1.
У кого как, а у меня перестройка и Горбачев прочно связаны с дырявыми трениками.
Тогда Андропов только отправился на лафете к Кремлевской стене, и все без стеснения обсуждали, кто придет следующим генсеком. У меня это происходило в Баку, в гостинице, кажется, тогда «Интурист» или «Националь», которая считалась цековской и стояла на самой набережной у площади. Через шесть лет на площади начнутся митинги азербайджанцев, требующих независимости, а тогда висели красные лозунги. В 84-м Гейдар Алиев, уже перебравшийся в Москву, и его бакинские сменщики были лизоблюдно лояльны к советской империи, а наши гиды по азербайджанской столице с гордостью демонстрировали достижения республиканской промышленности. На каждом представляемом нам заводе экскурсию вел знающий человек. Обычно армянин.
Еще не оглушил Спитак, не ужаснул Сумгаит, не предъявил будущего Карабах… Я и представить себе не мог, что относительно скоро присланный из Москвы Примаков с помощью Лебедя и других полковников подавит танками мятеж в Баку, и пострадают не те, кто громил и убивал перед этим армян, а мирные жители. А я, вместе с несколькими сотнями не боящихся граждан, из-за этих событий буду призывать под стенами Кремля к отставке главного советского руководителя. Горбачева, о котором всерьез впервые подумал в Баку.
В гостинице вечером после обязательной программы общались участники всесоюзного сборища. Комсомол собрал для показа, как «широко шагает Азербайджан» (Л.И.Брежнев, монументальная цитата украшала многие бакинские здания), руководителей молодежной печати всей страны. Но умер наследник «железного Феликса» и появилась непредусмотренная программой тема для обсуждения. Так получилось, что я развивал эту тему в драных тренировочных штанах в беседе с двумя тонными высокопоставленными дамами, приятными если не во всех, то во многих отношениях.
Я не был главным редактором, был всего лишь ответственным секретарем башкирской молодежки, к тому же единственным в истории Союза беспартийным ответсеком республиканской газеты. Почему на встречу послали меня – отдельная тема, а пока можно добавить, что в силу своей неноменклатурности я не слишком обращал внимание на этикет. Поэтому, когда вечером дамы позвали меня на кофеек в свой номер, я и не подумал переодеться, рассчитывая, кроме прочего, что в сочетании с более юным, нежели у дам, возрастом, мои треники сделают вечер непринужденнее. А дырку намеревался прикрывать.
Дамы оказались дважды номенклатурными: кроме собственных высоких постов они были еще и женами высокопоставленных партийцев. С сожалением поглядывая на мои хлопчатобумажные, в обтяжку, рейтузы, забыв о кофе, они с жаром принялись рассказывать, насколько хорош новый, самый молодой в Политбюро секретарь. О Горбачеве я слышал и раньше от фотокора Славки Стрижевского, как большой начальник, вспомнив комбайнерскую молодость, во время поездки по степным башкирским совхозам лез во внутренности жаток, самолично проверяя настройку техники. Дважды партийные дамы (одна из них - эстонская, кажется), однако, с пониманием относились к моим радикальным (жар, кроме прочего, был вызван и прорезавшимся стыдом перед светскими редакторшами) высказываниям о застое и развале.
Вообще, стоит заметить применительно и к тогдашней, и к нынешней действительности, у нас два национальных вида общественного времяпрепровождения: строительство вертикали и разбор завалов. Дамы были убеждены, что с обеими задачами лучше всех справится Горбачев, и надеялись, что он победит уже на ближайшем пленуме. Победил Черненко.
Тогда, в зимнем Баку, я впервые принимал участие в открытых разговорах о будущем страны. Стесняясь не столько дырок на штанах, сколько самого, даже пусть временного, совпадения с этими чуждыми дамами. Хотя бы мысленно входил в самую широкую коалицию, осознавая ее временность, примеривался к конкретике решений. А в ней и печатное слово становилось не одной лишь рефлексией, а частью самого действия. И ты становился заложником этой коалиции, этих действий и собственных слов. Правда, зачастую не в большей степени, чем остальные твои соотечественники.
Вернувшись домой, я вырвал из отрывного календаря портрет секретаря ЦК по сельскому хозяйству Горбачева и показал близким: смотрите, вот будущий руководитель страны. Слова сбылись практически через год, когда не только я, но уже и большинство окружающих ждало перемен. Помню пустомелю-обкомовского лектора, который каждый раз, оказываясь в Доме печати, забегал ко мне в кабинет обсудить шансы Михаила Сергеевича и другие возможные партийные бурления. Впрочем, не отрицаю, у лектора просто могло быть такое непрофильное задание: зондировать настроения.
Говорю об этой ерунде, потому что хочется показать, с каких низких позиций начинались перемены, как они вырастали внутри дикой советской жизни. Внутри советских людей. Как из тягостного долгого бездействия рождалось действие. Пусть такое же далекое от цивилизации, как драные треники. И за это Горбачеву спасибо. За нестандартные, поначалу – особенно, речи, за наше волнение при чтении партийных стенограмм, при попытках угадать среди выступавших возможных союзников, проводников, пусть и по собственным расчетам, нового. Спасибо, в конце концов, за то, что мы не получили по башке, когда стали во всю крыть Михал Сергеича.
Коли уж честно, если б иметь твердые политические и нравственные установки, выращенные реальным общественным взаимодействием, уже тогда можно было бы разглядеть превращения следующих десятилетий. Как из плюрализма и многоречения вырастают пустословие и двоемыслие. Как харизматик, ведя толпу, превращается в ее пленника. А в дальнейшем углядеть, что формула «но ворюги мне милей, чем кровопийцы» не освобождает от нравственного выбора, что справедливость нельзя приглушить рассуждениями. Тем более, что триада «демагог-ворюга-кровопийца» связана намертво.
2.
В Баку меня послали за заслуги перед комсомолом, обнаружившиеся за несколько лет до того. И орден такой, комсомольский, а не государственный, дали. Хотя поначалу за тоже самое хотели выгнать с работы с волчьим билетом. За маленькую, в четыре рукописных странички заметку, которую наш редактор Вазир Мустафин не побоялся поставить на первую полосу.
Тогда я заведовал сектором комсомольской жизни. Это был изощренный шаг Вазира, бывшего помощника стрелочника на глухом разъезде, а потом матерого аппаратчика. Любишь на репортажи ездить и обругивать достижения советского кино? А поди-ка, брат, послужи! И я полетел на Ан-2 в далекий Аскинский район живописать, как местный райком помогает сельхозпроизводителям (на сегодняшнем языке) в страду.
Все бы ничего, ограничься программа пребывания положенным одним днем. Я посмотрел, как комбайнеры под дождем подбирают намокшую рожь, пообедал, посмотрел планы работы и направился к кукурузнику. А тот не может взлететь с местного болота. И так четыре дня. За это время я нагляделся на не знающих сна и горячего обеда комбайнеров, на райкомовские пьянки-гулянки, на бессмысленные и безграмотные плакаты. А потом прилетел, посидел, подумал и написал, что видел, а не что заказывала редакция.
Со мной и раньше это случалось. Если начальство на местах просило, делясь сокровенным, о чем-нибудь не писать, меня всегда подмывало именно эту, доверчиво мне поведанную, деталь вставить в материал. Какой-то нездоровый синдром болтливости, очевидно, связанный с подсознанием профессии. Но не в таких же ответственных газетных кампаниях, каковая с легкой руки нашего метранпажа, который не смог загнать аршинную «шапку» в ширину полосы, называлась «каждуюминутуборьбезахлеб!» И не про весь же райком – всю правду!
Я, конечно, не рассчитывал увидеть свое творение опубликованным, но еще больше боялся, что из зарплаты вычтут командировочные. И заметочку сдал. А Вазир, разозленный на туфту, которую в отчетах гнали райкомовцы, заметку поставил, ни с кем из обкомовских секретарей, в силу своего вздорного характера, не советуясь. Мне же, по большому счету, было плевать даже на туфту. Меня взбесили сытые молодые бездельники обоего пола на фоне своих голодных ровесников, безропотно перепахивающих болота.
Могли бы ведь, гады, за свою зарплату и прочие комсомольские льготы раз в году подвести к комбайну бидон с супом, а к трактору – солярку, заодно рассказать, что в соседнем колхозе валки лежат дольше. И бог с ним, с социалистическим соревнованием! Но вот этих последних, в любом смысле, слов я, конечно, не написал. Поскольку и сам верил, что молодым комбайнерам и трактористам интересно узнать под дождем, кто из них больше намолотил.
Правду сказать, разволновался я еще и по личной причине. Из-за голода. В те годы жителям больших городов, не имевшим дачных участков, еды перепадало мало: магазины пустовали, а на базаре мясо кончалось к часу дня. Был, если не упускать детали, еще кооперативный магазин, один на весь миллионный город, но там к открытию собиралась такая толпа почти профессиональных покупательниц, что мы туда не совались.
Так что отъедался я в командировках, в задних комнатах районных столовых, если везло и задание было хвалить. Иногда удавалось и домой чего-нибудь купить. Помню, в целинном совхозе разрешили продать мне барана, так мы с ним вдвоем и занимали соседние кресла в Ан-24. Он, правда, в бумажном мешке, из которого торчали ободранные ноги. Барана мы ели ползимы, смаковали. А когда собирался в первую московскую командировку и спросил дочек, что привезти из гостинцев, пятилетняя Маша мгновенно воскликнула: «Сосисочек!» А я-то думал, наивный, каких-нибудь конфет…
Поэтому я очень лично воспринимал все, что очевидно не способствовало выполнению Продовольственной программы ЦК КПСС (кстати, на ее выполнение и был поставлен секретарем ЦК Горбачев). Хотя и не особенно надеялся на ее осуществимость.
Заметка вышла накануне областного комсомольского пленума, в результате большая часть его повестки была смята обсуждением заметочки. Клеветника, то есть меня, за подрыв этой самой Продовольственной программы и авторитета комсомольских и прочих директивных органов тут же предложили выгнать из газеты и ходатайствовать об исключении из партии. Слава богу, я в нее не вступал. Спасло положение упрямство Вазира и путаность показаний аскинских райкомовцев. К ним выслали комиссию, и она подтвердила мою правоту. Весь райком, от первого секретаря до бухгалтерши, выгнали с работы.
Должен сказать, что это была не последняя моя заметка об Аскинским районе, одно время в редакции по инициативе боевой Зили Нурмухаметовой его так и называли: «Оськинский». Я писал о людях, которые мне понравились своей спокойной основательностью, о «святом ключе», который бил серебряной водой на болоте близко от границы Башкирии и Пермской области, о музейчике в районном ДК. Больше всего хотелось писать о дневнике сельского попа середины 20-х годов 20-го же века, в музее можно было его основательно полистать. Поп ясно и понятно писал о налогах и урожаях, о погоде и прихожанах, там была ощутимая жизнь. Совсем не похожая на жизнь райкома...
Но на этом история с ним, райкомом, не кончилась, начались неожиданные последствия. Мой начальник, завотделом комсомольской жизни, который в ту пору ходил с красной папочкой подмышкой, а в далеком будущем стал заведовать бюро радио «Свобода», написал об этом случае ударной газетно-аппаратной службы в «Комсомолку». В ЦК ВЛКСМ как раз не знали, чем заняться, и решили провести пленум, посвященный работе комсомольских органов со своей печатью. В Уфе высадился десант для изучения опыта. Кроме моей заметки изучать особо нечего было, но специалисты из комиссии дело знали туго, умели из случая сделать глобальные выводы.
Собрали всю редакцию, стали представляться. Почти во всех смыслах этого слова. Понятно, что собирались изучать девушка из «Комсомолки» и парень из орготдела, но зачем приехала аспирантка философского, кажется, факультета? «Я занимаюсь социопсихолингвистикой , - сообщила она. – А-а, понимаем – лихопингвистикой!» – уточнил Серега Дулов, завотделом спорта. Девушек из комиссии наши парни задобрили до того, что они подготовили специальное постановление ЦК ВЛКСМ об удачном опыте взаимодействия газеты и обкома. Спустя какое-то время мой завотделом стал собкором «Комсомолки», куда я вместе с ним писал его первые заметки, а мне выдали нагрудный знак отличия.
Ну и чтобы сильно не обижался, стали посылать на всякие сборища, в том числе и в Баку. А до этого, правда, определили на полгода учиться в Высшую комсомольскую школу, повышать квалификацию, сочетая теорию с практикой. Это были самые страшные мои московские полгода. Я даже обрадовался, что по итогам обучения и стажировки не попал в штат «Комсомолки». И не порадовался когда-то любимому городу, а ныне олимпийской столице.
Раньше, когда Люба училась в Москве, а я работал в Уфе, я даже часы на уфимское время не переводил. Придумывал себе репортерские командировки – то бригадиром проводников поезда «Башкирия», то встречал Новый год на борту самолета – лишь бы попасть в Москву, там Люба, Ваня Жданов, машинописные самиздатские тексты. Настоящая жизнь, где можно думать и чувствовать наново, а не по кругу. Теперь же вместо Вани и друзей нарвался на прием в ЦК комсомола завсектором печати: моложе меня, краснощекий Геннадий Селезнев, прозрачные, без содержания, глаза и резко надеваемая двусмысленная сладкая улыбка. Вроде из приличной газеты парень, из ленинградской «Смены», а несет такую же чушь, как потертые лекторы ВКШ. Почти через двадцать лет он, председатель Госдумы, захотел стать губернатором Подмосковья, а я радовался, что удалось приложить руку к тому, чтобы это желание не исполнилось. Не знаю, может быть, он был бы и не худшим правителем, чем победивший его с моей помощью соперник, но мне было бы противнее.
В комсомольской общаге на улице Юности гудело какое-то озлобленное, по отношению к собственным организмам, пьянство. И с таким ****ством я до той поры не сталкивался. Помню, под утро как-то особенно ярко закричала дамочка в соседнем блоке общежития: уже в процессе взаимного удовольствия разглядела, что делит его не с мужем, который привиделся со сна, а с полузнакомым поляком, которого в постель не приглашала.
Поляки тогда в ВКШ вообще с винта сорвались. У них на родине начала входить в силу «Солидарность», их спешно отзывали с учебы (на подмогу?), они целыми днями, когда не пили, распродавали шмотки. И не только аборигенам, ценившим даже польское за заграничное, но и, что поразило, друг другу! Сидят на кроватях напротив друг друга два польских функционера и показывают, одну тряпку за другой, содержимое своих чемоданов: это почем возьмешь?..
Из иностранцев особенно запомнились фарабундовцы. Наши коммунистические прогрессоры набрали в Сальвадоре человек четыреста недоростков (а может, просто недокормленных) и привезли этих партизан Фронта национального освобождения имени Фарабундо Марти (запомнил имечко в силу пародийности) в зимнюю Москву. Их название пародировало Фронт имени Сандино, который тогда только что успешно победил Сомосу в Никарагуа. Эта победа чужими революционными руками вдохновила наших говорунов-геополитиков, в том числе и лекторов ВКШ, на идею «падающего домино». Мол, вслед за Никарагуа падет империализм в Сальвадоре, затем в Гондурасе, там уже и Мексика видна, ну а за Мексикой – сами знаете что…
Это был такой асимметричный ответ американскому империализму на афганское кровопролитие в нашем подбрюшье. При этом почему-то забывалось, что в Афганистан вошли советские войска, а не американские. Воображение стратегов не смущало даже то, что страны подбрюшья США не так любили друг друга, чтобы образовывать по нашей подсказке единый фронт. Сальвадор и Гондурас только что по-настоящему воевали после стычки футбольных болельщиков на отборочном матче чемпионата мира. Я даже частушку сочинил:
Государство Сальвадор
Закупило помидор.
Эх, раз, еще раз,
Нападем на Гондурас!
Сальвадорских мальчишей-кибальчишей, завезенных в ВКШ, зачем-то, кроме политзанятий и стрельбы, обучали парашютным прыжкам. Очевидно, собирались с никарагуанских баз высаживать десанты. А до первого вылета тренировали на земле. Как же эти голодные ребятишки сыпались с тренажеров на невиданный прежде снег!
Промывали мозги не только им. С нашими это выглядело особенно цинично, ведь рассуждения пропагандеров слушали не студенты, а уже повидавшие жизнь журналюги. Им, может и смутно, брезжило, что «социалистическое соревнование» и «Ленинский зачет» - лажа, призванная заменить любые остальные стимулы к труду и воспитание нравственности. Конечно, не все из нас и не всегда вслушивались. А когда слова пробивали похмелье, приходилось изумляться.
Они даже свое любимое лошадиное слово «контрпропаганда» (тп-пр-ру!) произносили по-особому, без лишних согласных, но тоже по лошадиному, запросто: «коньпропаганда». И борозды в наших мозгах они, вопреки пословице, портили. Спрашиваешь: а какие критерии достижения стадии развитого социализма? Может быть, когда развитие догоняет капиталистические страны по уровню жизни и производительности труда? Нет, отвечает лектор, наши критерии – внутри самой системы. Нечего нам на империалистов оглядываться! Понятно, среди себя мы всегда самые умные…
После такого поневоле не пойдешь на занятия. Просыпались после вчерашнего часа в три дня и куролесили, разгоняясь, до трех-четырех ночи. И ведь не одна «перспективная молодежь» была в компании, много было солидных семейных людей, которые, кстати, спустя несколько лет оказались на свету «прожекторов перестройки», один из них и вел эту знаковую программу Центрального телевидения. Помню еще взрослую, лет тридцати пяти, даму, с которой вели разговор целую ночь, лежа на соседних кроватях. Она так вдумчиво спрашивала, вникая в сознание и подсознание собеседника, что пришлось сформулировать цельную развернутую картину собственного мировоззрения, которая до того была неясна и самому. Потом выяснилось, что умения этой дамы были отточены почти профессионально – она была содержанкой какого-то латышского бонзы.
Эта разница потенциалов ума, замечательных подчас разговоров и беспробудного блуда вокруг заставляла дрожать потаенную внутри жилку. И еще московская недозима, от которой я отвык на вьюжных просторах между Волгой и Уралом. Низкое небо светлело на несколько часов (с фонарями было скудно), слякоть, мокрые ноги (дворников-татар тогда уже не было, а дворников-таджиков еще не завозили). А дома ждали жена и две маленькие дочки, пока я здесь неизвестно чем занимался. И если бы тогда вознамерился дальше делать московскую карьеру, то пришлось бы, казалось, заниматься чем-то еще более противным.
В одном отделе со мной проходил практику в «Комсомолке» ее будущий главный редактор (а ныне – главный редактор «Российской газеты»), а тогда студент Казанского журфака. Поразило, что двадцатилетний, примерно, пацан так практично размышляет о полагающихся пайках и спецполиклинике (позже и я в «Российской», еще до прихода нынешнего редактора, попал в пациенты «кремлевки», правда, ненадолго и не загадывая заранее).
И вот вдруг среди ночи, втащив через окно (мимо вахтеров) знакомую девушку с ее кавалером, пришедшими в общагу ВКШ на «продолжение банкета», я остановился на лестнице напротив пожарного гидранта. За стеклом с красной надписью брезентовый рукав вдруг показался мне выражением цинизма. Серый сытый удав-бездельник, на котором написано: не трогать! И я ударил кулаком по стеклу! Шрам еле виден до сих пор, но жилка дрожать перестала. А ненавистная тогда ВКШ через несколько лет сыграла, надо надеяться, благую роль – и не только в моей судьбе. Впрочем, до моей публикации стенограммы беседы опального Ельцина с ее студентами надо было еще всем нам дожить.
3.
Выли гудки, парторг редакции, он же сачок-фотограф, отвернувшись от собранного на траурное заседание коллектива, всматривался в гудящую заоконную тьму, а мне тоже было невесело. После смерти вождя в нашей стране может начаться все, что угодно. А началась предперестройка. Андроповщина: с водкой, получившей прозвище «коленвал» из-за пляшущих букв на этикетке, с облавами на «дезертиров с трудового фронта», посмевших в рабочее время пойти в кино, и с первыми открытыми разговорами о коррупции.
Мы даже обрадовались, стало возможным меньше кривить душой, больше соответствовать собственным представлениям о профессии. Вмешиваться в то, что не нравилось: писать о бардаке на производстве, о низком качестве продукции – и все это не навешивать на прямых исполнителей, а говорить о непорядке в организации труда. Революция! Под эти разговоры мы и совершили подрывной акт. Заслали стажера Женьку Воробьева грузчиком в продовольственный магазин, откуда через неделю он пришел со списком номеров автомашин, подъезжавших к магазину с заднего крыльца. В их багажники отгружали все те продукты, о которых люди, зашедшие с переднего крыльца, могли только рассказывать друг другу: сухую колбасу, сгущенку-тушенку…
Такой закрытый распределитель организовали для себя мелкие городские и районные чиновники, у крупных были возможности кормиться через обкомовский буфет. Но модель была единой, снятой с московского распределителя на улице Грановского, только неофициальной, полулегальной. В стране талонов на масло, где слова «длинный хвост, горящие глаза и маленькие яйца» означали не кота, а очередь за яйцами по 80 копеек, обнародование фактов крысятничества власть имущих звучало громче, чем нынешние разоблачения госчиновников-бизнесменов. Поднялся скандал на всю республику. Газету стали искать читатели, а мы стали гордиться местом работы.
