Примеры из народной жизни при царе-батюшке. ч. 1

Сергей Дроздов
Примеры из народной жизни при царе-батюшке.

Часть 1. Век XIX-й

Думаю, что любителям истории будет интересно прочитать о некоторых, малоизвестных и поучительных, на мой взгляд, подробностях о  жизни русского народа «до революции».
Сейчас вокруг этой темы наверчены целые горы самой откровенной лжи.
Порой жизнь простых крестьян, да и вообще небогатых людей той поры, изображают в виде сплошного благоденствия, при котором «Россия которую мы потеряли» просто процветала, а народ ее был счастлив и «премного благодарен» своему заботливому «начальству».

Вот давайте и попробуем, на примерах воспоминаний современников и очевидцев той жизни посмотреть, как на самом деле жилось тогда «простому люду», какие обычаи и привычки считались нормой жизни, в каких условиях РЕАЛЬНО проживали тогда русские крестьяне, да и представители других слоев общества.
Полагаю, что будет полезно узнать, что представляли из себя их жилища, как они выбирали себе жен и женились, как лечили болезни и воспитывали детей и т.д. и т.п.


Начнем, пожалуй,  со времен Александра Первого («Благословенного»).
Понятно, что абсолютное большинство крестьян, в начале XIX века, было неграмотно и никаких воспоминаний о своей жизни они не оставили. 
Поэтому обратимся к очень интересным мемуарам Эразма Ивановича Стогова, которые он назвал «Записки жандармского штаб-офицера эпохи Николая I».
Эти «записки» были опубликованы в русской печати уже после его смерти, в 1880 году.
(Надо отметить, что его воспоминания содержат множество занимательных фактов, они написаны с юмором, «живым» языком, а сам Э. Стогов лично знал (и общался) с такими «знаковыми» фигурами той эпохи, как Николай I, Бенкендорф, Дубельт, Сперанский, не считая множества губернаторов, епископов и прочих представителей «высшего света».

Эразм Иванович Стогов родился 24 февраля 1797 года, в день поминовения святого Еразма — черноризца и схимника Печерского, что, видимо, и определило выбор набожными родителями столь «необщеупотребительного» (по выражению М. М. Сперанского) имени для своего первенца.
Э. Стогов  так вспоминает о своих предках:

«У дедушки было три сына: Михаил, Иван и Федор. Были ли дочери — не знаю.
Сыновья служили в армии; мой отец, Иван, был бессменным ординарцем Суворова, который за молодость звал его — Мильга; а кончил службу у Потемкина, был при его кончине.
Прослужив 18 лет, вышел в отставку подпоручиком; медалей у него было много: и осьмиугольные, и круглые, и эллипсом.
Рассказывал отец много.
Дисциплина тогда была строгая; ездивши с Потемкиным в карете, должен был стоять навытяжку во весь путь.
Отец был замечателен тем, что к нему не приставала чума, а поэтому он часто был начальником чумных лазаретов.
— Я, братец мой, ел с ними, спал на их кроватях.
— Как же вы, батюшка, не боялись?
— А молитва, братец, от всего сохранит, бывало все в дегтю, а я не пачкался...»

Вот что отец Э. Стогова рассказывал ему о практики подготовки солдат суровой «суворовской школы»:
«Отец рассказывал, что они с Суворовым зимою формировались в Полтаве, им много привели рекрут, отец имел капральство.
Был отдан приказ — девятерых забей, а десятого выучи. (!!!)
— Ко мне в капральство попали два из духовного звания; здоровяки, молодые. Они всегда держали нагнувши голову так, что бороды касались груди. Что я ни делал, и как ни наказывал — не помогало.
Я сделал завостренные лучинки и каждому по две лучинки одним концом упер в грудь, а острыми концами подставил по сторонам бороды. Что же ты думаешь, лучинки прокололи в рот, а бороды уперлись в грудь».

Думаю, что суворовский приказ «девятерых забей, а десятого выучи» не следует воспринимать слишком уж буквально, но  то, что методы «обучения и воспитания» воинов этой эпохи были крайне жестокими и безжалостными, сомневаться не приходится.
Печальный пример с рекрутами «духовного звания» - яркое тому свидетельство.

