Но надо жить и надо сметь...

Ирина Ракша
На фото:"Урожайный".1955г.Первые дома на первой улице./ Арка. Въезд в наш совхоз./ Сдаём первый хлеб стране.Торжественная колонна машин едет на элеватор За год зерно./ Бригада огородниц в поле. С морковью./ И снова метёт буран./ Пилорама на лесоскладе вседа в работе./ Наш оркестр самодеятельности в новом  клубе. Муз.инструменты - щедрый подарок первоцелинникам от завода ЗИЛ./ Ира Ракша с другом - псом Буран./ А рядом вдоль реки Катунь наш Чуйский тракт. До Монгольской границы.   

                НО НАДО ЖИТЬ И НАДО СМЕТЬ

                Из блокнотов разных лет

               
                Бывает в жизни всё,
                Бывает даже смерть.
                Но надо жить
                И надо сметь...
  Эдмон Ростан
               
               
               
Во ВГИКе мы писали подобные записки просто - "одной левой" на сценарном факультете к своим курсовым и дипломным работам.
Хотя я защищала диплом уже по моим двум книгам прозы: "Встречайте проездом" и  "Скатилось колечко", Издательство "Советская Россия". Это был редкий случай. За несколько лет до меня во ВГИКе учились и стали по профессии истинными Писателями только Нагибин,  Амлинский, Шукшин и Шпаликов. Прочие - остались  лишь сценаристами.
    Нынче кончается второе тысячелетие по Рождеству Христову.
К сожалению, Россия вляпалась (точнее, её вляпали) в капитализм. Грядёт новое время. Уж и не знаю, что оно нам готовит? Что нам всем принесёт?
 
     Но кое-что всё-таки принесло. Наглядно. В виде свободы слова. Хотя, слишком дорогой  ценой. Ценой гибели целой страны, моей Родины. Любимой,  прекрасной. Только зачем такой жестокой ценой? Не слишком ли дорого? А тогда зачем мне далась эта свобода слова?..
И всё-таки стоит повспоминать. Ибо "В любой точке прошлого начинается будущее". (Это лично мой постулат).
                *       *       *

 ...Даже не верится, что влруг почему-то настал  момент, когда можно отвечать на вопросы анкеты так, как хочется, а не так, "как было надо". Вдруг дожили наконец. Доползли к концу века. А то всю жизнь на всякие там непотребно-потребные  вопросы анкет мы, «гомо-советикус» (как нас наименовали либералы-западники), отвечали по принципу: "Нет... нет... не была... не состояла... не участвовала". А почему, собственно - "нет" и «нет», если "да" и "ДА"? И была, и участвовала, и состояла,  хотя бы уже потому, что в те годы и жила, и была, и все видела, и понимала?.. А всегда "нет" потому, что страшно было. И мне, и каждому. За себя страшно, за семью и за детей, за карьеру, за "непечатанье", например, твоей новой книги, да и вообще - за судьбу.
    На крохотной нашей кухне, в кооперативной двушке - "хрущобе" на Преображенке, на пятом этаже, где потолки промерзали. Туда  наших весёлых гостей "на  блины" набивалось обычно "битком". В основном "тунеядцы", конечно: режиссеры, поэты, художники. И литинститут  тут, и технари. Но всё больше, наши с Юрой сокурсники-вгиковцы. Б.Шустров, Володарский, В.Андреев, Э.Кесоян, Е.Васильев, троечник-сценарист  Э.Топельбег (ныне американцем стал - Эдуард Тополь, видите ли,  «писатель» уже), его беременная невеста киновед и  моя подруга Ира Калинина, которую он позже, конечно, бросил. Любили бывать и начинающие тогда поэты-писатели -  Ю. Казаков, В. Лихоносов, Е. Храмов, В. Костров, В. Вучетич, Ф.Розинер,  О. Дмитриев, А. Заурих. Были и физики-лирики. Если сидели в кухне - то плечом к плечу, а в комнате – попросторней. От сигаретного дыма было синё, играла гитара, проигрыватель крутил пластинки (всё больше поляков, чехов, «Руде риц»,  «Филипинок»,  Эву Дэмарчик). Отчаянно танцевали твист, только что народившийся, читали стихи, весело ели блины, спорили. Я вслух, с выражением, читала Зощенко. "Баню", "Аристократку" Их только что вышедшей книги. Все смеялись взахлёб....Почти без оглядки упивались "свободой слова". Открытием ранее запрещенных  Цветаевой,  Есенина,  Мандельштама, Оверченко, Зощенко. Но порой, после особо острого анекдота или словца про "любимую партию и правительство", мой муж Юра картинно так, под общий смех, стучал в стенку и выразительно возглашал: "Это шутка! Шутка!" или: "Мы пошутили!". Потому что все  знали тогда - "и у стен есть уши". В общем, повсюду была "кухонная оттепель", лихая свобода.  Но и она частенько кончалась плохо., хотя за окном расцветала уже "оттепель шестидесятых".
    Однако позже опять "закрутили гайки". Как одеялом всех душно накрыл   "застой". Брежневский. Уже на семинарах «молодых талантов» , организуемых компартией, которые любила посещать  министр культуры, демократка, красивая  Екатерина Алексеевна Фурцева, с которой мы все не раз там общались, наши мастера слова, например, Галич,  Окуджава и прочие, пели под гитару  свои "нетленки"  с оглядкой, с опаской. Помню, как Галича после очередного нашего ликующего сборища у него в номере в Комарово, вызвали в Ленинград, «на ковёр», к всесильному члену Политлитбюро ЦК КПСС Романову Григорию Васильевичу. Не было Галича дня два. Мы молодые поэты-прозаики, киношнини  и художники все извелись в ожидании. И, если честно, перетрухали, были  все как в прострации. Лекций на семинарах почти не слышали. Наконец Галич вернулся. Весь черный, но как всегда гордый, прямой и красивый. А за обедом сказал: "Шабаш. Больше у меня не собираемся. Приказ получил - заткнуться, Не разлагать вас – «будущее советской культуры". А иначе..." И  вскинул палец. Но иначе - тогда не случилось. (Иначе было потом). И мы опять, после каждого ужина, втихаря по заснеженной тропке тянулись к нему в коттедж - Мастеров селили отдельно, не в главном корпусе, а в деревянных коттеджах. Жадно внимали звукам его гитары, его густому голосу, а главное - дерзким мыслям:   "Облака плывут в Абакан..." и пр. пр.  В сигаретном дыму, сгрудившись в тесном номере, мы снова  сидели на казённых койках и стульях и жадно слушали "Физиков", "Карасей". И тогда ещё новенькое - важная песня: "Вот как просто попасть в первачи... (богачи, стукачи).../Промолчи, промолчи, промолчи..."
    Но в дальнейшем «преподавать» на семинары «молодых талантов» ещё вчера  успешного  драматурга Галича не приглашали.