А может, дело еще и в том, что после тридцати больше стали брать на себя. Тем более, что остались без прикрытия - умер Вазир, авторитарный, но харизматический лидер по характеру. Единственный главный редактор на моей памяти, а я их видел пару десятков, который говорил: «Вот здесь надо поправить, как-то коряво. Не-ет, ты сам, а то фраза ритм потеряет». Все остальные, в отличие от него, не журналиста по специальности, считали, что у них-то с ритмом все получится нормально. Или не знали, что это такое. Был Вазир заносчивый, одна сумасшедшая поэтесса даже на стул вскочила, чтобы он не мог на нее глядеть сверху вниз, номенклатурно воспитанный, но, как оказалось, ранимый.
Умер Вазир по блату. Как и многие башкиры, начал кашлять ближе к сорока. В 39 лет поставили ему врачи из совминовской больницы – а все сплошь свои, проверенные нацкадры – диагноз: астма. Он по чиновному праву мгновенно получил путевку в башкирский легочный санаторий, где к горе Янган-тау добавляется и довольно агрессивная минеральная вода. Там, как большой республиканский начальник, он с другими соответствующими рангу собутыльниками еще и в баню ходил. Получил удар по сердцу. Оказалось, астма у него не бронхиальная, а сердечная. То что в просторечии называлось «грудная жаба».
Инфаркт не сразу определили, ему ничего не сказали, прислали вертолет, он счел его достойным рангу. А не тяжести случая. Привезли в совминовскую палату. Чуть очухался, допустили к нему (по блату!) секретаршу, а та и ляпни: «Ой, Вазир Хашимович, вы так хорошо выглядите, а нам сказали, что у вас инфаркт!» Инфаркт?! Он узнал об этом и, не зная, что инфаркт не всегда смертелен, умер. Умер на краю эпохи, когда комсомольские вожди начали завоевывать иные высоты. Я любил тыняновского «Вазир-Мухтара». А литературные ассоциации крепче идейных симпатий.
Понял это, помогая погрузить цинковый гроб в Ан-2, увозивший Вазира в далекую деревню, на родовое кладбище. При жизни он бы обязательно отметил, что первый секретарь обкома комсомола тоже тащил с нами тяжелый ящик. Вазир был ценен непосредственной, яркой иллюстрацией того, что система делает с человеком. И своими отклонениями от штампованных представлений о ней. Несмотря на естественный в его среде национализм и шуточки о евреях. Потому что он, начальник, которому было позволено (о чем Вазир напоминал неоднократно) выгнать меня в любой момент и тем самым оставить не только без куска хлеба, но и без профессии, позволял с собой спорить. Даже по национальному вопросу.
Благодаря его школе, всех следующих редакторов я не боялся вовсе и стал писать то, что думаю в данный момент. Это не значит, что писал я сразу обязательно очень смело, поскольку не всегда получалось смело думать. Но в принципе мог себе позволить. Однако надо для честности заметить, что понятие смелости в официальной журналистике менялось довольно быстро на протяжении 80-х. Дело не в лицемерии, а в нехватке представлений о норме. Тогдашние борения, метания и достижения теперь выглядят чистой архаикой. Впрочем, как и последовавшие за ними гораздо более серьезные схватки…
Вначале смелым казалось напечатать юмористический рассказик приходящего автора. Весь смех был в названиях товаров, недоступных герою, но очень им желаемых (я даже не сразу понимал, что именно автор называет – не было опыта обладания). Как у Жванецкого – посетитель на складе, где все есть (этот его рассказик тогда в Уфе не был известен). А за рассказик того же внештатника «Адский камень» меня чуть не уволили, потому что автор, протащенный мной на страницы печати, пародировал гордость республиканской туриндустрии «Арский камень». Тоже не шибко пародировал, а просто описывал ужасающий уровень сервиса.
Абстрактные намеки в художественной форме простить могли, а демонстрацию упущений там, где хотели блеснуть, – нет. Впрочем, в Москве раскусывали и неприятные, но внешне невинные, аллюзии: когда я для КВНовского выхода башкирской команды в 1971 году написал намекающий на госпринуждение, но вполне невинный зачин: «С нами посоветовались – и мы решили: наша хата – с переднего края», при трансляции Центральное телевидение начало вырубило. Там умели бдить.
Вообще, с юмористами я имел гораздо меньше неприятностей, чем можно было предположить. Даже на городской Юморине, которую мы проводили лет пятнадцать после закрытия общесоюзного КВНа, многие шутки и намеки сходили нам с рук. Может, причина в добродушном здравомыслии начальства, которое и само не всерьез относилось к ритуальной идеологии. А может, в провинциальной фронде: вы там, в Москве, с крамолой боретесь, а мы тут больше по хозяйству…
Впрочем, если дело доходило до неприкрытого инакомыслия, репрессии следовали незамедлительно. Удивительнее всего, что такие настроения всплывали на поверхность в идеологически аморфной провинции. Если в начале 70-х разогнали литобъединение «Метафора», то это понятно: реагировали по московской кальке: там борются с литдиссидентами – и мы своих, говорящих о непонятном, да еще и выпивающих, разгоним.
Но в 80-е бульканье общества, тихо вскипающего под крышкой «развитого социализма», выразилось в спонтанных уличных, говоря нынешним языком, «флеш-мобах». Отреагировали на них грозно, но мягко. Когда в годовщину гибели Джона Леннона уфимские самодеятельные хиппи провели мини-демонстрацию его памяти, отца одной из участниц «вылазки», замредактора «Советской Башкирии» Петра Тряскина с работы окончательно не выгнали, но в должности основательно понизили, а сама Галя Тряскина не сразу смогла продолжить образование.
С поминанием Леннона срифмовалась и память о Высоцком. В пединституте к его годовщине подготовили композицию по стихам и песням, роль Владимира Семеновича исполнил, кажется, тогда второкурсник Юра Шевчук. Это был его первый шумный выход на официальную сцену. Инициатора концерта, институтского культорга Лену Федотову, с которой мы много лет дружили, погнали с работы, связав ее активность с происками мировых хиппи. Ее и до этого таскали в КГБ, в частности, как она призналась тридцать лет спустя, расспрашивали обо мне, почему-то называли диссидентом. Патриархально-идиллическое представление о врагах сидело в их девственных мозгах, если меня могли причислить к диссидентам! А может, проще: штат большой, чем-то заниматься надо…
Юра стал собирать друзей-рокеров в подвале Дворца детского творчества, так появилась на свет группа «ДДТ». По протекции Лены приходил к нам в литобъединение при газете, которое я курировал от редакции более десяти лет, но ему не понравилась моя критика его образной системы. По правде сказать, я не слишком понимал разницу между рок-поэзией и просто поэзией. Юра больше не приходил. А потом, уже чуть ли не в перестроечные времена, в мое отсутствие в «Ленинце» были опубликованы довольно доносительские заметки о Шевчуке.
Тогда в «Комсомолке» появилась установочная статья эстрадника Морозова, призывавшая покончить с чуждыми песнями. Дело было не столько в стремлении подавить поднимающихся конкурентов, сколько в желании старых маразматиков, заказавших статью, с помощью идеологии помочь рассыпающейся госмашине удержать общество от расслоения и в повиновении. По всему Союзу статью восприняли (было велено) как руководство к действию, стали искать местных извратителей музыкальной линии партии. На уфимского вредителя, говорят, указали из Москвы – плоды первой популярности, выведшей «ДДТ» за башкирские границы. В заметках в «Ленинце» (статья, как положено, имела продолжения в виде «писем читателей») передергивались строчки текстов и ждановским тоном обсуждалась музыка.
Их авторы – соседи по этажу и просто заходящие в гости молодые уфимские интеллектуалы - уверяли меня, что им выкрутили руки люди из КГБ. Хотя реально ничем страшным им не грозило несогласие писать под диктовку. В редакции переругались, особенно рьяно защищала Юру тогда не знакомая с ним «звезда» нашего литобъединения Светлана Хвостенко (потом они долго дружили), но продолжили работать вместе. Шевчук обиделся, уехал в Питер и стал звездой.
Страшной легендой еврейских семей стал некий Марк Арон, который ходил по домам и агитировал «за Израиль». Погромов, допустим, уже не боялись, как и сталинского масштаба репрессий, но неприятностей по службе, в карьере, в судьбах детей – опасались. Многие были и просто правоверными коммунистами. «Сионист проклятый, я его с лестницы спустил! – гордился один отец семейства. А другой поддерживал разговор, - Провокатор!». Этот Марк никуда не уехал и в 90-е годы спокойно ходил по Уфе. Говорят, отсидел.
Отсидел, в конце концов, и Боря Развеев. Начинал он с подпольного шитья джинсов, ради развлечения и эпатажа прошелся как-то по центру города с поросенком на поводке. Увлекся религией, стал сотрудничать с московскими и заграничными правозащитниками, опекавшими подпольных миссионеров. Его посадили, найдя какую-то неидеологическую статью в послушном УК. Уже на зоне он вдруг «разоружился перед Советской властью» и дал показания о том, что диссиденты находятся на содержании западных разведок. Названных им людей посадили, а может, посадили раньше, но с его помощью нашли повод. Центральное телевидение с гордостью показало его откровения. Потом его выпустили, но не сразу. В последние годы своей жизни отец Борис представлял Московскую патриархию в Италии.
Слава Богу, меня никто не заставлял писать об «отщепенцах». Зато позволяли писать об отдельных недостатках. Какая, скажем, в дальнем районе столовая плохая – попробовал и написал: «Рагу не пожелаю». С подсчетами, где чего уворовано. Никто, как бы сейчас сделали, в суд не подал, несмотря на то, что никаких документов на руках у меня не было. Действенность печати? Робкая, но сила. До тех пор, пока не касалась чего-нибудь серьезного, хотя бы относительно.
По просьбе редакционного начальства поехал в уральский, на отрогах, городок Учалы. В этот раз не об успехах медно-серного комбината живописать, а спросить, почему директора районного Дома культуры увольняют. Парень грамотный, симпатичный, много чего напридумывал, люди охотно заполняют зал, ходят в кружки. Знакомых по прежним командировкам в Учалах у меня было много. Выяснил: место директора чистенького ДК приглянулось родственнице секретаря райкома партии. И я, не прямо, конечно, но явственно написал об этом. Чего в комсомольской газете быть не могло по определению: мазать грязью старших товарищей?!
Скандал начался еще до того, как вышла статья «Увольнение шестого директора» (шестого за три последних года). Жаль, только я достоверно о его пружинах узнал уже после выхода номера, когда в редакцию пришло письмо о моем развратном поведении и невыдержанных высказываниях. Восстанавливая цепь событий, я вспомнил, как на вокзале Учалов, откуда отходит единственный поезд на Уфу, к кассе подошли две девицы и встали за мной. До моего обращения к окошечку они молча стояли у стеночки. Видимо, в результате правильного подхода (к кассе) они оказались в одном купе со мной.
Которая постарше, завела культурный разговор. Помладше и погрудастее помалкивала, но смотрела одобрительно, хотя и вбок. Девушки достали выпивку и закуску, у меня-то ничего не было, а поезд без вагона-ресторана. Выяснилось, что они бойцы культурного фронта. То ли танцевальный ансамбль, то ли ведущие вечеров «Кому за тридцать». Ближе к ночи разговор перешел на физиологические рельсы: «А что мужчины любят? А почему? А как это у вас происходит?». Отвечал по-научному обстоятельно, младшую круглые фразы явно пугали сложностью, старшая лишь раскраснелась. Ну, думаю, это у нее такое удовольствие. И все никак не мог решить: оно мне надо? Получается какая-то научно-практическая конференция. И с кем? Старшая, говорливая, и так уже довольна, младшая явно под ее контролем. С двумя, что ли? Как-то неприятно. Махнул рукой и залез на верхнюю полку. А они остались внизу.
В Уфе, свесив голову с полки, услышал, что они обсуждают, как быстрее купить билеты в Учалы на сегодня. Зачем ехали – поезд обратно уходил через пару часов? Зачем – выяснилось по прочтении письма из райкома партии, наполненного пересказом той сумбурной купейной ночи. Диктофона у них, ясное дело, не было, значит – память девичья. По данным моей контрразведки, проведенной в Учалах после выхода статьи, девушки были направлены именно тем секретарем райкома, который хотел поставить своего человека на культуру. Сначала с кратким пересказом «событий» он звонил вовремя – накануне выхода номера. Но не получилось у него «поставить блок», говоря на нынешнем газетном сленге. Остававшийся за начальника замглавного собирался сматывать удочки: то ли на родную Украину, то ли на партийную учебу. И плевать хотел на райком, его интриги ниже обкома не опускались.
Все бы ничего, но в письме сообщалось, что уволенный директор – родственник редакционного начальника. Того, кто меня послал. Оказалось, правда. Хотя по телефону пытались объявить директора, татарина, родственником моим. Стало не по себе: использовали. Хотя родственник моего друга-начальника и впрямь толковый был парень. Поэтому в редакции с помощью пославшего атаку райкома отбили. Более того, вскоре партийного секретаря сняли. Не зря он старался предупредить публикацию.
А в нынешние времена просто дали бы писаке по башке. Если бы боялись огласки происков.
4.
Думаю, пора объясниться. И по поводу «диссидентства», и по поводу партии и ее идеологии, и по поводу Горбачева и перестройки в целом. Начнем с того, что полноценным, целеустремленным диссидентом я не был не только в силу осторожности, поддерживаемой семейным положением, но и в силу своей профессии.
Нет, она не мешала мне в принципе понимать, что происходит. Еще в 74-м я написал, наблюдая за праздничной Москвой:
Не сны я вижу — ненавижу!
Окурки в апельсинной шкурке...
Мир неудобен и унижен,
когда владеют им придурки.
Портреты, словно партбилеты,
в толпе, творящей перепев...
Чугунный зад кордебалета,
солидность постаревших дев.
Зовут арапы на этапы,
не знают воры, что творят.
Народ безмолвствует трехкратно
и строится по десять в ряд.
Но так я позволял себе чувствовать и осознавать не на работе, написал во время диплома в Москве, а вернувшись в газету, я приглушил свой пыл.
Причина даже не в том, что открыто восстав против властной системы, я бы лишился журналистики и куска хлеба для себя и маленьких детей, а скорее в том, что все люди, с которыми меня сводило репортерство, которые были моими читателями и откликались на мои слова, в той или иной степени сосуществовали с системой. Разрывать с ними напрочь - а я видел в лицо многие тысячи! - становиться для них чужим мне нисколько не хотелось.
А вот просвещать их, просвещаясь самому, находить какие-то неофициальные точки роста в обществе - хотелось все время. Потому и писал о любой новации, от агротехнического приема до «сквозных бригад отличного качества», подчеркивая новаторскую борьбу с косностью. Но при этом косность я себе представлял конкретно - в лицах наших партийных начальников. Так сказать, не благодаря, а вопреки.
Для осознания тщеты улучшений явно отвратительного, примитивного и неразвитого «развитОго социализма» не хватало точки опоры. Никакой внятной идеологии, стройность которой можно было бы противопоставить окостеневшей толстозадости официоза, я не находил - ни в Сахарове, ни в Солженицыне. Тем более в той обрывочной версии, которая доходила до меня.
Оставалось рефлексировать, разбираться со своей реакцией на происходящее, но это полноразмерным диссидентством не назовешь. Задолго до эпохи перестройки я это выражал стихами, но, конечно, читал только в узком кругу, а не на заседаниях литобъединения. Думаю, впрочем, что «кому надо» все равно были в курсе. Однако на нескольких «профилактических беседах» и допросах в КГБ в 70-е годы никто о стихах со мной не говорил. Привожу целиком - извините! - цикл сонетов, написанный в разные (70-е - 80-е) годы:
I
Мы цепи рвем и надеваем путы
и ждем свободы годы напролет,
и каждый, отрекаясь от минуты,
уже другую царствовать зовет.
Пора безвременья, застой душевной смуты,
разлет бровей, движения излет...
Пробиты латы и мечи погнуты,
и в мельники подался Дон Кихот.
Мы верим в то, во что не страшно верить,
что можно днем сегодняшним измерить,
что может нас утешить наперед.
Мы любим то, что может повториться,
но жизнь одна, и стягивает лица
узда безвременья и времени полет.
II
Я оказался вне сравнений.
Согласен с каждою строкой,
чужих не разделяя мнений, —
и безразделен мой покой.
Не помню — до самозабвенья.
Решает совесть — я какой? —
лишь по последнему мгновенью,
по кодексу души глухой.
Как муха на оконной раме,
гляжу открытыми глазами,
но не могу пробить стекла.
Всеядность малого ребенка
глаза затягивает пленкой —
и нет ни радости, ни зла.
III
Жду утешений, а не перемен.
Как будто не всерьез, а понарошку
бубнят и лают лозунги со стен,
мозги хлебают кислую окрошку.
Казалось мне, что истина в цене,
что авторучка не подставит ножку,
что я сумею высказать вполне
то, что должно звучать из-под обложки.
Мир не играет, он делами занят
и правил для меня менять не станет.
Его дела и правила грустны.
Играя, я не выиграл ни слова,
я проиграл, но я не ждал другого.
Мне только утешения нужны.
IV
Цепляйся за мелочи — и проживешь!
Любуйся узором на плетке свистящей
и колером глаз, за тобою следящих.
Тебя обвиняют — думай, что ложь.
Надейся на лучшее — не пропадешь!
Сдержись, не взрывайся и гасни, шипящий —
ты нужен такой для звезды восходящей?
Тебе 25 — считай, молодежь.
Старайся не делать вреда и насилья,
пока об обратном не попросили.
Попросят — и сделаешь, право найдешь.
А впрочем, учить ли тому, что обычно?
Живи, как живешь, и считай, что прилично.
Цепляйся за правила — не пропадешь.
Впрочем, такая двойственность была свойственна не мне одному, была характерной, осторожно выражаясь, большому кругу советской интеллигенции. И дело даже не в естественной трусости людей, во всей своей жизни и деятельности зависящих от государства - инженеров ли, журналистов, учителей и врачей. Дело в том, что мы были советскими. И я не думаю в этом раскаиваться.
Начнем с того, что даже в боевом 90-м году я какое-то время ходил на московские и уфимские митинги, разрешенные и запрещенные, со значком «Вся власть Советам!», борясь с партаппаратом, правившим от имени этих органов. Сама полуанархическая система народовластия на каждом этаже госустройства казалась мне единственно возможной для признания государства подходящим человеку объектом. И откровением была другая, тоже довольно простая мысль: вся власть не должна никому принадлежать. До меня, политологически безграмотного, идея разделения властей дошла с опозданием на пару веков.
Вторая внутренняя причина советскости - Идея. Казалось, что общество, построенное без большой идеи, не может быть стОящим, прочно стоЯщим. А идея всеобщего равенства, свободы и справедливости, присвоенная коммунистами, выглядела самой приличной. Если еще учесть, что все остальные идеи (хотя сложно найти какую-нибудь, отрицающую свободу и справедливость) в вырастившем нас обществе осмеивались. Ну и любимые нами произведения искусства и литературы времен Оттепели нисколько не спорили с коммунистической аурой, даже Стругацкие в «Трудно быть богом» с ее позиций ниспровергали тоталитарную власть. Да и мы сами, критикуя этажерку начальства, критерием праведности выбирали общепризнанные идеалы, считая их гуманистическими.
Идеи свободы и справедливости - это в перестройку как «возвращение к ленинским нормам жизни» в Оттепель, этим она и подкупала, а не только прямой борьбой с «нарушениями». И на этом она и погорела, а конкретнее - Горбачев. Говорил же, что перестройку надо начинать с себя, вот с него и начали. Потому что заявленные высокие критерии не могут прощать мелочного вождизма, откровенного лукавства, скрытой нерешительности. К тому же идеологическая свобода сразу потребовала свободы экономической, тем более, что жрать нечего было, но при этом открыто признать частную собственность не могли ни верхи, ни низы. А только частная инициатива могла накормить население, но оно от нее отвыкло. Отбили охоту. Да и трудное это дело с непривычки - инициатива. До сих пор Россия не может на нее пойти.
Есть еще одно соображение, фундаментальное, я как-то писал об этом. Справедливость - понятие горизонтальное, по сути - уравнивающее, а свобода - вертикальное, требующее не ограничивать рост индивида. Отсюда и конфликт в любом обществе, объявляющем приоритетными эти понятия. Впрочем, конфликт - движущий развитие. Но кто же будет ждать установления минимального равновесия, когда объявлена перестройка! Вот и стали конфликтовать свободы разной степени дикарства и цивилизованности, как между собой, так и с теми, кто хотел справедливости только за то, что живет.
Ну а во мне чувство справедливости подогревалось сбором материала, знакомство с тысячами людей в командировках и в их письмах требовало, хотя бы в первом приближении, ощущения равенства. Возникало непосредственное вмешательство в чужие жизни, вынуждаемая профессией роль арбитра требовала представлений о справедливости. А свобода - это написание текста, доведение его до читателя, выражение правды. Какой я ее понимаю в данный момент...
Думаю, главное достижение перестройки - она помогла нам расширять понимание, что такое правда, помогала каждый месяц своей недолгой жизни.
5.
Вперед по шкале смелости нас двигали катастрофы. И смелость, вначале в словах, в статьях, вскоре привела к митингам и полуподпольным организациям.