За сто лет, прошедших со времени петровских преобразований, быт и нравы среды мелкопоместного дворянства, где родился и вырос Э. Стогов, изменились мало, они оставались патриархальны и похожи на быт и нравы крестьян, отличаясь от последних лишь чуть большим материальным достатком и сознанием «благородства своего происхождения».
А в остальном -  искренняя вера в Бога, в их сознании естественно сочеталась с пережитками языческих представлений.  Безоговорочное признание авторитета «старшего» в семье, которым в зависимости от конкретных обстоятельств мог быть отец, тесть, муж, старший брат было безусловным законом.
 
«Старшему» безоговорочно подчинялись; за ним признавали право «вразумлять» провинившихся членов семьи посредством жестоких избиений, и прочего физического воздействия, которое, подчас, не вызывало обид и нередко сопровождалось выражением благодарности «за науку».

Например, выбор невест для женитьбы  сыновей был исключительным делом их  родителей. У «молодых» никто никакого согласия при этом  спрашивать и не думал.
Эразм Стогов приводит такой рассказ своего отца об этой процедуре:

«— Батюшка, как вы познакомились с моею матушкою?
— Зачем, братец, знакомиться: покойный батюшка приказал: «Иван, поезжай в Рузу к Максиму Кузьмичу Ломову, у него одна дочь, Прасковья, ты на ней женись, я уже все сладил, и приезжай с женой».
Очень не хотелось мне жениться. Я дорогой нарочно не мылся, выпачкался, нарочно разорвал брюки на коленях, разорвал локти сюртука — думал, откажут, ничего не помогло, сыграли свадьбу, и я вернулся с женою.
— Почему же вы не сказали своему отцу, что вы не желаете жениться?
— Как можно, братец, сказать отцу! Божия заповедь — чти отца твоего — тогда все жили по заповедям, скажи-ка я — угодил бы на конюшню».

Как видим, в случае малейшего пререкания с батюшкой, даже по такому деликатному вопросу, как собственная женитьба,  его сын-дворянин (!) тогда запросто мог «угодить на конюшню», где традиционно пороли провинившихся.


Очень необычным, для нынешних «просвещенных нравов и обычаев», было и отношение к женщинам:
«Мать моя, Прасковья Максимовна, считалась первой красавицей по уезду; помню ее живой румянец, прелестную улыбку, русые длинные волосы, всегда улыбающиеся темно-серые веселые глаза, тихий, приятный голос; она считалась неподражаемой хозяйкой, была цивилизованной между подругами соседками, потому что умела писать.
Обе бабушки мои были неграмотны.
На вопрос мой отцу: «Как же это дворянки, помещицы, а не знали грамоте?»
— А на что, братец, женщине грамота, ее дело угождать мужу, родить, кормить и нянчить детей да смотреть в доме за порядком и хозяйством, для этого грамота не нужна; женщине нужна грамота, чтобы писать любовные письма!
 
Прежде девушка-грамотница не нашла бы себе жениха, все обегали бы ее, и ни я, ни отец мой не знали, что твоя мать грамотница, а то не быть бы ей моею женою.

Мать моя секретно от всех домашних пряталась на чердак и копировала с печатных страниц, что и можно видеть из сохранившегося у меня единственного письма ее ко мне 1820 г., только одно и сохранилось у меня письмо моей матери, писанное ко мне в Охотск.
Мать моя как говорила, так и писала, она не могла различить букв «б» от «п», «г» от «к», «ж» от «ш». Мать моя была — сама доброта, скромная, тихая, любима всеми; я только и помню одни ее ласки, любил я ее до обоготворения и молюсь за упокой ее души!
Отец мой был другого характера, он был до конца жизни суворовский сослуживец, ростом 2 аршина 7 вершков, сложения сухощавого, мускулистый и замечательно силен и необыкновенно перенослив в физических трудах; до конца жизни держался прямо; вспыльчив, в доме и даже между близкими родными — властитель!»