       Вот пишу эти строки, не уходит образ Галича-эмигранта. Вспоминаю. Прибалтика, Комарово, семинар молодых талантов.    Сосны, ночной ветер за окнами, комната мастера, дым сигарет коромыслом. И мы глупые - "молодые таланты" сидим плотно, по стульям и диванам, плечо к плечу, и над нами, как бы объединяя, звучит голос Галича. Сочный, густой. "Облака плывут, облака.../ В Абакан плывут, в Абакан..." И еще его же, пронзительно яркое, с болью/: "Мы похоронены где-то под Нарвой. /Так и лежим, как шагали, попарно..."  Блеск же!  А там... "Парижские" эмигранты  кучкуются, друг за друга цепляясь, имитируют прежнюю жизнь. Больше цепляться-то не за что.

     Думая о наших эмигрантах-писателях, мою душу так и разбирает  злая досада: «Ну, зачем же. зачем ты, дурак, уехал?.. У тебя ж всё было в руках.  А главное была Родина, была твердь под ногами, опора, будущее. Вернуться надеялся? Но тогда ведь не возвращали, и ты уезжая, прекрасно знал это. И теперь не стони: «Когда я вернусь?.. Ах, когда я вернусь»?.. Да никогда не вернёшься. Уже никогда. Даже если б и выжил. Поздно. Ни душой не вернёшься, ни телом…Спросишь, а как же Аксёнов? А его "Москва Ква-Ква"-то  вернулась?.. Да лучше бы не возвращалась.  Даже если бы ты,  как хитрец Евтушенко, заранее оплатил возврат своего тлена, своего загнившего праха  в Россию и велел закопать в Переделкино, да ещё  «поближе к гению Пастернаку», всё равно ты бы исчез. Ты просто смыт, навсегда удалён. Ты - Ква-Ква.  В России особо не терпят иуд, перебежчиков и предателей. У нас к ним навечно клеймо презренья …

                *    *    *
   А у меня есть вот такой  постулат: "Родина не там, где харошо. Нет. Хорошо, там, где Родина". Какая б она ни была "больная". И даже за это любишь её сильнее. Как заболевшую мать.
                *   *   *

 
  Помню популярный анекдот тех лет. Петька спрашивает Чапая: "Что это вы все пишите, Василий Иванович?" "Оперу пишу, Петька, оперу." "Про меня там чего-нибудь напишите." "А как же, Петька. Обязательно напишу. Опер велел про всех писать".
   В те времена (как, впрочем, в любые), настоящих борцов, "героев- мучеников", готовых ради идеи идти на закланье, например, на Красную площадь, с банкой бензина и плакатами, типа: "Долой власть! Долой коммунизм!", было совсем немного. Только однажды с Новодворской вышли туда всего человек восемь. Эти «почти герои» были готовы себя поджечь. И западники, (либерасты-русофобы)  даже  восторгались по радио "Свободе" их бесстрашием. 
    А для рядовых, обычных людей, не героев, главным в те годы было просто выжить. Просто жить, работать, учиться, растить детей.  Была такая и я. В противостояниях  не участвовала.  Ничего не подписывала, не старалась что-то свергать, против чего-то бороться. Тем более против государства. Ведь это была Россия, Родина. И на груди я честно носила значок ВЛКСМ. И в школе даже была комсоргом. А кругом всё шутили: "Главное что? Не высовываться". Что б по башке не дали.  Эту мудрость - не высовываться - моё поколение усвоило с молодых ногтей.  Может,  поэтому я так и не обрела ни особого честолюбия, ни протестной дерзости. Никуда не лезла, не вляпалась ни во власть, ни в льготы разные писательские, "секретарские". И даже в партию всерьёз вступить не успела. Хотя после смерти мужа я, горем прибитая, растерялась. А друзья, отвлекая меня, упрямо "тащили" в партию. Тогда квота в райкомах была, как поощрение. В год эту честь только двоим  .например, членам СП предлагали. Так что я в кандидатах так и застряла).
    В детстве в Останкино я, послушная и опрятная  девочка, на людях  старалась быть не заметной. Вобрать голову в плечи, и одеться  похуже. Тогда быть "по-пролетарски" одетой было всегда спокойней. Это значило - быть как все. Ты  из крестьянско-пролетарской  среды. Быть - самой массой, толпой. Как все  голодраные дети  барачного нашего Останкино. На задворках столицы.) Моя милая мама этому вечно и всячески сопротивлялась. И бабушка тоже. Она упрямо  перешивала мне из старья, из спорков, (было такое слово - "спорок", то есть что-то пороть, распарывать)   что-нибудь покрасивей, понаряднее. Но любой обновке я радовалась лишь до порога, чтобы потрафить старшим. Знала, что во дворе мне обновку нарочно   заляпают, да ещё  до слез доведут. "Вырядилась! Недорезанная буржуйка!". Это выражение очень долго жило при советской власти. И до войны и позже... Да что там говорить!.. Страх - вещь противная, липкая. Тогда на страхе держалось многое. На страхе и ещё на слепой, но горячей, вполне искренней  вере в светлое будущее, в коммунизм. И все трудовые порывы и все горячие подвиги, все героизмы - энтузиазмы тех пятилеток, были заквашены, замешаны - на двух этих чувствах. Вере и страхе. Тогда все искренне верили и искренне же  боялись. Жили с оглядкой. (А вдруг кто донос на тебя напишет?)  Боялись везде и все. От старых, до малых.  Это сейчас, как говорит мой сосед-бизнесмен "все развинтились и распустились,  Сталина на вас нет. А ведь раньше были как винтики.  Сидели тихо,  плотненько так", - и сосед, квартирный риелтор, молча вставляет ключ в замок своей очередной квартиры..
       К сожалению, у людей моего поколения этот страх до сих пор сидит где-то "под ложечкой". Например, перед соседским доносом. Кстати заметьте, "страх", то есть трусость, боязнь  и "страховка"- ограда, защита  - от одного корня произошли. Порой нынче что-то начнешь громко болтать о политике и вдруг, как хлестнет - "Стоп, голубушка, стоп!" - и сразу язык прикусишь. Нынче молодым это совсем не знакомо. Они в  лёгкой своей болтавне, в безответственном трёпе  просто пределов не знают. Порой слушать противно.  А нам, старшим все как-то думается -  а вдруг всё  вернется?  И потянут тебя, голубушку, "за язык" куда следует?  Вот этот вирус страха, эта подкорковая боязнь, самоцензура,  у нашего поколения сохранится до смерти.
     Хотя именно моему поколению "шестидесятников" повезло. Ведь мы пуганы были меньше, не как родители... Но не привычна стала внезапная эта свобода слова. Его величество  СВОБОДА. Ведь в последние десятилетия века даже на горизонте не маячило таких  перемен.  Пока, Свобода, как новая, великая в плечах одежда. Все сползает куда-то - то на правое плечо, то на левое. Ее надо осознать, подогнать по росту, по смыслу. А, может, и дорасти до неё? Но вопрос главный остался - какой ценой она  вдруг получена. Не в этом ли перекос? Ценой  гибели целой страны? Моей родины? Значит теперь - на одной чаше весов - рынок, заманчивый бизнес, свобода слова, попросту - говорильня. А на другой -  Россия, моя страна, где я родилась, где жили предки, многие поколения. Не слишком ли высока цена?
                *    *    *
 
     И все же, я человек счастливый. Счастье, кстати, оно ведь не вне, оно  внутри каждого человека. В сложные тридцатые годы "придворный" поэт Николай Асеев, вполне искренне писал, а мы-школьники наизусть это учили: "Счастье - это значит соучастье /В общих человеческих делах. /В каждом вздохе разделенной страсти, / В жарком хлебе, сжатом на полях..." (В те годы вслух заикаться про какую-то "страсть со вздохами" вообще было не прилично. Но Асеев под конец жизни на всё уж рукой махнул.  Несчастный был человек, талантливый, и даже обласканный властью. Как и  друг его мудрый всё понимающий  поэт Михаил Светлов, мой учитель. Я о нём написала "Про Светлова. И пара слов о Маяковском") А о себе я могу сказать, что счастливая. Хотя бы уже потому, что в жутком 38-ом году только  появилась на свет Божий.. По промыслу Божьему. Не понимая еще зачем и в какой мир вхожу. (Тем, кто раньше появился на свет, их поколению, думаю,  повезло меньше).

