Путешествия по Мазар-саю

Игорь Васильевич Эрнст
                Горизонталью называется замкнутая кривая на земной               
                поверхности, всё точки которой находятся на одной 
                высоте над уровнем моря.
                Географический атлас для 7-го класса
                средней школы, 1988 год, страница 7               
                Я оказался не в силах побороть своих бродяжнических
                наклонностей.               
                Робинзон Крузо
                Человек – мера всех вещей.               
                Протагор
                И было всё на небесах светло и тихо.
                „Мцыри”   
                В одно мгновенье видеть вечность,
                Огромный мир – в зерне песка,
                В единой горсти – бесконечность
                И небо – в чашечке цветка.
                Уильям Блейк
                Гораздо легче совершать путешествие, чем описывать
                его.               
                Дэвид Ливингстон
                Хочешь быть счастливым, будь им. 
                Козьма Прутков
                Воздух есть дыхание природы.
                Козьма Прутков
                Ad purorum omnia pure est.
                К Титу, 1,15

                Оглавление

Эпиграфы
К читателю
I.     Предисловие
II.    Открытие Мазар-сая
III.   Дождь
IV.    В одиночку вглубь Мазар-сая
V.     Заброшенный сад
VI.    В дебрях Мазар-сая
VII.   Поднебесье
VIII.  Закаты над Каранкулем 
IX.    По горизонталям Мазар-сая
X.     Лагерь
XI.    Отряд
XII.   Дети
XIII.  Конец света
XIV.   Я, Кудрат Маликович
XV.    Конец легенды
XVI.   Прощание
XVII.  Перевод иноязычных выражений
XVIII. Необязательное приложение
               
                К читателю

     Мы стоим с тобой у подножия холмов Каранкуля.
     Пойдём со мной по горизонталям Мазар-сая.
     Не пожалеешь.

                I.  Предисловие
               
                Принимаясь за дело, соберись с духом.
                Козьма Прутков      
    
     Горы. Лето. Детский лагерь.
     Зелень, затопившая лагерь, скрывает от нас внешний мир. Деревья стоят плотно, стеной, но порой мелькнет в просветах между стволами противоположный склон, как я догадываюсь, узкого оврага, по дну которого, сказывают, течёт сай, горная речка, ручей. Склон этот сложен из глины, безлесен, прост и скучен. А со столовой, стоящей в другом месте, далеко внизу можно видеть часть водохранилища, заполнившего некогда глубокое узкое русло большой реки, и другой берег её долины; над ним взметается гора, мощная, протяжённая с острым иззубренным гребнем.
     Небо же у нас над головой кусочками – так раскидисты кроны деревьев – и неожиданно голубое, как и облака, бегущие по нему, неожиданно белые; они совсем не обесцвечены пылью, оставшейся на равнине.
     В памяти остался путь из большого, пыльного города.
     Автобусы остановились у подножия цепи гигантских холмов.
     Мы поднимались от шоссе по дороге, брошенной свободными петлями на холмы. Шли долго и с непривычки тяжело. Дорога привела нас к воротам лагеря.
     Переступив некую черту, отделившую нас от мира, мы начали новую жизнь, совсем короткую; я хочу рассказать о ней.
     Что можно сказать в предисловии? Я пишу ни роман, ни повесть, ни хронику, ни мемуары, вовсе нет, просто излагаю цепь эпизодов и случайных мыслей, нанизанных на один стержень. Предисловие необходимо для меня самого, чтобы привести мысли в порядок и собраться с духом перед повторением на бумаге пройденного по горизонталям Мазар-сая. Так что, дорогой читатель, эту часть моего сочинения разрешаю не читать, как, впрочем, и всё остальное.
     Время бежит в мелких заботах с утра до вечера и лишь изредка, поднимая голову, прислушиваюсь к молчаливой таинственной стране, лежащей за оградой и ждущей своего открытия. По моему мнению, наш лагерь – форпост цивилизации, здесь обжитые места заканчиваются и начинаются суровые неприступные горы. Извне залетают редкие птицы и доносится шум автомобильного мотора, явно тяжёлого грузовика, видимо, богатый и неосторожный первопроходец сбился с пути.
     Ну что ж, скоро и я пойду плутать…
     Наш лагерь расположен на крутых холмах высоко над поселком Каранкуль. Я спросил у завхоза лагеря, местного жителя, Абдурашида: „Как называется сай, что течёт там, внизу за оградой?” Он замялся, наконец, сказал: „Не знаю. Мазар-cай, наверное”. Меня удивило, что Абдурашид не знает точного имени ручья. И, действительно, сай именуется по-другому, но именно это название я сохраню в своём изложении.
     Стоя на шоссе у подножья холмов, не догадаешься, что там, на бесплодных высотах, кипит жизнь, пролетает ветер, шумит листва, сады и рощи полнятся плодами, урчат тракторы, суетятся люди…
     Лето – самое замечательное время года. Потоки тепла низвергаются с небес, напитывая всё сущее энергией, и природа жадно принимает дар светлых космических сил, чтобы пережить суровую зиму, дождаться нового лета и вновь благодарно расцвести. И мы стремимся в лето, вечное лето, хотя бы в мечтах.
     Размеренная жизнь детского лагеря не вписывается в рамки боевика или триллера, ни, тем более, в рамки любовно-производственного романа, но, поверьте, есть в ней незабываемая прелесть беззаботной жизни, наполненной бесконечными хлопотами и великими событиями. И в лагере, и в прогулках по Мазар-саю и холмам Каранкуля мы прикасались к природе, живущей без нас, без наших забот и устремлений, живущей по своим правилам, и удивлялись, удивлялись…
     Мы бродили по горизонталям, в наших блужданиях было столько прелести, столько радости и внутренней свободы, что не хотелось возвращаться в тесные павильоны. Небольшая территория, площадь которой вряд ли превышала пять квадратных километров, таила в себе столько чудес, что описание их заняло бы целую книгу, но и тогда я не сумел бы рассказать даже о десятой части увиденного.
     Придирчивому читателю наперёд приношу извинении за торопливость и шероховатость  заметок, но оправдываю себя тем, что стремился передать неизменными впечатления о непосредственности и наивности детского мира, пока они не забылись в беспокойствах взрослой жизни, стремился сохранить на бумаге свежесть утренних восходов, буйства дней и задумчивость закатов… 
     Так вот, послушайте истории об удивительных приключениях Кудрата Маликовича на просторах Мазар-сая предпоследним в двадцатом веке летом.

                II.  Открытие Мазар-Сая

                В движеньи, мельник, жизнь идёт,               
                В движеньи...
                „Прекрасная мельничиха”
               
                Кругом меня цвёл Божий сад,
                Растений радужных наряд
                Хранил следы небесных слёз…   
                „Мцыри”

     Всякий человек, бывавший в детских оздоровительных лагерях (раньше они назывались пионерскими), знает, что лето разбивается на три смены, примерно совпадающими с летними месяцами. В смене три недели. Первая смена – организационная, довольно скучная и томительная; вторая смена приходится на июль, тяжёлая и напряжённая, всегда много детей, к ним частят родители, простодушно полагающие, что отдали своих чад в филиал Майданека или Освенцима, где означенные лица подвергаются истязаниям и пыткам; полно и комиссий, со вкусом проверяющих загородные учреждения подобного рода; третья же смена – легкотня, дело к осени.
     Я приехал во вторую смену на должность подменного воспитателя.
     Через несколько дней, пока в подменном воспитателе не возникло нужды, я испросил из первого отряда двух парнишек покрепче и посмышлёнее в маленький поход, на рекогносцировку.
     – Кудрат Маликович, – спросила старшая воспитательница Севара Ульмасовна, – куда вы пойдёте?
     – Мы пойдём в сай, – ответил Кудрат Маликович. – Посмотрим, где с детьми гулять.
     В дальнем углу лагеря расположился хозяйственный двор, я решил, что за ним начинаются неизведанные земли.
     – Что мы там увидим? – спрашивали мальчишки, забегая вперёд и заглядывая мне в лицо. – Что там?
     – Не знаю, – честно отвечал я, а мальчишки думали, что воспитатель обманывает.
     Мы прошли хоздвор, толкнули наружную калитку в воротах, залаяла цепная собака, вышли, удивились и разочаровались.
     Мазар-Сай открыли до нас.
     Три дороги, три хорошо укатанных грунтовых дороги расходились от ворот в разные стороны: направо, прямо и налево. Мы выбрали левую, она вела в верховья долины.
     Шли мы молча, с любопытством глядя по сторонам. Дорога тянулась среди леса, густо покрывавшего склон холма. Справа, над дорогой, нашему взгляду то и дело открывались уютные полянки, обрамлённые небольшими деревьями. Слева склон резко уходил вниз к невидимому ручью; растительность там была иной – из деревьев других пород, выше и грубее, клочьями торчала трава, сухая и жёсткая, несмотря на ежедневно идущие дожди. Эти грубые деревья закрывали вид на долину и её противоположную сторону мы видели не полностью, лишь безрадостную вершину огромной глиняной горы. Там тоже росли деревья, редко расставленные, они отбрасывали одинокие круглые тени на жёлтую, давно выжженную солнцем траву. Крутые откосы, где глиняные, а где каменистые, падали в сай; каким-то чудом по той стороне проложили дорогу и мы видели, насколько она неудобна для передвижения – глубоко вбитые колеи, узкие и опасные промоины от дождевых вод, рыжая пыль и такие же рыжие с острыми гранями камни. Наша дорога не носила следов ухода, но была ровной и гладкой; шла она чуть под уклон и я надеялся, что скоро мы спустимся к воде. По обочине над саем тянулась линия электропередачи. Между столбами встречались вкопанные в землю металлические стойки с приваренными к ним щитками. Щитки заржавели, но упорно хранили память о недавнем прошлом – агитационные надписи, вызывавшие неловкую сострадательную улыбку. Пример: „Продовольственная программа – дело всех и каждого”. С той поры миновал добрый десяток лет, краска же лишь слегка облупилась, продовольственную программу так и не выполнили – не успели, а потом забыли.
     Идти было нетрудно, влажная земля пружинила под ногами. Частые и мелкие изгибы дороги мешали оценить и пройденное расстояние и предстоящий путь; скоро нам наскучило, мы хотели новых впечатлений, много и сразу, поэтому и свернули на одну из дорожек, ответвлявшихся в лес.
     Любой лес удивителен, этот – особенно, так как я встретил его там, где не ожидал. Он напомнил о небольших уютных лесах южнорусского Черноземья, где часто бывал в детстве.
     Невысокие деревья росли необычайно живописными группами, издали сливавшимися в сплошную зелёную стену. Вблизи стена рассыпалась. Вдруг показывались крохотные полянки, где прыгали весёлые солнечные зайчики. Они скользили по траве, по листве обильно росшего кустарника, отчего по зелёной поверхности как бы пробегали волны.
     Две плотно вбитых колеи навечно отложились на траве, но чувствовалось, что никто давно не тревожил покой укромных уголков Мазар-сая.
     Какая здесь была мягкая и изящная зелень; чистые нежные тона листвы гармонично сочетались с тонкими, простыми красками цветов, усыпавших траву и кусты. На рассвете прошёл дождь, не все капельки воды просохли и, когда на них падал прямой луч солнца – вечный изменщик ветер играл листами – на травинке, на листочке на мгновение вспыхивала и блистала голубая горячая звезда и весь лес, словно сокровищница раджи Хайдарабада, полыхал сиянием драгоценных каменьев.
     Не одни мы ощущали красоту утра, рядом с нами, наполняя воздух жужжанием, вились во влажном воздухе дикие пчёлы, хлопотливые мошки выбирали нектар из податливых соцветий.
     Дорожка изогнулась в последний раз и привела нас в к решетчатой ограде в половину человеческого роста, такие же ворота на замке перекрывали путь; за воротами лежала пологая волнистая площадка, вдали, на возвышенности, над глиняным обрывом серели крыши  строений среди мощных деревьев. Под обрывом угадывался ручей.
     Мы разочаровались в очередной раз – Мазар-сай не только был открыт, но и заселён.
     От огороженного пространства веяло какой-то необъяснимой грустью и я, уже собравшись перелезть через ограду, отступил назад.               
     Вдоль дорожки стоял плетень, составленный из сухих веток, в нём мы заметили пролом.
     „Пойдём сюда, мальчики?” – „Конечно”, – отвечали они.
     За плетнём оказался яблоневый сад, просторный и светлый; скошенная широкими взмахами трава рядами лежала между деревьями.
     Склон вздыбился круче и сад закончился. Траву здесь уже не выкашивали, она росла густой и высокой, пряча в себе редкие кусты.
     Подъём оказался труден. Тропинки исчезли. Нога соскальзывала с невидимых кочек и опасно застревала в промоинах, угрожая падением и вывихом.
     Выше, слева, белое пятно, составленное из цветов. Цветы большие с широко отогнутыми белыми лепестками на жёстких стеблях, напоминавших бамбук. В детстве мы называли эти цветы мальвой (как они называются правильно, не знаю, никогда не был ботаником). 
     Останавливаясь, чтобы перевести дыхание, мы поворачивались лицом к долине.
      – Смотрите, смотрите, Кудрат Маликович! – кричали мальчишки, удивляясь новым подробностям пейзажа.
     Небольшая долина Мазар-сая все более открывалась нашим глазам. Она выгибалась дугой на юго-восток и мы видели только часть её, дальний угол скрывался за выпученным из жёлтой горы напротив склоном.
     Отдохнув, мы продолжали подъём. Появились на пути низкорослые деревья, они сплелись ветками с кустарником, свободные места занимала высокая, по грудь, трава. Мы ломились через плотные заросли, с надеждой высматривая в зелёной стене растительности перед нами голубые пятна небосвода.
     Я поглядывал на мальчишек, своих случайных друзей. Они устали, но были довольны приключением. Им нравилось, что с ними разговаривают как с равными, спрашивают совета и не покрикивают. У молодых это ценится. Они с любопытством расспрашивали обо всём увиденном и мне было неловко от того, что не имею нужного ответа.
     Наконец и небо завиднелось – мы приближались к вершине. Деревца поредели и мы вышли на водораздел.
     Остановились над Мазар-саем.
     Небольшая и очень уютная горная долина была заключена между грядой постепенно повышающихся холмов с нашей, южной стороны, и одной могучей горой на севере. Своим жирным, вываливающимся боком гора эта, которую я, вследствие склонности к солдатской точности, назвал Лысой сопкой, гнула долину полумесяцем на юг; на западном острие располагался наш лагерь, а восточное скрывалось за увалами.
     Мы находились ближе к западному концу полумесяца.
     Кеклики кричали.
     От дороги мы поднялись метров на сто. Прямо под ногами бежал невидимый сай в узкой промоине, но затем дно долины поднималось и становилось плоским и более широким; там, среди красных глин порой поблёскивала вода, в одном месте пересекаемая дорогой. Нашу сторону по всей видимой протяжённости покрывал тёмный и густой лес, над которым стояло сизое колыхающееся марево испарений. Зелёные склоны шли уступами; на одном, километрах в двух по прямой, я увидел среди лесных массивов округлое пятно более яркого и чистого оттенка.
     Лысая сопка выросла до небес и представилась во всей необъятности. Со склонов там и сям стекали мёртвые потоки каменистых осыпей. Почти напротив нас на небольшом уступе под особо мрачной осыпью расположилось несколько дворов. Возле крепких домов высились продолговатые стога – сено на зиму. Похоже, там жили круглый год. Это селение огорчило меня больше всего; оно окончательно убило веру в неизведанные края.
     Да, – огорчился я ещё раз, – сай был открыт в незапамятные времена и тогда же заселён.
     Где-то вдали, высоко в поднебесье, Лысая сопка и наша гряда холмов сходились вместе, замыкая долину. Синие ветры носились на холодной высоте, далёкой и туманной; там Белые камни, о которых часто толковал Абдурашид
     Такой я впервые увидел долину Мазар-сая.
     Здесь не было бурных, стремительных потоков, острых опасных скал, живописных водопадов, ледников, сползающих с заоблачных вершин неживыми белыми реками.
     Запомнился мне Мазар-сай мягким и округлым, без резких линий, тихим и умиротворённым,  полным солнечного света, зелёного леса и тепла. Таким он и живёт в моей памяти.
     ...На обширном и плоском водоразделе был разбит правильный яблоневый сад. Среди жёстких, словно вырезанных из жести, листьев матовыми тугими шарами висели яблоки. Мальчишки рвали, пробовали и бросали – сухие, незрелые. Несмотря на обилие солнца не хватало здесь тепла и в середине июля яблоки не налились соком.
     Мы прошли сад и вышли к другому краю водораздела. 
     На юго-запад нашим глазам предстала новая картина.   
     Зрелище было ослепительным, ярким, даже необыкновенным.
     Такой простор открылся!
     Перед нами расстелилась просторная горная страна, составленная из зелёных холмов разной высоты. Холмы перемежались тёмными провалами крутых оврагов, по дну которых лениво текли ещё не пересохшие ручьи. Кое-где обнажались красные откосы. Совсем далеко, километрах в десяти-двадцати, стояли подёрнутые дымкой незнакомые снежные пики.
     Было лето, налетал лёгкий ветер, …
     На дальние вершины дожди проливались вдруг из отягощённых влагой облаков…
     И над всем этим полыхало нежаркое жёлтое солнце в голубом чистом небе.
     А вот почему зрелище было необыкновенным: частые и обильные дожди наполняли влагой холмы, и холмы покрывались ковром травы. Миллиарды капелек воды не просохли на травинках, в каждой капельке сверкало солнце и казалось, что весь мир пропитан солнечным сиянием. Все перемешалось в этой стране – горы, солнце, лето. И ветер, легко пронизывая пространства, прикасался к далёким вершинам, к обманчиво тёплой синеве небес, к влажной земле, качал ветви деревьев, ворошил наши волосы.
     Всё вместе создавало радостное, праздничное настроение.
     Одинокая яблонька на краю.
     – Кудрат Маликович! – закричали мальчишки, – вы только попробуйте, как вкусно!
     Действительно, вкусно. Я назначил эту яблоньку своей и берёг, не показывая никому.
     Прямо под нами лежала чудная уютная долинка, окружённая холмами. Волнистое дно долинки было распахано и оттуда доносился глухой шум работающего тракторного двигателя. Дальше, за невысокой грядой холмов кусками виделась асфальтовая дорога, проходившая по дну соседней долины. Вот и крыши посёлка. На одном из видимых отрезков дороги быстро перемещался автомобиль, блестя отражённым солнцем в лобовом стекле; всё – пропал за бугром. Исчезла и дорога, потом часть её вновь появилась уже выше и левее; серпантином она поднималась вверх, там и скрылась. Пропавший автомобильчик уже на высоте выскочил на открытое место и резво бежал по горам.
     Чтобы осознать увиденную картину, потребовалось некоторое время. Наконец я понял: асфальтовая дорога – дорога из Газалкента в Чимган, она проходит по долине Гальвасая, дома – посёлок того же имени, вон та красная крыша приметная. Многие знают эту дорогу, не раз ездили по ней и помнят своеобразную красоту жёлтых склонов, где качаются травы под горным ветром. Мне повезло – теперь вот я видел её словно на карте.
     Мальчишкам надоело на водоразделе, они дергали меня и волновались:
     – Кудрат Маликович, на обед опоздаем!
     Что ж, пора.
     Я совсем забыл сказать, что по середине сада проходила тракторная колея. Мы двинулись по ней. Яблони, посаженные правильными рядами, расступились перед поляной. В скошенной траве мириады кузнечиков брызгали сиреневыми мерцающими пятнами из-под ног. Яблони сдвинулись, затем разошлись снова, открыв новую поляну и крутой подъём.
     Подъём закончился на вершине холма, самой высокой точке нашей прогулки. На вершине было разбито поле, надёжно огороженное колючей проволокой. Какая-то неизвестная подменным воспитателям сельскохозяйственная культура росла на таинственном поле – невысокое растение, похожее сорняк с широкими листьями, раскидистый и колючий такой, плоды у него как шары, из которых торчат сиреневые иголки – вы, конечно, догадываетесь, о чём я говорю. Так вот, растение за проволокой выглядело весьма своеобразно, высотой эдак метр, жёлтые плоды, я, было, решил, что это какое-нибудь лекарственное растение. Потом Абдурашид объяснил – соя, масло из неё делают. Вид у соевого поля был довольно романтичным.
     Дорога шла по краю. Под ногами море зелени, долина Мазар-сая как на ладони.
     – Смотрите, Кудрат Маликович! – закричали мальчишки, – наш лагерь!
     И точно: различимы крыши павильонов, голубой уголок бассейна.
     – А вон линейка, а вон мачта с флагом! – пальцем показывали мальчишки.
     – А вон там ещё дальше, видите, ещё один!
     И впрямь, за провалом ручья на голом склоне стоял чужой детский лагерь.
     Дорога вниз вилась среди просторно расставленных рощ, пролегала через поляны. Густые травы – здесь её не выкашивали – обрамляли многочисленные тропы.
     Дорога то распадалась, обтекая рощи, то вновь сливалась в одну. Живописные пейзажи – купы деревьев, дорожки, поляны радовали глаз. Интересно идти. На особо крутых спусках потоки тающей и дождевой воды промыли в обнаженном грунте дорог глубокие извилистые канавы, представляющие большую опасность для пешехода. Рощи скоро кончились, дорога пошла наискось по склонам и вывела нас к ограде лагеря, а вскоре мы подошли и к главным воротам.
     Открытие Мазар-сая свершилось.

                III.  Дождь
               
                В то утро был небесный свод
                Так чист, что ангела полёт
                Прилежный взор следить бы мог;
                Он так прозрачно был глубок,   
                Так полон ровной синевой!
                Я в нём глазами и душой
                Тонул…   
                „Мцыри”
                Даже летом, отправляясь в вояж, бери с собой      
                что-либо тёплое, ибо можешь ли ты знать, что 
                случится в атмосфере?
                Козьма Прутков
                Как ярко светит после бури солнце…
                Неаполитанская песня

       Первые несколько дней мною как подменным воспитателем, равно как и в другом качестве, никто не интересовался. Я чувствовал себя неловко и ходил по отрядам, предлагая свои услуги, однако воспитатели отвечали: „Нет, ещё рано, вот организуем отряд, дети к нам привыкнут, вот тогда мы вас и позовём!”.
     И позвали. За шесть дней я вынес три отряда: седьмой, где были самые маленькие дети, они писались холодными ночами и я менял и сушил на солнце мокрые матрасы и простыни; затем первый отряд, где за четырнадцатилетних выдавали семнадцатилетних, эти красились, тискались на кроватях и матерились, особо крутые сидели на подоконниках и курили в палатах; и, наконец, четвёртый, эти промежуточные, с ними я пошёл в горы.
     Мы собрались возле павильона, где обитала старшая воспитательница Севара Ульмасовна, и долго строились, с криком и неразберихой. Наконец разобрались, встали попарно, вышла Севара Ульмасовна и физрук. Пока сочинялось: „Я, Кудрат Маликович, взял на прогулку 27 (двадцать семь) ребёнков из 4-го отряда. Маршрут – дорога вдоль сая до карусели и обратно. Время выхода 10.30, время возвращения – к обеду. Сопровождающие: вожатый 4-го отряда Артём. Дата. Подпись.”, а Севаре Ульмасовне читалось, физрук проверил на детях наличие спортивной обуви на ногах, шапочки на голове и предупредил, что в горах надо быть осторожным и слушаться воспитателя и вожатого. Если какой урод слушаться не будет, воспитатель (возможно, имелся в виду Кудрат Маликович) имеет право пожаловаться на него (ребёнка) физруку и этому болвану будет плохо.
     Он у нас строгий, физрук, человек, которого я окрестил Ухо-Горло-Нос. Нос – потому, что он обладал заметным носом, Горло – потому, что он не умел говорить тихо, а Ухо – фамилия была похожа. Я его уважаю.
     Это он велел написать в расписке „...до карусели и обратно...” и я, разумеется, спросил:
     – Какая карусель в горах? – на что физрук туманно ответил:
     – Там увидите.
     – Где там? – спросил я снова.
     Он внимательно посмотрел на меня, на лице у него было написано: „Ты, что, козёл, что ли?”, но вслух вежливо сказал:
     – Повторяю. Большими буквами. В САЕ. КАРУСЕЛЬ.
     – А…, – протянул я, – в сае... Понял.      
     Ухо-Горло-Нос отвернулся.
     День выпадал великолепный. Ночью прошёл дождь, природа казалась такой умытой и ласковой, лёгкий туман ещё стоял между деревьями, и так весело бежали по голубому небу невесомые облачка, так мягка была земля под ногами!
     И вокруг весёлые радостные лица. Есть же на свете счастье! Вот оно!
     И у детей поднялось настроение, они заторопились и нас не слушали – скорей бы уйти.
     Через хоздвор вышли на знакомую дорогу. Сначала народ шумел и суетился, кидался к обочинам, стараясь увидеть ручей в овраге или побежать по одной из тропинок, уходящих вверх. Они с удовольствием приветствовали насекомых, пролетавших над нами.
     – Кудрат Маликович! – кричали они, указывая на крупное насекомое грязно-синего цвета. –  Смотрите! Семижалка!
     Я спрашивал, что такое „семижалка” и дети отвечали:
     – Это оса такая, она семь раз жалит, потом умирает.
     Другие, перебивая, кричали, что это большая муха.
     – Если она ужалит, человек умрёт!
     Однако, притомившись, умолкли.
     Идти было весело. Игривый ветер носился над нами, качал ветви деревьев, лёгкими шумами полнилась долина. Глиняное убитое полотно пружинило под ногами.
     На противоположном склоне, домов на шесть, шиферные крыши посёлка. Над ним нависала черная каменная осыпь.
     Миновали тропинку, на которую я сворачивал прошлый раз.
     Дорога вилась под уклон, пожалуй, скоро придём к воде. Над саем тянулась линия электропередачи, стояли металлические щитки с раздражавшими в своё время лозунгами: „Продовольственная программа – дело всех и каждого”, „Чтобы лучше жить, надо лучше работать” и проч. Я помню, как народ дописывал мелом в последний лозунг два слова: „нам” и „вам”, отчего смысл призыва хорошо отвечал всем общественным формациям, известным из истории человечества.
     Вскоре мы вышли на лужайку. На бугорке возвышалась странная железная конструкция, напоминавшая остов обыкновенного зонта, увеличенного во много раз. Вверх – волнистый склон, поросший травой, а слева автомобильная колея уходила вниз – спуск, значит, несложен.
     Остановились отдохнуть; я задался вопросом витязя на распутье: куда? Дорога здесь не кончалась; продолжаясь прямо, далее поворачивала влево под высоким глиняным обрывом – туда не пойдём. Подниматься по волнистому склону – там сад на водоразделе, в чём я был уверен, ибо видел знакомый срез гребня, зазубринами яблоневых крон вонзавшимся в синее небо.
     – Что будем делать? – спросил я Артёма. – В сай?
     – Давайте, – ответил он.
     На лужайке тем временем поднялся крик: убили змею, невинного желтопузика, и теперь возбуждённо кричали, палками перекидывая мёртвое тело.
     – Артём, где ж карусель?
     Из выскочили мальчишки:
     – Мы дорогу вниз нашли!
     – Хотите к саю? Смотрите, дождик, – порой набегала на солнце тучка и брызгала небесной влагой. – Промокнете!
     – Хотим! Не промокнем!
     – Плакать будете, домой захочется.
     – Не будем, не будем, пойдёмте! – запрыгали от нетерпения.
     Мы двинулись вниз между высоких кустов, образующих уютный туннель. Мялась трава под ногами, кустарник тянул к нам ветви.
     Вошли в ореховую рощу. Огромные стволы уходили высоко в небо, затеняя кронами землю. Плотная красноватая почва мелкими камешками сыпалась под ногами. Несколько раз перепрыгивали неглубокий ручей. Полумрак, влажно. Склон крут, даже слишком, и я, замечая следы колёс, раздавивших ручей, удивлялся смелости трактористов. 
     Листва орешин соединялась в огромный купол и мы как бы находились под сводами храма; прорывался порою солнечный луч и прыгал светлым пятном, внося легкомысленную нотку в торжественную сосредоточенность рощи.
     Спускались долго. Ребята перекрикивались, мы сдерживали торопливых.
     Я посматривал на Артёма, гадая, что за парень.
     Но вот и дно оврага, промытого в толще глины, лежавшей на дне когда-то простиравшегося здесь моря Тетис.
     Место, на котором мы очутились, представляло собой небольшое ровное пространство, где нашлось довольно много примечательного. Бросились в глаза три или четыре легковых автомобиля, заполненный тиной бассейн, скудный ручеек, вяло лившийся по грязным камням. Несколько костров дымили под небольшими котлами, в которых булькало варево. Бродили, принюхиваясь к запахам, придурковатого вида парни. Временами кто-нибудь подходил к одному из котлов и совал туда поварёшку. На нас они не обратили внимания, очевидно, мы показались туристам частью здешней природы.
     Мы не ожидали встретить в сае разумную жизнь и застенчиво сели под орешинами.          
     Вверх по течению ручья росли деревья других пород, косые полосы света занавесями падали между стволами, освещая остроконечные палатки. Там наблюдалось движение девичьих фигур, таких же нелепых, как и у парней. „Стойбище вампу, точно”, – со злорадством подумал я.
     Признаки цивилизации смущали. Откуда автомобили? Каким образом спустились? А зачем?  Все рассуждения закончились просто – из каких-то запущенных домишек за бассейном вышел небритый мужик в штанах, презрительно осмотрел нас и скрылся за углом. Я не поленился подойти к домишкам, на одном потрёпанная табличка свидетельствовала: „Юный краевед”. Вот почему мужик презирал нас: он был краеведом, да ещё юным, а мы – нет.
     „Однако, – подумал я, – надо же. Широка страна моя родная – чего только в ней не водится”.
     Детям быстро наскучило у ручья, они захотели вернуться назад.
     Поднимались невесело. Мои маленькие друзья хныкали и сердились на горы. Наконец выбрались на дорогу. Уф-ф!
     В атмосфере тем временем произошли некоторые перемены. Тучки нашли, полил дождь. Мы спрятались под раскидистым деревцем на обочине.
     Дождь был коротким, но весьма сильным; промокли.
     Тучки побежали дальше, вновь засияло солнце. Вода быстро впиталась в грунт и о дожде напоминали лишь прозрачные капельки на траве и листьях.
     Времени оставалось ещё достаточно и в лагерь возвращаться никто не хотел. На всякий случай я сказал:
     – Идём домой!
     – Нет, – дружно закричали дети, – не хотим!
     – Тогда идём есть яблоки!
     Очень мне понравился вид на окрестности с высоты.
     Глупые дети потащились в гору следом за мной. Подъём не труден, никто не уставал. Вскоре мы пришли к знакомому плетню из тёмных веток и воротцам в невысоком металлическом заборе.
     Долина Мазар-сая приоткрылась нашим взорам, детвора с удовольствием разглядывала затянутые дымкой дали.
     – Смотрите, дома! Здесь люди живут! А вон речка блестит! Смотрите, смотрите, трактор едет! – по дороге на другой стороне сая катился трактор с огромными задними колёсами и из высокой трубы вылетали облачка чёрного дыма.
     Детей радовало всё.
     Снова пошёл тёплый дождик. У меня мелькнула благоразумная мысль вернуться в лагерь, также благоразумно отвергнутая по окончании дождя. Так хорошо в горах! Так ласково сияет солнце, так девственно чисты невинные облачка в голубом небе! Так манит нас чарующая красота Мазар-сая!
     Тропинка вела вдоль забора на водораздел или, как говорили лагерные старожилы, на гребень. Сад со скошенной травой остался справа.
     Я бы не сказал, что Мазар-сай производил впечатление чересчур обжитого места, но тропинка, которой мы поднимались, была утоптана так плотно, словно здесь ежедневно проходил миллион слонов, правда, густое сплетение ветвей указывало на то, что ею давно не пользуются.
     Иногда я останавливался и устремлял взгляд на долину.
     Желтела Лысая сопка. Вдали в берегах красной глины блестел сай, вышедший на широкое плоское дно. Над лесистым южным склоном, видимо, насыщенным ручьями, стоял лёгкий сизый туман, скрадывающий очертания холмов Мазар-сая. Правильное круглое пятно светлой зелени опять бросилось в глаза. 
     Мы были на гребне, в саду.
     Порыв ветра пронёсся над нами. Зашумели деревья.
     Отдышавшись, детвора разбежалась, срывая неспелые плоды, надкусывая и бросая наземь. Я слышал разочарованные возгласы:
     – Противные! Зелёные!
     Да, действительно… Твёрдые, терпкие. Солнца в горах много, но климат здесь неласков.
     Дети огорчились. Столько лезть в гору и получить кислятину. Так нельзя. Непедагогично.
     Отдам-ка я свою яблоньку на растерзание.
     Поднялся ветер, довольно сильный, он налетал порывами, задерживал наше продвижение и разнообразил впечатления от прогулки. Мы грудью вперёд шли навстречу напору воздуха.
     Тучки стали погуще.
     Но вот моя яблоня на краю.
     – Дети! – сказал я торжественно, простирая руку. – Вот здесь!
     Бедное дерево затряслось под натиском прожорливой детворы. На свою беду оно было усыпано яблочками и мои юные спутники, первыми вкусившими заветные плоды, отпихивая товарищей, принялись набивать пазухи. Я укорил себя за ненужную щедрость и широту души – и ветки поломают и ничего не оставят на август.
     Долинка под нами была пуста, деревья вокруг распаханного поля стояли не шелохнувшись, словно боясь чего-то.      
     Дерево трещало, но держалось.
     Я открыл рот, чтобы прикрикнуть и прекратить разорение, но мощный порыв ветра чуть не сбил меня с ног.
     Сад затрепетал.
     Я поднял голову.
     Серая туча, огромная, холодная, ужасная, надвигалась на нас. Она захватила небо, поглотив горы и холмы. Если бы я поднял руку, то коснулся бы пальцами её тела.   
     Потемнело, видимость резко упала.
     Вместе с тучей на нас надвигалась стена дождя. Не сбежать, не спрятаться. Дети испугались.
     Хлынул дождь.
     О таком дожде повествует Библия.
     Мы мгновенно промокли насквозь. Сад покрылся слоем воды, испещрённой пузырями и кратерами от ударов дождевых капель.   
     Похолодало. Детвора дрожала от холода.
     Положение наше было ужасным. 
     В незнакомой местности, далеко от лагеря, с чужими детьми на руках, с незнакомым молодым человеком в качестве помощника. Я ожидал, что Артём займётся выяснением отношений со мной и обрушится с упрёками, но он молчал.
     Сад, такой приветливый и уютный, превратился в громадную лужу. Вода покрыла водораздел и стояла по щиколотку. А сверху на нас обрушивались сотни тонн воды.
     Посередине сада проходила тракторная колея, возле неё росла старая яблоня, под ней мы укрылись. Места хватило всем, но капли пробивали листву, мы стояли как под душем. Одежда  прилипла к телу. Уж не знаю, как дети, а я лично промок так впервые в жизни – до нитки. Благо, дождь не был холодным.
     Дети рвались домой. Самые резвые выскакивали из под яблони, похабно ругались, грозили кулаком туче и пытались бежать в лагерь неизвестной им дорогой. Мне стоило большого труда удерживать непослушных.
     А дождь не прекращался.
     Артём вёл себя спокойно, улыбался и ободрял детей.
     Неистовство природы продолжалось минут сорок. Наконец дождь стих, стало чуть светлее. Туча, одарившая нас дождём, приподнялась, но по-прежнему висела над горами. В ближайшие полчаса дождь не возобновится – я решил так, потому что следовало возвращаться в лагерь – и мы успеем пройти самую сложную часть спуска.
     Я вышел под отрытое небо. Дети выскочили за мной и побежали по колее.
     – Куда? – закричал я отчаянно. – Немедленно вернитесь!      
     Не подчиняются.
     Но заставили вернуться.
     – Дети! – сказал Кудрат Маликович. – Послушайте: снимите майки и выжмите. Вот так, – и я снял рубашку и выжал. Море воды стекло на землю.
     Моему примеру последовал только Артём. Остальные не послушались, а, может быть, и не поняли. Так и пошли в тяжёлой и мокрой одежде.
     – Вот эта дорога, – я показал детям на колею, – ведёт в лагерь. Вперёд!
     „Самые отчаянные и неумные всё равно уйдут сами. Пусть. Лишь бы не свалились”, – молча рассудил я.
     Мы потащились через поляну. Я – чистильщик.
     Жалкую картину представляли собой сгорбившиеся дети, нестройной толпой потянувшиеся домой. 
     Последние запоздалые капли падали с небес я и считал, что гроза миновала.
     На следующей поляне дождь хлынул с прежней силой.
     От огорчения я плюнул.
     Рубашка  вновь стала тяжёлой и прилипла к телу.
     „Так и простыть можно. Не дай Бог, кто-нибудь из детей заболеет – загрызут начальники”.
     Сад кончился, дорога сместилась к обрывам и взяла в гору. Идти по колее не было никакой  возможности, вода толстым слоем собиралась в углублениях, ноги на размокшей глине разъезжались. Приходилось держаться травянистой обочины, порой в опасной близости от обрывов.
     Некоторые взялись за руки, по двое, по трое. Артём вёл двух самых слабых девочек.
     Поднялись на жуткое место – на вершине холма дорога сужалась до предела, соевое поле сталкивало колею на пугающий крутизной лесистый склон. Снизу из серой плотной стены дождя вырастали деревья, ветками хватающие наши ноги.
     Но прошли благополучно. Теперь вниз, мелкие подъёмы не в счёт. Впереди есть ещё опасность – промоины, до метра глубиной.
     Я заторопился и совершил очередную ошибку – переместился в середину вереницы детей, утратив, тем самым, контроль за всем отрядом. Спохватившись, я обернулся. В замыкающих  теперь Артём с девочками.
     Что ж, на него положиться можно.
     Но ещё так далеко до лагеря…
     Теперь лужайка, воды по щиколотку. Здесь дорога раздваивалась. В прошлый раз эта лужайка, обрамлённая невысокими кустами и освещённая солнцем, была такой уютной, что мы с мальчишками бросились на траву и вдоволь повалялись на просторе. Да и сегодня, несмотря на дурную погоду, вид был привлекательным.
     Любоваться некогда.
     Здесь находилась большая часть детей. Артём выходил из-за поворота, а самые быстрые уже  убежали вперёд.
     Наше теперешнее положение было ничуть не лучше, чем в саду под яблоней, там хоть все дети были на виду. Сейчас же моя команда растянулась на сотню метров и следить за каждым просто невозможно.
     Оставалось надеяться на везение. Я приготовился к худшему.
     Согбенные фигурки пробирались под проливным дождём. Верно и французы так брели из сожжённой ими Москвы домой, в тёплую Францию.
     Возле меня худенький мальчик прижимал руки к груди, а ладони к подбородку. Он замерз и его колотила дрожь.
     – Держись! – крикнул  я ему. – Скоро придём!
     Мальчик смотрел жалобно. Не знаю, сердился ли он на меня или нет.
     В промоинах со рваными краями, образовавшихся в результате схода паводков по колеям, впечатанным в обнажённый грунт, и которых я так остерегался, бесновалась вода.
     Водные потоки стремительно и безжалостно стремились вниз, в долины. Зрелище предвещало жуткие события: кто-то поскользнулся, упал в поток и обломки белых костей торчат из разорванных тканей.
     Шли медленно. И вот какая-то девочка поскользнулась, я закрыл глаза – помочь не успею.
     Возгласа мы не слышали.
     Через секунду я поднял веки – девочка лежала на животе, держась руками за ветви кустов, ноги по колено находились в промоине.
     – Держись, – прошептал я, – держись!
     Я крикнул. Кто-то обернулся, но, не поняв в чём дело, продолжал брести вдоль колеи, залитой бурлящей водой. Впоследствии я не мог вспомнить, как добежал до девчонки и вытащил её из воды.
     – Не плачь, – ободрил я бедняжку. – Дома плакать будешь.
     Она зарыдала. Я взял её за руку и повёл за собой.
     На моё счастье больше никто не падал – везло.               
     Возле меня осталось человек восемь, остальные ушли вперёд. Я оглянулся – с Артёмом трое.  Итак, контроль я утратил окончательно. Мы были уже не организованной группой, а толпой маленьких детей и двух беспомощных взрослых.
     Дорога углубилась в выемку глубиной два человеческих роста и мы пробирались меж промоин по узким полосам размокшей красноватой глины.
     Проклиная судьбу, добрёл я до перекрёстка. Это место запомнилось мне с прошлого раза – две дороги, зажатые обрывами, пересекались под прямым углом. Обходных тропинок не было. Перекрёсток заполнен водой, скопилась детвора, не знающая, как преодолеть очередное препятствие.
     Как они замёрзли, как дрожат! Сколько простуд будет! Ну, конец тебе, Кудрат Маликович!
     Счастье человечества заключается в том, что безвыходных положений не бывает. Нашлось, конечно, место, обращённое к лагерю, где обрыв был не так уж высок и крут. Мы с Артёмом  по очереди подсаживали детей наверх. Они карабкались, соскальзывали, пачкались, но выбирались на травянистый склон, а там уже спускались на пологую дорогу к воротам лагеря. Каждого ребёнка предупреждали:
     – Иди по дороге, не сворачивай.
     Мальчишка один забоялся лезть, я сказал:
     – Оставим здесь, добирайся, как хочешь.
     Подействовало.
     Так, перекрёсток одолели (в последствии я нашёл простой автомобильный путь в обход ужасного места)…
     Последним я поднялся на склон. Отсюда виднелась ограда лагеря. Но дети опять поступили по-своему. Они сошли с дороги и двинулись через недавно скошенное и небрежно перепаханное поле. Лагерь близко, но нас подстерегала новая опасность – за полем широкие канавы.
     Но детям опять повезло – в стороне был мостик. Я же, стремясь первым выйти к воротам, чтобы считать детей, попёрся уж совсем напрямую. И какая промоина предстала мне! Целое ущелье, на дне которого кружилась сумасшедшая вода. Самое неприятное: с предыдущей прогулки я запомнил эту промоину, от неё до ворот полста метров. А теперь тупо смотрел и размышлял – как перебраться на другую сторону.
     Уже и Артём, мой благоразумный товарищ, ступил на мостик, я а искал удобное место для переправы.
     Нашёл! Перепрыгнул, даже не поскользнулся. Оглянулся и посмотрел на ревущую воду ещё раз.
     Я вошёл в кущу деревьев, мокрые коровы стояли под ними, хвостами не махали – незачем, но без устали жевали травку. Появление странного гражданина вызвало у них недоумение; они переглянулись, но оторваться от своего дела не пожелали.
     Мирный вид стада, спрятавшегося от дождя, напомнил мне полотна маленьких голландцев –  такая же спокойная, безмятежная картина. Но минутное видение исчезло, я торопился к детям.
     Я упёрся в новую промоину. С той стороны по расплывшейся грунтовке вдоль забора шли мои соратники и посматривали на меня весьма странно. Конечно, они правы... Опять я искал место для переправы. Последний ребёнок вошёл в ворота.
     Вошёл и я.
     Минут десять я сидел под навесом, поджидая отставших. Появился сторож, сын  Абдурашида, крупный двадцатилетний парень, настоящий богатырь, Геракл.
     – Двадцать пять человек прошло, – сообщил он. – Все?
     – Да, – я кивнул головой.
     Известие огорчило меня – не хватало двоих, и, следовательно, надо отправляться в горы на поиски. Я думал: – „Где их носит? Что делать?” и спросил:
     – А летом часто такие дожди бывают?
     – Бывают, – ответил Геракл.
     Наш анабазис закончился.
     По асфальтовой дороге я двинулся в жилую часть лагеря. Обычно серый, сегодня асфальт  был исходного своего цвета – чёрный как смоль и покрыт толстой плёнкой пузырящейся воды,  а на дне лощины ушёл под целую речку, через которую переходили двое мальчишек.
     С опаской вошёл я в павильон четвёртого отряда и торопливо пересчитал детей, уже лежащих в кроватях. Недоставало троих.
     Двое там плетутся, где третий?
     Эти двое вошли, а где третий?
     Севара Ульмасовна, в слезах:
     – Кудрат Маликович, все пришли?
     – Все, – ответил я.
     Она уловила неуверенность в моём голосе и сказала:
     – Сосчитайте.
     Я прошёлся вдоль кроватей – раз, два, три… Какой-то золотозубый человек поил детей водкой, наливая каждому по столовой ложке.
     Севара Ульмасовна шла следом и с укором поглядывала на меня.
     – Ну, что? – нетерпеливо спросила она. – Все?
     – Сбился, – ворчливо ответил я.
     – Посчитайте ещё раз.
     Я тоскливо начал снова: раз, два, три, четыре…
     Севара Ульмасовна внимательно наблюдала за мной.
     На моё счастье вошёл мальчик, последний.
     – Ты где был? – очень строго спросил я. – Ты мне счёт путаешь.
     – Какал, – ответило невинное дитя. – Я замерз.
     – Все, – отрапортовал я. – Все вернулись.
     Мы вернулись вовремя, к обеду. Принесли еду и Севара Ульмасовна самолично подавала деткам кушать в постель.
     – Так где же вы были, Кудрат Маликович? Что с вами случилось?
     Я вкратце описал наши приключения.
     – А мы так волновались, – слёзы вновь выступили у неё на глазах.      
     Подлетела врач, чёрная страшная женщина, весьма широко понимавшая свои обязанности.
     – Где вы ходите, почему у вас дети мокрые? Вы за это ответите.
     – Знаете, – сказал я, – давайте сначала детьми займёмся.
     Но она не унималась.
     – Я этого так не оставлю. Я жаловаться буду. Вы не можете с детьми работать.
     – Севара Ульмасовна, я вам нет нужен?
     – Нет, Кудрат Маликович, идите, переодевайтесь.
     Золотозубый дружелюбно поднёс нам с Артёмом по чарке, мы выпили. Я отправился к себе.
     Лагерь заливало водой. Она слоем бежала по склонам, переполняла канавы и водостоки, затекала в павильоны, фасадами обращёнными к вершине холма. Вдобавок и крыши текли. Вот и таскали воду тазами и вёдрами взрослые и дети. 
     Проходя мимо кружка „Умелые руки”, я услышал голос Абида Узгармасовича. Он, напевая, что-то мостырял несмотря на непогоду. Я заинтересовался и вошёл в отрытую дверь.
     Он пел:
             Девчонки бывают разные,
             Здоровые и заразные,
             Но каждой, бывает…
     Абид Узгармасович заметил моё присутствие, прекратил пение и спросил:
     – Вернулись?
     – Да.   
     – Промокли?
     – Да.
     – Всё в порядке?
     – Разумеется. Пойду, что ли…
     Абид Узгармасович мудро блеснул стёклами очков и продолжил свои занятия:
             Но каждой, бывает, хочется
             С дяденькой заморочиться…
     В павильоне на меня напал Ухо-Горло-Нос.
     – Где вас черти носят! Я из-за вас под дождём бегал к карусели и обратно! На небо смотреть надо! Тоже мне педагог! Из-за тебя промок!
     А плаврук Виктуар рубанул рукой воздух:
     – Конкретно!
     Дорогие друзья! Я помню ваши советы и, когда смотрю в небо, вспоминаю ваши добрые и простые лица. И КАРУСЕЛЬ вспоминаю. Конкретно вспоминаю.
     К полднику дождь кончился.
     Вода сошла с холмов.
     Вечером запад очистился от туч и красное солнце осветило горы.
     На дискотеке путешественники прыгали как ни в чём не бывало. Наутро наш славный Доктор Менгеле с огромной сумкой уехала в близлежащую аптеку.
     Разборок не было. Ну и хорошо.
     Таков был вторник, 13 июля.