Но, при всем безоговорочном авторитете отца Эразма в семье, его дед был еще главнее, и имел безусловное право, при необходимости, «учить»  своего  великовозрастного сына, несмотря на его офицерское прошлое и близость к самому Суворову!!!
На этот счет Эразм, из своей жизни у дедушки, приводит следующий случай:

«Зимой сказали, что приехал мой отец. Я страшно испугался, уверен был, что отец приехал высечь меня. Во время общей суматохи я забрался в кухню, и спрятался под печку, нашел там короб, и заставил себя. Схватились меня, кличут, я слышу, а слезы так и льются. Сбились все с ног, искали долго, во всем доме тревога.
Не помню, кто и как нашел меня под печкой. Обрадовались, дедушка с бабушкой ласкают меня, а я горько плачу, на вопрос о чем, я признался, что отец будет меня сечь.
Тут только объяснилось, что отец часто меня сек.
Дедушка строго спросил отца:
— Иван, правду говорит Эразм?
Отец отвечал:
— Правда, — шалун, неслух, не покорить теперь, что из него будет!
У дедушки от зала была отгорожена узенькая его спальня.
Дедушка гневно сказал: «Иван, поди-ка сюда».
Двери на крючок.
Я с бабушкой был в зале и слышал, как дедушка сердито говорил: «Да ты с ума сошел! Ты дурак».
 
Что еще было, не помню; потом ясно были слышны удары; я видал эту плеть из толстого ремня, сколько ударов получил отец, я не знаю, но слышал, как он просил прощения.
Далеки эти времена от нас! Не правда ли — как это странно и даже невероятно теперь?!

…Дед мой умер с горя, когда узнал, что Наполеон взял Москву; бабушка и месяца не прожила после деда».

Нечего и говорить, что женщин и детей тогда «лупцевали» по всякому поводу, и это считалось обычной нормой поведения и воспитания.
Надо сказать, что дед Эразма имел большой моральный авторитет в округе, и порой к нему, как к третейскому судье, приходили за помощью и справедливостью):
На тему печально знаменитой поговорки «Бьет – значит любит!», Эразм Стогов приводит следующий случай:
 
«Поутру приходит родственница из флигелька, падает в ноги дедушке и просит заступиться, что она несчастлива.
На вопрос— «Какое несчастье?», она, заливаясь слезами, говорит, что вот уже несколько дней все делает назло мужу, бранила его, а он и пальцем ее не тронул, точно она ему чужая — какая же это любовь? Долго высказывала свое горе.
Дедушка нашел поступки мужа дурными, и бабушка подтвердила, какая же это любовь, что муж и не поучит свою жену.
 
Отпустил дедушка просительницу с утешением, что он поправит это дело.
После обеда по призыву явился виновный муж; это был мужчина лет 30-ти, прилично одетый, высокий, стройный. Не помню всего, что говорил дедушка, сначала тихо, потом гневался, виновный просил прощения и более молчал.
Дедушка, закончив, сказал: «Чтобы я более о таких безобразиях не слыхал, не то смотри у меня, ты знаешь, как я учу!»

Дело было к вечеру, уже зажигали огни, мы с Иваном (я забыл сказать, что это ровесник мой, лакей), побежали через сад, одно окно флигеля выходило в сад; мы на завалинку, отдули замерзшее стекло и видели и даже слышали, как жена грубила и бранила мужа; он взял со стены полотенце, свил жгут так крепко, что он стоял в руке, схватил жену за косу, бросил на пол и преусердно бил жгутом; она извивалась под ударами жгута и все продолжала бранить; он бил ее долго, она затихла, просила прощения, подползла, целовала ноги, руки, он еще прикрикнул и пригрозил жгутом, она стояла покорно и безмолвно; кончилось тем, что он обнял и поцеловались; разговора мы не слыхали.
На другой день явилась битая, такая веселая, кланялась в ноги дедушке и бабушке, целовала руки и благодарила.

Припоминая этот случай отцу в Киеве, я спросил его, неужели супружеская любовь прежде выражалась побоями?
— А как же иначе? Подумай, от кого тебе тяжелее неприятность, от человека тебе близкого или от постороннего?
— Конечно, от близкого.
— На неприятность от постороннего я и внимания не обращу, а огорчение от близкого хватает за сердце. А кто же может быть ближе жены?
Если я не обращаю внимания на ослушание или грубые слова жены, значит меня не трогают ее неприличные поступки, значит я имею к ней чувства, как к чужому человеку.
Мы жили по Писанию: Бог сочетает, человек не разлучает.
Жена повинуется своему мужу, а муж да любит свою жену.
Есть русская пословица — люби жену как душу, а бей ее — как шубу!
Муж глава в доме, ему повинуются все, тогда только и порядок. Так, братец, жили наши деды, так жили и мы, и были счастливы».