                *    *    *

   Родилась я в Москве у студентов, спортсменов и комсомольцев, в общежитии Тимирязевки-ТСХА. У восемнадцатилетней москвички Нины Никольской, улыбчивой, очень интеллигентной,  музыкальной девушки, из семьи "недорезанных буржуев". С коротко стрижеными "под-мальчика", по моде тех лет, волосами; и раскудрявого, бесшабашного, голубоокого активиста Евгения Ракши. "Лапотника", приехавшего в Москву после рабфака из Киева, а родом из деревни Пединовка, Черкасский уезд.
Так вот,  родилась я  (роддом у "Соломенной сторожки") от "неравного брака" ("мезальянс"- как говорила моя бабушка, мамина мама). Родилась в общем  нежданной-негаданной, и потому нежеланной.. От их первой, нецеломудренной ночи и молодой, горячей любви.  Собственно, у меня  был риск вообще не родиться. А это было б значительно хуже. Но пронесло. За что,  слава и Богу, и  моим мудрым, московским бабушке с дедом. Они  всё же заставили молодых (перед лицом такой неприятности, как беременность)  расписаться. На комсомольской свадьбе, в общаге красавица Ниночка удачно скрывала округлый животик. Но главное (!), "Комячейка" и деканат агрофака выделили  деревенскому активисту, рабфаковцу Евгению Ракше, (жена-москвичка не принималась в счет), до получения диплома, отдельную комнатку в общежитии на Лиственной. А к ней еще и два стула, и казенную койку, и шкаф с зеркалом! А кузнецовский фарфор, круглый ломберный столик с зеленым сукном и старинное кресло привезли молодым с Таганки, как приданое, мои бабушка с дедом-профессором. Они смирились в итоге с выбором дочери. (А куда денешься?)  Конечно, моей бабушке - Зинаиде Ивановне Никольской (статной красивой из древнего новгородского рода, где были и дворяне, и сященники и врачи) и отчиму - Аркадию Ивановичу Трошеву, авиатору, блестящему выпускнику академии Жуковского (1927 г.), кстати, сокурснику, другу Игоря Стечкина (автор «пистолета Стечкина»), затем  профессору МАИ и МАТИ, не приходилось особо радоваться браку их Нины с хлопцем-колхозником, «гегемоном», не умевшим даже прилично есть за столом, справляться с ножом и вилкой. Однако, упаси Бог было показать, высказать это! Это было опасно! Ведь именно  он, пролетарий и гегемон, снисходил до их дочери, "Исправлял" ее неудачное происхождение. И они, утешались уж тем, что молодые с младенцем не оказались у них на Таганке-Землянке, на Ульяновской 18, в их старинной (правда, уже уплотненной  подселенцами) квартирке № 14, с беккеровским пианино, стильной дубовой мебелью, зелеными портьерами и остатками столового серебра, чудом не конфискованного большевиками, и в голод, и в НЭП  не проданного  в "Торгсин" (торговля с иностранцами). Позднее их любимая внучка Ирочка, спасаясь от разных семейных невзгод, временами будет жить у них, (и школьницей, и студенткой) в этой уютной, пахнущей пирогами, квартирке, с автомобильным гудком вместо звонка. («Трошевым - два гудка». Вместо сломанного звонка дед-профессор где-то  раздобыл автомобильный сигнал. И казалось, что это некая легковушка подкатила к дверям и ждёт их). Дед умрет от туберкулеза в 1953, не дожив месяца до смерти "вождя всех народов". А любящая и любимая моя бабушка Зинаида Ивановна надолго переживёт его. И будет всегда моей палочкой-выручалочкой. Благородная эта аристократка, умудрится прожить до 94-лет. И сохранит светлый ум, достоинство и стать в недостойной и порой даже убогой  жизни.
   Итак, в 39-ом я, кудрявым, голубоглазым бутузом уже бегала по длинным общежитским коридорам на Лиственной аллее. ( Где буду потом, уже в 1958, правда, всего два года, бегать уже студенткой агрофака ТСХА). И мамины сокурсники-агрономы частенько, подхватив кудрявую малышку, затаскивали её в гости, в разные комнаты, и посадив на стол,  кормили пестрыми леденцами из коробки с названием "Монпасье". А юная мама-Нина, теперь уже Ракша, металась в панике, разыскивая дорогую пропажу по всем этажам...            
    Так что сама дата моего явленья на свет - уже спасла меня от возможной  гибели. От "прямого попадания" на полях жизненных сражений. (Год одновременно был и тяжкий, "кровавый", даже страшный, но и полный веры в будущее, полный бодрого  общенародного  энтузиазма.

"От Москвы до самых до окраин./ С южных гор до северных морей/ Человек проходит, как хозяин/ Ненаглядной родины своей.../Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!" ...