                IV.  В одиночку вглубь Мазар-сая
               
                Давным-давно задумал я
                Взглянуть на дальние поля
                Узнать, прекрасна ли земля…
               
                Я видел груды тёмных скал…
                „Мцыри”
                Я … к величайшему своему изумлению, вдруг
                увидел след голой человеческой ноги, ясно
                отпечатавшийся на песке. Я остановился, как
                громом поражённый или как если бы я увидел
                привидение.               
                „Робинзон Крузо”
               
     После вселенского дождя прошло несколько дней. Мы быстро забыли чудовищный разгул стихий, никто не напоминал о драме четвёртого отряда, виновником которой отчасти являлся я.
     Два дня я провёл в шестом отряде, заменяя тамошнюю воспитательницу, и несколько утомился. Дети оказались непростыми и непослушными. Поздним вечером я с удовольствием сдал отряд законной воспитке и на следующее утро отпросился из лагеря, решив бросить дерзкий вызов дикой природе Мазар-сая, пустившись в отчаянное путешествие.
     – Надолго? – Севара Ульмасовна уточнила.
     – До вечера.       
     – Один? – и спросила с опаской: – Точно?
     Я понимал, что она имеет в виду, и ответил улыбаясь:
     – Вернусь к полднику, дождя же сегодня не будет.
     – Дай-то Бог, – кивнула она головой.
     После завтрака, выйдя из ворот хоздвора, я двинулся по знакомой дороге. День, как и все дни над Каранкулем, стоял чудесным. Я весело шёл по дороге, вьющейся по склону среди леса, смотрел по сторонам, привыкая к местности. Слева склон резко уходил ко дну оврага. Деревья росли на обнажённой почве, они были высоки и узки, с блеклой листвой; своими вершинами они рассекали на отрезки противоположную сторону долины, где горбилась Лысая сопка, задравшаяся небу. Справа – вверх, и густой лес красивой зелёной стеной нависал над дорогой. Деревья здесь невысокие, округлые; ветвями своими переплетясь с ветвями кустарника, они создавали неодолимую преграду для путника, решившего бы идти напролом.
     – Вот интересно, – размышлял я, – только ширина дороги разделяет две части склона, а какая разница! Как тонко чувствуют организмы среду, условия существования, как точно они расселяются по белу свету. Один градус тепла, один метр высоты, другая скорость ветра – и другая жизнь. Шаг, поворот дороги – и новый, бесконечно разнообразный мир.
     Мысли мои были просты, да и какие сложные мысли могут возникнуть погожим летним утром в лесу, когда приветливое небо голубеет над головой, когда яркая сочная растительность  радует глаз, когда путь под ногами, мягкий от выпавшего ночью дождя, пружинит и толкает в новую страну, и ты, полный сил, стремишься вперёд?
     Солнечный зайчик вместе со мной бежал по проводам линия электропередачи. Тень от гребня падала на дорогу, а Лысую сопку заливал жар солнца.
     Шаг за шагом я отдалялся от лагеря и постепенно забывал о суетливой и шумной детворе; тишина и покой окружали меня. Недвижность природы, загадочная незыблемость дальних склонов, подёрнутых сизой дымкой, потоки света, обрушивающиеся на долину Мазар-сая, становящийся привычным пейзаж, в котором я замечал новые детали, умиротворяли.
     Безлюдный Мазар-сай полнился свидетельствами человеческого труда.
     Я шёл быстро, взгляд мой порой выхватывал отдельные листья на ветвях, они пробегали перед глазами и исчезали за спиной в массе листвы, порой падал на агитационные надписи на ржавых щитках между столбами. „Зачем они это делали? – думал я. – Ведь ничего не спасло от крушения”.
     Дорога вела под уклон, я рассчитывал выйти к воде.
     „Где же эта карусель, о которой столько говорит Ухо-Горло-Нос?” – размышлял я.
     Я пришёл на знакомую полянку. Огляделся – нет карусели. Что такое? Чего я не понимаю? На пригорке у дороги торчит металлическая труба большого диаметра, зачем? Вверх от дороги просторный в холмиках, как в могилках, пологий безлесый склон. Интересно, почему так?
     Вперёд, однако. Дорога упёрлась в глиняный обрыв, повернула влево и наверх. Я взбежал в гору. И здесь люди – дом отдыха, машинно-тракторная станция. В пыли купались счастливые куры. Дальше по незащищённой от солнца, разбитой дороге.
    Но вот дорога и сай встретились. Дорога перемахнула ручей и по другой стороне пошла назад. Здесь расположилась „станция” – неопрятные вагончики на колёсах. Место грязное, со вдавленным во грунт щебёнкой. В изобилии рос татарник – колючий грубый сорняк, целебное лекарственное растение.
     Мимо. Я с удовольствием запрыгал по камням, лежащим в русле.
     Начались красные глины.
     Странное сочетание цветов – красная глина и зелёнь растительности – придало местности своеобразную красоту. 
     Я миновал заброшенный сад, обошёл грозного быка, протиснулся меж тонкими стволами топольков, росших тесно на делянке, расцарапал руки о сухие ветки плетня, опять выбрался на дорогу, пробрался сквозь мрачные ореховые чащи, пробился через стелющийся тополиный лес и, задыхаясь, вырвался из сумрака леса на поляну, всего-навсего.
     Плоские места на горах, как я понимал, называют полянами. Обрамлённые редколесьем, круглый год они под ветрами, покрыты короткой травой, изредка чудом растёт дерево, к которому испытываешь уважение и сострадание.
     Я думал, что окажусь на гребне и увижу Чимган.
     Нет, каменный исполин скрывался за мощным косогором.
     Поляну я увидел всю сразу, она была просторной и с трёх сторон окружалась лесом. В середине росло деревце; я заставил себя добрести до него и сел на крупный камень, словно нарочно положенный для уставшего путника.
     Ничего особенного, но место поразило особой дикостью, ещё невиданной мной в Мазар-сае. Что-то страшное таилось в окружающем.
     Я осмотрелся ещё раз. Слегка наклонённая к западу, поляна скатывалась в угрюмое ущелье;  редкая трава в красноватой гальке. Тёмные леса стояли неприветливо и хмуро.
     Деревце, под которым я сидел, вызвало жалость и удивление; жалость – оттого, что тонкий ствол с редкими веточками, усыпанными редкими иголками хвои, был почти прозрачен, а удивление – от неистребимой силой жизни, заставляющей выбрасывать побеги даже в самых неблагоприятных условиях. И чудо совершилось – зернышко проросло. И деревце наперекор всему росло, жило, пусть слабое, пусть мало похожее на ель, но росло, впитывало бледными иголками солнечное тепло, набиралось сил, крепло, пусть не так быстро, как его товарищи в более удобных местах. И даже рассеянная тень падала на землю.
     Как трудно выжить в суровом мире! Лишь кратким мигом лето поддерживает жизнь на необитаемых высотах. И потоки солнечной энергии, обрушивающиеся на землю, жадно копятся на долгую холодную зиму. 
     Тихо. Чуть заметный ветер. Леса молчали.
     Но детали лишь подчеркивали дикость места. Я сидел на камне, ветер гнул ветви, тени облаков проходили по траве, но беспокойство…
     Что враждебное живёт на поляне?
     Меня укололо щемящее чувство одиночества.
     Злая поляна.
     Страха я не испытывал, однако неприятные ощущения погнали дальше. На юг! Я вошёл в кусты шиповника в два моих роста, и, расцарапав лицо, продрался сквозь ходящие под ветром искривлённые колючие прутья.
     Кустарник расступился.
     За моей спиной Мазар-сай, еле оживлённый цивилизацией, бразильские красные глины, заброшенный сад и чёрные дебри, злая поляна, заросли шиповника и…
     Я остановился, как громом поражённый, увидев в дорожной пыли свежий отпечаток мотоциклетной шины.
     Также как и Робинзон Крузо, я прислушивался, озирался кругом, но не услышал и не увидел ничего подозрительного.   
     С открытого безжалостным атлантическим ветрам склона глиняной высоты – впоследствии я назову её Синей – передо мной открылась панорама горной страны. Промытый в толще лёсса гигантский овраг Гальвасая, застывшими волнами катятся зелёные увалы, в дымке теснятся снежные вершины. Прекрасные, недоступные. Облака над ними.
     Простор, свобода, ветер, солнце…
     Любой вид на природу запечатлевается в памяти надолго.
     Горные пейзажи особенно выразительны благодаря обилию разнородных деталей, составляющих картину, в которой, однако, нет единства. Близкие объекты могут показаться непомерно важными, далёкие послужат просто фоном. Облака закроют солнце, дымка затянет дальние вершины, наползет туман в низины, и мы видим совсем не то, что минуту назад. И на каждом шагу перспектива меняется, соотношение деталей не остаётся постоянным, одни могут появиться, а другие вовсе исчезнуть. Какая-нибудь гора, скрытая доселе, вдруг выдвигается вперед, и, вырастая до небес, подавляет окружающее, и также вдруг пропадает за казавшимися ничтожными склонами. И скользящие тени то скрадывают расстояния, то удаляют предметы.
     „Вперёд!” – сказал  я себе.
     Подъём крут, но несложен – прямая дорога отлично убита. Колыхающийся шиповник по обочинам; там и сям, то по отдельности, то живописными группами деревца, крохотные и уютные лужайки. 
     Что-то особое было в этом простеньком пейзаже, что именно – физически ощущаемая безлюдность?
     Подъём закончился, плавно перейдя в поляну.
     Я сел на краю, над Гальвасаем, среди невысоких, метра в полтора, деревьев. На согнутых ветром стволах по нескольку веток почти без листьев, далеко отставленных друг от друга.
     Смотришь на горы, а перед глазами дрожит одинокий листок.
     И всё-таки – сколько же мужества у живых существ! Тяжёлое место, открытое. Тепло не держится, налетают дожди и снега, но находятся у зёрен, упавших на неблагодарную почву, силы, прорастают они и тянутся к не слишком щедрому горному солнцу. Вот я, живущий таким же безмерным трудом, тянусь с ними к небу. И, несмотря на горести и печали, на которые так щедра человеческая природа, я, тучка небесная, вечный странник – что-то гонит меня куда-то – взлетел высоко над миром, к самому солнцу.
     И вижу: горы, дороги, ущелья… 
     Четверть века тому назад я впервые стоял на шоссе, не зная, что судьба не раз приведёт меня сюда, не зная, что не раз пройду бесчисленным тропинками перевалы, не раз поднимусь на вершины, не раз буду смеяться и огорчаться под этими небесами.
     Как счастливо прошли годы…
     А сейчас отсюда, с преддверья поднебесья, вижу себя там внизу, у подножия Вершины; хоть и много времён прошло с тех пор, я по-прежнему молод, полон сил и надежд. И люди, которых я любил, по-прежнему со мной...
     Свист ветра.      
     Над раздольем вздымался залитый солнцем Большой Чимган – великан с серой вершиной, где вспенилась и застыла лава. Он магнитом притягивает облака и они замирают над скалами. К Большому, старшему брату, приник Малый Чимган, но он частично скрыт длинным глиняным холмом, выброшенным нашей грядой. Там, где братья прижались плечами, есть Песочный перевал, за ним в каменистом ущелье – легендарная Берёзовая роща. Вижу девятиэтажки в урочище, вижу красноватые осыпи – говорят, они достались нам от мезозойской эры. Над Бельдерсаем крыши павильонов детского лагеря, трасса канатной дороги. А за теми буграми, что с опорами линии электропередачи, скрывается другой лагерь. Если б вы знали, как там орут дети! А подо мною, на том берегу Гальвасая ещё один детский лагерь и, когда вдруг стихает ветер, слышен репродуктор, зовущий на обед.
     Я смотрел на великолепное полотно, отыскивая знакомые подробности. Вон Кобылья поляна с летовкой; там пастухи угощали меня кумысом, а детворе разрешали кататься на ослах. Высоко лежит Солнечная поляна, причудливая, с родником в низине, иначе её называют Лысой, за что? Все поляны лысые.
     Над миром сияло застывшее Ярило-Солнце, заливало землю благодатным светом и теплом. И мы все – бесчисленные живые существа – тянулись к ослепительной голубизне небосвода.
     Как прекрасен был мир!
   Слева бугрился каменистый склон. Я с неудовольствием косился на него, так как он, по моим представлениям, закрывал вид на Чарвак; оставалась незавершённость.
   Однако к пяти следует быть в лагере.
     …Плывут облака по небу, бросают тени на землю и кажется, что волны скользят по взгорью; вот бегущая по дороге точка блестит на солнце лобовым стеклом, а вон там ещё точечки, ползут по травам – стадо.
     Рядом чахлые, ниже колена, кусты шиповника, лишённые той своеобразной красоты, что присуща дикой розе, с грубыми неизящными плодами между грязно-зелёными листьями,  жалкие карликовые деревца, все листочки которых можно пересчитать по пальцам. В каком же неудобном месте проросли на свою беду зёрнышки, занесённые сюда равнодушным ветром, и как тяжко приходится растеньицам на этом склоне, подвластном безжалостным стихиям! Сколько сил тратят они на простейшее выживание, как страстно цепляются они за право жить,  нет у них возможности расцвести обильно и богато. Не судьба. И листочки у них бледные и плоды у них корявые, горькие, обречённые упасть рядом, в бедную почву. Но живут, живут.
     Деревце возле меня; никогда оно не вырастет, никогда не разовьёт пышную крону. Даже летом листья бессильно трепещут на ветру от нехватки сил, холодно им, зябнут, словно нищие у дворца богачей в надежде на милостыню. Я тронул листки, но что можно дать им!
     Я опустил взгляд на траву у ног и вздрогнул от неожиданности. Подёрнутый коричневым муаром гнул своей тяжестью травинку огромный богомол. Выпуклые фасетчатые глаза устремлены в мир. Что же они видят? Горы? Солнце? Или странное существо – Кудрата Маликовича? Или же просто маячат перед ними зелёные пятна?
     Вот так две Божьи твари любовались природой.
     Владевшее мной приподнятое чувство одиночества исчезло. Я не один, оказывается.
     Неприятное насекомое, тараканий родственник, лупилось на меня.
     Однако – домой. Утешаю себя: „Ещё вернусь”.
     Я встал, отряхнулся. И ещё раз похвалил себя. Не зря тащился в гору, задыхаясь и сердясь на собственную глупость. „Но зато я узнал, что такое заря, там, за облаками…”
     Я повернулся лицом к поляне.
     В глубине поляны росло большое дерево, а под деревом сидел сторожевой пёс и смотрел на меня.
     „Иди отсюда, Кудратик”.
     Как я узнал потом, рядом была летовка.
     По краю поляны я вернулся к приведшей меня сюда дороге.
     Ну что ж, оценим предстоящий путь вниз.
     Вот что я увидел.
     Я стоял на одном из холмов постепенно понижающихся к долине Чирчика гряды, на последнем из них расположился невидимый отсюда наш лагерь. Гряда отгораживала с юга долину Мазар-сая от остального мира. Мне предстояло идти по, как говорил Шариф Аллавердыевич, по гребню. Мне больше нравилось слово „водораздел”, он разделяет воды и они текут в разные стороны.
     Дорога уходила вниз, вилась по многочисленным полянам, исчезала за буграми, терялась в качающейся под ветром массе кустарника и появлялась значительно ниже. Водораздел был широк, порос рощами, дорога, разворотившая почву, металась от одного склона к другому. Я пройду над Мазар-саем, над глубокой пропастью Гальвасая, через заросли шиповника, поляны, перелезу через заборы, сплетённые из сухих веток. Я видел поля-полотенчики, яблоневый сад, где, лёжа между деревьями, полюбуюсь синим небом. 
     Сколько километров преодолеть? Где-то пять.
     И я пустился вниз, домой.
     Дорога среди высоких кустов шиповника без устали бежала под ногами. Она растворилась в траве очередной поляны, в центре самый настоящий крааль, примеченный мной сверху, именно такой, что описывает Майн Рид – четырёхугольный, неприступный, с торчащими отростками небрежно обрезанных сучьев. И ворота из веток. На краю поляны несколько крупных деревьев, под одним – кибитка из обрывков  брезента, натянутых на голые стволы, рядом устроен очаг из камней – мангалка, как говорили раньше, бархатные от сажи камни сложены полукругом, огонь охватывает чёрный котёл языками пламени и дымом. Ниже в зарослях привязаны лошади, жующих траву из подвязанных к шеям торб.
     Прекрасное место для приключений среди дикой природы. Здесь должна быть стоянка разбойников, но в реальности это всего лишь пастухи.
     Овчарки побежали ко мне, но появившаяся хозяйка отогнала собак, на меня и не глянув.
     Крааль был пуст, ворота отворены.
     Вновь объявилась дорога. Сейчас она пролегала среди качающихся кустов шиповника, а когда заросли внезапно окончились, вывела к уютной ложбинке. Дорога любовно обтекала ложбину, шла по противоположной стороне и упиралась в плетень. Этот плетень я видел сверху, он пересекал весь водораздел, из каких соображений – догадаться не мог. Проход через плетень был устроен  возле  раскидистого дерева, ворота же были сняты и брошены на обочину. Ничего особенного как будто не было – дорога, ворота, дерево, трава, сухие коричневые ветки, но всё вместе производило необыкновенное впечатление. Романтичное место – останься здесь и живи.
     За плетнём дорога круто повернула, пошла над Гальвасаем.               
     Вершина Чимгана давно уже скрылась с глаз. Справа жёлтый холм, слева глиняная пропасть. Множество следов в пыли дороги; от коровы – грубый и расплывчатый, от  барашка – тонкий и изящный, отпечаток шин – чеканный. Некая корова сбросила сизо-зелёную лепешку и матовые чёрно-серые жуки величиной с ноготь большого пальца сбежались со всей округи на добрый весёлый праздник.
     Незаметно я оказался на поле-полотенчике. Здесь росла соя. Это такая сельскохозяйственная культура, из которой получают соевое масло. Росла соя полосами, зелёными и коричнево-красными. Зачем она так растёт – мне никто не смог объяснить.
     Тропинкой над Мазар-саем я пришёл к красным холмам.
     Вид на долину Мазар-сая был великолепен. Затуманенные дали, под ногами непроходимые дебри. Кое-что мне знакомо: станция, просёлок, которым я шёл всего несколько часов назад, круглое светло-зелёное пятно среди более тёмного леса – там я встретился с быком, а вон и горка, самый дальний пункт моего сегодняшнего путешествия, с него начался мой обратный путь. На другой стороне сая, как всегда мощно горбится выжженная Лысая сопка.
     Красные холмы, виденные из долины, производили странное впечатление своей чужеродностью. Они словно горели под солнцем, обнажённые и заметные издалека, и острыми углами казались неземными своей отстранённостью от живой природы. Но и здесь маленькие злые колючки. Каким образом в цепь глиняных холмов вклинилось два голых холма красных песков? Это действительно был песок, мелкий, слежавшийся в плотную монолитную массу, которая крошилась дольками наподобие шоколадных. Едва видимая тропинка проходила по заострённому и скользкому гребню. Если упадёшь – зацепиться не за что и покатишься вниз метров сто до ближайших деревьев.
     С опаской перебрался я через Красные Холмы. Не смотрите вниз, закружится  голова – и привет. Ступил на твёрдую привычную глину. Там вьётся тропинка среди густых трав и ведёт  в яблоневый сад.
     Места знакомы и наполнены воспоминаниями – первая вылазка на горы, дождь.
     Я бродил по саду, выбирая место для отдыха.
     Нашёл. Лёг.
     Мать сыра-земля мягка и тепла. Добро приняла она меня в своё лоно.
     Я лёг на спину, нога на ногу, одну руку завёл под голову, другую положил на грудь и заснул.
     Золотилось солнце в небесах.
     Что мне снилось?
     Спал я недолго и, открыв глаза, увидел, что солнце по-прежнему стояло высоко. Надо мной, размеренно описывая круги, парила хищная птица.
     Внезапно я уловил, что какие-то неведомые нити связали нас – птицу и меня, двух земных обитателей. Возник канал, сделавший нас одним целым. Я не могу выразить словами то мгновенное, подсознательное, вдруг объединившее в этом целом самые обыкновенные вещи – землю, горы, солнце, небо, воздух, движения мускулов, прошлое, будущее, всё, всё, что является необходимым и естественным для обоих. Каким-то образом по образовавшемуся каналу я проник сознанием в сознание парящего хищника, он проник своим сознанием в моё.
     Я с высоты увидел человека, лежащего на спине в яблоневом саду. Одна рука у него была заведена под голову, другая покоилась на груди.
     Человек шевельнулся, я полетел прочь.
     Я лежал неподвижно, хищник кружил, выжидая, но нечаянно я двинул рукой. Его качнуло, он понял, но самолюбие не позволяло так сразу оставить возможную добычу. Описывая постепенно расширяющиеся круги, он незаметно исчез в синеве.
     Я лежал на широте Неаполя, Мадрида, Нью-Йорка в одиночестве и смотрел в голубое небо.
     Мягкая трава качала, Земля несла меня сквозь черноту Космоса, защищая голубым небосводом от вечного леденящего мрака.
     К полднику я был в столовой и помогал воспитке из четвёртого отряда Томирис Махмудовне накрывать на столы.
     Я бросил неизвестности Мазар-сая отчаянный вызов. И победил. Дерзкий рейд завершён.

                V.  Заброшенный сад
               
                Я ждал, схватив рогатый сук
                Минуту битвы; сердце вдруг
                Зажглося жаждою борьбы
                И крови…   
                „Мцыри”
                Только не сжата плоска одна,
                Грустную думу наводит она…   
                Некрасов
                Но ныне я уверен в том,
                Что быть бы мог в краю отцов
                Не из последних удальцов.
                „Мцыри”   

     Абдурашид, рассказывая о достопримечательностях Мазар-сая, часто упоминал место в долине под названием „Заброшенный сад” и настоятельно советовал побывать там.
     – Где это? – спрашивал я.
     – Вверх по саю, пройдёшь станцию, потом бери направо и снова вверх.   
     Объяснение казалось непонятным, но, побывав в Заброшенном саду, я говорил всем: „Иди в Заброшенный сад. Вверх по саю, пройдёшь станцию, потом бери направо и снова вверх”.
     Выйдя на небольшую прогулку, ставшую после возвращения в лагерь дерзким рейдом к Синей высоте, я пошёл по дороге, ведущей к истокам Мазар-сая. Начальную часть дороги я знал неплохо, ходил по ней с мальчишками, а потом и в дождь. Миновав полянку, на которой есть спуск к „Юному краеведу”, я дошёл до глиняного обрыва, повернул влево вместе с дорогой, и поднялся на пригорок, в очередной раз удивившись тому, насколько давно и плотно обжит Мазар-сай. Проезжая часть была разбита в пыль, и в пыли купались куры. После очередного крутого поворота я увидел металлические ворота, сваренные из стальных прутьев, с надписью на арке „Дом отдыха такого-то завода”. Аккуратный домик виднелся за воротами под сенью крепких деревьев. Следом вдоль дороги стоял бетонный забор, тоже, естественно с воротами, с вывеской попроще, чем у соседей: „Машинно-тракторная станция леспромхоза „Каранкуль”. Вот так. А я по простоте душевной считал, что наш лагерь есть конец цивилизации.
     „Ничего, – успокоил я себя, – скоро начнутся дикие места”. И двинулся дальше.
     Дорога теперь пролегала по обрывистому берегу высоко над ручьём, ещё глубже ушедшего в толщу лёсса. Гряда холмов, в тени которой я шёл ранее, отступила и теперь освещённый весёлым солнцем я сам отбрасывал короткую тень, вместе со мной стремящуюся в просторы Мазар-сая. За бездонной пропастью, промытая в глиняной толще, на том берегу – посёлок, в нём никакого движения. Впереди на широком дне долины блестел и сверкал отражённым солнцем ручей. Отдалённый лай собаки доносился до моего слуха. Я воодушевился – лесные массивы Мазар-сая рядом. Ещё немного и окажусь я в самых дебрях.
     Дорога и ручей постепенно сближались, что-то мне не нравилось. Вот они сошлись. И я опять удивился: дорога пересекла ручей, и по другой стороне долины пошла назад, получалось, что одна и та же дорога незамкнутой петлёй охватывала Мазар-сай. А не понравилось мне то, что и это место оказалось весьма обустроенным. Несколько ободранных вагончиков расположилось по правому берегу, на плотно раздавленной автомобильными колёсами гальке загородки были полны домашней птицей. Рвалась с цепи неприветливая собака, очень ей не нравился Кудрат Маликович.
     Я остановился посмотреть на птиц. Тощие индюки, с надменностью сановников, обильно  украшенных орденами, также злобно, как и собака, смотрели на меня жёлтыми немигающими глазами. Один раздулся и пошёл прямо на меня, словно я собирался отбить у него жену или снять орден. Спасибо загородке, спасла.
     Я показал сановнику нос и отправился дальше. А от собаки отвернулся, благо на цепи сидит. Неопрятная женщина из вагончика вышла, посмотрела, ничего не сказала.
     „Станция”, – догадался я.
     У самой воды стояли непонятные сооружения из листов шифера, в назначении которых я не сразу разобрался. Они были без крыш, на одном была водружёна ракета из блестящего металла. Ракета нацелилась в сторону нашего лагеря. Зачем? Что бы это значило? Секретный полигон, да?
     Чуть поднявшись по ручью я оглянулся на дурацкий макет и, наконец, сообразил, что видел обыкновенные душевые с баком такой загадочной формы. „Да, – подумал я, – Кудрат Маликович… Умница. Пишите лучше научно-фантастические рассказы”.
     Избавиться от Кудрата Маликовича я не мог и, вздохнув, двинулся вперёд вместе с ним.   
     Дорога, миновав станцию, испортилась – стала узкой и неухоженной. Она вилась вдоль потока воды, потом пересекла ручей и ушла влево. Мне не хотелось уже идти по дороге и я запрыгал по камням, выступающим над неровной поверхностью потока воды. Но и прыгать   наскучило, да и красный обрыв, под которым протекал ручей, превратился в покатый берег. На берегу я увидел ясные следы колесного трактора, хотя для езды место не очень подходило. Я улыбнулся – в глуши Мазар-сая гибли в безвестности виртуозы тракторовождения, способные, по-моему, въехать на отвесную скалу. Следы образовали дорожку, вьющуюся меж невысоких деревьев. Землю покрывала красивая с круглыми листочками трава, колёса тракторов плотно спрессовали грунт и две параллельные полосы красного цвета вели меня за собой вверх. Местами почва обнажалась; будучи красного цвета, она прекрасно сочеталась с зелёным лесом и голубым небом, это необычное сочетание придавало окружающему фантастический вид. Лес, по которому я поднимался в гору, состоял из невысоких деревьев, росших живописными группами, и поэтому взору представала не сплошная зелёная стена, а пространство, имеющее глубину, заполненную привлекательными полянками, плавно переходившими одна в другую
     Весело идти мне. Сердце работало ровно, впрыскивая в тело энергию, дыхание не сбивалось, я ощущал движение каждого мускула и ноги сами несли меня вперёд.               
     Нежаркое яркое солнце полыхало в поднебесье, заливало землю потоком животворящего  волшебного света и природа жадно впитывала небесный дар. Было лето и всё сущее расцветало, буйствовало от обилия тепла. 
     Зимой свернётся, затаится, спрячется до нового лета.
     Порой я осматривался и видел, как постепенно поднимаюсь к вершине холма, скрытого от меня лесом. Я видел склоны Мазар-сая, они как бы вырастали из-за деревьев, остающихся за моей спиной, и я немного иначе оценивать мощь глиняных холмов, обрамлявших долину. Особо впечатляюща была Лысая сопка – настоящая гора, нависающая с севера. Жёлтая от выгоревшей травы, гладкая, без складок и морщин, с одной вершиной, на которую я вскоре надумаю подняться, она закрывала собой половину неба. Ни одной тропинки не видел я на всём её протяжении – огромная и бесплодная, примитивный гигантский горб.
     Ручей остался внизу, но и сюда долетал глухой шум воды бегущей к Каранкулю.
     От избытка физических сил я порой подпрыгивал и издавал весёлый вопль, быстро угасавший в густых кронах. Листочки на деревьях были малы, аккуратны и очень зелены. Лёгкий ветер скользил по листве и она покорно отзывалась на ласку; если прислушаться, то услышишь тихую нежную музыку.
     Но я торопился.
     По-моему, я ещё не говорил о том, что здешняя природа напоминала южнорусскую лесостепь чистотой и свежестью растительности. По всей вероятности и породы были такими же, во всяком случае, глаз не отмечал незнакомых деревьев и кустарников. Встречались даже берёзки – привычное зрелище.
     Вскоре и лесок, и красные глины закончились, я вышёл на открытое место. Почва стала обычной – серого цвета.
     За небольшой прогалиной высоко возвышались деревья иных пород с более светлой листвой. Сразу замечалось, что деревья росли правильным кольцом в два ряда и оторачивали круглую, грубо вскопанную лужайку. Прямо против того места, где я остановился, деревья расступались, здесь был проход.
     И опять одним взглядом я увидел всё, что было на лужайке. Справа, в тени лежали жующие коровы, посередине освещённый солнцем красавец-бык, обернувшись, рассматривал нежданного гостя.
     Я остановился.
     Бык многозначительно смотрел на меня.         
     Я призадумался.
     Да, ничего особенного, но чем-то родным, давно забытым, быть может, уже незнаемым, повеяло на меня.
     Отступать не хотелось, я подался вперёд.
     Бык тронул копытом землю.
     Я ещё раз внимательно посмотрел на раскидистые и густые кроны, на томных коров, на могучего быка с колокольчиком на шее, на этот спокойный умиротворяющий пейзаж и внезапно понял, что вижу.
     За лужайкой меж деревьев воображение нарисовало мне каменную угловатую сельскую ферму и получившаяся картина, полная внутреннего движения, приобрела определённый смысл. Я хорошо видел потемневшие от времени стены, маленькие оконца, черепичную кровлю, местами требующую починки, закопчённые трубы, из одной – над кухней – вился дымок. Из раскрытых дверей выглядывал пастушок. Овчарки лежали возле крыльца. Толпились коровы и барашки. Работник держал под уздцы осёдланную лошадь. Хозяин распоряжался.
     На единый миг все они замерли, чтобы я мог рассмотреть подробности, а потом исчезли. И снова светило солнце над горами Тянь-Шаня.
     Подобный сюжет я не раз встречал на полотнах маленьких голландцев, фиксирующих каждый миг жизни своего мира, и в каждом сюжете, несмотря на внешнюю простоту и наивность, крылась глубокая житейская философия (например, полотно Пауля Поттера « La Ferme », 1649 г. Государственный Эрмитаж, СПб.)
     Я вспомнил эпизод нашей прогулки под дождём, небольшую картинку у ограды лагеря – коровы смирно стояли под мокрыми деревьями на уютной продолговатой полянке. Эти два уголка Мазар-сая, разнесённые в пространстве на несколько километров, были проникнуты совершенно одинаковым настроением.
     Всё-таки я не был готов уступить.
     Бык ударил копытом оземь, раз, другой.
     Я простоял так, пожалуй, несколько минут, размышляя, как поступить.
     Мне хотелось пересечь лужайку, но угрожающая поза быка сдерживала. Он по-прежнему внимательно следил за пришельцем, но его недоумение постепенно переходило в откровенное раздражение. Едва я сделал движение в сторону коров, как он стал рыть землю, глаза налились кровью, а колечко в чёрном носу задрожало. „Однако, – смутился  я, – что ж это, он меня всерьёз принимает?” Я прикинул путь напрямую через просторную вскопанную лужайку, призадумался над тем, что случится, если мой новый друг решит разделаться со мной: я независимо и смело пройду мимо быка, он пропустит меня и кинется вслед, я побегу, нога подвернётся, застряв между комьями земли, упаду, а тут мы с рогами. Останусь ли жив: вот в чём вопрос. Что мне в конце концов – демонстрировать храбрость коровам? И что здесь делить двум таким разным мужчинам?
     В ужасе я опустил веки и сказал громко:
     – Нет, здесь, пожалуй, я не пойду! 
     Итак, я решил обойти быка, тем самым резко увеличив счёт своим немногочисленным благоразумным поступкам.
     Я не сомневался, что это и есть Заброшенный сад и ещё осмотрелся вокруг. Место было выбрано удачно, расположено достаточно высоко, отсюда открывался хороший вид на долину  Мазар-сая. Вместе с тем склон с садом был хорошо защищён от холодных зимних ветров высокими горами. И случайный человек не забредёт сюда. Чуть в стороне виднелся каменистый провал оврага – вода рядом. Почему сад называется заброшенным, кто правильным кольцом посадил деревья, кто разбил сад в горах далёко от обжитых мест? И когда? И где жилище? Я не видел следов человеческого присутствия, кроме стада коров да зарастающих травой автомобильных колей.
     Идти дальше я пока не торопился. Я вспоминал, что когда впервые поднялся на высоты над  Мазар-саем, зелёное пятно правильной округлой формы на фоне более тёмного леса на далёких склонах привлекло моё внимание. К тому времени я уже слышал о Заброшенном саде и связал его с зелёным пятном. И вот я здесь, пришёл сюда нечаянно, но, быть может, пройти мимо нельзя.
     Бык ждал.
     Справа от деревьев, окружающих лужайку, я увидел посадку молодых тополей и направился к ней.               
     Небольшая делянка, плотно засаженная деревцами, огораживалась колючей проволокой повешенной в несколько уровней. Перед оградой протекал арычек полный воды. Я пролез между проволоками, порвав рубашку, и передо мной стеной встали тонкие-тонкие белые стволы. Они росли тесно, словно колосья.               
     Я с трудом протискивался между топольками. Мелькали прозрачные просвечиваемые насквозь лучами солнца, как пальчики младенца, листочки и оттого они приобретали неуловимо нежный розоватый оттенок. Ветер слегка теребил листья, они дрожали и вся рощица полнилась игрой света, игрой жёлтой, золотой, зелёной, причудливой и неземной.
     И в этом трепетании листьев под ярким солнцем была та же неуловимость, та же лёгкость и прозрачность, та же гениальность, та же глубина ощущений, что и в музыке Моцарта.
     Но музыка играла недолго – я упёрся в сплошной плетень из толстых сучьев. Я сильно поцарапал обнажённые руки преодолевая очередную преграду, потекла кровь. Перелез я через плетень и очутился на дороге, вышедшей из Заброшенного сада. Дорога вскоре распалась на множество тропинок и они незаметно растерялись между мрачными тёмными деревьями, кронами своими ложившимися на землю. Я не колеблясь вступил в дебри Мазар-сая. 
     Я был в Заброшенном саду всего один раз и запомнил его как место, насыщенное странным, чужим, несвойственным Средней Азии духом. Климат уединённой горной долины, поднятой над плоским миром, приближался к климату влажных средних широт и ничего не было удивительного в том, что безвестный пришелец с севера нашёл здесь милый сердцу уголок.
     Заброшенный сад. Я спрашивал Абдурашида: почему так, откуда сад взялся, почему оказался заброшенным? Абдурашид, а мы с ним ровесники, отвечал: „Я многого не знаю. Отец рассказывал, а он сам тогда был маленьким”.
     Повторим рассказы Абдурашида.
     Мазар-сай есть тихое и укромное место. Говорят, что встарь здесь искали уголь, даже разрабатывали копи возле Белых камней. Дело не пошло, а штольни остались, в которых в тяжёлое и смутное время прятали добро от коллективизации. В двадцатые годы в Газалкенте организовали леспромхоз, развернувший активные лесопосадки на голых прежде склонах Мазар-сая. Время текло страшное, люди метались по земле, ища пристанища. Тогда и появился некий немец, присмотревший в глубине пустынной долины удобный для него клочок, на котором и разбил сад. Яблони, вишня, слива, груши – всего в избытке росло в саду. Сад, просторный и ухоженный, давал урожай, немец построил домик на лужайке, посадив вокруг кольцом новые незнакомые прежде в Мазар-сае деревья. Он жил там круглый год, изредка спускаясь в городок. Затем в долине устроили МТС, машинно-тракторную станцию, и местные жители стали осваивать склоны Мазар-сая, прокладывать дороги, строить летние домики, разбивать фруктовые сады. В канун войны немец изчез. Кто будет следить за чужим садом? Сад и оказался заброшенным. Построенный немцем домик разрушился, исчез, растворился в красной глине.
     Вот так, вздыхал Абдурашид, память человеческая – имя забыто, слово и дело осталось. Остались плодовые ли деревья среди дикой растительности, пойди, найди.
     Этот человек жил садом, не покидая его и зимой, повторял Абдурашид, а вот мы только в последние годы стали зимовать в Мазар-сае, найдя удобные места возле дороги, петлёй охватившей долину.      
     Поднявшись на гребень, вы увидите в просторах Мазар-сая на фоне тёмного леса светло-зелёное  пятно. Оно сразу бросается в глаза. Это и есть Заброшенный сад, память о человеке, ставшим неизвестным.
     Я всегда со странным чувством вспоминаю необычный сад в горах Тянь-Шаня. Какие нити связывают меня с давно умершим немцем? Почему мы с ним с разрывом в семьдесят лет видели одну и ту же картину – угловатый домик на краю лужайки под сенью высоких деревьев? От каких невзгод прятался он? Нашёл ли он покой в безлюдном Мазар-сае?
     Абдурашид рассказывал: после войны часть Чаткальского и Паркентского хребтов, в том числе и Газалкент, вывели из состава Казахской ССР и передали Узбекистану. Разворачивалось строительство Чарвакской ГЭС.
     Переданные районы находились неподалёку от Ташкента и здесь со временем развилась целая сеть домов отдыха и летних детских лагерей. Среди глиняных холмов над Каранкулем и наш детский лагерь, закрытый густой растительностью и складками земной тверди. Вот в  Мазар-сае стало много народу, все должны знать Заброшенный сад.
     „Забывать людей не следует”, – завершал свои рассказы Абдурашид.

                VI.  В дебрях Мазар-сая
               
                Silva Virginalis   

     …Пройдя Заброшенный сад я вступил в дебри Мазар-сая, в самое его сердце.
     Они начались внезапно, без перехода. Только что я стоял на грунтовой дороге, залитой солнцем, но, сделав шаг под крону огромного дерева, очутился в полумраке. Толстые ветви опускались к земле и большие пыльные листья прикасались к моему лицу. Почти вслепую я сделал несколько шагов и остановился, ожидая, пока глаза привыкнут к новому освещению.
     Я находился словно в огромном зале с очень низким потолком, образованным листвою. Ветви нервюрами сходились к источённым дуплами стволам, опиравшимся на выступающие мощные узловатые корни. Почва, изрытая множеством копыт, и перемешанная с коровьими лепёшками, казалась чёрной.   
     Переходя от одного дерева к другому (возможно, орешины), я как будто переходил из одного зала в другой, похожий, но украшенный иначе. Чтобы попасть из одного зала в другой следовало согнуться и проскользнуть в узкую щель между землей и бахромой листьев.
     Под кронами величественных деревьев, верхушками своими упиравшимися в невидный небосвод, создалась целая анфилада сообщающихся залов природного дворца или храма. Такая аналогия, часто приводимая в приключенческой литературе, напрашивалась сама собой – может быть, именно от своей заданности ещё в детстве, а может быть, от того, что иной просто и нет. Прямые солнечные лучи никогда не попадали сюда, не залетал ветер, и в сумраке кружевные гобелены неподвижных листьев и нечёткие причудливые очертания стволов казались исполненными глубокого сакрального смысла. Неподвижный воздух наполнялся необычным запахом земли, растительности и свежего навоза – обыкновенным запахом первобытного капища. Ни подлесок, ни травы не развивались под толстым и мрачным пологом. Разбитая в пыль почва струилась под ногами и повсюду отпечатывались копыта домашней скотины. Следы были свежими – края многих даже не осыпались. Около одного дерева бил родничок; естественный водопой окружала кайма глины, также истоптанной копытами, и в кратерах следов собирались маленькие озёра мутной воды.
     В этом месте ощущалось своеобразное очарование, такое бывает в храмах, но здесь не было торжественности и приподнятости святилища высокой цивилизации, здесь чувствовалась какая-то угрюмость – здешние боги примитивны и не очень добры. Я был с ними один на один.
     Но мы спешим.
     Я продвигался вверх; тропинки исчезли, орешины сменились деревьями с белесыми стволами. Появилась трава, стало светлее, лес мельчал.
     Что-то знакомое было в стволах, изогнутых самым необычным образом. Век этих деревьев не был долог, множество упавших стволов преграждали путь, я наступал на них, они с хрустом ломались, рассыпались на куски.
     Не знаю, говорили ли мы, что лесные массивы Мазар-сая искусственного происхождения. Я гадал, что же именно посажено здесь, но вдруг понял – тополя. Да, тополя; они прижились, закрепились, но жестокой ценой – потеряв свою стройность. Жестокая непогода, ветры в течение трёх четвертей года гнули стволы к земле, они причудливо стелились, чтобы остаться в живых и при малейшей возможности подняться свечой.
     Я ломился напролом сквозь податливую чащу – тополь дерево хрупкое, под ногами он  обращался в прах. Стоял рассеянный белесый полусвет, кое-где прорезанный солнечными лучами. Вдруг я услышал, что кто-то ещё ломится через бурелом и прямо на меня. Хотелось приключений и фантазия нарисовала жуткое чудовище, рвущееся на жалкого беззащитного путника. Честное слово, я нисколечко не боялся, но забрался на жалкий ствол, никоим образом не защищавший, и принялся ждать нападения. Чтобы устрашить врага, скорее всего корову, я завопил. Корова испугалась и ушла. Я победил.
     Слезши с тонкого белого ствола и сломав его напоследок, я двинулся дальше. Слева замелькала ложбина, в которой паслись коровы.
     Я упорно лез вверх, склон становился всё круче, сердце билось всё быстрее. Я ругая себя за непосредственность, заставившую наугад преодолевать горный неприветливый склон, и успокаивал – вот склон кончится, там и посижу.
     Наконец, тополя стали реже, стволы прямее, стало больше света, появились кусты шиповника и замелькало клочками голубое небо. Полоса кустарника – и я вышел на опушку дикого, преодолённого мною, леса.
     Передо мной лежала большая каменистая Злая поляна.
     Не сиделось под деревцем, росшем посередине поляны. Я испытывал неприятное чувство – мне казалось, что за мной кто-то наблюдает, и с беспокойством оглядывался; оно и погнало меня дальше. 
     …Передо мной высокой стеной стоял колыхающийся под ветром кустарник. Кусты стояли достаточно широко; я свободно проходил между ними, но лицо оказалось расцарапанным – ветер гнул побеги шиповника и они хлестали по телу.
     Внезапно кустарник кончился, я вышёл на открытое место и вскрикнул от изумления – передо мной открылся простор – внизу волновалась зелёная поверхность, проточенная ущельями, а вдали громада Чимгана. Всё это было залито сияющим солнцем. Я увидел то, что ожидал. 
     Затем я взглянул себе под ноги. И замер.
     Я думаю, что Робинзон Крузо, увидев отпечаток босой человеческой ноги на своём острове был поражён не меньше. Здесь, в дебрях, далеко от человеческих жилищ, я увидел дорогу, хорошо накатанную грунтовую дорогу! И отпечаток шины в пыли! Это было одно из самых глубоких моих разочарований за последние годы. Я взбирался в гору, задыхаясь, боролся с дикими быками, царапался о шипы дикой розы, воображал себя первопроходцем и на тебе – дорога, мотоцикл.
     Даже прекрасный пейзаж не утешил меня.
     Но пришлось смириться.
     Вот так я нечаянно натолкнулся на самые потаённые места Мазар-сая, настоящие дебри у небольшой горной речки, текущей высоко на холмах над долиной Чирчика. Через несколько дней, стоя на водоразделе в яблоневом саду, я с удовольствием вспоминал, как продирался сквозь нетрудную и безопасную белоствольную чащу, с улыбкой вспоминал милого быка и пугливую корову. Детство моё прошло в эпоху, когда память о великих географических открытиях ещё сохранялась и книги о путешествиях в далёкие страны не были редкостью и являлись настольным чтением многих мальчиков. Читая эти волшебные книги, со множествами старинных рисунков и географических карт, мне западали в память имена славных предшественников: Давид Ливингстон, Рене Кайе, Альфред Брем, Руал Амундсен, Владимир Клавдиевич Арсеньев, Васко да Гама, Генрих Барт, Васко Нуньес де Бальбоа, Пржевальский, Генри Мортон Стенли, ибн Батутта, Дэвид Ливингстон, Рене Кайе, Семёнов-Тянь-Шанский, Джеймс Кук, Густав Нахтигаль, Генри Гудзон, Уильям Дампир, Потанин, Козлов, Лаперуза, Федченко, Фаддей Фаддеевич Беллинсгаузен, Александр фон Гумбольдт, Фёдор Литке – ой!, извините, увлёкся, – и десятки других. Эти люди казались мне необычными, сделанными из какого-то другого, нечеловеческого материала. Вместе с ними я открывал новые моря и новые земли. В детстве я не видел моря, но ясно представлял себе невинные облачка в голубом небе над горизонтом и туманящиеся вершины неведомых островов. Вместе с давно умершими людьми я бросал якоря чужих берегов, пробивал себе путь через сельву и под ударами мачете ветки тропических растений падали на мшистый покров. Мой караван, остерегаясь разбойников, пересекал саванны и степи, я с товарищами мастерил плоты для переправы через бурные реки, я умирал от жажды в пустынях и мёрз среди снегов Гималаев и льдов Арктики – о чём только не читал, сожалея, что родился в скучное, рациональное время. Я вырос, повидал много – морские волны набегали на песок у моих ног, в берёзовых рощах проводил белые ночи, горные кручи нависали надо мной, сжимая ленту дороги над злобными воющими водами, один раз даже заблудился в тайге на два часа. Но в здешних дебрях я впервые почувствовал тот страх и ту тяжесть бытия, которую, возможно, испытывали отважные путешественники, зачем-то потащившиеся в неизведанную страну. Однако после того как я выбирался из зарослей, они мне нравились. Я в очередной раз доказывал себе, что могу преодолевать любые трудности. И сейчас в километре лёгкого пути от лагеря я наслаждался своей отвагой. А вечная и равнодушная долина Мазар-сая как всегда лежала у моих ног, и, как всегда туманилась в дымке испарений, как всегда сияло над миром жёлтое солнце. И лето, благословенное лето, дарило нам своё тепло и свои чудеса.
     Хоть немного утолял я жажду путешествий, уже невозможных в наше время. Причём самым необременительным способом – свободной прогулкой в выходной день.
     …Не раз в своих скитаниях я забредал в таинственные, непосещаемые уголки Мазар-сая.
     Однажды с двумя детьми я ушёл в самоволку.
     На хоздворе мы показали языки сердитой собаке на цепи, выбрались на волю, к месту, где сходились три дороги. Выбирай: налево пойдёшь – вдоль сая, к таинственной карусели, направо – обогнёшь лагерь по холмам и окажешься у главных ворот; по средней – ? Вот по ней мы и двинулись наверх, поднялись к небольшому яблоневому саду, одному из тех, что разбросаны по холмам над Каранкулем. Этот сад мне нравился. Расположенный на террасе, языком выпадавшей из тела холма, он был тенист, покрыт ровной мягкой травой. Яблони росли здесь в изобилии, с крупными вкусными плодами; я часто приводил сюда свой отряд и мы по нескольку часов не уходили отсюда. С северного края сада мы видели фрагментами долину Чирчика, синюю прерывистую ленту водохранилища, гору Мингбулак за рекой. Сегодня же я с мальчиками прошёл через сад и по одной тропинок вступили в лиственный лесок. Тропинка, удобная и чистая в начале, вскоре сузилась, деревья подступили вплотную, переплелись кронами, протянули ветви через тропинки. Идти стало труднее, но примерно в течение получаса мы продолжали движение вперёд. А невысокий лес, становился всё гуще и гуще. Мальчики устали и запросились назад. Я и сам не прочь выбраться отсюда, мне надоело, я поругивал себя за очередную глупость.
     Тропинка, по которой мы пробирались, была не единственной; множество других, также нахоженных, сплеталось с нашей, пересекало её и ответвлялось в разные стороны. Одна шла вниз к дороге над саем, туда мы и повернули. И раскаялись – через двадцать метров она растворилась в зарослях кустарника, образовывавшего второй ярус зелени под кронами деревьев. Нас окружила самая настоящая чаща. Ветки деревьев и кустов сплелись в единую массу, мы проталкивались через неё вперёд – возвращаться не было сил – и за нашей спиной она превращалась в сплошную стену. Лес был сух, паутина, развешанная между ветвями, тонкой сетью налипала на наши лица и обнадёженные пауки торопились к обильной добыче, мы поминутно отирались; ветви, отведённые в сторону, отпускались и с размаху били по телу. Ссадины появились на щеках и лбах, заалела кровь. Под ногами валялись засохшие ветки, они с хрустом ломались под тяжестью наших шагов, острыми концами, а мы все трое были в шортах, царапали ноги. Разумеется, настроение окончательно испортилось, дети откровенно сердились. Мука была, мука. Как страдали мои бедные спутники, товарищи по несчастью, какие горькие слезы катились по детским личикам и как ругали они гадкого дядьку, заведшего доверчивую детвору в глухие дебри!
     Как темно здесь было!
     В том, что мы заблудились, сомнений не оставалось. Тропинок было много, все вели в нужную сторону, но в какую? Важно было скорее выбраться из чащобы, поэтому наугад я вёл детей вниз. Порой мы натыкались на тропинки и нам казалось, что мучения кончились, но через несколько метров тропинка исчезала и мы снова оказывались среди непроходимой чащи. Хоть и не высок был лес, но плотен, и под его пологом царил полусумрак, изредка прорезываемый полосой солнечных лучей, случайно прорвавшимися сквозь листву, и тогда паутина – волшебный декор леса, – развешанная повсюду, блистала золотом и серебром. Но на красоты дикой чащи мы не обращали внимания и с отчаянием шли вперёд.
     Местность заволновалась, забугрилась, предвещая перемены, и действительно – появились участки поросшие влажной травой, а вскоре мы оказались в уютной, как бы игрушечной, ложбинке. Сочился родничок, по бережкам ручейка зеленела нежная трава с крупными округлёнными листочками. Деревья разошлись в стороны, встав стеной с двух сторон ручейка. Небо голубое и высокое.
     Романтичное  место. Здесь, наверно,  водятся  гномы. Сидят себе под травинками в красных камзольчиках, у каждого волшебный колокольчик и волшебная дудочка. Дунет ветер и звенят колокольчики, играют гномы на дудочках и феи танцуют.
     Дети смолкли.
     По ручью, протекавшему цепью уютных полянок, мы пришли к дороге; облегчённо вздохнули. Наши лица исполосованы царапинами, напитанными подсыхающей кровью, но выражение счастливо – испытание закончено благополучно. И, представьте, спутники мои на меня не сердились, поэтому я, глядя на зарёванные мордашки, на которых пыль и обрывки паутины перемешались со слёзами, не мог удержаться от смеха.
     В другой раз, спускаясь с Синей высоты, мы миновали Белые камни, помчались вниз по пустынным, нахоженным в незапамятные времена тропам, и заплутались в дебрях Мазар-сая высоко над долиной. Ветви кустарника в человеческий рост хватали нас, не желая отпускать редкую в безлюдном месте добычу. Мы продирались сквозь заросли, чувствуя под ногами хорошо утоптанные дорожки. Дорожки эти были настолько домашними, что казались нарочно устроенными и очень точно проложенными, так хорошо и удобно опоясывали крутые склоны, так хорошо ступалось по ним в солнечный день. Но горе тому, кто в дурную погоду отважится двинуться по ним. Он не вернётся – ветры будут безжалостно рвать одежду, по склонам польются дожди и скользкие тропинки сбросят путника вниз, мокрые ветви больно, до крови, будут хлестать по телу, холод проберёт до костей; не любит природа чужаков. Долго пробирались мы и наконец вышли к узкому скальному выступу. Выступ выдавался в долину подобно мысу в море. Он оканчивался каменистой осыпью, над которой росли две арчи. Их обнажённые, как будто проржавевшие на открытом воздухе, косматые корни производили жалкое впечатление; такое производит старая полураздетая женщина. Корни нервюрами подпирали ещё могучие стволы, как я видел на сводах старинных храмов.
     Мы сели над осыпью.
     Я огляделся.
     Это было мрачное и романтическое место, достойное кисти Гаспара-Давида Фридриха.
     Высокий арчовник, чёрный, густой, неприветливый, поднимался над выступом вдоль всей северной стороны. Старые мрачные деревья стояли угрюмой стеной. Некоторые засохли и острыми серыми копьями остовов смотрели в небо; на отполированных временами года обломанных сучьях не хватало лишь человеческих черепов, пробитых на жертвенниках. Чья-то верхняя одежда была растянута на лапах двух деревьев и невольная мысль о насильственной ужасной смерти несчастных сама собой приходила в голову. Настроение портилось. Что с ними сделали? Принесли в жертву кровожадным Богам? Или просто расчленили трупы на части и бросили обезображенные тела на съедение волкам?
     Я поднял голову. Высоко вздымалась арча и тёмной резной зеленью вторгалась в голубое яркое небо, подсвеченное золотыми солнечными лучами, расплескалось над миром. Я много раз видел такое, каждый раз удивлялся чистоте красок природы, удивлялся красоте мира, в котором живу, удивлялся его богатству и щедрости и знал, что точка планеты, где оказался совершенно случайно, надолго запомнится своей непритязательной, обыденной красотой и зловещей атмосферой.
     Горы – удивительная часть мироздания.    
     Космы на корнях арчи вились по ветру. Сколько лет простояла она здесь? Вымывался  грунт,  обнажались и выпадали камни, скатывались вниз, образуя осыпь. Еле заметная тропка вилась по камням. Так что арча? Наверно, она росла когда-то на небольшом плато, от которого время оставило лишь этот выступ.      
     Мы находились в верховьях Мазар-сая, кругом вздымались склоны; дна долины мы не видели, но оттуда доносился неумолчный шум воды.
     Ростислав дергал меня за рубашку, ему не хотелось оставаться здесь.
     „Мыс зла”, – назвал я это место.
     Осторожно мы спускались по осыпи. Камни катились вниз, увлекая за собой другие.
     Снова начались убитые глиняные тропинки. Вниз, вниз – бегом, бегом.
     Мы выбежали к ручью, стекавшему с Поднебесья. Сели над водой. Из кустов высунулась коровья морда и изумлённо уставилась на нас. Напившись из речки, мы пошли дальше. Мы уже не торопились, как в прошлый раз, и я внимательно разглядывал это место.
     Огромные деревья густыми кронами закрывали небо от наших взоров, но света было достаточно, девственная яркая трава дорогим ковром устилали чистую землю, за полосой кустов шумел ручей. Силуэты коровьих фигур перемещались меж стволов. Приподнятое чувство охватило нас. Мы шли, шли по тропе, и я уже не смущался тем, что в диком месте протоптаны пути.   
     Тропа поднялась на солнечный пригорок и я снова увидел затаённое жилище Робинзона Крузо. Забор, сплетённый из крепких сучьев, высок и неприступен. Сквозь щели виделась хижина на высоких опорах, увитая зеленью, какой-то человек сидел возле дымящегося костра и варил похлёбку. Учуяв посторонних, к забору подбежала собака и нехотя рыкнула. Хозяин оглянулся.
     Тропинка шла вдоль забора долго, видимо, огорожено было значительное пространство, мы обошли его с двух сторон, а дальше весёлая живописная тропинка сама увела нас из чудесного уголка Мазар-сая к красным глинам.    
     Скорей, скорей. В цивилизацию.
     …Цивилизация же была относительно слабой. И на самой территории лагеря существовали неудобья, густые заросли – одним словом – дебри. Только самые смелые и отчаянные организовали там штабы. Дебри не были застывшими, они активно наступали, завоёвывая всё новые и новые пространства вокруг заброшенных павильонов.   
     Накануне отъезда я поднялся на водораздел, чтобы в последний раз окинуть взором место, где прожил два замечательных месяца. Я видел светлое пятно Заброшенного сада; видел складки холмов, за которыми – уже известно – прячутся настоящие дебри; здесь есть девственные леса, в глубине которых нашёл себе приют некий человек, отгородясь от мира наивной оградой из сучьев, что ищет он? Однако он нашёл удивительно притягательное место, таким, наверное, был остров Робинзона Крузо, здесь не хватало только вечного шума морского прибоя. Я знаю, что изгибом долины, у верховьев сая, высоко стоят Белые камни…, ах, да мало ли я узнал в новом месте? Неизвестная страна приоткрыла мне свои тайны, подарила счастье первопроходца, она вела меня тропинками к своим секретам, не выдавая их до конца. Не всё я увидел, не всё узнал, но долина Мазар-сая стала частью моей жизни. 
     Блуждая по дебрям Мазар-сая, забираясь в самые глухие чащи, я не раз проклинал себя за странные желания, заставляющие меня сворачивать с проторенных тропинок на бездорожье. Но, выбравшись на свет, смахнув паутину с лица, омыв царапины, я благодарил судьбу, одарившую меня наивностью семилетнего ребёнка, сохранённой до седин, и с восторгом поражался открывшемуся новой гранью удивительно многообразному миру.
     Не знаю, приведёт ли меня судьба снова на эти холмы, а пока прощайте!
     …Помимо всего прочего, Абдурашид рассказал мне о происхождении обилия троп, исчертивших лесистые склоны Мазар-сая. В эпоху активного освоения этих мест, а оно пришлось на двадцатые годы ХХ-го века, посадили леса, развели овец и они в бессчётных количествах в течение долгих лет бродили они по горизонталям Мазар-сая. Овец давно нет, повывелись, а тропинки остались. Пустые и давно нехоженые. И только редкий бездельник вроде меня ступит на неведомые дорожки.
     Мне кажется, что объяснение Абдурашида поверхностное, истинное гораздо более сложное.