Вот такие уж тогда были обычаи и нравы...
Принято, почему-то, считать, что в те времена многочисленные монастыри и монахи были некими эталонами нравственности и веры, служили неким средоточием праведной жизни и богобоязненных людей.
Эразм Стогов, в юности поживший больше года  в монастыре, сохранил самые негативные воспоминания о нем, и о монастырских порядках:

«Близ Можайска есть монастырь, называется Лужецкий. Говорили, что в этом монастыре иеромонах Константин — из полковников и человек весьма ученый, хорошо знает французский язык.
Не знаю, как устроил отец, но поместил меня с Иваном в монастырь; нам отвели келью во втором этаже. Никто о нас не заботился, никто не учил; обедали мы в трапезе с монахами; после обеда монахи собирались в так называемую беседную, комната с нарами. К нам в келью входили не иначе, когда мы ответим «аминь».
Летом мы бегали по садам монастырским, а зимой свели дружбу с мальчишками в слободе; тут мы поучались, смотря с завалинок на оргии монахов у вдов-солдаток; видели, кроме разврата, много кощунства.
Не буду описывать ни оргий, ни кощунства — неприятно вспоминать.
 
В беседной только я и слышал укоризны, интриги против казначея, пересуды об игумене — зависть и злоба были господствующие разговоры.
Более года я жил в монастыре и вынес познания: la fourchette — вилка, et le couteau — ножик. Не знаю, знал ли более отец Константин.
Если б знал мой отец, какое вредное влияние сделал он на впечатлительный от природы мой характер, то, конечно, не помещал бы в монастырь, — дурное впечатление осталось на всю жизнь о монашеской жизни».

Такие тяжелые впечатления, от увиденных в этой обители «оргий и кощунств», остались у Эразма, что даже на склоне лет он не стал рассказывать о них в своих воспоминаниях…

 Ну, и в заключение рассказа о воспоминаниях Э. Стогова, приведу его свидетельства о том, как, даже образованные люди, офицеры и дворяне, понимали тогда патриотизм.
Вспоминая  известную формулу «служба царю и Отечеству», следует обратить внимание на то, как Эразм Стогов ее понимал.
Для него (да и для большинства его современников, конечно), это была, прежде всего, служба монарху — конкретному (пусть даже и стоящему «на недосягаемой высоте») человеку.
Отвлеченные рассуждения о пользе Родине» и «благе Отечества», появившихся тогда у некоторых более «просвещенных» современников, были ему, по всей видимости, чужды.

Он приводит такие подробности своего  разговора со Сперанским, в Иркутске в 1819 году.
На сделанное Сперанским заключение, что выпускники Морского корпуса, очевидно, являются большими патриотами, Эразм Стогов (который к этому времени закончил Морской кадетский корпус и, в чине мичмана, получил  назначение в Охотск), отвечал:
«— Да, мы очень любим государя.
— А Россию?
— Да как любить, чего не знаешь; вот я еду более года и все Россия, я и теперь ее не знаю». (!!!)

Для сравнения можно привести мнение ровесника Стогова — знаменитого государственного деятеля А. М. Горчакова.
Свою заслугу как дипломата Горчаков видел в том, что первым «в депешах стал употреблять выражение: „Государь и Россия".
До меня, — говорил он, — для Европы не существовало другого понятия по отношению к нашему отечеству, как только „император".
 
Граф Нессельроде (министр иностранных дел при Николае I) даже прямо мне говорил с укоризною, для чего я так делаю. „Мы знаем только одного царя, — говорил мой предместник, — нам дела нет до России"».

Подчеркнем, что эта же идеология ЛИЧНОЙ преданности императору (а не России, как стране) была очень характерной для многих остзейских немцев, находившихся на русской службе, даже в начале ХХ века.


