Бездна. Глава 14-5. Отказался от горшка

Бездна -Реванш
     Попросил, чтобы мама принесла тетрадку и карандаш. Теперь, чтобы чем-то себя занять, пишу мимолётные заметки и впечатления от нескончаемых унылых часов:


     Чувствую себя беспомощным младенцем. Учусь левой рукой держать ложку. Застёгивать пуговицы. Чистить зубы.
     Писать левой рукой почти не получается. Не зря говорят: как курица лапой. Но курица может сама разобрать свои письмена! И я пишу.


     На пятый день рискнул подняться с кровати.
     Ожидал, что буду ходить, но дойти смог лишь до туалета. Надежды на мгновенное выздоровление исчезли. Достижением было то, что отказался от горшка.


     Несказанно рад: прошли приступы безудержного отчаяния. Отчаяние было моим постоянным спутником, но тех — убийственных пятиминутных волн безумия — больше не было. До поры?


     К концу недели начал гулять по коридору. Даже в столовку утром пошёл…
     Манная кашка в мелких тарелочках, скучное постукивание ложек, словно лязг тазиков в бане, особый шум-говорок создавали неповторимое чувство, знакомое в раннем детстве: в детском садике строем шли в столовку, не смея делать лишних движений. Это почему-то ассоциировалось с коммунизмом, портретами “товарища Брежнева” на первомайских демонстрациях и красными лозунгами на всех домах и заборах.
     Ел не торопясь. Контролировал каждое сжатие челюстей, чтобы ненароком не прокусить бесчувственную губу, раскисшую от неоднократных травм.
     На стене листочек с аккуратно выведенными буквами: “Не будь свиньёй! Поел — убери за собой!”
     Хорошая песенка! — подумал я и мысленно засмеялся. Расслабился — и сразу прокусил губу. Хотел бросить ложку да поплакать от бессилья, но кому что докажешь?


     В нашу палату привезли парализованного. Этого приятного на вид мужчину я частенько видел по местному телевидению. Он был совершенно беспомощным, часто плакал.
     Через несколько часов его увезли на каталке в спецпалату для особых клиентов.


     В нашу палату поступил пожилой человек с хондрозом. Он, естественно, не видел меня умирающим. Новенький сразу стал объектом внимания хорошенькой практикантки — направления, уколы и прочие хлопоты. Когда она вышла, он сказал:
     — Счастлив ты: молодой! Всё впереди, можешь дружить с любой девушкой, наслаждаться красотой, юностью, любовью. Нравятся мне молоденькие девчушки. Но приходится довольствоваться м-м-м… просто заглядываюсь на молодёжь: возраст не тот. Во-вторых, совершенно иные понятия о жизни и взаимоотношениях — не понять друг друга. Мои внуки им ровесники. А ты — счастливый!
     Я улыбнулся, а сам подумал: если бы ты знал, что у меня те же проблемы.
     — Помню, — продолжил он, — в студенчестве смотрел на ровесниц: эта — дрянь. Эта — так себе, эта тоже, и эта, и та… Зато во — красавица идёт! Сейчас смотрю на молоденьких — все красавицы! До единой!
     — Да-да, — согласился я, а сам подумал…
     Мечты унесли меня на остров. Лишь там могу быть счастлив…
     После непродолжительного молчания он продолжил:
     — Оно бы ничего, пустяки. А вот делаю некую глупость, понимаю, что это глупость, а остановиться не могу.
     — Например.
     — Да что стесняться? Я работаю в отделе косметики и всякой химии. Пенсии не хватает. В отдел заходят молодые девушки и, краснея, спрашивают прокладки. Каждый раз их спрашиваю: вы себе берёте?
     — А девушки?
     — Выскакивают из магазина. Чтобы потом никогда не зайти. Сколько раз давал себе слово, что никогда не буду. Ну не могу удержаться! На той неделе одна с вызовом ответила: Да! Для себя! Что она потом сказала… я сам готов был выскочить из отдела.
     Он думал, что я буду спрашивать, что же такое он сказал. Но я молчал. Тогда он сам продолжил:
     — Да ничего особенного она не сказала. Просто она была из тех редчайших особ, про которых я не скажу: красавица…


     Даже теперь, в двух шагах от смерти, заглядываюсь на хорошеньких школьниц, что приходят к папам-мамам и бабушкам. Именно сейчас, когда бушуют страсти неудовлетворённой похоти, с острейшей тоской воспринимаю шустрых бельчат и зайчат, как я называю девочек с миленькими личиками.