И во время войны Отечественной  я не погибла, потому что осенью 41-го, после бомбёжек Москвы, мы с мамой уехали  в эвакуацию на Урал. И в голодные послевоенные годы выжила, потому что взрослые старались  ребёнку сунуть в рот любой съедобный кусок.  И в начале пятидесятых,  я, школьница-старшеклассница, по зову сердца рванула на алтайскую целину. Да и потом студентке всё обошлось, в начале шестидесятых, когда уже мало, но все же порой сажали "за язык", однако наступила "оттепель". Правда, в шестидесятые, случилась одна опасность. Уже имея дочь, и мужа-художника. тоже вгиковца,  я с некоторым недоумением и узнала, что моя бабушка, мать моего отца Евгения Ракши - Мария Васильевна Винникова, как значилось в документах, многодетная курянка, вышедшая в начале века замуж под Киев в село Пединовка за деревенского фельдшера Игоря Ракшу, является младшей сестрой "той самой" запрещённой эмигрантки  Надежды  Плевицкой (Винниковой), - легендарной русской певицы. Эмигрировавшей из СССР в 20-ом и погибшей во Франции в 40-ом. Более того, по семейному преданию  и переписке сестер, она является даже матерью Жени. И, спасаясь от кровавого бунта и "безобразий" (тогда ведь все считали свой отъезд временным), она якобы оставила своего кроху-сына, (как и многие прочие, скажем, Серебряковы, Пушкины, Бенуа) у старшей сестры, в тихой глухой деревеньке. И как потом, как ни рвалась из Парижа на родину, вернуться так и не смогла. Дзержинский на посылаемых прошеньях писал «Отказать», "Отказать". Только посылки она она могла присылать из Парижа, с дорогими детскими нарядами: бархатными штанишками, матросками, беретками. Представляете, как в деревенской глуши, в голодной многодетной семье были тогда этому "рады"? Да еще при разгуле-то ГПУ?! Одно появленье почтальона возле хаты считали  лихом, несчастьем. Эти посылки по ночам при свете луны Мария Васильевна с мужем-фельдшером Ракшой закапывали подальше от глаз людских  в саду, под ореховым дедовским деревом. От греха подальше и до лучших времен, которые всё так и не наступали. А потом связь сестер вообще оборвалась, ибо Плевицкой было сообщено, что в страшный в страшный в СССР голод, когда матери пожирали мертвых своих детей, вся родня ее в Пединовке вымерла. Однако же обманули, не вся. Ну, а в 1937 уже сама Плевицкая не могла не погибнуть. Даже в Париже. От рук казалось бы далёкого КГБ. Как и ее последний муж замечательный генерал Белой армии Николай Скоблин. В 37-ом она была оклеветана и арестована (по талантливому сценарию московского полковника Павла Судоплатова, получившего за эту операцию, по уничтожению РОВС, и орден, и генеральское звание). А в феврале 40-го она, оклеветанная, была отравлена во французской тюрьме Рени. Через четыре месяца, фашисты, без боёв вступили во Францию. Дотошные гестаповцы эксгумировали тело Плевицкой, и, сделав (по свидетельству Б. Прянишникова) соответственные химические анализы (дабы разузнать секреты кремлёвской отравы), закопали тело в общей могиле. Об этом я более подробно написала в эссе "Шкатулка с секретом" и в предисловии к мемуарам Надежды Плевицкой - "Мой путь с песней", где она рассказывает о многом. В том числе описывает свою дружбу с Государем и его семьей, с Шаляпиным, Собиновым, Качаловым, Станисавским, Рахманиновым, скульптором Канёнковым, создавшим её портрет , то есть - всем цветом русской интеллигенции начала ХХ века. И в России, и в эмиграции.      
    Так вот эта самая "ее шкатулка" (оставленная у сестры Маши) и чудом выжившая, потом сопровождала меня всю жизнь. И еще я с детства помню чёрный, лакированный чемоданчик (с ярко-зеленой шелковой подкладкой), страшно тяжелый, поскольку был полон больших дореволюционных пластинок:  с сидящим мопсом на круглой картинке, с поющим Амуром посередине. Одно время и шкатулку, и чемоданчик мои родители прятали в тайнике в сарае под дровами. Это было в Останкино, где мы жили после общежития ТСХА. Однако спустя годы, в шестидесятые, когда я уже училась во ВГИКе и жила отдельно, это неожиданное известие о легендарной родне, рассказанное отцом в качестве некой семейной тайны (раньше ребенку было опасно такое знать, могла проболтаться), не только не принесло мне гордости или радости, а как бы заставило присмиреть. И во ВГИКе и в лит. институте, и потом. Все-таки бабка - эмигрантка, не важно родная бабка или двоюродная. Ведь и я всегда заполняла  всяческие анкеты, с графой "Есть ли родственники за границей?" и отвечала – нет, нет и нет. Так что теперь мне не приходилось ни лезть на рожон, ни как-то диссиденствовать, выпуская свои фильмы и книги. Поскольку с моим открытым, прямым характером, бесхитростной романтичностью при той фарисейской, "совковой" жизни, мне могла быть просто - "хана".  Впрочем "хана", на все сто процентов, мне была бы - родись я вообще на десять лет раньше. Но вот же - повезло как-то, пронесло. Была и отличницей, и целинницей, и комсорком и активисткой. Может быть, даже, чтоб все это некогда (то есть, нынче) и описать?

                *    *    *

       У меня псевдонимов не было. Не люблю псевдонимы, клички. И вообще, всё, что «псевдо». Правда, работая редактором отдела искусств в ж. «Работница»,  порой приходилось, заполняя конкретный номер  своими статьями в разных рубриках («Живопись», «История», «Благовест», «Проза, поэзия», «Филиппок») поневоле  подписывать (кроме Ирина Ракша) своими родовыми фамилиями. Ирина Трошева, Ирина Никольская, Ирина Яковлева, Ирина Епифанова. Ну, и, когда "негром" работала , то есть, за кого-то сочиняла, то подписывалась соответственно чужой фамилией. Вот таких наберется немало. Вон они, томики, все вместе на книжной полке стоят - толстые, разноцветные. Романы, пьесы, сборники повестей, написанные мной, однако наименованные не только: "Переводы Ирины Ракши". С... узбекского, казахского, калмыцкого, кабардинского, азербайджанского. Нет, нет, я языков этих не знаю. Всё  с, так называемых, подстрочников. Это в СССР политика такая была  "интернациональная". Донорством занимались. И лучшие русские писатели, и графоманы. Выводили нацменов на мировые, международные, литературные рынки. А сейчас эти популярные некогда  "авторы" уже «нэзалэжных», свободных стран осиротели и очень "скучают" без литературных вливаний. Поскольку без русского языка (как без рук) их творческие дела увяли. Нет ни книг (статей, стихов, прозы) , ни фильмов, ни привычных  выходов на запад или восток.
   Так вот. О фамилии. Отец - Евгений Игоревич Ракша прожил свое голопузое детство в деревне под Киевом, в белёной хатке, среди вишнево-яблоневых садов. Игорь Ракша был местный "пединовский" фельшер (верней имя его не Игорь,  и не Егор, а Игор), черноглазый, смуглый, маленький такой хохол "с Запорожской сечи". В Пединовке семью этого безотказного фельшера (звали на помощь и днём и ночью) за малорослость прозвали не без сердечной любви - Малюкы. И дети все (кроме голубоглазово, светлокудрого Женечки) были малы, смуглы и кареглазы. Хозяйничала в бедной и многодетной хате хроменькая, но рукодельная трудяга,  очень хозяйственная певунья Мария  Винникова (взятая из курян, "из кацапов", родная сестра Надежды Винниковой-Плевицкой). Своеобразная эта фамилия "Ракша"(с ударением на последнее "а") - считается украинской. Там пол-села Ракшей. Есть Ракши и в Крыму, тоже кровная веточка. Иван Ракша (1906 - 1986), белый офицер, эмигрант, принявший в монастыре под Мюнхеном постриг, и получив имя Игнатий, был  направлен епархией зарубежной православной церкви в 1938 году в Палестину в местечко Хеврон, к Дубу Мамврийскому. Вскоре он стал в монастыре игуменом Игнатием, и любимым всеми палестинскими христианами, месночтимым старцем. И там он совершил свой подвиг - (в годы преступного советского небрежения к русским землям в Палестине) построил у Вечного Дуба (на сбережения, по копейке собранные от паломников всего мира) - храм во имя Святых Праотцев Авраама и Сарры,  пригласившим  некогда под сей  дуб трех странников - Святую Троицу. Вот этот игумен Игнатий (Иван Ракша), явив чудо, и привел меня, "случайно", в прошлом году, буквально за ухо, на свою могилку. Причем во время моего паломничества на Святую землю. Видно, из всей родни он выбрал меня, как наиболее воцерковлённую. А ведь я и знать не знала, где он почил и как жил. Помнила только отцовы слова случайно некогда обронённые, "А Иван наш совсем сдвинулся. Где-то монахом в Германии стал, а потом в Палестине сгинул". (Так что на вопросы любых анкет, есть ли родственники за границей, отцу, ой – как  было чего скрывать!) Однако, эта необычайная история - сюжет особый, отдельный, достойный.
                *    *    *