                VII.  Поднебесье
               
                Excelsior!
                Латынь
                …из под ног
                Сорвавшись, камень иногда
                Катился вниз.
                „Мцыри”   
     Прошло больше двух недель со дня моего дерзкого рейда в одиночку по просторам Мазар-сая.
     Поднимаясь на холмы над лагерем, я видел тёмный силуэт той самой высоты, которую так и не покорил. Она возвышалась километрах в пяти на юго-западе, закрывая собой снежные вершины тянь-шаньских хребтов. Я назвал её Синей – Синяя высота.
     Струи нагретого воздуха летели над лесными массивами Мазар-сая и образовывали мутную полупрозрачную пелену испарений. Пелена эта колыхалась под напором ветра и создавалось впечатление, что по Синей высоте пробегают лёгкие волны – гора дышала. Я внимательно смотрел на Синюю высоту, угадывал лесок на самой вершине, а несколько ниже – знающим взглядом – пастушью летовку на поляне.
     Я корил себя за леность, не давшую подняться на высоту.
     Сейчас мне уже сложнее было вырваться за пределы лагеря, я был связан отрядом и мог идти куда-либо только с детьми. „Вот, – говорил я себе, – возьму выходной и пойду на гору”. Но идти один я уже не хотел. Мне хотелось, чтобы со мной пошёл кто-нибудь и разделил радость открытия новой страны. Брать отряд с собой означало большие и пустые хлопоты; много времени займёт организация, в походе возникнут трудности, да и дети ленивы, не пойдут.
     Я часто общался с Шарифом Аллавердыевичем. Маленького роста, сухой и подвижный, он оказался весьма непоседливым по своей природе. Работал он одновременно электриком и радистом и сумел поставить себя так, что в субботу и воскресенье садился на велосипед и уезжал домой. Мастер. Я завидовал людям такого типа потому, что так хладнокровно бросить работу и уйти не смог бы, а если б и смог, то обязательно приобрёл бы кучу неприятностей. Здесь же ничего, в порядке вещей. Детский лагерь – предприятие экстремального типа, за два дня случалось многое, расхлёбывали без электрика, но репутация Шарифа Аллавердыевича не страдала. Кстати, получал он за свою работу больше любого из педагогов, раз в пять-десять, при значительно меньшей ответственности и загруженности. Мы считались совместителями и работа в лагере для нас, воспитателей, по мнению высоких начальников, была развлечением, и наш труд оплачивался оскорбительно низко. 
     Однако Шариф Аллавердыевич прекрасно знал здешние места, рассказывал интересные вещи, и я пригласил его в поход вместе снами.
     Он располагал картой местности. Я водил пальцем по карте, прослеживая ниточки: короткую синюю, названную мною Мазар-саем, и чёрные дорог, любовался кружевом горизонталей. Мне нравилось, что желтоватые пятнышки низин быстро становились тёмно-коричневыми – это поднимались горы. Нашёл я на карте и безымянную отметку „1980” – гигантский глиняный бугор (Лысая сопка) столь нелюбимый мною. Рядом с отметкой через седловину неровный кружочек – Синяя высота.
     Скромная мечта покорить Синюю высоту и Лысую сопку родилась в моём сердце.
     Отметка „1980” расползалась по карте огромным светло-коричневым пятном и выбрасывала к юго-западу гряду холмов. Гряда изгибалась дугой и упиралась в долину Чирчика. Я находил место нашего лагеря и от него определял линию предстоящего маршрута.
     – Идём? – спрашивал я Шарифа Аллавердыевича. – Синяя ждёт.
     – Идём, – отвечал он утвердительно.
     Поднявшись на Синюю высоту, мы увидим Чимган, защищающий Тянь-Шань от напора степей, Чарвакское водохранилище и далёкие снежные хребты. А над нами, над миром будет сиять жёлтое Солнце в ясном бездонном небе.
     Со мной пойдёт мальчик Ростислав.
     Я не скрывал своих намерений и рассказывал о предстоящем походе всем желающим. Мои рассказы дошли до слуха Рашиды, матери Наргизы, и она изъявила желание присоединиться к нам. „Возьму вторую дочку, – пообещала она, – Гузаль”.
     Рашида служила в лагере медсестрой и благодаря ей можно было без опаски заходить в медпункт, не боясь грязи, по крайней мере, в той его части, в которую она не пускала доктора Менгеле.
     Назначили день, собрались после завтрака у столовой.
     Проходил мимо Опанька, добродушный циник и мелкий пакостник, пожелал счастливого пути.
     – Присядем, друзья, перед дальней дорогой, – пропел он, направляясь к уборной и на ходу расстегивая брюки.
     Но его не услышали.
     Мы тронулись вверх по лощине, протиснулись сквозь щель в заборе и вышли на дорогу. Наличие дороги для моих спутников оказалось удивительным, но я уже не раз бывал здесь с детворой и хорошо знал окрестности лагеря, поэтому понимающе улыбнулся и сказал:
     – Ещё многое увидим…
     Всё знакомо. Вот живописное деревце слева, вот изгиб тропы, вот обнажённая почва на колее, вот заросли кустарника, напоминающего собой лесной орех…, да мало ли здесь простых чудес! Встреча с ними доставляет удовольствие, я радуюсь. Грудь полнится чувствами, не раз испытанными, это радость жизни, в которой иногда счастье повторяется.
     Спутникам моим было интересно. Шариф Аллавердыевич убежал вперёд и исчез в рощах. Мы пересекли второй ярус дорог над лагерем, вышли на круглую полянку, где за изгородью лежало небольшое поле цветущей сои.
     Ростислав здесь бывал, а наши дамы восклицали от удивления.
     Но – вперёд, некогда.
     Лощина растворилась среди склонов, мы приближались к водоразделу.
     Непривыкшие дети уставали, но я подгонял – потерпите, не останавливайтесь, выйдем наверх, там и передохнём, дальше идти будет легче. Я, конечно, говорил неправду, легче не будет, нас ждёт долгий утомительный путь.       
     Тропинка зачастила по буграм и, наконец, мы поднялись на первый холм.
     Здесь было довольно высоко и хорошо проглядывалась долина Мазар-сая.
     – Мы идём вон туда, – сказал я, протягивая руку к северо-востоку, – видите, горка? Я зову её Синей. Мы поднимемся туда.
     Далеко-далеко туманилась за стеной испарений заветная цель.
     Мне не поверили, слишком уж далёким показался моим спутникам горный срез.
     – А вот там видите светло-зелёное пятно? Это Заброшенный сад, – сказал я торжественно. 
     Но они не знали, что такое Заброшенный сад.
     Мы шли по гребню, по траве. Мы ступали по морю кузнечиков и мириады обретших крылья разноцветных камушков разлетались в стороны.
     В яблоневом саду отведали яблок, они совсем не торопились поспевать и оставались такими же безвкусными, как месяц назад. Сад закончился, поляна сузилась, сжалась, превратилась в бугристую полосу, ограниченную крутыми обрывами, а колея постепенно превратилась в тропинку среди высокой жёсткой травы.
     Вышли на Красные пески, довольно опасное место, полностью лишённое растительности. В обуви с гладкой подошвой здесь ходить нельзя, обязательно поскользнёшься. Рашида сказала дочери:
     – Теперь ты понимаешь, почему Кудрат Маликович не хотел, чтобы ты шла в босоножках?
     Ах, дети, дети! Что свои, что чужие, не слушаете старших.
     Красные пески представляли собой весьма своеобразное зрелище – так писатели-фантасты  описывают поверхность Марса. Совершенно бесплодное место, на котором не зацепится живое существо. Спресcованная миллионами лет пыль превратилась в слоистый камень. Если и попадёт зернышко в щелочку, то либо ветер сдует, то либо вода смоет. Со дна Мазар-сая острые вершины Красных песков чужеродным телом разрывали зелёную линию водораздела.   
     Красные пески остались позади, мы преодолели неудобный подъём и вышли на край большого соевого поля. Полотенцем лежало оно под солнцем. Тропинка вилась над обрывами, глубоко внизу лежал Мазар-сай.
     Тропинка перебежала к другому краю водораздела и превратилась в дорогу. И совсем другой пейзаж, так покоривший меня недавно, лежал у нас под ногами – волнистая поверхность с глубокими провалами Гальвасая и могучая стена гор вдали.
     Лишённый в лагере обилия впечатлений, я искал на дороге, по которой мы шли, коровью лепёшку. Я представлял её себе, лежащую в пыли, облепленною многочисленными жуками, и очень разочаровался, когда не нашёл даже следов.
     Мы шли, шли, в гору, в гору, выше и выше. Дети уставали и капризничали.
     Миновали длинный плетень. Уютная ложбина. Дорога вьётся. Заросли шиповника. Выше человеческого роста. Солнце сияет в безоблачном небе.
     Дети считают каждый шаг.
     Пришли на нижнюю летовку.
     Живописный крааль, так я, начитавшись в детстве забытого нынче Майн Рида, называл из сухих, коричневых сучьев загородки для скота, стоял посередине поляны. Так же, как и в прошлый раз, под деревом у обрыва, горел костёр, готовилась еда для пастухов и смотрела женщина на нас из-под ладони, приставленной ко лбу. Бросились к нам собаки; не приближаясь, однако, близко, лаяли. Женщина молчала. Я достал кусок лепёшки из пакета, отломил, кинул. Собаки проглотили. Преимущество теперь было на моей стороне, собаки это понимали, я и прикрикнул. Разошлись.
     Уже показался вдали Большой Чимган, мощью своей образуя ось, вокруг которой разворачивался пейзаж горной страны. Красиво.
     Начался новый подъём к Синей высоте. Дорога круто вела вверх, чуть извиваясь, густые заросли шиповника стояли в стороне. Слева они закрывали собой долину Мазар-сая, а справа казались багетом под нижним срезом картины. 
     Горная природа нежилась под голубым небом и жёлтым солнцем.
     Тяжело приходилось нашим детям. Они не любовались чудесами пейзажа, они плача спрашивали – когда придём?
     Детская пытка закончилась, когда мы вышли на поляну под Синей высотой. Здесь закончилось моё предыдущее восхождение в поднебесье. В тот раз я не достиг поставленной цели, сегодня приближался к ней.
     В центре поляны росло одинокое дерево – вот интересно, задумался я – почему в центре, ведь почти на каждой поляне так; мы остановились возле него.
     Я огляделся – и тут летовка, над обрывом в Мазар-сай. Тесно, однако, в здешних местах.
     Дерево было раскидистым, с редко расставленными ветками и также редко разбросанными  по веткам листьями. Каждый листок казался вырезанным из жести – он трепетал на ветру, не изгибаясь, а поворачиваясь целиком. Ствол не имел коры, белый от непогод, солнца и ветров, он казался безжизненным, но дерево жило. Если задуматься – какой страшный контраст между мёртвым на вид стволом, еле живыми листами и дикой природой горной страны. Я вспомнил своего товарища, он был смертельно болен, волосы на голове выпали, кожа обесцветилась, совсем как ствол этого дерева, щёки запали, устало и сухо смотрели глаза-листья, но он боролся за жизнь. Что давало ему силы, что заставляло продлевать своё пребывание на Земле? Как странно и многообразно защищала и берегла природа свои создания! 
    Листочки трепетали на фоне каменных гор.
    Большой Чимган вставал перед нами.
    Шариф Аллавердыевич убежал вперёд; он сам по себе. А мы задержались под деревом, набираясь сил перед последним подъёмом.
     К нам подошли пастухи, двое, отец – плотный мужчина лет сорока, и сын – лет эдак на десять, обещавший стать таким же богатырём. Следом приплелась собака, серая овчарка. Они выстроились перед нами так, как выстраиваются в ряд актёры в спектаклях при плохой режиссуре, и стали поочерёдно расспрашивать нас: кто такие, куда идём. А потом потолковали за жизнь.
     – Счастливого пути! – пожелали путешественникам горцы.
     – Счастливо оставаться! – отвечали мы.
     Мне показалось, что собака усмехнулась.
     И мы двинулись к последней вершине, к Синей высоте.
     У подножия, на краю поляны стояла роща. Невысокие деревья росли широко. Вытоптанная земля была покрыта слоем пыли, переливающейся как вода – ведь когда-то здесь волновалось море Тетис и умиравшие существа падали на дно, миллионами лет наращивая слой тончайшего ила. А теперь этот ил, силами природы поднятый на километровую высоту, превратили в пыль овцы, очередное чудо природы на нашем пути.
     Овцы были как веретёнца на тонких изящных ножках, они либо бродили по роще, либо лежали в редкой тени и испуганно вскакивали при нашем приближении.
     Мы остановились, разглядывая завитых овечек. Сопровождавшая нас хозяйская собака сидела с видом экскурсовода.
     Тонкорунное чудо природы.
     Тропа вела на вершину со стороны Мазар-сая и Чимган временно скрылся с наших глаз.  Подъём был не очень крут, но давался нам тяжело, ведь мы все не особенно тренированы. Навстречу нам сбегал Шариф Аллавердыевич.   
     – Я уже был на вершине, – равнодушно сказал он. – Идемте, покажу вам дорогу. Когда-то я часто бывал здесь и почти ничего не изменилось.
     Он снова умчался вперёд, а мы потащились за ним по многочисленным тропинкам, змеившимся на разных уровнях по зелёному склону. Мазар-сай открывался нам с новой точки. Красивая панорама; наш склон зеленел лесами, а Лысая сопка стояла жёлтой и пустой – прямые солнечные лучи сжигали любой росток, а зимние ветры упирались ей в грудь, выдувая тепло.
     Долго добирали последние метры в высоту.
     И мы наверху. На Синей высоте. Рассыпавшаяся каменная тура. Ветер гнёт густую траву и волны бегут по плоской волнующейся заветной вершине. Пришли. Поднимаем глаза.
     И – Большой Чимган с высоты птичьего полёта. Дымкой подёрнуты синеющие стены. У подножия лежит урочище, тополя кишлака, ниточки дорог, многоэтажки. И Малый Чимган, младший брат, уступивший старшему целую тысячу метров, полностью открылся нам.
     Ёще несколько шагов – и голубой спрут Чарвакского водохранилища. Над ним – хребты, собирающие облака. Выше – небосвод. А мы – в поднебесье.
     Красок немного. Синяя, белая, серая, жёлтая. Природа вообще скупа на краски; но как умело она ими распоряжается!
     Пейзаж исполнен глубочайшего смысла, каждый элемент был как бы сам по себе, но органически сливался с другими. Неизвестные нам жизненные процессы одухотворяли горные просторы.
     Шамбала – это везде.
     Мне кажется, что каждый из нас думал примерно так же. Возгласы восторга сменились задумчивостью.
     Шариф Адллавердыевич тем временем опять убежал.
     Среди травы осколками солнца светился бессмертник. В долине Мазар-сая я не видел хорошо знакомых целебных трав, ни чабреца, ни душицы. Даже пижмы нет. А в пяти километрах по прямой, в Чимгане, голова кружится от запаха трав; вдруг пахнёт мятой, вдруг – полынью, то ещё какой-либо чудный дух. Там, возле воды, у камней – в укромном местечке – можно найти мать-и-мачеху: большие листочки, ласковые с видной стороны и ворсистые, неприветливые – с тыльной. В ущельях вокруг Чимгана над быстрыми горными речками – арча, загадочное хвойное. Молча стоит, не шелохнётся под ветром.
     Здесь же, в Мазар-сае, травам, видимо, не сезон. Да и арча только на Мысе зла.
     Итак, мы стояли на горе, над миром, в Поднебесье.
     Сияло над нами жёлтое солнце, пролетал ветер, туманились снежные горы. Плескалось синее холодное море водохранилища. Застывшими волнами под нами лежали зелёные холмы, разделённые провалами утонувших в лёссе медленных мутных речек. 
     Так можно долго простоять.
     Абдурашид, описывая красоты Мазар-сая, говорил, что есть в истоках Белые камни, найди, посмотришь. Уйдёт день, туда и обратно.
     От безымянной отметки „1980” нас отделяла протяжённая седловина, в самом низком месте которой проступала меловая порода. Явно виднелись хорошо пробитые тропы – перевал обозначался чётко, именно там и должны находиться известковые Белые камни. Тропа же, миновав перевал, должна уйти к водохранилищу.
     Наглядевшись вдоволь на просторы, мы направились к седловине. Там гулял уже Шариф Аллавердыевич. Мальчик Ростислав присоединился к нему и они двинулись к перевалу.
     Я так и не понимаю, почему они вдруг свернули влево и ушли в Мазар-сай. Всё было испорчено.
     Я обеспокоился, мне не хотелось терять из виду мальчика и поневоле мы пошли следом за ними.
     Хорошая тропинка брала круто вниз, даже слишком круто, но метров через тридцать она бесследно исчезла среди травы и камней. Трава здесь росла высокой, острой и неприятной на вид. Нам пришлось спускаться напрямую по утёсам и глиняными откосами между ними. Я уже несколько представлял себе особенности натуры Шарифа Аллавердыевича и поэтому нервничал, торопился, кричал. Успокаивался я только тогда, когда слышал в ответ удаляющиеся голоса. Мой настрой передался и моим спутницам; наши движения стали неосторожными. Я ломился напролом. Рашида понимала моё состояние и безропотно следовала за мной, не разрешая дочке комментировать наш маршрут. Ноги скользили, мы чуть не падали.
     Мы прорывались сквозь заросли высоких, в рост человека, трав, скатывались с утёсов, застревали в кустах. На одном особо крутом и неудобном склоне Рашида поскользнулась и упала. В свободном полёте она пролетела метров пять, перевернувшись в воздухе. Я закрыл глаза – ужас! но каким-то образом она стала на ноги целая и невредимая, не получив ни единой царапины. 
     Я кричал в долину. Судя по эху, Шариф Аллавердыевич и Ростислав взяли влево по скалам и двигались на одном уровне не спускаясь. Вскоре голоса затихли.
     По бездорожью мы шли долго. Нам встречалось много интересных местечек, живописных и уютных, – девственная природа, – доступ сюда был затруднён и присутствия когда-либо здесь людей не ощущалось. При других обстоятельствах можно б было остановиться, но я переживал за сына.
     Примерно через час выбрались на овечью тропу; она привела нас к ручью, к первой воде за полдня. Девочки пили, я попробовал – вода мутна и невкусна.
     Я нервничал. Где мальчик Ростислав?
     Мы перепрыгнули через ручей и за кустами обнаружили удивительное место. Подобное  можно встретить на островах Карибского Моря, в краю, где ни разу я не был.
     Изумрудно-зелёная трава, ослепительно чистая, покрывала слегка волнистую землю, высокие красивые деревья закрывали небо, не слышалось только шума прибоя. Мирно бродили коровы, не боясь пришельцев. Но нет, это не Мазар-сай – это приток, в чём мы вскоре убедились. Между могучими стволами извивалась тропинка, слегка вздыбившись, она вышла на пригорок, за которым мы увидели убежище Робинзона Крузо. Он сложил из сухих коричневых веток неодолимую ограду. За оградой чувствовалось движение, курился дымок и можно разглядеть огонь под подвешенным котлом, а рядом, на высоком основании, что-то подобное жилищу.   
     Я не дал своим спутницам разглядеть крааль и помчался вниз по романтичной тропинке, ведущей к Мазар-саю. Шум сая не оставлял нас ни на минуту, он мог усиливаться, слабеть, но не исчезал нигде, мы не слышали его лишь на вершине Синей высоты, да на лужайке имени Робинзона Крузо. А теперь он нарастал, становился громче и мы плохо слышали друг друга.
     Вышли к саю. Маленькому, но такому полноводному и шумному. Мостиком служили зелёные ветви, небрежно брошенные на камни речки. За Мазар-саем тропинка превратилась в узкую дорогу, пробитую в красном склоне.
     Лес кончился. Мы вышли на открытое место. Сай стал широким, привольно и мелко разлился по камням.
     У меня отлегло от сердца, когда я увидел Шарифа Аллавердыевича и Ростислава, перебирающихся через сай на нашу сторону. Я даже отметил комичность пары – щуплый Шариф и рослый малый четырнадцати лет. Ростислав был жив и невредим.
     Мы соединились на пыльной дороге. Я шёл рядом с Ростиславом, чуть позади – Шариф Аллавердыевич.
     – Ростислав, – сказал я, ещё переживая за прошедшее, – как можно уходить с незнакомым человеком? Тем более в незнакомом месте. Каким бы хорошим не казался твой спутник – его ты не знаешь, и никто не может тебе сказать, что мы вправе ожидать от него.
     За нашей спиной Шариф Аллавердыевич слушал наши разговоры, но я не собирался щадить чувства этого человека. Напротив.
     – Вот, посмотри, Ростислав, – продолжал я, – мы идём все вместе, он отрывается, уходит неизвестно куда. Так нельзя. Тем более с нами дети. В совместных действиях надо согласовывать с партнёрами каждый шаг, каждое движение. Любое другое поведение – в лучшем случае безответственность. Ты мне головой не маши. Почему ты пошёл за ним? Покажи, где вы шли.
     Мальчик показал рукой на кручи. На секунду я закрыл глаза, голова закружилась. Жуткие отвесные скалы, острые грани, длинные осыпи. Какого чёрта этот глупый мальчишка потащился с этим старикашкой? Что, электрик не мог найти другого пути? И с чувством законного злорадства я вспомнил талантливые строки Олега Григорьева:
                Я спросил электрика Петрова:
                Для чего тебе на шее провод?
                Но электрик ничего не отвечает,
                Только тихо ботами качает.
     Вот, вот. Собираясь во второй раз на Синюю высоту я (из вежливости) пригласил Шарифа Аллавердыевича. Он отказался.
     Обратный путь был уже известен: сначала станция с сердитыми индюками и злой собакой на цепи, затем тракторная станция леспромхоза Каранкуль, лесная дорога с прерывистыми змеиными следами в пыли. За каждым поворотом дороги дети, падая от усталости, ждали ворот лагеря, но они появились не скоро. Только в шесть вечера мы были дома.
     На следующий день подошла ко мне Гузаль и сказала:
     – А всё-таки здорово ходили мы в поход.
     Да, не зря вчера старался Кудрат Маликович; он с достоинством ответил:
     – Милая Гузаль, посмотри зимой в окно и вспомни небо, горы и речки.
     Путь в поднебесье был проложен. И всё было бы хорошо, но безымянная отметка „1980” осталась непокорённой. Это значило, что ещё всё впереди.
     Прошла неделя. Я взял выходной и с мальчиком Ростиславом мы отправились покорять Синюю высоту и Лысую Сопку.
     Мы не торопились, с удовольствием поднимались всё выше и выше.      
     За плетёной оградой, в зарослях шиповника нас догнал всадник. Не слезая с лошади он с подозрением разглядывал нас, не веря ни единому моему слову. Это был парень лет тридцати, объездчик леспромхоза. Наконец, он ускакал вперёд.
     Вскоре мы вышли к летовке номер один, но крааля не было, он исчез. Под деревом, где стояла кибитка пастухов, у пепелища сидел наш объездчик и с тем же недоверием смотрел на нас.
     – А где же пастухи? – недоуменно спросили мы.
     – Ушли вниз, – ответил объездчик. – Лето кончилось. Ведь уже двенадцатое августа.
     Сначала я связал слова его со вчерашним концом света и решил, что он так шутит.
     Мы двинулись вверх. Всадник следовал за нами, но вскоре свернул к Мазар-саю и пропал в зарослях.
     На летовке номер два хозяин грузил так основательно свой мотоцикл, что коляска бедняги „ИЖ” прогнулась.
     – Что так, вниз?
     И он ответил:
     – Лето кончилось.
     Зима, холод, лютый ветер. Конечно, вниз, в тёплые кошары.
     Мы помолчали, да и что скажешь? 
     – До скорого, через год, – мы расстались.
     В прошлый раз мы поднимались по тропинке со стороны Мазар-сая. Сегодня пошли по южному склону Синей высоты, над котловиной Чимгана.
     Склон оказался крутым и каменистым, весьма неудобным. В середине подъёма Ростислав сел и захныкал:
     – Я не пойду дальше, я устал.
     – Догонишь, – бросил я и ушёл вперёд.
     По плоской вершине Синей высоты стлался прохладный ветер и в одной рубашке было зябко. Редкий низкорослый лесок в мелкой лощине, тропинки протоптаны вокруг каждого дерева, словно в парке. Интересно. Я сел – подождём мальчика Ростислава.
     Ветер качал ветки, листы волновались. О чём они шептали?
     Вот и мальчик Ростислав. Еле плетётся, жалуется.
     – У меня коленка болит. Не могу идти дальше, – притворялся он. – Я домой пойду.
     – Ничего, – ободрял я, – до свадьбы с Гузаль заживёт.
     Мальчик насупился, растирая коленку.
     – Вспомни, какая она интересная девочка. Какая у неё моська симпатичная. Будешь ей говорить: „Гузаля, покажи личико”.
     Ростислав встал и молча пошёл вперёд.
     Нам открывались знакомые просторы. „Господи, – думал я, – как прекрасна наша жизнь!” –  „Вот я вижу горы, безоблачное небо, море под ногами, мы в Поднебесье!” – „И где я не бывал – везде прекрасна Земля!” – „И как радостна наша жизнь!” – „Уже только ради этого зрелища можно жить!” – „Ах, если б можно было остаться здесь навсегда!”
     И снова ветер обнимал нас своими зябкими струями, туманились далёкие вершины, голубым цветом сияло водохранилище, трава под ногами шла волною, солнце горело в небе, бросив среди трав гроздья золотых капель бессмертника…
     И Ростислав не плакал…
     Налюбовавшись вдоволь, мы пошли покорять Лысую сопку. Путь в седловину, на меловой перевал, оказался долог. Спуск отнюдь не был плавным, как виделось сверху, а состоял из уступов, разделённых отвесными обрывами. Один обрыв, самый высокий, был особо трудным; извилистая тропинка, усыпанная камнями, вызывала страх. Я осмотрел местность повнимательнее, но обходного пути не заметил. Что ж сделаешь, будем пытаться здесь. Камни лавиной сыпались вниз. Я шёл первым, чтобы столкнуть с дороги камни, плохо державшиеся в почве. Тропинку перекрывали корявые, обнажённые корни кустарника, они выгибались дугой и в просветах застревали ноги. Спускался я почти лежа на спине, а последние метры вообще катился в потоке сыпавшейся гальки. Но вот я достиг ровной поверхности следующего уступа. Пошёл следом Ростислав. Я нервничал, зная его неосторожность, и совершенно напрасно кричал на мальчика.
     Спуск занял двадцать пять минут, а времени уже четвёртый час.
     Меловой перевал. Трава лежала толстым картинным ковром, по которому протоптаны тропинки. Бил родник из известкового с лёгкой желтизной склона, здесь начало, исток Мазар-сая. Всё это напоминало пейзажи южнорусских степей, на этот раз меловые холмы Белгорода. Кстати, и здесь точно так же паслись овцы, а у луж, образованных родником, лежали коровы, лениво хвостом отгоняя вездесущих слепней.
     Видимо, климат Мазар-сая и тех северных мест совпадали.
     Прямо перед нами высилась безымянная высота – Лысая сопка.
     Тропа из Мазар-сая пробегала перевал и уходила к водохранилищу.
     Свежо…, хорошо… чистая зелень, небо синее, овцы вон, Белые камни рядом… Лысая? Пойдём, не пойдём? Она потребуют несколько часов, мальчик Ростислав будет нервы трепать. Да и возвращаться придётся в темноте.
     Идти или не идти?
     Решение принято, как всегда, неправильное. Не пойдём.
     По тропинке, ведущей в Мазар-сай, мы сделали сотню шагов и увидели страну Белых камней.
     Камни выступали из зелени – это было, пожалуй, самое удивительное зрелище во всём Мазар-сае.
     Между вершинами арчи, легшими неровной бахромой, прорывались к небу известковые  глыбы, украшенные разводьями красного цвета, зелёными и коричневыми пятнами причудливой формы, синими до черноты вертикальными полосами. Глаз без помощи фантазии сам видел неземно прекрасной архитектуры замки, башни, необычайные дома, окна в которых обрамлялись наличниками, выполненными искусными мастерами. Кружева украшали наличники, простенки, башенки. Дымоходы венчали кровли. Бесчисленные выступы и балкончики, на перила которых небрежно наброшены гобелены, арки всех возможных стилей, галереи, соединённые лесенками с неровными ступеньками, тяжёлые створки городских ворот – кто они, творцы чудесного города в безлюдном уголке гор? И где жители Города Белых камней, где принцесса, только что стыдливо опустившая занавеску, увидев чужаков? Где отец её, король, славный рыцарь, где пажи, где стражники, где горожане? А может здесь, среди мёртвых скал, обитают эльфы и сейчас они топают ножками, или злые тролли, что прячутся от дневного света и ждут ночи, – не может же быть, чтобы никто не жил в сказочном городе, существующем наяву!
     Или я просто увлёкся и воображаю себе ожившие волшебные повести давних времён?
     Я посмотрел на мальчика Ростислава, он также блуждал мыслями среди Белых камней.
     Значит, не пригрезился мне удивительный мир. Он существовал в реальности.
     Рядом в усиленном нагромождении камней одинокие деревья арчи раскидывали свои неподвижные ветви над белой изломанной поверхностью.
     Абдурашид рассказывал, что возле Белых камней есть заброшенные угольные копи. Месторождение давно то ли истощилось, то ли оказалось невыгодным. После революции в шахтах богачи прятали своё добро, надеясь переждать смутные времена и зажить по-старому. Эти богачи не были диалектиками и не знали, что плодами революции пользуются совсем другие люди, люди другого поколения и другого происхождения.
     А я подумал: „Как хорошо, что угля здесь мало”.
     Сбегая вниз на дно Мазар-сая крутыми намертво убитыми тропами я не понимал, откуда взялось на неудобных кручах изобилие дорожек. Что за люди суетились здесь, какие задачи решали они, так усердно топча горы?
     …Мы задержались на мрачном скальном выступе высоко над Мазар-саем, это место – Мыс зла. Неприветливо, чёрные высокие ели стояли плотно строем по обе стороны вытянутого вдоль сая крутого каменистого выступа. Старая рваная человеческая одежда висела на лапах елей. Какие обряды совершались здесь, какие жертвы приносились богам Зла на чёрном мысе? Мы сели под старой корявой арчой, но долго пробыть не смогли – какая-то сила выгнала нас. Спустились вниз, я поднял голову. Хорошо, что мы ушли оттуда. Там явна линия энергетического разлома, зона концентрации отрицательной энергия.
     У подножия Мыса зла необъяснимый страх оставил нас. 
     Тропинки привели нас к ручью, к краалю Робинзона Крузо, а там и к самому Мазар-саю.
     В лагере я хотел омыть ноги, в кровь расцарапанные кустами шиповника, но решил не смывать пыль Поднебесья.
     Перед сном, перебирая в памяти подробности сегодняшнего путешествия в поднебесье, я сожалением подумал: „А ведь отметка „1810” так и осталась непокорённой”.
     Что ж я поленился? И вернусь ли я когда-либо в эти горы?

                VIII.  Закаты над Каранкулем
               
                Иные приходят состязаться, другие – торговать,
                cамые счастливые – смотреть.
                Пифагор   

     Высоко-высоко над долиной реки Чирчик на крутых холмах лежит наш лагерь.               
     Стоя на шоссе, вы не догадаетесь, что над вами находится лагерь, он закрыт складками холмов и густой растительностью.
     А мы можем увидеть дно долины только с одной точки, именно – со столовой.
     В плане столовая представляет собой четырёхугольник, длинной стороной развёрнутый поперёк лощины. Крыша опирается на лёгкие деревянные столбы. Разумеется, ничего особенного, но всё вместе – белизна перил, яркое нежаркое солнце, матовая маслянистая зелень, горный  пейзаж, чистота красок – напоминает черноморский берег Кавказа.
     Чтобы войти в зал с западной, узкой, стороны, надо подняться по ступенькам, с южной – можно попасть в столовою прямо с дорожки, идущей вдоль перил. А с остальных двух сторон столовая опирается на солидный фундамент, в котором устроены даже обширные с высокими потолками кладовки. Так вот, северной стороной столовая была обращена к долине. Здесь, опершись на перила, я провёл немало счастливых часов.
     Я видел величественную, но, в общем, простую картину.
     За рекой, напротив, вздымалась крутая гора – Мингбулак. Она долго тянулась вдоль долины и закончивалась смехотворно низким глиняным холмом, зачастую так заканчивается великая любовь. И Мингбулак, вросший в глиняную почву, и примыкающий к нему холм, и последующий ряд всё понижающихся холмов входили в состав хребта Каржантау, постепенно растекавшегося унылыми буграми в степях.
     Разумеется, как и любая гора, Мингбулак (2 823 м) заслуживает отдельного описания. Но не будем. Уступая Чимгану по высоте полкилометра, Мингбулак производил весьма суровое  впечатление своей неприступностью и отсутствием признаков жизни.
     От вершины Мингбулака взгляд скользил к его подножию. После многочисленных глиняных уступов мы видели реку. Собственно реки давно не было; водный поток являлся водохранилищем, заполнившим русло Чирчика, глубоко проточенное во дне долины.
     Водохранилище, узкая голубая полоса со слегка зазубренными краями, просматривалось лишь частью, обзор закрыт деревьями, раскидистыми и старыми.
     По берегам теснились крыши селения по имени Караккультугай, по нашему берегу протягивались цепочки тополей, нитки шоссе и железной дороги, по последней иногда скользила другая нитка – железнодорожный состав.
     Смотреть никогда не было скучно. Чем больше я смотрел, тем больше находилось подробностей, так украшавших пейзаж и придававших ему одухотворённость.
     Мингбулак („Тысяча родников”), неудобный, опирался на обширное глиняное подножие, прорезанное оврагами, по которым до июня мчатся потоки тающих снегов. Линии электропередач искусной строгостью подчёркивали вольный беспорядок природы. Блестели полосы отводных каналов, по которым вода поступала в города. Сами города в мареве. Подрагивали воздушные массы над зелёными пятнами кишлаков. Вверх по течению, там, где сходились вплотную два хребта – Чаткальский и Каржантауский, рассыпались жилые строения.
     Я помню с детских лет – начало пятидесятых – долину Чирчика. Мне было лет десять-двенадцать, когда мы все, кроме бабушки, поехали в Бричмуллу в дом отдыха. Полуторка, в кузове которой разместилось ещё несколько семей, после строящегося городка по имени Чирчик долго шла прихотливой сельской дорогой. Кругом голая безжизненная долина с невыразительными желтыми цепями холмов по бокам; смотреть на неё было совершенно неинтересно и оттого путь казался скучным и утомительным. Посередине долины тусклой полосой полиэтилена текла мелкая река, быстро переливаясь с камня на камень; кое-где маленькими островками гнулись под ветром остатки некогда мощных тугаев. По нашему берегу изредка встречались бедные поселения. Меня удивило странное название „Барраж” – несколько небольших промышленных построек с наклонной галереей, ведущей от земли под крышу (впоследствии я узнал, что это конвейер к дробилке), на галечном берегу реки и ни единого деревца. Слева над каналом мелькнул Горбатый мост; проехали гидроузел, на крутом повороте дороги я увидел симпатичный уголок, послуживший местом съёмки для эпизода какого-то, уже давно забытого, кинофильма – небольшое футбольное поле с маленькими игрушечными воротами, за которыми  росли молодые деревья. Без остановки проехали белёный старый Газалкент, прижавшийся к реке, и снова оказались в утомительной для взора долине Чирчика. Горы заметно сблизились, вздыбились, сократив серо-голубое небесное пространство. Наша одинокая машина пылила по грунтовой дороге к чёрному створу гор, из которого вытекала река.
     В этой части нашего пути река текла в глубоком ущелье, промытом в лёссе до скального основания. В Каранкуле, тогда состоявшем из десятка глинобитных домишек, мы остановились, дети выскочили из машины и побежали к краю ущелья – глубоко внизу пенился сердитый поток. Вид беснующейся яростной массы запомнился и долго полнил мою душу страхом. Часто я вспоминал и противоречие: там, глубоко внизу, было такое огромное количество воды, а здесь, наверху, природа умирала от жажды под палящим солнцем…
     Потом машина долго ущельями добиралась до Бричмуллы, точки назначения. Вода в Коксу была очень холодной, даже кости ломило. По тропам мы ходили вверх по течению: несколько часов туда и обратно. Рассказывали, что здесь в горах есть старые медные копи, где руду добывали китайцы, а в самой Бричмулле в революцию прятался английский шпион Бейли. 
     На втором курсе института нас вместо хлопка отправили на строительство Чарвакской ГЭС и полтора месяца, проведённые там, остались в памяти на всю жизнь. Да и потом я часто бывал в этих краях, каждый раз поражали значительные перемены. За полвека, прошедшего с той поры, долина заполнилась людьми, а, значит, садами, шумом, и хлопотами.
     …Так вот, опершись на перила, я видел часть водохранилища: голубая полоса воды среди зелени и жилых строений. Вода заполнила ущелье до самого края и стала как будто покорной.
     Июль выпал дождливым, на восток, в горы, шли облака. Они приходили, видимо, с Атлантики, не растеряв по пути потенциала, но теперь, изнемогая, проливались дождями над нами. Потоки воды стекали по склонам, бурлили ручьями, собирались в речки, а затем и в реки, у которых хватало сил выйти на равнины – таков был Чирчик, получившийся в результате слияния трёх крупных горных рек. Иногда дожди оказывались столь сильными и продолжительными, что вода в водохранилище становилась коричневой; я однажды утром видел, как на голубизну наплывала мутная от взвешенной в ней глины вода, пришедшая с высоких гор. На следующий день поверхность воды снова сияла голубым, дождевая вода ушла.
     Я с удовольствием проводил время, глядя на доступную взору часть долины. Конечно, пейзаж оставался неизменным – горы, долина, небеса – но к нему прибавлялись новые детали, замечая которые, я испытывал чувство открытия. Неяркие, чистые цвета – пусть простит меня читатель за повторы – возбуждали душу; настроение становилось приподнятым, несмотря на неразбериху во многих лагерных делах, отзывавшей не лучшим образом на каждом из нас; я поднимал глаза к небу, такому прозрачно-синему, пронизанному лучами светила – там стремились вглубь гор нежно-белые облачка, напитанные энергией солнца – и моя простая душа трепетала перед молчаливым величием природы. 
     Я не пропускал случая, чтобы не встать у перил и не полюбоваться прекрасной картиной, созданной природой и человеком, и каждый раз оказывался сторицей вознаграждённым.
     Но самыми прекрасными были вечера над Каранкулем. Июль выдался дождливым, но в городе, в пятидесяти километрах от нас, не пало ни капли, даже не собралось облаков. А мы видели чудеса на вечернем небе.
     Солнце садилось на западе, даже на северо-западе – над дальнем от нас окончании Мингбулака, под вечер над которым всегда клубились облака. Как заходило светило за гору – мы и не видели, оно исчезало облаках и посылало нам последние лучи, простиравшиеся над долиной. Вот это и были самые счастливые мои минуты.               
     Повернувшись на закат, я смотрел на облака над Мингбулаком. Облака расползались концентрическими полуокружностями вокруг острых зазубрин, из которых состояла вершина насыпанной вдоль долины горы. Крайние гряды облаков были невысокими и редкими, по мере приближения к горе они становились гуще и  плотнее, и всё выше кучерявились в начинающем темнеть небе; казалось, что высота Мингбулака умножалась в много раз. 
     Ветер там, наверху, был так слаб, что облака застывали в неподвижности. Природа словно замирала перед исчезновением Солнца. Вдруг между облаками прорывались солнечные  лучи, и прорывались именно так, как рисуют художники – прямые линии, исходящие от светила. Цвета они были, я бы сказал, какого-то солнечного, порой фиолетового, порой красноватого. Я помню все закаты, все они оказывались разными, но в чём-то похожими. А вот два заката запомнились мне особенно. Закрываю глаза и вижу.
     Как обычно я стоял опершись на перила и глядел на очертания сгрудившихся облаков над  Мингбулаком. Лучи солнца летели над головой в далёкие горы. Я вдруг вскрикнул от восторга и неожиданности; столовая была полна народа, дети и взрослые обернулись и посмотрели на меня.
     А я увидел зелёный лучик – он вырвался из разорванных облаков и потянулся на юг. Он не был уж такого насыщенного ярко-зелёного цвета, нет, совсем нет, он был тонок, прозрачен, изыскан. Горел он долго и погас с заходом солнца. Как же непривычно было видеть зелёный цвет в пропылённом азиатском небе! Солнце зашло, напоследок окрасив облака розовым, а я долго смотрел в небо и мне казалось, что зелёный луч светит по-прежнему.
     Второй раз в жизни я видел зелёный закат: вдали над морем замерли облака, в одном месте они разошлись, солнце осветило медленные волны и пространство между поверхностью моря и облаками, которое заполнилось зелёным светом, плеснувшим с небес на окружающий мир. Я не замечал, как меня толкают люди, прогуливавшиеся по набережной. Я говорил им: смотрите: зелёный закат! Они отворачивались от меня. А я старался запомнить подробности; старался запомнить навсегда, как медленно истончается сноп зелёного света, чудо природы.
     В детстве я читал Жюля Верна, тогда ещё не забытого писателя, в каком-то его романе герои наблюдают зелёный закат на море и автор утверждает, что это исключительно редкое явление. Одна шотландская легенда сказывает, что увидеть зелёный закат – никогда не совершить ошибки в сердечных делах.
     Я уже замечал, что наш язык (по крайней мере, мой) не очень приспособлен для описания гаммы чувств, охватывающих нас при виде необычного явления природы, иначе мне удалось бы запечатлеть на бумаге свои чувства при виде очередного потрясшего меня зрелища.
     Вскоре настал пасмурный и дождливый день. Непривычная к летним дождям природа промокла и стояла не очень весёлая. Однако к вечеру грозовые низкие тучи ушли в горы, небо несколько очистилось, даже солнце, прощаясь, проглянулось сквозь облака; к ужину облака плотным огромным комком остались над западной оконечностью Мингбулака. В ожидании ужина я облокотился на перила и смотрел, как изменяются тени от острых складок на склонах Мингбулака. Занятие это было весьма любопытным – гора, казалось, дышала и постепенно превращалась в чёрный бесформенный силуэт. Внезапно освещение изменилось, что-то произошло в небесных сферах. Я поднял голову и, поражённый, замер.
     В Средней Азии краски обычно приглушены, с оттенком пыли, но сегодня, но сейчас...
     Над горою в небе было две краски, всего две, яркие, чистые, без примесей – карминовое  пятно, что оставляло после себя западавшее солнце, окружённое пронзительно синим, даже не синим, а цвета индиго, ореолом, на фоне стремительно чернеющего небосвода.
     Это было невероятно. Какие пронзительно чистые краски!
     Я позвал Севару Ульмасовну, но занятая в столовой страстями по еде, она отмахнулась, а когда освободилась – было уже поздно, карминовое и синее пятна расплывались и сливались с ночным небом.      
     Ужин закончился. Ещё не веря, что закат закончился, я снова встал у перил. Облака ушли, на небе сияли звёзды.      
     Надеясь вновь увидеть синее с красным небо, я караулил, но безуспешно.
     Обычно под вечер к нам приходили мощные ветры, я считал – они из Атлантики. Они шли верхом, неторопливо гоня перед собой рваные сизые облака, но порой спускались в долину. В движении облачных масс, организованных в армады, шедших на разных высотах, было что-то осознанное и неотвратимое. Верхние слои плыли тяжело и величаво, средние, перестраиваясь, были побыстрее, а нижние облачка, быстрые и подвижные, летели вразброс словно конная разведка или как гончие, взявшие след. Они цеплялись за острые грани скал Мингбулака, застревали в расселинах и, расползаясь под собственной тяжестью, скатывались к подножиям горы. А здесь внизу дули другие ветры – с гор в долину, ветры местного значения. Растрёпанные облачка, лучше сказать – клочья тумана, попавши в поток местного ветра, подхватывались им и мчались в обратную сторону, навстречу великой армаде, не задевая её, но цеплялись за антенны и зависали над крышами посёлка, застревали в опорах высоковольтной линии электропередачи. Так образовывалось послойное и встречное движение облаков.
     Описываемое мной зрелище было исполнено глубокого смысла, свойственного природе. Встречный слабый ветер дул навстречу могучему западному и ничего – всем хватало места даже в тесной долине. Бог Ветер и его дети, шаловливые и непослушные, неутомимые и упорные, своевольные и капризные, как и всё сущее, стремились к взаимному равновесию. И всё получалось.
     Ветры счастливые – им всегда и везде просторно.
     Они то разбрасывали облака по небосводу, то собирали в тучи.
     Небо полнилось белыми облачками, устраивавшими весёлые войны на голубых полях. Нельзя было угадать исход сражений. Облака наплывали друг на друга, сталкивались, расходились. Иногда, взяв пленника, облачка набухали влагой, серели и тогда брызгал ласковый дождь. Интересно смотреть дневное небо, но с особым нетерпением ждёшь вечера, когда небо расцвечивается предзакатными красками.
     Как они бушуют!
     Порой дети, встав рядом и молча взглянув в небо, убегали. Спрашивали: что смотришь?, я отвечал: „Закат!” – „Да? – говорил вежливо ребёнок, пожимая плечами. – Замечательно!” Девочки, существа более высоко организованные, нежели мальчики, понимали меня. Среди взрослых мои восторги отчасти разделяла Севара Ульмасовна, да и то не всегда, а только в свободное время.
     Удивительное сплетение красок, невероятно красивые очертания туч, днём белоснежных, в  закатный час приобретавших самую неожиданную окраску, так и не забываются…
     Весь июль кипели облака на закате. Последний месяц лета выдался сухим. На предгорья незаметно надвинулась пыль со степей, небо стало таким же просторным и бесцветным, как и пустыня, над которой оно началось. Ни одного облачка, даже самого маленького, не белело над долиной. Солнце просто заходило за серый гребень Каржантау и всё. Любоваться скучными закатами мне не пришлось, третью смену я служил в лагере воспитателем третьего отряда
     В августе листва деревьев стала реже и сквозь поредевшие кроны мы видели жёлтые склоны  Лысой сопки и пустые террасы Мингбулака.
     Там горела трава. Может быть, её поджигали нарочно, со скуки, может быть, она загоралась сама от палящего нестерпимого солнца. Огромные чёрные пятна, дымящиеся по краям, расползлись, приблизившись к обрывам над водохранилищем. Изредка ветер доносил запах гари. Ночью горящая трава светилась точками костров, сливающихся в извилистую линию и в ночной тиши мы слышали треск сгорающих стеблей. Мне чудилось, что там, за рекой разбили стоянку толпища Чингиз-Хана и теперь они варят еду и готовятся к переправе.
       Трава горела в несколько извивающихся в темноте колец и лент.
       …Они взберутся на наши холмы и лагерь запылает, как пылало полмира там, где простучали копыта монгольских коней.
     Такое впечатление складывалось не только у меня. Сидя однажды вечером возле нашего  павильона я болтал с мальчишками об огнях за рекой и они, перебивая друг друга, рассказывали: пылают костры, вокруг сидят воины, вооружённые луками, копьями, кривыми саблями. Во тьме фыркают стреноженные кони. Воины сидят, скрестив ноги, смотрят на пламя и в раскосых глазах отражается огонь, опаливший полмира.
       Но и трава сгорела. Приближалась осень.
      