     Ночью, как обычно, проснулся. Помечтал об острове, но сон не вернулся. Прогулялся до туалета.
     В коридоре на кушетке лежал старичок. Привезли перед отбоем.
     Старик шевелил губами… словно рыба хватает воздух… пытается что-то сказать?
     Едва разобрал, что хочет пить. Напоил его из кружки, пришлось приподнять голову. Сначала думал, не решусь прикоснуться к старческому телу. Но он был совершенно сухим, не потным. При ближайшем рассмотрении он оказался не таким старым. Просто беспомощность и бездвижность создавали иллюзию беспросветной старости.
     Старик попросил утку. Я не сумел побороть брезгливость, пошёл искать нянечку.
     Нянечку разыскать не удалось. По кабинетам рыскать не стал. Решаю выполнить процедуру самостоятельно, хоть хотел оставить всё как есть — моё дело маленькое. Пока он мочился, брезгливость проходила, её место занимала жалость — острая, какую раньше испытывал только к себе. Я смотрел на старика и думал: он находится в лучшем положении, чем я — он-то прожил целую жизнь, можно и поболеть. А я — молодой старик. Но кто знает, может, вся его жизнь была не меньшим мучением. И плодотворно прожитая долгая жизнь, возможно, не гарантия, что немощная старость будет в радость.
     — Дедушка, тебе, наверное, не хочется жить… — я хотел добавить: в таком немощном состоянии, но не успел…
     — В юности я задумывался: кому труднее умирать — ребёнку, молодому или старику, — сказал дед сдавленным голосом. И зарыдал.
     И всё же — он прожил почти век. А я молод, но уже без надежды на полноценную жизнь, совсем не хотел жить. Я ему сказал: «Представляю, как вам не хочется жить. В таком состоянии какая жизнь?» А он отвечает: «Сынок, как я хочу жить! Я очень хочу жить!»
     Это было сказано так убедительно, что я был в полном недоумении — что же это за штука такая — жизнь. После детских вопросов в пять, восемь и десять лет — неужели я умру — меня перестал мучить вопрос о смерти. Неактуальным был. А вот — шибануло. Я вернулся в палату и беззвучно зарыдал.
     Успокоился на мысли, что не так плохо, что я при смерти. Это отменит необходимость учиться в позорном университете. Меня посмертно занесут в списки почёта и гордости факультета.
     Мне снова стало так жалко себя, что, уткнувшись в подушку, я зарыдал уже в полный голос. Благо, с двух-трёх сторон раздавался громкий храп, и мои рыдания, приглушенные подушкой, вряд ли кого разбудят.
     Я-то думал, что человек, проживший 60 лет, относится к болезни легче, моя трагедия несравнимо более трагическая.
     Я долго не мог уснуть, размышляя над словами деда. Встал и вновь пошёл к нему… Старик ждал меня.
     — Почему я жить хочу? Потому что жизнь бездарно прожил. Столько всего от неё ожидал. И ничего не реализовал. Наслаждений и развлечений, правда, было много. Но забыл их — и ничего не осталось! Хочется чего-то большего! Представляешь: хотел совершить переворот в науке и философии, но какой-то малости не хватает, малюсенькой зацепки, чтобы привести в стройный порядок бессвязные мысли. Чувствую: вот-вот всё станет на свои места, откроется миропорядок, да разве это кому нужно? Сейчас у всех на уме только благополучие да выживание. Наука никому не нужна.
     — Неправда! Есть ещё бескорыстные идеалисты!
     — Дай-то Бог!
     Я ещё раз напоил деда, взбил подушку и аккуратно укрыл одеялом.