Заехала я как-то под Киев, в Пединовку к тете Наде- Надежде Игоревне Ракше (названной в честь Плевицкой), младшей сестре отца, прожившей всю жизнь в родной, родовой хате. И вот пригласили её, а нежданно-негаданно  и меня, на местную свадьбу к дальней родне. Вечером возле белёной хаты  праздничные столы в зеленом саду - ломились от блюд. Шум, смех, Песни под цимбалу, аккордеон. На головах девчат венки из цветов, пёстрые ленты. А молодые! Они  рядышком, застенчивы и красивы. А в стороне от столов, конечно, подарки, гордо разложены на показ, на обозрение,  под яблоней. Чего там только не нет! Все для начала молодой  жизни: и посуда, ложки-вилки, кастрюльки-вёдра, и бельё, постельное и иное , с вышивкой и мережкой, плетеные кружевные подзоры, скатерти и рушники, расшитые петухами и розами. (И моя московская ваза, привезённая тетушке, пригодилась). Но главным подарком был,  конечно, раскладной, пружинный диван ярко-красной обивки. На него никто, естественно, не садился. Куплен он был вскладчину, всем деревенским "миром". Этот диван по-генеральски рдел среди зелени у подворья. Порой с веток на его красную обшивку уютно падали ароматные, спелые яблоки. А к красной спинке был приколот белый школьный листок "в линейку" - почётный список сдавших деньги на этот серьезный подарок. Я наклонилась, читая фамилии, и вдруг замерла поразившись. Среди редких Гриценок-Проценок в списке были сплошные Ракши. Ракши - Степаны, Ракши Оксаны, Марии, Иваны... Судя по списку тут пол-села было Ракшей. И удивлённое сердце моё возликовало. И потом, сидя уже за столом, я совсем по иному смотрела на развеселых гостей и хозяев. Все вглядывалась в их лица, искала в чертах что-то моё, знакомое. И с радостью находила, узнавала,  угадывала  собственные черты. Ведь все они  были мои родные. Родня, родичи, род...

         И еще о ракшах. Орнитологам хорошо известно обширное птичье семейство ракшей, сиворАкшевых. И  В.Даль его знал. Голубокрылая, средних размеров, живая, красивая птичка. Она же - "рОнжа", она же "сизоворонка". Ареал жизни широк - юг средней полосы, Кавказ, Казахстан, Европа.  Голубоперая, (реже другие цвета), летает с резкими редкими вскриками в "стригущем" полёте. Удоды, оляпки, зимородки - это все тоже - ракшИ. Они и под лед зимой смело за кормом ныряют... Так что пернатая моя родня тоже обширна и симпатична. Правда, в детстве я страдала от своей необычной фамилии. Думала, ну, почему я не Иванова - Петрова? В моем "барачном" послевоенном детстве ко мне липли дразнилки "Ракша-лапша", "Ракшист-реваншист". А если ласково, то - "Ракшуля". А мне так хотелось, что бы все меня звали по имени, как папа с мамой в моменты нежности – Иринка, Ирок, Ирочка. Но и тут законы двора были жестоки: "Ирина-перина... Ирка-дырка... Ирастик-головастик". Вообщем, моя фамилия, действительно, опасно "выбивалась" из ряда Ивановых-Петровых. До сих пор удивляюсь, как яркие мои родители не "загремели" в те годы просто за фамилию? Как выжили? Хотя отец-танкист, орденоносец всю жизнь воевал с тупой, тоталитарной махиной, пытаясь пробить её бетонность и заскорузлость. Мечтал внедрить в производство свои замечательные, дававшие огромные прибыли, сельхоз-машины: жатки, сеялки, веялки. Но разве он, инженер-изобретатель, смешной Дон Кихот, мог понять тогда, что  по советским колхозным полям не может ходить машина с названием - "СКСР", то есть "сеялка-культиватор системы Ракша". Подумаешь, «Опель» какой? Какой "Мерседес" нашелся! 
   В общем, фамилия, и правда, досталась мне не стандартная. Никаких псевдонимов не надо. Даже любимый муж мой, художник Юрий Теребилов, когда мы во ВГИКе студентами  поженились, взял эту фамилию. Сперва так подписывал к выставкам свои картины. А когда  родилась дочь Анюта, и вовсе паспорт сменил. (Не очень-то он любил Теребилова Михаила-Мефодия, мужа своей любимой матушки, человека пившего и не очень умного.) Мой же отец, живший тогда в Сибири, был этим даже горд. В те годы (не то что теперь) это не частый был случай...
    А порой в этой фамилии люди находят что-то индийское. И не случайно. В переводе с санскрита это слово обозначает – "Защита...  Оборона... Охрана". (Кстати, очень я люблю кого-нибудь защищать).
 В истории древней Индии есть, так называемые, "Ракшасы" - змееволосые демоны, охранявшие Будду. (Парочку таких ярких деревянных масок, "Ракшасов", я привезда некогда из Калькутты, где перевели книгу моих рассказов И сейчас эти яркие маски висят в кабинете на даче). А вообще-то "Ра" не только египетский бог солнца, но и древнее название нашей великой реки Волги. Так что, предполагаю, что по ее берегам и жили когда-то "ра-кши". Да и Пушкин Ракшей поминал...» Мой предок Рача…»  Кстати, есть еще и большая станция под Табольском - "Ракша". Фор-пост и дозор от мабегов степных качевников.
