Действующие лица:
- М.Колса – гагаузский композитор
- Л.Д., автор мемуаров
После армии, устроившись работать художником-оформителем в Доме культуры, я случайно узнаю от совершенно посторонних людей, что в ближайшую субботу у Михаила Михайловича - то есть у моего родного дяди - на даче собирается весь цвет ГАГАУЗИИ, чтобы обсудить назревшие проблемы национальной культуры и необходимости ее улучшения.
Откровенно говоря, здесь я был немного потрясен тем, что мой дядя до сих пор еще верен своей теме - ГАГАУЗИЯ, которой, я помню еще с детства, он занимался очень давно. В те времена он ездил по селам, собирая народную музыку, затем, кажется, ее обрабатывал, а кое-что и сам сочинял. Помню, в классе третьем, мы у дедушки помогали собирать виноград, и дядя Миша мне постоянно рассказывал о музыке, о музыкантах и исполнителях песен, и я, поддавшись осенне-виноградному настроению и чтобы хоть что-то ляпнуть в ответ, однажды спросил:
- А почему ты не пишешь гагаузские песни и чтобы их исполняли по радио так же, как и молдавские?
Тогда он улыбнулся, и, уверенный в себе, очень мудро ответил:
- Я занимаюсь серьезной музыкой.
Конечно, не мог я знать тогда, какая музыка называется “серьезной” и лишь спустя время я прояснил для себя, что камерная, хоровая и симфоническая - и есть та самая серьезная музыка, чем занимается мой дядя. Я хорошо запомнил и тот случай, когда дядя Миша, придя к нам в очередной раз в гости, принес бутылку вина, и они втроем - мать, старший мой брат Петя (ныне покойный), и он, дядя Миша - подняли бокалы, желая дяде Мише с этого дня большой дороги, успехов и счастья... Только потом мать рассказала нам, детям, что наш дядя Миша закончил музыкальное училище и собирается поступать в консерваторию, чтобы стать большим известным человеком и зарабатывать много денег.
Помнится и такое. К нам домой дядя Миша приехал с каким-то известным молдавским певцом /кажется, это был Ион Басс/ и в это время по радио транслировали песню того самого певца, что теперь стоял передо мной, в моем доме, и я от такого счастия - счастия личного соприкосновения со знаменитостью - был на небесах. Я выбегал на улицу, рассказывал все это друзьям и тут же тащил их в свой дом, чтобы те лично убедились в моей правоте. И самое главное - я был безмерно горд, что мой дядя является музыкантом и что у него - такие вот известные друзья.
А как-то раз мы с ним бродили по Кишиневу в летний, пахнувший акациями теплый вечер, и, помню, долго он мне тогда рассказывал о японской архитектуре, стране, где очень мало земли, поэтому она там весьма дорогая, поэтому зодчие вынуждены на небольшом клочке земли строить здания невообразимой высоты и красоты... Это только сейчас, в конце 80-х годов я осознаю, что в те далекие мои детские годы, мой дядя Миша был первый и единственный, который заметив, во мне гнетущую тягу и стремление к Прекрасному, всеми способами стремился дать мне ТОЛЧОК хоть в какой-то области искусства. И именно он предложил моим родителям купить мне аккордеон, и сам лично на каждых своих выходных и каникулах упорно проводил со мной занятия, не получая взамен никакой благодарности, ибо чуть позже, три года проучившись в детской музыкальной школе, я ее оставил, так как в общеобразовательной школе у меня появились другие дела - я стал секретарем комсомольской организации школы.
И вот сейчас, узнав, что дядя Миша по-прежнему верен своей гагаузской теме (ведь именно на его даче собираются все наши деятели!), я не спал целую ночь и утром на работе поспешил об этом сообщить методисту ДК Петру Мойся. Но узнав от него, что и он туда приглашен, и более того, что он пишет стихи, как на русском, так и на гагаузском языках, - я чуть не потерял дар речи, и после некоторого приятного конфуза, я спросил у него:
- Мы же с тобой больше месяца работаем, и почему же ты до сих пор не говорил мне, что пишешь стихи?
- А как же я тебе скажу, если ты об этом не спрашиваешь, - спокойно ответил Петя.
До этого - где-то, когда-то и от кого-то - я был довольно много наслышан, что на гагаузском языке пишет только один человек – Кара-Чобан, но вблизи его я ни разу не видел, - только издали мне его показали однажды ребята, которые посетили его музей в селе Бешалма. К тому же, я был наслышан о многих чудачествах Кара-Чобана, и у меня давно уже сложилось мнение о всех поэтах, как о чудаках.