Еще когда «Голос Америки» сообщил о Чернобыле, через пять дней было отвратительно смотреть в первомайской телемешанине кадры из Киева. И только — к личным действиям это не побуждало. И когда в Брянске через пару месяцев после атомного взрыва первый секретарь обкома партии Локотченко отодвинул занавесочку на маленьком алькове в своем кабинете и показал карту пораженных радиацией районов, тоже было только противно от его беспомощной руководящей значительности. И еще немного льстило попасть на это сакральное действо (приобщение к госсекрету, значит, они, все-таки, что-то знают!) вместе с делегацией уфимского русского театра, взявшего меня с собой на гастроли.
Не особенно встревожило даже то, что за несколько часов до ритуального посещения обкома я искупался в Десне, на секретной карте закрашенной в цвета наибольшей опасности. Мол, подумаешь — один раз побороздил радиоактивный ил. Но весь остаток дня и утро — до посадки в московский поезд — чувствовал себя отвратительно, будто в каждую клетку тела положили по атому свинца. На этом и кончились личные ощущения от Чернобыля, а театральная братия, прогастролировавшая месяц, переболела вся, причем разнообразными детскими болезнями — свинкой, корью, краснухой. Потеря иммунитета.
Пробку в мозгах вскоре пробил «Нахимов». Мы стояли с дочками рядом с устьем Ускутки в привычном нашем Крыму, а прямо по линии горизонта справа налево, со стороны Ялты, шел красивый, как мои детские рисунки, лайнер.
- Смотрите, это «Нахимов»!
- Пап, ну откуда ты это знаешь, видно же только маленький бумажный кораблик? - начавшая взрослеть Лиза прямодушно не боялась меня задеть. А маленькая хитрая Маша промолчала, хотя скорее всего думала так же.
- А он один такой в Черном море, еще трофейный. Видите, какой весь остроугольный. В Новороссийск, наверное, идет.
Наутро мы услышали из радиоточки, которую по советской привычке никогда не выключала Нина Семеновна, наша хозяйка, что около Новороссийска затонул лайнер «Адмирал Нахимов», есть много жертв. Потом осмелевшее слегка телевидение показало их c некоторыми подробностями спасательных работ. А я представил себе, как мечусь по каюте вместе с девчонками (вместе с которыми, на самом деле, мечтал попасть на этот «белый пароход») уже по колено в прибывающей воде...
Стало страшно находиться внутри старого прогнившего судна с тесными переборками и без спасательных средств, ощущая приближения серьезного шторма. Может быть, самого серьезного в нашей жизни, хотя мы и звали его, следуя логике выученного в школе «Буревестника». Надо менять курс, пока не поздно. Надо искать шлюпки и надувные жилеты, хотя бы! И делать это не в горячке, а продумав заранее. Видимо, и об этом писал:
Судьба, избавь от оперных страстей
и от балетной жажды осязанья!
Молчащей кровью чувствуешь острей,
какой минута прикоснулась гранью.
Уже за гранью чую перевал,
где не спасёт заговоренный панцирь:
не я один, спеша, перевирал
пути времён — и жизнь огнеопасна.
Страсть — это воск меж кожей и огнём,
лишь понимание свою поставит силу
меж тем, что вечно в имени родном,
и тем, что Хиросиму опалило.
Безвольна страсть, но справедлив закон,
спасая тех, кто вовремя проснётся...
Пусть перевал снегами занесен —
он прежних дней на гору ближе к солнцу!
Он — не обман, но возвышает нас
над теснотой окаменевших истин,
и плавит снег огонь спокойных глаз,
ведь 36,6 — температура мысли!
Никогда не вел дневники в обычном смысле слова, привык в газетной работе записывать в блокнот только то, что потом использую в материале. Но всегда писал стихи - для себя. Такой способ познания действительности, когда, начиная с первой строки, не знаешь, какой будет последняя и что она тебе откроет. Публикацию не отрицал, но никогда на нее не рассчитывал. И вот теперь старые стихи играют роль дневника - помогают реставрации прошлого, а без них я бы не понимал своей тогдашней оценки происходящего...
Очень вовремя подоспела экология, помогла понять самому и начать показывать другим примитивную глупость и опасную вредность режима, обвинявшего, между тем, своих оппонентов в человеконенавистничестве. Газета позволила бить тревогу, рассказывая о реальных, пусть поначалу и мелких, нарушениях. Чего-то, на волне привычной чиновничьей боязни печатного слова из «органа», удавалось добиться — штрафов, отмены нарушающих законы решений, это добавляло влияния. На его свет потянулись природоохранные энтузиасты, даже из чиновников, которые настрадались за годы застоя (а до него, никто, собственно, природу и не охранял) без аудитории. Тогда и стала видна беспросветная картина, ранее не только скрываемая официальной пропагандой, но и впрямую искажаемая ею.
В перечне цензоров Главлита статьи о реальном состоянии окружающей среды: о радиации, превышении предельно-допустимых концентраций (ПДК) вредных химических веществ в воде, воздухе и почве - были под главным запретом. Цензоров научились обманывать, подводить нужные сведения под другие параграфы. Да и они — тоже люди, хотят дышать, пить чистую воду, не есть отраву и вообще — жить подольше. И могут сделать вид, что их обманули. Опять же, местные власти (а они регулярно инструктировали цензоров) несколько растерялись после всемирного шума из-за Чернобыля. А в Башкирии, кстати, начали строить АЭС того же типа, что и взорвавшаяся.
За несколько лет до того я был первым журналистом, высадившимся вместе с фотографом из вертолета на снежной целине у берега реки, где весной должны были начать закладку станции и нового города Агидель. Написал в меру восторженный очерк о людях, живущих пока по-старому на этом замечательном месте, о проекте АЭС, о соседних нефтяниках, призывал строителей. Статья называлась «Атомная!»
Иллюстрацией к ней послужил снимок, где был виден кол с табличкой, вбитый в морозный наст. На табличке — надпись: «Здесь будет Нефтекамская АЭС». Правда, потом станцию гордо назвали по имени всей республики, а не одного какого-то города, но писал-то на фанерке не обкомовский мыслитель! Надпись сделал, макнув палец в бочку с мазутом на ближайшей буровой, наш фотограф Равиль Гареев. Мы после грохочущего и звенящего от мороза вертолета пообедали там с водкой, опять сели в Ми-4, прихватив дрын с фанеркой, прилетели на пустой берег. Равиль поставил меня так, чтобы в кадре был крупно виден доблестный полушубок, менее четко — борода, и совсем не видно - черт лица, снял первопроходца с табличкой.
Символ, как частенько бывало и бывает, оказался фальшивым по отношению к реальности, но провидческим по отношению к будущему, вне зависимости от намерений создателя символа. По тогдашним морозам никого на том берегу найти было нельзя, рано было даже снег сгребать, другие-то, настоящие первостроители, еще не получали путевок на ударную комсомольскую в райкомах или справок об условно-досрочном освобождении — в канцеляриях колоний.
Уже потом геофизики и гидрогеологи объяснили мне, а я постарался — читателям, что строится станция на геологическом разломе, что возможны потрясения, способные разломать фундамент, что вероятная катастрофа отравит намертво не только всю округу, но и через Каму — весь волжский бассейн. Это даже без учета предубеждения к водно-водородному типу реактора, показавшему ненадежность в Чернобыле.
Толя Комаров из общества охраны природы, приводивший в редакцию специалистов, начал подбрасывать и другие пугающие новости. А наши авторы и корреспонденты стали о них писать. Как до того освещали, например, создание железнодорожной магистрали Белорецк-Чишмы. Некстати вспомнилась реплика из одного очерка об ударницах, доблестно (или безропотно) таскавших шпалы и бивших молотом по «костылям»: «Халида, оттяни конец!», долго висела вырезанная из текста строчка в редакционной стенгазете «Миниколокол»...
Комсомольский писатель Борис Павлов, до того истово гонявший по ударным стройкам и выпустивший не одну книгу очерков о тамошних хороших людях, резко перестроился и атомную ударную стройку прославлять перестал. Напротив, нашел еще некоторые свидетельства не в ее пользу. В газете под моим присмотром появилась специальная рубрика, посвященная окружающей среде, ее организовывала Марина Чепикова. Ранее уже работавшая в газете и вновь пришедшая Света Гафурова, когда-то бывшая членом сборной Союза по спортивной гимнастике, все свое послеспортивное журналистское упрямство направила на эту страницу.
Гидрологи раскрыли еще одну страшную тайну строителей: подъем подземных вод, вызванный сооружением Иштугановского водохранилища на другом конце республики и на другом конце реки Белой - Агидели, может уничтожить микроклимат уникальной Каповой пещеры, в которой сохранились рисунки древних людей, живших десятки тысяч лет назад. Да, там, где начинают ирригационную стройку, между степью и отрогами Урала, проходил путь всех миграций из Азии в Европу, там следы и мифических ариев, и знаменитых скифов, и близких по времени гуннов. Под влиянием выступлений московской интеллигенции против поворота сибирских рек в Казахстан вступили в борьбу и мы. Стали изучать ситуацию, выяснилось, что проект Иштугана, по словам нашего главного научного эксперта профессора Марса Гилязовича Сафарова из университета, позволит создать гигантский сливной бачок в верховьях реки Белой, но не обезопасит ее от наводнений и не улучшит качество воды.
В тех местах Южный Урал уползает под степь, она слегка накреняется, но остается плоской. В башкирском Зауралье степь уже вся распахана во время подъема целины, почва забита удобрениями, все они и сольются в этот бачок. Чтобы собранная вода помогла засушливой зоне и пошла на бывшую целину, нужны еще стройки с неменьшей миллиардной ценой. Но по проекту никто каналов сооружать не собирался. Да и не было уже массовой уверенности, что подъем урожайности зависит только от наличия воды. Зато возникла уверенность, что воду копят для других целей.
А их никто и вздумал скрывать: большая химия нуждается в большой воде, поскольку меньшая вода обойдется ей дороже - сложнее технология переработки «хвостов». В среднем течении Белой, вниз от Иштугана — крупнейший в Европе нефтехимический узел. В Стерлитамаке, Ишимбае, Салавате и Мелеузе сотни производств, с помощью устаревших технологий, обрывочно закупленных на Западе, дающих вместе с необходимыми промышленности веществами и полную таблицу Менделеева губительных отходов. И вот там, где и так вымирает все живое, надумали ставить еще новые установки, вместо того, чтобы доводить до приличного уровня старые или закрывать их начисто. Тянут туда трубопроводы с азиатской нефтью, насыщенной ядовитой серой!
Ядом там и без того пропитано все. Помню, как забастовали водители троллейбусов в Стерлитамаке, которым приходилось выезжать на линию из депо в пять утра. А в это время, как раз, на заводах ночная смена выпускала прямо в воздух, поскольку фильтры были дырявые и давно устарели, отработанные реактивы. Главное — хлор. И троллейбусам приходилось раздвигать фарами не обычный утренний туман, а насыщенные хлором клубы пара. А однажды уже утренняя смена на «Каустике» слишком поспешно стравила из труб накопившиеся отходы — прямо на смену ночную, задержавшуюся у проходной в ожидании троллейбуса, выползло облако хлора. Несколько десятков рабочих попали в больницу, кто-то не выжил...
Ясно же, что в остальные дни делалось примерно то же самое, только без прямой очевидной связи с больницей. Рабочие-аппаратчики (так называется профессия) учились цинизму и пренебрежению к жизни у чиновников-аппаратчиков, у государственной машины и общественного устройства. В Мелеузе сложная и вредная по химическому составу пыль, пролетевшая сквозь фильтры завода кормовых добавок, оседала толстым слоем на крышах домов, в которых жили, кроме прочих людей, рабочие завода. Пыль забивала легкие, меняла обмен веществ — кормовые добавки, в общем, под то и заточены. Презрение государства откликалось презрением граждан — к себе. Пока не к государству.
Недавно нашел у себя стих того времени. Об этом:
Как будто куклой нарисованы
пятиэтажки-саркофаги,
в них размножением впрессованы
голодные антропофаги.
На улице откроешь форточку,
какую хочешь, наудачу –
там людоед глодает кофточку,
от обретенья чуть не плача.
В завод собравшись, землю лопают,
кромсают небо дёсны дыма,
вода потребна бездне хлопковой,
а сытость всё неутолима.
И даже вегетарианские
обманут запахи за стёклами –
там руки съедены крестьянские,
в поля нырявшие за свёклой.
Слабее кто – тот и капризнее,
жуёт себя – вкуснее нету.
Когда же локти все изгрызены –
помочь соседу-самоеду.
И лишь дойдя до крайней степени,
до несварения желудка,
уставятся в картину с трепетом
и пьют слабительное жутко…
А государство думало, что заботится о своей мощи. То есть, по его мнению, о военной силе, поэтому здоровье сверхдостаточного количества пушечного и рабочего мяса его волновало в последнюю очередь. Для силы государства, кто же не знает, нужны производства ракетного топлива и сложных веществ, без которых не выковать современного оружия. Значит, можно не задумываться о побочных эффектах. Побоку их!
Забегая вперед, скажу, что в 1990 году, когда из уфимских кранов вместо воды потекла карболка и начались массовые выступления обезвоженного населения, попутно открылась одна из отравительниц города: установка нефтеперерабатывающего завода, производящая гептил, жидкое ракетное топливо. То самое, из-за капельного попадания которого в почву из отработанных ступеней ракет некоторые территории сейчас высказывают миллиардные претензии к Москве. А в Уфе за десятилетия накопились не капли! Цензура, если чего и допускала в отношении норм ПДК, то о военных потребностях заставляла молчать. Да и мы сами еще смущались.
Поэтому говорили не о гептильне, а лишь о соседней установке, работавшей на гербициды. Но тоже — отравительнице. Оказалось, что почва под этой установкой химзавода на 25 метров вглубь пропитана диоксинами. А это такие химические соединения, которые как бы пародируют, вытесняют основанные на бензольном кольце гормоны и другие регуляторы человеческого организма. Поэтому в уфимских организмах диоксины вызывают падение иммунитета, рак и прочие смертельные болезни.
Честно говоря, эти установки не имели отношения к фенолу, чье попадание в трубы превратило воду в карболку. Зато фенол заметнее неощущаемых диоксинов, когда стали разбираться с ним, вскрылось, что водозабор уфимского водопровода находился ниже по течению Белой, чем гептильная установка и почва под гербицидной...
За три года до фенольной эпопеи другое взволновало народ, возмутило не без нашей помощи, - намечаемое на берегу Белой, немного выше Уфы, производство. Выяснилось, что современная техника никак не может обойтись без поликарбонатов. Тогда, почти тридцать лет назад, имелась в виду военная техника, а сейчас поликарбонаты облегчают ношу очкарикам, поскольку легче и прочнее стекла. И тогда, в общем, никто ничего не имел против самих веществ и даже их применения.
Но Анатолий Комаров и его ученые друзья выяснили, что из всех существовавших в мире к тому времени проектов советское руководство решило закупить на Западе такой, при котором полусырьем для поликарбонатов становился фосген. Да, тот самый отравляющий газ. Его должны были каждый день везти в жидком виде десятки железнодорожных цистерн через Уфу, а «железка» в городе протянулась на восемьдесят километров. Опрокинется одна цистерна, что при наших порядках весьма вероятно, - и полгорода под смертельной газовой атакой!
Занимаясь этим делом, я понял, что подобные технологические решения лежали в основе всех наших ударных строек, о которых, если уж говорить начистоту, много лет слагали саги и мои авторы, и я, а раньше - мой отец. У него в московском издательстве «Молодая гвардия» вышла книга очерков о стерлитамакских и салаватских стройках, в книге были разделы, написанные отцовским соавтором Марселем Гафуровым (так что нам со Светой, дочкой Марселя, тема была близка с детства). Очерки у них получились живые о живых людях, книга называлась «...И никаких легенд!», однако пафоса в ней на нынешний вкус хватало. Что соответствовало вкусам и предыдущего поколения - мой дед за несколько месяцев до смерти прислал отцу письмо, где сравнивал тоненькую книжку в мягкой обложке с эпохалкой «Как закалялась сталь».
Письмо деда, думаю, было не просто искренним, оно несло и частицу объективной правды. Да, конечно, он сам был литератором-дилетантом, переводил на эсперанто русских писателей, а с эсперанто — всех, ранее на этот искусственный язык переведенных с языков других, живых, но неизвестных деду. Но в его сравнении — не только гордость за дальше шагнувшего потомка. Еще и — зараженность энтузиазмом, очевидно, помогшим пережить большую часть двадцатого века. Эсперанто ведь тоже пришло не от прагматизма, а от тяги к чему-то большему, что может вылечить век, вывихнутый звериным напряжением.
«Комсомольцы-добровольцы»: здесь ключевое слово — второе, не так уж много в советское время было ситуаций, предполагающих выбор по доброй воле. Думаю, подсознательно активная часть молодежи тянулась к таким возможностям, не очень четко представляя цели выбираемого пути. Добрая воля (выше по градусу - энтузиазм), в свое время, вела гайдаровских недоучек в Красную армию, а других гимназистов и юнкеров, совершенно не обязательно из богатых семей, - в Добровольческую.
Молодежь 50-х -70-х, вырывавшаяся из семьи, из предопределенности захолустья или карьерных рамок столиц на просторы огромных строек, проживала контрастные привычным события. Их реальная молодость отражается в песнях Пахмутовой, как жизнь недоучек и стихийных бунтарей начала прошлого века — в стихах Светлова. Только это была официально освещенная часть реальности. И не самая важная (для будущего) и самая большая ее часть.
У героев Николая Островского, как и у героев очерков Давида Гальперина и Марселя Гафурова, не поощрялся критический взгляд на решения власти. «Комсомол отвечает — есть!» Максимум разрешенного внутренне — сомнения в действиях непосредственного начальства или «спецов». Но именно решения власти сделали потомство героев ударных строек заложниками отравы, а им самим не дали дожить до нормальной старости. Как и Николаю Островскому, как и его соратникам…
Молодым ребятам, волна за волной прибывавшим на северную окраину Уфы с выразительным названием Черниковка, говорили, что с их помощью страна станет самой передовой в мире. И они проживали свою пылкую юность на пыльных ветрах, получая за особые отличия уже не отрез на галифе, а талон на джинсы. Строили сначала один нефтехимический комплекс, десятая часть продукции которого была необходима военным, а с остальной не знали чего делать. Потом - опять на Всесоюзной ударной, но рядом — их младшие товарищи строили еще один комплекс, часть продукции которого утилизовала какую-то часть продукции первого комплекса. А остальное опять оказывалось невостребованным. И тогда начинали строить третий комплекс — чтобы делать, допустим, поликарбонаты.
Если бы проектанты и экономисты исходили из маркетологических, говоря современным языком, рыночных потребностей, а не из директив военных, что-то узнавших с помощью разведки на Западе, то доблестные отечественные плановики могли бы сообразить цепочку производств, предлагающих действительно передовую продукцию. А на деле им продавали западные технологии с вырванными (думаю, не без наущения соответствующих разведок) из цепочки конечными звеньями. На современности очистных сооружений экономили уже сами заказчики. Не думаю, что такое могло прийти в голову даже диверсантам, жившим в воображении нашей пропаганды. Известно только, что к западным лицензиям обращались не от хорошей жизни: отечественные технологии не часто доходили до конечного продукта. Потому что плановики не могут точно планировать потребности.
В конце концов, для меня стала ясной фараонская привычка властей: каждую дело (и свою династию) обозначать новым строительством. Не перепрофилировать старые заводы, например, а в чистом поле городить новые. Не ставить современные станки, а ломать стены. Не давать воли крестьянам, а поворачивать рабским трудом реки. Каждый новый градоначальник первым делом меняет дизайн автобусных остановок.
6.
Вот против всех этих строек и началась борьба: сначала в письменном виде, потом стали координировать действия группы активистов, практически — конспиративно, закончилось все это массовыми несанкционированными акциями. И если сперва мы стремились донести до власти сомнения и мнения экспертов, то очень быстро поняв наивность этих методов, стали стараться донести по тому же адресу волю активных людей. А подтолкнула нас история падения Мидхата Закировича Шакирова.
Первый секретарь Башкирского обкома КПСС, Герой Соцтруда и прочая, и прочая, попал в жернова коварной перестройки, Горбачев и Лигачев меняли партаппаратчиков. С Шакировым получилась показательная порка. 6 мая, сразу после Дня советской печати, в «“Правде”» вышла статья «Преследование прекратить», где, среди прочего компромата, был рассказ о пытках, которыми первый секретарь обкома велел подвергнуть второго секретаря горкома, Сафронова, организовав против него уголовное дело. Все вздрогнули, потом запели (про Егора Лигачева, главного в ЦК по кадрам): «Из-за леса, из-за гор едет дедушка Егор, а в сторонке возле хат тихо дремлет дед Мидхат». А через месяц - 6 июня Шакирова и сняли. Несмотря на недавно врученный в Кремле очередной орден Ленина - к 60-летию.
Не объяснить, как нас, наивных журналистов «молодежки», приободрила такая действенность печати: человека (и какого!), как муху, прибили газетой!! Еще больше разоблачений, еще больше экологического возмущения! Но Володя Прокушев, собкор «Правды» никогда не рассказывал о том, кто и как «заказал» ему «хозяина», как удалось скрыть долгую работу от недремлющих глаз. А с Прокушевым мы на несколько лет стали союзниками, как и с собкором «Социалистической индустрии» (была такая центральная газета) Виктором Радзиевским.