     В конце концов, и у Киплинга своя есть Ракша. С детства каждый знает прародительницу - волчицу, мать большой волчьей стаи. Она выкормила своим молоком в своем логове Маугли - человеческое дитя. Именно эта Ракша стала с детства моим идеалом чести, символом справедливости, смелости, доброты. Я без конца читала эту, затертую до дыр, подареную дедом, книжку Киплинга. Знала все реплики наизусть. Все мое детство к праздникам мне дарили книги. И при том - чудесные! Тогда всюду по магазинам, больницам и школам висели  плакаты, белым по красному: "Книга - лучший подарок". (Тогда и других плакатов, лозунгов всюду было полно. Порою смешных. Например, в отделе соков, в гастрономе на Мало-Московской можно было прочесть: "Если хочешь сил моральных и физических сберечь - пейте соков натуральных! Укрепляет грудь и плечь!" Потом люди повторяли это уже как шутку, курьез. А ведь было  на самом деле ). В те годы без книжки ребёнку не мыслилось даже дня. Подарочные фалианты - Гоголь, Пушкин, Щедрин, Гончаров, Короленко, Некрасов... Именно они, а не кто иной, были моими любимыми  учителями, как говорится, с молодых ногтей. Это были бесценные дары моих дорогих стариков - бабушки-деда, За отличное окончание каждого класса и даже четверти. Они в твёрдых цветных переплётах, зелёные, желтые, синие до сих пор гордо стоят на моих книжных полках. И все с нежными надписями, порою в стихах: "Сегодня нашей Ирочке минуло десять лет, любимой внучке бабушка желает жить сто лет". Но почерк не бабушкин, а идеально-колиграфический  дедов, профессорский. И только подпись внизу бабушкина. "З. Трошева."
  Я порой годами жила у них на Таганке. И в школу № 423, что почти за углом, там же ходила на Садовом кольце. А вечерами бывали у нас литературные чтения. Дедушка, сев в кресло в круге света зелёной старинной настольной лампы читал вслух великолепные книги. Я – малышка внимала, а бабушка тем временем что-нибудь шила или штопала носки, сунув в дырявую пятку перегоревшую лампочку. В январе, например,мы читали Некрасова, в феврале Пушкина, потом Короленко, Гоголя... В общем всю классику. Навеки запомнила и "Дети подземелья", и "Метель"или «Три «О» Гончарова – «Обрыв... Обломов... Обыкновенная история».  А вот «Фрегат Паллада» дедушка до времени отменил. "Ещё не по возрасту" Видел, как скучно мне слушать, как зеваю, не понимая текста.  Так что я на русской классике выросла.Может быть, от тех самых "Каштанок", "Муму" и "Маугли", (всегда вызывавших мои горькие слёзы), у меня буквально в крови - щемящая любовь к животным, и ко всему живому, к тому, что мы называем "природой". Так что я в жизни  и муравья не обидела. После дождя собирала по лужам полуживых, бледных, земляных червячков, "чтобы не утонули". Зарывала их в траву, в землю. А от слов: "Мы с тобой одной крови," у меня всегда влажнели глаза... Так бы и обняла, Так бы и обхватила руками весь этот мир. Такой несчастный, но покуда еще живой... (Люблю строки Светлова: "Только сердце все мечется,  мечется./ Только рук не хватает обнять мне мое человечество...").  А как же иначе?.. И разве, действительно, мы  не одной с ними крови? Конечно, одной. Да к тому же, если мы еще и птицы,  и ракши, "одного с ними имени"!..
   И, может быть, не случайно одна из ранних серьезных моих работ - повесть именно о волках. Тех самых, с которыми я в юности на Алтае не раз встречалась... Может быть... В первом издании я назвала эту повесть печально - "Утрата". Её напечатали не только в книге, но и в роман-газете. Тираж 3 млн. экземпляров. Там погибала моя Ракша, моя волчица. Но, спустя время, это название у меня "слямзил" один московский технарь, ставший удачливым автором. Владимир Маканин.  Тогда я, огорченная, при следующем издании переименовала мою "Утрату"  в  "Охоту на волков". Однако, позже и "Охота на волков" перекочевала в название песни Высоцкого... Ну, думаю - ладно. С названием - это бы еще ничего.
   Но вот другой случай. Один среднеазиатский популярный писатель (которому я сдуру подарила на каком-то съезде книгу своих "волков"), быстренько вставил сей "волчий сюжет" в свой, только что написанный ему (не им) "неграми", "человечий" роман. К слову сказать, многие молодые республиканские авторы жаловались на этого "гиганта мысли", кстати, по-русски слабо говорящего.
Он был совершенно уверен в своей безнаказанности, своей секретарско-партийной  неприкосновенности. Книжки этому "азиатскому мудрецу" писали московские литераторы - "негры", тихие интеллигенты, за хороший гонорар.  Оттого все «его романы» такие разношерстные, разностильные,  пёстрые.. Ну, да ладно. Не нам судить. (Не суди, да не судим будешь.) Пусть миф о его "таланте", отмеченном наградами и в Москве и в республике, поживет еще до поры до времени. Бывает, в конце концов - писатель без имени, а имя без писателя. (Вот это как раз тот случай). В общем, его даже сочувственно жаль – именитого «лауреата».
 В девяностых годах, вероятно боясь разоблачения, ожидая смерти своих почтенных "негров", он даже скрылся в малой европейской стране, послом от своей уже свободной от СССР азиатской страны. Самому было ясно  - все тайное станет явным.
 