Теперь, от времен Александра I и Николая Первого, перенесемся в эпоху Александра Второго «Освободителя» и посмотрим на то, как в то время жили образованные (и не самые бедные) люди в Российской империи.
Возьмем для этого книгу воспоминаний знаменитого русского  писателя и общественного деятеля  Владимира Галактионовича Короленко «История моего современника».
 
Его отец, Галактион Афанасьевич Короленко (1810—1868) сначала служил житомирским уездным судьёй, затем - был судьей в городе Ровно. Умер он в 1868 году в чине надворного советника.
Мать писателя, Эвелина Иосифовна, была полькой, и польский язык, наравне с русским, в детстве был для Владимира родным.
Вот что В.Г. Короленко вспоминал о своих предках:

«Мой прадед, по словам отца, был полковым писарем, дед - русским чиновником, как и отец.
Крепостными душами и землями они, кажется, никогда не владели... Восстановить свои потомственно-дворянские права отец никогда не стремился, и, когда он умер, мы оказались "сыновьями надворного советника", с правами беспоместного служилого дворянства, без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни было другой…»

Отец  матери В.Г. Короленко был смотрителем имения какого-то обедневшего польского магната.
Посмотрите, как и на ком? в середине XIX века, женился уездный судья (а это была довольно солидная «фигура» в обществе):

 «Семья у родителей моей матери была многочисленная (четыре дочери и два сына).
Одна из дочерей была еще подросток, тринадцати лет, совсем девочка, ходившая в коротких платьях и игравшая в куклы.
На ней именно остановился выбор отца.
С безотчетным эгоизмом он, по-видимому, проводил таким образом план ограждения своего будущего очага: в семье, в которой мог предполагать традиции общепризнанной местности, он выбирал себе в жены девочку-полуребенка, которую хотел воспитать, избегая периода девичьего кокетства...
 
Формальные препятствия, вытекающие из несовершеннолетия невесты, были устранены свидетельством "пятнадцати обывателей"; из комнаты моей будущей матери вынесли игрушки, короткие платьица сменили подвенечным, и брак состоялся…
Ко времени своей свадьбы она была болезненная девочка, с худенькой, не вполне сложившейся фигуркой, с тяжелой светлорусой косой и прекрасными, лучистыми серо-голубыми глазами.
Через два года после свадьбы у нее родилась девочка, которая через неделю умерла, оставив глубокий рубец в ее еще детском сердце. Отец оказался страшно ревнив.
Ревность его сказывалась дико и грубо: каждый мужской взгляд, брошенный на его молоденькую жену, казался ему нечистым, а ее детский смех в ответ на какую-нибудь шутку в обществе представлялся непростительным кокетством.
Дело доходило до того, что, уезжая, он запирал жену на замок, и молодая женщина, почти ребенок, сидя взаперти, горько плакала от детского огорчения и тяжкой женской обиды...»

Как видим, зрелый мужчина берет себе в жены 13-ти летнюю девочку!!! (Даже по тем понятиям, когда девочек очень рано выдавали замуж, это было из ряда вон выходящим явлением).
По-видимому, при помощи «свидетельства пятнадцати обывателей», её возраст для заключения брака как-то «увеличили» (никаких деталей этого, по понятным причинам, В.Г. Короленко не сообщает).
В 15-ти летнем возрасте (!!!) эта девочка родила первого ребенка, который почти сразу же умирает.
Вскоре эту семью постигает новый удар судьбы:

«На третьем или четвертом году после свадьбы отец уехал по службе в уезд и ночевал в угарной избе. Наутро его вынесли без памяти в одном белье и положили на снег.
Он очнулся, но половина его тела оказалась парализованной. К матери его доставили почти без движения, и, несмотря на все меры, он остался на всю жизнь калекой...
Таким образом жизнь моей матери в самом начале оказалась связанной с человеком старше ее больше чем вдвое, которого она еще не могла полюбить, потому что была совершенно ребенком, который ее мучил и оскорблял с первых же дней и, наконец, стал калекой...»