И вот передо мной стоял Мойся, который, оказывается, тоже поэт, но, что странно, почему же в нем нет никакого чудачества?... И конечно же, возгордившись таким содружеством с молодым гагаузским поэтом, я не мог не поинтересоваться его стихами.
…И вот я их держу в руках. Но что такое?... Я не могу читать. Я еле-еле читаю. И очень много слов чужих, мне непонятных.
Интересуюсь у Мойси, отчего же я не все понимаю, на что он отвечает, что говорим мы, гагаузы, между собой на языке кухни и улицы, а он пишет на литературном гагаузском языке.
Я прошу его прочесть
Зазвучали стихи на моем родном языке... И хотя отдельные слова для меня и были в тумане, но общий смысл я улавливал. Речь шла о любви. Но не о той притворной любви, которой я насытился у телевизора и в кино, и даже не о той, что так яростно вдалбливали мне в школе /”Я вас люблю, чего же боле...”/. Сейчас, в стихах Мойси, была та любовь, о которой всю жизнь нам, детям, рассказывала мама, вспоминая свои девичьи годы, когда отец, наняв гармониста, долго вел с ней беседу через окно, а она, усмиряя свои розовые страсти, старалась выглядеть притворно-непокорной и горделиво- независимой, чтобы сильнее накалить тот мелодично-благоухающий теплый вечер и испить всю прелесть этой чаши ароматного мгновения ДО ДНА.
Мойся закончил читать и занялся своим делом.
Меня терзали сомнения: почему же до сих пор я не предполагал, что на моем родном языке возможно так красиво и чисто воссоздать образ матери, ее чувства и переживания, ее слезы и страдания. Чему же меня тогда обучали в школе с десяток лет, если они не коснулись моего самого сокровенного?
Да, соглашаюсь я сейчас, много времени спустя, тогда, в метод. кабинете Дома культуры я испытал настоящее потрясение. ... Ужас потрясения. И сегодня, уже переживая последствия того потрясения, я с безмятежной уверенностью могу констатировать, что в любовной лирике до сих пор ни один из гагаузских поэтов не сделал того, что сделал Петр Мойся: все неплохо писали о любви, но только один Мойся запечатлел САМУ ЛЮБОВЬ. И мне очень жаль, что впоследствии Петр прекратил их писать (его никто не хотел печатать, вот он и сломался).
...А между тем настала суббота. Та самая суббота, когда приглашенные гагаузские деятели из Комрата - Мойся, Савастин, Дьячук, а вместе с ними и я, проявивший личную инициативу, - теперь ехал в автобусе в город Кишинев. И вот здесь, в автобусе, вместо того, чтобы тихо ехать, не мешая остальным пассажирам, Савастин и Мойся всю дорогу не переставали во весь голос, громко смеясь и перебивая друг друга, размышлять о всевозможных сообщениях и явлениях, в том числе беседа велась вокруг гагаузских деятелей искусства. Повторялись имена, фамилии, мне тогда непонятные выражения и слова, типа “фольклор”, “идейное направление произведения”, “национальное в искусстве” и т.д., о которых тысячу раз я слышал в школе, но никогда не понимал их истинного смысла, и которые, по моему глубокому убеждению, имели право звучать только на уроках литературы и истории, но никак не они клеились здесь, в автобусе, да еще во весь голос, возле неуютно глядящих на них пассажиров.
Для себя тогда я сделал однозначный вывод: вот это и есть то настоящее чудачество, когда возле совершенно посторонних людей во весь голос обнажают свое красноречие, даже, если оно и умное. А чуть позже я понял, что делалось все это не столько от природного “чудачества”, сколько от огромного желания - казаться до ужаса “простым”, плоть от плоти из народа, но в то же время - выделиться из той же толпы народной, благодаря особым личным качествам. В этом меня окончательно убедил в одной из наших последних встреч Кара-Чобан (это было накануне моего ареста), когда, разглядывая мою одежду, он вспомнил:
- Ты, я вижу, в вопросах поведения и внешнего вида очень отличаешься от меня. В твоем возрасте я много глупостей натворил, не обращая никакого внимания на свою внешность и одеваясь во что попало. Кроме этого, мы с Савастиным, вдвоем, такие спектакли устраивали на улицах и в автобусах, что у людей были все основания считать нас ненормальными. Это сейчас я уже понимаю, что наигранная наша “простота” не делала чести ни мне, как поэту и директору музея, ни тем более гагаузам, чьи интересы и нравы, в конечном счете, мы представляли в своих произведениях.
...Но вот мы приехали в Кишинев и пригородным автобусом направились в Гидигич, где находилась дача М.Колса, которую он сам проектировал и очень удачно сам же выстроил.