                IX.  По горизонталям Мазар-сая
               
                На крупномасштабных топографических картах
                горизонтали проводятся через каждые 2,5 и 5 м.
                Любой учебник по геодезии и картографии
                Не ходи по косогору, сапоги стопчешь!
                Козьма Прутков

     Впечатления от множества прогулок по кручам Каранкуля можно выразить в двух словах, но не будет сказано самое главное.
     Сеть грунтовых дорог опутывала гряду холмов, ограничивающих долину Мазар-сая с юга. Дороги пролегали ярусами на склонах, взбирались на водораздел, связывались между собой бесчисленными дорожками и тропинками.
     Холмы были глиняными, не очень романтичными, без единого куска скальной породы. Они  поросли одичавшими яблонями, порой встречались орешины, клены, вётлы, другие лиственные, кустарник прихотливо окружал деревья, купно и розно разбросанные по склонам холмов.
     Мы бродили по холмам, каждый раз находя новый маршрут, новые неповторимые уголки.            
     С севера долину ограничивала умопомрачительных размеров гора – Лысая сопка, также глиняная,  неизвестно какими силами вытолкнутая из земных толщ наверх, к небесам. Она было крута и бесплодна, живительная влага не била родниками из недр, дороги не бороздили жёлтые выгоревшие склоны. Редкие деревья роняли округлые тени. Я прикидывал маршруты по этой горе, но так и не собрался подняться на её вершину. Зря.
     Наша гряда начиналась от Белых камней, понижалась к долине Чирчика, затем поворачивала вдоль реки к её устью и круто заканчивалась над Гальвасаем. С этого места мы видели долину Чирчика во всем многообразии и далёко на юго-западе по тёмной полосе на горизонте и пыльному участку неба  угадывали наш город.
     Пока я был подменным воспитателем, то гулял по холмам один, а в третью смену, со своим отрядом, раз в два – три дня. 
     Мы поднимались на водораздел, там было интересней, мир не закрывался холмами; к саю спускались редко, в тесноте в полумраке под орешинами детям не нравилось.
     Прогулки наши начинались от ворот хозяйственного двора. Абдурашид, завхоз, кричал нам: „Счастливого пути!”. Мы брали вверх и выходили в яблоневые сады, лежащих на плоских уступах холмов. Скошенная трава между яблонями собрана в копны, боясь змей, я не разрешал детям подходить к ним.
     О змеях говорили много со дня приезда в лагерь, но страхи казались преувеличенными, ведь рептилии давно распуганы и сбежали далеко в горы подальше от детей. Мнение своё я переменил после того, как увидел в столовой змею, навившуюся на газовую трубу. Я стал наблюдать. И действительно, множество змей водилось в округе – то уползала в траву пёстрая лента, то в дорожной пыли струился свежий след. Не всё просто на горизонталях Мазар-сая.
     Старшей воспитательнице Севаре Ульмасовне не нравились наши походы, она неохотно отпускала нас. „Так идёмте с нами”, – уговаривал я, но она отнекивалась. Тем не менее, она прекрасно знала обо всех наших приключениях на горах – законспирированные доверенные детки ябедничали охотно и со вкусом.
     Каждую прогулку приходилось согласовывать со множеством лиц и каждый высказывался на свой лад.
     Севара Ульмасовна говорила: – Кудрат Маликович, у вас павильон не убран;
     Старшая вожатая Алсу Искендеровна напоминала: – Кудрат Маликович, у вас сегодня мероприятие;
     Милиционер опасался:  – А вдруг на вас бандиты нападут;
     Доктор Менгеле озабоченно смотрела на небо: – Кажется, дождик собирается. И вообще, Кудрат Маликович, мешаете;
     Электрик сердился: – Током ударит;
     Повара стучали поварёшками:  – На обед опоздаете, грей вам потом;
     Ухо-Горло-Нос ворчал: – Я опять из-за вас под дождём промокну!
и так до бесконечности.
     Я отвечал сразу всем: уберём, подготовимся, дождя и не собирается, лекарств не надо, первые нападём, провода украли и тока нет, обувь нужную оденем, ветки ломать не будем, обсохнем..., а ты дома сиди, надоел.
     Больше всех обижался на нас музыкальный руководитель, или, попросту, музрук:
     – Я прихожу к вам песню разучивать, а вы куда-то тащитесь.
     – Поймите, вам же выгодно, – убеждал я, – ведь если что случится – вы не виноваты. А без нас хоть отдохнёте.
     – Отдохнёшь тут, – подавал голос с кровати Ухо-Горло-Нос. – Поспать не дают.
     – Конкретно! – поддакивал со своей койки Виктуар.
     – Хорошо, – соображали, наконец, начальники, – только расписку давай, Кудрат Маликович!
     Один только Нехсивой Дамаскулович, главный в лагере начальник, отмахивался:
     – Идите, конечно, идите, где вы в городе погуляете.
     Надо признаться, что Нехсивой Дамаскулович напоминал мне одну начальницу лагеря, звали её Кабула Бахтияровна – после завтрака она обходила павильоны и выгоняла отряды в горы, а сама со своей компанией шла на бассейн и загорала в тишине. Умная была женщина, такие сейчас не водятся.      
     Часов в одиннадцать утра мы покидали лагерь.
     Итак, мы взбирались на холмы. Чем выше мы поднимались, тем тише становились звуки человеческой жизни, пока не исчезали совсем. Наступала тишина, ощущаемая физически. Лишь ветер шумел над горами.
     Тропинки кончались, мы ступали по травам и мириады кузнечиков разных достоинств разлетались в стороны. Порой в шнурках застревала коричневая палочка, пытаешься стряхнуть её, но она опережает – прыгает и пропадает среди травинок.
     Куда только мы не забредали, что только не видели! Сколько удивительного находили мы за изгибами дорог, за складками холмов, за крохотными рощами! Какие дали открывались нам!  Мы видели высоченную гору за рекой, просторную цветущую долину с густыми пятнами населённых пунктов и блестящими полосами каналов, пыльное небо над далёкой степью.      
     На холмах мы не встречали людей, но откуда взялись соевые поля, шум мотора трактора, плетень, идущий через холм, рассыпавшийся геодезический знак с датой „1942”.
     Мы странствовали, то скользя вдоль горизонталей Мазар-сая, то переходя с одной на другую. Воображаемые замкнутые линии на земной поверхности опоясывали горы, вились прихотливо по скалам и склонам, прятались в лощинах и рощах, сближались, расходились.               
     Перспектива на каждой горизонтали менялась – по-иному сверкала река, по-иному чернело шоссе и синела снежная вершина. Чем больше насчитывалось горизонталей под ногами, тем отчетливей и выпуклей проступало главное. Туманный Мингбулак превращался в настоящий шедевр, становился понятнее, объёмнее и поражал огромным количеством земной массы выдавленной неведомыми силам почти на два километра вверх.
     Дно чирчикской долины с высоты представлялось макетом местности. Транспортная сеть, наброшенная на долину, казалась головоломкой, по размышлению легко, впрочем, решаемой. Прямые линии обозначали железную дорогу, прихотливые, капризные, разбегающиеся, перекрещивающиеся – автомобильные, маленькие прямоугольники указывали на дома, большие разноцветные – на поля и сады, тёмные пятна вдали, сливающиеся с полосой горизонта, были населёнными пунктами – городами и посёлками. Битым стёклом или оцинкованным железом слепили глаза начинающиеся здесь деривационные каналы.
     На восток с наших позиций над Каранкулем видели мы первый ряд каменных гигантов Чаткальского хребта, западного начала Тянь-Шаня. Мы совершали немалые открытия – переместившись метров на двести в сторону, понимали, что странная зазубрина на снежной вершине есть не что иное, как пик другой, более удалённой, более мощной вершины.
     Порой я пытался обратить внимание детей на разнообразные чудеса, но детвора была мала, сосредотачиваться не умела и, рассеянно сказав: „Да, красиво”, возвращались в свой мир. Земля была ближе к ним, они принимали её с высоты своего возраста и роста, находили в траве множество предметов, давно утративших для взрослого новизну, интерес и значение.
     …Весело нам было. Десятки раз проходили мы одной и той же дорогой, зная, что увидим на следующем шагу, какой вид на долину откроется, какие детали пейзажа появятся, какие исчезнут, зная, что увидим за поворотом тропы, зная, что покажется за рощей или порослью кустов.
     Нередко видели птиц, больших и маленьких. Я помню поразительно красивое пернатое – чёрное с бежевым рисунком на крыльях. А на бассейне однажды села удивительная птица – ярко синяя, ярче неба.
     Прерывистый след змеи в пыли настораживал.
     Благодаря бесконечным июльским дождям, а, может быть, и вообще здешнему климату, холмы узорились разноцветными травами. Деревья и кусты образовывали настолько живописные группы, что создавалось впечатление, что будто бы они росли не так, как им хотелось, а высаживались по проекту искусного садовода. Обильная зелень создавала чувство праздника, длящегося до возвращения в организованный мир лагеря.
     Обычно прогулки, о которых я пытаюсь рассказывать, совершались по гряде холмов, нависавших над Каранкулем. Мы взбирались наверх по одной из многочисленных дорожек или по заброшенным тропинкам. Шли по колеям оставленными колёсными тракторами по вершинам бугров. Я запрещал детям бежать вниз, они не слушались; я помню, как упала маленькая девочка и покатилась вниз по пыли – сердце моё замерло. И было отчего: бежали и другие дети, они могли споткнуться о девчонку и упасть, могли покатиться вниз и переломать свои кости. Мне можно пристегнуть и другое преступление – эту девочку я взял в поход в шлёпанцах, что категорически запрещалось правилами, но: во-первых, никто нас не проконтролировал, а, во-вторых – ей так хотелось пойти, что она устроила расчётливую истерику. Впрочем, случись что – на меня бы свалили и многое другое. К счастью – обошлось. Были и другие неприятности.
     Утомившись, мы рассаживались в тени кустов, где ещё не просохла роса, или открытом месте и любовались горным раздольем. Величавость и надмирность пейзажей действовала и на детей; покричавши немного друг на друга, они смолкали и смотрели. Возле нас беззвучно качались ветки деревьев и кустов, колыхались травы. В долине кипела жизнь, но в вечной тишине пребывали и Мингбулак и Чимган, окутанные облаками, и далёкие белые пятна снега на хребтах под холодным небом. И светило летнее полуденное солнце, бежали облака, создававшиеся из ничего возле предгорий.
     В лагерь возвращались с неохотой.
     Интересно наблюдать за детворой. То шумная и крикливая, то тихая и задумчивая. Оба состояния настораживали. То она, крича, бежала в гору, то устав, брела по скошенному полю, найденном нами на плоской верхушке холма, то, задыхаясь, взбиралась на господствующую над местностью высотку, то искала повсюду что-то необходимое для детского счастья. Змея, уходившая от криков в заросли, вызывала волну возбуждения и неосознанной злобы;   бросались палками и комьями глины, забивая неосторожную рептилию до смерти. Погибали обычно желтопузики, пожалуй, самые безобидные существа на свете, но дети, завидев змею, становились неуправляемыми и остановить их не удавалось – первобытная жажда убийства овладевала ими. Однажды в лощине мы наткнулись на две мелких и неаккуратных норки, уже припорошенных пылью, – на холмах водились лисы. Дети прыгали, лазили по кустам, думая, что зверушки прячутся неподалёку. Поиски были бесполезными, потомство выросло и семья распалась. Но искали долго и настойчиво, да так, что растоптали норы. В другой раз нашли  яблоню, спрятавшуюся под сенью более рослых неплодовых деревьев. Я не сентиментален, но описывать участь яблоньки, дарившей миру крохотные яблочки величиной с вишенку, не возьмусь.
     Что ж, вздохнул я, дети – зародыш будущего мира.
     Так вот мы и гуляли. Особенно по яблоневым садам, разбитым на мало-мальски пригодных плоских уступах. Дети наедались яблок так, что потом болели животы, а я делал вид, что не причём тут.
     Воспитательница четвёртого отряда Томирис Махмудовна, наслушавшись моих рассказов о садах на горах, возжелала угостить деток яблоками и в один прекрасный день мы поднялись на водораздел. Не размышляя, я указал на дерево в центре самого большого сада, то самое, что укрыло нас от дождя.
     Орда, дикая голодная орда налетела на яблоню.
     Пал Вавилон и Ниневия пала. Пал Киев и Константинополь. И Дамаск сожгли. Не в силах смотреть на разорение, я отошёл и уставился на Синюю высоту. Мальчик Ростислав спросил простодушно:
     – Кудрат Маликович, а вы разве не хотите яблока?
     – Нет, – ответил я угрюмо, устремив взор в долину. – Не хочу.
     Порой раздавался голос Томирис Махмудовны:
     – Дети, дети, хватит всем...
     Через полчаса всё было кончено. На траве валялись сломанные ветки, надкусанные плоды, зелёные листья легли толстым слоем.
     Нажрались, набили сумки и пазухи, лениво кидались огрызками. К лагерю яблоки выбросили. Надоело.
     – Вы довольны, Томирис Махмудовна?
     – Спасибо, Кудрат Маликович. Ребята, скажем спасибо!
     Таким вот самым благородным образом отплатил я несчастному дереву, давшему нам приют в трудную минуту, укрывшему от дождя, защитившему от непогоды.
     Горизонтали проходили не только над Мазар-саем и Каранкулем, они исправно пересекали и наш лагерь. Можно совершать путешествия и по горизонталям лагеря. Найдётся немало интересного. Сорок назад проектировщики выбрали площадку, расчертили ватманы, распланировали местность. Другие люди построили павильоны, высадили деревья. А потом дети и воспитатели обживали лагерь, кричали, ссорились, смеялись, влюблялись, расставались и вспоминали прошлые лета.
     Пришла и наша очередь вдохнуть часть своей души в горизонтали Мазар-сая.
     На площади около двадцати гектаров на склоне холма лёг наш лагерь. Лощина рассекла лагерь на две части. Часть первая занимает пространство от центральных ворот до лощины, она плотно заросла самым настоящим лесом и редкие тропинки теряются в чащах. Здесь на неведомых дорожках найдёшь следы детей, сбежавших из отряда в оборудованный под корнями могучего дерева штаб. Штабов здесь много, каждая компания мальчишек организовывает себе укромный уголок, обустраивает его, засекречивает и проводит в нём значительное время в военных упражнениях. А по ночам в чужих штабах собираются вожатые, у них свои утехи. Моё время ночных забав такого рода миновало. Вторая часть лагеря – обитаемая, находится за лощиной и простирается до крутого обрыва в Мазар-сай, здесь павильоны, линейка, медпункт, открытый театр, бассейн и хозяйственный двор, от ворот которого и начинаются наши путешествия. Место наклонное, но довольно ровное, в тени деревьев, ушедших к небу, под смыкающимися над головой кронами, бурлит наша жизнь. Но растительность настолько густа, что самые громкие вопли теряются в листве; выходит ребёнок из павильона с криком и пропадает в тишине, растворяется среди деревьев, исчезает.
     И нет его.
     Но потом возвращается, стервец.
     …В пятницу, 16-го июля, за ужином я набрал полную ложку молочной рисовой каши и поднёс её к отверстому рту. И в это время на ложку запрыгнул большой кузнечик-саранчук…
     Вот так и снуём по горизонталям…
     В августе на горы надвинулась пыль с долины. 
     Иногда удавалось одному оказаться на свободе. Если я не предпринимал далёкого путешествия (на что, конечно, требовалось разрешение. Я говорю „конечно”, так как уйти надолго из лагеря без спроса просто не имел права, работа), то ограничивался изучением окрестностей лагеря (это была элементарная самовольная отлучка, достаточно непродолжительная, чтобы моё отсутствие не заметили и чтобы совесть не упрекала).   
     Я с удовольствием оставался в одиночестве, которого очень не хватало в заполненном людьми лагере, сидел или лежал на траве, смотрел в небо и на горы. Покойно мне было, редко cлучалось в моей жизни такое душевное равновесие, год был для меня безмятежен.
     Одна самоволка была особенно удачной.
     Я упоминал футбольное поле возле линейки. Оно считалось первым. Было и второе – в лощине под центральной дорогой, у родника, там тоже играли, но редко. От детей слышал: он ходил на третье поле. Где это? Мне объясняли, но путано.
     Однажды после обеда я двинулся не в павильон, а завернул за угол столовой, где деревья вплотную подступали к фундаменту, и по крутой тропинке стал подниматься вверх. Тропинка вела сквозь чащу, настоящую чащу, она вилась по склону, низко выброшенные деревьями ветви и свежие побеги кустов преграждали путь. Однако я прорвался сквозь заросли и вскоре вышёл  на площадку в полный футбольный размер и соответствующими воротами. Вот оно, третье поле. Поросло травой и колючими сорняками. За оградой небольшая делянка, привычная соя,  скользкий травянистый склон, по нему спускались мы в дождь. Наискосок кружила необычайно живописная дорога, обсаженная деревьями. Увидел я и щель в заборе – о ней тоже рассказывали дети – и впоследствии мы часто ею пользовались. Жеребец пасся около забора. Но более всего третье поле понравилось мне тем, что с него хорошо виделась пойма Чирчика. Я долго не уходил отсюда, какое-то очарование было в этом месте. Впоследствии я часто приводил сюда детей, мы любовались пейзажем, а потом через щель мы покидали территорию лагеря.
     На горизонталях Мазар-сая я подставлял своё тело яркому, но не жгучему солнцу, ласковому ветру. Так же, как и на землю, на меня падали тени облаков, натыкались кузнечики в полёте. Цепляли ветви деревьев и кустов. Ноги царапали острые сучки и иглы шиповника.
     Великолепие природы, окружавшее меня, существовало миллионы лет, и я вписывался в него не случайным элементом, а какой-то нужной и необходимой частью, наконец вернувшейся. Высшие силы, управляющие мной и приведшие меня сюда, на холмы, распланировали последовательность событий моей жизни на много лет вперёд. Не знаю, изменится ли жизнь гор, но моя станет другой после окончания этого лета.
     Лето это явилось для меня точкой бифуркации, до которой моя жизнь, вполне определённая и ясная, вдруг изменилась и пошла по-другому, не понимаемому мной пути. Внешне всё осталось по-прежнему, но я уже не тот. Количество лет перешло в качество возраста.   
     Те же мысли, что и раньше, посещали меня.
     Благодатное лето пройдёт, ветры унесут последние листья, ляжет снег и заискрится в морозный день, холодное солнце едва покажется над горами, глубокие ущелья заполнятся водой, бегущей в долины, зацветут травы. Цикл закончится – лето вернётся – да, ничего нового и не приходило в голову, но в мыслях появлялся объём, само содержание оказывалось другим, не просто череда лет, не просто смена времен года и не просто витки вокруг Солнца, а события, исполненные глубочайшего смысла, события, направленные к неизвестной мне цели.
     Однажды я почувствовал это очень остро.
     В тихий час я сбежал с отряда, поднялся на третье поле, обрёл свободу на два – три часа. Вылез через щель на поляны, дошёл до центральных ворот. Перед воротами была просторная безлесая площадка, деревья не закрывали вид на долину. Влез на бугорок, повыше.
     Тишина стояла – воздух звенел. Долина под полуденным солнцем недвижима. Высоким гигантским облаком необычного цвета – белым с бежевым отливом – небосвод делился на две части. Свою половину неба облако охватывало от края до края, от одного хребта до другого и неторопливо накатывалось на голубизну востока. Авангардом перед облаком таким с же бежевым отливом шла полоса лёгких облачков.
     Сошёл с неба звук.
     Я замер.
     Звук повторился.
     Я поднял голову.
     Раздался аккорд, потом ещё один.
     Ветер упал.
     Аккорды нисходили в мир, паузы между ними укорачивались и, наконец, они слились в единую неземную мелодию. Мелодия окутывала сушу и океаны, всю Землю, наполняя её гармонией, заставляя звучать каждую вещь нашего мира.
     Я знал что слышу.
     Это музыка небесных сфер.
     Мелькнула мысль: „Неужели я умер?”
     Как здорово…
     Второй раз в жизни я был удостоен…
     Я ощущал себя частью Мироздания как никогда остро.
     Господь Бог даровал мне земную жизнь, но сейчас напоминал, что есть и другая.
     Вдруг я как бы сверху маленькую песчинку, ничтожество, стоящее на холме под Высокими Чистыми Небесами, обуреваемое низменными нечистыми страстями, свойственными только человеку. Почему меня удостоили? Почему мне приоткрылось величие Природы, к отбросам которой я принадлежал? Какой знак давала Она?
     Чтобы укрепить моё сердце перед грядущими несчастьями?
     ...Одинокому путнику многое открывается.
     Облако двигалось вперёд, занимая небосвод всё более, и музыка уходила.
     У ворот сидел на скамеечке старший сын Абдурашида, сторожил. Поболтав немного, я спросил как бы невзначай, часто ли он видит такие облака на небе. Он недоумённо пожал плечами.
     Моя страсть к путешествиям не оставалась незамеченной. Однажды по возвращении из очередной прогулки меня зазвал к себе Абид Узгармасович, обладатель громадного количества прозвищ.
     – Знаете, Кудрат Маликович, – доверительно говорил он, разливая по стаканам дешёвое сухое вино и алкоголически блестя стёклами очков, – я тоже люблю географию. Вот, – Умелая Рука кивнул головой на соседний столик, где лежал потрёпанный атлас мира, – оказывается, в Англии есть наш город и называется по-нашему „Город тысячи девушек”.
     – Интересно. А как он называется по-английски?
     – Хлобыстнём для начала. Опаньки! – Абид Узгармасович залпом опорожнил стакашку. И шепнул мне на ухо: – Город называется Бирмингам.
     Я поперхнулся, но быстро сообразил, что Абид Узгармасович прав.
     Доктор Менгеле была более прямолинейной. Вернувшись однажды, я отпустил детей и раскачивался на подвесной скамейке возле павильона, пропылённый и жаркий с дороги. Вышла Др. Менгеле из медпункта, потянулась ленивой кошкой, огляделась, увидела меня, что-то надумала.
     Через минуту она села рядом со мной. Пахнуло разгорячённым плотным конским телом, каждая клеточка которого неистово требовала мужского семени. Повеяло перегаром.
     Спасенья нет.
     – Где вы были, Кудрат Маликович? – спросила она.
     – Гулял с детьми по горам, – отвечал Кудрат.
     – Да, – сказала она, – умные люди днём спят, сил набираются. Силы на ночь нужны.
     – Я думал, что всё наоборот.
     Она придвинулась ко мне.
     – Вам необходимо поменять режим. Это я как врач с медицинским образованием говорю.
     В ужасе я почесал бороду.
     – Что вы чешетесь? – спросила она подозрительно.
     – Да, вот, блошки беспокоят, – с отчаянием ответил я. – На волю просятся.    
     – Тьфу! – плюнула она и ушла.         
     …Созерцая мир с высот холмов над Каракулем, блуждая по крутым склонам тропам Мазар-сая, ступая по пустынным тропинкам, протоптанным некогда в зарослях, я вспоминал слова, небрежно оброненные Гераклитом: „Человек – мера всех вещей”. Когда я спешил по пустынным тропинкам, эта фраза казалась мне верхом мудрости. Существование тропинок в безлюдной местности казалось бессмысленным и только человек придавал тропинкам какое-то значение и содержание. И действительно, чем бы были холмы над Каранкулем без нас, без нашей меры?
     За день до отъезда я вышел на холмы, последний раз глянул на долину Чирчика, пребывающую в вечной тишине. Слаб человеческий шум, не он достигает горных вершин. Я видел круглые и молчаливые пятна кишлаков на другой стороне у подножия гор Каржантау, далёкие голубоватые горы.
     Мы уезжали. Автобусы увозили нас в город. По мере удаления от гор чёткие извилистые горизонтали Мазар-сая сливались в одну линию и эта линия стремительно стягивалась в точку, обозначенную на карте „1980”.