Сначала, действуя открыто и скрыто, в ноябре 1987-го удалось организовать несанкционированный митинг у здания Уфимского горсовета. Зная о нем, меня предупредил по-дружески наш замглавного: если меня там увидят, он не сможет потом меня отстоять на номенклатурном посту. Да и вообще, скорее всего заставят уволить. Поэтому к парадным ступеням я не пошел, хорошо - напротив парк. Я стоял с лыжами и палками (а зима выдалась ранней, снег лежал) возле драмтеатра, вклинившегося в парк, и смотрел на внушительную толпу, не расходившуюся до ранних сумерек. Выступали и те, кто до того боролся вместе с нами: Дим Новицкий, Савия Молодцова, неистовая Валя Жукова, которая ходила по трамваям с мегафоном, призывая к борьбе, кажется, Игорь Безымянников, и те, кто вдруг, неожиданно для нас, включился.
Среди них был медик-анестезиолог одной из больниц Рафис Кадыров. Говорил очень страстно о страшных вещах: о сокрытии количества смертей и их причин. Поэтому вошел в состав делегации, которая пошла на встречу с властями. А позже он так же неожиданно стал одним из первых в стране «кооперативных» банкиров, его банк «Восток» открывал отделения в каждом районе республики (на базе почты, кажется) и по Союзу. Позже говорили, что его поддерживает опальный Шакиров. В результате уже в другие времена Рафис попытался бороться за пост президента республики (и я помогал вместе с соратниками по экологической борьбе), но был сметен командой Муртазы Рахимова. А после и банк рассыпался...
Но в конце 87-го года, года «большого перелома» перестройки, об этом и не мечталось. Как и о том, что через полгода удастся собрать - официально! - полный Дворец спорта на обсуждение экологических проблем. И тогда уже смешно было вспоминать обложку новогоднего номера 1988 года, где я в накладной бороде Деда Мороза прокламировал переход госхозяйства на хозрасчет (фишка союзного премьера Николая Рыжкова). Не до мелочей! Давай всего и сразу.
Помню, в отделе писем у Марины Чепиковой перед новым годом собрались: Анатолий Комаров, ученый Борис Хакимов, которого Толя давно привел из общества охраны природы, соратник Бориса Рустэм Хамитов, ставший нашим главным экспертом наряду с профессором Сафаровым, еще один наш экологический автор Толя Данилов и мы с Мариной - газетные активисты. Тогда мы и сказали, что перед нами стоит несколько задач - закрыть: Атомную, Иштуган, строительство завода поликарбонатов, установку гербицидов на уфимском Химзаводе.
В ближайшие пару лет задачи были выполнены. Потом Борис Хакимов стал депутатом Верховного совета РСФСР (об этом отдельный рассказ), доктором наук и одним из главных экспертов Совета Федерации. Рустэм Хамитов, пройдя длинный путь, стал вторым — и последним! - президентом Республики Башкортостан (уже при нем пост переименовали). А до того успел побыть главой федерального агентства водных ресурсов, где и Толя Данилов нашел себя. Но борьба оказалась непростой. Нас подталкивали очередные катастрофы, да и публику делали отзывчивей к нашим призывам.
Если уж речь в этой главке зашла о Шакирове (при котором и были запущены все те проекты, с которыми мы боролись), придется немного забежать вперед, в 89-й, когда грянула совсем неожиданная беда. Казалось бы, непредсказуемая, не укладывающаяся в схемы экологических проблем, сформированных по явной вине государства. А разобравшись, я понял - все то же!
...Опять я был с девчонками. Выходной день, мы идем по дорожкам парка (летом, поэтому обошелся без лыж, не то, что в 87-м...) и вдруг над головой — вертолеты, садятся один за другим прямо на улицу перед ожоговым центром, как мы потом увидели. Поблизости от Уфы за несколько часов до этого два поезда «Адлер-Новосибирск» и «Новосибирск -Адлер», шедшие по параллельным путям, соединились в одном кошмаре. Поезда, большую часть пассажиров которых в это каникулярное лето составляли дети, сгорели в облаке газа. И мои дочки видели эти летящие «скорые помощи». Так что когда я решил заняться расследованием причин этой катастрофы, мною двигал не один журналистский долг.
Я быстро нашел прораба, на которого хотели повесить вину за прорыв газа из трубопровода, он еще не был измучен вниманием общества, был растерян и многое мне рассказал. Прораб строил трубу на том участке, который не выдержал скачков давления проходившего по трубе газа. Участок был в низине, газ, потихоньку сочившийся из трещин в сварном соединении, растекся по лощине, малейшая искра от проходивших через нее поездов - и он взорвался. Получилась, непреднамеренно, конечно, как бы применявшаяся в тогдашнем Афганистане советскими войсками «вакуумная бомба», призванная уничтожать спрятавшихся в земле или под землей «моджахедов». Только на поверхности, а не в закрытом объеме - газ в лощине около Улу-Теляка мгновенно сгорел вместе с кислородом воздуха.
А потом, кстати, выяснилось, что могло быть еще ужаснее, хотя большей трагедии, чем гибель в «вакуумной бомбе» двух поездов с детьми, трудно себе представить. Но была и другая возможность. Пассажирские поезда-братья не должны были по расписанию встретиться под Улу-Теляком, шедший с запада придержали - пропустили литерный грузовой состав. Состав вез снятые с боевого дежурства и отправленные на переработку по договору о сокращении ракет средней дальности боеголовки - в близкий атомный город Челябинск-40, на комбинат «Маяк». Представляете, что было бы с планетой, если бы ядерные боеголовки рванули в газовом котле?! Чернобыль показался бы мелкой страшилкой. Получается, что дети - жертвы, принесенные судьбе, чтобы она пощадила всех нас...
Прораб искренно скорбел о погибших, но утверждал, что никаких нарушений спущенной ему технологии при сварке и изоляции труб не было. Что, в общем, возможно проверить специалистам, изучая последствия на разрушенной трубе. Тогда я решил понять, что же это за газ такой был, какая это труба и какие меры безопасности были предусмотрены в проекте.
Газ оказался нечищенный, неоднородный, шел с промыслов, где выходил от скважин, как попутный к нефти. Его раньше сжигали в факелах, которые все видели на промыслах, что напоминало топку печки банкнотами. А теперь решили пустить на переработку и направили к нефтехимическим заводам. Прогресс. Но, как часто у нас, чужой опыт решили «советизировать». Если в Америке этот ШФЛУ (широкая фракция легких углеводородов) шел по трубе диаметром максимум полметра и перекачивающие станции стояли близко, через каждые 50, помнится километров, то у нас трубу забабахали диметром в 2 метра, а станции перекачки - и контроля! - заложили в 200 км друг от друга. Как и привыкли на магистралях, по которым идет природный, почти однородный газ. В Америке и длины-то такой не было у трубопроводов, по которым шел ШФЛУ, там все расстояния до химпотребителей были максимум пару сотен миль.
В школе я был отличником по химии и, готовя расследование, понял доказательства экспертов, которых удалось найти. Широкая фракция - значит, по трубе одновременно шли потоки газа самой разной плотности, да и разных химических свойств. Соответственно, скорость движения у них была разная, способность «кооперироваться» - тоже. «Метил этил пропил бутил» - вспомнил я школьную дразнилку, впрочем, соответствующую положению дел в газовой среде. В трубе, кроме этих веществ, были и более сложносочиненные, практически - лучший бензин. А насосные станции не успевали следить за состоянием огромного потока - и летучего, и полужидкого одновременно, более того, мировая наука не накопила представлений о том, как он себя должен вести - в магистральной огромной трубе. Вот он и давил на ее стенки с самой разной силой, в разных местах. Вот и рвануло...
Кто же готовил этот «революционный проект»? Институт, которым руководил молодой доктор наук. Сын недавнего первого секретаря Башкирского обкома партии Мидхата Закировича Шакирова. Я это прямо в материале не указал, но институт и директора назвал. Расследование заняло в газете целую полосу, сразу начались звонки от самого разного начальства, следователи благодарили за подсказки. Но... Главного сына в обиду не дали, прораба осудили. Шакиров оказался сильным, но и моя статья не забылась, помогла в начинающейся «гражданской войне» за справедливость.
Я до этого немало поездил по трассам - от афганской границы до мордовской тайги, по всей стране их тянули башкирские тресты. Даже управление гигантскими трубопроводами находилось во дворе нашего уфимского дома, так что причастность ощущалась каждый день. И не по себе было и до улутелякского кошмара. В стихах это выглядело довольно откровенно, кажется, даже опубликовал в том же «Ленинце», так что не только расследованиями пытался пробудить массы...
Ломают ветку великой реки,
жгут бурыми пятнами небо, как листья, -
волчанка! Оволчились – чешут клыки
о лица ещё поднимающих лица.
Не падают тени в прогнивших лесах,
на просеках падают трубы под землю,
бесцветного запаха муторный страх
по ним за границей курс марки подъемлет.
Чужое! – и сердце за кайф отдадут,
рабы наслажденья украденной коркой…
Какая любовь – такой атрибут:
глотнув, поцелуй исполняют под «Горько!»
Не волчья ли свадьба бикфордовых труб
кружит под лесами и реки пронзает?
Не звёзды, не сварка искрит на ветру,
а стая волков обложила глазами.
Получалось в наших тревогах, что экологическая безопасность — такая площадка, на которой, пока не выявились в бывшем монолитном советском обществе «кружки» по реальным интересам, можно соединять просыпающихся людей, учиться вместе с ними отстаивать свои кровные требования. Находить новое большинство, никого не отталкивая непонятными идеологическими ярлыками, расширять русло перестроечного «прорыва», оставаясь легально-признанными членами общества, начинать борьбу за права с госмашиной. Учиться читать писаные законы, искать и запоминать новые, неписанные методы противостояния ей. Разрабатывать обращенный ко всем, вплоть до противников, ясный и не демагогический язык.
7.
Долгие годы моя общественная активность за пределами газетного листа не исчерпывалась КВНом и литобъединением. Кроме вышеперечисленного, я активно занимался общением с самыми разными людьми, играя в настольный теннис, с тех самых пор, когда он ещё назывался, в основном, пинг-понг. Под это китайское, по моему мнению, имя я предпочитал китайские шарики и ракетки, хотя в СССР во времена пропагандистских раздоров с последующим Даманским подобный инвентарь было не достать. Позже власть (а кто еще управлял внешней торговлей?) пошла на компромисс: шарики появились, а потом и ракетки, но пинг-понг окончательно стал настольным теннисом.
Отец играл хорошо, он вообще был игровиком-любителем, готов был не только к шашкам-шахматам, где имел вполне профессиональные категории, но и к видам спорта, требующим мышечной нагрузки и пластичности, волейболу, например, а в детстве вообще в футбол играл. Он и пытался меня научить пинг-понгу. По-своему. А я не поддавался и ракетку держал «пером», а не по-европейски.
Не потому, честно говоря, что отдавал предпочтение всему китайскому, а именно эту укладку деревянной ручки в ладонь считали свойственной китайцам, а потому, что не хватило у меня взаимопонимания с учителем и я так и не научился отбивать шарик слева другой стороной ракетки, европейским способом. А если хват у тебя «пером», если ты охватываешь ручку ракетки двумя пальцами, а остальные ложатся на тыльную сторону ракеточного поля и помогают ею управлять, то ты можешь играть все время одной стороной, и справа, и слева. Как выяснилось, и крутить у меня лучше получалось, чем обычным хватом, и отбивать, и подавать в трех метрах от стола. А потом и бить - неожиданно и с любого расстояния в любую сторону.
Держать так ракетку временами было просто больно, в кровь стирал правую руку между большим и указательным пальцем, тем более, пока играл тем, что дают: во дворах, на пляжах, в редакциях. Пришлось обзавестись ракеткой (откуда она оказалась у отца - не знаю) собственной, с отполированной ручкой, с глубоким вырезом фанерки, идущим от ручки к полю ракетки. И само это поле было неправильным, не по профессиональным правилам, то есть, - не жестким, из пупырчатой резины, и не двойным, где под гладкую липкую поверхность (чтобы лучше крутить) подкладывалась резина толстая и губчатая, а - из тонкой однослойной губчатой резины. Но довольно жесткой. И поскольку я все время играл одной стороной, то вторая сторона вообще могла быть отполированной фанерой.
Ко времени выхода на большую дорогу я узнал, что и китайцы-то, по крайней мере, на профессиональном уровне, держат теперь ракетку как все - унифицированным хватом, и ракетки у них - те же двойные, «сэндвичи» с гладкой поверхностью. Но меня уже было не остановить.
Сначала я учился обыгрывать таких же любителей, как я. Потом пару лет потратил, чтобы научиться обыгрывать отца. Скорее всего, впрочем, что это не я стал настолько силен, а что это он из-за первых инфарктов ослабел. Но попутно я утратил пиетет и к его постоянным соперникам-сверстникам. Дошла очередь и до мужиков в самом расцвете сил, старше меня лет на десять-пятнадцать, я часами после работы оставался в редакции и ждал своей очереди, чтобы в очередной раз проиграть им, пусть и не так крупно, как раньше. Потом стал обыгрывать и их, сначала - из-за их расслабленности, вызванной гигантским предыдущим опытом, потом - в силу собственного волевого напряжения. А ведь кое-кто из них играл на уровне первого разряда.
Я мог долго, до тысячи раз подряд, бить шариком в стенку, выворачивая ракетку от левого плеча, чтобы подрезать, и наотмашь лупил с плеча правого, накрывая шарик сверху, закручивая его так, чтобы от кромки стола он ушел вниз. Пальцы, лежащие на тыльной стороне, научились незаметно готовить кистевой удар. Играл каждый день, и в обед, и после работы, манкируя размеренным приемом пищи, семейными обязанностями и дипломатией, обыгрывая и начальников, и приходящих нужных людей. В конце концов стал стабильно класть на лопатки всех в Доме печати, даже выиграл для своей молодежной редакции чемпионат среди девяти населенных этажей.
Недавно солидный медиа-деятель написал, как примету времени, про которое теперь снимают ностальгическое кино о трудностях застойной жизни, что в детстве его папа брал его с собой в Дом печати и показывал, как играет Иося Гальперин. Но играл я не для зрителей! Хотя это и было одним из способов социализации, самореализации когда-то слабого болезненного мальчика, я даже после длительных гипсов и костылей быстро восстанавливался и снова играл. Я учился взаимодействовать!
Как раз тогда США и КНР начали налаживать полностью до того отсутствующие отношения, использовав поездки теннисистов на соревнования, называлось это «пинг-понговая дипломатия». А у меня - пинг-понговая политология и обществоведение. И техника, и тактика, и стратегия. По тем же лекалам мозга, по которым я учился понимать характер и особенности противника на другом конце шаткого стола, воспитывать свою волю, переводить планирование в интуицию, я потом искал пружины поведения и противников, и соратников, и больших человеческих масс. Может быть, в этом можно разглядеть что-то бихевиористское, манипуляционное, неискреннее, даже подловатое, но я ведь никого не обманывал, я играл так выкладываясь, что каждый мог изучить меня и попробовать победить. Если умел ставить цели и находить к ним пути.
Спустя много лет на Лейпцигской книжной ярмарке я услышал выступление всегда, с юности, любимого писателя Владимира Семеновича Маканина. Он говорил о шахматах. О том, что играя черными, ты настолько понимаешь противника, который думает, что навязывает тебе предугаданное развитие, и настолько ты кажешься ему подвластным, как бы продолжением собственных мыслительных ходов, что он оказывается ошарашен, когда вдруг ты наносишь свой продуманный удар. И ты побеждаешь черными!
Я лучше защищался, чем нападал. По крайней мере, это так выглядело - я чаще только крутил, отправляя отбитые удары в неудобные для противника зоны, чаще, чем сам бил. Набирал очки из-за того, что противник не ожидал, что его замечательный сочнейший удар вернется к нему каким-то нелепым огрызком, соскользнет с обрыва стола или нагло и медленно переползет сетку. Но побеждал тогда, когда соперник уже уставал бить, или ему надоедало - и он пытался отвечать мне тем же. Или у него отказывала воля к победе (говорю сейчас только о сильных и умелых). И начинал бить я - из-под стола, издалека, с любой стороны. Поняв, что вот этот парень плохо берет слева, этот - теряется при высоких и наглых «свечках», а этот не контролирует зону между сеткой и ближайшим бортом. А иногда я был агрессивен с самого начала игры, зная, как не уверен в себе при написании заметок новичок, тихий интеллигентный юноша. В длинных турнирных сражениях научился отдыхать при некоторых розыгрышах, допуская проигрыш нескольких очков при подаче соперника, зная, что возьму все свои.
И вот когда пошли экологические сначала, а потом и политические бои с начальством разного уровня, когда надо было попытаться поднять людей на спасение их жизней от отравы, от отупляющей бессмысленной, слабеющей, но все еще силы, я принимал решения примерно так, как говорил Маканин. Но только я учился этому не в шахматах. Так же, как в пинг-понге, я не прятался и не обманывал, но мои простенькие ходы и самоуверенная воля были под опекой изменившегося времени.
Мы не всегда понимали, что нас - меньшинство, но всегда думали, что наши ценности могут стать ценностями большинства. Поэтому не боролись за права меньшинства, а боролись за то, чтобы нас стало большинство. За права большинства, которое не осознает необходимость ампутированных возможностей, а мы уже осознали и готовы доказать неизбежность их осуществления.
Тут ясно видно два противоречия: если ампутированных, отнятых и не востребованных обратно - то какое может быть осуществление? И второе: мы решали за кого-то, кого больше, чего ему не хватает и что он должен сделать, чтобы это необходимое получить. Напрашивается параллель с насильным осчастливливанием, с идеями просвещения народа с последующим его освобождением. Ничего удивительного: мы воспитывались в воздухе марксизма и в миазмах разлагающихся схем.
Тогда мы об этом не думали, по крайней мере - не обсуждали. Пробовали «воспитывать массы» личным примером: если нам важна экологическая безопасность дальнейшей жизни наших детей, то может быть и вашим детям она пригодится? И в ответ поддерживали ростки всего, что вызревало в массах, точнее - в новых, непризнанных элитах.
Кажется, я уже говорил об отсутствии цельного мировоззрения, об осколочности и мозаичности имевшегося у меня, да, думаю, и в обществе. Еще и поэтому я бросался поддерживать любые инициативы, не только экологические, в глубине сознания радуясь любой работе по разрушению советского монолита. Надо бить по всем слабым местам противника, как по краям стола в теннисе. «Мемориал»? Поможем оргсобранию! Общество охраны памятников? Напишем! Культурная автономия татар? Конечно же!
Забавно, но я за несколько месяцев написал - или помог написать активистам - уставы и для татар, и для башкир, и для чувашей, и для удмуртов, и для марийцев. Не отходя от рабочего места газетного ответсека, где в моем кабинете успевали разминуться те, кто подчас не здоровался друг с другом, несмотря на давнее знакомство (или благодаря ему...). Конечно, помогал бесплатно! Но и не без корысти: вот, думаю, в стрёмные времена начнут друг с другом бодаться, но поскольку есть оформленные организации, которые привыкли и вынуждены действовать в рамках, дело не дойдет до кровавых, как в Сумгаите, погромов. Хоть на немножко, но добавиться возможность того, что мои дочки будут в большей безопасности...
Мозаичность - но не беспринципность, если иметь в виду нравственные ориентиры. Они поддержали мою брезгливость, когда на первых московских митингах увидел черносотенцев с хоругвями общества «Память». Казалось бы, тоже союзники, но сильные - а русские сила, хотя бы по массе! - не должны быть визгливыми и невеликодушными. Здесь я скорее понимал башкирский национализм (и всех остальных малых народов), хотя и сам от него претерпел немало карьерных неудобств, да и моральных мучений, слушаясь невежественных начальников. Но году в 88-м, кажется, написал, что всем остальным жителям Башкирии стоит учесть, что у них может быть и другой родной уголок, а у башкир - только этот.
Кто ж знал, что при Муртазе Рахимове, первом и долго несменяемом президенте Башкортостана, башкирский национализм станет таким давящим, в том числе - используя и выдвинутое мной положение. И тогда я стал поддерживать культурное общество русских. Но история отношений с Рахимовым выходит далеко за пределы 80-х годов, что-то расскажу позже в этом тексте, что-то останется на другие писания...
8.
Кстати, о политических лозунгах и общественных тенденциях. За неимением в республике политологов (может быть, только в штатском?) я брался применять к Башкирии всю перестроечную терминологию и развивал ее по собственному разумению. Вот, например, в 88-м далеко шагнул: написал, что поскольку в данный момент граждане не владеют, практически, собственностью и личной свободой, то строй в СССР - рабовладельческий. И, следуя марксистской логике, дальше будет феодальный. Как же я был прав! - думал через несколько лет, наблюдая построение феодов Рахимовым в Уфе, Лужковым в Москве и остальными - в своих подмандатных территориях. Ведь если административный «хозяин» территории является хозяином ее экономики и пытается стать полным распорядителем судеб подвластных граждан - это феодализм. В Средние века в Европе, например, решили, что вероисповедание поданных надо определять по конфессии владетеля. И в России сейчас гоняют «сектантов»...
Политологов, может, в Уфе и не было, а социологи - были. И самый известный из них, союзного уровня и европейской известности - Нариман Абдрахманович Аитов, друг моего отца. Профессор авиационного, а потом и академик. Мы с ним говорили о том, что ожидает СССР, там я и додумался до феодализма, да и он говорил совсем не то, что лилось из Москвы. Раздумчиво, предположительно, но все равно страшно. Интервью вышло в газете, заняло полторы полосы. Тогда я впервые увидел, что газета может не только реагировать, точно или не очень, но и создавать что-то новое. Мысль. И не чужую приспосабливать, а прямо сейчас думать. Спасибо, ученый!