    Ну, а все-таки, как же "Ракша"?.. Что ж, волчица справилась, выкормила своим молоком целую стаю. Да в придачу еще и Маугли, человеческое дитя!
      


Мой первый дом на земле, после материнской утробы  - шумное, студенческое общежитие, братство энтузиастов, строивших «новый мир» («Мы свой, мы новый мир построим!/ Кто был ничем, тот станет всем!»). Этот четырехэтажный корпус общежития №3, из красного кирпича, что на Лиственной аллее, стоит там  и сейчас. Только сейчас там процветает какое-то акционерное «буржуйское» общество.
       Мне всегда чудилось, что уже от самого названия - "Лиственная аллея" - дивно пахнет хвоей, золотой смолой, мягкой от солнца. свежей тайгой. Да и и сегодня эти лиственницы, хоть и постаревшие, измученные  городской пыльной жизнью, представьте себе, еще здравствуют. Порой приезжаю туда побродить, подышать, посмотреть на «опытные» делянки, поля, засеянные злакали.

    Что может вспомниться из младенчества? (Даже самой интересно.)  Из трех моих довоенных лет?.. Хотя, сперва надо о родителях, поскольку, мы родом не просто из детства. А от родителей. Наше начало в них.
       Получив диплом ТСХА по специальности "инженер сельхозтехники", мой отец, молодой выдвиженец, был оставлен в столице, и получил назначение на ВСХВ, директором павильона "Хлопок". Видно потому, что на последней студенческой практике он трудился в Узбекистане на хлопковых полях. Испытывал первый в стране хлопкоуборочный комбайн. А может, потому, что на ВСХВ все другие, "серьезные" павильоны - "Машиностроение", "Животноводство" уже "разобрали" другие. "Раздали" более серьезным претендентам. Директором же всей сельхозвыставки был тогда учёный Цыцин Николай Васильевич. Этот громоздский дядя, любитель музыки и романсов, очень ценил и отцамоего, и маму. Порой заезжал к нам в гости, (помню: мама поет,  аккомпанируя на пианино, а гости, поклонники, и Цицин тут, стоя и сидя вокруг,  подпевают). И почему-то однажды Цицин подарил мне, голубоглазой малышке, деревянного.. . нет, не деревянного... и не коня, а - козла. Из папье-маше, на колесиках. Серого такого, гладкого ладонь до сих пор помнит ощущенье той, на ощупь,  гладкости, с двумя рогами и бородой-мочалкой. Вскарабкавшись на него верхом, я могла тянуть козла за рога, и тогда он блеял, протяжно и жалобно, по-живому, словно плакал, жалуясь на судьбу. Этот звук тоже остался в памяти. И я  от какой-то неясной жалости тоже начинала реветь. И наши голоса сливались в дуэт. А  папа целовал меня в макушку:  "Не тяни козла за рога!". И все взрослые весело хохотали. Им было не понять – с чего это ребенок вдруг плачет?.
     И этот дружочек-козел был моей первой, запомнившейся игрушкой. Именно он, любимый, сохранился чудом и после войны, когда мы с мамой вернулись с Урала из эвакуации, где жили возле деревни Увал,  в землянке. В полном смысле, буквально, в земле, в землянке. Оттуда и пошли потом мамины ранние ревматизмы, и мои тоже. В общем, вернулись мы в Останкино в свою разгромленную квартиру в конце войны. В ней в свою очередь жили в войну несчастные белорусские беженцы, погорельцы.. Часть нашей мебели, кресла, ломберный столик -приданое мамы, старинные ноты, рамы картин и книги они истопили морозной зимой в буржуйке. Простодушно объясняя нам: "Мы топили только тем, что постарее". Но часть вещей, и почему-то этот козел, все же выжили. Может быть, чтобы  остаться знаком времени, знаком памяти?
   Еще с тех давних пор мне запомнился  восторженный папин рассказ об актрисе Любови Орловой, снимавшейся на ВСХВ возле "папиного" павильона, на широких, с колоннадой, ступенях. Кажется, фильм "Весна"?   Помню мамину ревность и недовольство, ее горячее, немедленное желание придти к нему на работу и присутствовать при этих съемках с этой «актрисой-разлучницей». И еще - срочный пошив такого же серого, как у Орловой жакета с высокими  плечиками. Однако, все-таки постояв на съемках, в первом ряду зевак, и перехватив обворожительную улыбку этой актрисы, мама сразу же всё им "простила". И ей и папе. Но жакет всё-таки сшила. И даже купила перчатки.
       Еще помню рассказ о том, как до войны воздвигали на ВСХВ огромный памятник Сталину. Тогда эти памятники росли по стране, как грибы валуи под дождем. А тут Всесоюзная Выставка! Ну, как без него? И он пророс даже на внутренней площади ВСХВ, перед большим павильоном со стеклянным куполом крыши (в шестидесятые - павильон стал называться "Космос"). Строили монумент очень быстро, ночами. Тогда все ночами работали. Как и сам вождь, и вся страна. Памятник был гигантским, белым. Высотой с нынешнюю, занявшую его место, космическую ракету. (Впрочем, гигантомания тех лет знавала памятники вождям и повыше). И вот однажды, звездной,ю "принимать" уже готовое "произведение" приехал из Кремля сам Генералиссимус. Со свитой. Как же там всех, причастных к этому делу, трясло!..  Вот эскорт блестящих чёрных машин, быстро подъехав, замер как вкопанный почти у подножья скульптуры. Вождь очень медленно вышел из машины в серой шинели,  серой фуражке. В свете прожекторов молча и близко встал перед темным рядом обморочно застывших специалистов: скульпторов, архитекторов, строителей, директоров павильонов. Сам Цицин, директор ВСХВ, бледный, без шапки, стоя рядом, бормотал, докладывая Генсеку какую-то важную информацию. Затем вождь неспешно поднял  голову к своему изваянию, своему же, сияющему в ночном поднебесье, белокаменному лицу, освещенному снизу наперекрёст лучами прожекторов. На фоне звездного неба его огромная белая голова в фуражке словно куда-то плыла, как бы двигалась в вечность. Сталин, щурясь, долго, молча смотрел наверх. Медлил. Наконец, одобрительно усмехнулся в усы и... (о счастье!)  стал молча же пожимать близь стоящим специалистам похолодевшие руки. От этого рукопожатья, каждого, тайно охватывало чувство приливного ликования. Тогда и отцу повезло. И он ощутил в своей ( вообразить немыслимо!) -  маленькую, сухую ладонь Вождя. Вождя Всех Народов!.. Когда же блестящий эскорт машин, развернувшись как по команде, шурша, уехал, исчез вдали как виденье, красными точками,  все какое-то время  стояли в неком оцепененье. Словно ошеломлённые.
    Вот такой вот был случай. А я малышка той ночью спала, посапывая во сне,  рядом с мамой, в своей кроватке с сетками по бокам. Спала возле  события происшедшего рядом, на ВСХВ. Сладко  спала на соседней Третьей Останкинской улице...
 …И вот канули в Лету, минули десятилетия. Началась и завершилась Отечественная война. Потом, рпять же ночью был повержен тот "вечный"  поднебесный монумент. ВСХВ превратилось в ВДНХ, а теперь и вовсе в проходной коммерческий рынок. Умер в 1986 в Красноярске мой папа, живший уже со своей третьей семьей. (У меня, кстати, есть сводная сестра и трое братьев от разных родительских "браков"). А сила тех впечатлений и чувств, которые испытал мой отец тогда, при встрече со Сталиным, была, наверно, столь велика (даже в рассказе), что впаялась в сознанье его первой  дочери крепко и навсегда... Ой, да мало ли что еще впаялось в моё сознание! Хватило бы только сил и времени всё написать, "отработать".