                X.  Лагерь
               
                Maxima debetur pueris reverentia
    
     Наш лагерь расположен на крутых холмах над долиной реки Чирчик.
     Место выбрано удачно, в меру обжито, в меру благоустроено. Здесь вы найдёте всё, что вам нравится – уютные полянки, ровные дорожки, крутые склоны. Деревья растут плотно, закрывают небо и расступаются лишь над линейкой и бассейном. Живёшь словно в лесу. Оттого и тихо. Поёт редкая птица, детский вопль рассеивается в густой листве.
     Однако какой бы не была замечательной география лагеря и его окрестностей, писатель, очинивший своё перо для служения народу, должен заявить: главное в лагере – люди. Может быть и не ошибся бы. Поэтому данную главу посвятим людям, а именно взрослым. О детях поговорим отдельно.
     Лагерь был наполнен людьми, его население можно разделить на три класса. Первый класс – дети, второй – воспитатели и вожатые, третий – вспомогательный персонал. Разделение выполнено по функциональному признаку, у каждого класса свои обязанности. Обязанность детей – прожить детство. Обязанность воспитателей – продержаться смену, обязанность вожатых – перетр…, извините, перезнакомиться друг с другом и оставить о себе приятные воспоминания. Воспитателей – по количеству отрядов плюс старшая воспитательница, плюс подменный воспитатель. Столько же вожатых, но „подменный вожатый” я что-то не слыхивал. Сколько людей числит вспомогательный персонал, не знаю, никогда не считал. Я относился к классу воспитателей и чаще всего общался именно с ними. Со многими я был знаком с прошлых лет, некоторых встретил впервые. Практически все они работали в школах; любители, подобные мне, редкость.
     Основная тяжесть работы с детьми приходилась на воспитателей, мы неотлучно находились в отрядах, наш рабочий день продолжался круглые сутки. У нас не было перерывов на обед, не было ни начала, ни конца рабочего дня. Единственный отдых, что мы могли себе позволить – так это сбежать на полчаса и побыть в одиночестве. Множество обязанностей, значительная ответственность, невозможность заняться собой порой тяготили и сказывались на психике. Вы и сами знаете, как нервны школьные учителя, как чувствительны, как болезненно воспринимают они всякое противодействие. Я знаю, отчего это. Несколько легче подменному воспитателю, но лёгкость жизни его зависит от него самого.
     Работа воспитателей контролируется многими людьми. Все спрашивали с нас. Всё спрашивалось с нас. Нам только не с кого спрашивать.
     Нынешним летом повезло нам со старшей воспитательни  цей, Севарой Ульмасовной. Милая и добрая женщина, она гоняла нас только в дни приезда каких-то комиссий, очень любивших проверять работу лагерей, особенно кухонь и бухгалтерии. Проверялы могли пройтись по  лагерю и, увидев на траве бумажку от конфеты или плохо заправленную кровать, сделать заключение, что педагогический персонал лагеря не справляется с обязанности. Хорош и любой другой предлог. Главное – сделать замечание, укорить, обвинить. Впрочем, это мои мысли. Так я воспринимал комиссии. На самом деле, надзор необходим, ведь лагерные работники известные бездельники, ничего не умеют и обязанность профсоюзной комиссии есть хоть чему-нибудь научить профессиональных педагогов и что-нибудь снять с начальника, поваров и бухгалтера – воров по определению.
     Помимо воспитателей существовала небольшая прослойка педагогов, примыкавших к нам, но значительно менее загруженных, хотя работа у них очень тяжёлая. Это, конечно, физрук (физкультурный руководитель), музрук (музыкальный руководитель), плаврук (плавательный руководитель, так, да?), кружководы, в зависимости от обстоятельств выбиравших друзей. Они могли дружить с врачами, с милиционерами, даже с воспитателями, но с поварами – никогда. Медики же, в количестве двух – трёх, держались особняком, считая себя в силу своего положения исключительной расой. 
     Со вспомогательным персоналом лагеря я, как воспитатель, сталкивался значительно реже. Мы здоровались, изредка обменивались ничего не значащими фразами. Воспоминания мои об этих людях отрывочны. Если же договаривать до конца, то мы принадлежали к разным социальным группам, друг друга не понимали и не интересовали.
     Частью педагогического состава являлись вожатые, по одному (иногда по два) на отряд; они были как бы помощниками воспитателя, но без тени ответственности, а порой и совести.   
     Постараюсь рассказать обо всех.
     С особым интересом я наблюдал за людьми, с которыми встретился впервые.
     Возможно, здесь уместны замечания следующего рода. Наибольшее внимание я уделял особам, не понравившимся мне. Они доставляют куда больше эмоций и впечатлений, чем раздражающие своей порядочностью друзья, поэтому и писать буду большей частью именно о них. Узнавание, лишь подтвердившее то, что стало ясным с первого взгляда, затянулось на два месяца. Неделю-другую мы присматривались, определяя круг общения, и в результате разделись на группки, слабо связанные межу собой, лишь изредка сплачиваясь в рыхлые коалиции против единого врага. Коллектива как такого не сложилось, да и не могло сложиться.
     На первой планёрке (планёркой в лагере называется педагогический совет – педсовет), мы собрались в небольшом нежилом павильоне. Мы сидели в просторной комнате за длинным столом, во главе которого расположился начальник лагеря. Он не торопился начинать и незаметно рассматривал нас. Мне показалось, что он чем-то расстроен. Наконец он заговорил:
     – Давайте знакомиться. Меня зовут Нехсивой Тикоевич Дамаскулов.
     Мы по очереди назвали свои имена и отряд. Он записывал. Я представился и сказал, что буду работать подменным воспитателем. Рука у него дрогнула, видимо, что-то ему показалось необычным. Но ему было всё равно: „Вы городские, сами разбирайтесь между собой”, – было написано у него на лице.
     Вскоре я узнал, что он стал начальником лагеря достаточно случайно: лагерь наш, перейдя в новые руки, открывался после длительного перерыва и новые хозяева, неискушенные в детских лагерях, нашли кандидатуру в посёлке под холмами. Несхивой Тикоевич, директор сельской школы, был мало знаком с системой интриг, плетущихся в городе вокруг летних сезонов. Был он молчаливым и каким-то заторможенным, однако, как я понимал, это был просто-напросто метод самозащиты. Он прекрасно всё видел, но отстранялся. С нами он скучал.
     Так мы сидели, рассеянно обсуждая какие-то воспитательные дела. Так бы и протосковали мы смену, но идиллия нарушилась появлением нового действующего лица, ставшего нашим кошмаром.
     Это была женщина, высокая, черноволосая, с тёмным лицом. Она вошла, громко стуча каблуками, бесцеремонно села за стол возле Нехсивоя Тикоевича. Открыла рот:
     – Вы приехали в лагерь работать, а не болтать. Мы с вами не сработаемся, если вы будете   плохо выполнять свои обязанности.
     Мы замолчали поражённые. Нехсивой Тикоевич сглотнул слюну. Дама продолжала:
     – Я лично сама буду проверять вашу работу. Нам не нужны плохие работники.
    „Экая напасть, – подумал я, – что это за сокровище? Где ж есть уголок оскорблённому чувству?”
     – У вас всё, дорогая? – мягко спросила Севера Ульмасовна и пояснила публике: – Узия Томографовна – наш новый доктор.
     – Да, в основном, – Томографовна угрожающе подняла плечи, – пока всё. Помните, что вы отвечаете головой.
     – Вы позволите, мы обсудим некоторые педагогические проблемы? – так же мягко продолжила Севара Ульмасовна.
     И получила уверенный ответ:
     – Конечно, это ваша обязанность.
     – А вам будут понятны наши профессиональные разговоры? – я старался, чтобы мой голос прозвучал вежливо.
     – Разумеется, – сверкнула глазами наш новый доктор. – Я всё понимаю.
     Мне она не понравилась, Кошмар-опа, конкретно не понравилась.   
     Нехсивой Тикоевич молчал. Он вообще неразговорчив. Безмолвной тенью скользил он по горизонталям лагеря, но жизнь наша с ним была спокойной и ровной. Мы не оценили Нехсивоя Тикоевича по достоинству и с удовольствием приняли кличку „Герасим”, данную ему Абидом Узгарсомасовичем. Впрочем, нас можно извинить, хороший начальник детского лагеря – редкость, а хороший и молчаливый: „Да не бывает таких” – скажет вам любой лагерный долгожитель. Но я знаю, что бывают. Нехсивой Тикоевич вызывал у меня уважение. Он тянул работу в сложном хозяйстве, в наши мелкие дела не вмешивался и не поучал городских коллег искусству работы с чужими детьми. 
     Настроение у нас испортилось. Я пытался поймать чей-либо взгляд, но все сидели молча, смотрели в скатерть. Кое-как дождались конца планёрки.
     Я аккуратно поделился впечатлениями с физруком Валерием Цзянцземиновичем.
     – А что, – сказал он, – своя баба, в доску.
     Вечером устроили дискотеку. На линейке играла музыка, вяло прыгала детвора. Я шептался с воспитками. Пришли Валерий Цзянцземинович и Абид Узгармасович, сели рядом на скамейке. Последнего я знал давно, а вот с Валерием Цзянцземиновичем познакомился здесь.
     Мы вяло болтали между собой, скорее из политеса, нежели из необходимости. Мы бы так и скоротали вечер в скуке, но появилась наша докторша. Разговор прервался, мы уставились на неё.
     Стройная фигура освещалась огнями, чёрные волосы волнами рассыпались по плечам. Она танцевала, точнее, совершала странные движения несоответствующие музыке. Одета дама довольно необычно – чересчур плотно облегающие штаны в роде лосин и полосатая кофточка, также плотно прилегавшая к телу. Мне показалось, что подобная одежда была бы уместна вовсе не в детском лагере, а в несколько иной, но тоже людной, организации; впрочем – какое моё дело. На меня эта женщина не произвела хорошего впечатления, что-то было не так, я ещё не мог определить.
     Зато Валерий Цзянцземинович не отрываясь смотрел на неё.
     – Отвязалась, – сказал он с одобрением.
     Они стали большими друзьями – Томографовна и Валерий Цзянцземинович.
     И Абид Узгармасович тоже не стал врагом прекрасной врачихе, но сейчас, глядя на непривычные па и смелое одеяние, заёрзал на скамейке и воскликнул с непосредственностью пятиклассника: 
     – Вот ****ь!
     – Я от неё тащусь! – поддакнул стоящий за нашими спинами баянист Искандер Балабекович.
     Немного о Валерии Цзянцземиновиче. Впервые я увидел его в конце мая на контрольном сборе воспитателей. Мы обменялись взглядами и остались недовольны друг другом. Волосы он заплетал в индейскую косичку. Внешностью он обладал самой заурядной – невысокий, крепкий, с тусклым взором прирождённого солдата. Впоследствии я, злобная душа, дал ему кличку Ухо-Горло-Нос, отчасти за дружбу с Узией Томографовной, отчасти за мощный голос, за чудесной формы нос и за фамилию, в которой слышалось слово „ухо”. К лагерю он коротко постригся и привёз с собой жену Лену, кроткую белокурую женщину, взявшую на себя какой-то незаметный кружок. По утрам физрук делал зарядку, энергично вертя головой и выбрасывая в стороны конечности, а глаза его словно два жёстко связанных между собой оловянных шарика синхронно двигались: туда-сюда, сюда-туда, вверх-вниз, вниз-вверх, тик-так, так-тик. Раз-два, три-четыре, раз-два, три-четыре. И Леночка послушно упражнялась, дисциплинированно вытягивая руки со сжатыми кулачками. Дочка ихняя тоже, внимательно наблюдая за папой. Набравшись сил, Валерий Цзянцземинович кричал какому-нибудь зазевавшемуся ребёнку на утренней гимнастике:
     – Эй, ты, ханурик, чего стоишь, как дохлый!? Давай шевелись! А ты, хабалка, чего раскорячилась?
     Мало кто знал значение этих слов, и я не знаю, но все понимали, что они обидные.
     Хоть этот крикун мне и не нравился, я наблюдал за ним с удовольствием, насмешливо отмечая промахи. Чувствуя опасность, исходившую от физкультурника, в его присутствии я всегда был настороже. В один из первых дней, ещё не привыкши к новому сотруднику, я торопливо подумал: „Видать сильно башкой стукнулся”. Получилось не очень по-христиански, я устыдился и подумал то же самое, но уже с сочувствием.
     Ухо-Горло-Нос, педагог от Бога, доверительно общался с детьми.
     – Ты, урод, – распекал он мальца, повадившегося в нашу уборную, – ты чего сюда срать ходишь, нам свои сраки таскаешь? Нам что, своих не хватает? Иди к себе в отряд и там сри! Ты думаешь, что нам приятно praesentes apud actum defectiones, засранец?! Что, мы должны твоё гавно нюхать и убирать с утра до вечера? Пошёл вон, урод! Чтоб я тебя больше здесь не видел!
     – Восит-ака, – скромно говорила ему жена, – вы слишком громко говорите.
     – Я? – простодушно удивлялся Валерий Цзянцземинович. – Громко? Уже слова сказать нельзя! А чего он здесь срёт?
     Бедный ребёнок бледнел, краснел, переминался с ноги на ногу, дрожал от нетерпения, судорожно сжимал ягодицы, но прервать обличительные речи физрука не решался. 
     Абид Узармасович, однажды одновременно со мной бывший свидетелем подобной сцены, пропел своё мнение в следующей форме:
Лондон, Париж – все в какашках до крыш…
    Ухо-Горло-Нос во вполне естественном союзе с коллегой плавруком Галиббеком, которого я для оживления пейзажа называл Виктуаром, превратили бассейн в индикатор, определявший положение человека в лагере. Им не хватило ни ума, ни сил остаться независимыми и бассейн захватила Кошмар-опа. Она распоряжалась и решала, кому можно посещать, а кому нельзя. Однажды в тихий час я решился искупнуться, полежать на солнышке и получил афронт. Я с тоской поглядел на запретную водную гладь и дал слово, что Валерий Цзянцземинович на третью смену не останется.   
     Он и не остался. Новый физрук, Александр Михайлович, полный пожилой мужчина, был человек серьёзный и запретил Др. Менгеле появляться в бассейне в неурочные часы. 
     Между медпунктом и седьмым отрядом стоял на высоком фундаменте павильон, в котором помещалась библиотека, красная комната и жили старшая воспитательница, старшая вожатая, физрук, кружководы, в общем, педагоги, непосредственно не ведущие отряды. Будучи подменным воспитателем я тоже поселился здесь в одной комнате с мужчинами: Абидом Узгармасовичем, руководителем кружка „Умелые руки”, Валерием Цзянцземиновичем, Виктуаром, баянистом Искандером Балабековичем, и милиционером. С ними мне было неинтересно, да и им со мной тоже, слишком разные у нас были городские профессии – точек соприкосновения не находилось. Я не хотел ночевать в помещении и поставил свою кровать на просторной веранде и спал там. Конечно, решение оказалось ошибочным – я отказывался от общества, противопоставлял себя ему. Общался я с нашими мужчинами мало и ни с кем не перешёл на „ты”. Если я не никого не заменял, то уходил в горы, либо усердно учил французский:            
     – Marthe va ; la gare. Marthe est malade. Elle fait ses adieux. Le bar est ferm;.               
     – Marthe va ; la gare...
     – Marthe est malade...
     – Elle fait ses adieux...
     – Tu es un vieux imb;sile…
     – …qu’il prend Le Fran;ais.
     – Tu es une vieille imb;sile…
     – Vous ;tes des vieux imb;siles…
     – Le bar est ferm;...   
     Привыкли к этому; правда, что уж говорили про мою голову – не знаю. Работой ребята были не очень утруждены, подолгу валялись на кроватях и лениво переговаривались между собою.    
     От скуки Абид Узгармасович передразнивал приёмник:
                Я умираю от нежности
                К твоей тощей, грязной заднице…
     Весьма своеобразным человеком был Искандер Балабекович. В положенные часы он с баяном обходил отряды, чтобы разучивать с детьми песни. Являлся он с настроением, но оно быстро портилось. Дети непоседливы и невнимательны, да и песни им не нужны. Искандер Балабекович огорчённо махал рукой:
     – Да что это за дети, – и с надеждой шёл в следующий отряд.               
     Но и там не нуждались в Искандере Балабековиче; возвращался он к себе и в сердцах открывал баклажку с сухим вином. К нему присоединялись друзья.
     Друг его, Абид Узгармасович, человек высокого роста, с добрыми глазами, становившимися  беспомощными, когда снимал очки с толстыми стёклами, руководил кружком „Умелые руки”. Дети любили Абида Узгармасовича, но причину любви я не знаю. Возможно, он добрый. Встре-чая его, они весело улыбались и говорили друг другу с уважением: „Смотри, Рыбий Глаз идёт!” Каждые несколько дней у Абида Узгармасовича появлялась новая кличка, он становился то Гулливером, то Умелой рукой (правда, так его окрестил Искандер Балабекович), то Рыбьим Глазом, то Папой Карло, то Трудилой (так в школах кличут учителей труда), то ещё кем-нибудь. Если на язык Абиду Узгармасовичу попадало какое-нибудь яркое словечко – оно без устали повторялось. Так некоторое время по любому поводу он говорил: „Опаньки!” Его и прозвали „Опанька” и даже нацарапали имечко на стенке уборной. Через пару дней кто-то приписал большую букву „Ж” перед словом. Я подозреваю, что это сделал Кудрат Маликович из зависти, но разве он сознается?
     Сам Искандер Балабекович был одарённым человеком, но судьба оставила его скромным и никчемным школьным музыкантом. Он играл на баяне и на слух подбирал любую мелодию, иногда играл вещи собственного сочинения. Через несколько лет говорили, что в результате несчастного случая он лишился пальцев правой руки.
     Объём работы, выполняемый мужчинами, о которых я говорю, и близко не приближался к объёму работы отрядного воспитателя. Свободное время они использовали с толком. Денег у них никогда не водилось, это общее свойство настоящих педагогов, поэтому я удивлялся, почему они всегда в подпитии. К ночи они набирались прилично, но вели себя тихо, не буянили: после отбоя бродили по лагерю и пели песенки.
     Однажды заполночь я встретил Искандера Балабековича на центральной дорожке лагеря. Он шёл шатаясь, невидимые силы толкали его от одной обочины к другой, порой он ступал на траву, но выбирался на асфальт. Он пел; я прислушался:
                А мы ещё дойдём до Ганга,
                А мы ещё умрём в боях,
                Чтобы от Индии до...
– тут Искандера Балабековича вынесло на траву, он поскользнулся и свалился наземь. Я подбе-жал и помог ему встать. Не узнавая меня он небрежно буркнул: “Thank you, sir!” – на что мне оставалось ответить: “Don’t мention!”
     Я придерживал его, а он приговаривая:
                Чтобы от Родины до Ганглии…,
норовил шагнуть вперёд.
     – Гангрии? Ангрии? – пытался вспомнить Искандер Балабекович.
     Не вспоминалось.
     – Забыл! – Искандер Балабекович сокрушенно вскричал и привычно-горестно махнул рукой.
     Невинное движение снова нарушило равновесие, он упал на четвереньки. Руки-ноги подломились, грузное тело распласталось на асфальте.
     Я с трудом дотащил его до павильона, поднял по лестнице. Нас приветствовали громкие   крики – на веранде за столом сидели Абид Узгармасович, милиционер, Виктуар и Ухо-Горло-Нос.
     – А вот и вы! – гостеприимно и радостно сказал Абид Узгармасович. – Прошу к столу.
     Ухо-Горло-Нос разлил по стаканам.
     На звук льющегося вина Искандер Балабекович открыл глаза, протянул руку и пробормотал: „А мы ещё умрём за Англию...”
     – Примем! – возгласил Ухо-Горло-Нос.
     Мы приняли. Искандер Балабекович прижал к груди неопорожненный стакан и заснул на стуле до утра.
     Дни проходили, в летнем детском лагере мало событий.
     Однажды после обеда на центральной дорожке лагеря раздавались отчаянные женские крики  и раздольный мужской мат. Голоса были незнакомы. Я лежал на кровати, встать мне неохота, а вот Ухо-Горло-Нос не поленился, побежал на крики. Собрался народ, мелькало красное платье Севары Ульмасовны.
     Вечером судачили: два городских кавалера утречком сняли двух дам и прикатили в наши горы. Выпили, закусили, поцеловались, снова выпили – чудесно! Да вот беда, один из кавалеров решил махнуться бабами, чужая ему стала нравиться больше, но второй хозяин не согласился. Он собрался дать другу по роже, но промахнулся и въехал своей однодневной возлюбленной. Женщины завыли и помчались в лагерь искать защиты. Следом припустили и мужики. Они не очень хорошо понимали, что делают и с воплями кружили по лагерю. Милиционер, наш славный защитник, проснулся, засвистел, кое-как успокоил ревнивца. Женщины плакались: „Только не сообщайте в город, у нас мужья, дети!” У одной красавицы расцвёл синяк под глазом, что скажет мужу? Наконец, разобрались, очухались. Милиционер сел с ними в машину, доехал до Газалкента (и привёз шесть откупных бутылок водки); смешно! А детвора смотрела.
     …Я не любил врачиху и дал ей кличку – Доктор Менгеле.
     Крупная, напористая – мужчины определённого сорта называют таких женщин „конь с яйцами”, она производила странное впечатление.
     …Вечерами на дискотеке выплясывала Др. Менгеле – отвязывалась. Не только мне одному зрелище казалось непривлекательным – воспитки переглядывались, кривя губы.
     Абид Узгармасович частенько сидел рядом с нами. Он не любил портить ни с кем отношения, но сейчас, подлизываясь к нам, громко напевал:
                Ты самая костлявая из всех, кого я знал…
     Я уже определил, чем не располагала к себе эта молодая женщина. Одевалась она хорошо и дорого. Лишённая женственности, она не вызывала нормальных мужских эмоций. А ведь какой-то бедняга годами спал с нею. Я имею в виду законного мужа. Она имела очень эффектную внешность – высокая, стройная, с красивыми чёрными волосами. Лицо – правильные черты, но немного крупноваты; это её не портило. Движения уверены и сильны. Но не ощущалось в ней самого главного – живой человеческой души, а поэтому не было и женственности. Взгляд бесстрастен, бесцветен, – души нет. Лицо и ладное тело безжизненны, она мертва.
     Беспардонность Др. Менгеле не имела границ, её дети – два мальчика, вызывали жалостливое презрение. Старший числился в каком-то отряде и мотал нервы воспитательнице, младший беспризорником шлялся по лагерю. Оба выпрашивали еду у поваров, заходя прямо на кухню. Мальчиков гнали, но они, пуская слюну, упорно протягивая тарелки. Вскоре мать устроила разнос поварам, пригрозив тщательно проверять количество закладываемых продуктов. Поварихи, боясь разоблачения, отваливали теперь этим могучие порции. 
     Иногда я думал, что просто-напросто эта женщина из высших, запретных для нас, сфер. Там живут люди власти, из другой плоти, они повелевают нами и мы для них ничтожества, даже не преграда на пути, так, например, я не замечаю жалкой букашки на своей дороге. Если я прав, то поведение Др. Менгеле, её отношение к нам объяснимо – мы для неё не существуем и наступая на нас, она не совершает ничего предосудительного. Напротив, мы должны благоговеть перед ними, содержать и выполнять все пожелания и прихоти высшей расы. И если мы делаем что-то не так, то выбор большой – мошкары дополна. Я не раз убеждался, что мир человеческий организован именно таким образом и поэтому отношение к нам должно быть презрительно-снисходительным. А как прикажете относиться к рабам? Разве рабов стесняются?
     Профессионализм Др. Менгеле: по её распоряжению технички заливали карболкой уборные так сильно, что из-за ужасного запаха никто не заходил вовнутрь, в лагере стало грязно; воду обеззараживать стали настолько эффективно, что от неё и еды шёл сильный запах хлора, все перестали есть и жаловались на желтоватые отложения в носу. Так продолжалось дней пять, уж какие трения были, не знаю, но врачиха служебный пыл умерила. 
     Несмотря на свои ужасные манеры Кошмар-она была незлобива. 
     Мне она не нравилась, не скрываю. Более того, я даже побаивался её, инстинктивно ожидая унижений.
     Как-то раз она завела меня в медпункт на угощение – арбуз покушать. Отказаться я не сумел, да и не стоило, ведь надо же поддерживать хоть какие-то отношения.
     В медпункт мы вошли через дверь с тыльной стороны, через прихожую в короткий коридорчик.
     – Я сейчас, – сказала Др. Менгеле и исчезла.
     Осматриваемся: стол, заваленный грязной посудой, над остатками еды вьются мухи, арбузные корки утыканы окурками. Грязен был и пол, пустая бутылка водки валялась в углу. Я ужаснулся и хотел уйти, но появилась хозяйка.
     – А! – воскликнула она, – Кудрат Маликович! Арбуз! Сейчас! – и опять исчезла.
     Я прошёлся по коридору, в него выходило несколько дверей; одна была раскрыта и в глубине комнаты виднелась разворошенная, не застеленная с утра постель на металлической кровати.
     – Это моя комната, – ничуть не смутившись сказала появившаяся Др. Менгеле.
     Парадная часть медпункта была чистенькой – я помнил, что когда приводил отряд на медосмотр, Др. Менгеле лично следила за тем, чтобы ни один ребёнок не вошёл в помещение обутым (а лучше, чтоб вообще не входил), не нарушил стерильной чистоты медицинского учреждения. И недовольно прикрикивала.
     – Садитесь, – пригласила она.
     Мы сели. Тарелки она даже не сдвинула. Не замечала.
     За грязным столом, за дурно пахнувшим старым арбузом, я слушал рассказы Др. Менгеле.
     – Я, – говорила она, – очень чуткая, обладая изысканной натурой, – она действительно употребила в устной речи деепричастный оборот, – обладая чувствительной душою, я способна на такую ласку, что мало кто может себе представить. Вы заметили? Такая женщина как я – редкость.
     Я закашлялся. Косточка неудобно встала в горле. Она шлепнула меня по спине.
     – Конечно, заметил. Сразу видно.
     Кто-то, сидящий внутри Др. Менгеле, дернул шторку и на бесстрастном смуглом лице появилась каменная улыбка. Шторку подержали и опустили.
     – Вот я расскажу вам о своей жизни. Вечера я посвящаю дружеским беседам за хорошим столом, а потом, – шторку приподняли и быстро опустили, – секс, часов эдак с пяти утра. Потом спать.
     – А когда дети? – недоумённо спросил я.
     – Дети? – переспросила она, соображая. – Так ведь санитарки есть.
     И правда, есть. И медсестра есть.
     Жизнь Доктора Менгеле я воспринял как трагедию, забывая о том, что она другой не знает. А моя жизнь не покажется ли ей трагедией, пустой и бессмысленной? И моя сдержанность разве не говорит ей о моей никчемности? Мы же привыкаем к своей судьбе и меряем по своей мерке, меряем всех. И ошибаемся.
     Но сказано в Святом Писании: „Не судите, да не судимы будете”.
     Я делился своими наблюдениями за лагерной жизнью со Севарой Ульмасовной. У нас сложились доверительные отношения. Но о посещении конторы Др. Менгеле я умолчал.
     Да, не любили Др. Менгеле, оно она, несмотря ни на что, вживалась в лагерь всё уверенней.   Приезжали родственники из менгелеева племени, живали по нескольку дней, пили и непринуждённо хавали детские оздоровительные харчи, гуляли. Однажды за двумя сдвинутыми столами насчиталось одиннадцать рыл. Во главе сидела сама Узия Томографовна. Нехсивой Тикоевич молчал. Навещали и других сотрудников, например, к Умиде Зафаровне на полдня приехала дочка – так бедный Нехсивой Тикоевич извелся: непорядок, лагерь убытки несёт. Как же – на халяву горным воздухом дышит, неправильно.
     Как многогранна человеческая справедливость!
     …Важным моментом в жизни воспитателей являлось мероприятие, называемое „концерт воспитателей и вожатых”. Смысл концерта заключался в том, что воспитатели и вожатые давали представление перед детской аудиторией. На некоторое время, такое короткое, мы могли забыть о работе и побаловаться. Готовились мы добросовестно и с затаённым страхом – а всё ли получится, понравится ли? И мы старались. Мы продумывали номера, репетировали, волновались и были счастливы, если выступали удачно; но всегда находились в приподнятом настроении, особенно если заранее принимали по соточке для храбрости. Каждый потом долго вспоминал: „А как ловко я показал сценку, как красиво прошёлся по сцене, какой жест сделал – может быть, во мне погиб великий артист”.
     В этом году мы с Севарой Ульмасовной решили изобразить на свой лад шлягер „Погода в доме”, повторив по-своему модный видеоклип. Севара Ульмасовна нарядилась певицей,  вожатые изображали застолье. Я играл генерала, к роли которого готовился заранее: достал армейский китель, выпросил у милиционера форменную фуражку, Ухо-Горло-Носова жена нарисовала огромные погоны с гигантской золотой звёздочкой. Погоны я пришил к кителю и цеплялся ими за косяки. В районе кружка „Умелые Руки” нашёл пустую бутылку из-под водки и использовал её как реквизит.    
     Концерт состоялся перед ужином.    
     Заиграла фонограмма, Севара Ульмасовна, стоя на сцене, раскрывала рот: „Важней всего погода в доме...”, и тут вышёл на сцену я, демонстрируя новые генеральские погоны, как знак продвижения по службе. Конечно, во мне пропал великий актёр: я вынул из кармана стакан и пустую бутылку, мастерски налил воображаемой водки и принял, вытер рот рукавом и потянулся к Севаре Ульмасовне. Дети одобрительно засвистели и затопали. Моё движение, видимо, оказалось слишком резким, понятным и откровенным, Севара Ульмасовна даже отшатнулась Публика, к счастью, ничего не заметила, так как фонограмма запела: „Легко исправить с помощью зонта…” и Севара Ульмасовна поспешно распахнула зонтик. Я обнял Севару Ульмасовну за талию и мы принялись танцевать. Но смотрела она на меня с лёгким испугом и недоумением – не ожидала прыти (впоследствии мне потребовалось приложить много усилий, чтобы доказать старшей воспитательнице, что это моё движение ничего не значило). Детвора похлопала.
     Потом Алсу Искендеровна представляла Пугачёву под песенку „Позови меня с собой”, а дети в зале громко подпевали:
                Позови меня в кишлак,
                Я приду с пучком редиски...
     Алсу Искендеровну, настолько удачно повторявшую манеру поведения дивы на сцене впоследствии прозвали Алла Александровна.
     Затем Стефан, вожатый второго отряда, походивший на Рикки Мартина спортивной фигурой и манерой держаться, изображал этого певца – одним словом, получалось хорошо.
     Мы беззаботно прыгали и скакали.
     Дети остались довольны нами, а мы – собой. В роли большого военачальника я себе очень понравился.
     Не буду скромничать – несколько дней дети шептались: „Смотри, генерал идёт!”
     Но были и более важные мероприятия с участием детей. Тогда на первый план выдвигалась старшая вожатая, в обязанности которой и входила организация разнообразных лагерных праздников.
     Однажды в третьей смене новая старшая вожатая Алсу Искендеровна собрала всех воспитателей в красной комнате. Обсуждался вопрос какого-то крупного, не помню, но исключительно важного мероприятия. Надо было продумать программу выступлений. Ведь детский лагерь – это радостный карнавал веселья, праздник длиной двадцать один день и наша задача сделать этот праздник ярким и запоминающимся.
     Обсуждали, рядили, спорили, находили решение.
     – Теперь нам надо продумать конкурс на первенство, – сказала Алсу Искендеровна.
     – Какое? – спросил Искандер Балабекович таким странным тоном, что я невольно насторожился.
     – Мы должны дать конкурс в духе времени, ну, например, выявить самого одарённого ребёнка в лагере, – и старшая вожатая пустилась в объяснения.   
     – Скажем, конкурс „Что? Где? Почем?” устроит? – не люблю я этого Кудрата Маликовича, вечно лезет с глупостями. – В эпоху рыночной экономики весьма актуально.   
     Алсу Искендеровна сделала вид, что не слышит.
     – А давайте устроим конкурс-шоу „Самая сексуальная воспитательница лагеря”. Вполне в духе времени, – предложил молчавший доселе Умелая Рука, тоже приглашённый на собрание.
     – Давайте! – подхватил Искандер Балабекович.
     – А как мы определим самую-самую? – спросил я.
     – Экспериментом, – объяснил Искандер Балабекович, посмотрел на Алсу Искендеровну и облизнулся.
     Посмотрел и я. Ничё, пойдёт.
      – Понимаете, Кудрат Маликович, – развил здравую мысль Абид Узгармасович, – члены жюри по очереди попробуют, а потом сравнят.
     – Чего попробуют? – я не сразу понял.
     Мои коллеги-мужики посмотрели на меня с сожалением.
     – А как же дети?
     – Пусть в жюри будет и самая малышня из седьмого отряда. Возьмут сиську и проставят баллы, – одновременно сказали Искандер Балабекович и Абид Узгармасович.
     – Хорошо, хорошо, – призвала нас к порядку размечтавшаяся Алсу Искендеровна. – Хватит болтать. Уже мы решили. Теперь давайте займёмся конкурсом реклам. Какие будут предложения?
     Я не удержался и опять вылез без приглашения:
     – У меня есть предложение такого типа:
                От Парижу до Находки
                Перенюхай все колготки!
     – Кудрат Маликович! – возмутились воспитательницы и покраснели. – Как вам не стыдно! Алсу Искендеровна, может, этот конкурс вообще снимем?
     Она снова мечтательно задумалась, потом сказала:
     – У меня есть перечень типовых вопросов к этому конкурсу. Например: „Сколько граммов в тюбике зубной пасты „Чистый Свежий рот”? Или вот: „Сколько стоит волновая печь?”
     – Мы, как профессиональные педагоги, тоже желаем внести свою лепту в воспитание подрастающего поколения, – в одни голос сказали Абид Узгармасович и Искандер Балабекович, – и предлагаем вопрос: какими словами начинается „Евгений Онегин”?
     – Ну, вот что, друг Абид, – жёстко отрезала старшая вожатая, – когда наш лагерь будет спонсировать ваш Пушкин, тогда и задавайте детям подобные вопросы!
     – А…, – протянули Абид Узгармасович и Искандер Балабекович, но я понял, что они не так просты, как хотели бы казаться.
     …Необъяснима человеческая природа. Третья смена. Как-то под конец завтрака подошла ко мне Алсу Искендеровна с каким-то пустяком. Случайно она увидела на тарелке кусочки масла – многие дети отказывались от него, остатки я возвращал на кухню, и сказала: 
     – Кудрат Маликович, откладывайте масло нам.
     „Нам” – она, физруки, Абид Узгармасович и другие вне отрядов, обычно голодавшие. 
     – Хорошо.
     На следующее утро я торжественно поставил тарелку на стол этим ребятам.
     – А! – воскликнула Алсу Искендеровна. – Детям не додаёте!
     Через неделю она поинтересовалась, почему я не держу своего обещания.
     – Алсу Искендеровна, – ответил я. – Нету. Дети такие прожорливые, что я своё им отдаю.   
    …– Айда на хавчик! – кричали вожатые друг другу…
     Несколько раз устраивались посиделки, междусобойчики. Севара Ульмасовна составляла                смету, мы складывались. Абид Узгармасович ходил и смотрел, как старшая воспитательница собирала деньги и, искательно поглядывая на педагогов, напевал:
Дай мне рубль, я в судьбу поверю…,
но когда пришла его очередь отдавать деньги, завёл совсем другую песню:
                Шустро так червонцы улетают вдаль,
                Встречи с ними ты уже не жди…
     Он ходил в Каранкуль за самодельным сухим вином, выпрашивал в столовой мясо и другие продукты. Пару раз Нехсивой Тикоевич выдавал с кухни всякие деликатесы, колбасы там, булочки разные, набирался стол. Спиртного всегда оказывалось много, больше, чем следовало, однако это никого не огорчало. Собирались после отбоя, стелили на траву одеяла, лежали, пили, ели под звёздным небом, болтали, хихикали. Искандер Балабекович перехватывал инициативу и без устали рассказывал всякие анекдоты. Мы слушали сначала с интересом, потом с неохотой – уставали.
     – Так вот, – сказал однажды Искандер Балабекович, – а теперь я расскажу вам анекдот про гусар, – и украсил мою жизнь замечательной историей.
     – Однажды, – сказывал Искандер Балабекович, – в доме Ростовых устроили бал. Весь цвет матушки-Москвы блистал нарядами и драгоценностями. Ярко горели свечи, сияли брильянты и глаза аристократок, многоцветье орденов украшало мужчин, изысканные дамы и галантные кавалеры кружились в мазурке. Ништяк стрелка была у господ.
     И у Пети Ростова тоже был праздник.
     Он ставил подножки офицерам и те с грохотом падали, царапая паркет шпорами и саблями,  подсыпал перчику в табакерки старушкам-фрейлинам, сообщал окружающим, что вон то сиятельство получило вчера тридцать тысяч взятки, девицам предлагал знакомство с итальянцами-сутенёрами, замужним дамам намекал, что ему известны все галантные приключения за последние пять лет, и повторял, зевая:
     – Пойду, что ли, расскажу вашему супругу.
     Дамы пугались и совали проказнику сторублёвые билеты. Петя л;жил деньги в карман и говорил:
     – Я подумаю.
     Но особенно Петя свирепствовал у карточных стволов. Он заглядывал в карты игроков и  громко сообщал окружающим у кого что на руках, а когда поручик Ржевский снёс не ту масть и схлопотал по роже, воскликнул, указывая на поручика:
     –  У этого военного в левом рукаве ещё туз червей спрятан!
     Наши баре были люди воспитанные и сделали вид, что ничего не случилось. Банкомёт сдал карты заново. Петя злорадно улыбался.
     Но вот Ржевский ещё раз схлопотал и ещё раз Петя вскричал:
     – Смотрите, смотрите, у него туз пик под эполетом!
     Поручик, бледный как смерть, встал из-за стола и грозно улыбнулся мальчику. Зал замолк.
     – Прошу вас, сударь, – бросилась к нему Наташа Ростова, – будьте милосердны! Пощадите моего брата! Он невинное дитя!
     – Да? – вопросил Ржевский.
     Поручик схватил Петю за руку и повлёк за собой по парадной лестнице на второй этаж. Они  скрылись в анфиладе бесчисленных комнат княжеского дворца. Хозяин дал знак оркестру, снова загремела музыка, заглушая вопли избиваемого ребёнка. Бал продолжался.
     Минут через двадцать поручик спустился вниз и снова сел за карточный стол.
     Наташа с ужасом смотрела на гусара, но подойти к нему не решалась.
     Напряжение в зале вскоре спало, вновь закружились в танце пары, поручику попёрла карта. Он сорвал банк. Их сиятельства действительные статские советники граф N1 и князь N2, искушённые царедворцы, уважительно смотрели на Ржевского.
     Убелённый сединами граф N1 обратился к моложавому князю N2:
     – У этого юного гусара обнаруживается государственный ум. Надо приблизить его.
     Князь N2 повернулся к английскому посланнику:
     – Que pensez-vous ; poroutchik Rjevski, monseigneur Miserberry?
     Лорд Мизерберри прекрасно умел по-французски, но из принципа говорил только на английском.
     – Let you lift to me eyelids. I see nothing. Thank you very much. Yes, you are right. Poroutchik Rjevski is highly decent young man.
     К беседующим присоединился французский посланник в малиновом берете:
     – Demain il fout pendre en le s;chage le quen de une chien.
     –  Le quen de une chien c'est bien. A pror;s, je ne vois pas de le comte Gavriloff-Ougorechikoff aujourd'hui.
     – Il n'a pas le temps. Il fait du commerce le poisson sur le march; Central.
     – Ce que vous disiez!
     – Oui. Il vend tr;s co;teux.
     – Le pauvre diable! Il aime l'argent tr;s fort!
     – Il s'est m;me mari; sur la femme du march; de poisson. Et il ne se s;pare pas d'elle.
     В разговор вмешался австрийский атташе:
     – Monseigneurs! Vous ;tiez injuste envers le compte. Il a de tr;s grandes charges.
     – Probablement. Ces dames sont ch;res.
    – Excusez-moi, messieurs, Monseigneurs, j'entends ce que vous parliez du poisson. Ils disent, de demain le sprat deviendra plus cher. Est-ce vrai? – сказал подруливший испанский посол. 
     – H;las! Est d;j; devenu plus cher. ; dix-huit pour cent.
     – Mon Dieu! C'est horrible. Mais encore plus terrible que mon douce fille ne veut pas dormir avec moi.
     – Ne t'inqui;te pas, ami. Je connais un jeune homme modeste et talentueux. Il vous r;confortera.
     А Пети всё не было. Никто не портил праздник.
     Взволнованная княгиня Ростова подошла к Ржевскому:
     – Ах, скажите, поручик, что вы сделали с нашим мальчиком? Как вам удалось его успокоить?
    Наташа Ростова залилась слезами:
     – Боже, вы убили его! Нашего Петеньку!
     – Mesdames! Avec votre gar;on ce n'est arriv; rien. Il a maintenant une merveilleuse le;on. Я научил его заниматься онанизмом”.
     – Опаньки! – воскликнул Абид Узгармасович, – этот анекдот можно озаглавить так: „Педагогам на заметку”, – и потряс баклажкой с вином.
     Нашим дамам история эта не понравилась, но они дружно протянули свои стаканы.
     Абид Узгармасович, разливая вино по кружкам, весело приподнимал горлышко бутылки по окончании разлива очередной порции спиртного и приговаривал:
     – Опаньки!
     На следующий день весь лагерь от мала до велика повторял:
     – Опаньки!
     Пока Искандер Балабекович не переставая сыпал анекдотами, мы не могли и рта раскрыть. Рядом в темноте Ухо-Горло-Нос и Виктуар, добровольно взявшие на себя обязанности поваров, возились над котлом. Главным блюдом был кавардак. Пришло время, еда сготовилась, я слышал, как в темноте трясущимся голосом плаврук сказал:
     – Валерий, смотри, чтобы нам осталось.
     Но им не хватило.
     …Кружок “Умелые руки” размещался в небольшом павильоне возле линейки. Абида Узгармасовича всегда можно было застать на рабочем месте. Он возился с детьми, что-то с ними мостыря, или хлопотал по хозяйству, переставляя полуторалитровые баклажки с мерзкой на вид и вкус жидкостью:
                От бутылки станет всем светлей
                И слону и  даже маленькой улитке…
\     Однажды вечером Абид Узгармасович играл в шашки с Искандером Балабековичем. Оба хорошо выпили, но спортивное счастье было на стороне кружковода. Он победно трубил:
                И бежали в трахе самураи…
     Я замечал, что Папа Карло умел приспособить к текущему моменту какую-нибудь известную песенку. Июль был влажным и Абид Узгармасович, упираясь взглядом в мелкую сетку дождя, пел весьма уместно: 
                В Петербурге сегодня дожди,
                Ты разденься и солнышка жди...
     В августе же облака на небе стали редкостью и многие воспитатели без боязни простыть посещали в тихий час бассейн, чтобы поплескаться в теплой, согретой солнцем воде. Приходил и Опанька. Он омывался в душе перед купанием, и мы слышали его жизнерадостный голос, перекрывающий шум воды:
                А я люблю места родные,
                Свои родные, милые места!
     Не знаю, смешно ли это, остроумно ли, но довольно неожиданно при его неординарной  внешности. Он был детина высокого роста, под два метра, за толстыми стеклами очков блестели близорукие и добрые глаза. Шкиперская бородка красиво обрамляла круглое лицо. Он гордился своими любовными приключениями, сравнивал себя с Дон Жуаном, очень любил разговоры на неприличные темы, и, посматривая с презрением на нас, простых мужиков, гордо мурлыкал:
                А без меня, а без меня, здесь ничего бы не стояло,
                Здесь ничего бы не стояло, когда бы не было б меня!
     Как он находил эти песенки, как догадывался вкладывать в них такой негодный смысл – не понимаю. Мысли Абида Узгармасовича имели одно строгое направление.
     Повадилась в бассейн и старая греховодница бухгалтерша Сатанида Тимерхановна. Она лежала на досточках, разложив дряблые прелести, и тихо мечтала, что бы кто-нибудь из лагерных кавалеров прельстился. Не получалось и Абид Узгармасович, валяясь на скамейке, очень, как сейчас говорят, сексуально и выразительно мычал:               
                Ты мне приснилась, я тебе тоже,
                И у обоих морозец по коже… 
     Метод Абида Узгармасовича оказался заразным и плодотворным, я и за собой стал замечать существенную некорректность в мыслях. Так, кокетливые воспитки в ожидании конца света повторяли песенку:
                Відгукнись, султан!
а я, ехидно улыбаясь, вспоминал одну польскую – и глупую, как все книжки про секс (за исключением, пожалуй, „Касасутры”), – книжонку, где проводилась классификация половых органов мужчин и женщин. Типоразмер мужского причиндала „султан” (длина 19 – 20 см, обхват 12 – 14 см) в славной шеренге занимал одно из первых мест. Этим, однако, мои неприличные мысли не исчерпывались. Так, например, в простецком шлягере „Я здесь” мне вдруг почудился двойной смысл. Вся значительная русская поэзия, ни одна её строчка не давала возможности двусмысленного толкования. Даже фривольные стихи, скажем, „Вишня” или „Царь Никита” Пушкина, всё равно при любой, даже самой жёсткой критике, является образцом целомудрия. А здесь…
     Я понимаю, что среди снисходительных читателей обязательно найдутся и злонамеренные лица, что обвинят меня в пошлости или в чём-либо похлеще. Оправдываться не буду, но скажу: лично я сторонник целомудренности во всём – в мыслях, поступках, намерениях. Ибо она, целомудренность, облагораживает чувства, возвышает душу, дарит необычайной чистоты и прозрачности переживания, это источник любви и нежности. Для чистых всё чисто.
     Но увы! В реальной жизни не так, а просто и грубо, открыто и цинично. Прям голливуд. Потому-то я не осуждал Опаньку и ему подобных.
     Однажды я понял, что за внешней пошлостью Абид Узгармасович скрывает детскую душу. Он рассказывал, что обычно в мае устраивался художником-оформителем готовить детские лагеря к сезону и почти всегда его обманывали: то, придравшись к качеству, не заплатят, то не кормят, то уговорят приобрести материалы за свой счёт и не рассчитаются…
     Планёрками начальник нас особо не утруждал. Мы прекрасно обходились без планёрок, а у Нехсивоя Тикоевича дел и так хватало. Смотреть за лагерем, за поварами, за садовниками. На нём ещё висела школа в посёлке, где он был директором и которую надо готовить к зиме. И своё хозяйство требовало внимания: запасти сено, одеть выросших за лето детей и проч. Нуждаясь в деньгах не меньше нас, он оформил свою дочку Матизой санитаркой в лагере. В обязанности дочки входила чистка отхожих мест, однако нежная, невинная душа девушки не выдерживала вида разнообразных какашек на полах уборных и потёков писек на стенах внутри и снаружи. Матизой даже близко не подходила к своей работе. Приехала комиссия. Господин из санэпидстанции запросил двадцать, Нехсивой Тикоевич убедительно ответил пятью. Сошлись на десяти тысячах. Все остались довольны, но больше всех выгадали отвратительные жирные червяки, по-прежнему безмятежно ползавшие среди груд человеческих экскрементов, так как Матизой даже за десять потерянных папой тысяч не соглашалась работать.
     Всё хорошо, что хорошо кончается!
     Случалось, правда, что Нехсивой Тикоевич поругивал и воспитателей.      
     Однажды он дал нам поручение, которое никто не хотел выполнять, не нужно оно было никому. Естественно, никто ничего не сделал. Нехсивой пытался найти крайнего, но не вышло.
     – Что ж это такое получается, – сокрушался он на планёрке, больше с грустью, нежели с возмущением. – Живём по пословице: Алишер кивает на Шерали, а Шерали кивает на Алишера.
     …Кончилась вторая смена. Приехала третья. Часть воспитателей сменилась. Исчез из моей жизни громкоголосый физрук Ухо-Горло-Нос. Уехал друг его Виктуар, плаврук. И подружка сразу Ухо-Горло-Носа и Виктуара, обладательница задницы, необъятностью своей приводившей в законные трепет, смущение и робость (а справлюсь ли я?) всех мужчин лагеря, тоже уехала. В течение прошедшей смены её, не боясь трудностей и объединяя усилия, на пару посещали наши храбрые рыцари-спортсмены; они также отважно, как и составляя график купаний детворы в бассейне, ныряли в приветливое лоно. Графика ныряний я не знал. А Абид Узгармасович, сидя в кружке „Умелые руки”, завистливо напевал:
                Огромная ж…,  огромная  ж…,
                Одна на двоих…
а потом, наставительно подняв палец, строго говорил:
     – Они как порядочные люди обязаны жениться на ней. Обои.
     – Но ведь Ухо-Горло-Нос женат, – возражал Кудрат Маликович. – И Виктуар тоже.
     – Ну и что? Это ничего не значит. Пусть женятся ещё раз. Будут дважды порядочные.
     Севара Ульмасовна не сочла нужным оставлять данную троицу на третью смену. Даже заступничество Др. Менгеле не помогло.
     Уехала и старшая вожатая второй смены, запомнившаяся непонятными командами на линейке:
     – Отряды, нале-напра-во!
     И дальше возмущённо: 
     – Я же команду „нале-напра-во” не давала! – Боже мой, как с гор спустились. – Внимание, отряды, равняйсь! – Оставить! Второй отряд, подравняйтесь! – Равняйсь! Смирно! Командирам отрядов сдать рапорта! – Вы, что, в лагере ни разу не были? При сдаче рапорта всем стоять смирно!
     Потом успокаивалась:
     – Девиз прозвучит более или менее лучше, чем сегодня. Дружина! Нале-напра-во! Дистанция пять метров между отрядами, шагом марш!
     Любопытная, между прочим, была женщина. Обожала собрания устраивать с вожатыми и требовала присутствия воспитателей. Формально мы ей не подчинялись, могли не ходить, поэтому она говорила так: „Вы должны прийти, потому что будем обсуждать мероприятия”. Попробуй, не приди! Закончив обсуждения, говорила тоном Кашпировского: „Даю установку!” У неё была отдельная комнатка в нашем павильоне, где она, не стесняясь, спала в одной постели со своим воспитанником, крупным четырнадцатилетним подростком. Севара Ульмасовна порывалась нарушить чужую идиллию, да я отговаривал: „Не наше дело, пусть другие, может, мальчику нравится”. Иногда старшая вожатая отправляла парнишечку в какой-нибудь отряд и приглашала к себе настоящего мужчину – золотозубого шофёра, пасечника, садовника или худого повара с лихорадочным блеском в глазах. Тогда из её комнаты доносился пылкие вдохи и интенсивный скрип кровати. В экстрим она материлась и кричала: „Не могу! Не могу!”, что давало повод Абиду Узгармасовичу сочувственно вздыхать и говорить, поднимая кверху палец: „Я же знаю, что она женщина-импотент”.   
     Уехал и Алексей Карамуйлов, так как Севара Ульмасовна не оставила на третью смену воспитательницу шестого отряда длинноносую Гюльнару, Галочку.
     В каждом лагере по крайней мере раз в сезон случается любовь. Развивается она на глазах у небольшого замкнутого коллектива. В таком романе нет равнодушных зрителей, всё принимают в нём живейшее участие. Одни симпатизируют любовникам, другие завидуют, третьи злорадствуют, четвёртые глумятся. Большинство не понимает. Только дети каким-то образом чувствуют, что на глазах у них совершается великое таинство. Но дети вырастают и черствеют.
     Надо сказать, что запретная любовь, поскольку один из участников обычно не свободен, принимает странные формы. Так вот, Алексей Карамуйлов полюбил носатую и нестрогую Гюльнару. Да так полюбил, что стоит позавидовать. Он бросил свой отряд и не отходил от Гюльнары ни на шаг и восхищённо следил за каждым движением своей возлюбленной. При любом удобном случае они сбегали в старый полуразрушенный павильон на крутом склоне над Каранкулем. Мало кто знал дорогу к этому месту: окруженный густыми зарослями павильон находился в заброшенной части лагеря. Я случайно наткнулся на него во время блужданий по горизонталям Мазар-сая в очень неловкое время. Спугнув мальчишек, смотрящих в проломленное окно, я увидел железную кровать в загаженной палате. Серо-розовая Алёшкина жопка мерно вздымалась над занавешенной спинкой любовного ложа. Но вот ритм участился, жопка дёрнулась в последний раз и исчезла – отвалилась. Кончил Алёшка, молодец – отодрал свою Галку.
     Хорошо, что они не видели меня.
     Замужнюю Гюльнару Севара Ульмасовна не трогала, а Алёшку не раз выгоняла. Его сажали в машину и отвозили в город – через день Алексей котом пробирался в лагерь и снова прилипал к любимой.
     Сейчас я ему завидую.
     …Прощальные костры. Вообще костёр в детском лагере – самый большой праздник. Воспитки вынимали одежды из чемоданов, мазались, красились: накладывали тени на глаза, сурмянили брови и ресницы, бросали на щёки здоровый румянец, обсыпались пудрой, ногти рук и ног покрывали ярким с точками лаком, украшения всякие надевали.
     – Расконфитюрились, – осуждающе бурчал Валерий Цзянцземинович.
     Костёр надо было сложить. Сооружение костра – обязанность физрука, в которую он вкладывает всю душу (два раза в месяц можно). В конце второй смены к Севаре Ульмасовне явился шалопай Камилл, сын кладовщицы Гирии Безменовны, наводивший страх на лагерь своей невменяемостью, и пожелал сложить костёр. Ради такого случая поверх майки он повязал галстук.
     – Что меня все ругают, – сказал он. – Я докажу, что могу сделать хороший костёр.
     Два дня Камилл возился на линейке, перебирая и складывая деревяшки разными способами.  Советов не принимал и гнал всех прочь. Ухо-Горло-Нос ревновал:
     – Что это такое? Почему костёр складывает какой-то мальчишка? Вот будет плохо гореть, что вы скажете? Нет, не дело, непорядок. Я уже в лагере не нужен. Эта Севара Ульмасовна куда смотрит? Я думал, что она умная женщина. Без меня не получится.
     Наконец Камилл закончил работу и укутал своё произведение простынями. Вечером зажгли.  Ухо-Горло-Нос, он же Валерий Цзянцземинович предрекал беду.
     Хорошо отгорел костёр, весело! Дети из старших отрядов подпили, но в меру. Прыгали и скакали, прощаясь с лагерем. Только Валерий Цзянцземинович остался недоволен: и доски не такие, и пламя неяркое, и сполохи не те, и вообще… Он залил шары и ходил пошатываясь. 
     Камилл гордо улыбался.
     …В третьей смене костры созидал новый физрук вместе с Камиллом. Этот прощальный костёр вышел неудачным, не заладился. По задумке он должен был походить на избушку на курьих ножках, только ножки вышли Бушевы, да и огонь завалился набок. Но всё равно сгорел.
     Третья смена сложилась сразу тихой, роль единственного возмутителя спокойствия выполняла Др. Менгеле. Изменения в кадровом составе воспитателей и вожатых были не особо большими, Севара Ульмасовна в первую очередь избавилась от слишком выпадающих из нужного ряда людей. Новые, те, которые приехали, тоже были не сахар, но не такие выступные. Если и были схватки боевые – то так, по мелочам. Среди приехавших была новая воспитательница седьмого, самого последнего отряда. Меня она невзлюбила. Я не общался в ней, он чувствовал откровенную неприязнь, и в отместку замечал в ней неприятные черты. Она была некрасива, но щедро открывала нескромным взорам руки и ноги. Представьте себе обнаженные корни старого дерева, они обветрены непогодой, покрыты распушёнными полосками коры. Представили? Корявые, волосатые узлы. А там, где у порядочных женщин хорошая, добрая, роскошная и гостеприимная попка, у новой воспитки торчали две сомнительные косточки. Я, может быть, злой человек, ведь при взгляде на неё становилось ясно, что утверждения антропологов о том, что питекантропы вымерли, являются, мягко говоря, несостоятельными. Это о ней писал Пушкин: „Родила царица в ночь не то сына, не то дочь…”. Она не расставалась с зеркалом и правильно делала – таким прекрасным лицом можно любоваться бесконечно. Иногда я перехватывал взгляд её голубых глаз, устремлённый на меня, в нём сверкала ненависть.
     – Козёл, – шипела она мне в спину.
     Я недоумевал, так как не в чём не провинился. Порой даже думал: ну и что, что у неё такая ужасная внешность, может здесь и пропадает настоящая любовь?
     Однако с такой рожей пусть пропадает. Страшно.
     В лагере появлялось много других людей. Однажды возле столовой стояла группа людей.  Среди них выделялся один человек, высокий, плечистый. В величавой фигуре ощущалась масштаб памятника государственного значения. Я не очень застенчивый и никогда не испытывал особого пиетета перед разнообразными начальниками, но, приближаясь к этим людям, оробел, смутился душою.
     Человек разговаривал с садовниками, возвышаясь над ними, подобно лестригону. А надо сказать, что наши садовники люди не мелкие. Я постарался попасть ему на глаза, но он меня не замечал. Поражало и его лицо, оно было неподвижно, черты казались высеченными из камня, невидящий взор устремлён в вечность. Я никогда не видел каменных баб, стоящих в южнорусских степях, но сейчас понял, как они выглядят и как несут сквозь века неведомую тайну…
     Невольное почтение к этому человеку заставило меня искать встречи с ним. Покормив детей и отправив отряд в павильон, я сел на скамейку у центральной дорожки лагеря. Вскоре обед закончили и приезжие. Мимо прошёл колесный трактор с прицепом-тележкой, там восседал этот человек, величественный и монументальный. Меня удивило несоответствие внешности и позы экипажу. Трактор поехал на хоздвор, я потащился следом.
     У Абдурашида на айване сидели гости, истуканом главенствовал мой таинственный незнакомец. Он по-прежнему смотрел в вечность, с наслаждением слушая радио – бессмысленное пение на английском языке.   
     – Посиди с нами, Кудрат, – пригласил Абдурашид.
     Я постарался устроиться рядом с исполином, о чём-то спросил его. Он отмахнулся. Я почувствовал себя задетым, и когда он зачем-то обратился ко мне, сделал вид, что не слышу.   
     Это его ничуть не обескуражило, скорее позабавило. Он прекрасно понял, почему я не отвечаю, и счёл нужным внести ясность.
     – Это сестрёнка Майкла Джексона пела, – сказал он уважением, тяжело роняя веские слова.
     Такого вот сантехника Карбида Нитратовича создал Господь Бог, обделив сословие  начальников яркой личностью.
     Из других людей обслуживающего персонала мне запомнился электрик Шариф Аллавердыевич Трёхпроводный, может быть потому, что я сам электротехник и у нас имелись общие темы для бесед. Он был старше меня на несколько лет, но значительно выносливее. Я помню, что он залезал на столбы, пользуясь когтями – приспособлением, давно забытым городскими монтёрами. Шариф Аллавердыевич гонял по окрестным дорогам на велосипеде и, где-то раздобыв ещё несколько великов, брал на прогулки мальчишек, что дало повод Абиду Узгармасовичу шутить со свойственным ему тонким юмором: „Велосипедофил”.
     Однажды физрук устроил на центральной дорожке лагеря бег наперегонки и пригласил электрика и меня посоревноваться. Мы согласились.   
     Ухо-Горло-Нос свистнул. Шариф Аллавердыевич прижал руки к туловищу, сделал ладони параллельно земле и побежал. Бегать он абсолютно не умел – при неподвижном корпусе, он мелко перебирал ногами. Так бегал Буратино, пока был поленом. Я же в юношестве несколько лет занимался в секции лёгкой атлетики спортивного общества при Текстильмаше и получил какой-то спортивный разряд, но мгновенно отстал метров на двадцать.
     Я был раздосадован, а Ухо-Горло-Нос счастлив. Он радостно объявил о победе Шарифа Аллавердыевича и позоре Кудрата Маликовича.
     Как-то раз в разговоре Шариф Аллавердыевич сказал:
     – Вот, только жить научился, а уже помирать пора. Я ничего не сделал и ничего не совершил. Зря я приходил в этот мир.
     …Абид Узгармасович с друзьями потешались над милиционером, считая, что он дружит с Др. Менгеле. И правда, по утрам у него бывал такой потрёпанный вид, как будто он всю ночь напролёт хороводился с русалками…
     Часто мне приходилось проходить мимо кружка „Умелые руки”. Я заглядывал вовнутрь. Абид Узгармасович передвигался от стола к столу, за которыми сидели послушные глупые мальчики; глупые потому, что их сотоварищи, шустрые и подвижные, гоняли чёрт знает где, не тратя дорогое время детства на изготовление нудных безделиц из деревяшек, и старательно пилили.
     Абид Узгармасович напевал:
                Во дворе ольха растёт,
                Ветка к ветке клонится…
     – Неправильно ты, дядя Фёдор, напильник держишь, – поправлял он мальчугана, – сядь вот так, руки так, и пили себе дальше, – и продолжал:
                Парень девушку…,
                Хочет познакомиться.
      Абид Узгармасович был неплохим рисовальщиком. На заре он уходил на холмы, говорил:  на этюды. Как-то он расставил свои акварели на подоконниках и гордо прохаживался вдоль выставки с песней:
                На вернисаже как-то раз
                Присели вы на унитаз,
                Присели с ним, но не со мною…
     Мне не понравилось – грубовато.
     – Абид Узгармасович, – спросил я, – вы человек в живописи искушённый. Что такое „хренотень”?
     Я обидел его. Зря.
     Общения с Доктором Менгеле я избегал; большей частью удавалось, иногда нет. Меня отпугивала её бесцеремонность и отсутствие женственности. Она добровольно вменила себе в обязанность обходить павильоны после отбоя. Считать детей по головам. Я не понимал смысла этой затеи, тем более что она была совершенно равнодушна к людям, к детям. Показать свою значимость и поизмываться над и так забитыми воспитками? 
     Для Др. Менгеле я держал контрольный анекдот:
     „Собрались врачи у больного желтухой. Судили, рядили, решили: китаец”.
     Она посмотрела на меня как на слабоумного.
     Часто я общался с Севарой Ульмасовной. Она была моей ровесницей, получила университетское образование и каким-то образом сохранила в душе непосредственность, сочетая её с непростыми обязанностями старшей воспитательницы и умением „сдавать” сотрудников в щекотливых ситуациях. В прошлом году было так: в день приезда мне в отряд напихали (училки всё-таки бессовестные) всякой шпаны сверх меры, я не мог всех разместить – элементарно не хватало кроватей. Но кое-как получилось, правда, но теперь нам не хватало одеял. Я сказал об этом Севаре Ульмасовне. Она ответила: „А почему вы не обеспечили? Вы воспитатель и найти одеяла ваша обязанность. Где хотите, но достаньте. Я проверю”. 
     Управляться с воспитателями, в большинстве своём школьными училками, в летнее время поехавшими в лагерь, весьма сложно. Особы это взбалмошные и неуравновешенные. Беспрерывно находясь среди детей, они испытывают постоянное давление со стороны детей, со стороны школьных начальников, да и дома пресс не легче. Непрерывные психические нагрузки в сочетании с нагрузками физическими приводят зачастую к нервным срывам, заставляющим кричать и плакать из-за пустяков. Мне всегда было жаль школьных учителей. Отдавали они обществу всё, взамен получая придирки и насмешки.
     Дамы у нас в лагере тяжёлые, да и мужики не проще, тоже с капризами. Поди, справься. А  если попадаются сотрудники типа Доктора Менгеле, сильные, злые, неправедные? Тем не менее, Севара Ульмасовна, на мой взгляд, довольно успешно справлялась. Ей порой приходилось несладко, особенно в столовой, где власть её резко ограничивалась, ибо там, как всегда, скрещивалось немало противоположных интересов. С одной стороны повара, считающие себя центром лагеря (что справедливо), с другой – вечно голодный педагогический персонал, в свою очередь считающий себя элитой (что также справедливо), с третьей – начальники, четвёртые – вспомогательный персонал (все – главные, и это справедливо!) и т.д. Детям недодать нельзя, начальникам – тем более, вспомогательный персонал – это свои, обижать нельзя, кто остаётся? Правильно! И если кружковод или кто там ещё не наглый, то он ходит голодным. Я не раз слышал от некоторых, по мнению кухонных работников, людей второго сорта, что они обделены едой.
     – Да что это такое, – недоволился Искандер Балабекович, – совсем нас не кормят.
     Да и я, будучи подменным, без отряда, частенько оставался голодным.
     – Из какого отряда? – презрительно говорили поварихи, отталкивая мою тарелку. – Какой подменный воспитатель? Не знаем такого.
     Я жаловался Севаре Ульмасовне, она была бессильна; и приходилось порой настаивать. Я по очереди переругался со всеми поварами, но для меня острота проблемы с питанием была снята лишь в третьей смене, когда я стал отрядным воспитателем и сам раздавал детям еду. Злонамеренного читателя огорчу сразу: я выдирал с поваров побольше, так, чтобы оставалось и на добавку детям и мне покушать. Замечу, что и за остатками еды шла яростная и беспощадная борьба, скрытая от наших глаз; огромные чаны с объедками предназначались домашнему скоту и принципиальный вопрос – кто будет кормить свою скотину, никогда не снимался с повестки каждого дня.
     – Везде борьба за жизнь, – вздыхал завхоз Абдурашид, рассказывая лагерные истории прошлых и нынешних лет.
     Поварские дети, чувствуя себя на особом положении, полагали, что они вне критики. У меня с ними случались неприятные стычки. Однажды я сделал замечание кухаркиной дочке, вырвавшей у детей моего отряда чайник с какао. Севара Ульмасовна публично и сурово отчитала меня.
     …Я рассказывал Севаре Ульмасовне о заброшенном саде, о том, как неприветливо встретил меня бык на лужайке. „Ревнует”, – со смешком сказала она…
     Как бы загружены мы не были, часто появлялись незанятые ничем окна, когда полчаса – час можно безнаказанно побездельничать. Это делать лучше незаметно, на виду у всех. В такие промежутки времени я обычно садился на скамейку-качели в рощице между отрядными павильонами и центральной дорожкой лагеря. Там меня поджидала подружка, воспитательница второго отряда Раъно Абдурахмановна. Мы болтали обо всём на свете, сплетничали, порой зло, жаловались друг другу на детей и на горькую судьбу педагога. Так вот, однажды мы беззаботно  раскачивались на скамейке, а по дорожке проехал автомобильчик скорой помощи, на передке которого справа налево было написано «AMBULANCE». Я удивлялся такому странному написанию, хотя знал, что по наблюдениям Джонатана Свифта английские дамы XVIII века строчили наискосок листа и ничего. Я даже читал весьма логичное (и не менее идиотское) обоснование того, почему надпись выполнена именно так. Ну и пускай.
     – „Комуто Херовато” приехала, – сообщил я Раъно Абдурахмановне.
     Накануне один малыш дал мне пару уроков японского.
     – Что вы говорите? – не расслышала она.
    Я решил острить до конца.
    – Раъно Абдурахмановна, – сказал я тоном экзаменатора, – а вы знаете, как по-японски будет „скорая помощь”?
     Японского она не знала, в чём честно призналась.
     – По-японски „скорая помощь” будет, – с удовольствием разъяснил я, – будет „комуто херовато”.
     Как она на меня посмотрела!
     Вечером я раскрыл рваного Козьму Пруткова. Он писал: „Не шути с женщинами, эти шутки глупы и неприличны”.
     Вот именно. Где ж ты раньше был, Кузя?
     Прошло несколько дней. Собирались мы планёрку и в ожидании начала попусту болтали.         
     – Вот вчера одна воспитка, – начал было я сплетню, имея в виду красотку из седьмого отряда, – говорит…
     – Я вам дам „воспитка”, Кудрат Маликович, – рассердилась Раъно Абдурахмановна. – То у вас „воспитка”,  то „кому-то херовато”. У детей только плохому учитесь.
     Я стал оправдываться:
      – Рано Абудрахмановна, это же дети. Чистые, невинные создания. А как удачно сказано: „Комуто Херова…”
     – Что случилось? – испугался Нехсивой Тикоевич с простодушием сельского интеллигента, – опять кому-то плохо?
     Накануне очередная партия детей обожралась зелёными яблоками, да так, что взрослые опасались дизентерии.
     Нехсивой Тикоевич мне нравился. Не в пример многим другим руководителям, он не имел ярко выраженных странностей. Так, в одном лагере начальник чудил: он повелел называть отряды „планетами”: „Планета Меркурий”, „Планета Венера”, „Планета Земля” и так далее. Любя дисциплину, он шатался по лагерю и ловил малолетних преступников, нарушителей распорядка.
     – Ты с какой планеты? – грозно вопрошал он.
     Дитя ошалело смотрело на дурака-начальника и, трепеща, отвечало:
     – Я с третьего отряда.
     – Ага, с „Земли”, значит, – записывало руководство. – Время пятнадцать тридцать. Ты должен спать в это время. Воспитателя накажем.
     Но случалось, что со страху дитя отвечало верно:
     – Я с планеты „Марс”.
     – С Марса? Ты, что, марсианин что ли? – терялся начальник, морщил лоб и задумывался, не зная как разговаривать с инопланетянином. – Иди…
     …Однажды, уложив детей в тихий час, я лежал на кровати в комнатке своей и читал Пушкина.
     – Тройка! Семёрка! Дама пик!
     Заглянула Др. Менгеле зачем-то.
     Тьфу!..
     „Мероприятия” проводились часто, каждые два-три дня. Обычно они доставляли много хлопот взрослым и детям. Если б вы знали, как не хочется готовиться к мероприятиям, но надо, работа. Иной раз мероприятие удавалось, получался маленький праздник. Настроение поднималось и несколько дней мы ходили радостные, довольные. Я помню один особенно чудесный вечер – только что закончилось выступление второго отряда, здорово вышло! Дети разбежались, а мы воспитатели, кучкой сели на скамейки, не хотелось нам расходиться. Мы возбуждённо переговаривались, ещё живя спектаклем. Музрук рассеянно скользил пальцами по клавиатуре баяна.
     Вечерело. Так тихо садилось солнце, так мягко, так незаметно темнело.
     Ямайским ромом… пахли сумерки… в городе… каменном…
     Искандер Балабекович нащупал мелодию известной песни и выпукло проиграл несколько тактов. Кто-то пропел:
     – Ой, цветёт калина в поле у ручья…
     Саша в полную развёл меха и мы не сговариваясь подхватили: 
     – Парня молодого полюбила я…
     Закончили одну, начали другую. Неважно, что слова не все знали:
     – Светит незнакомая звезда…
     – Где же, моя черноглазая, где, в Вологде, Вологде, Вологде-где…
     – А у нас во дворе…
     – Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…
     – Диктуют колёса вагонные, где срочно увидеться нам…
     – Эти глаза напротив – калейдоскоп огней…
     – С чего начинается Родина…
     – Что стоишь, качаясь, тонкая рябина…
     – Утро красит нежным светом…
     Это были песни нашей молодости. Поры надежд, поры мечтаний.
     Стали эти песни запретными, но не запретишь прошедших лет.
     Утомлённые наши лица посветлели, глаза загорелись, усталые души помолодели, может быть, мы даже похорошели.
     Подходили дети, садились рядом, смотрели. Раньше нас такими они не видели. Они не узнавали своих воспиток, оказывается, они совсем другие – ласковые и добрые. Не ворчливые и раздражённые, а молодые и весёлые.
     Побыв возле нас немного, дети убегали.
     Сегодня поют другие песни, песни нового мира, непонятного и враждебного, но на краткие мгновения мы возвращались в прошлый мир, стабильный, предсказуемый. Беловодье будущего. Новое забылось на краткий миг.
     – Девочки, уже ужин, – спохватилась Севара Ульмасовна. – Пора в столовую.
     И Абид Узгармасович неподалёку подпевал нам в своём кружке „Умелые руки”, переставляя баклажки с вином:
     – По секрету всему свету разнесите сплетню эту…
     Но всё равно вечер выпал чудесный!
     Если я ещё ни словом не обмолвился о вожатых, то не случайно. Бледные, невыразительные  молодые люди с кругозором букашки на травинке, занятые более всего внутренними проблемами своего организма. Наверное, все молодые люди таковы: они воспринимают мир подобно дикарю, уверенно полагающего, что всё во вселенной совершается ради него. До некоторого возраста я и сам был таким. Они не вызывали интереса и не могу припомнить ни одного значительного эпизода с участием кого-либо из вожатых, за исключением следующего типа „Сусанна и Старцы”.
     Оторопелла, крупная, прекрасного экстерьера особа, вожатая четвёртого отряда, принимала душ. Возле дырки на уровне пояса, выполненной в шиферной перегородке, сопя и толкаясь пузами, крутились садовники. Они спорили за право посмотреть в дырочку на обнажённую Оторопеллу. Я бы и сам с удовольствием полюбовался бы рабочими просторами вожатой, её нежными всхолмленными равнинами, и помечтал бы о покорении двух правильно округлых и могучих вершин вдали, взглянул бы на тёмные леса, растущие над прохладными таинственными ущельями, где влюблённого путника ждёт отдохновение, скользнул бы взглядом, а, ещё лучше, руками, по гладким столбам, покрытым нежным пушком, золотящимся на солнце (есть здесь над чем поработать творческому человеку!), но вид нетерпеливых, похотливых садовников был настолько неприятен, что я в очередной раз дал себе слово никогда не подглядывать, даже за молодыми.
     Мы устроили прощальный междусобойчик, на котором последний раз в моей жизни блеснул анекдотом Искандер Балабекович.
     – Анекдот из девятнадцатого века, – предварил он свою историю. – Очень изящный.
     – Расскажите, – заинтригованно сказали училки.
     Искандер Балабекович выдержал паузу и произнёс:
     – Кавалер барышню катает на велосипеде, – и снова замолчал.
     – Ну и что?
     – Ничего. А велосипед-то дамской! – сказал он со значением.
     – А где же соль? – спросили непонятливые воспитки. 
     – Здесь главное не соль, а…, – Искандер Балабекович замолк насовсем.
     Рискнул и я рассказать анекдот, что нравился мне необычностью.
     – „За городом открыли летний оздоровительный лагерь для зеков. А чтобы местные не пугались, на воротах написали: „Пионерский летний лагерь”. И вот приезжает комиссия из гороно, просит показать детей на линейке. Ну, хорошо; построили отряды, ведут мимо трибуны. Комиссия смотрит, недоумевает, председатель комиссия подзывает одного пионера и спрашивает:
     – Простите, сколько вам лет, молодой человек?
     – Восемь.
     – Я бы дал вам значительно больше.
     – Ну, что вы, гражданин начальник, по этой статье не больше не дают!”
     Не впечатлилось.
     Проснувшись наутро, Абид Узгармасович запел:
                Моя маленькая леди
                Мне дала на лисапеде…
     …Пришла пора прощаться, лето заканчивалось. На линейке собрались всё жители нашего лагеря. Женщины вновь понадаставали из своих бесчисленных сумок наряды, разоделись, накрасились, некоторые стали даже привлекательны. Зажгли костёр. Дети прыгали под музыку, мы чинно сидели на скамейках. Абид Узгармасович выставил столик у радиорубки, разложил там нехитрые замостырки своего кружка. Никто не подошёл, не поинтересовался, не приценился. Мелькал порой чёрный и зловещий силуэт Др. Менгеле на фоне прощального костра. 
     Наутро мы уехали.
     Да, пока не забыл:
     …По лагерю иногда гуляла Лола, красавица Лола, звезда любви, краса гарема, бывшая воспитательница пятого отряда, того самого, с которым я попал под дождь. В третьей смене она заняла должность подменного воспитателя; я понял, почему должность эта считается лёгкой.    
 