Но газета стала уже тесна, не каждый же раз будут давать такой простор под рассуждения. И в 1988 году мы с Геной Розенбергом, о котором я неоднократно упоминал, выпустили тоненькую книжку в бумажной обложке: «Дом человека. Диалоги об экологии». Кстати, обложку и заставки нам делал Сережа Краснов, тогда просто мой друг, а теперь - народный художник и академик, как и Розенберг. Только Академии художеств.
В начале книги мы объяснили позицию: «Экология - это наука не о том, как избавить Природу от человеческого воздействия, а о том, как Человеку уютнее и дольше жить в своем не таком уж большом и крепком Доме». Разумеется, Башкнигоиздат не мог выпустить такой брошюры без ссылок на нормативные документы, высказывания представителей партии (КПСС) и правительства. Их мы добавляли к научным постулатам о том, как важны свежий воздух, чистая вода и незагрязненная почва. Несмотря на краткость и достаточную поверхностность изложения (а, может благодаря этому) книжка стала учебным пособием для студентов. Да и не было тогда полноценных учебников по экологии, а интерес к ней был, в том числе - и вызванный нашей газетной и уличной деятельностью.
Науку Гена подавал с лапидарностью и блеском бывалого КВНовского капитана и с доказательностью одного из самых молодых (на тот момент) докторов наук в отечественной биологии. Я старался формулировать вопросы так, чтобы они не отшибали читающую публику от проблем геобиоценоза, показывали, как вся наша жизнь зависит от нескольких научных слов. Гена легко строил конструкции, поскольку по первоначальной склонности был математиком, системщиком и в биологии нашел благодатную живую почву для применения приемов работы со сложными системами.
Но одну главу я, набравшись храбрости, вообще сам целиком написал, только сверяясь с Розенбергом. Это был пятый диалог, «О природе давления и давлении природы». Об экспансии человека в природу, которая (экспансия), вообще-то в природе самого человека. А Большая Природа отвечает включением сдерживания внутри человека: новые, невиданные болезни, глобальность прежде локальных эпидемий. Теперь сюда я бы отнес и участившиеся позывы к самоуничтожению...
По репортерской привычке хотелось и мне, как экспансивному человеку, дойти до предела, попробовать всего и сразу. Участвовал в организации неформальных встреч приехавшего в Уфу с чтением стихов Евгения Евтушенко с «творческой молодежью». Писал о концерте ансамбля «Арсенал» и посылал в «Комсомолку» заметку о том, как новая музыка раскрепощает сознание. Вообще активно печатался в любых центральных изданиях - от «Соц.Индустрии» до «Советского спорта». Профессионально верил в слова, надеялся, что время перестройки - время обновления, очищения слов, придания им новой силы. И тогдашние стихи - о том же:
Единожды солгавши, кто поверит?
Сомкнулись в горле скобки закавык.
За двадцать лет эзоповых америк
ты открывать в открытую — отвык.
Такую боль переживёт не каждый.
Цезура выдаст утаённый вздох,
но продолжаешь возводить отважно
в большие буквы крохи всех эпох.
Сказавши «А» по волосам не плачут,
пора исполнить полный алфавит!
Дойти до точки — вот что это значит:
вернуть всем буквам надлежащий вид.
Сумбур? Переплетение понятий.
Мы так срослись с болезненной страной,
что и по шву не разорвать объятий,
и смерть проходит в сердце по прямой.
Если бы я хотел заинтересовать своей историей как можно больше людей, или, говоря по-журналистски, получше ее «продать», я бы этот эпизод поставил в начало. И не только главы, пожалуй, но и всей моей невыдуманной повести. Поскольку эпизод этот касается самого большого круга лиц, да и раскрывает тему действенности ярче всего. Он рассказывает, как я помог снова вырулить в большую политику Борису Николаевичу Ельцину. Но тема-то у меня другая! На собственном примере пытаюсь показать, как непросто дается переход от слова к делу.
Был у нас в газете активный автор, молодой профсоюзный босс одного из близких к Уфе совхозов. Писал не какие-то там заметки, а практически очерки, если удавалось очистить их от неуместных слов. Они были оригинальны достаточно для того, чтобы их автор становился лауреатом наших творческих конкурсов, за текстами стояли наблюдательность и понимание сельской жизни. Очень может быть, что именно эти качества не понравились совхозному, а то и районному начальству, автора нашего начали поджимать, собирались завести уголовное дело - по профсоюзной линии. Мы не бросили парня в беде и послали Инсура Фархутдинова подальше от районных недоброжелателей - в Москву. Дима Ефремов, замглавного, как раз искал, кого бы от газеты послать в ВКШ, получать второе дополнительное журналистское образование.
И вот Инсур приехал перед новым годом, перед сессией. И привез 22 листочка форматом А-4, с текстом, напечатанным через один интервал. Это была стенограмма встречи опального на той момент бывшего первого секретаря МГК КПСС Бориса Ельцина со студентами Высшей комсомольской школы. Ничего особо концептуального в его словах не было, но чувствовалась не подавленная склонность к свободомыслию. Ельцин уже больше года к тому времени «прозябал» на политической обочине в качестве руководителя Госстроя, но публика еще не забыла его эксцентричные для «персека» поездки в троллейбусе, популистскую горячность и сбивчивые нападки на самого Михаила Сергеевича и его верную подругу Раису Максимовну. Почему-то народ ее невзлюбил за контрастную с прошлым открытость, видел в ее подсказках мужу нескромность, использование личного положения при службе мужа, и декламировал частушку: «По России мчится тройка - Мишка, Райка, перестройка!»
Надо честно признать, что основания быть недовольными Горбачевыми и примкнувшей к ним перестройки у народа были. Во-первых, слов стало больше, а еды не прибавилось. Талоны не исчезали, несмотря на робкие кооперативные проблески. Во-вторых, слова и сами-то были непоследовательны, раздражали двоемыслием, явственно виден стал дележ власти между разными группами партократии и лавирование между ними Минерального секретаря. А прозвище это Михал Сергеич получил не столько по давнему месту работы (Ставропольский край, Кавказские минеральные воды), сколько за попытки бороться с извечной русской слабостью к алкоголю. Борис Николаевич не только раздражался по поводу двух первых проблем, волновавших народ, но и был явно не в восторге от антиалкогольной кампании, развязанной (при поддержке Горбачева) Егором Лигачевым. Это знали, Лигачева не любили, поэтому с симпатией относились к партаппаратчику, которому Егор Кузьмич сказал: «Борис, ты не прав!»
Мы с Димой Ефремовым с любопытством прочитали сумбурный текст, в котором к импульсивному мышлению отвечающего добавились неоднородные вопросы собравшихся. «Интересно!» - и мы решили попробовать привести текст в какой-то удобочитаемый (в том числе - для начальства) вид. Я был более оппозиционно настроен, но и мой непосредственный начальник кончал журфак УрГУ и ценил больше меня оригинальность бывшего первого секретаря свердловского обкома партии.
Текст я урезал раза в три, сделал более логичным, довел до стандартов газетной полосы, потом и Ефремов его почистил. Основные смысловые акценты в нем остались, получилась как бы беседа с членом ЦК КПСС. Раздобыли контакты Льва Суханова, референта Ельцина, отправили ему завизировать. Он изумился, но благословил, в то время лишь прибалты, начинавшие смелеть, отважно упоминали опальную после октябрьского (1987) скандала на пленуме ЦК фамилию в прессе. А тут легализация высказываний, ходящих по рукам, да и где - в самой серединке Союза, волго-уральской провинции. Правда, у газеты тираж для провинциальных огромный - 150 тысяч...
Текст вернулся одобренным, где-то у меня хранился листок бумаги с автографом Бориса Николаевича. И мы с Ефремовым (а редактора в тот момент не было) решили - рискнем! Поставили его в первый номер «Ленинца» после новогоднего простоя - на 6 января 1989 года. Конечно, здесь роль Ефремова была важнее моей, все-таки он подписывал номер и этим брал на себя ответственность, а он, к тому же, и партийный был. Но и мне предстояло отыграть свое соло!
Конечно, Главлит стукнул (это такие официальные цензоры были, если кто не знает) в партийные органы, а может — и в иные. Кстати, цензоры занимали комнату на нашем же этаже, но сами побоялись вступать с нами в пререкания. И вот уже к подписанию номера в свет, вечером, в редакцию приезжает первый секретарь обкома ВЛКСМ - красивый большой парень с умным лицом, Рафаэль Сафуанов. А мы собираем в кабинет редактора всех, кто в данный момент не ушел домой. Зачем? Пусть разговор будет при свидетелях.
Разговор был трудный. Умный секретарь, посланный своими партийными кураторами на усмирение газеты, учредителем которой был комсомол, говорил о том, что уважаемый Борис Николаевич выдвигает дискуссионные оценки происходящего, хорошо, что газета предоставляет место для споров, которые должны интересовать молодежь, но лучше было бы, если бы рядом с Ельциным, имеющим неоднозначную репутацию, кто-то высказался бы по тем же проблемам со своей точки зрения. Чтобы не дезориентировать советскую молодежь односторонним ракурсом. И у обкома комсомола будут предложения по второму выступающему в дискуссии, а пока надо эту полосу снять из номера. До той поры, пока обком не подготовит ответ Ельцину.
Мы представляли себе, что однажды сняв этот яркий материал мы рискуем больше никогда его не поставить, что обком и его кураторы постараются «замотать» тему и - проще всего! - уволят нас с Димой, не доводя дело ни до какой печатной дискуссии. Отвечали мы учредителю примерно так: мы понимаем, что в спорах должна иметь возможность высказаться вторая сторона, что раз Борис Николаевич критикует - в деталях, конечно! - курс перестройки за половинчатость, что по правилам гласности совершенно не возбраняется, вспомните в «Советской России» ортодоксальную статью Нины Андреевой (резко ретроградную, практически - против перестройки), то и противники точки зрения Ельцина, пусть хоть сама Нина Андреева, пусть кто более взвешенный, могут высказаться у нас в газете. Но совершенно не обязательно это делать рядом, в одном номере. Давайте - завтра выйдет беседа с Ельциным, а через несколько дней, когда молодежь осознает, о чем это он, московскому оппозиционеру ответит другой уважаемый автор. И к его мнению будет привлечено гораздо больше внимания, чем если бы он высказался тут же.
Ну нет, сказал умный и проинструктированный секретарь, так не пойдет, это неконтролируемая ситуация, кто знает, какие слухи пойдут после первой публикации! Снимайте! Ведь обком имеет право как-то определять политику своей газеты?
Поскольку я занимался газетной технологией, то, кивая на цинковую форму полосы с Ельциным (кстати, кажется, секретарь с ней не расставался), спросил у Сафуанова: представляет ли он процесс выпуска? Если мы сейчас будем снимать целую полосу, то значит, нам придется верстать, а то и набирать сначала на линотипе, материалы из запаса. До новой металлической формы процесс дойдет через несколько часов, газета выйдет из графика, утром не поступит к читателям в районах Башкирии.
Ну что ж делать, сказал секретарь, придет позже. Не завтра? Значит, не завтра, технические огрехи менее важны, чем идеологические.
И тут я окончательно осмелел. А вы уверены, спросил я Рафаэля, что вообще газета выйдет? Что уставшие типографские рабочие захотят сверхурочно переделывать по чьей-то прихоти номер? Кстати, они ведь уже прочитали беседу и прекрасно понимают, почему полосу меняют. Они, кстати, тоже граждане страны, объявившей перестройку и гласность, и могут просто не выпустить номер без этой полосы. А, может быть, под их горячую рабочую руку попадут и остальные издания - и завтра в Уфе не выйдет ни одна газета?
Конечно, я не был уверен в сказанном. Но меня неожиданно поддержал, неожиданно и для себя, наш спортивный корреспондент Серега Дулов. Услышав такую резкую дискуссию, он удивленно откинулся спиной на стену у входа, где по традиции редакционных сборищ стоял, и случайно нажал выключатель. Свет на секунду погас. И Рафаэль Сафуанов заметил рядом со мной зеленый огонек, который ранее скрывался в ворохе гранок. Что это? Отвечал я уже при свете, глядя в глаза начальству. Это - диктофон. И зачем? - искренне изумился Рафаэль.
Вот пришла пора и соло. А затем, - тоже неожиданно для себя сказал я, - что страна должна знать своих героев. Кто какую позицию занимает в процессе общественных перемен, кто чему помогает, кто чему мешает. Вот мы записываем наш разговор, а потом можем его показать - и не только рабочим внизу, в типографии, но и вообще как-то распечатать и распространить. Вы бы о своей судьбе подумали, Рафаэль. Обком партии послал вас сюда, потому что опасается в нынешнее время брать на себя откровенно запретительские функции. Старшие товарищи уже сделали немало, чтобы определить свое будущее, но оно, кстати, еще неизвестно как повернется. И хорошо ли вы себя почувствуете в качестве человека, запретившего Ельцину высказаться? Вы же молодой человек, вам есть что терять. Вы уверены, что Ельцин не прав? Или что завтра его правду не признают остальные товарищи, временно с ним поссорившиеся? Сегодня вам сделают выговор за то, что вы не выполнили задание. А завтра вас не возьмут в дальнейшее плавание. И возможно, что это будут совсем другие люди...
Секунд сорок Рафаэль Сафуанов смотрел перед собой. Потом молча встал и молча вышел. И в дальнейшем сделал неплохую карьеру в бизнесе.
Наутро газета «Ленинец» с полосой беседы Ельцина вышла. А через месяц началась выборная кампания в Верховный Совет СССР. Впервые - по новым, конкурентным, правилам. Борис Николаевич Ельцин выдвинулся по общемосковскому округу. Ему, конечно, ставили капканы в агитации, конечно, к официальным СМИ не подпускали. Но зато у него оказалась уникальная агитационная возможность: каждому москвичу в почтовый ящик штабом кандидата была брошена брошюра (слова-то как сближаются!) с текстом его размышлений. В конце брошюры был указан допущенный цензурой источник: газета «Ленинец», орган Башкирского обкома ВЛКСМ. Тираж брошюры - 15 миллионов экземпляров...
9.
Тут самое время сделать серьезную оговорку. Поскольку дальше речь пойдет о событиях исторических, хотя бы в региональном масштабе. Но я-то пишу не историю и не воспоминания в чистом виде, я пытаюсь дать представление о пути, а не о том, что встретилось. Поэтому некоторые события даю вне хронологии, некоторым уделяю больше места, чем они заслуживают - их удельный вес для меня оказался значимым, они ярче вспоминаются. Так и с людьми - кого называю, кого нет, но стараюсь быть уравновешенным с сегодняшних позиций. Короче, что и как понял - то и пишу. А настоящим ученым-историкам мой текст может послужить путеводителем по хрупким страницам газетных подшивок, там-то уж хронология сохраняется естественно.
Историческим событием, прежде всего, были сами выборы народных депутатов СССР, первые в стране за семьдесят с гаком лет после выборов в Учредительное собрание относительно прямые и честные. По крайней мере, все хитрости власти были видны и все горячо и открыто обсуждались. Как и в 17-м, эти выборы привели совсем не к тем результатам, на которые рассчитывали организаторы. Да и участники. Подтаявшая глыба Советов стронулась и растворилась.
Конечно, у себя в Уфе мы поддержали знакомого кандидата - Владимира Прокушева, корреспондента «Правды», из журналистской солидарности, из благодарности за участие в свержении «бабая» Шакирова, из-за его сочувствия экологической борьбе. Виктор Радзиевский, его доверенное лицо, был рад нашей помощи, агитация в прямом смысле слова шла от дома к дому - встречи с избирателями наш кандидат зачастую проводил между домами, в скверах и спортплощадках.
В том же уфимском округе шел еще один активный персонаж нового (обновившегося?) времени - верховный муфтий Талгат Таджутдин, наш с ним общий парикмахер Олег отзывался об ученом клиенте с уважением, подчеркивал, что тот в придачу к собственным детям усыновил еще нескольких. Кажется, в сумме получилось четырнадцать. Поэтому по всему я невольно ожидал от него какой-то несоветской нравственности. Впрочем, и в этом случае не следовало априори рассчитывать на честную игру его соратников, но я был наивен.
Поэтому искренне удивился, когда на встречу с нашим кандидатом в скверике рядом с моей бывшей школой №107 вдруг вторглась колонна организованных мужиков в стилизованных одеждах, ее вожди оккупировали микрофон и начали спрашивать бедного Володю о жидо-масонском заговоре. Впервые увидел откровенные манипуляции сознанием со стороны и не коммунистических агитаторов. Видимо, это они нас с Виктором причислили к участникам заговора, и Радзиевский, бывший профессиональный метатель молота, чуть было их не размел. Хотя, конечно, какой-то умысел сверху (и не в самой «Правде») был, когда собкора из средней полосы перевели в сложную нацреспублику, откуда он довольно быстро подготовил зубодробительный материал.
Прокушеву, впрочем, мы это в вину не ставили, поскольку вранья у него не было. Поэтому и радовались так его безоговорочной победе на выборах, пусть он и в органе ЦК работает. Кстати, в той же газете трудился (в соседнем кабинете с моим общежитским другом Володей Кузьмищевым) и Егор Гайдар, потом - один из могильщиков советского коммунизма. И Юрий Афанасьев раньше в ЦК работал, а Александр Яковлев - вообще горбачевский серый кардинал, а именно они публично противостояли ортодоксальной реакции. Афанасьев - и на съезде народных депутатов. И в материале Прокушева, и в статьях Яковлева, и в выступлениях Афанасьева виделся хороший признак: на той стороне, властной, тоже идет брожение, поиск выхода для страны. Значит, свержение этой власти, а оно уже брезжило, особенно после отмены статьи Конституции, закрепляющей верховенство КПСС, значит переход к возможной демократии будет не кровавым, а как в Польше - после переговоров.
Но для этого нужно как-то структурировать протест. Выборы показали, что перемен хочет не только Виктор Цой и его фанаты, но и большинство - по крайней мере, в нескольких уфимских округах. Хотя не всегда эти перемены виделись теми же, какие видели глаза московских либералов. И мы решили не спускать в песок эту энергию, а на ее основе, на основе единого недовольства экологическим состоянием, как-то организоваться. И тут, по ленинской методе, газета «Ленинец» стала коллективным организатором.
Честно скажу, что копировал сознательно, чему есть свидетельство: стихотворение, опубликованное тогда и, слава богу, не понятое начальством. Хотя ясно же было сказано про здание рядом с мечетью и больницей. Это была свежепостроенная по общесоюзной модели обитель начальства - обкома КПСС и Совета министров. Через год у его ступеней собирались десятки тысяч человек, уже не маленькая стайка людей. А весну делала газета.
Ладно б это с уфимской соборной мечети
прилетел золотой петушок,
иль из первой уфимской столетней больницы
отлетела живая душа –
ну а вдруг посылало соседнее зданье
подавить этой песней душок
пессимизма возвратной гриппозной погоды,
вот и пела фальшивя, спеша?
Даже почки ещё ничего не хотели,
чуя сроков обманный призыв
в атмосфере прикрытья озонной прорехи
и бессилья исполнить прогноз,
видя вязь энтропии ползущих колготок
в разбегании туч от грозы, -
даже почки не пели подкожно на ветке,
где она задирала нос.
Неумелое «чир-чир-чир-чир-фьють-фьить-фьюить»
с понижением тона — классней,
от себя это шло, по закону иль свыше
продиктовано вспышкой лучей, -
ей не важно, зато на груди её серой
перья стали под сердцем краснеть.
Ладно б пела, зачем же к себе подпускать нас?
Молча слушала стайка людей.
Сначала мы просто давали материалы об экологическом состоянии. Потом - о состоянии борьбы, потом - объявления о предстоящих акциях и отчеты о них, потом коллективные письма, потом - некую скромную программу, подписавшись под которой люди и общественные организации получали нашу поддержку. Она выражалась в том, что мы о ней объявляли (например, что данный кандидат в депутаты согласен с экологическими требованиями), к тому времени газета уже завоевала авторитет, который помогал заявить о себе активистам. Но потом вешать всю оргработу на комсомольскую газету стало явно неправильным - и мы решили как-то по-другому определиться.
По каким-то природоохранным каналам в Уфу приехал Свет Забелин, лидер Социально-экологического союза. И мы решили открыть в республике филиал этой общественной организации. На подавление инициативы был брошен идеологический секретарь обкома ВЛКСМ Альберт Мифтахов, умный, красноречивый и образованный. Несколько часов шли наши с ним прения в заинтересованной аудитории, филиал так и не стал активным деятелем, его, кажется, просто не зарегистрировали, объяснив, что все функции, которые эта общественная организация может исполнять, уже действуют в комсомоле или обществе охраны природы (они-то уж, думала власть, под нашим контролем!)...
И тут подоспела другая мысль. Поскольку от республики были выбраны по территориальным округам несколько незапланированных властью народных депутатов СССР, поддерживавших экологические протесты, вокруг них остался актив - их помощники, бесплатные активисты, которые общались между собой через границы избирательных округов. А почему бы из этого не сделать структуру, соединяющую депутатов разных уровней, постоянно передающую требования избирателей, их волнения и пожелания тем депутатам, которых они выбрали? Так мы придумали Башкирскую ассоциацию избирателей и депутатов, БАИД. Против нее оказалось труднее возражать, чем против СЭСа, поскольку в него вошли народные депутаты СССР. Прежде всего, Владимир Прокушев вместе со своим предвыборным штабом, а также и люди из регионов Башкирии.