Несмотря на то, что отец В.Г. Короленко так и остался полупарализованным калекой, у них в семье родилось много детей.
У В.Г. Короленко был старший брат Юлиан, младший — Илларион и две младшие сестры — Мария и Эвелина. Третья сестра, Александра  Короленко, умерла 7 мая 1867 года в возрасте 1 года и 10 месяцев, незадолго до смерти своего отца, и была похоронена в г. Ровно.
Одним из самых ярких воспоминаний детства В.К. Короленко была «торговая казнь», которую он видел:

«По шоссе проходили также арестанты, звеня кандалами, а один раз провезли какого-то мрачного человека для "торговой казни"... Впереди шел взвод солдат, и четыре барабанщика отбивали суровую, мерную дробь... На каждом шагу барабанщиков барабаны приподнимались на их левой ноге, но дробь лилась безостановочно, такая же мерная и зловещая...
За ними ехала телега, на которой была воздвигнута высокая скамья, и к ее спинке были привязаны назад руки сидевшего на ней человека. Голова его, ничем не покрытая, была низко опущена и моталась при встрясках на мостовой, а на груди наклонно висела доска с надписью белыми буквами... И вся эта мрачная фигура плыла высоко над толпой, как бы господствуя над стремительным людским потоком... За телегой шел взвод солдат и бежали густые толпы народа...
На площадь, конечно, нас не пустили, но лакей Гандыло, который убежал туда за толпой, рассказывал потом в кухне с большим увлечением, как на эшафоте палач уложил "смертоубийцу" на "кобылу", как расправлял кнут и при этом будто бы приговаривал:
- Отец и мать тебя не учили, так я тебя научу.
Потом вскрикивал: "берегись, ожгу", и затем по всей площади разносился свист плети и нечеловеческий крик наказываемого...
Женщины из нашей прислуги тоже вскакивали и крестились...»

Наверное, не все читатели знают, что за процедурой была эта самая «торговая казнь»?
«Торговая казнь» — публичное телесное наказание в России, введённое Судебником 1497 года при великом князе Иване III.
Название происходит от места проведения — на торговых площадях.
Торговую казнь также считали «скрытой смертной казнью».
Битье кнутом было болезненным и рассекало кожу до плоти. В среднем, человек мог выдержать до 50 ударов, после чего умирал от болевого шока и кровопотери.
Количество ударов точно не регламентировалось.   
Право определения наказания отдавалось судье, который мог назначить как 10, так и 400 ударов кнутом.
 Приговорённого к торговой казни, при стечении людей били кнутом на торговой площади или на других открытых общественных местах.
Торговой казнью могли наказывать и за мелкие правонарушения. К примеру, в 1648 г. такое наказание было установлено за матерную брань!

Скорее всего, именно батюшка В.Г. Короленко за что-то и приговорил какого-то «несчастного» к этой самой «казни».

Но воспоминания В.Г. Короленко интересны не только этим, а его рассказами о польском восстании 1863 года.
В советское время, ввиду тогдашней «польско-советской дружбы», эту тему в творческом искусстве, СМИ, и публицистике старались не затрагивать.
Как выясняется – напрасно.
Нынешние обыватели вообще ничего не знают об этой истории нашей страны, и подчас готовы верить самым дурацким выдумкам современных сочинителей об этом.
А вот, что вспоминал В.Г. Короленко:

«Приблизительно в 1860 году отец однажды вернулся со службы серьезный и озабоченный. Переговорив о чем-то с матерью, он затем собрал нас и сказал:
   -- Слушайте, дети, вы - русские и с этого дня должны говорить по-русски.
   После этого впервые в нашей "ополяченной" семье зазвучала обиходная русская речь. Мы приняли эту реформу довольно беззаботно, пожалуй, даже с удовольствием, - это вводило к нам нечто новое, - но причины, вызвавшие ее, оставались нам чужды».

Надо подчеркнуть, что в тогдашней Малороссии, еще  со времен Речи Посполитой жило большое число как богатых, так и уже обедневших, польских «шляхтичей» и немалая часть интеллигенции в городах «говорило и думало по-польски».
С началом восстания они горячо (и не слишком-то скрывая это) поддерживали восставших поляков:

«Первое время настроение польского общества было приподнятое и бодрое. Говорили о победах, о каком-то Ружицком, который становится во главе волынских отрядов, о том, что Наполеон пришлет помощь.
В пансионе ученики поляки делились этими новостями, которые приносила Марыня, единственная дочь Рыхлинских. Ее большие, как у Стасика, глаза сверкали радостным одушевлением. Я тоже верил во все эти успехи поляков, но чувство, которое они во мне вызывали, было очень сложно…

Банды появились уже и в нашем крае. Над жизнью города нависала зловещая тень.
То и дело было слышно, что тот или другой из знакомых молодых людей исчезал. Ушел "до лясу".
Остававшихся паненки иронически спрашивали: "Вы еще здесь?"
Ушло до лясу несколько юношей и из пансиона Рыхлинского...