                XI.  Отряд
               
                Разве это дети? Это же сволочи!
                Детский анекдот

     За годы усердного труда нормальные люди наживают капитал, я же, будучи всего-навсего преподавателем, наработал за прожитые годы определённый профессионализм, позволяющий выполнять свои обязанности без особых усилий и при случае профессионально сачковать. Однако, как я не раз убеждался, такие навыки не всегда правильно оцениваются окружающими. Так случилось и в этот раз.
     Читателю, незнакомому с жизнью летних детских оздоровительных лагерей, – так они называются официально в наше время, а раньше назывались пионерскими, – расскажу немного о структуре такого лагеря. Все дети распределяются по отрядам. В отряде тридцать – сорок  человек. Взрослые в отряде: воспитатель – обыкновенно это учительница, вожатый, как правило, особа семнадцати-двадцати лет, помощник воспитателя. Функции каждого взрослого разнообразны и многочисленны, однако основная тяжесть ложится на воспитателя. Иногда в лагерях бывает подменный воспитатель, его задача заменить отрядного, если последний захочет использовать выходные дни. Далее. Летний период разбивается на три смены продолжительностью…, раньше в двадцать четыре дня, потом двадцать один день и, наконец, четырнадцать (заметим, что качество отдыха растёт, соответственно, растёт и стоимость путёвки). Дети меняются каждую смену. Некоторые воспитатели остаются на всё лето. В лагере есть другой, не педагогический, персонал и начальник.
     Во второй смене я работал подменным воспитателем и честно выполнял свои обязанности. Работа оказалась нелегкой. Однажды в течении недели пришлось поработать в четырёх отрядах. Начал я с седьмого отряда, где была собрана малышня, просившаяся домой и писавшаяся холодными ночами – двое суток менял постельное бельё и сушил на солнце мокрые матрасы. Потом пару дней в первом, где юноши и девушки курили и ругались матом, ссорились, одной гражданке даже очки разбили, но ничего, обошлось. После первого отряда я был в четвёртом, где скучал, наблюдая за выходками не очень взрослых и неинтересных подростков. Нагрузки были велики, но подмены заканчивались, я восстанавливал психический баланс, для чего уходил за ограду, либо читал „Классическую механику”, сидя на лавочке у центральной дорожки. Беспечный я, да. Воспитки на меня не жаловались и не обижались, следовательно, в отрядах я поступал правильно. А вот некоторым не нравилось, что Кудрат Маликович публично бездельничает.
     Лола была, красавица Лола. Воспитательница пятого отряда, того самого, с которым я попал под дождь. Дружила она с Др. Менгеле и ещё двумя горлохватками. Они составили оппозицию Севаре Ульмасовне и в течение второй смены мечтали о свержении прогнившей, как они считали, власти старшей воспитательницы. В конце второй смены делегация от вооружённой оппозиции явилась к Севаре Ульмасовне с планом кадровой революции. В довольно простодушном раскладе помимо прочего предусматривались разжалование Севары Ульмасовны и расстрел Кудрата Маликовича. Нас обоих следовало выгнать, ещё лучше четвертовать, а потом сесть сверху и попить чаю, но в качестве компромисса можно назначить рядовыми воспитателями, чтоб поняли, что такое работа в отряде. Схватка произошла нешуточная, только куриные перья летели. Я не присутствовал, но слышал крики из командирского павильона.
     К вечеру страсти улеглись, а наутро Севара Ульмасовна и Др. Менгеле подошли ко мне.
     – В какой отряд пойдёте, Кудрат Маликович? – кротко спросила старшая воспитательница.
     – Мы так решили, – пояснила Др. Менгеле.
     Я понял всё и только спросил:
     – А кто будет подменным?
     – Лола.
     Я не стал спорить с бабами и молча согласился на третий отряд, не жалея об утраченной возможности шататься в одиночку по холмам над Каранкулем.
     Севара Ульмасовна пожертвовала мной (точнее – сдала) ради удержания своей власти. Я простил её – другие варианты были ещё хуже.
     Так я стал воспитателем третьего отряда.
     Никакой работы в смысле реального физического результата педагог не совершает. В этом и заключается особенность педагогической деятельности – всё время на передовой, с людьми, всё время в заботах, но результатом ваших трудов не явится засеянное пшеницей поле, не воздвигнется дом, не получится новый предмет, нет, от вашей деятельности останутся лишь слова и ваше собственное поведение, и Бог знает, как отзовутся они на судьбе человека и общества через много лет. Может быть, так темна и неустроенна жизнь человечества, что слишком мало на свете настоящих педагогов. 
     Я собрал вещи и явился в пустой отряд. Сел на скамейку.   
     Деревья затихли.
     Птицы улетели.
     Павильон замер.
     Вот они пришли.
     Жизнь кончилась.
     Они пришли с девушкой, которая предназначалась роль вожатой. 
     Палаты наполнились криками, воплями и топотом.
     Дети бросили вещи и убежали.
     Наш лагерь обладал интересной особенностью. Он был просторен, павильоны стояли далеко друг от друга, деревья росли высоки и густы, накрывая нас слитыми кронами как крышей. Орущий ребёнок, вылетая наружу, как бы мгновенно пропадал – любой громкий голос, любой  вопль, улетал ввысь и терялся в листве. В нашем лагере всегда было очень тихо, словно он пустовал даже в разгар лета.
     Так вот, дети убежали; я мог приглядеться к вожатой внимательнее.
     В тишине мы сели рядышком на скамейку-качалку и стали знакомиться.
     Имя девушки было Наргиза и она нравилась с первого взгляда.
     Наргиза – лет восемнадцати, невысокого роста, стройная; миловидное лицо украшали живые и умные глаза. В ней чувствовалась невозмутимость и уверенность в себе балованного, но не испорченного ребёнка. Такие дети вырастают в обеспеченных семьях, где царит мир, покой и взаимное уважение. Мне обычно не везло с вожатыми и, приступая к беседе с Наргизой, я готовился к очередному разочарованию. Через несколько минут разговора я понял, что нынче вытянул счастливый билет – Наргиза представлялась человеком всех мыслимых достоинств.
     Если она и уступала в красоте восточной красавице Лоле, то только за счёт скромности  и отсутствия самовлюблённости. Лола закончила школу и любовалась в зеркало своей внешностью, Наргиза училась дальше, краситься ей было некогда. Наргиза почти не кричала на детей, одну из самых тяжёлых обязанностей – тихий час, она проводила с блеском. Я заставлял всех лечь, а вожатая садилась так, чтобы её было видно, и монотонно читала книжку. Через пятнадцать минут дети засыпали. Вид у неё всегда был невозмутимым, а острый язычок заставлял людей держаться подальше. В день приезда она сказала Др-ру Менгеле что-то суровое – и, видимо, справедливое, на что та публично обижалась до конца смены. 
     Мы прекрасно работали вместе, смена наша получилась очень удачной, полной дружелюбия и веселья, многими приятными событиями в отряде дети и я обязаны именно Наргизе.
     Долго мы не разговаривали – Шариф Аллавердыевич по радио пригласил воспитателей в столовую накрывать на столы.
     Началось…
     Вечером я сел писать план отрядной работы. Составить подобный план – святая обязанность воспитателя. Выполнение плана проверяет старшая воспитательница.
     Я мучился и грыз шариковую ручку:
     „22 июля 19.. года. Утром: беседа „Что такое коллектив и как с ним ужиться.” Прогулка по лагерю. Вечером: к/ф, дискотека.”
     . . . . . . . . . . . .
     „27 июля 19.. года. Утром: беседа „Как я строил Чарвакскую ГЭС.” Малый поход в горы.  Вечером: концерт третьего отряда, дискотека.”
     . . . . . . . . . . . .
     „1 августа 19.. года. Беседа: „Правила общения и культура поведения в публичных местах.” Вечером: Конкурс современного бального танца, дискотека.”
     . . . . . . . . . . . .
      „5 августа 19.. года. Утром: Поход в горы. Беседа в пути на свежем воздухе: „О вреде табака и табакокурения”. Вечером: Конкурс весёлых затей, дискотека.”
     . . . . . . . . . . . .    
    „10 августа 19.. года. Утром: Поход. Беседа во время похода: „О вреде алкоголя”. Спектакль кукольного театра. Вечером: Конкурс реклам, дискотека.”
     . . . . . . . . . . . .   
     „11 августа 19.. года. Утром: Операция „Конец смены.” Беседа: „Откуда взялось  человечество”. Подготовка к прощальному костру. Вечером: дискотека.”…
     …Вереница дней, названная сменой, промелькнула незаметно, но каждый день надо было прожить от зари до зари, и каждый день оказывался то нескончаемо долгим, то пролетал как миг. Не буду описывать жизнь отряда со всеми подробностями, жизнь наша сложилась из множества эпизодов, нанизанных на стержень, представляющий собой отрезок времени длиной в двадцать один день. Конечно, я могу вспомнить и описать все события смены, часть которых  предусматривалась распорядком дня, это рутинные операции технологического процесса существования. Основной операцией является приём пищи, повторяемый в день пять раз, между ними располагаются сон, зарядка, уборка, другие весьма интересные и значительные моменты. Собственно жизнь происходит в промежутке между указанными операциям. Вот об этих промежутках я и расскажу. 
     Детей в отряде числилось более сорока, половина мальчиков, половина девочек. Размещались мы в павильоне такой конструкции: две больших продолговатых палаты выходили в просторную прихожую, из которой был выход наружу. Рядом со входом в павильон к стене прилепилась маленькая комнатушка, где размещался офис воспитателя, то есть там он прятался от детей и спал. Обычно кровать вожатого ставили в одну из палат, но Наргиза так не захотела, мы занавеской отделили часть прихожей под комнату, получилось неплохо. Днём занавеску поднимали, чтобы свободно гулял ветер, а на ночь опускали. Наргиза украсила цветами свой апартамент, поставила стол. На столе всегда лежала всякая всячина: бумага, карандаши, краски, засушенные цветы, красивые камешки, узловатые, необычной формы веточки, яркие рекламные картинки. Я помню одну, даже мне понравившуюся, – с десяток бегемотиков в разных позах.
     Один мальчик воскликнул:
     – Не фигово!
     – Вот! Вот и название нашего отряда! Счастливые гиппопотамчики Мазар-сая!
     Предложение дети приняли, но я, наученный опытами прежней пионерской жизни, решил посоветоваться с администрацией.
     – Севара Ульмасовна, – спросил я осторожно, – а можно мы будем гиппопотамами Мазар-сая?
    Севаре Ульмасовна задумалась, а потом бодро сказала:
     – Можно! Сейчас, наверное, всё можно. 
     Надо сказать, что дети нам попались тихие и спокойные, особо не бузили, открыто не покуривали, матерились с оглядкой, не выпивали. Я, во всяком случае, никого не ловил.
     Подъём был в восемь утра. Минут за пять до сигнала пробуждения в облупленном теле лагерного громкоговорителя раздавались странные звуки. Его искусственные недра хрипели и булькали – это под напором электрической энергии кряхтели, сопротивляясь, резисторы, нехотя, распухая магнитными полями, расправляли витки катушки индуктивности, вспучивались полями электрическими конденсаторы, взвизгивали транзисторы, когда по тонким ножкам их бежали токи смещения, проводки, связывающие членов схемы в единый неживой организм, вздувались, словно жилы на руках спортсмена, вытягивались в струнку; всё вместе чихало, стонало, кашляло и, не в силах противостоять голосу радиста, хрипло выталкивало наружу ровно в восемь: 
     – Доброе утро, ребята! По лагерю объявляется подъём. Сегодня вторник, 28 июля 19.. года.  Счастливого дня!      
     Следом играла храпящая на каждой ноте бодрая музыка, приглашая на утреннюю физзарядку. Как обычно, никто не  вставал. Мы с Наргизой делали вид, что поднимаем детей, но, если говорить откровенно, нам было всё равно, встанут ли они вовремя или нет. Также безразлично это было физруку, старшей вожатой и другим, так как жёсткие требования пионерского воспитания вышли из моды, но многое из старого образа жизни сохранялось. И сама зарядка являлась таким же пережитком.
     Тем не менее, на утреннюю гимнастику выводили мы половину отряда. Потом стелились, умывались, завтракали. Посещение столовой превращалось в праздник и не только потому, что там давали кушать. Я удивлялся точности замысла проектировщиков – поставленная высоко на холмах над горной долины просторный открытый зал, – по утрам лучи солнца даже лежали на столах, – белые пластиковые столы и стулья, чистая зеленью, ветви которой обрамляли зал по периметру, всё вместе создавало радостную и приподнятую атмосферу благоденствия и безмятежности.
     Да и кормили сытно.
     В общении с детьми ни у Наргизы, ни у меня затруднений не возникало; мы довольно быстро выполняли лагерные обязанности по уборке павильона и прилегающей территории, затем я старался увести детей на холмы. Мы ходили по многочисленным тропинкам, забредали в яблоневые сады, сидели на траве, сторожась змей, болтали и смеялись. Часто мы поднимались на гребень и шли по нему вдоль долины Чирчика. По самому гребню была проложена грунтовая дорога, образованная двумя параллельными полосами, оставленными колесами тракторов, идти было просто, и мы смотрели не под ноги, а на лежащую под нами долину.
     Подъём, спуск, подъём, спуск, ещё один подъём и мы приходили на вершину самого высокого холма. Здесь стоял сложенный  из кирпичей полурассыпавшийся геодезический знак, где виднелась табличка с датой „1942”. Видимо, в тот год и принесены были сюда кирпичи с долины. Люди, сложившие знак, состарились и умерли. Давно это было. Ветер дул, качал ветки шиповника, выраставшего здесь привычными большими кустами в человеческий рост.
     Мы устраивались в тени деревьев на краю поляны, покрывавшей вершину. Дети замолкали, мы смотрели на долину. Каждое движение далеко внизу замечалось и вызывало у нас оживление. 
     Ходили со мной в походы одни и те же дети, шли с удовольствием и домой не просились. Труднее всего было уйти из лагеря, они долго настраивались, то собирались идти, то вдруг раздумывали; девочки, одевшись, спохватывались, что наряд не по случаю и поминутно переодевались, самые продвинутые возвращались в павильон, чтобы перекрасить губы или ресницы (девочкам по двенадцать-тринадцать лет), словно собирались они не в поле, а на панель. Мы с Наргизой посмеивались и говорили:
     – Девочки, мы не к турецкому султану на смотрины собираемся. Девочки, шейх Дубая женщинами не интересуется.
     Всё равно: платье не то, сланцы некрасивые. Помада к бантикам не подходит.
     Во время сборов я скучал, лишь мысли о горизонталях Мазар-сая разгоняли тоску.
     Но уходили и возвращались, полные впечатлений от горных просторов, высокого неба и вольного ветра.
     Жили мы своими жизнями, дети в своём мире, взрослые в своём. Наши миры порой сталкивались, на стыках возникали коллизии.
     Так как управляться с отрядом было несложным у меня оставалось время для чтения. В микроскопической лагерной библиотеке нашлись томики Пушкина и я, сидя на скамейке, мирно почитывал произведения великого поэта. Скамейка стояла напротив входа в павильон и я, не отрываясь от чтения, видел детей – кто куда, в какую сторону направился, кто и чем занимается.       
     Группу информационной поддержки (институт шестёрок) в отряде, в отличие от большинства профессиональных педагогов, я не создавал, мне это даже не приходило в голову.
     Меня всегда угнетала процедура уборки павильона. Каждый лагерь имел возможность содержать несколько человек для мытья полов, однако этого никогда не делалось. Когда-то уборка задумывалась как элемент трудового воспитания, в прошедшие незнакомые нам времена может быть и нужный, но в наши дни этот момент лагерной жизни казался архаичным, даже унизительным. Я считал, что потребности уборки павильона именно детьми нет, у детей другие заботы и нечего нагружать их пустяками, пусть резвятся на свободе. Тем не менее, привычка экономить на санитарках осталась, стала нормой.
     С подобным настроением трудно заставить детей работать, но самому браться за веник и тряпку было ещё хуже. Я бы с удовольствием убрал бы сам в павильоне, и быстрее, и лучше, без лишних понуканий и окриков, но никак нельзя – авторитет. Уборка всегда превращалась в наказание. Кое-как отбыть, пережить, дождаться сантройки и настоять на хорошей оценке.
     Другой нелюбимой мной обязанностью был контроль отряда в столовой. Дети очень не любят убирать за собой посуду, и приходится следить, чтобы эта работа была выполнена. Так как я принимался трапезничать после того, как все мои дети усядутся кушать, то часто ел остывшую пищу, да и то с перерывами, так как следил, чтобы ребёнок не сбежал, любезно бросив грязные тарелки на столе. Таким образом, моё пребывание в столовой затягивалось, Севара Ульмасовна делала замечания. Я наблюдал за другими воспитками, у них как-то быстро всё получалось и уходили они вовремя.
     Но процедуры приёма пищи оканчивались, я забывал трудности. Жизнь продолжалась.
     После обеда наступало время тихого часа – дневного сна. Уложить детей днём спать, знаете, не просто. Особенно в первые дни. Привыкали дети к режиму только к концу смены. Но всегда требовалась выдержка и воля к победе. Так называемый „отход ко сну” мог занять до полутора часов – слишком много энергии таится в маленьких телах, не желающих тратить драгоценное время на пустой сон. Часть детей молча подчинялась и пыталась заснуть, но наиболее активные шумели и будили других. Прикрикивать не имело смысла, я перебирал различные способы –    разрешал играть в карты, тихонечко болтать, но лежа. Часто поступали просьбы: „Можно я глаза закрою, но спать не буду„ или „Я буду лежать молча, но с открытыми глазами”. Не верьте! Дети, в отличие от взрослых обещают искренне, но также искренне обещания не выполняют. Они обманывают с чистым сердцем. Тем не менее, я верил и жестоко расплачивался.
     Порой нападал на отряд некий вирус, возбуждённая детвора бесилась, не спала. Ничего не помогает. Я помню, как после напрасных попыток успокоить разбушевавшуюся детвору, махнул рукой – да пропади всё пропадом, сколько можно! – пошёл к себе в комнатушку, сел на кровать, понурился. Взгляд мой упал на „Полтаву”, лежащую на столике.
     – Ну, что брат Пушкин? – спрашиваю.
     – Да так как-то всё, – отвечает. – Не спят?
     – Не спят…
     – Они сволочи, – успокоил меня Александр Сергеевич.
     Мы замолчали. А после паузы одновременно вздохнули.
     Я лег и закрыл глаза. Сквозь стену я слышал топот, крики. И заснул.   
     Проснулся я от тишины, прошёл по палатам – спали!      
     А иногда вдруг все засыпали как убитые. Такое однажды случилось и я, облегченно вздохнув, вышел из павильона. А тут Севара Ульмасовна с дневным обходом.
     – Почему у вас так тихо? – недоумённо спросила она.
     – Использовал педагогический приём, подсказанный Искандером Балабековичем, – ответил  я, вспомнив анекдот, рассказанный несколько дней назад музыкантом-баянистом на ночных посиделках воспитателей. – Прекрасный результат.
     Севара Ульмасовна подумала, покраснела, сердито блеснула глазами и ушла.
     Описанные выше случаи являлись исключением.      
     Вожатые в отряде часто бывают обузой, то ли с силу своей испорченности, то ли по причине юношеского эгоизма. Наргиза была исключением и охотно работала в отряде. В тихий час она садилась так, чтобы её было видно из обеих палат и монотонным голосом читала скучный роман из „Иностранной литературы”. Если я ложился в палате мальчиков – иногда это было необходимо – то, овеваемый лёгким сквозняком, под нарочито скрипучий голос Наргизы, засыпал быстрее всех.
     Как-то отряд благополучно спал, а на Жорика и его друзей напало веселье, никак не закрывают глаза, что делать? Всех разбудят, тут ещё Севара Ульмасовна барраражирует, докопается. Наргиза задремала, начитавшись „Иностранки”. А Жорик хохочет, заливается и мальчишки с ним. Я не выдержал:
     – Жорик, встань, идём со мной.
     Я отвёл мальчика к кровати Наргизы, велел сесть на стул, взять лист бумаги, сложить его наподобие веера и отгонять мух от спящей вожатой. Минут пять я наблюдал – он осторожно махал бумагой над лицом Наргизы. 
     – Пошшабек! – сказал воспитатель. – Молодец!
     Друзья моментально заснули. Через полчаса Жорик потихоньку сбежал с поста и молча лёг на свою кровать. Я ничего не сказал.
     Сыграли подъём.
     – Вставайте, – закричал я. – Пошшабек! Подъём!
     – Хи-хи, – сказали мальчишки. – Пошшабек! Повелитель мух.
     Итак, отход ко дневному сну – процесс тяжёлый и всегда даётся с трудом. К концу смены я нашёл решение, устраивающее детей, меня и даже начальство, однако оно не оценило моей педагогической находки по достоинству.
     Фасадом наш павильон повёрнут к ухоженной роще. В палатах после полудня душно, и дети старались не спать днём ещё и потому, что после сна болела голова. Моё изобретение заключалось в следующем: берём покрывала, стелим в роще и ложимся, каждый занимается тем, чем ему хочется. Многие играли в карты, что запрещалось правилами детского отдыха, запрещалось справедливо, но безуспешно; девчонки шептались, один странный мальчик даже читал книжку. Другой мальчик, шумный и подвижный, вдруг увлёкся плетением фенечек, он забросил проказы, раздобыл где-то цветные нитки и с утра до вечера свивал наивные браслетики, ведь „фенечка” есть не что иное, как именно сплётённая цепочка из ниток. Ставший кротким как овечка, мальчуган не оставлял занятия своего и в тихий час. Правду говорят: „Чем бы дитя не тешилось, лишь бы оно не плакало”.
     От детей требовалось выполнение одного условия – не разговаривать. Я лежал с детьми, роща была чиста, между стволами пролетал лёгкий ветер, шелестела листва над головой, ползли по травинкам насекомые, изредка забегая на покрывала, солнечные зайчики прыгали по нашим лицам. Покой и мир, почти все засыпали. Севара Ульмасовна выказывала недовольство, но режим-то мы не нарушали: „Дети спят?” – „Спят!” И мы почивали под открытым небом.
     Однажды идиллия была нарушена. Старший Доктора Менгеле сыночек – Менгелёнок подкрался к спящему мальчику и плюнул ему в ухо. Испуганный ребёнок проснулся, заплакал от неожиданности и обиды, а хулигашка с гадким смехом отбежал в сторону.
     Я рассердился.
     – Ах, ты, пидарёнок! – пробормотал я, а крикнул громко: – Иди, своей матери в ухо плюнь!
     Через полчаса мамаша пришла на разборки.
     – Что высказали моему мальчику, моему дорогому сыночку? Почему вы его обидели? Кто вам позволил? Как вы смеете!
     – Я ему посоветовал своей мамочке в ухо плюнуть!
     – Я тебе ещё сделаю!
     – А я, если ещё увижу его возле моего отряда, зашибу!
     Моя вожатая комментировала так: „Какие странные движения у Кошмар-опы”.
     На моё счастье Др. Менгеле была незлобивой и на следующий день разговаривала со мной как ни в чём не бывало. Но должен сказать, что её мальчишка возле нас больше не появлялся.
     В срок играли побудку и над лагерем проносился радостный вопль, исторгнутый сотнями детских глоток. Тихий час кончился. Я вздыхал свободно.
     Время после полдника до ужина, если не назначалось мероприятий, ничем не занято. Я гулял с детьми по лагерю или оставался в отряде, так как занятия по хозяйству никогда не прекращались.
     В те вечера, когда устраивались концерты и представления, население лагеря собиралось в театре. Театр был летним, разумеется, без стен или оград – под высоким навесом стояли врытые в грунт скамейки. Скамейки заполнялись народом, садились по отрядам во главе с воспитателем. Дети шумели, кричали, бурно реагировали на происходящее на сцене.
     Все старшие отряды должны дать концерт. И нашему отряду велели.   
     Каждый день старшая воспитательница Севара Ульмасовна и старшая вожатая Алсу Искендеровна заглядывали к нам и спрашивали:
     – Кудрат Маликович, Наргиза, вы готовитесь? Как у вас, готово?
     – Готовимся, готовимся, – отмахивались мы с Наргизой и, естественно, ничего не делали.
     За два часа до концерта я сказал Наргизе:
     – Ну, как? Дадим что-нибудь?
     – Да! – ответила моя вожатая с оптимизмом.
     И мы дали! Так весело скакали наши дети по сцене, так уморительно корчили рожи, что в зале не смолкали крики одобрения. Наргиза сумела сделать преставление настолько занимательным, что детвора из зала карабкалась на сцену и принимала участие в наших забавах. А под конец мы взялись за руки и сами спрыгнули к народу. Нас окружили, все радостно смеялись.
     – Вы зажгли лагерь, – сказала нам Севара Ульмасовна. – Молодцы! 
     После мероприятий наступал ужин, а после ужина работала дискотека.
     На линейку из будки выносились большие колонки, помощник радиста – грязноватый юноша Камилл, исполнявший обязанности диск-жокея, объявлял название мелодии и добавлял какую-нибудь глупость. Начиналась быстрая музыка, детвора прыгала под звёздами:
                Ну, где же ручки,
                Ну, где же ваши ручки,
                Давай поднимем ручки
                И будем танцевать!
     И мы, подняв ручки, весело танцевали.
     Если же ставился медленный танец, то дети возмущались: – Медляк! Не хотим!
     Ближе к окончанию дискотеки я прокрадывался в павильон и отключал электричество в палатах, оставляя горящей одну только лампочку в прихожей. Так оказывалось удобно: возбуждённые дети приходили в тёмный павильон и поневоле стихали. На сборы ко сну давалось десять минут; сначала они сердились, потом привыкли. Но случалось интересно.
     Так, один умник после меня заходил в палату девочек и совал в чью-нибудь кровать арбуз. Намытая, начистившая зубы, приодетая ко сну девчонка ныряла в постельку и с криком вскакивала – из-под одеяла что-то холодное, чёрное и страшное кидалось на неё. Я прибегал и зажигал свет, девочка успокаивалась, но отряд успокоить было невозможно. Не меньше часа потом бесились.
     Через несколько дней поймал я проказника и надрал ему уши. 
     Но всё. Спят. Настаёт ночь. Я брожу по дорожке вдоль павильона, потом захожу к себе и ложусь, лежу в темноте.
     Чу, идут!
     Доктор Менгеле совершает ночной обход. Со свитой. В свиту входят клевреты, прилипали и просто дураки. В июле ходил с Др. Менгеле и Ухо-Горло-Нос. Иногда хвостиком тащится Нехсивой Дамаскулович Тикоев, начальник лагеря. Скучает. У Др. Менгеле характер сильнее.
     Др. Менгеле заходит в палаты и деловито считает детей. Справиться с подсчётами помогает свита. Пишут, пальцы загибают. Серьёзные люди. Интересуются, спит ли Кудрат Маликович. Хотя знают, что не спит. Но всё равно:
     – Кудрат Маликович, проснитесь! У вас все в порядке? Дети на месте?
     Кудрат Маликович, не вставая, отвечает: „Все!” и думает о своём.
     Удалились.
     Можно ещё посидеть на скамейке-качалке. Тихо, только ветер блуждает среди мелкой листвы. 
     Иногда приходит Стасик, жених Наргизин, мы сидим, болтаем. Иногда Наргиза уходит к жениху и возвращается только утром. Мне бы влюбиться…
     Я ещё раз проверяю палаты, укрываю детей.
     Но вот засыпаю и я. Потом рассвет, а следом…
     Следом – утро, начало нового прекрасного дня!
     Особенность работы воспитателя – ни минуты без детей. Дети повсюду. В столовой, в павильоне, в уборных, в душе, на дорожках, на деревьях, на линейке, на крышах, да везде. Живут – кричат, ссорятся, сплетничают, вертятся, прыгают, скачут. И разговаривают.
     Ох! чего я только не наслушался!
     Дети поражали разнообразием интересов. Они обсуждали всё на свете, всё, понимаете, абсолютно, всё. У нас один мир на всех. И они наши современники, живущие реалиями нашего мира, только немножко иными. Лично я многому научился, слушая детские разговоры, не всегда целомудренные.
     Отрядная работа, скучно. В сторонке группа мальчишек – слушаю.
     – Секс по телефону, – толковал самый развитой, – это как шашлык по телефону. Ты звонишь шашлычнику и он тебе объясняет, как вьётся дымок над поджариваемым вымоченном в пряностях мясе, как чудный запах распространяется вокруг, как щекочет ноздри предвкушаемый божественный вкус, как шашлычник снимает с палочки готовые потемневшие кусочки и прозрачный жир стекает на лепешку, как посыпает тонко шинкованным луком, как сбрызгивает уксусом, раскрываешь ты рот и... хватаешь пустой воздух. Вот так и секс по телефону – вроде бы всё получил, а не удовлетворён. А бабки плати. Нецелесообразно!
     „Да, – думаю, – целесообразность – категория философская. Данная нам в ощущениях”.
     Распалённое воображение мальчиков не даёт им покоя. Мне тоже, но мысли мои о шашлыке. Устал я от детских харчей.
     Покачиваемся с Абидом Узгармасовичем на скамейке-качалке, через репродуктор Рики Мартин орёт громко, на весь лагерь. Подвалил мальчонка, устроился рядом, сказал знаючи:
     – Он бисексуал.
     У меня немного сдвинулись мозги.
     – Да? – спросил я удивлённо. – А что это такое?
    Мальчонка посмотрел на меня с чувством невыразимого превосходства и резюмировал:
     – Странно.
    Намёка я не понял. Тем не менее, он объяснил, что такое „бисексуал” с хорошими техническим подробностями (дети почти профессионально разбирались в подобных вещах). Абид Узгармасович мудро поблёскивал стёклами очков в такт рассказам мальчика. Я покраснел и не выдержал:
     – Это же похабщина.
     Мои собеседники вздохнули с сожалением и Абид Узргармасович замурлыкал:
Голубая, голубая, не бывает голубей…
     …Обязанность летописца заставляет меня рассказать о следующем. Разговоры на сексуальные темы относились к разряду словесных эпидемий, порой охватывающих отряд и, как я подозревал, весь лагерь.
     Вдруг в отряде появилась новая криптовалюта, в которой детвора стала производить взаиморасчёты. По любому поводу я слышал от мальчиков и девочек: …, …, … . Боясь за свою репутацию, я начал войну против этого прекрасного пережитка предыдущих общественных формаций: первобытно-общинного строя, рабовладельческого, полуфеодального, феодального, капиталистического, империалистического, загнивающего империалистического, развитого социализма и, разумеется, постиндустриального, а также Эпохи Возрождения, нарождающегося капитализма, Века Просвещения, времён Великой французской революции, наполеоновских войн, эпохи географических открытий, индустриальных пятилеток, Продовольственной программы, и, конечно, классицизма, романтизма, импрессионизма, имажинизма, социалистического реализма… Ой! Опять увлёкся! Извините – то есть всего отвратительного прошлого.
     Прослышал о моей борьбе – passez-moi le mot – с постыдными „отсосами” и руководитель кружка „Умелые руки”. Он сочувственно посмотрел на меня, покачал головой и негромко постарался вразумить меня:
У каждого … свой резон, …
     Абид Узгармасович был мудрый человек и понимал тщету моих усилий.
     Меня мало беспокоило возможность того, что среди детей начнутся соответствующие действия. Во-первых, они были слишком неразумны, во-вторых, чувственность в них ещё не развилась, в-третьих, дети имели пап и мам, обязанностью именно которых было следить за нравственностью своих потомков, но зато возмущала сама форма устных взаимоотношений, заведомо предполагавших безнравственность в душах. Однако, слушая детей и будучи не в силах перевоспитать их, я часто вспоминал одну парочку в центральном парке, она в мужской шляпе с очень широкими полями, в середине мартовского дня: они расположились на бережку озера, он сидел на пеньке, расставив ноги, перед ним на корточках девица; шляпа совершала мелкие судорожные движения вверх-вниз… Любовь…   
     Вскоре данная тема была оставлена, заговорили о конце света, потом о футболе.
     …Я уже давно знаю, что основным детским занятием является непослушание. Дети живут в своём мире, счастливы своими эмоциями и переживаниями, шкала ценностей у них совершенно другая. Взрослые с никчемными требованиями – просто помеха, мешающая жить. Вы можете простоять весь день в надежде заставить ребёнка поступить так, как следует, – по вашему мнению, разумеется. Можете быть уверены: детка вас не понимает. Он вас не слышит. Вы ему абсолютно не нужны, у него множество своих занятий. Вы для него – существо с другой планеты, хотя оно даже говорит, писает и какает. Поэтому вы ему чужды. Иногда требуется прикрикнуть, чтобы заставить сделать что-либо нужное обществу или вам лично. Однако это опасно и неизвестно, чем обернётся. Правда, дети знают, что лучший способ отделаться от взрослого – это уступить.
     Вообще-то я не кричал на детей, старался уговорить. Не всегда получалось.
     Мальчик был один. Тихий, спокойный. Незаметный. Как будто слушался, но я его особенно не загружал. Так, минимум. И, тем не менее, неприятность.
     Родители ездили по субботам и воскресеньям. И вот этот мальчик в очередной родительский день нажаловался своему папе, что его бьёт воспитатель.
     Я был в столовой, накрывая на обед, когда ко мне подошла Севара Ульмасовна.
     –  Кудрат Маликович, – сказала она, – там, у ворот, один папа хочет с вами расправиться. Он говорит, что бьёте его сына. – Севара Ульмасовна смотрела в глаза, думая, что я испугаюсь.
     А я не испугался.
     – Пусть идёт сюда.
     Следом Др. Менгеге с медицинской простотой:
     – Кудрат Маликович, там один папа собирается вам морду побить. Идите на ворота.
     И тоже ждёт, что я испугаюсь. 
     Настроение у меня хорошее, совесть чиста.
     – Пусть приходит.
     Выдержав паузу, Др. Менгеле решила ободрить:
     – Милиционер объясняет ему, что вы вообще детей не обижаете, не тот, мол, тип.
     – Ладно, после обеда. Мне сейчас некогда. Я на работе.
     Вскоре все люди в столовой смотрели на меня с сочувствием, а некоторые с удовольствием, предвкушая.
     Пообедали, легли и, кажется, уснули. Я сел на крылечке и стал ждать чужого папашу. Его мальчик появился. Один.
     Молча покрутился возле меня, вошёл в палату. Вышел и протянул две конфетки.
     – Это вам, Кудрат Маликович.
     Я молча взял сладости и положил на ступеньки.
     Маленькая гнида, достойная своего папы.
     Он понял. До конца смены оставалось дней десять, мальчик смотрел на меня издали, но не подходил.
     Замечу, что родительские дни – тяжёлые. Родители только сбивают детей с устанавливающегося порядка. На следующий день у ребёнка зачастую болит живот; наедаются всякой дряни, несовпадающей с лагерной пищей, а ты мучайся, води в медпункт. Но бывает и неплохо. Некоторые папы и мамы – редки щедрые люди! – велят детям угостить воспитателя. Иногда к концу родительского дня у меня в комнатке скапливалось значительное количество вкусненьких вещей. Есть дети, к которым никто не приезжает, – я давал им от щедрот чужих.
     Как-то раз я затеял генеральную уборку. Арбуз лежал под кроватью Наргизы, большой, огромный, мешался. Несколько дней мешался.
     – Чей арбуз? – вскричал я. – Уберите!
     – Ваш, Кудрат Маликович! – закричали дети. – Это ваш!
     – Как мой? Нету у меня арбуза.
     – Нет, нет, – кричали дети, – это вам от нас, это вам привезли наши папы!
     Душа моя расцвела.
     – Четвёртый отряд! Собирайся! Бери арбуз и пошли!
     В глубине рощи за нашим павильоном стоял пенёк. Там мы и съели мой арбуз, а корки покидали за ограду.
     Корки съел ишак. Он потом несколько дней гулял в этой роще, поглядывая на нас.
     Проказы детей меня забавляли, об иных проделках сорванцов я с улыбкой рассказывал  коллегам-воспиткам, они осуждающе смотрели на меня. Порой проказничал и я, но так, по-взрослому.
     Есть такой добрый обычай у народа называть мальчиков-двойняшек: старшего Хасан, младшего – Хусан. Попали в отряд мне такие мальчишки, хорошие, весёлые, послушные в меру. Но бегали по отдельности. Как-то мне потребовался Хасан, а он, как назло, запропастился куда-то. Я вышел из павильона и стал озираться, а тут младшенький бежит.
     – Где, Хусан, брат твой?
     Он сказал:
     – Не знаю; разве я сторож брату моему?
     Вот именно.
     Это им привезли тот большой арбуз, что съели мы у ограды.      
     Через несколько дней после начала смены пришёл в отряд золотозубый шофёр. Он как будто вежливо улыбался, но в глазах горела плохо скрываемая ненависть. Я знал людей такого типа и остерегался их. 
     С ним пришли три мальчика. У шофёра была просьба.
     – Это мои родственники, – сказал он. – Они в пятом отряде. Воспитательница их обижает. Возьми их к себе.
     Отряд у меня был переполнен, я не хотел себе новой обузы, но, взглянув на мальчишек, передумал. Рослые парнишки, сытые и ухоженные; общий вид, скажем мягко, простоватый, но обычно блатные ещё хуже. Я решил, что особых хлопот с ними не будет, да и с золотозубым ссориться из-за пустяков не хотелось. Для вида я решил поломаться, но золотозубый сказал прямо и грубо:
     – Если надо, я бутылку тебе поставлю.
     „Да иди ты со своей бутылкой”, – подумал я. Вслух же произнёс: „Давай, кровати найди”.
     Эти три мальчика – Соха, Доха и Шоха, состояли в довольно близком родстве, были крикливы и неаккуратны. Они никогда не заправляли своих постелей. Едва проснувшись, они начинали кричать, затем на целый день исчезали. Появлялись только к еде. Я пытался  приручить братьев, заставить что-либо делать в отряде, но они не понимали меня, поворачивались и уходили. Действительно, затруднений я с ними не испытывал. Я слушал, как они переругивались.
     – Доха! – кричали Соха и Шоха, – ты лох!
     – Обоснуйте! – требовал Доха.
     Те обосновывали.
     – Соха! – кричали Шоха и Доха. – Ты пидор!
     – Докажи! – отвечал Соха.
     – Сними штаны и покажи!
     Смена шла к концу. На прощальном костре устраиваются разнообразные конкурсы, одни из них таков. С первого дня смены дети собирают фантики и нанизывают на нитку, Тому отряду, у которого самая длинная и красивая гирлянда, присуждается первое место, а затем гирлянды сжигаются на костре. Мои девчонки с такой страстью плели гирлянду, что мне казалось, что наша будет лучшей в лагере. Но нет в мире справедливости – Галина Николаевна, воспитательница второго отряда, горлом вырвала у нас победу. 
     …В бесконечных и пустых хлопотах промелькнула вереница дней, названная сменой. Дни  тянулись долго, каждый день мы проживали от восхода до заката, то весело, когда всё ладилось, то тоскливо, особенно если дети не слушались. Но сейчас, глядя на прощальный костёр, горевший на линейке, прошедшие дни казались сном, будто и не было их.
     Горел прощальный костёр, выбрасывая в звездное небо снопы искр. Последний вечер музыка звучала над Каранкулем, суетилась детвора на линейке.
     Весь лагерь собрался здесь. Дамы очень нарядились.
     Метался огонь по костру; я наблюдал за колышущейся в танцах толпой.
     Там крутились мои дети, те самые, к которым я привык за двадцать дней совместной жизни,  они стали частью меня самого, а теперь приходила пора расставаться. Я привычно высматривал детей третьего отряда. Прыгают три сестры: Дильбар, Фитобар и Изобар, они неразлучны. Вот Хасан и Хусан. Вот Толик Афросиабиди. Вот ябедник. А вот... Но отряд не исчерпаем.
     Подошли ко мне братья Шоха, Доха, Соха и спросили:
     – А почему нас ничем не наградили?
     Что вам сказать, мальчики? Я бы промолчал, но не отвечать не педагогично:
     – Мы наградили детей, принимавших живое участие в жизни отряда и лагеря.
     Казённый ответ, но мальчики переглянулись – такое простое соображение не приходило им в голову. Соха, кажется, именно он, разочарованно сказал:
     – Но ведь мы тоже могли…
     Я пожал плечами.
     У нас за двадцать дней сложился коллектив, дружный и весёлый. Спасибо вам, дети, спасибо, Наргиза!
     Наутро третий отряд прекратил своё существование.
     Прощай, лето! Прощайте, опустевшие холмы над Каранкулем! Умолкли наши голоса над вами!
     А где же Лола, красавица Лола, с кожей нежной, как вишневый цвет, с глазами ясными, как утренняя заря? Её прекрасным лицом можно было любоваться бесконечно.
     Где Лола?
     А Лола доказывала, что должность подменного воспитателя очень нелегкая. Очень уставала. Она лежала на подушках в неметенной комнате и преданный белобрысый Артём, очередной влюблённый вожатый, приносил повелительнице еду со столовой. Артём отгонял мух и назойливых воспиток, просивших о замене. Лола смотрела в зеркало и спрашивала: „Кто на свете всех милее, всех румяней и белее?”
     Что же отвечало зеркало?
     Артём знает.