Создателям БАИДа пришлось провести несколько часов в зале заседаний Президиума Верховного совета республики, доказывая, что мы имеем полное право требовать зарегистрировать новую республиканскую общественную организацию. Нашим орудием стал закон о подобных объединениях, принятый в СССР в 1932 году. И мы доказали, несмотря на явное нежелание председателя президиума Ф.В.Султанова, что цели и задачи БАИДа полностью соответствуют статьям закона! Нас зарегистрировали.
Заседания новой организации проходили в зальчике управления Урало-Сибирскими магистральными трубопроводами, примерно на полпути между нашим домом и домом, где были квартиры Прокушева и Радзиевского. О большой политике почти не говорили, заботили насущные местные беды. Сразу же потянулись «чайники», известные по редакционным коридорам, болтуны-обществоведы (я их определил как доцентов кафедры научного коммунизма). Кто настаивал, что всех спасет установка стендов с информацией, кто ратовал за малые предприятия, пекущие пирожки в заколоченных парадных. Пена? Час пустозвона? А что вы хотели после десятилетий затыкания ртов? А чего можно было желать от незнакомцев, которые вполне могли быть «засланцами»? Но главное было создано - структура, могущая безбоязненно призывать население к мобилизации, к борьбе за свои права.
Должен сказать, что приходилось видеть и другую жизнь, в Москве. Редакция разрешала отлучки, да и газете было выгодно получать материалы из кратера начинавшейся политической жизни, причем - из первых рук. Благодаря Прокушеву попал на одно из первых заседаний Межрегиональной депутатской группы, вблизи рассмотрел Ельцина, Сахарова, Афанасьева, других сопредседателей МДГ.
Спустя пару десятков лет в редакции «Совершенно секретно» мы завели с Леонидом Велеховым, тогда - замглавного, разговор, почему интеллигенция (в России, в Чехии, скажем, был Гавел) не может выдвинуть вождя из своей среды, почему она обязана ориентироваться на простонародные вкусы. Так вот, глядя на сопредседателей, на молодых и активных Бурбулиса, Станкевича и моего общежитского друга Виталия Челышева, я заметил, что все они уступают Борису Ельцину. Уступают в технологии общения, налаживания связей, учета чужого мнения. Борис Николаевич был в МДГ на равных, не выпячивал свою роль народного трибуна, хотя уже тогда начались те огромные митинги, на которых он был главным оратором. Другой вопрос, что потом, когда он при поддержке интеллигенции пришел к власти, она не смогла составить конкуренцию его новому окружению, даже те, кто формально был рядом: Гайдар, Бурбулис, Чубайс. Может, дело не только в царских замашках БеНа, но и в ограниченности идей и методов, которые без него выдвигались? А может, в недостатке характера у интеллигентных соратников, сказалась внезапная, на политическом общесоюзном взлете, смерть Сахарова? При нем по-другому бы распределились роли...
По крайней мере, ничего вождистского я не заметил на полулегальном съезде всероссийской «Хроники», прошедшем в здании школы в Сетуни. На него собрались те, кто активно участвовал в создании и распространении ксероксной самиздатской газеты «Хроника». Делал ее Виктор Миронов, явный фанат Ельцина, но писали туда самые разные люди со всей России, вот все вместе и решили создать всероссийскую организацию. Я до этого «Хронику» видел, но участия в ней не принимал.
В школьном зале сидели Юрий Николаевич Афанасьев, доверенные лица Сахарова, других депутатов, а на сцене шел балаган. Виктор Миронов не знал, что делать с «чайниками» и «засланцами», которые лезли выступать, перекрикивали друг друга и превращали событие в фарс. Никак не могли составить устав, а без него никакой, даже симпатизирующий Ельцину, МДГ и общечеловеческим ценностям чиновник не может зарегистрировать организацию. Я попросил слова, объяснил, что мы недавно прошли этот этап в БАИДе, и предложил помочь с бумагами, основываясь на любом конструктиве, который прозвучит с трибуны.
Создали редакционную комиссию, за сорок минут я слепил программные документы. На выборы меня предложили включить в руководство. Я отказался, сказал, что газета и общественные дела в Уфе не допустят моего отсутствия. Тогда сидевший рядом баидовец (это он у нас все волновался насчет стендов) Виталий Наседкин, который приехал со мной из Уфы, сказал: «А можно я вместо тебя? Мне все равно в Уфе делать нечего». И правда, никаких смысловых обязанностей он не нес. Виталик, похожий на куклу-переростка, добавил: «Я буду тебя во всем слушать, твои идеи продвигать». Ну я его и предложил.
Через несколько месяцев я снова прилетел в Москву - вырвавшийся из эмиграции мой старый знакомый Алик Глезер (о нем - большой очерк «Ветер, вей!») затевал издание независимой большой газеты. К тому времени Виталий Наседкин уже вовсю координировал хозяйственную деятельность не только «Хроники», но и всего окружения МДГ, был правой рукой Афанасьева, создававшего «Демократическую Россию», командовал пятью номерами в гостинице «Москва» и десятью - в «России». При мне он разговаривал с академиком Лихачевым: «Дмитрий Сергеевич? Это Виталий Николаевич звОнит...» И ничего - старый филолог отвечал ему без нотки раздражения...
Не знаю, был ли Виталик агентом КГБ, от чего, бурно розовея, он открещивался в прямом разговоре на нашей кухне. Но первое впечатление недотепы, которое он, впрочем, искусно продлевал, оказалось обманчивым. Скорее всего, просто дело в том, что никаких других свободных завхозов рядом не оказалось, что некому, кроме Наседкина, было проводить в жизнь многочисленные интеллигентские задумки. Спасибо ему.
Тогда же, в декабре 1989 года я попал еще на одно заседание в подвале парламентской «книжки» на проспекте Калинина (еще - не Новом Арбате), выступал Сахаров, о чем-то хорошем договорились. Вышли, в гардеробе зала Елена Боннэр бережно повязывала шарф Андрею Дмитриевичу, а он, послушно замерев, продолжал развивать тему. На следующий день мы узнали, что он умер...
10.
Ну вот, добрался, наконец. Я подошел к рассказу о событиях, участие в которых могу считать своим действием. В разной степени решающим, отнюдь не героическим (хотя последствия, понимал, могут быть самые тревожные), но обязательно - по своей инициативе. И всегда - не колеблясь, что, может и не совсем правильно с позиций иного времени. Речь не только об уфимской эпопее с фенолом, но и о выборах народных депутатов РСФСР и Башкирии, о закрытии вредных предприятий, о свержении первого секретаря обкома КПСС, о выборах Ельцина Председателем Верховного совета России, об основании первых оппозиционных политический организаций, о многотысячных митингах и демонстрациях... В общем, о бурной жизни 90-91 годов.
Она началась еще до фенола, экологические митинги и марши привлекли внимание народных масс к качеству руководства республикой. Мы не собирались поначалу сами заниматься этим вопросом, мы просто предъявляли вполне разумные требования, но не получали на них вразумительных ответов. За каждым проектом, который мы оспаривали, за каждым вредным производством стояли не только лень и тупость, не только чьи-то отраслевые, карьерные, агрессивные интересы, но и презрение к «населению», искреннее непонимание - зачем нужно брать в расчет его здоровье, его мнение, его настроения.
Получалось, что власти, вот эти вот чины - секретари, председатели, министры, совершают конкретные вредные для всех действия, на которые публика обращает внимание. А они собираются их продолжать, не принимая доказательств вредоносности. Потом начинают преследовать тех, кто указывает на вред, хотя он остается очевидным. Следовательно, надо менять власть! Тогда имели в виду не систему, а требовали менять чиновников - министров, председателей. И первых секретарей! В феврале 90-го митинг прошел у входа в Дом политпросвещения, на котором с модной для перестройки открытостью проходил пленум Башкирского обкома КПСС. Наиболее активных выступающих позвали от ступеней в зал, меня в том числе, чтобы мы рассказали о своих требованиях. Будто они газет не читают! А может, по чиновному презрению, и не читают.
И я выступил с места в партере - и в лицо призвал Равмера Хабибуллина, который уже третий год управлял республикой после снятия Шакирова, уйти в отставку. Раз он не может обуздать нефтехимических монополистов! Впрочем, он и сам-то бывший работник «Татнефти»... А потом рядом встал орденоносец-слесарь, член бюро обкома, и предложил выбрать меня в это самое бюро. Не стесняясь телекамер, а попросту - не успев о них подумать, я согнул правую руку в локте и левой стукнул по ней: «Вот вам! Я беспартийный!» Хабибуллина сняли, но лучше не стало. Как и следовало ожидать.
Что было с фенолом весной 90-го, выше уже кратко рассказывал. В южной части города, сравнительно далекой от нефтехимии, 28 марта концентрация фенола в воде превышала предельно допустимые нормы в 26 раз. И это - по официальной статистике! Из крана настолько пахло карболкой, что уже и думать не хотелось о том, что когда-то ее спокойно применяли в медицине. В некоторых районах миллионного города сразу (когда жалобы пошли) просто отключили воду и стали развозить ее цистернами, то есть прежними квасными бочками. В некоторых люди сами, не дожидаясь помощи властей, рванули на родники. Не все они соответствовали санитарным нормам, но в любом случае были не противнее обычных квартирных кранов, ставших какими-то вестниками беды.
Отвлекаюсь, скажу, поскольку звенит в памяти. Из нашего круга того времени несколько десятков человек умерли, не дойдя до шестидесяти лет. Некоторые - еле перейдя. Более развернутую статистику искать не буду. Во-первых, эти смерти и так для меня много значат, а во-вторых, стоит ли верить любой официальной статистике? Основные диагнозы онкологические, или печень, или поджелудочная. Может, и раньше были отравлены, ведь фенол только сделал заметными примеси в питьевой воде и заставил подумать о рыже-черном шлейфе в воздухе.
Наша газета уже не боялась бить в набат, призывая остановить самые вредные производства, чьи отходы проникали в водоносный слой. И другие газеты последовали за нами! Даже стали публиковать сообщения о предстоящих митингах, маленькие объявления, не всегда дожидаясь официальных разрешений. Тем более, что у властей, которые, по идее, должны были их разрешать, пошло раздвоения, вообще свойственное эпохе поздней перестройки.
Долго мялись по поводу митинга на Советской площади, вроде и не запретили, но начали придумывать отмазки, вполне в духе более поздних времен, об опасностях неконтролируемого сверху сбора тысяч людей, о том, что придется улицы перекрывать и до кого-нибудь «скорая» не успеет. На этот митинг между тогдашними зданиями Совмина, «Башнефти» и родной мне Третьей школой (бывшей до революции женской гимназией) прилетели из Европы и Москвы телегруппы, показали на весь мир запруженную площадь, минимум тысяч 25 народа, как мы посчитали.
Готовил митинг наш БАИД, Ассоциация избирателей, о которой уже упоминал. А выступали, в основном, авторитетные члены общества охраны природы. Вылез и я, недавно уфимский писатель Слава Левитин свой снимок этого момента прислал, черно-белый. А куртка-то, помню, была зеленая, под цвет нашей незрелой идеологии... Из ее кармана я вынул кулак, раскрыл - а в нем зеленый комок. Это не было заранее обдуманным, просто на нашей баидовской точке в частном доме у кинотеатра «Йондоз», откуда я пришел на площадь, я заметил у раковины тельце и, потрясенный, зачем-то сунул его в карман.
Я открыл кулак в сторону площади и сказал: «Еще два часа назад это было живое существо. Попугай. Он попил воды из-под крана - хозяева недоглядели. И умер. Зеленый попугай умер, а идеологические попугаи, - и я обернулся в сторону правительственного здания, на ступеньках которого раньше стояли назначенные тузы, принимая демонстрации трудящихся, а теперь говорили в микрофоны мы, - а идеологические попугаи, повторяю, до сих пор живы!»
Жест этот запомнили, понятное дело, не только случайные телезрители и участники митинга. Чтимый мною Мустай Карим спустя много лет о нем вспоминал в разговоре. Но власти даже после того выкрика не стали применять ко мне репрессивные меры. Кстати, рядом на трибуне стоял небритый парень с золотыми зубами, из-под лыжной шапочки к уголку рта тянулся витой провод, как я случайно заметил.
Слава Ящук, бывший комсорг хорошо мне знакомой ударной комсомольской стройки завода коммутационной аппаратуры. Слава с трибуны координировал действия охраны КГБ, рассредоточившейся по периметру площади. Он теперь был майором, кажется, и отличился в прогремевшей незадолго до того операции по обезвреживанию террористов, захвативших самолет с заложниками в уфимском аэропорту. А на трибуну его послало начальство, обеспокоенное сведениями о возможных провокациях со стороны милиции, подчинявшейся не прогрессивной, в данном случае, Москве, а интрижной и трусливой местной власти.
Тут надо сказать об отношении к Поделякину. КГБ к тому времени я твердо ненавидел уже лет пятнадцать, после допросов в старом здании на улице Коммунистической, которые описал в «Страдательном залоге». Когда уфимскому управлению построили новое здание, вызывающе выпершее на главную улицу, я сначала присматривал, где там могут быть огневые точки, если придется атаковать, а потом стал думать: хорошее здание, пригодится для культурных нужд, когда «наши» победят... Так вот, в это здание въехал новый начальник, гэбешный генерал из Москвы Владимир Поделякин. И руководитель нашего литобъединения Рамиль Гарафович Хакимов пригласил московского гауляйтера посмотреть на творческую молодежь: такие ли мы опасные для страны? Поделякин пришел, ничего страшного не произошло, нас не разогнали. Это был единственный раз, когда я его видел.
Потом уже Слава Ящук, понятно по чьей инициативе, стал передавать сигналы. Поделякин, задолго до Уфы бывший советским представителем в Хьюстоне, в центре НАСА на программе «Союз-Аполлон», после Хьюстона в Москве возглавил научно-техническое, не знаю уж, как оно официально именовалось, управление КГБ Союза. На чем и получил генерала. А оттуда и брошен был на Башкирию, где стал, вдобавок, членом бюро обкома партии, как положено. Поэтому он официально знал обо всех намерениях местных властей. И вдруг начал предупреждать нас, какие меры бюро обкома предполагает против экологических бунтовщиков! В случае с митингом на Советской, который местные хотели запретить, я передал, что никто из нас не собирается сворачивать его подготовку, а раз никто из них не идет нам навстречу, то ситуация с запретом может вызвать беспорядки... Правда, из семи членов бюро в 90-м году, в самом накале, звонили мне в «Ленинец» трое, но поделякинские звонки были самыми ценными.
Я не знаю, сказалось ли на его действиях идеологическое раздвоение спецслужб между коммунистической трескотней и реальными проблемами страны или научно-техническая служба сделала его особо информированным о масштабах экологических бедствий, но он решил посодействовать их уменьшению. Как-то раз, например, один из его работников, после звонка Славы в первый раз оказавшись в моем кабинете, задумчиво глянул в окно и сказал, что в некоторых странах устраивают «живые цепочки», чтобы мирная активность масс могла проявиться наглядно.
Мысль понравилась. Газета после обсуждения на БАИДе объявила о цепочке, не дожидаясь официальных согласований. В результате выстроилась живая цепь от новенького здания тогдашнего обкома партии до проходной завода «Химпром», за которой скрывалась самая вредоносная установка. Сорок километров, как минимум. Если считать, что на расставившего руки человека приходится около метра, то за руки взялись 40 тысяч уфимцев. Всех не видел, расставлял людей вокруг себя, у Дома печати, и не скоро узнал, что в голове цепочки, у «Белого дома», стояли трое людей в офицерской форме. Владимир Поделякин и двое его сыновей.
Я дальше хочу порассуждать о роли спецслужб в пертурбациях страны в целом и в наших затеях - в особенности, но сейчас я хочу дорассказать о Поделякине. Его быстро вернули в Москву, после Августа, не знаю, как скоро, он пришел работать в «Газпром» вице-президентом, курировал, кажется, безопасность. Потом, когда в начале нового тысячелетия контроль над гигантским концерном перешел из рук соратников Виктора Черномырдина, основателя компании, в руки людей, верных новому руководству страны из родной Поделякину конторы, Владимир Поделякин быстро оставил свой пост. Умер...
Газете поддержка экологических митингов стоила нервотрепки. За год по команде идеологов обкома КПСС только меня пытались уволить шесть раз. Запомнился один красивый случай. Вызвали на бюро обкома ВЛКСМ редактора Марата Абузарова, неплохого человека прилично моложе меня, и ответсека газеты - меня. В приемной первого секретаря уже лежали красные папки с проектом решения бюро, получил такую и член этого бюро Марат. А я глянул. Там было записано: Гальперина уволить, Абузарова предупредить.
Тут же, приветливо улыбаясь, спросил разрешения у секретарши позвонить в Москву. Набрал номера двух стенографических бюро: «Комсомолки» (им я пользовался давно) и «СоцИндустрии» (недавно связал Виктор Радзиевский, по просьбе которого делал добавку к его экологическим материалам). Попросил был наготове и сообщить в отделы корсети, что скоро могу передать материал о зажиме молодежной печати из-за поддержки справедливых требований населения. После чего и был вызван в комнату бюро.
Увидел Марата, который был красный и пощипывал щеку, что было у него признаком волнения. Меня попросили объяснить мое возмутительное поведение. Дальше я попробую восстановить свою импровизацию на эту тему, опираясь на ключевые слова, которые помню почти тридцать лет.
- Вы себя-то пожалейте! Вот сейчас меня уволите, я тут посмотрел проект решения, а я выйду в приемную, пока вы будете обсуждать остальные вопросы, и позвоню в стенбюро двух центральных газет. Можете спросить у секретарш, куда это я звонил перед заходом к вам. Расскажу московским товарищам, как тут понимают перестройку и гласность! Утром уже это будет опубликовано. Никто не будет интересоваться, кто это приказал молодым ребятам на бюро гнать с работы ответсека успешной газеты, хотя я могу и сказать, что за одним столом с вами сейчас сидит завсектором печати обкома партии, Зуфар Тимербулатов, парень из Стерлитамака, которого в свое время двигала наша газета, в том числе и я. В центральных газетах умные люди, и они не будут писать, как обком партии вашими руками решает свои тактические задачи, они просто спустят собак на вас. И где потом ваша репутация, а вы ведь еще молодые ребята, вам карьеру строить...
Зуфар стал одного цвета с Маратом и начал поправлять очки, глядя при этом в стол. Должен, впрочем, заметить, что волновался он напрасно, карьеру не поломал и при президенте Рахимове стал министром печати... А я продолжил:
- Вот только не делайте из меня народного героя! Я много лет уже в вашей системе и ничего особо криминального пока не совершил. Сейчас пол-республики волнуется по экологическим вопросам, а тут бунтовщикам подбрасывается жертва упрямых властей, которые ради отраслевых интересов идут против воли народа. И кто будет герой? Может, я и заяц с вашей властной орлиной высоты, но когда орел загоняет зайца в угол, тот опрокидывается на спину и может разодрать орлу грудь своими длинными и крепкими задними ногами...
Честно, я все эти фигуры речи употреблял. Употребил и вышел, попросили подождать. Сидел в кресле у дверей и смотрел на телефоны. Марат вышел с выговором. За что?! Его даже не было в городе, когда мы с Ефремовым дали крамольные объявления. Марат протестовать не стал. Про меня в решении не было ни слова.
11.
Мы же договорились сразу, что пишу о себе, о других я писал 42 года в журналистике. Поэтому не стоит ждать развернутых характеристик соратников. Там, где вспоминаю что-нибудь обязательное, на мой взгляд, уникальное, что помню, возможно, только я, там и вставляю.
О себе я писал, правда, стихи, но их удалось собрать в некое подобие книги только к сорока годам. Был вымуштрован советской пропагандой (воспитание с последующим запугиванием) и считал социальное выше словесности, носившей полупрезрительное наименование изящной. Поэтому, вступив в зрелость, ринулся в экологическое движение, в робкое диссидентство, в «партстроительство». Тем более, что понимал свою стилистическую далекость как от официально поощряемой литературы, так и от советского неформального мейнстрима, как от нарративных рифмованных поучений, так и от эмоциональных маргинальных, но ярких самораскрытий. И вообще принципиально считал себя не первостепенно значимым в поэзии, поскольку рядом (с юношества) был Иван Жданов, и я не стремился выпустить книжку раньше него.
Так что ничего странного нет, что в ощутимом объеме, дающем близкое к реальности представление об авторе, я появился перед читателем в довольно позднем возрасте. До этого у меня вышли 400 строк в кассете тоненьких книжечек, моя «Аистиная кисть» под одной обложкой с другим членом нашего литобъединения - со Светланой Хвостенко, а в 90-м тоже под одной обложкой, но уже на всех «молодых поэтов» вышел полномерный мой сборник «Точильный круг», там у меня 54 страницы стихов, данных в подбор, то есть - не на отдельной странице каждое, и портрет.