Оказалось, что это три сына Рыхлинских, студенты Киевского университета, приезжали прощаться и просить благословения перед отправлением в банду. Один был на последнем курсе медицинского факультета, другой, кажется, на третьем. Самый младший -- Стасик, лет восемнадцати, только в прошлом году окончил гимназию. Это был общий любимец, румяный, веселый мальчик с блестящими черными глазами.
   После вечера, проведенного среди родных и близких знакомых, все три стали на колени, старики благословили их, и ночью они уехали...
   -- Я бы этого Стасика высек и запер на ключ,-- сердито говорил отец на другой день.
   -- Даже дети идут биться за отчизну,-- сказала мать задумчиво, и на глазах у нее были слезы.-- Что-то будет?
   -- Что будет? -- переловят всех, как цыплят,-- ответил отец с горечью.-- Все вы посходили с ума...

Недели через две или три прошли слухи о стычках под Киевом.
Это были жалкие попытки, быстро рассеянные казаками и крестьянами. В семье Рыхлинских водворилась тяжелая тревога…
   Вскоре в пансионе стало известно, что все три брата участвовали в стычке и взяты в плен. Старший ранен казацкой пикой в шею...»

Для меня, например,  было откровением, что масштаб Польского восстания 1863 года был столь обширен, что бои с поляками шли даже под Киевом!
Другое дело, что крестьяне (в первую очередь малороссийские) тогда  относились к восставшим полякам  крайне враждебно, и буквально охотились за ними:

«Восстание нигде не удавалось, Наполеон не приходил, мужики даже в Польше неохотно приставали к "рухавке", а в других местах жестоко расправлялись с восставшими панами…

   Казней в нашем городе, если не ошибаюсь, были три.
Казнили так называемых жандармов-вешателей  и примкнувших к восстанию офицеров русской службы…

Восстание умирало. Говорили уже не о битвах, а о бойнях и об охоте на людей. Рассказывали, будто мужики зарывали пойманных панов живыми в землю и будто одну такую могилу с живыми покойниками казаки еще вовремя откопали где-то недалеко от Житомира...

   В польском обществе место возбуждения заняло разочарование, и, кажется, демократизм сменил романтические мечты о блеске и пышности "исторической Польши". Вместо хвастливого "Jeszcze Polska nie zgin;;a" или "Grzmi; pod Stoczkiem harmaty" ("Еще Польша не погибла" и "Под Сточком гремят пушки") -- молодежь пела мрачную и горькую демократическую песню:
     О, честь вам, паны, и князья, и прелаты,
   За край, братней кровью залитый...

В то время в пансионе учился вместе со мною поляк Кучальский. Это был высокий худощавый мальчик, несколько сутулый, с узкой грудью и лицом, попорченным оспой (вообще, как я теперь вспоминаю, в то время было гораздо больше людей со следами этой болезни, чем теперь)…

   Когда началось восстание, наше сближение продолжалось. Он глубоко верил, что поляки должны победить и что старая Польша будет восстановлена в прежнем блеске.
Раз кто-то из русских учеников сказал при нем, что Россия - самое большое государство в Европе.
Я тогда еще не знал этой особенности своего отечества, и мы с Кучальским тотчас же отправились к карте, чтобы проверить это сообщение. Я и теперь помню непреклонную уверенность, с которой Кучальский сказал после обозрения карты:
   -- Это русская карта. И это неправда.
… я стал замечать, что Кучальский начинает отстраняться от меня. Меня это очень огорчало, тем более что я не чувствовал за собой никакой вины перед ним...
Однажды во время перемены, когда он ходил один в стороне от товарищей, я подошел к нему и сказал:
   -- Слушай, Кучальский... у тебя, верно, случилось какое-нибудь горе?
   Он посмотрел на меня печальными глазами и, не останавливаясь, сказал:
   -- Да, большое горе...
   -- Почему ты мне не скажешь?.. И почему ты меня избегаешь?..
   -- Так...-- ответил он,-- тебе до этого не может быть дела... Ты -- москаль.
   Это сообщение меня поразило. Итак -- я лишился друга только потому, что он поляк, а я -- русский, и что мне было жаль Афанасия и русских солдат, когда я думал, что их могут убить».