                XII.  Дети
               
                – Ну, вы, блин, даёте!
                Михалыч
                Ребёнок – отец человека.
                Пословица

     Что же это за материя такая – дети? Кто ответит?
     Мне кажется, что дети – отдельный замкнутый на себя мир. Мы, взрослые, давно покинули этот мир, забыли о нём и даже не представляем, кто живёт там. А живут в Детстве маленькие существа, насколько я понимаю, хорошо и весело. Там вольная, беспечная жизнь, там молочные реки в кисельных берегах; там свои горести и свои радости, нам уже незнакомые. 
     Однако и в этом саду Эдема есть запретные плоды. Неуёмное любопытство – Диявол – искушает незрелые наши души и, естественным образом отведав запретного плода, мы впадаем в соблазн познания. Господь Бог в образе самой безжалостной свой ипостаси – Времени – изгоняет нас из райских кущ и мы уходим в страшную несправедливую жизнь, где мы беззащитны, где мы сами себе опора и сами себе судьи.
     Вот когда мы понимаем, что детство – о! – наш потерянный рай.   
     Но возврата нет.
     Есть, правда, способ, позволяющий ненадолго вернуться.
     Способ тяжёлый и неблагодарный. Устройтесь в летний детский лагерь, поработайте, потом мы с вами обсудим.
     Но иногда я думаю – мне повезло в жизни тем, что много месяцев провёл в детских оздоровительных лагерях (раньше они назывались пионерскими) и не ребёнком, а взрослым, и именно воспитателем.
     Открывались лагеря на время летних каникул. Каждый лагерь имел имя, обычно приподнятое: „Звёздочка”, „Мечта”, „Радость”, но порой встречались названия весьма своеобразные, например – „Конструктор”. Я воображал, что в таком серьёзном учреждении умные дети в белых халатах сидят за кульманами и чертят всякие конструкции. Наблюдают за ними главные конструкторы, а заправляет всем генеральный. На самом деле там подбирались ужасные шалопаи (от последнего ребёнка до первого взрослого), ничуть, впрочем, не хуже, чем в других лагерях.
     Вокруг каждого крупного города рассыпан архипелаг детских лагерей, выбирай. Я старался найти лагерь в горной местности, удалённой от цивилизации, от городского шума и суеты. Но избавиться от людей, конечно, было невозможно. В общем я провёл в горах несколько лет и считаю, что они лучшие в моей жизни. Работал я отрядным воспитателем и поэтому мои воспоминания о каждом лагере связаны с определённым возрастом детей. Здесь же, в лагере над Каранкулем, я был подменным воспитателем и за двадцать дней промчался по всем отрядам, от седьмого до первого, пройдя по всем горизонталям детства. Если раньше лагерная  жизнь представлялась мне разбитой на фрагменты в соответствии с делением на отряды, то теперь за короткий срок я увидел всё шкалу детских возрастов и соответствующее им разнообразие интересов и переживаний, связанных в единый ток начального отрезка человеческого бытия на свете. Переходя из отряда в отряд, от младшего к старшему, я почувствовал, как меняется суть ребёнка, как расширяются представления о мире, одним словом, я сам заново прожил своё детство. Порой я завидовал детям, завидовал наивному и цельному восприятию действительности, завидовал не отравленному жизнью взору на мир, а порой радовался – ведь только будучи взрослым можно понять, как славно живётся в Детстве. Радовался и тому, что, несмотря на долгую жизнь, полную забот и неудач, я не забыл ни одного дня своих юных лет и остался в душе рёбенком. Свидетельств тому я нахожу предостаточно, например, с чего б каждый год с наступлением весны начинаю мечтать о лете в горном лагере? Жизнь не раз наказывала меня за младенческую простоту, но ничуть не жалею: я сед, но мир нисколечко не утратил новизны.
     Дети – центр и смысл лагерной жизни.
     Итак, в одно прекрасное утро, часов эдак в одиннадцать, я со скуки поливал водой бетонную дорожку. Денёк обещался быть, как и любой летний день, великолепным; лёгкий ветер проносился над нами, яркое солнце поднималось к зениту. Занятие моё мне нравилось, да и народ видел, что я не бездельничаю. Поливать было нетрудно, чёрный шланг (он то и дело соскакивал с водопровода и тогда я ругался вполголоса) тугой змеей извивался в руках, вода сильно и весело вырывалась на волю. Иной раз я старался так повести шланг, чтобы получилась водяная завеса, в каплях которой сверкает волшебная радуга. 
     – Дети, смотрите, радуга! – кричал я.
     Ох, и брызги летели!
     Шёл мимо Кудратик, тёзка мой, мальчик такой хороший, яблочко кушал. С четвёртого отряда, что ли.
     Он остановился поодаль, снисходительно наблюдая за мной.
     А я себе поливаю, ноги мокрые, штаны мокрые. Хорошо!
     Кудратик приблизился ко мне.
     – Вы, Кудрат Маликович, неправильно поливаете, – сказал он с набитым ртом. – Так у вас ничего не получится. – Он выплюнул кожуру. – Только обмочитесь.
     – А как правильно? – обиженно спросил я.
     – А вот так, – яблоко он держал на уровне рта и также высоко поднял локоть. –  Сейчас, – он поднёс яблоко к зубам и откусил, отвел руку далеко в сторону, не опуская локтя, оттопырил мизинец. – Во-первых, вы неправильно держите шланг. – Поднесли руку, откусили, жуём. – Во-вторых... – он в очередной раз сунул яблоко в рот.
     – Боишься мизинец откусить? – зло спросил я.    
     Однако Кудратик не обратил внимания на мой вопрос.
     – Во-вторых..., – пауза, смотрим на яблоко, поворачиваем, кусаем, снова жуём, немножко проглотили, – во-вторых, вы неправильно стоите.
     – А как надо? Научи, пожалуйста!
     – Сейчас я кушаю, – Кудратик доел яблоко, бросил огрызок мне под ноги, отёр тыльной стороной ладони губы, прижал мизинец к остальным пальцам и сказал нормальным голосом: – Я сейчас иду к воротам, там у меня дело. Когда я освобожусь, то вернусь и покажу вам. Только вы никуда не уходите.
     И удалился.
     Издалека крикнул:
     – Если не забуду!
     В негодовании я швырнул шланг наземь.
     – Кудрат Маликович обливается! – завизжали девчонки.
     В столовой я часто замечал невысокого худенького мальчишку. Весь тонкий, руки-ноги как плети, стриженная наголо голова, оттопыренные уши, огромные глаза, шея-стебелёк, так часто представляют инопланетян. Он с такой мольбой поглядывал в мою сторону, что я не выдержал и разговорился с ним. Мальчика звали Костей, он у мамы один, а папы нет. Костя в пятом отряде, он там самый маленький и все его колотят, заступиться некому и Костя часто плачет. Он подходил ко мне, обнимал, прижимался всем телом и смотрел в глаза, прося защиты. Я жалел его, ведь так тяжело приходится на свете слабому и беззащитному. „Кто тебя обижает?” – спрашивал я мальчика и он показывал на обидчика. „Смотри мне, – пугал я хулигана, – Только тронь ещё Костю, я тебе рога пообломаю!” Но рогами никто не дорожил и Костю обижали по-прежнему. „Ты мой сыночек”, – говорил я мальчику, – Никого не бойся, я за тебя заступлюсь!” Я обращался к воспитке, но она отмахивалась: „Что вы, Кудрат Маликович, после знакомства с вами он такой уверенный!” Я пошёл к Севаре Ульмасовне и договорился, чтобы Костю перевели к ровесникам, в седьмой отряд.
     Прошло несколько дней, Костя ходил очень гордый. И я был спокоен, как же, защитил слабого. Однажды после обеда Севара Ульмасовна сказала:
     – Кудрат Маликович, отправляйтесь в седьмой отряд. На вашего Костю жалуются.
     В тихий час я подкрался под окна павильона.
     – Эй, вы, пидаразы, – услышал я знакомый писклявый голос, – вы должны меня слушаться, я здесь пахан! Вы знаете кто за меня? Я ему слово скажу, он вам навешает! Сам Кудрат Маликович. Эй, ты, салабон! Ну-ка, дай мне печенья! Жопа одноразовая!
     – Слышали? – сердито спросила воспитка. – Кого вы мне привели? Он эту несчастную малышню лупит беспощадно.
     Бедный Костя! Я взял его за руку, вывел за ворота лагеря.
     – Видишь, дорога?
      На холмах над Каранкулем, под высоким чистым небом, над просторами речной долины, перед ликом грозного Мингбулака, я пнул маленького мальчика по тощей заднице и велел убираться в город.
     Местный Геракл, сын Абдурашида, нечаянный свидетель, возмутился, но, внимательно выслушав страстный рассказ, одобрил мой поступок. Алкид, Алкмены сын, даже пожалел, что он не педагог. 
     Ах, Костя, Костя, сник ты, парень, больше мы про тебя ничего не слышали, ты стал примерным.
     В седьмом отряде я бывал часто, дети там были очень маленькие, многие дошкольного возраста, и воспитка не справлялась с объёмом работы. Я с удовольствием общался с детворой, даже подружился с одной девочкой, второклассницей Лайло. Не по годам развитая и смышлёная, нам было интересно вместе. Она подбегала ко мне, брала за руку, мы усаживались на скамейку-качалку и Лайло рассказывала анекдоты, самые разные. Некоторые я помню.
     Разговор она начинала так: 
     – Кудрат Маликович, хотите, я вам анекдотик расскажу?
     – Расскажи, расскажи, моя красавица.
     – Ну, так вот. Вот ёжик бегает по травке вокруг пенька и смеётся. Жираф подходит и спраивает: „Ёжик, а ёжик, а чего это ты смеёшься?” А ёжик отвечает: „А ты побегай вокруг пенька, узнаешь”. Вот жираф бегает, бегает вокруг пенька, уже мозоли на копытах набил, а не смешно. А ёжик бегает, хохочет, заливается: „А тебе травка разве пипиську не щекотит?”
     Я рассмеялся. Девчонка не передохнув выдала длинную историю без единой ошибки. Молодец. Юная бесстыдница довольно заулыбалась и сказала:
     – А хотите ещё анекдотик?
     – Валяй, сердце моё.
     – „Титаник” тонет, муж бегает перепуганный: „А вы мою жену не видели?” – „А кто ваша жена?” – „А моя жена Галина Бланка.” – А ему отвечают: „Галина Бланка – буль-буль, буль-буль! Галина Бланка – буль-буль, буль-буль!”
     Вообще анекдотов рассказывается пропасть. Одно время я ходил с блокнотом и записывал. Наиболее интересные анекдоты выдавала малышня, некоторые я с удовольствием повторю.
     – Грузин мечтает: „В суббота бэлый пиджак адэну, бэлый брюки адэну, бэлый рубашка вазьму, бэлый галстук, бэлый носки, бэлый туфля, и пайду к бэлый дэвушка на свидание.” – А  друг говорит: „Ты ещё зэлёный кэпка адэн, сапсэм кэфир будеш!”
     – Чебурашка в магазин приходит: „У вас лепесины есть?” – „Нет. Нет апельсинов, понял?” – На следующий день приходит снова: „У вас лепесины есть?” – „Нет, тебе сказали. Ещё спросишь „лепесины” – уши гвоздями к стенке прибьём!” На третий день Чебурашка опять приходит: „Молоток у вас есть?” – „Нет.” – „А гвозди?” – „Нет!” – „А лепесины?”
     – Муж утром жене говорит: „Дай немного денег.” – „Зачем?” – „Пойду с работы домой, друзей встречу, третьим буду.” – „А ты домой пораньше приди, первым будешь!”
     – Ложатся спать. Жена говорит: „Спокойной ночи!” – А муж спрашивает: „А супружеский долг?” – А жена отвечает: „Я тебе его прощаю!”
     –  Один мальчик говорит: „У меня папа с мамой домой приходят и спать ложатся, и так храпят, так храпят!” – А другой мальчик говорит: „А у меня папа с мамой после работы в спальне в лото играют. Мы с сестрой только и слышим: „Я кончил, я кончила!”
     Анекдоты древние, как мир, в незапамятные времена перешли в детский фольклор. Дети учатся на этих историях, проигрывают будущие житейские ситуации, участниками которых они будут сами. Они понимают, что говорят нечто не совсем приличное, но смеются с наивным бесстыдством, обнажая выпадающие и растущие зубки, отчего улыбка кажется подслеповатой.  Они знают, что главная тема многих анекдотов не подлежит обсуждению вслух, но сама запретность этой темы уже вызывает у них повышенный интерес. Я знаю, о чём они думают, лёжа в постели, и моё требование держать руки поверх одеяла не нравится им, но я настаиваю, хоть это и не входит непосредственно в мои обязанности (по крайней мере, ни в одном лагере начальники не упоминали о такой методе).
     Здесь я должен извиниться перед читателем. Приступая к написанию данной главы, а оно затянулось надолго, я так и не сумел составить план изложения, не смог даже решить, в каком порядке буду рассказывать свои истории. Материал распадался на отдельные фрагменты и эпизоды, не объединяемые в единое повествование, стержня изложения не находилось. Собственно, так оно и получалось – ходишь, смотришь, слушаешь, смеёшься. Дети разные, разные возрасты, разные действия и поступки. А что записать? Философским рассуждениям о Детстве и его связей с миром  взрослых здесь, разумеется, не место, анализировать поведение воспитанников лагеря – так есть Академия детских наук, пусть она этим и занимается. Как быть? Исключить из записок главу „Дети” нельзя, она необходима, но не получается. Поэтому, поразмыслив, я ещё раз попрошу прощения у снисходительного читателя за отсутствие интриги в изложении и буду рассказывать всё подряд, а ты, мой друг, не осуди меня за бездарность. Не я один такой.
     Так вот, в другой прекрасный день Севара Ульмасовна отправила меня на очередную замену в шестой отряд. Здешняя воспитка отпросилась на денёк.
     Пришёл, увидел, приступил. Особых сложностей не предвиделось, детвора собралась маленькая, эти ещё послушные. Вожатая здесь не очень, но обойдёмся. Мы позавтракали, погуляли по окрестностям, пообедали, в тихий час охотно легли поспать.
     Я лежал в палате мальчиков. Лёгкий сквозняк надувал парусами занавески на окнах, они вздымались и тогда в помещении светлело. Сон ко мне не приходил и я наблюдал за молчаливой игрой теней на потолке.
     Вошла какая-то мамаша, миловидная беленькая женщина лет эдак тридцати. Не спрашивая разрешения, она села возле своего спящего сына на пустовавшую соседнюю койку. Прямо на покрывало и сумку положила. Она разбудила ребёнка и в полный голос заговорила с ним. Покой был нарушен. Я сделал даме замечание, но лишь по тому, как дрогнули её веки, понял, что она меня услышала.
     – Хочешь винограда? – спросила она мальчика.
     Мальчик заметил мой взгляд и сказал:
     – Мама, пожалуйста, не говори громко. У нас тихий час.
     Мама поправила ему подушку.
     – Не беспокойся, Сашенька. Виноград я уже вымыла. – Она зашуршала в сумке. 
     От громкого разговора дети просыпались и что-то недовольно бормотали.
     – Милая мама, – не выдержал я, – посмотрите, что вы наделали! Если можете, пожалуйста, потише говорите.
     Дети ещё не проснулись окончательно, был шанс не испортить тихий час.
     Однако мамаша опять не отреагировала на обращение и, как ни в чём не бывало, продолжила разговор с сыном:
     – Бабушка велела передать тебе…
     Проснулись вся палата и загомонила. 
     – Милая мамаша, – я не разрешил себе отступить, – вы детей разбудили, ну как же так?
     Она кротко взглянула на меня:
     – Громко говорите вы. Вы же воспитатель. Разве можно так повышать голос, когда дети спят? Какой вы педагог после этого. Наверное, вы их бьёте. Не бойся, Сашенька, он тебя не тронет.
     Бедный мальчишка выглядел таким несчастным, но нехороший огонёк защищённости и превосходства засветился в его глазах.
     Ах ты, стерва, скорей бы ты свалила с глаз моих, но вслух я мирно сказал:
     – Действительно, мальчик, не бойся. Не ударю. Подъём!
     – Вот видишь, Сашенька, он даже имени твоего не знает. – Мама получила светское воспитание, голос её был ровен и равнодушен.
     Хоть я и привык к наглому высокомерию, свойственному женщинам из богатых семей, но в очередной раз меня покоробило. Передёрнул я плечами и вышел из павильона.
     Остаток смены я посматривал на Сашеньку. Возможно, он был неплохим мальчиком, но вызывал у меня лишь жалостливое презрение. Ах, мамаша-мамаша…
     Я бродил по лагерю, общаясь с детворой. 
     Лагерь просторен, здесь много укромных мест, запрятанных в густых зарослях; можно пройти по тропинке сквозь влажную чащу и не заметить, что в десяти метрах замаскирован один из многочисленных штабов, где мальчики в ожидании обеда или ужина коротают время, планируя захват власти и свержение существующего строя на территории лагеря. Наибольшее разногласие между заговорщиками вызывает распределение постов в новом государстве. Если бы мне сказали, что дети развлекаются именно таким образом, я бы не поверил, но вот этими ушами (показываю) я нечаянно подслушал спор, смысл которого был примерно следующим. Три мальчика, не считаясь с желаниями своих товарищей, поделили между собой главные должности, именно: президента, премьер-министра и министра внутренних дел. Трудность заключалась в том, что и остальные метили на эти места. Процедура делёжки проходила бурно, с криком и матом. Узурпаторы старались разбить оппозицию и предлагали друзьям неплохие варианты, ну, скажем, пост министра иностранных дел: „Ты чё, идёшь в соседний лагерь на переговоры, на саммит, а там самые клёвые порвашки тебя встречают, кока-колу наливают”. „А что такое “саммит?” – наивно спрашивает будущий наркоминдел. „Ну, это у них стрелка так называется”, – отвечают туманно партнёры. „Но я же не бандит”. „Подумаешь, научишься”; этот как будто согласился, зато другой претендент на верховную власть отказывается от портфеля министра сельского хозяйства, обиженно заявляя: „Чего это я буду в земле копаться, хочу министерство внутренних дел!” Кончилось дело тем, что дети рассорились совершенно, и сказав: „Мы с вами больше не играем!”, сепаратисты вознамерились организовать новый штаб. Через несколько дней я встретил будущего министра внутренних дел и потихонечку выпытал, чем же хорошо быть таким начальником.
     – Это очень выгодное место, – ответил малыш. – Хорошо заносят.
     Умный мальчик! Мы пожелали ему удачи, но не стали объяснять, что при творческой организации бюрократического процесса и в Министерстве Кристальной Честности министру будут заносить не слабее.
     Но больше всего я смеялся новому словечку из детского фольклора. 
     Чего я только не видел и не слышал, скитаясь по уютному, покрытому зеленью склону холма, на котором расположился наш лагерь!
     Встречаю Лайло. Декламирует без ошибок:
                Петя взял „Родную речь”;
                На диван решил прилечь,
                …
                Витамины А, Б, Ц
                Катает кошка на крыльце.
     – Я ещё стихотворение знаю, – гордо сказала она.
     – Расскажи, расскажи, милая.
     Девочка приосанилась и с серьёзным лицом прочла не менее идиотский стишок, от которого должна съехать крыша:   
                Я на вишенке сижу,
                Не могу накушаться,
                Дядя Ленин говорит:
                „Надо маму слушаться”.
      Со мной был Абид Узгармасович. Потом он пел на мотив „Цыганочки”: „Я на вишенке сижу…, Эх, раз, ещё раз…”.
      …Захожу в дощатую, ветхую уборную. Сидит орлом мальчик и, pardon, messieurs, какает, тужится, пукает. Напротив него на корточках, среди груд детских экскрементов, сидит другой мальчик, одетый, и преданно смотрит на Какающего. Дело после обеда (убирают раз в день до подъёма, часов в шесть утра) – грязно, запах, shoking! 
     – Ты что здесь бездельничаешь? – спросил я у Преданного.
     А за спиной у него надпись на дощатой стене: „Ничего хорошего из тебя не выйдет”.
     – Друга жду.
     Вот из такой самоотверженности и вырастает стоящая мужская дружба.
     Был ещё эпизод, связанный с отхожим местом. Одна девочка четвёртого отряда зашла (дело происходит вечером) и увидела мёртвую старушку, ту самую, что чистит уборные. Переполох: вопли, визг, крики. Выбежавшая девочка напугала другую, из второго отряда, и с той, бедняжкой, случился шок. Старушка же жива, здорова.
     …Вверх-вниз, вверх-вниз, по дорожкам, по склонам, по траве, среди деревьев, порой выхожу на солнце, всюду дети. Они кричат, смеются, плачут, ссорятся, дерутся. Жизнь кипит. По горизонталям детства бегают дети разного возраста. Горизонтали не сливаются. 
     У каждого возраста свои сложности, свои интересы. Я охотней имею дело с детьми десяти-двенадцати лет, они ещё не утратили непосредственности младенчества и в них ещё не проявилась жестокость и ограниченность подростков.
     Внизу на развилке двух дорожек малышок такой сидит, раскачивается на скамейке-качалке:
     – Тыгыдым, тыгыдым! Тыгыдым, тыгыдым!
     Ничего не видит, не слышит, погружён в собственный мир. Что там?
     – Тыгыдым, тыгыдым! Тыгыдым, тыгыдым!
     А наверху в то же время на футбольном поле разгораются страсти. Шум, ругань, пыль.  Просыпается милиционер, торопится разнимать. Оказывается, что какой-то игрок в выгодной позиции наносит по мячу удар „носопыром”, промахивается и верный гол не забит. Соратники по команде возмущаются, самый горячий присылает неудачнику по хлебалу, тот даёт сдачи. Ну, что тут сделаешь? Как поступить, когда все правы?
     Взрослые парни с первого отряда пристают к малышке с пятого:
     – У тебя на левой губе муха сидит, – и пока малышки испуганно ощупывает лицо, наглецы покатываются со смеху.
     Знаю, что этой шутке учат в кружке „Умелые руки”.   
     Неподалёку по асфальтовой дороге бежит девочка, уже девушка, и под тугой маечкой упруго прыгают весёлые, ещё не захватанные, девственные шулята.
     У четвёртого отряда малышня показывает двух кузнечиков. Один побольше, другой поменьше. Кузнечики соединены жвалами. Тот, который побольше, живьём грызёт того, что поменьше. Уже полморды сгрыз. Дети обступили и смотрят. Владелец кузнечиковой пары недоволен:
     – Плохой боксёр попался. Не злой.
     (Боксёром называется большой агрессивный кузнечик с мощными челюстями. Он другой породы.)
     Рядом торжище, но только бартер. Меняют, например, одного жука-пискуна на два жука-носорога. Кстати: мальчик жук-носорог (с рогом – жена наставила) ценится дороже, чем девочка, она без рога. Вообще-то паритеты разные, как сумеешь облапошить партнёра.
     Около умывальников под открытым небом сидит и плачет мальчишечка.
     – Что случилось? Отняли копеечку?
     Плачет себе. Иду дальше. Скамейка; сажусь. Смотрю.
     Возле первого отряда ссорятся. Девочка говорит мальчику: „Я тебе так врежу, что ты всю жизнь будешь в юбке ходить”.
     Мимо подросток. Плохо ему, тоскливо, лицо кривится.
     – Эй, друг! – кричу я. – Давай ко мне.
     Сначала не хочет, но, подумав, садится рядом. Согнулся, вот-вот зальётся слезами.
     Мы молчим. Я кладу ему ладонь на затылок, изредка поглаживаю короткие чёрные волосы.
     Ах, ты, Господи! Сколько в мире трагедий! Можно ли всех сделать счастливыми?
     Проходит минут десять. Я чувствую, как меняется настроение подростка. Готовые пролиться слёзы высыхают, он распрямляется. Встаёт, не знает, что сказать. Пошёл. Сеанс окончен. На глаза мне этот парнишка больше не попадался, но я думаю, что всё с ним в лагере хорошо.
     Подбегает дружок.
     – Кудрат Маликович, рассказать анекдот?
     – Расскажи, голубчик.
     – Два болта лежат в масле, чистенькие, свеженькие такие, аж блестят. Один потягивается, говорит: „Эх! Сейчас бы гаечку какую-нибудь навернуть!” А второй говорит: „Да, ну! Ещё ржавчину подхватишь! „
     – Молодец! Спасибо!
     – Хотите ещё расскажу?
     – Ну, давай!
     – Вот. Могильщик идёт домой. – „Как дела? Где был?” – „На работе. Сегодня лёгкий день, всего одного хоронили”. – „А почему лопата в крови?” – „Да мертвяк этот три раза вставал”. 
     Кошмар! Но кругозор мой серьёзно расширился.
     Возле шестого отряда суета. Обычная история: пропали конфетки у девочки. Может быть, сама съела, да забыла – но пропали. Дети повалили в павильон проверять имущество. Пропажи обнаруживаются у многих – украли! украли! – и детвора бегает, перепрятывает сумки. Воспитатели здесь бессильны.
     На скамейке-качалке две девочки, почти девушки, грустят. Одна спрашивает другую: „Ты не чувствуешь себя одинокой?”
     За четвёртым отрядом обитаемая ныне часть лагеря заканчивается. Далее вниз по ставшему крутым склону стоят заброшенные павильоны. Можно пойти, посмотреть. Разбитые, разрушаемые непогодой и детворой, павильоны окружены буйной растительностью. Ветки деревьев проникают в палаты сквозь выломанные окна. Даже тропинки растворились, затерялись в траве. Ржавые обломки кроватей, полусгнившие деревяшки валяются повсюду. Жалкое зрелище! И дети сюда редко забегают, штабов не устраивают. Здесь Алёшка Карамуйлов любил свою Галку.   
     Я спустился на узкое дно оврага. Несмотря на жаркий светлый день здесь темно и сыро. Роскошные лопухи перекрывают путь, идти приходится прямо по ручью. Наконец я добрался до родника. В толще глины родник промыл огромную яму с отвесными стенами. Мокро, зябко. И здесь дети. По неудобной скользкой тропинке выбираюсь на свободу. Ярко, тепло.
     На одной из горизонталей лагеря неподалёку от центральной дорожки на лужайке в тени деревьев нежились на мягкой траве пузатые садовники, обмениваясь мудрыми изречениями. О чём могут болтать мужики на виду у гор, в вечной тишине, в неподвижности времени и пространства, над простором речной долины? Конечно, о женщинах. Он пригласили меня к обсуждению лагерных дам, но мне это было неинтересно. Пришлось порассуждать с ними о смысле жизни и об устройстве Вселенной. Они задали какой-то вопрос, на который я затруднился ответить. Возможно, это был вопрос из числа не имеющих ответа.
     Солнечные зайчики скользили по зелени, бабочки совершали неровный полёт, приглушённые крики детей гасли под кронами деревьев. Вдали на крылечке медпункта мелькнул силуэт Доктора Менгеле. Добрая музыка лилась из репродуктора. Хорошо, покойно.
     Я лёг рядом с садовниками и закрыл глаза. Философское бормотание и неустанный шум листвы нагоняли дремоту. По голубому небу торопились облачка по своим делам, ветер обнимал холмы лёгким касанием своих бесчисленных крыл, всё живое внимало лету и всех нас: меня и моих любомыслов-садовников, и детей, и Севару Ульмасовну, и поваров, и горы, и яблоневые сады, и речную долину, и остальное человечество; всех, всех наша прекрасная Земля несла сквозь неприветливую тьму Космоса.
     Голова кружилась от счастья бытия.
     Музыка прервалась, что-то возбуждённо заговорили по радио, начало речи я не уловил:
      – Гарантия надёжности, уверенности и удовлетворённости – презервативы „Лебедь белая” и „Горный орёл”. Это ваш верный выбор. Вместе с вами преодолеет любые преграды. Спрашивайте в аптеках города!
     Знатоки товара – отроки и отроковицы – понимающе переглянулись, а некачественность рекламы заставила призадуматься: неужели эти штуки нельзя спрашивать в аптеках пригородов и посёлков городского типа?
     Как бы там ни было, спать мне расхотелось. Я направился к павильонам.
     Девочка Катя, коротко стриженая, с повадками мальчишки, каталась на карусели. Опасно. И вдруг она сорвалась, покатилась по земле, каким-то чудом не зацепило её металлическими углами карусели. Я подбежал к девочке, склонился, она была без сознания. Я хотел взять Катю на руки, но примчавшаяся медсестра оттолкнула меня.
     На наше счастье девочка быстро пришла в себя. Как она не поломала руки или ноги, я не понимаю – настолько страшным было падение, но Катя отделалась лишь царапинами.
     Медсестра ушла, а Катя снова полезла на карусель.
     Я сел на скамейку-качалку. Полно их возле павильонов, дети с удовольствием качаются, и нам хорошо – они на наших глазах. Но всё равно падают. Скажем, Коля Афросиабиди – позавчера на полднике стоял возле меня и ел арбуз. А через пять минут он свалился со шведской стенки на спортплощадке. Как успел?
     Пристроился возле меня мальчишка и сообщил:
     – А вон тот мальчик обзывается на вас, говорит, что вы козёл.
     Ох, уж эта детская честность! Жаль, что у многих она остаётся на всю жизнь.
     Пока я размышлял, что ответить ябеднику, окружили меня дети. Они принялись издеваться надо мной – рассказывать анекдотики про Чебурашку и Крокодила Гену. Сначала я слушал с удовольствием – хорошие, но быстро утомился, слишком много информации обрушивалось на меня.
     Хоть бы позвал кто-нибудь, что ли.
     Вечером, перебирая в памяти события минувшего дня, я понял, что запомнил всего лишь один анекдотик:
     – Утром с перепоя Крокодил Гена стонет: „Чебурашечка, миленький, золотко моё, принеси воды, пожалуйста, напиться, похмелиться дай!”. А Чебурашка сердится, говорит: „Ага! Сегодня, как голова болит, так Чебурашечка, миленький, а вчера, как водки нажрался, так сука, так б.., так п…а с ушами!”
     Смеются. Да и я невольно заулыбался. Мы все понимаем, что мат запретен, но как избежишь красного словца?
     Так вот проходили мои дни, наполненные встречами с представителями нестареющего, невзрослеющего народа. С утра до вечера нескончаемый пёстрый карнавал волшебного детства.
     – Кудрат Маликович, завтра во второй отряд, – распорядилась Севара Ульмасовна. – На два дня замените Лидию Николаевну. Отряд сложный.
     Пошёл на рекогносцировку. В павильоне второго отряда дым стоял коромыслом. Валялись на кроватях, ссорились.
     – Где ваша воспитательница?
     – Там, – показали дети вниз, – у развалин. Полосочки чешут.
     Над оврагом, на грязной лужайке лежала Лидия Николаевна с подружками, они курили и беззаботно болтали.
     – Завтра, – отмахнулась Лидия Николаевна.
     Лидию Николаевну или просто Лидку, я знал уже несколько сезонов, гнилая была баба, но на хорошем счету у начальства.
     Два дня в этом отряде достались мне дорого, вспоминать не хочу. Я так и не понял, кто кого создал: либо воспитательница отряд, либо отряд воспитательницу по своему подобию.
     Надо признаться, что детский возраст в лагерях ограничивается четырнадцатью годами, однако всегда полно подростков пятнадцати-семнадцати лет, они приезжают под чужими именами. Возраст это ужасный. Вы можете видеть ватаги озлобленных юнцов, шатающихся по городским улицам. Обязательно что-нибудь натворят. А здесь они собраны одном месте, природное зло трудного возраста концентрируется. Юноши, девушки – не имеет значения – без конца выясняют отношения между собой и со взрослыми. Исчезает детская непосредственность, складывается новое агрессивное существо, готовящееся к жестоким схваткам, к борьбе за выживание. Дети все непослушны, эти особенно. 
     Не успел я очухаться от второго отряда, как меня отправили в первый. Не задалось сразу же.
     Я пришёл к подъёму, на физзарядку никто не собирался. Я сказал одному отдыхающему (такую замену нашли пугающему слову „пионер”):
     – Вставайте, молодой человек! Пора!
     Он ответил, на его взгляд весьма остроумно:
     – Онегин, я с кровать не встану.
     Я опешил, а отдыхающий злорадно засмеялся.
     Рассердился я, но работа такая. Сам выбрал.
     Перекантовался, однако.
     …В один из первых дней все отряды построились на линейке. Детям объясняли правила жизни в лагере. Начальник лагеря, Севара Ульмасовна, врачиха в своей бесовской одёже и другие задушевными голосами пугали детей:
     – Дорогие ребята, не ешьте, не ешьте зелёные яблоки! Мы находимся высоко в горах, здесь повышенная радиация, а яблоки, они очень чувствительны к ультрафиолетовому излучению и вбирают в себя жёсткое космическое излучение и в них запасается радиация, поэтому они очень, очень опасны. У вас будут болеть животы и разовьётся белокровие.
     – Конечно, конечно, – дети слушали, соглашались и скептически улыбались. Многие грызли незрелые яблоки. – Мозги впаривают.
     – Будьте осторожны, – стращали далее публику выступавшие, – здесь водятся ядовитые змеи. Они могут укусить и придётся вас везти в Газалкент, а там вся сыворотка израсходована.
     При  этих  словах  уже  я  улыбался. Ну, какие, спрашиваются, змеи могут быть в лагере, где стоит вечный крик и гам; все гады давно уползли подальше в горы. Да что змеи! Редкая птица долетит до середины лагеря; упадёт замертво – неодолимый звуковой барьер, сложенный из детских воплей, восстаёт над нами. Правда, в определённые часы барьер опадал и в лагере наступала относительная тишина – „пипл хавал”, кушал. Только ложки стучали о тарелки. Разглядывая жующую детвору я понимал, что теоретические „чёрные дыры”, о необходимости существования которых толкуют учёные-физики, имеются в реальности. Считается, что в „чёрных дырах”, материя исчезает бесследно и безвозвратно. Удобно, теория красивая получается. Периодически в нашей столовой проявлялось около трёхсот чёрных дыр и неисчислимые количества съестных припасов проваливались в раззявленные ненасытные рты. Во что там превращается материя – вот истинная загадка!
     Впрочем, лагерная жизнь задавала немало других загадок.
     Я отвлёкся. Улыбался я зря. Помните о змее на трубе в столовой? Бегали смотреть всем лагерем.
     …После ужина на линейку выставлялись магнитофон и огромные колонки, заводил радист музыку и дети прыгали до изнеможения. Скученная масса волновалась, выбрасывая в стороны руки-ноги. Пыль клубилась под звёздами. А мы, мудрые воспитатели, чинно сидели на скамеечках и разговаривали.
       Кстати, радисту помогала уже знакомая молодая наглая личность лет шестнадцати по имени Камилл. Томирис Махмудовна, воспитка четвёртого отряда, деятельная и добрая тётка, имела как-то неосторожность поссориться с ним. Последний жестоко мстил. Несколько раз на день он, уловив пародийность шлягера, объявлял: „А теперь по просьбе отдыхающих передаём для воспитательницы пятого отряда песню „Ах, какая женщина, какая женщина, мне б такую...” (Томирис Махмудовна, маленькая толстуха, красотой не отличалась).
     Сколько на свете маленьких весёлых гадостей!
     …Вот очередная загадка: ни с того, ни с сего собирается детвора и трясет пустую яблоню. Мир перестаёт существовать, они заняты мифическими яблоками и ничего не слышат, и не видят вокруг. На вопрос – зачем? – ни один не ответит.
     …Я предупреждал вас, что связного рассказа о детях у меня не получится, да, честно говоря, я перед собой такой цели и не ставил. Слишком сложно. А в лагере думать не очень хочется. Сиюминутные хлопоты поглощают всё дневные и вечерние часы. Можно потратить утро на литературные труды, но такие чудесные летние утра стоят в наших горах – смотришь на постепенно бледнеющее небо, на рассеивающийся мрак в горных долинах, чувствуешь поток лёгкого зябкого ветра в притихшей перед восходом солнца природе и думаешь, что нельзя пропустить это неповторимое состояние, полное свежести и наивности, что неизбежно будут утрачены в течение долгого дня.
     Живём мы от события до события, от утра до вечера, от завтрака и уборки павильонов до прогулки по холмам, от полудня до обеда, от тихого часа до ужина, а там и до отбоя. Весь наш труд – прожить день, а день даётся нелегко. Надо сделать всё, чтобы детям не было скучно, отвлечь их от мыслей о доме, заставить жить минутой. Потому-то лагерный день расписан по минутам и времени на размышления и скуку не должно быть.
     После тихого часа мы полдничали, потом освобождалось немного времени, час-другой, абсолютно свободных, затем начинались мероприятия, продолжавшиеся до ужина. Приезжали кукольный театр и цирк, устраивались самодеятельные выступления отрядов, они обсуждались  весьма серьёзно, каждая шутка и каждый выход участника подвергался такой строгой критике, словно речь шла о профессиональных актёрах. Дети проявлялись ярко, я удивлялся тому, что во взрослой жизни так мало непосредственных и талантливых людей. Я заговорил об этом вот почему. Каждый отряд, за исключением самых маленьких, должен был дать представление, подобное тому, какое давали мы с третьим отрядом. Труднее всего было уговорить детей принять непосредственное участие в представлении и выйти на сцену. Однако дети стеснялись. Ничего особенного в том, что дети стеснялись выступать перед публикой не было, попробуйте сами, без определённого навыка или хотя бы нахальства – ничего у вас не выйдет. Приходилось выталкивать ребёнка из-за кулис на сцену. Он бледнел, он краснел, порой даже убегал в страхе, но, случалось, доводил свой выход до конца. Иногда ребёнок забывал о том, что перед ним сидит множество людей, входил в роль и всё у него получалось. Тогда это было здорово. Даже самые придирчивые говорили: „У него талант”. А ребёнок примерно на неделю оказывался в центре внимания обитателей лагеря. Больше всех, конечно, гордился воспитатель. (Как-то я решил по примеру некоторых подготовить кого-нибудь к выступлению. Я выбрал маленького толстого очкарика и учил его петь на манер Леонтьева „Я одинокий бродяга любви Казанова…”. Однако мальчишка был непонятлив). Если дети увлекались, то представления оказывались очень весёлыми и даже у взрослых вырывался искренний смех. Детвора в зале бурно реагировала на происходящее на сцене и я не могу сказать, кому ж всё-таки было интересней – самому актёру или зрителю.
     Конечно, сценарии разрабатывались, но ни один нормальный человек не готовился к представлению всерьёз. Поэтому дело пускалось на самотёк и ребёнок на сцене импровизировал. Простор детской фантазии неограничен. Самые обычные вещи оказываются весьма интересными, когда к ним прикасается детская рука. Например, дают сцену из сельской жизни и поют под аккордеон Искандера Балабековича очень популярное:
                Позови меня в кишлак,
                Я приду с пучком редиски…
     А мальчуган кричит:
     – Старр вешш покпаим-м! Старр вешш покпаим-м!
     Девчонка бегает по сцене, суетится:
     – Кисл молк, кисл молк!
     А другая девочка:
     – Горряч лепёшкк! Горряч лепёшкк!
     А потом обе поют, мечтают:
Амаке, амаке, слышу песню твою вдалеке...
     Ещё. Девочка на сцене держит в руках ворох рваного, но чистого до умопомрачения белья и объясняет: „Это были мои джинсы. – И после паузы: – Всего лишь постирала „Альфой” (была такая реклама стирального порошка, в которой последняя фраза была ключевой).   
     Какие всё же дети наши талантливые.
     Был однажды милый пустячок, достойный большой сцены: показывают сценку из жизни больницы. „Врачи собрались у постели: „Будем лечить или пусть живёт?” Пациент кричит: „Я хочу умереть!” – „Так что ж вы раньше молчали?”
     Или вот скачут по сцене, обвязавшись зелёными ветками, изображают беззаботную жизнь на острове Чунга-Чанга, да ещё моськи сажей намазаны. Смешно!
     Я помню, как тем же вечером в своей кружковой келье Абид Узгармасович, задумчиво поблёскивая стёклами очков, напевал: 
                Чикатилло весело живёт,
                Чикатилло девочек …!
     …И вот прощальный костёр. Грустновато.
     Севара Ульмасовна и прочие руководители светились и с упоением разглядывали поющую линейку:
                Детство, детство, ты куда ушло,
                Где уютный уголок нашло?
                Детства милого нам не догнать,
                Остаётся только вспоминать. 
     Я стоял возле мальчишек и следил за ними. К моему удивлению, они не баловались, а дисциплинированно пели вместе со всеми. Мне это стало странно, я прислушался:
                Девство, девство, ты куда ушло…
     Севара Ульмасовна увидела мою ехидную улыбку и насупилась.
     …Я помню всё, но рассказать обо всём не смогу, нет ни времени, ни желания.
     Это надо прожить день за днем, минуту за минутой… 
     Много лет я проработал в детских лагерях. Многих помню, ещё большее число забыл, некоторых любил, некоторых – нет, к большинству был равнодушен и не во мне здесь дело. Но помню, что всё они были детьми.
     Немало я храню воспоминаний о детях. И думаю, что непорочная вселенная детства, в которой зарождаются беды нашего мира, хорошо знакома мне.
     Дети, маленькие йеху, вырастут, станут настоящими людьми и будут лгать, обманывать, предавать, воровать, прелюбодействовать, изменять, ненавидеть, убивать…
     Но об этом говорить не принято – тема запретная.
     Иногда на улице останавливают меня незнакомые люди, намного моложе, говорят:
     – Здравствуйте, Кудрат Маликович!
     А я не могу угадать кто это, когда?

     Каждого моего ребёнка укладывал спать, рассказывал сказку, укрывал одеялом в холодную ночь, каждому наливал суп, водил в поход, к каждому прикоснулся или просто посмотрел в глаза. Каждому из них я отдал немного времени из своёй жизни.
     Он здоровается со мной, чужой и незнакомый человек, мужчина или женщина. Я спрашиваю: „Кто вы такой?” И он говорит: „А помните...?” Я вспоминаю, действительно вспоминаю, и думаю: „Боже мой, они выросли, а я всё такой же…”.