Так вот, в «Точильном круге» этого стихотворения нет, оно есть в первой публикации, в «Аистиной кисти». Но с другим финалом. Следующие 33 года не публиковалось, даже в интернете, я считал его слишком дидактическим, рассудочным. Но здесь, где мне надо объяснить свое тогдашнее отношение к массам, к тому, что иногда приходилось их звать в неопределенное будущее, принимать решение за них, это стихотворение поможет. С той последней строфой, которая не публиковалась:
Я воду брал рукой
и пил, теряя пыл.
Был растворён волной
и, возмутясь, мутил.
Я брал от водных сил
не думая, любя.
Веслом по каплям бил,
как погонял себя.
На больше, чем могу,
чем надо, чем хочу,
я не уменьшил гул
ни морю, ни ручью.
Сквозь блеск я видел дно,
сквозь отраженье - суть.
И понял я: с водой
самим собою будь.
Я верил не в удел -
в круговращенье вод...
Таким бы я хотел
быть и с тобой, народ.
В Москве мы основывали «Русский курьер», хотя мне и не нравилось это «националистическое» название, но Саша Глезер, автор идеи независимой от начальства газеты и ее главный редактор, настоял, а уже потом я понял, что имеется в виду просто грамотное имманентное название жителя нашей страны, а не национальность.
А в Уфе бурлили митинги - и я летал туда-сюда чуть ли не еженедельно. На одном из них сказал памятную фразу, как бы продолжившую зоологическую параллель с попугаем. Обернулся к обкомовским окнам и неожиданно для себя произнес: «Лучший метод борьбы с тараканами — не кормить тараканов!».
И вот помню: прилетаю, мне уже в аэропорту говорят, что митинг идет у стен обкома партии на берегу Белой. Подъезжаю - тысяч десять есть, на первый взгляд.
И тут меня в толпе замечает кто-то из партийных товарищей и говорит: надо бы народ от греха подальше отвести, здание режимное, могут быть провокации... Спрашиваю, а где Гусев, зампредсовмина СССР, встречи с которым требует народ? Тихо отвечают: нет его здесь, он в горсовете проводит совещание. Поднимаюсь на ступеньки, беру мегафон и сообщаю, что главного Гусева в «Белом доме» нет, он в горсовете. И предлагаю всем желающим идти туда. Компромисс? На поводу у властей? А посмотрим, кто от этого выиграет. Такой «пинг-понг»...
Сразу же обрадовалась выходу из тупика милиция, пустили две машины с мигалками впереди - и мы пошли к горсовету, километров десять, не меньше, а то и больше. Оглянулся - за первым рядом идут тысяч пять, сколько видно, а не видно хвоста. А впереди милиция останавливает движение, даже троллейбусы - лишь бы мы прошли. Колонну эту не по разнарядке строили, никто массам руки не выкручивал, просто когда и так жрать нечего, да еще травят воздух и воду, открыто и нагло, - завозмущаешься! Тогда ведь понятие «экология», заметим в скобках, массами понималось не так, как сейчас читаются связанные с ним слова на этикетках особой полки в супермаркетах. Тогда и магазинов таких не было, а в тех, что были - полки пустовали...
Дошли - и достучались до Гусева! Это был не просто чиновник, а один из инициаторов «переустройства природы», делавших карьеру на освоении недоубитого. Владимир Кузьмич Гусев, еще будучи первым секретарем Саратовского обкома КПСС, активно развивал мелиорацию и способствовал порче Волги химическими стоками, за что был повышен в Москву. В 1986 году был председателем госкомиссии по ликвидации последствий взрыва на Чернобыльской АЭС (то есть - врал публике и «заметал мусор» под начальственный ковер), а в 90-м - курировал в Совмине всю химико-лесную отрасль. Потом, кстати, из ЦК КПСС трудоустроился в ЛДПР, так что ястребиный профиль не сменил... Так вот, официально он, а не партийные власти, должен был определить: закрывать или нет ту установку на уфимском «Химпроме», которая и дала течь в городской водопровод. И заодно решить, что делать с другими грязными производствами в городах Башкирии.
В результате: пара месяцев митингов и демонстраций - и установку закрыли, несмотря на велеречивые обещания ее улучшить. А потом и Иштугановское водохранилище остановили, и Атомную закрыли, и завод поликарбонатов сменил проект... Но до этого был гребень волны народного возмущения: она обрела организационные формы. Придумали создать Объединенный комитет общественных организаций, сокращенно ОКОО (правда, смешно?), туда, кроме обществ охраны природы и памятников, БАИДа и прочих новоделов вошли комсомол и профсоюзы, всего 42 организации! И заседали мы в Доме профсоюзов под председательством их официального республиканского лидера Юрия Маслобоева. А себе я выбрал должность пресс-секретаря, что ли. И пока 42 представителя обсуждали, можно ли объявить всеобщую забастовку до тех пор, пока не будут приняты наши требования, я публично рассуждал об этом. Наконец, через несколько дней, кажется, решились (не исключаю теперь, что и Поделякин поспособствовал...).
И я радостно стал звонить на телевидение, требуя предоставить мне прямой эфир в информационной «Панораме». Ведь есть решение, принятое всеми общественными организациями и касающееся всего населения! Сначала говорят: подождите, мы перезвоним. Не перезванивают, звоню сам. Отвечает редактор: мы не можем, прямой эфир разрешает лишь обком партии. Я зверею и импровизирую: вот сейчас я скажу об этом «зеленой дружине» студентов Башгосуниверситета - и они разнесут вашу голубятню к едрене фене! Ну приходи, говорят, у тебя пять минут. Хватит? А как же!
Конечно, я блефовал, да и дружина-то была смирная, но уж больно разозлился. Взял у Марата редакционную машину, время поджимало - до выпуска информационной программы оставалось полчаса. Вхожу в здание, хорошо мне знакомое с 16 лет, когда я был автором и ведущим юношеских программ, а там даже на входе - никого! Режимное, между прочим, предприятие... Захожу в кабинет главного редактора, пиджак висит на стуле, а редактора нет. Никто не хочет быть причастным к вопиющим нарушениям партийно-советской дисциплины! Открываю знакомую дверь в главную студию, ворочая штурвал, - и там никого. Стоит обычный шаткий столик на цыплячьих ногах, на столике - микрофон. Даже у наставленных на столик камер нет операторов, лишь над режиссерским пультом, в комнате со стекляной стеной, мелькают чьи-то тени.
Смотрю в монитор: идет заставка «Панорамы». На одной из камер загорается красный огонек. Глядя в камеру, снимаю с руки часы, кладу на столик и объясняю: у нас есть пять минут, постараюсь уложиться. Я - такой-то, официальный представитель Объединенного комитета общественных организаций, сегодня его заседание решило объявить в Уфе всеобщую забастовку, если через сутки не будут приняты наши требования. Для того, чтобы желающие могли принять участие в забастовке и не нарушить закона, они должны выполнить следующие требования... И я объяснил тогдашнюю процедуру, кстати, по принятому недавно закону, впервые в СССР. Смотрю на часы: пять минут прошло. Застегиваю ремешок, встаю и выхожу. У поста охраны никого нет...
Забастовки не было. Наши условия по Уфе приняли - но оставались требования в других городах. Они и сейчас возникают, скажем, в Стерлитамаке - не трогать шиханы, не перерабатывать эти круглые правильные известняковые холмы на соду, говорили об этом и тогда. Но тогда в городе закрыли зал, где в единый день экологических действий должна была пройти встреча общественности. День был объявлен ОКОО, приурочен к известной экологическим активистам дате, согласован на всех уровнях, а тут - замок. Стоим мы с Марсом Гилязовичем Сафаровым перед ним, местные активисты спрашивают у профессора: как можно нарушить приказ городских властей? А я, воодушевленный уфимской победой, просто ногой вышибаю замок из хлипкой офисной двери. Не ожидал от себя...
Зато вот в Салавате, городе, куда мы приехали следом, ожидал совсем противоположный сюрприз: митинг проходит на заполненном городском стадионе, первый выступающий - главный коммунист города. И в партии были люди, способные почувствовать необходимость защиты населения от всевластия дурных отраслевиков.
12.
Хотя, может быть, дело было в выборах. Тогда в марте 90-го выбирали народных депутатов РСФСР и депутатов Башкирской АССР, в которых БАИД принял самое активное участие. Власти знали о наших успехах и учитывали нашу силу. Впервые они проходили не по советской фальшивой схеме, а при реальной конкуренции, в которой общественные организации проявили себя ярче номенклатуры.
Выдвигались мы от обычных общественных организаций, БАИД еще не имел такого права. Общество охраны природы, например, могло выдвинуть своих кандидатов в разные районные и городские советы, в Верховный совет Башкирской автономной республики и в народные депутаты Российской Федерации. После чего и началась кампания.
Она велась совсем по-другому, чем привыкли теперь. Мы составили небольшую программу, страницы на полторы, не идеологического, а экологического и социального характера, с самыми острыми, но решаемыми проблемами, на которые могли повлиять наши кандидаты, и опубликовали ее в «Ленинце». Внизу дали фамилии тех баидовцев, которые выдвигались по разным округам. И объявили, что будем поддерживать всех, кто согласен с этой программой. Фамилии присоединившихся к ней публиковали в следующих номерах. Кроме того, все наши активисты ходили «от двери к двери» на каждом участке, где выдвигались «подписанты», агитировали, раздавали листовки. У меня до сих пор где-то лежит моя - размером А-5: фото, несколько пунктов программы и краткая биография.
И кажется совсем не осталось экземпляров маленькой ленточки, которая наклеивалась на все вертикали - деревья, столбы, заборы. Это было главное наше политтехнологическое изобретение, на ней было написано: «В Москве Борис, у нас - Борис, борись, Борис, и не боись!» Ленточка агитировала за Бориса Хакимова, я был его доверенным лицом. Никогда ни прежде, ни потом не встречал такого прямого и упрямого человека, причем не старающегося обязательно конфликтовать (если со своими - пожимал плечами, пародийно говорил: «Латт-тно...»). Скромный, но твердо знающий реалии и приводные ремни нашей действительности системщик-интеллигент, он в своих базовых принципах оказался несгибаемым. Как принято было в этой уфимской среде, был туристом-водником. Уже после того, как он победил на выборах в депутаты России, Борис и его жена Люба прокатили меня на своем заслуженном плоту по Белой вокруг Уфы .
А я шел в башкирские депутаты в том же Советском районе Уфы, в первом туре обошел двух тогдашних министров и вышел во второй - вместе с еще одним «подписантом» нашей программы. Во втором туре проиграл ему несколько сот голосов. Мой друг и доверенное лицо Юрий Алексеевич Ерофеев, ходивший по домам и приглядывавший за избирательной комиссией, говорил, что в последние дни агитаторы конкурента, ходившие параллельно, нашли безотказный компромат на меня. Они открывали глаза избирателям: Гальперин-то - еврей! И против этого никакая моя бойцовая репутация не работала. Юре можно было верить, человек дотошный, не склонный к фантазии, в газету он приносил всегда достоверные заметки...
Конечно, сперва была обида, более всего на того тихого моего первоначального дублера - парня из сельхозинститута, который на моем горбу: на моей раскрутке - сначала, на моем происхождении - потом, - въехал в Верховный совет. Потом стал думать, что, очевидно, наши пути с народной уфимской массой расходятся. Мне уже сорок, потратить оставшиеся активные годы на ее просвещение, когда предыдущие годы оказались не вполне плодотворными, - глупо. Хотя, честно говоря, и в Москве хоругви общества «Память» на демократических митингах показались не лучше коммунистической почти официальной ксенофобии, но в столице оказалось, как и надеялся, гораздо больше людей, способных дать мне что-то новое.
Немного погодя возникла даже какая-то благодарность к «тихушнику»-конкуренту: он ткнул меня носом в развилку - стать ли политиком? Готов ли я говорить и действовать не так, как в данный момент думаю, а так, как это может понравиться соратникам и большинству? Способен ли я хитростью, нажимая на харизму и развитость словесного аппарата, вести людей за собой туда, куда они и не думают стремиться? Одно дело - экология, здесь не приходилось сомневаться. Но по другим проблемам, в которых я еще и для себя не выбрал решения, я не имею права высказываться, надув щеки. А ведь будут спрашивать...
В общем, проигрыш решил за меня - оставаться ли в Уфе или целиком переключиться на Москву. А в Москве участвовал в первых съездах «ДемРоссии» и Демократической партии, хотя ни в одну организацию не вступил. На партийном съезде вслед за Мариной Салье и Гарри Каспаровым засомневался в искреннем уходе от коммунистов Николая Травкина (хотя и напрасно), который был избран председателем новой политической силы. В результате с Каспаровым и Салье решили организовать Радикально-демократическую партию из сорока с чем-то отколовшихся делегатов съезда. Скорее всего, численность партии не сильно превысила первоначальный состав...
Гостиница «Россия» благодаря Виталию Наседкину стала моим домом года на полтора. Здесь же ходили по коридорам Юрий Афанасьев, Олег Румянцев, Илья Константинов, Никита и Михаил Толстые, другие интересные люди. Сам петербургский тон разговора, внимание к собеседнику, стремление к новому на восьмом десятке, энциклопедичность Никиты Алексеевича Толстого дали мне многое в понимании русской интеллигенции. А ведь в десять лет моей любимой книжкой было «Детство Никиты» Алексея Толстого, это отец о нем написал, о сыне...
Здесь же в ночь на 16 мая, накануне решающего тура выбора председателя Верховного совета России, бродил и я, заглядывал к хорошо знакомым и полузнакомым депутатам от Башкирии. Среди тех, кто подписал нашу платформу, несколько человек стали народными депутатами России, среди тех, кто не подписывал, тоже оказались люди, готовые к разговору со мной.
Я спрашивал: вы завтра за кого собираетесь голосовать, за Ельцина или за Полозкова? Читателей газеты «Ленинец» это конечно заинтересует, а я им сообщу, узнаю, кому вы отдали свой голос - лидеру простого народа или партаппаратчику. С тех, кто и так был в контакте с БАИДом, взял честное слово, что они не изменят выбору. И троих «перевербовал» - начальника летного училища, швею и рабочего. Это оказалось не сложным делом, они не пылали высокими чувствами к тогдашнему руководителю КПРФ.
Наутро Ельцин победил. С перевесом в три голоса...
И потом, когда началась идиотская Чечня, когда управление страной скатилось к какому-то примитивному феодальному уровню, я начал переживать: а нет ли моей личной вины в бедах страны? Сергей Карханин, с которым мы одно время работали в «Российской газете», успокоил: не стоит волноваться задним числом, никто не знает, как все могло повернуться. Тем более, что сам Сергей, как он сказал, посмеиваясь, в ту же ночь бродил по тем же коридорам и агитировал за Полозкова, поскольку работал в газете «Советская Россия», где КПРФ был учредителем. Ну и что, улыбнулся он, скольких ты завербовал? Троих? И я столько же! Судьба уравновесила наши, может быть - неумные, усилия.
Но в 90-м я гордился своей активностью. И как должное принял рукопожатие Бориса Николаевича, в свежий кабинет которого в Белом доме на Краснопресненской набережной меня завел Борис Хакимов. Тогда еще никому не приходило в голову шутить по поводу крепости ельцинского рукопожатия, как это произошло в эпоху его откровенного (поддерживаемого разного рода интересантами) пьянства и словоблудия его пресс-секретаря Ястржембского.
К концу второго срока я уже был уверен в несоответствии Бориса Николаевича занимаемому посту и в морозное зимнее утро, услышав по радио о его уходе, от радости потерял контроль над собой и пустил машину в сугроб на границе Московской и Ярославской областей. Вот так человек с органичным сильным характером и разработанным политическим чутьем убрал себя из народных кумиров. Не хватило креатива, культуры мысли, устойчивости к лести. А может он самоустранился, понимая, что мало что может изменить, не ощущая опоры?..
Вообще в ныне снесенной гостинице «Россия», где Виталик Наседкин жил в номере с видом на Спасскую башню, в котором раньше останавливался свердловский секретарь и будущий советский премьер Николай Рыжков, а совещания мы проводили в номере, куда со Ставрополья приезжал его будущий партийный шеф Михаил Горбачев, было много странного для провинциального журналиста. Буфеты, где можно было купить сосиски (!), телевизор, где по одному из каналов вдруг показывали порно.
Наблюдения за изнанкой политики были иногда поразительнее запретных прежде телекадров. Виталик спрашивает: какого ты мнения о юристе Валерии Зорькине, что-нибудь о нем слышал? Да, есть такой неплохой, я бы даже сказал - прогрессивный, автор, полковник милиции из какого-то милицейского вуза, кажется. Читал. Мысли четкие и здравые. А
зачем тебе? Виталик отвечает, что его попросили собрать мнения о возможных кандидатах в Конституционный суд...
Или сидящий в полутемном номере перед редким тогда компьютером бывший советский собкор по Скандинавии, кажется с характерной фамилией Петров, который вел многие бумажные дела «ДемРоссии», а потом как-то предложил мне помочь ему с реализацией военного и прочего имущества Группы советских войск в Германии, которую оттуда как раз спешно выводили. И показал список на пяти, кажется, страницах через один интервал. Он думал, что мои журналистские знакомства в депутатском корпусе помогут выгодному делу. Если, конечно, это не была порученная ему провокация, хотя в то время разброда и шатаний в госорганах инициатива вполне могла быть его собственной.
В голову мне не приходило смешивать зарабатывание денег и политическую активность, впрочем, как и делать карьеру, используя возникающие знакомства. Спасибо новому времени, что просто позволяет что-нибудь придумывать! И в номере у Наседкина мы основали фонд политических и экономических реформ, который стал учредителем нового российского органа печати. Нового даже и не по независимости только, а по межрегиональному принципу.
Газета «Волга-Урал» была призвана вывести прессу из-под пресса областных и республиканских начальников, информация о реальной жизни стержневой России должна была поступать от профессионалов-журналистов, нахлебавшихся у себя территориальной цензуры, не менее мощной, чем общегосударственная. То есть вообще вывезти прессу из-под власти, поскольку не оказывалось отвечающих на нее «секторов печати» партийных обкомов.
Газета завела собкоров в волжских и уральских областях и национальных республиках, а редакцию мы придумали укоренить в Уфе, где были нам знакомы все кадры. Впрочем, как выяснилось, журналистские кадры мы действительно знали, а вот в руководство поставили не тех... Я уже вплотную занимался «Русским курьером» и не особо вникал в управление «Волгой-Уралом». Нет, каждый номер с интересом читал, тем более, что к хорошо мне знакомым Виктору Скворцову, Александру Касымову, моей жене Любови Цукановой прибавились неизвестные ранее самобытные и глубокие авторы, с некоторыми потом работал в «Российской газете», а Борис Бронштейн до сих пор держит марку, собкорствуя в «Новой газете». Но вот за оргрешениями и средствами, которые по идее мог контролировать фонд-учредитель, я не следил.
Нет, мы не стали медиа-магнатами ни с «Русским курьером», ни с «Волгой-Уралом», очевидно, это не входило в планы тех, кто допустил нас к противоборству с элитой партаппарата. Так сказать, подносчиками снарядов. Впрочем, и все последующие, уже и не наши, попытки создать независимые (от государства непосредственно или от него - через прикрепленных олигархов) медиа не увенчались успехом...
Мне придется многое пропускать, чтобы не повторять написанное о «Русском курьере» и Глезере ранее; если кому интересно - найдите очерк «Ветер, вей!». Здесь же я хочу рассказать больше о событиях, с ним не связанных, да и с журналистикой связанных не всегда. Должен лишь добавить, что не забывал и «Ленинец», поначалу часто передавал репортажи и туда, описывая происходящее в «Белом доме» и Кремле, куда ходил на заседания Верховного совета просто по редакционному пропуску. А «корочку» «Русского курьера» я как раз сам и организовал. Часто сидел на балконе и наблюдал решающие баталии, они бывали долгими, уставал, однажды едва не свалился, засыпая, с балкона на президиум. Хорошо запомнил первое появление российского флага: депутат Виктор Аксючиц достал его из портфеля и поставил на «парту» перед собой...
13.
Вот там как-то, выходя из Большого Кремлевского дворца, я и столкнулся с Муртазой Рахимовым, союзные депутаты заседали в соседнем корпусе. «Чего не заходишь?» - спросил Муртаза Губайдуллович. Я обязан рассказать о своих отношениях с Рахимовым, пусть основная их часть и выходит за временнЫе рамки «Действительного залога». Обязан хотя бы потому, что первый президент Республики Башкортостан объявил меня по радио лет пятнадцать назад «врагом башкирского народа» и «предателем республики», а я, не считая публикаций в периодике, участвовал в выпуске двух книг расследований его деятельности.
У нас с ним были хорошие отношения в том году. Еще в Уфе, когда директор завода с нашей маленькой поддержкой стал союзным депутатом, да и потом мы связывались с ним перед другими выборами, перед нашими акциями. Наконец, при нашей уже осознанной поддержке союзный депутат стал председателем Верховного совета Башкирии. Выбор был простой: или он, или первый секретарь обкома КПСС, как тогда во многих регионах было, где партийные секретари пересаживались в советские кресла. Ну конечно, все те республиканские депутаты, которые прошли по нашему списку, а их было немало и они стали влиятельной силой (Рустэм Хамитов возглавил комитет по экологии, Михаил Бугера - экономический), выбрали честного производственника. Да и фамилия Горбунов у его соперника не вдохновляла избранных башкир и татар, такие у нас оказались союзники. Рахимов победил.