В.Г. Короленко приводит в своей книжке очень поучительный пример того, как уже в 60-е годы XIX века в привилегированных учебных заведениях Малороссии настойчиво насаждалась национальная неприязнь между  великороссами (которых поляки презрительно именовали «москалями») и малороссами (которые, в громадной массе своей тогда считали себя «русскими»):

«Один из наших молодых учителей, поляк пан Высоцкий, поступил в университет или уехал за границу.
На его место был приглашен новый, по фамилии, если память мне не изменяет, Буткевич. Это был молодой человек небольшого роста, с очень живыми движениями и ласково-веселыми, черными глазами.
Вся его фигура отличалась многими непривычными для нас особенностями.
   Прежде всего обращали внимание длинные тонкие усы с подусниками, опущенные вниз, по-казацки. Волосы были острижены в кружок.
На нем был синий казакин, расстегнутый на груди, где виднелась вышитая малороссийским узором рубашка, схваченная красной ленточкой.
Широкие синие шаровары были под казакином опоясаны цветным поясом и вдеты в голенища лакированных мягких сапог. Войдя в классную комнату, он кинул на ближайшую кровать сивую смушковую шапку.

В самом начале урока он взял в руки список и стал громко читать фамилии.
- Поляк? -- спрашивал он при этом.- Русский? - Поляк? -- Поляк?
   Наконец он прочел и мою фамилию.
   - Русский, ответил я.
   Он вскинул на меня свои живые глазки и сказал:
   - Брешешь.
   Я очень сконфузился и не знал, что ответить, а Буткевич после урока подошел ко мне, запустил руки в мои волосы, шутя откинул назад мою голову и сказал опять:
   -- Ты не москаль, а казацький внук и правнук, вольного казацького роду... Понимаешь?
   -- Понимаю...--ответил я, хотя, признаться, в то время понимал мало и был озадачен. Впрочем, слова "вольного казацького роду" имели какое-то смутно-манящее значение.
   -- Вот погоди,-- я принесу тебе книжечку: из нее ты поймешь еще больше,-- сказал он в заключение…

Одно только последствие как будто вытекало из открытия, сделанного для меня Буткевичем: если я не москаль, то, значит, моему бывшему другу Кучальскому не было причины меня сторониться. Эта мысль пришла мне в голову, но оскорбленная гордость не позволила сделать первые шаги к примирению. Это сделал за меня мой маленький приятель Стоцкий.
Однажды мы проходили с ним по двору, когда навстречу нам попался Кучальский, по обыкновению один. Стоцкий со своей обычной почти обезьяньей живостью схватил его за руку и сказал:
   - Слушай, Кучальский. Поди с нами. Ведь он не москаль. Буткевич говорит, что он малоросс.

   Кучальский на минуту остановился, как будто колеблясь, но затем взгляд его принял опять свое обычное упрямо-печальное выражение...
   -- Это еще хуже,-- сказал он, тихо высвобождая свою руку,-- они закапывают наших живьем в землю...»

(В. Г. Короленко. Собрание сочинений в десяти томах.   Том пятый. История моего современника   М., ГИХЛ, 1954).

Вот такие буткевичи, еще с конца XIX века исподволь, потихоньку, но очень настойчиво, во многих учебных заведениях Российской империи и на интеллигентских вечеринках и  вели свою работу по пропаганде розни и вражды между «москалями», «ляхами» и представителями «казацького роду».
В начале ХХ века семена этой взаимной неприязни, а то и  ненависти, дали свои зловещие «всходы»…

В следующей главе мы познакомимся с воспоминаниями и научными исследованиями о подробностях крестьянской жизни и быта в конце XIX – начале ХХ века.

(Продолжение:http://www.proza.ru/2019/04/09/763)