Давно не видевшие друг друга, при встрече мы с дядей обнялись и он, не скрывая своего удивления моим появлением здесь (он считал, что я еще не вернулся из армии), однако тут же кивнул мне:
- Твое появление здесь, весьма кстати!
Все прибывшие на этот вечер, после долгих приготовлений, где каждый пытался перещеголять соседа в услужливости, во внимании к окружающим, в красноречии и доброй шутке, наконец, уселись за стол, ломившийся от избытка всевозможной пищи и вина. Почти всех присутствующих я видел впервые и был не на шутку ошарашен, что Курогло и Маруневич - оба гагаузоведы, и что работали они... аж в Академии наук Молдавии, По моим тогдашним меркам это был ПРЕДЕЛ человеческого достижения в Знаниях. Со всех сторон какие-то неизвестные мне люди, увешанные всевозможной аппаратурой, фотографировали веселое застолье. Курогло, сидящий напротив меня, узнав, что я являюсь племянником хозяина этой дачи, указывая на фотографа, с подчеркнутым достоинством заметил:
- Молодой человек, повернись к объективу фотоаппарата, а то тебя так не видно.
Я и так, уже смущенный и пересмущенный от присутствия столь для меня образованной и умной гагаузской интеллигенции, где каждый уже что-то совершил огромное, как мне казалось, непостижимое дело, теперь от такого внимания Курогло я и вовсе потерялся.
- Ничего, ничего... Пусть остальных фотографируют... Я тут посторонний человек.
- Нет, нет, - возразил Курогло, - через десять лет ты станешь известным человеком... и только потому, что сегодня находился среди нас, среди деятелей гагаузской культуры. Поэтому - ты обязан сейчас попасть в кадр...
Мне до сих пор неизвестно, попал ли тогда я в кадр - фотографии те ни разу я не видел, но ПРОРОЧЕСТВО Курогло сбылось, ибо через десять лет, в январе 1986 года, когда я, после обильного кровоиспускания себе и другим, связанного с решением «гагаузского вопроса», уже находился в психиатрическом заточении, и в это время ИЗВЕСТНОСТЬ моя в кругах Молдавского КГБ, в ЦК КП Молдавии и в некоторых министерствах, которые яростно сопротивлялись введению гагаузского языка в школах, была более чем достаточной.
Общее впечатление от того “Первого съезда ГАГАУЗИИ”, как об этом вполне серьезно шутили его делегаты, для меня потрясающее. Хотя ничего там не решили конкретно и ничего не постановили, но основную мысль для себя я все же уяснил: ВОТ ОНА, ТА ИДЕЯ, за которую можно зацепиться, чтобы хоть как-то не бессмысленно прожить свою жизнь - идея служения Гагаузии. И сегодня остается только гадать, куда бы меня кинула судьба, если бы случайно я не попал тогда на тот чудесный праздничный вечер.
... После “Первого съезда Гагаузии” я изредка наведывался к Михаилу Михайлычу, и каждый раз с жадностью впитывал ту житейски мудрость, которой он располагал сам и с большим удовольствием делился со мной. А когда я вернулся домой после трехгодичного скитания по России, где я успел приобрести специальность резчика по дереву и уже неплохо ориентируясь в народном творчестве, планировал КОГДА-ТО в Комрате открыть цех по производству художественных народно-гагаузских изделий, то в это время я стал испытывать еще неосознанное влечение к всевозможным философским размышлениям, и, найдя в Михайлыче единственного серьезного собеседника, преподающего мне основы Доброй Философии, я не мог уже ежемесячно не посещать его в Кишиневе. Иногда, бывало, я у него выпрашивал книги философских размышлений Гельвеция или Монтеня, и хотя очень многие выражения для меня тогда были недоступны (они были очень научны и тяжело читались мною), но впечатление от всего прочитанного было колоссальное. Возвращая книгу Михайлычу, я говорил, что Гельвеций очень на многое открыл мне глаза, чего раньше мне даже и не снилось, а Михайлыч, лукаво улыбаясь, отвечал:
- Мне тоже.
Помню те года, когда Михайлыч пересек свое сорокалетие. Почему-то я не переставал этому постоянно удивляться:
- Боже мой, уже четыре десятка лет тебе...
- Это ты считаешь много? - удивлялся он моему удивлению.
- О... конечно, много, даже очень много!
- А каким ты себя видишь в сорок лет? - неожиданно задав такой вопрос, он поставил меня в тупик.
- ... Не-е знаю даже. Но, наверное, к этому времени я успею создать СВОЙ СУВЕНИРНЫЙ ЦЕХ...
Сейчас, в январе 1988 года, когда пишутся эти строки, мне уже исполнилось 33 года и я уже третий год продолжаю пребывать в спец.психиатрическом заключении.
***