Возвращаясь в май, хочу сказать, что мы превратили официальный праздник в 90-м году (я приехал домой на несколько выходных перед тем памятным избранием Ельцина) в день неповиновения. Напротив трибун у горсовета, где давно уже проходила ежегодная первомайская демонстрация и в тот раз тусовалась не слишком большая масса, у дверей Русского драмтеатра установили грузовик и откинули борта, в театре, кажется, попросили помочь со звуком. И с этой самодельной трибуны выступали! Помню, я встал в позу памятника Ильичу, находящегося до сих пор на главной площади Уфы, вздернул руку и сказал, слегка грассируя: «Экологическая катастгофа, о котогой предупреждали «зеленые», свегшилась!»
Как раз на этот грузовик, совершенно неожиданно, пришел и Муртаза Губайдуллович. Старший «зеленой дружины», оцепившей трибуну, спрашивает: пустить? Конечно! Подал руку, Рахимов довольно легко вскарабкался (тогда уже крепко на шестом десятке), говорил резкие экологические вещи. Молодец! Но в своем вопросе, заданном мне позднее на спуске со знаменитого кремлевского крыльца, с которого бояр сбрасывали, Муртаза Губайдуллович был прав. В Москве я чаще заходил к другим депутатам от Башкирии, да и не только к землякам.
Дело в том, что нам взялся активно помогать союзный депутатский комитет по экологии, знаменитый уже тогда Яблоков и мой старый друг Виталий Челышев, которого я увидел спустя двадцать лет со времени наших поэтических посиделок в общежитии МГУ. Виталий, журналист, избранный от Запорожья, вошел в МДГ, а в профильном комитете организовал по моей просьбе слушания по проекту Башкирской АЭС. Экспертные оценки, собранные Борисом Хакимовым, Геннадием Розенбергом и другими нашими борцами, были подтверждены официальным мнением. О чем я радостно сообщил в уфимскую прессу, строителям утаить не получилось.
(Недавно Челышев по-другому расставил акценты в этой истории. Он написал мне, что бумагу с постановлением подкомитета, в котором он был председателем, отправили, поколебавшись с адресом, Николаю Ивановичу Рыжкову, предсовмина СССР. Референт поутру принес папочку с бумагами, подал депутатскую писульку премьеру. Тот посмотрел: требуют закрыть установку, производящую ракетное топливо. Скомкал бумажку и бросил в урну. Тогда референт, хорошо понимающий начальника, достал заготовленную копию и говорит: «А кто их теперь знает, не выполним указание представительной власти — и уволят?». Николай Иванович подумал малость и написал в углу бумаги: «Закрыть!» То есть, в конкретном случае с «Химпромом» народное возмущение послужило лишь толчком к аппаратной интриге, решили не митинги, а наше с Челышевым знакомство).
А из башкирских депутатов мне был особенно симпатичен Юрий Камалович Шарипов, который в первом союзном парламенте занял солидный пост. Как и Ельцин (и тоже - в юности травмировавший кисть руки), Шарипов был откровенно честолюбивым человеком, рвался расширять горизонты своего влияния. Получалось довольно успешно, заводской паренек стал директором на своем телефонном заводе (кстати, одном из номерных в Уфе, работал он больше на Минобороны). Потом директор понял, что полупервобытные телефонные станции, которые он выпускает, скоро без боя сдадутся другим телекоммуникационным системам, и с радостью включился в проект строительства нового предприятия - завода коммутационной аппаратуры.
Я его помнил еще по старому заводу, откуда когда-то вел свой прямой эфир, потом наблюдал за его активностью в прогрессивных технологиях. О происходящем на новом заводе, всесоюзной ударной стройке (по не слишком новому французскому проекту) рассказывали друзья-комсомольцы, тот же Ящук. Разговоры в союзной парламентской «книжке» на Новом Арбате (тогда - проспекте Калинина, «вставной челюсти») подтверждали его прогрессивность. Но никаких совместных дел у нас не было. О его реальных деловых и человеческих качествах ничего конкретного сказать не могу, но, думаю, адаптироваться к постсоветской действительности он сумел.
Когда я после всех событий 91-го (а ГКЧП Рахимов не осудил, да и само выступление было спровоцировано, в том числе, желанием его депутатской группы «Союз» уравнять права автономных и союзных республик) прилетел в Уфу, разговор с председателем Верховного совета был вполне дружеским. Муртаза Губайдуллович сказал, что не собирается лоббировать создание президентского поста в республике. А вот Шарипов явно на него метил. Но довольно скоро, решившись на президентскую кампанию, Рахимов завел на конкурента пышное уголовное дело - по поводу директорской зарплаты на заводе, которая оказалась намного выше (?!) средней. А в тюрьме Шарипова, по некоторым данным, искалечили физически и морально.
Не могу этого утверждать, но ясно одно - Шарипов исчез с общественного горизонта. А по аналогии с другими делами окружения Рахимова, которые я лично расследовал, допускаю жестокий вариант. Сейчас, после всего, что мы знаем об истории приватизации государственной (общенародной!) собственности, я не делаю для себя акцент на присвоении Рахимовым (и его сыном) огромных активов нефтехимии и других башкирских производств. Хотя и писал об этом лет пятнадцать, выискивая и находя не только юридические ляпы, но и прямые нарушения любых законов. В конце концов, дело «Башнефти» ясно показало уровень притязаний, недаром теперь она перешла в руки могущественной «Роснефти». Но вот того, что происходило с его противниками, с теми, кто случайно встал на пути, я не могу простить.
«Ворюги», прав Бродский, «милей, чем кровопийцы». Но часто категории эти перетекают одна в другую, взаимозависимы. Истории со взрывами на выборах 2003 года, которые, опять же, были мне досконально известны, деятельность группировки киллеров, за которую отдувается пожизненным сроком личный друг Урала Рахимова бывший сенатор Игорь Изместьев вполне способны сделать невозможной мысль о примирении к старости. И это не считая сознательно раздуваемого им национализма.
Да собственно и дикарский уровень жестокости местных правящих кругов не должен удивлять. Речь даже не лично о Шакирове, который, как я уже сказал, приказал пытать второго секретаря уфимского горкома Леонида Сафронова. Рассказывали, что шакировская «правая рука», осчастливив своим визитом подчиненного, в достаточно трезвом состоянии помочился на диван, глядя в глаза хозяину квартиры: метил территорию, как альфа-самец! Есть сомнения в естественности самоубийства другого, излишне честолюбивого, обкомовца, а это было при предыдущем первом секретаре.
В прошлом десятилетии откликнувшись на предложение Союза правых сил и согласившись баллотироваться в Госдуму по партийному списку в Башкирии, я быстро отказался от этой мысли. До того принес в штаб главному, на тот момент, правому политтехнологу Антону Бакову план-программу, где делал упор на разоблачении рахимовских деяний, чем, собственно, и был тогда я известен в республике, на чем и можно было строить кампанию. Баков показал ее партийному тогдашнему начальнику Никите Белых, тот сказал: интересно! А в следующий визит главный по выборам Баков, сообщил: концепция поменялась, мы не будем ссориться с Рахимовым, иначе вообще ничего не наберем на контролируемой им территории. Тогда зачем я им нужен в списке? И я отказался. Ситуация напомнила разговор с другим политтехнологом, который ранее спрашивал: а кто в республике смотрящий в уголовном мире? Нет ли у тебя контакта? Фигура важная, многое решает. А я по наивности думал, что решать должны избиратели...
Вот один мой уфимский коллега считает, что вообще вся наша экологическая кампания 90-го года была рассчитана на приведение к власти Муртазы Рахимова. Спрятавшиеся за нашей спиной думали, что такой кадр сумеет удержать в нужной орбите один из ключевых регионов России. Решили это московские гэбисты, а в жизнь проводили местные. Вроде бы и рассказ о Поделякине это подтверждает. Такое мнение похоже на то, как некоторые считают всю «Перестройку» историей борьбы двух управлений КГБ. Такой конспирологический акцент.
Ну во-первых, сейчас мало кто может представить наличие в незавербованном человеке своих политических убеждений и желание действовать. Есть и оттенок: те, кто могут это представить, не хотят себе признаваться в том, что они-то такую возможность никогда бы по собственной инициативе не использовали. Разговор простой: только КГБ знало реальное положение дел в Союзе и только оно обладало всеми рычагами. Возражение тоже простое: никаких креативных действий от этого учреждения наш народ за всю историю не дождался, только реактивные были. И чаще всего - реакционные. «Замутить» - это они могут, «подсобить» - да. Или «погасить». Вне зависимости от номера управления.
Помню, как Людмила Нарусова, вдова Анатолия Собчака, рассказывала мне в Питере, каким образом окопавшиеся вокруг Ельцина Коржаков с компанией организовывали травлю питерского губернатора. Началось это после «неправильного» заявления питерского мэра, обеспокоенного состоянием душевного и физического здоровья Ельцина. Собчак вслух (в достаточно узком кругу) подумал, что партия «Наш дом Россия» может выдвинуть и своего кандидата на президентский пост, например, главу партии Черномырдина. А выходец из другого крыла силовиков зам Собчака Владимир Путин помог шефу сбежать во Францию...
Кстати, о двух президентах. После кампании в конце 90-х, в которой мой кандидат Александр Аринин проиграл Рахимову, претендент (а я был помощником этого депутата Госдумы) предложил поучаствовать в написании записки в Администрацию президента России. Собрать туда все те мысли, которые были в публикациях по поводу сепаратистских настроений и выступлений президента Рахимова. Ельцин на них внимания не обращал, а ведь Конституция республики противоречила российской, практика же носила националистический, а не федералистский оттенок. Написали страниц пять, передали. Пришел ответ на полутора страничках (учитывая пышные реквизиты и канцелярские обязательные абзацы): тема интересная, учтем. Другой реакции публично не последовало. Под ответом стояла подпись начальника Контрольно-правового управления Администрации президента: В.Путин.
Спустя пару лет, услышав по радио выступление нового премьер-министра, быстро сменившего перед этим пару силовых кресел, я поразился тексту: прямо абзацами шли знакомые дословно критические пассажи об опасности сепаратизма и национализма для целостности России! Началась Вторая чеченская, но снятия Рахимова ждали еще лет десять, а пока по капле отжимали деньги и активы...
Что же касается инициативных, смысловых по-новому, некопирующих шагов - здесь спецслужбы не сильны. Но с другой стороны: а кто силен? Кто в заутюженной, закатанной в асфальт стране оказался способным встать к ее управлению, не только вывести ее из тупика, но и потом противостоять попыткам направить ее в тупик следующий, выгодный тем, у кого стервятнический инстинкт оказался сильнее?
Своих Гавелов и Бальцеровичей не накопили, Сахарова не сберегли, Солженицын пустился в учительство, в проповеди. Дали «глоток свободы», чтобы могли вырасти неведомые прежде лидеры, - и тут же вцепились в горло тем, кто попробовал глотнуть.
В номенклатуре деятелей и не было, Горбачев - слабое (и опоздавшее) подобие Дубчека. О глубинах андроповской мысли я в первых главах «ДЗ» сказал, можно добавить созревшие под крылом Юрия Владимировича мистические и просто антинаучные аферы, псевдоученые тех еще проектов пробивались и к Ельцину. А прибившиеся к номенклатурной информации (видел эти обкомовские «атласы» для разного уровня служебного пользования) люди следующего поколения, политэкономы и технократы, не владели технологией управления по-новому и незаемной общественной энергией.
Может быть, потому, что не было сильного - даже не по масштабам влияния, а по охвату проблем, - диссидентского движения? И не было желания у народа. Когда за Цоем кричали: «Перемен!», немногие понимали, к чему перемены могут привести и к чему должны. Искали лидеров среди тех, кто был явно против существующего порядка, но не требовал менять себя, кто ментально всем родной и знакомый, отсюда такие фигуры как Ельцин.
Встречал и такую мысль: распад и распил - закономерный процесс, страна утратила пассионарность. Это похоже на мой тезис о том, что на каждом этапе необходимо от экстенсивности перейти к интенсивности, но пока возможна простая эксплуатация ресурсов - природных, людских, территориальных, никто на интенсивность, на новый уровень свободы и ответственности по своей воле не перейдет. Пока нефть и газ продаем - интерес к новым индустриям лишь как к игрушкам. Все равно, что Потемкину новую табакерку, что нынешнему - новый айфон...
Так что в нашем БАИДе, который сыграл большую роль в переменах в республике, смешно было искать управляющую руку КГБ, если само КГБ не знало, что делать. Мы, конечно, бдительно щурились: а нет ли среди нас стукачей, не пытается ли кто нами снаружи манипулировать, - но прорывные решения принимались настолько открыто, что никто не мог ничего добиться обманом. Понимали, что можем сработать кому-то «на лапу», к чьей-то личной или корпоративной выгоде, но считали это менее важным, чем достижение простых и ясных экологических целей. Попутчиков не шугали. Свои карьеры целью не считали.
Видимо, по-настоящему революционное движение тех годов было похоже на движение ШФЛУ (широкой фракции легких углеводородов) по трубопроводу, не соразмерному и не управляемому. Были там и более «тяжелые» - более сознательные элементы, были и более легкие - инфантильные. А вместе-то перестроечную трубу, по которой пытались канализировать энергию масс, и взорвали!
14.
И я был частью этого «броуновского движения миллионов». Вместе со Старовойтовой и Гдляном выходил к Спасским воротам, протестуя против очередного шага Горбачева. Только они шли прямо от гостиницы по запретной Красной площади, а наша колонна рванула к ним с Тверской, когда охрана занялась депутатами, которых не могла шугануть. Депутаты прошли мимо обжившегося палаточного городка жалобщиков, начавшегося еще с союзных выборов. Теперь и не представить себе, в наши «демократические» времена, такой городок с десятками отчаявшихся и просто сумасшедших людей, старающихся привлечь внимание законодателей к своим бедам прямо напротив Спасской башни, за спиной Василия Блаженного. Блаженные!..
Потом и сам, без поддержки, мчался к Манежке, перекрывал движение машин перед гостиницей «Москва» флажком «ДемРоссии», взятым у оказавшегося рядом активиста. Когда собралась толпа, услышавшая, как и я, по «Эху Москвы» призыв к демонстрации, со ступенек гостиницы в мегафон начала свои призывы к этой «чужой» толпе Валерия Новодворская, пытаясь оседлать волну, поднявшуюся не по ее призыву. Я попросил активистов не допускать ее к колонне, спустя двадцать лет рассказал об этом Лере. Новодворская, ставшая подругой моей жены, посмеялась со мной.
В другой раз вел колонну к мавзолею, в створе Исторического музея сбоку из Александровского сада нарисовался Жириновский, начал кричать совсем уж что-то «боковое», пытаясь сбить с панталыку. По моей просьбе Жирику быстро навешали, он молча убежал. Спустя лет семь на презентации «Новых Известий», глядя на мирно сосуществующих у столиков Горбачева и Жириновского, подумал, что второй мне более противен. Симулякр со стеклянными глазами. Хотя демонстрировал я против первого, не только крича «Долой Горбачева!», но и внутренне готовясь закричать «На Кремль!» Глядя на бордовые крепкие стены, хорошо мне знакомые с первого курса журфака (он расположен как раз напротив), думал по-ленински: «А стена-то гнилая, ткни - и развалится!»
Метафора и в этот раз оказалась верной. Но мы не думали так уж прямо, что Союз обязательно развалится, даже тогда, когда выходили протестовать после бакинских и вильнюсских танковых репрессий режима, отбивающегося от неизбежного национализма. Не думали и в августе 91-го, три дня стоя вокруг «Белого дома» вместе с теми, кто держал украинские, грузинские, ичкерийские флажки.
ГКЧП завершил историю перестройки (констатировал смерть?) и карьеру Горбачева, а мы были готовы стоять не за Горбачева или перестройку, не за Ельцина или народных депутатов, не только против ГКЧП - но прежде всего за свое зародившееся гражданское достоинство и против крепостного права. Нас откровенно пытались обмануть, унизить: страна выбрала президента, а ЭТИ решили его сменить. Да сами сменим! Когда твердо решим. Если серьезно, дело и не в президенте, а именно в пренебрежении нами: только захотели всерьез изменить страну, только почувствовали, что нас много и мы можем многое, как ЭТИ, криво улыбаясь пьяными бессмысленными ртами, привычно раскомандовались: не ваше дело, не лезьте! Как не наше? А чье же еще!
Может, мне казалось, но в те решающие годы присутствовало желание свободы позитивной: не разбивать, а лепить, соединяться в новом единстве, вместе искать выход. По крайней мере, рядом, не отталкиваясь. И создание новых политических организаций понималось как создание новых несущих конструкций, способных удержать общество от хаоса. Отсюда вера в «Народные фронты», в объединяющую силу этих слов, а потом вера в идеологически более стройные демократические партии (от либералов и христианских демократов до консерваторов). Кроме, естественно, тех, что, как ЛДПР, создавались под присмотром КПСС-КГБ. Для коммунистов грезился переход к фундаментальной социал-демократии. Все эти партии мы поддерживали в «Русском курьере».
А вот экономические новации мне хотелось поддержать выходом на более широкую аудиторию. У нашей газеты читателей были сотни тысяч, а у «Труда» - миллионы, одно время тираж доходил до 14 - и это зафиксировала «Книга рекордов Гиннесса». В экономическом отделе «Труда» тогда опять работал мой самый близкий друг Володя Кузьмищев, который и в «Русском курьере» успевал вести эти темы. Ему я и рассказал о проекте «400 дней», о котором услышал от знакомого депутата. Он ссылался на Михаила Бочарова из экономического комитета Верховного совета РСФСР. «Давай попробуем!» - сказал Володя.
Михаил Бочаров в долгом разговоре со мной всю информацию не раскрывал, может - и не владел. Но и сказанного хватило на интервью, занявшее три колонки напрокат на второй полосе «Труда». Так 14 миллионов читателей, а за ними и весь мир, узнали о программе Григория Явлинского, потом для солидности удлинившейся до «500 дней». Впрочем, поначалу с одним именем эта программа не связывалась, в группу «ЭПИцентр», разработавшую ее, кроме председателя Явлинского входили Михаил Задорнов, Алексей Мельников, Татьяна Ярыгина и другие молодые экономисты и социологи. По крайней мере, с ними со всеми потом у меня был разговор, организованный Леной Лерман, их пресс-секретарем и нашей знакомой по журфаку.
Интервью с профильным депутатом, видимо, дало больший эффект, чем просто рассказ о программе, если бы с него началось. О ней заговорили всюду, вплоть до Горбачева, Явлинский начал делать карьеру «гуру». Однако в дальнейшем это ему, скорее всего, и повредило, когда началась поляризация активных сил между Горбачевым и Ельциным. Да и брюзжащий тон. Впрочем, он мог у него укрепиться к сегодняшнему дню от сложившейся за почти 30 лет роли резонера на подхвате.
Тогда мне казалось, что программа «ЭПИцентра» - это очень важно, что она поможет, вместе с программой другого экономиста депутата Павла Медведева, безболезненно перевести страну в рыночное состояние. Потому что без рынка, без частной собственности - какой постоянно действующий стимул к труду, к интенсивной и продуктивной жизни? Потом радостно считал проценты предприятий, перешедших в частные руки, видел это гарантией невозможности возврата тоталитарной системы.
Безболезненного перехода не получилось. Да и безвозвратного. Даже и рынок вышел какой-то не такой, как на большом мировом рынке. Дело, очевидно, не в несовершенстве программ (их было много - Хасбулатова, Гайдара, потом Чубайса), а в силе и основательности противодействия им. Может быть, потому, что программ было много и у каждой свои интересанты. Может, потому, что рынок предполагает интенсификацию, конкуренцию, а этого страна, большинство ее жителей, и сейчас не хочет.
Даже горЯ энтузиазмом, даже купаясь в лучах народного, как мне представлялось, единства, я ощущал тревогу за будущее, за судьбу своих детей. Но сверяясь с глубинными ощущениями, получал подкрепление: «Выплывем!» Однако не оставляла другая тревога: а правильно ли я понимаю мир, правильно ли передаю все предчувствия и все откровения аналитики, которые меня посещают? Думаю, впрочем, что это чувство и не должно пропадать. Пока живу, пока пишу.
Я привожу здесь стихи из тех времен, выбирая не самые достойные на мой сегодняшний взгляд, а самые откровенные, потому что они позволяют, не фантазируя, показывать, о чем я тогда думал, что волновало, что подталкивало. Некоторые были напечатаны сразу, некоторые спустя много лет, некоторые - выше в этом тексте впервые. А эти были опубликованы через несколько лет после написания, мне никогда не нравились. Но опровергнуть их не решаюсь.
Кто ты такой, чтоб себя обмануть, -
гений упрямства, лентяй, алкоголик?
Хочешь проникнуть вглубь или в грудь,
ум понапрасну к открытью неволишь.
Как же ты мог, мелодический вор,
к мигу и веку направить отмычки?
Пой свою ноту, которую спёр,
знай свою роль, предсказаний отличник.
Что ты донёс до желанной межи?
Ждал и грозил, сохранялся, таился,
волком смотрел на умеющих жить
и улыбался безумью столицы.
Не говори, что бесстрашно открыт,
кто ты такой - от себя отказаться?
Ты предрекал - и сраженье гремит,
но в новобранцы не ждут святотатца.
Как справедливости мог присягнуть –
разве ты знаешь заветное слово?
Ты, раскрывая глубь или грудь,
видел броню его снова и снова.
2012-2018 гг.