     После обеда прекрасная погода. Все мужики вышли покурить-погулять. Я остался наедине с пятидесятилетним мужчиной, бывшим преподавателем обществознания. В перестройку у него вдруг открылся талант в торговле.
     В первый день пребывания в больнице я слышал от него язвительные атеистические остроты. Эти шутки мне нравились, но поддержать я не мог, потому как был букашкой, приколотой…
     Все остроты были на слуху, их я выучил почти наизусть. Но произнесённые десятки раз за день, они стали раздражать до безумия. Из чувства протеста я захотел осадить атеистический пыл, лишь бы не соглашаться с твердолобым догматизмом, прям как у нашего Философа.
     Я приготовился к бою. Но вместо набивших оскомину острот услышал:
     — Бога-то нет. А вот инопланетяне существуют. Я их постоянно вижу. Вот смотри! Вон, там, влево, вдоль стены!
     Я посмотрел туда, куда устремился корявый указательный палец. Ничего, кроме трещины в штукатурке.
     — Что ли трещина в извёстке?
     — Да нет же! Призрачные, похоже на волосинки, спиральки, сгустки… Вон, летит к лампочке…
     — Инопланетянин?! Да это простое физиологическое явление. Называется деструкцией стекловидного тела.
     — Ничего ты не понимаешь! Это настоящие инопланетяне. Хоть и похожи они на призраков.
     Я пытался объяснить тривиальную природу “чудесного” явления, но он был непробиваем.
     Закончился разговор тем, что он обиженно хлопнул дверью, перед уходом убив меня фразой:
     — А ты, оказывается, боговерующий!
     Кричу вдогонку, что я просвещённый атеист, но он уже далеко.
     — Тупым атеистом, как ты, быть не хочу, — добавляю я.
     После этого разговора тупые шуточки он стал отпускать не только в адрес верующих, но и в мой адрес.
     — Тупой атеизм — главный булыжник на пути прогресса! — огрызаюсь я.
     Но он непробиваем.
     Так нежданно я заимел верного врага. К счастью, его выписали. Уходя, он вскинул руку со сжатым кулаком и прогремел:
     — Атеизм-марксизм-ленинизм — единственно верное ученье!
     — Правильное, истинное, но скучное! — парировал я.
     Он хлопнул дверью так, что с потолка отвалился кусок штукатурки.


     Сегодня очень тёплый день. Приходила мама. Мы долго гуляли по скверу.
     Я попросил рассказать про отца. Мама, как всегда, говорила, что мой отец — сумасшедший мистик. Потом неожиданно произнесла, что отец — самый лучший в мире человек, которого она навсегда потеряла по своей вине.
     Я всегда помнил только нелестные слова про отца. И вдруг внезапная перемена… Я хотел расспросить, но увидел слёзы в её глазах. Настаивать на продолжении я не стал.
     — Сыночек, извини меня! Если в чём-то виновата…
     — Что ты, мама? Я сам…
     — Всё в мире взаимосвязано. А близкие люди больше, чем кто-либо, связаны…
     Сказано это было другими словами… сердечными, материнскими…
     Но я внутри себя огрызнулся: уж ты-то попила моей крови, деспот! Но сказал вроде даже ласково:
     — Мама, прости меня! Я столько тебе беспокойств всегда доставляю.
     Я хотел попросить какую-нибудь книгу, но я всё равно читать ничего не буду: слишком тяжёлая голова. И всё же сказал:
     — Мама, принеси первый том Пушкина. Сейчас это самое подходящее чтение в моём состоянии.


     Мама ушла.
     Сижу на скамеечке возле больничного корпуса. В руках тетрадка — мой дневник. Дневник из жёлтого дома: когда начал выходить на улицу, обнаружил, что неврологический корпус жёлтого цвета. Непонятное предубеждение против жёлтого дома…
     Думаю про жёлтый цвет, ну что про него думать?
     Записывать в дневник ничего не хочется — совершенно нет настроения.