                XIII.  Конец света

                Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя,               
                ибо это число человеческое; число его шестьсот 
                шестьдесят шесть.
                Откровение Св. Иоанна,13,18
                Он также сказал им: не ваше дело знать времена и
                сроки, которые Отец положил в Своей воле.               
                Деяния,1,7

     Уж почти год как средства массовой информации (это газеты, радио, телевидение) наперебой болтали о наступающем конце света.
     По странному совпадению знаменательное событие совмещалось с солнечным затмением, день в день, час в час. Есть о чём поговорить, пока не настало 11 августа, роковой предел.
     Конец света ожидался не впервые. В разные времена указывались разные даты, например, 1001 или 1492 год. В 1001 не вышло, зато в 1492 году открыли Америку, что тоже неплохо (потом оправдывались, что священные книги толковали неправильно). Удачным годом для конца света казался тысяча шестьсот шестьдесят шестой; в знаковом обозначении его заключалось число 666, число Зверя, Дьявола. По каким-то причинам Господь Бог конец света в тот год отменил и вопрос остался открытым.
     Но вот какой-то проходимец достоверно вычислил, что долгожданный день придётся на 11  августа 1999 года. Дата представлялась правильной, всё-таки конец бурного века, принёсшего  неслыханные перемены. Не менее важным было и то, что в написании „1999” также скрывалось число Дьявола, пусть перевёрнутое, но всё равно многообещающее.
     Предстоящий катаклизм обсуждался не только учёными и философами, математиками и филологами, астрологами и прорицателями, гадалками и ясновидящими, прочими знатоками, но и нами, бесцветными обывателями. Мы судачили о конце света у себя на работе, по дороге в лагерь и, наконец, в самом лагере.
     Вполне возможно, что мы уделяли слишком много внимания необычному и притягательному явлению, но к тому имеются глубокие причины. Действительно, жизни человечества сопутствуют грандиозные природные катастрофы – наводнения, засухи, землетрясения, извержения вулканов, нашествия саранчи, моровая язва, смена руководства и прочие казни египетские. В ограниченном мире такие явления представляются настолько губительными, что событие „конец света” кажется лишь немногим более жутким, нежели  событие „потоп”. Если погибаем мы, погибает весь мир. Вечный страх перед стихиями породил эсхатологические настроения, ставшими генетической составляющей наших душ. Мы читаем о разрушительном землетрясении в Чили и с затаённым страхом и удовольствием примериваем этот катаклизм к себе, видим в воображении, как рушатся соседние дома и проваливаются в трещины, сострадающе слышим крики гибнущих друзей и знакомых.
     Мы испытывали любопытство и, поговорив о конце света, боязливо умолкали. По мере приближения конца напряжённость в обществе нарастала, люди становились мягче и внимательнее друг к другу. 
     О досрочном окончании веков говорил начальник лагеря на планёрках, поварихи, обжигая  руки и матерясь, обещали на том свете не идти работать на кухню, даже если официально разрешат красть продукты. Пузатые садовники, лежа на траве в тени деревьев, заложив руки за головы и задрав ноги на стволы, любовались густой листвой и вслух размышляли, много ли сухостоя будет после конца света, будут ли опадающие листья усложнять работу. Золотозубый шофёр, заботливо пнув шины автомобиля и проверив тем самым давление в камерах, мечтал о гибели инспекторов дорожного движения хотя бы на день раньше конца света. Воспитатели мысленно приводили дела в порядок и раскаивались в педагогических ошибках; вожатые напоследок жарко целовались друг с другом по закону случайных чисел, то есть с тем, кто подвернётся. Молчаливый милиционер, понимая, что всё равно получит взыскание если не на этом свете, так на том, спал с вечера до утра, а потом с утра до вечера. Доктор Менгеле точно знала, что вскорости лекарства никому не потребуются, и под различными предлогами каждый день ездила в ближайший городок в долине, где аптекари с удовольствием по дешёвке скупали медикаменты. Если Др. Менгеле ещё можно было понять, то аптекарей я совершенно не понимал – кому эти колёса потребуются в раю, а тем более в аду, где кайф совершенно иной? Искандер Балабекович впадал в чёрную меланхолию и, чувствуя приближение конца, без остановки прикладывался к баклажкам с сухим вином. А новый физрук со своими друзьями-коллегами... эх! да что говорить! – никто и не помышлял умирать, никто и не собирался каяться, вовсе нет. Все вели себя так, как будто ничего и не должно  произойти.
     А ведь всех ждёт Страшный Суд.
     Единственным человеком, готовившимся к Страшному Суду, была Сатанида Тимерхановна,  наш суровый бухгалтер. Она по старинке пользовалась счётами, из её комнаты возле столовой доносился стук костяшек и горестные вздохи. Искандер Балабекович намекнул Сатаниде  Тимерхановне, что неплохо было перед смертью накушаться шоколаду, давай, мол, раздадим запасы конфет и пирожных, в первую очередь, разумеется, детям, да сами чаю попьём со сладким. „Ах, ты, негодяй, – отвечала Сатанида Тимерхановна, – чаю тебе захотелось, сластёна.  Иди к чёрту. У меня на кухне пачку соли украли, найдёшь – твоя”.
     Возможно, что о конце света говорили и дети, но со взрослыми своими соображениями они не делились, некогда им, ведь надо переделать столько детских дел.
     Однако был в лагере человек, который никак не выказывал своего отношения к грядущему. Он сидел в мастерской кружка „Умелые руки”, по-учёному поблескивал стеклами очков, что-то мостырял и мурлыкал:
                Наступай наше завтра скорей,
                Распахнись, небосвод…
     Нравится мне Абид Узгармасович.
     Вот так мы и жили, смеялись и ссорились, как дети.
     Севара Ульмасовна серьёзно спросила:
     – Кудрат Маликович, как вы думаете, будет конец света?
     Я также серьёзно ответил:
     – Не знаю, Севара Ульмасовна. Но вполне.
     Совершенно незаметно одиннадцатое августа превратилось в некий рубеж, после которого мир должен измениться неузнаваемо. Я бродил по лагерю и представлял, как одиннадцатого с неба начнут падать мёртвые птицы, как разверзнется земля и пойдёт трещинами, как последний ветер сорвёт крыши Каранкуля, как погаснет солнце и рухнут горы, как раздастся ужасный гром и мир кончится. Мне становилось грустно, но я не отчаивался. Ничего, думал я, и не такое переживали. Конечно, потери будут, но что поделаешь. Есть и плюсы – с удовольствием посмотрю, как орущая детвора провалится в тартарары.
     Не только меня посещали печальные мысли. По высказываниям коллег я догадывался, что окружающие также испытывают подобные чувства и ищут утешения. В глубине души никто не верил в конец мирозданья, но вдруг наука на сей раз не ошибается.
     В столовой во время обеда создавались паузы, обычное дело. Места не хватало, да и тарелок наблюдался недостаток, одновременно все отряды приняться за еду не могли и старшие ждали, пока поест малышня. Ждал и мой третий отряд. Я стоял на обычном месте возле перил и в последние разы смотрел вниз на пойму большой реки. Подошла воспитка пятого отряда Томирис Махмудовна.
     – Кудрат Маликович, – спросила она светским тоном, – что выдумаете о конце света?
     – У меня есть определённое мнение по этому поводу. Вы хотите, чтобы я его изложил?
     – Да, если вас не затруднит.
     Кудрат Маликович откашлялся, сказал: „Гм, гм”, выпрямился и начал:
     – Сущность такого мрачного, непонятного и малоисследованного физического явления природы, каковым является так называемый феномен „конец Света”, останется для нас совершенно неясным, если мы не определим понятие „конец физического явления” и сущность понятия „свет”. Для строгости рассуждений начнём с последнего. Предлагаемый метод – это обычный modo умственных умозаключений. Итак, что такое „свет”? Это понятие sobre modo многозначно. Будем рассуждать de modo siquiente. „Свет”, воспринимаемый на бытовом уровне, осознаётся нами как „светло” и „тепло”, на уровне же физического явления – как некоторое количество энергии, поступающей к нам извне от источника, каковым в нашем случае является центральное светило – солнце. Напротив, отсутствие „света” характеризуется нами как „тьма”, это, то есть, когда темно и холодно. Говоря „конец света”, de todos modos мы имеем в виду реальный физический процесс, который по органическому свойству любого физического процесса имеет определённую протяжённость в едином континууме времени и пространства. De este modo, однако, надо помнить, что, говоря „конец света”, мы не должны забывать, что любой физический процесс, в том числе и рассматриваемый нами, имеет не только „конец”, но и “начало”. А что такое „начало”? И ;de qu; modo? мы будем проводить его определение?
     – Я не слишком академичен? – осведомился Кудрат Маликович.
     – Нет, нет, – простодушно сказала Томирис Modosa. – Очень интересно. Я даже не думала, что это так захватывающе.
     – Тогда продолжим. Если мы выясним, что происходило до начала света, то мы будем в состоянии ответить на центральный вопрос современности – что же такое „конец света” и что всё-таки будет после начала конца света и после его конца. О том, что такое „начало конца света” и „конец начала конца света” поговорим позже. Итак, о начале света. Современная наука, доказав, что после Большого Взрыва, в результате которого стало светло и тепло, появилась наша Вселенная а modo de цыплёнка, вылупливающегося на Свет Божий из разбитой изнутри скорлупы, не может ответить на вопрос, что было до Большого Взрыва. Естественно предположить, что до Большого Взрыва не было ничего, то есть не было ни света, ни тепла, ни холода, ни тьмы, не было и времени. Да, да! вот именно! не было и времени! Кстати, так говорит и Библия: „И сказал Бог: да будет свет. И стал Свет” и далее очень важный научный факт: „И стало так”. Древние понимали, знаниями они обладали обширными. Конечно, для нас, атеистов, свидетельство Библии – не научно обоснованный аргумент, но тем не менее. Del mismo modo естественно предположить, что после конца света ничего не будет и наступит полный, гм, как говорят на Кубе, Камагуэй, то есть полная, простите, тьма, мрак и туман, Nacht und Nebel, Фобос и Деймос, Сцилла и Харибда, последний день Помпеи, Содом и Гоморра, Гога и Магога, Белоснежка и семеро козлят, Тристан и Изольда, а также Тристан да Кунья, Гром и Молния, Бонни и Клайд, Рога и Копыта, Домби и сын, Стрекоза и Муравей, Мать-и-мачеха, Леандр и Геро, Проктор & Гэмбл, мужчина и женщина, Волк и семь гномов, Али-баба и сорок разбойников, Петя и Волк, здесь же Маша и медведь, Джонсон и Джонсон, плюс Сенегамбия и Нигер, Сьерра Мадре, Ромео и Джульетта, Иван-да-Марья, Три поросёнка и вообще… Да… На субъективном уровне станет очень холодно. Не будет и ни времени, и ни пространства. Нам некуда будет больше спешить. Нам, гм, некого будет больше любить. Да и некогда будет. Времени-то нет. Да и не надо. De este modo всё это очень печально. Вот Эйнштейн в своей теории относительности a su modo…
     – Простите, – робко кашлянула в кулачок бедная воспитательница, – Кудрат Маликович, а mi modo, уже перемена. Ой, что я говорю… Вы учёный, да? У Вас такие умы… Вы, верно, еврей, да?    
     – Да нет, – смутился Кудрат Маликович. – Но я знавал двух, таких и таких, и они там en cierto modo самые умные. Впрочем, это несущественно. Продолжим. Так. На чём мы остановились? Ах, да! Так вот, если говорить de otro modo…   
     – Подождите, – сказала Томирис Махмудовна, – давайте отложим нашу беседу до ужина. Меня дети ждут. – И она взглянула на часы.
     – Постойте, я ещё не всё сказал, – воскликнул Кудрат Маликович, несколько поспешно хватая её за руку; но Томирис Махмудовна высвободилась и убежала, а я уже вслед договаривал:
     – Что касается непосредственно конца света, то мы не сказали самого важного, а именно: когда я уезжал из города, никаких признаков, предвещающих катастрофические изменения во Вселенной, не наблюдалось. Даже ни одной сверхновой не зажглось, понимаешь. Mejor aun, в различных постановлениях и документах правительства, этих надёжных ориентирах в море науки и техники, ничего не говорилось о подготовке к концу света. И это естественно. Поскольку изменения в природе накапливаются очень медленно, то в ближайшие два – три миллиона лет ждать конца света, de ning;n modo, не приходится. Да и бюрократическая машина так быстро не работает.
     В тихий час, вспоминая удачно прочитанную лекцию, Кудрат Modesto вертелся перед зеркалом и приговаривал:
     – Похож, похож…
     Однако надо признаться, что своей лекцией я ничуть не успокоил Томирис Махмудовну, напротив, и самому мне что-то стало неспокойно. В пятьдесят три года умирать рановато, хотелось бы ещё пожить…
     Панические настроения нарастали, народ шептался, каждый втихомолку не исключал скорой смерти. Люди нервничали, сердились.
     Я слушал радио; оно, накаляя страсти, верещало без остановки, но меня удивляло, что в потоках информации совсем нет сообщений о приготовлениях к концу света. Мне казалось, что народ должен собираться на площадях возле храмов и молить Господа о спасении души, однако никто не каялся в грехах, никто не раздавал своих богатств и не устраивал напоследок сексуальных оргий. Никто. Меня, во всяком случае, не приглашали. Да и дети в лагере, чистые, наивные, несмышлёные и не отягощенные ещё пороками и жизненными невзгодами, не задумывались о значительности момента, они по-прежнему ссорились, отрывали ножки кузнечикам, тайком покуривали, рвали и ели зелёные яблоки и совсем не слушали воспитателей.
     Печально бродил я по лагерю и разочарованно думал:
     – Как же так? Вострубят ангелы, Святой Пётр встретит каждого из нас, взвесит наши дела,  плохие и хорошие, решит – кому в праведники, в рай, а кому – гореть в геенне огненной. Ведь ещё не поздно исправиться, хоть немного сделаться лучше. Есть время! Но нет, все грешат, как ни в чём не бывало, не исправляются. На что они надеются? О чём они думают?
     А они не думали, они жили, и какая-то безбашенная хохлушка в репродукторе наивно  радовалась всё ещё продолжающейся суете бытия:
                Хочу до Брунею, хочу до Брунею,
                Хочу до Брунею, на Калімантан!
                Хочу до Брунею, хочу до Брунею,
                Відгукнись, султан!
     Воспитки вздыхали.
     „Очерствел народ. Погряз, – с горечью подумал я, – И они ещё детей воспитывают!”
     Десятого августа я в последний раз прогулялся по территории лагеря. Я ступил на тропинки  заросшего кустарником склона под третьим полем, от центральных ворот глянул на долину Чирчика, лежащую под ногами, на далёкие вершины хребта Каржантау, поразился покою и тишине, царящим в природе, сел на камушек, призадумался.
     „Всё, – горькие мысли одолевали меня, – конец”.
     – Через полчаса обед, – махнул рукой сторож от ворот, – опоздаете, Кудрат-ака.
     Я рассеянно кивнул головой.
     Завтра нам не за чем будет опаздывать.    
     В отряде орали голодные дети.      
     В своей комнатушке я сел на кровать, облокотился на спинку.
     „Что хорошего сделать перед смертью?”
     – Раздам-ка своё имущество, – решил я. – Всё равно уже ничего не потребуется. – И с вполне понятной грустью разложил скромные пожитки на покрывале.
     Вот Пушкин и Лермонтов, библиотечные, надо бы сдать, а зачем? Вот самоучитель французского языка с картинками, кому отдать? Не возьмут, кто за сутки сумеет выработать безукоризненное французское произношение, да и Святой Пётр вряд ли будет отбирать кандидатов в рай по акценту. Впрочем, кто знает. Вот Библию полезно взять с собой, глядишь, такая маленькая деталь пойдёт на пользу – и оценят. А Козьма Прутков? Обложку дети оторвали, куда его? нет, пусть здесь останется. „Классическая механика”? Это уж слишком. У меня и так репутация неважная. Но книги – не главное. Книги мало кто понимает и на этом свете. Вот более ценные вещи – бельё, походный минимум. Отдам Абдурашидовым внукам. Принадлежности туалета. Кому? Даже не знаю. Рубашка хорошая, но старая, вот штаны неплохие, но тоже поношенные, кто возьмёт? Носки? Сначала постирать надо и заштопать. Нечего. Мыло дорогое, нитки дорогие. Иголки недешёвые. Такое раздавать, скажут, вот жмот – плохое-то отдаёт. Про книги лучше вообще молчать, предложишь, будут показывать пальцем у виска.
     Я рассердился. Мне-то и раздавать толком нечего, а уже что говорят. Вон другие, у которых автомобили, и не чешутся, с собой заберут. Нет, никому ничего не дам. Пусть полежит. Завтра  успею. Вдруг конца света не случится, останусь без ничего и как буду выглядеть перед потомками? Будут трепаться: вот, мол, был в роду у нас странный такой, Кудрат Маликовичем звали, так раздал своё имущество беднякам, придурок, а потом мыкался в нищете до смерти. А потом, не вижу я, что кто-то из моих коллег раздаёт своё добро; начинать же первым я не хотел, чтобы не подавать дурных примеров.
     И я сложил вещи назад в сумку и задвинул её под кровать.
     Вечер перед концом света прошёл обычно – бегали, кричали, смеялись и плакали.
     Утром одиннадцатого августа я проснулся настороженным. Мало времени нам оставалось,  всё кончится во время солнечного затмения. Оно у нас ожидалось частичным. Мне почему-то было важным, когда именно: до обеда или после, но никто не знал или не хотел отвечать.
     Позавтракали.
     Народ ходил в ожидании, но виду, что боится, не подавал.
     Второй завтрак.
     Доктор Менгеле купаться запретила, сказала – ветрено. Ишь, раскомандовалась.
     Пообедали.
     Абид Узгармасович напевал:
Меня моё сердце в тревожную даль зовёт…
     С каждой минутой конец света приближался и ничто не могло нас спасти.
     На дневной сон легли смирно. Не спали.
     Часа в три пополудни яркое солнце несколько померкло. Свет, приходящий в мир, стал желтоватым. Испуганно залаяли собаки на хоздворе. Детвора выскочила из павильонов и подняла головы к небесам. Ждали. Конкретно ждали. Некоторые залезли на деревья; я кричал: „Зачем?” – Отвечали: „Так лучше видно”.
     Я вспомнил полезную максиму Козьмы Пруткова: „Взирая на солнце, прищурь глаза свои, и ты смело разглядишь на нём пятна”. И я прищурился, и смело разглядел, как какая-то тень скользила по солнечному диску.
     Затмение кончилось, но ничего не произошло. Мы были разочарованы.
     Итак, конец света не состоялся, новый срок пока не назначили.
     Ждём-с.
     А пока, братцы, гуляем! 

                XIV.  Я, Кудрат Маликович
               
                Совсем не говорить о себе есть весьма
                благородное лицемерие.
                Фридрих Ницше
                Что скажут о тебе другие, коли ты сам 
                о себе сказать ничего не можешь?
                Козьма Прутков
                Ты куда, Одиссей?
                Гомер и другие

     В таком сложном и многоплановом сочинении, каковым являются наши „Путешествия”, невозможно обойтись без описания личности бесстрашного исследователя горизонталей и дебрей Мазар-сая, хотя бы самого короткого.
     Мне было за пятьдесят, возраст, в котором в мужчине проявляется зрелость, даже, извините, мудрость, солидность, некая отрешённость, приподнятость над суетами, однако к указанным годам я таким сложился и не утратил по-детски непосредственного восприятия окружающего.
     Не знаю, что заставляло меня с наступлением лета бросать взрослую работу и ехать работать с детьми, возвращаться в мир, давно прожитый, снова бродить по горам, залитым летним солнцем, слушать детские крики и жить детскими интересами. Может быть, оттого, что так и не стал взрослым, самодовольным и занятым только собой, а остался маленьким, любопытным мальчиком.
     Благоразумие никогда не было моей сильной стороной, поэтому мне удалось многое увидеть. Блуждая Бог зная где, по косогорам и закоулкам, я ругал себя за глупость, погнавшую меня неизвестно куда, но затем благодарил её. А если я не совершал глупостей, то потом насмехался над собой и жалел о неузнанных чудесах.    
     Итак, поговорим обо мне.
     Я высок, строен, подвижен, отважен, умён и иногда поступаю правильно. Действительно: в одиночку гуляет по незнакомым местам – признак отваги, а однажды догадался не связываться со свирепым быком – соображает, сами понимаете. А ещё собой я весьма недурён.
     Немного из производственной характеристики и автобиографии:
     – военную тайну хранить умеет, только доверьте;
     – давления не выносит;
     – способности средние, а образование высшее. Почему так – и сам не знает;
     – скромен до неприличия;
     – беден как церковная мышь;
     – тем не менее, пользуется уважением коллектива (странно, правда?).
     Но как бы там ни было, Кудрат Маликович – лапонька, местами даже macho и порой мне нравится.
     С детства мне запомнились простые стихи, принадлежат они Р. Л. Стивенсону:
                Нужно мне немного – 
                Небеса над головой,
                А внизу дорога...
     Они весьма подходят к моей непоседливой натуре. Я Водолей и моя стихия – воздух, дитя которого –  капризный ветер – не знает покоя. Всегда в движеньи он, беспокоен и неуловим. То ластится, то бушует.
     Я не пользовался в лагере популярностью Абида Узгармасовича или известностью Доктора Менгеле, обладателей самых разнообразных прозвищ. Абид Узгармасович имел незаурядную внешность: могучий, ширококостный, с короткой шкиперской бородкой. За толстыми стёклами очков – добрые близорукие глаза. Он владел множеством необидных кличек, рождавшихся каждый день. Доктор Менгеле – личность вообще замечательная. Но где, когда и с кем можно найти любого из них – всегда известно, а вот где Кудрат Маликович – не скажет никто. Я непредсказуем – настоящий Водолей.
     Однажды из жалости Абид Узгармасович попытался окрестить меня „краеведом”, намекая на мою склонность к далёким путешествиям и пытаясь поднять мой престиж, но кличка не закрепилась. Если меня называли не по имени-отчеству, то не иначе как „козлом” за седую бороду.
     Зато я точно знаю, что Доктору Менгеле ничего не дают и стороной обходят, а мне вот дети подарили арбуз, самый большой арбуз во Вселенной.
     Что ещё? Ну, французский учу по самоучителю Парчевского, ну, Пушкина читаю, Лермонтова. Подумаешь…, читатель…
     У меня были и другие странности, вызывавшие недоумение у некоторых сотрудников лагеря. Например, я спал не в общей комнате, а на открытой веранде, и лёжа под одеялом перед сном я любовался полной луной, замиравшей меж белых стволов берёзок, росших у павильона (интересные были берёзки – три деревца росли из одного корня). Господин Ухо-Горло-Нос очень сердился на меня за подобную причуду, она его возмущала и вот почему: многочисленные комиссии, налетавшие с проверками на лагерь, не разрешали спать вне помещений. При появлении комиссий я старался исчезнуть, а Валерий Цзяндземинович, напротив, гостям показываться очень любил, так что заносить мою кровать в комнату приходилось ему. А вечером я выставлял кровать на веранду и слушал брюзжание Ухо-Горло-Носа, не понимавшего, как это можно не подчиняться начальникам.
     – Мне же жарко в комнате, – со слезами объяснял я Валерию Цзяндземиновичу, – мне душно, мне тяжко, мне трудно дышать. Не хватает воздуха.
     Он не был Водолеем и не понимал меня. А я не понимал, почему четверо взрослых мужиков на ночь запирают окна и двери. Они что, боятся восьмилетних насильниц из седьмого отряда?
     Я, наверное, нарушал какие-то правила.
     Июль выпал дождливым. Мягкие летние дожди шли днём и ночью. Почти каждый день дождь шёл на рассвете; я просыпался рано и, не вставая, слушал шум ветра в листве,  выглядывал в сад и видел, как между стволами деревьев светится прозрачная дождевая дымка, ещё не упавшая на травы. Дальние предметы расплывались в этом лёгком тумане и сливались с другими словно в декорацию, перед которой особняком выделялись ближние деревья. Это было прекрасное зрелище – зелёный сад, заполненный влагой, распылённой в воздухе.
     От города мы отстояли километров на семьдесят, там свирепствовала жара, приходящая из необъятных степей и пустынь. Палящее солнце сжигало травы, пыль застилала горизонт и обесцвечивала небо, в жёлтых степях расползались пятна пепелищ. А здесь, на высотах, обилие дождей сохраняли растительность и густая зелень покрывала горы.
     В июле я мог уйти на два – три часа за пределы лагеря. Такое мне удавалось в дни, не занятые подменами. Обычно я поднимался на водораздел, шёл наугад, потом лежал на траве под высоким небом. В августе я уже не мог покидать отряд без детей. Что ж, мы ходили вместе. С ними я блуждал по горизонталям над Каранкулем, поднимался в Поднебесье, спускался в тёмные овраги. Но где бы я ни был, я встречался со своими небесными братьями. Детвора моя и не знал, кто они такие и не обращали внимания на них, а я радовался.
     Братья прилетали ко мне и забирали с собой в свои пределы. Вместе с ними я взлетал над Землей, туда, где средь бела небо становилось чёрным и рядом с Солнцем сияли звёзды. Я гнал стада облаков, волновал моря и океаны, крутился позёмкой, играл листвой деревьев, овевал струями воздуха всех живущих.
     Всё становилось подвластным мне и я одним лёгким движением обнимал весь мир. В сияющем под солнцем просторе я получал свободу.
     Вернувшись в лагерь, я не сразу становился Кудратом Маликовичем, мне требовалось некоторое время, чтобы перейти из рассеянного в пространстве состояния в конкретное физическое тело, в котором обитала моя душа. А уж потом заботы отрядной жизни вновь как будто занимали меня. Но мне было тесно и скучно на территории лагеря, в беготне по столовой, на отрядной работе, вечерами на дискотеке и вообще… Я понимал, отчего так – я Водолей, мой мир – иной.
     Вы знакомы с моими братьями, но они вам безразличны, вы заняты собой. А мне не интересны дела земные, придёт время – уйду к ним навсегда.
     Я любил и чувствовал своих братьев, они всегда были рядом. Я слышал, как далеко на холмах зарождался ветер, как он бежал ко мне по кронам деревьев с нарастающим шумом. Я думал, что, поравнявшись со мной, он остановится, а он лишь касался меня и мчался дальше, стихая вдали. Меня охватывала грусть, но уже другой ветер, зародившийся на холмах, приближался ко мне. Но и он улетал, не взяв меня с собой... 
     Ветер – чудо природы, дитя Воздуха. Стихия Воздух, самая непредсказуемая, самая прихотливая и независимая, свободная стихия. У него своя Вселенная и свой глобус
     Древние греки – удивительно одарённый, как ни один другой в мире, народ – населили мир ветрами.
     Я восхищался и родителями моих братьев. Титаниды Астрей и Эос, Звёздное Небо и Утренняя Заря. Они не могли прожить друг без друга ни одного дня. Они родили восьмерых сыновей: Борея, Нота, Ампилиотиса, Зефира, Скирона, Эвра, Липса, Кекиаса, и отдали им во владение Воздушный Океан. Венчанные на Царство Воздуха, братья управляли им на равных правах. У каждого своя часть света. Старший – Борей, суровый, с длинной бородой, живёт на Севере, во Фракии, там, где господствуют холод и мрак. Взмахнёт он могучими крылами и засыпает снегом просторы, долгая зима грядёт на Землю. Нот – южный, быстрый и нетерпеливый, несёт влажный туман, окутывающий тугой пеленой предметы, они теряют привычные очертания, вязнешь ты в этой пелене, блуждаешь. Обманет он тебя своим теплом. Коварен и Ампилиотис – восточный ветер. Но самый стремительный, самый непредсказуемый и жестокий – это западный ветер Зефир. Как и Борей, он приносит снег и дождь, но может быть нежным и тёплым. С древности ему приписывают губительные и животворные функции. Именно Зефир тринадцатого июля привёл огромную тучу с Атлантики в наши горы и пролил её страшным дождём на наши головы. Есть ещё Скирон, северо-восточный, и Эвр – юго-восточный. Это он, Эвр с братьями Нотом и Зефиром порой меряется силами и тогда поднимается буря. И как будто мирный Липс, повелитель Юго-Запада и скромник Кекиас, властелин Северо-Запада, также обманчивы и переменчивы. Никогда не замирают они в неподвижности, всегда в движении, переливаются, струятся. То смеются невинным смехом, лаская твои щеки прохладными касаниями, доверчиво играют завитками волос. То яростно рвут в клочья всё, что попадается на пути. Берегись!
     Такие вот крылатые мои братья, могучие, с длинными волнистыми бородами – вечные ветры, бессмертные Боги, повелители всех сторон света. Но мои братья и сонмы местных, небольших, незнаменитых ветров, стоящих на страже края, оживающих на краткий миг. Свернутся клубочком и ждут своего часа. Здесь есть ветра главные, местного значения, долго живущие, пробуждаются они в определённые часы. А есть сиюминутные – родились и умерли. Я уже знаком со многими, знаю время каждого, знаю капризы и причуды каждого. Утренний ветер трепещет флагом на линейке, к полудню он выдыхается, а вечерний, встречный, разворачивает полотнище вглубь гор. А другие? В какой долине, за каким холмом, за каким хребтом прячутся они?
     Все они мои любимые.
     В детстве я мечтал стать композитором. Музыка – самое необъяснимое из человеческих искусств. Она рождается в таких глубинах человеческой души, что никогда никакая наука не разгадает магической тайны череды звуков и тайны воздействия музыки на человека.   
     Меня поражала музыка Людвига ван Бетховена, поражала вселенской мощью, глубиной страстей. Борение стихий, неистовые силы бушевали в каждом такте этой нечеловеческой музыки. „Это музыка Богов”, – думал я. Слушая Бетховена я воочию видел, как рождаются галактики, как взрываются солнца, как огромные стада звёзд клубясь наплывают друг на друга, разрушая старые и в муках созидая новые картины Мироздания. Он будил во мне пыл и жажду борьбы, вовсе несвойственные мне. Моя душа наполнялась желанием действия, стремлением вступить в схватку с грозным врагом, выйти победителем – именно музыка этого гениального композитора давала мне веру в себя.      
     Я вырос, заново услышал Моцарта и его музыка покорила меня.
     Бетховен творил Вселенную, побеждал зло, нёс победу, нёс радость и свет. А Моцарт жил в ином мире, в котором, на первый взгляд, возможно и не было бетховенского кипения первобытных начал природы. Он то приближался ко мне, то удалялся, не навязывая борьбы, он ласково, порой коварно, касался моей души, наполняя её гармонией внеземной музыки, пробуждая стремление к совершенству. На прозрачное и изысканное полотно музыки Моцарта, на легкий, неуловимый рисунок ложилась скрытая утончённая мысль. Неизвестно каким образом я воспринимал эту мысль и мир открывался новым глубоким знанием.
     Музыка Бетховена высекает искры из души человеческой, музыка Моцарта порождает мысль. Оба они создавали один радостный светлый мир, но разными средствами, Бетховен – борьбой, Моцарт – постижением сути. Оба они возвеличивают тебя. Титаны, порождающие Богов. Бетховен – Стрелец, Огонь.
     Ветер порождает Огонь.
     Моцарт мне ближе и дороже.
     Неуловим, как бесконечность.
     Когда мои года склонились к старости, я понял, почему это так. Ведь мы с Моцартом одной стихии, необузданной и хаотической, строгой и логически организованной. Мы дети Воздуха, мы Водолеи. Музыка Моцарта чудилась мне повсюду – в движении облаков по небу, в шуме дождя, в шорохе летящих по ветру листьях, в смехе любимой девушки, в кружащейся метели…
     Я завидовал Моцарту – он умел записывать музыку, даруемую свыше.
     Я понимаю, что не случайно уловил в трепете листвы молодых тополей в Заброшенном саду подчинённость законам Высшей Гармонии, не случайно Музыка Небесных Сфер раздавалась на холмах над Каранкулем в час Одиночества.
     Моцарт олицетворял собой самую непостоянную, самую тонкую и податливую стихию, самую причудливую и неуловимую. Стихия воздуха порождала Ветер. Капризный, своевольный и настойчивый, он проницал пространство, не признавая преград. Порой, забавляясь, он принимал участие в схватках стихий, словно стремясь восстановить утраченное равновесие, но устав от бессмысленности усилий, стремился дальше и дальше – что там? Он легко и свободно достигал самых потаённых уголков Вселенной и так же легко возвращался назад. Успевал он всюду – направить бег земной тучи, пробежать по колосящейся пшенице, швырнуть судно на скалы, подхватить газовое облако и погнать его вглубь Вселенной, распушить хвост кометы, понести на своих волнах потоки метеоритов, коснуться твоей щеки, закрутить в спираль Галактику… и примчаться сюда, на холмы.
     Вот так и я живу. В мире ветра, в мире без границ. Мне странно и чуждо человеческое общество, я – Водолей, воздух моя стихия. Волей Господней обличье моё иное. Сущность моя иная. Но ещё вернусь назад.
     Я замечаю за собой многие качества Воздуха; я дитя его – капризный Ветер. Не терпит насилия Воздух – сжимай, лови, – он уйдёт легко и свободно. Но вернётся бурей. Если захочет. Дисциплина не для меня и на первый взгляд глупая фраза Козьмы Пруткова: „Ветер есть дыхание природы” кажется мне исполненной глубокого смысла.
     Я – Водолей, я – Ветер, друг, прощай!
     …Севара Ульмасовна не раз раздражённо спрашивала:
     – Где ж этот несносный Кудрат Маликович? Куда запропастился?
     Мои подружки, белоствольные берёзки, листьями шелестели:
     – Улетел твой Кудрат Маликович, улетел… Ищи ветра в поле…
     Вот, пожалуй, и всё.

                XV.  Конец легенды

     Валерий Цзяндземинович, или попросту Ухо-Горло-Нос, однажды организовал поход в Мазар-сай. Я попросил рассказать мне о маршруте предполагаемого похода, но он решил держать его в секрете, более того, когда я выразил желание пойти с ним, он отказал. Разумеется, отказ ничего не значил, но говорил об объявлении войны.
     В одно прекрасное утро после многих переговоров с Севарой Ульмасовной и громогласных обсуждений собрался на дорожке у линейки народ, преимущественно старших отрядов. Дети настроились идти в горы, но Ухо-Горло-Нос придирчиво проверял состояние спортивной обуви на ногах, наличие головных уборов на голове (так он говорил). Вышли поздно. Он кричал и сердился, зачем – не знаю. Я помалкивал.
     Нестройной оравой экспедиция Ухо-Горло-Носа брела по дороге высоко над ручьём. Этот путь был мне известен и моё любопытство уже было несколько удовлетворено, а дети, впервые выбравшиеся из лагеря, радовались каждой мелочи, встреченной на дороге. Однако они быстро устали и потеряли интерес к окружающему.
     С трудом за минут тридцать мы достигли поляны, от которой начинался спуск к ореховой роще, где прятался „Юный краевед”.
     – Вот карусель, – Ухо-Горло-Нос рекомендующе протянул руку, указывая на толстую металлическую трубу, вертикально вкопанную в пригорок.
     И разъяснилось всё.
     На трубу наварены электрической сваркой штыри и вся конструкция напоминала остов зонта. Конечно, это карусель.
     Я много раз проходил мимо карусели. Она стояла пригорке и действительно являлась хорошим ориентиром. Вести отсчёт от этой точки в передвижениях по долине было весьма удобно.
     Но что она здесь, зачем? И почему так называется?
     Со временем я привык к местности и хорошо представил себе, как карусель связана с достопримечательностями Мазар-сая. 
     Опишу экспозицию.
     Итак, карусель находилась примерно посередине между воротами хозяйственного двора нашего лагеря и станцией. Место это довольно живописно.
     Небольшая уютная поляна, через которую проходила дорога, со стороны ручья обрамлялась высокими, в рост человека, кустами шиповника, по другую, за пригорком, лежал довольно пологий склон холма, на который я всегда поглядывал с интересом. Меня удивляло, что этот склон, весьма удобный для освоения, лежал под солнцем нетронутым, весь покрытый мелкими живописными буграми, поросший буйной травой; он был совершенно пуст, ни одного деревца не росло на обширном пространстве. И над склоном острыми пиками возвышались красные бесплодные глины.
     Когда-то на этом месте находился летний детский лагерь.
     Рассказывали, что как-то после сильного дождя сошёл оползень с вершины и снёс все постройки лагеря. Восстанавливать лагерь не имело смысла и огороженную территорию так и оставили. Со временем остатки павильонов превратились в небольшие холмики („могилки” – было моё первое впечатление) и поросли травой. Сохранился только остов карусели на пригорке у дороги. Сюда никто не заходил, не протаптывал тропинок, здесь не косили траву на сено и не пускали пастись скотину. 
     Слушая Абдурашида я понял, почему испытал грусть при первом взгляде на этот склон и не решился перелезть через забор.
     Однажды в начале августа я возвращался в лагерь. Я видел, как свирепый субъект – не подходи – выкапывал из земли карусель и валил её на тележку, рядом крутились дети, мальчик лет семи и девочка чуть постарше.
     Сил у него не хватало, труба была слишком велика для его тележки и скатывалась наземь, приходилось начинать сначала.   
     Субъект взглянул на меня и взгляд его полыхнул злобой. И одновременно просьбой.
     Но нет. Я обошёл его стороной. С моей стороны это было не по-христиански, но разве мне не впервой поступить так, как велит сердце? Поступок его странен. Ведь карусель не нужна ни ему, ни его детям, так, бессмысленный каприз. А сай терял много, наверное, самую главную свою примету, своё украшение, памятник свидетельство кипевшей здесь когда-то жизни.
     Легенда погибла.

                XVI.  Прощание

                Ещё одно, последнее сказанье –
                И летопись окончена моя…
                Пимен, „Борис Годунов”
                Я видел горные хребты…
                „Мцыри”
                Кто б ни был ты, о мой читатель,
                Друг, недруг, я хочу с тобой
                Расстаться нынче как приятель.
                Прости…
                . . . . . . . . . . . . . . . . .
                За сим расстанемся, прости.
                „Егений Онегин”, гл. 8, XLIX
    
     Рассказ о прошедшем лете не будет полным, если я не опишу последние дни жизни в лагере, накопившуюся усталость и зреющее чувство сожаления о невозвратимом прошлом. 
     За два месяца череды мгновений между прошлым и будущим случилось многое. Мы пережили вселенский дождь, несостоявшийся конец света, неизвестное число маленьких личных трагедий, но нам всем жить приходится дальше.   
     В последнее утро смены выпадает немало хлопот. Снять занавески на окнах и дверях, собрать и сдать постельные принадлежности, вычистить павильон. Нашему отряду пришлось ещё и дежурить в столовой – последний завтрак в лагере накрывали мы.
     Но всё сделано. Сумки вынесены и сложены на линейке, мы сидим и ждём автобусов.
     Мы все с нетерпением ждали последнего дня. И теперь мы грустим, смотрим друг на друга  и знаем, что в лагере наши жизни, соединившись на краткий миг, сейчас расходятся навсегда.
     Как хорошо было! Лето, горы, лагерь. Но мы устали. Наш мир был мал, замкнут, полон одних и тех же лиц, однообразных хлопот и событий. Взрослые уставали от детей, дети, жившие в другом мире, уставали от взрослых; порой каждый из нас нуждался в одиночестве и покое, но в лагере это практически невозможно. Коллектив – тяжёлая ноша.
     Утомившись, я брался за книги. В скудной библиотеке лагеря нашлись драматические произведения Пушкина, проза Лермонтова. Были там и сочинения Козьмы Пруткова. С детства знаю эти вещи, но каждый раз понимал текст на новом уровне. И сейчас, смотря на хорошо знакомые строки, я удивлялся глубине и простоте бытия. Лермонтов: „Я знал одного Иванова, который был немец”. Я: „А я знал одного немца, который был Кудрат Маликович”. Странно в нашем мире.
     Выйдя из ворот лагеря, я оглянулся и увидел вереницу дней нашей жизни в горах над Каранкулем. Я увидел пасеку за оградой, кущу деревьев, где могла бы прятаться голландская ферма; увидел простор чирчикской долины и далёкие заснеженные вершины; взор мой коснулся и Синей высоты, овеваемой ветром, я мысленно пробежал по тропинкам Мазар-сая, услышал музыку небесных сфер, вновь ощутил вечную тишину природы, вспомнил нелепые ссоры взрослых и понял, что ничего не прошло, ничего не закончилось, только начинается.
     Начинается осмысление прожитого.
     И далёкая Синяя высота, на которую я ступил, и молодой пастух, в начале августа сказавший странную фразу – лето кончилось, и заборы из хвороста, и редкие одичавшие яблони вдоль дорожек, и цилиндрики шерсти на тонких изящных ножках, чудо природы – тонкорунные барашки, закаты и рассветы, дожди между деревьями, прогулки над Каранкулем, горизонтали Мазар-Сая остаются в моей жизни.
     Лето прошло – я был спокоен, умиротворён. Может быть, даже счастлив.
     Работаю и живу я мелко, но мысль, душа уходят в иное – широкое, просторное, необъятное.
     Я вспомнил вчерашний поздний вечер, когда, уложив спать детей, поднялся вверх по склону, лег на траву и увидел чёрное звёздное небо. Нет, думал я, не может быть конца света, не может быть потому, что конца света не может быть никогда. Свет, мир, Вселенная не имеют ни начала, ни конца. Я умру, но останусь. Важен цикл. Кончится один, начнётся другой, я же перейду в другое качество и только Бог знает в какое. Но что нового может быть в нашем стареющем мире, где уже миллионы лет назад вода горных ручьёв промыла глубокие ущелья в каменных горах? А чем я стану в новом существовании, как я буду ощущать красоту мира? Такой же ли останется моя душа? Говорят, рисунок звёзд на небе меняется и кто-то другой будет вглядываться в новые очертания незнакомых созвездий и задавать те же вопросы, что тревожили нас, и так же не находить ответов. Может, это буду снова я, но уже в другой ипостаси, не знающей опыта своих предыдущих жизней.
     Так думал я, лёжа на траве и глядя в небо. „Меня пугает молчание звёзд”, – писал Блез Паскаль; меня оно пугает тоже. „Человек – мера всех вещей”, – говорил Протагор. Так ли это? Мы настолько ничтожны, что можно ли нами мерить Мир и Вселенную? Нет ли в этих словах самолюбования, слепой самовлюбленности, ведущей нас от беды к беде? Ведь наши жизни мгновение, наше эфемерное существование есть незаметный блеск. Посредством наших жизней природа решает свои, неизвестные нам, задачи.
     Драгоценен каждый миг нашей жизни на этой планете. Потом все мы уходим. Куда? Есть ли там голубое небо? Есть ли там любимая девушка?
     Глядя на звёзды, я удивлялся: почему мне всегда нравились женщины лошадиного типа? Ах, Др. Менгеле, Др. Менгеле… Вы нравились статью, огненным взором, волнующим знаменем чёрных волос, но отсутствие добродетелей, грубость и склонность к распутству отталкивали меня. Чувство разочарования было очень сильным…
     Но какой прекрасный мир дан нам! Какие богатства рассыпает перед нами матушка-природа! И мы не можем быть смертны, мы не умираем.
     Но теперь всё позади. Июльские тёплые дожди. Закаты на Каранкулем. Звёзды со странными и притягательными именами – Денеб, Ригель, Фольмагаут…
     Я умру и рассыплюсь во прах. Моё тело обратится в миллионы раздельных атомов и рассеется по земле. И я буду падать дождём с небес, взвиваться пылью под ветром, вкрапливаться в состав камня. Некая часть атомов поднимется в атмосферу и уйдёт космической пылью к далёкой звезде. Это значит, что я не умру, а всегда буду существовать, буду бессмертен в образе воды, ветра, земли, огня. Где будет скрываться моя душа – не знаю, ведь она также бессмертна, как и тело.
     Через год, обойдя Солнце, Земля вернётся в ту же точку пространства, что и год назад. И у нас в Каранкуле опять будет лето. Благословенное доброе лето.
     Люди уходили из лагеря тем же путём, что и пришли.
     Мы с мальчиком Ростиславом вышли последними; Геракл свёл створки и повесил на ворота замок. А мы не торопились, оставаясь замыкающими на пустевшей до будущего лета дороге.
     Дорога же, лентой причудливо брошенной на холмы, привела нас на шоссе.
     Отныне горизонтали Мазар-сая, проведённые через каждые пять метров, стягиваются в точку, равнодушно обозначенную на карте как „1980”.
     И здесь, у подножья холмов над Каранкулем, на шоссе, ведущем к городам, я расстаюсь с тобой, мой терпеливый читатель.    
     Наши пути расходятся.
      – Какие будут пожелания, замечания, благодарности? – спрашиваю я тебя, прощаясь.
     Прошу прощения за то, что порой чувство меры изменяло мне, и я чем-то задевал тебя.
     Но помни:      
     „Для чистых всё чисто”.
     Много в мире горизонталей. Иногда они пересекаются. И я благодарен тебе за то, что ты разделил со мной тяготы странствий по горизонталям Мазар-сая.    
     Vale et me ama.
               

              во время своих путешествий по мазар саю я видел много
              чудес парящего орла высокие снежные горы прыгающих
              кузнечиков дождь и ветер улыбки детей восход солнца тень
              от дерева быка роющего землю норку крота пылающий
              закат одинокого путника бессмертник сухую ветку и многое другое
              что надолго сохраню в памяти и буду бесконечно благодарен судьбе за
              то что живу на белом свете

                XVII.  Перевод иноязычных выражений

Эпиграфы
     Ad purorum omnia pure est – Для чистых всё чисто (лат.).

VI.  В дебрях Мазар-сая
     Silva Virginalis – девственный лес (лат.).

VII.  Поднебесье
     Excelsior! – Вперёд! (лат.).

X.  Лагерь
     Maxima debetur pueris reverential – При детях надо вести себя особенно прилично (лат.).
     Praesentes apud actum defections – Присутствовать при отправлении большой нужды (лат.).
     – Que pensez-vous ; poroutchik Rjevski, monseigneur Miserberry ? – Что вы думаете о поручике Ржевском, лорд Мизерберри? (фр.).
     – Let you lift to me eyelids. I see nothing. Thank you very much. Yes, you are right. Poroutchik Rjevski is highly decent young man. – Поднимите мне веки. Я ничего не вижу. Премного благодарен. Да, вы правы. Поручик Ржевский весьма приятный молодой человек. (англ.).
     Перевод беседы дипломатов с французского: 
     – Завтра надо повесить на просушку собачий хвост.
     – Собачий хвост – это хорошо. Кстати, я не вижу сегодня графа Гаврилова-Огуречикова.
     – Ему некогда. Он торгует рыбой на Центральном рынке.
     – Что вы говорите!
     – Да. Он продаёт очень дорого.
     – Бедняга! Как сильно он любит деньги!
     – Он даже женился на торговке рыбой. И не разлучается с ней.
     – Господа! Вы несправедливы к графу. У него очень большие расходы.
     – Возможно. Эти дамы дорого стоят.
     – Извините меня, господа, я слышу, что вы говорите о рыбе. Говорят, с завтрашнего дня килька подорожает. Это правда? 
     – Увы! Уже подорожала. На восемнадцать процентов. 
     – Боже мой! Это ужасно. Но ещё ужасней, что моя милая не хочет спать со мной. 
     – Не огорчайся, друг! У меня есть на примете скромный и талантливый молодой человек. Он Вас утешит.

     – Mesdames! Avec vos gar;on ce n'est arriv; rien. Il a maintenant une merveilleuse le;on. – Сударыни! С вашим мальчиком нечего не случилось. У него теперь есть прекрасное занятие. (фр.).

XIII.  Конец света
     modo – манера, способ, метод (исп.).
     sobre modo – крайне (исп.).
     de modo siquiente – следующим образом (исп.).
     de todos modos – во всех случаях (исп.).
     de este modo – таким образом (исп.).
     ;de qu; modo? – каким образом? (исп.).
     Modosa – Вежливая (исп.).
     а modo de – наподобие (исп.).
     del mismo modo – таким же образом (исп.).
     de este modo – таким образом (исп.).
     a su modo – на свой манер, на свой лад (исп.).
     a mi modo – по-моему (исп.).
     en cierto modo – в известной степени (исп.).
     de otro modo – по-другому (исп.).
     mejor aun – более того (исп.).
     de ning;n modo – никоим образом (исп.).
     Modesto – Скромный (исп.).
     Відгукнись, султан! – Отзовись, султан! (укр.).

XVI.  Прощание
     Vale et me ama – Прощай и люби меня. (лат.).

                XVIII.  Необязательное приложение

Хронологическая справка

     События локализованы во времени – одна тысяча девяносто девятый год. Но это, собственно, не имеет никого значения. Они могли произойти всегда.

Географическая справка

     Настоящее имя Мазар-сая – Каранкульсай.
     Каранкульсай – одна из речек миниатюрного хребта Кунгурбука (каз. – бурый бык, кудрявый бык), западного отрога Чаткальского хребта.
     Отметка „1980”, я называл её Лысой сопкой, является высшей точкой (1980 метров над уровнем моря) хребта Кунгурбука и носит такое же имя.
     Меловой перевал в седловине между горой Кунгурбука и моей Синей высотой называется Акшуран.
     В среднем течении на Каранкульсае (правый берег) стоит посёлок Каранкуль. Напротив, левом берегу Каранкульсая, был расположен наш лагерь.

Сопоставления

                Герой повести - Подлинное имя
Севара Ульмасовна, старший воспитатель - Людмила Афанасьевна
Алсу Искендеровна, библиотекарь, затем старшая вожатая - Алла Александровна, учительница
Обид Узгармасович, кружок „Умелые руки”. Клички: Опанька, Стеклянный глаз и др. - Олег Константинович, учитель труда
Сатанида Тимерхановна, бухгалтер - бухгалтер
Гирия Безменовна, кладовщица - кладовщица
Ухо-Горло-Нос, он же Валерий Цзяндземинович, физрук - Валерий, учитель физкультуры
Галиббек, он же Виктуар, плаврук - Виктор, учитель физкультуры
Шариф Аллавердыевич Трёхпроводный, электромонтёр - Анатолий Федорович, радист
Искандер Балабекович, музрук - Александр Алексеевич, учитель музыки
Нехсивой Тикоевич Дамаскулов*, начальник лагеря - учитель, директор местной школы 
Матизой, уборщица - дочка начальника лагеря, 10-й класс
Томирис Махмудовна, воспитательница - Тамара Михайловна, учительница
Доктор Менгеле, она же Узия Томографовна, медик. Кличка: Кошмар-опа - имени не помню
Рашида Адусаматовна, медсестра 
Наргиза, вожатая в моём отряде - студентка Национального университета, перешла на 2-й курс, дочка Рашиды Адусаматовны
Артём, вожатый - Артём
Лола, вожатая, затем подменный воспитатель - Лола, из богатой семьи
Стефан, вожатый - студент, перешёл на 3-й курс
Фархад, вожатый - студент, перешёл на 3-й курс
Алешка Карамуйлов, вожатый - Алексей Черноусов, студент, перешёл на 3-й курс
Карбид Нитратович - газосварщик
Гюльнара, воспитательница Галина, любовница Алексея Черноусова
Оторопелла - собирательный образ
Абдурашид, завхоз - Абдурашид, местный житель
Геракл - сын Абдурашида, двадцать лет
Ростислав - четырнадцать лет
Кудрат Маликович, воспитатель-любитель - Игорь Васильевич, это я сам
     * Подлинного имени Н. Д. Тикоева никто не знает. Высказывались разные предположения: Вольван Мерседесович Бентлиевский, Рафик Газзаевич Запорожцев (Запорожецын) и т.д.


Дальнейшие события
 
     Лет через десять я забрёл в этот лагерь. Хозяева вырубили могучие деревья, взамен посадили какой-то укроп, лужайки вытоптали и залили асфальтом. Павильоны раскрасили в цвета ЛГБТ – красиво стало.
     Повесть была написана за два месяца в 2002 году. Решив опубликовать рукопись, летом 2018 года я поднимался на холмы над Каранкулем (точнее, Караккультугаем).
     Вновь я прошёл безлюдные просторы Мазар-сая, величественные картины открылись мне.
     Здесь, наверху, такая прекрасная отрешённость от всего мира.
     И сияет великолепная жёлтая звезда, Солнце.

                1999 - 2000