   ...А вот еще один момент из тех лет. За отцом до войны присылали -с работы и на работу- казенную легковушку, легковую машину с шофером. До войны папа был не просто директором павильона, а получил за ударную работу свой первый орден «Знак почёта». Шоферов у него было двое, работали они через день, посменно. Изредка пользоваться машиной дозволялось и маме, чтоб, например, доехать за покупками до Первой Мещанской улицы, то есть до Ржевского вокзала, что у Крестовской заставы.  Ржевский вокзал , то есть "вокальный зал" своё имя менял четырежды.   Последнее название Рижский, а до Ржевского он назывался Балтийским, а ещё раньше Виндавским. И, представьте, некогда там, сам Штраус, гостя в России, давал в его просторном с хорошей акустикой зале упоительные концерты. Играл свои венские вальсы. И звуки упоительных скрипок, вырывались из окон и плыли над Мещанской (будущим проспектом Мира), над пустыми составами, паровозами, семафорами и сплетеньями путей, рельс и шпал,  не ведая, что они вольются в гудки революций, гром выстрелов, в крики толпы, стоны и плач... Может, и правда, волны звуков не исчезают бесследно, а навсегда опутывают планету как кокон?
    Так вот, на пути легковушки к центру, в конце нашей по-деревенски зеленой Третьей Останкинской  был мостик через речку Горленка, впадавшую у Ростокино в Яузу. Это была речка моего детства, настоящий волшебный мир с осокой и кувшинками, по топким берегам, с любимыми ужами, головастиками, лягушками и жуками. Нынче все это забыто (думаю, и моими сверстниками). Речка нынче взята в трубу, укатана мёртвым асфальтом, и русло её теперь называется - "Улица Королева". Но тогда легковушка, прежде чем выехать на Ярославский тракт, должна была пересечь речку у "Села Алексеевского" по деревянному мостику. Однажды  мама, именно там, позволила себе попросить шофера остановиться. Ей захотелось нарвать незабудок для дома. "Я мигом, я на минутку...Я не задержу", - и выпорхнула. Дядька-шофер с седым бобриком на голове ей нравился больше чем его юный сменщик. Он выглядел человеком надежным, такой «хозяину» не донесёт, молчаливый, спокойный, похоже из деревенских. (В тридцатые годы вся деревня, оборванная, голодная буквально хлынула за работой в столицу).  И юная мама - стройная, в голубом  платьице и белых парусиновых туфельках, начищенных зубным порошком, легко спустилась по зеленому склону к воде. А шофер тем временем вышел, и сев на ступеньку в открытых дверях машины, стал наблюдать за ней. Летний день сиял солнцем и безмятежностью, в речке искрилась вода. И молодая, красивая женщина рвала среди зелени незабудки. Скоро, насобирав букетик, она легко поднялась к машине. "Красиво, правда?.. – на мгновенье уткнулась лицом в голубую ароматную свежесть. - Ну, что, поехали? Я готова..."  Но человек не двигался. Он сидел, уткнув лицо в ладони, и сквозь темные, жесткие пальцы его жилистых рук сочились слезы. "Господи, что с вами? – испугалась мама.- Что случилось?.."- присела перед ним на корточки. - Может Вам чем-то помочь?". Но шофёр еле сдерживая рыданья, не отвечал.  "Вам плохо?.. Может, вызвать врача?.." Но он тотчас в испуге  вскинул лицо - мокрое, неузнаваемое, искаженное какой-то мукой. - "Нет-нет!..Ты что?! Не надо никого вызывать..."   И торопясь, тихо  забормотал: "Я ведь, понимаешь, стрелок... Стрелок я. Понимаешь?.. Сутки вот тут за баранкой, а другие - расстреливаю. - Давясь слезами, он утирал жесткие щеки. - Всю смену людей расстреливаю... Работа такая... Таких вот как ты... Разных... А у меня в деревне жена беременная, дети." Он отвернулся, замер. Кругом было солнечно, лучезарно и так тихо, что далеко где-то слышался детский смех, гудки редких машин. Мама не знала, что предпринять, что сказать, что делать. И тогда он  резко поднялся, с силой провел ладонями по седым волосам, словно стараясь что-то стереть из памяти, и, обогнув твердым шагом машину, сел за руль.
     Вечером потрясенная мама с трудом дождалась отца с работы. Букет незабудок стоял на круглом столе пол абажуром. Наглухо закрыв окна и двери, она по-секрету, шопотом все рассказала мужу. Но отец реагировал на удивление странно. Он неожиданно посмеялся, обнял, поцеловал жену в испуганные глаза и сказал, что все это глупости, что она всё не так поняла. Или это просто больной абсурд больного человека. И принялся за ужин. А перед сном почему-то взял с жены  слово обо всем этом молчать, строго молчать  и даже накрепко все забыть... Больше мама того шофера не видела... Никогда... Однако, ничего не забыла.
  Жили мы тогда, как я уже сказала, на Третьей Останкинской  (теперь это улица Королева) в двухэтажном бараке, (их было шесть, седьмой сгорел в войну), с водой во дворе на колонке. (Воду носили домой по деревенски, в ведрах, а кое-кто даже на коромысле). С жутко-вонючей, общей уборной на улице (в - три плюс три - очка. «М» и «Ж»). Раз в месяц, когда яма переполнялась, приезжала цистерна-трехтонка, гудящая "говночистка", со шлангом в гармошку. Тарахтя мотором она долго очищала яму. А потом пару дней окна в округе от вони открыть было невозможно.

    Таких временных типовых бараков понастроено перед войной, на окраинах городов, было  множество. Наш шестой корпус был отдан семьям "специалистов ВСХВ". Разумеется, временно, до скорого переселенья сотрудников в центр Москвы, в "приличные" квартиры. Но этого так и не случилось. Началась война, отец ушел танкистом на фронт. Воевал в Сталинграде, Померании, Польше. Вернулся живым, орденоносцем. не раненым, хотя обожженным, в танке горел, но спасся. Потом (выставка закрылась, нечего было уже выставлять) папа  работал в сельхоз.министерстве, инспектором по Сибири. В начале пятидесятых (1954г.) родители мои разошлись, отец уехал на Алтай, строить целинный совхоз. А наши уже несколько облупившиеся, "засыпнЫе" бараки простояли еще лет тридцать. Верно  сказано - нет ничего более постоянного, чем временное. Там в Останкино моя яркая, «музыкальная» мама и прожила, как бы временно, всю свою жизнь. Там и состарилась, и увяла, так и не осуществив себя, (хотя талантливо писала и музыку, и стихи), так и не пригодившись своему немилосердному, жестокому времени.      
  Сейчас на месте тех наших бараков - тяжелые,  тридцатиэтажные монстры. Гигантские, гнетущие глаз дома-муравейники. И, под стать им, стоит напротив  возле  дворца Шереметьева  исполинской иглой – Останкинская телебашня. Кстати, строилась она в пятидесятые у меня  на глазах, за окнами, в поле, на месте нашего огорода.  При её возведении, освобождая ей место, рядом вырубили прекрасную дубовую рощу (которую некогда любил писать великий художник Исаак Левитан), так называемый "Дубовый просек". Сейчас нет ни этого просека, ни домов тех, ни речки, ни рынка. Ничего не осталось. И только, перемогаясь, дышат еще на пустыре, когда-то посаженные рядком, мной и мамой под нашими окнами - липы, ивы и тополя. Они разрослись и уже постарели, но еще узнаваемы. Так приятно, подъехав порой за рулём и подойдя к ним по заросшему пустырю, провести ладонями по их жесткой, морщинистой, теплой коре, по их рваным, глубоким ранам. "Поклон вам мои родные сверстнички... Ну, как жили вы тут без меня?.. Что видели в эти десятилетия?.." Люблю постоять неподвижно, как бы отрешенно от мира, от городской суеты. Приобнять, коснуться щекой их древесного тела, которое  некогда тонкой веточкой воткнули в землю мои  детские руки. Внутри их ствола, по их  жилам, еще течет вверх и вниз, медленная, живая влага - кровь земли. Сколько же вы, горемычные, всего тут наслушались-насмотрелись?!. 
    Если б деревьям, лесам была дана Богом глотка, жуткий стон бы стоял по всей нашей планете.
     И эти мои деревья изранены, как на войне. Людской злобой  и небрежением. Хотя для дерева пол-века жизни разве же срок? Вон в Палестине я касалась руками олив (живы еще!), под которыми молился Иисус Христос. И Дуб Мамврийский еще дышит, живет, ещё помнит  Святую Троицу!..  Могли бы и эти  еще процветать. Но нет... Суждено им, бедным, было родиться тут, в Москве. А тут было, как на войне, год шел за три. (И для  деревьев  - тоже).
   Однажды я как-то подумала - что если в  далёком будущем, высоколобые наши потомки, мудрые археологи задумают  изучать исчезнувшую цивилизацию середины ХХ века?  Станут копать в Останкино, как, скажем, в Манеже копают или в Кремле? Или, к примеру, у египетских пирамид? Или, как Шлиман в Греции раскопал  золото Трои? Что найдут они в нашей останкинской толще земли? На что наткнуться, что расскажут им эти останки-находки? Ну, скажем, керосинки наши, расплющенные, примусы и керогазы (располагаю в ряд их появленья) или же банные шайки с ручками? С которыми мы ходили в общие бани? Или, сплющенные рёбра нашего желтого абажура, который так уютно когда-то светил над круглым столом? Или, к примеру, прищепки для стираных простыней,  сушившихся на наших чердаках, под вечной угрозою исчезновения в руках воров? Или же, найдут полуистлевшую фронтовую кирзовую сумку отца моего, привезённая вместе с офицерским планшетом с войны? Ах, как я ей гордилась! На зависть подружкам,  вместо портфеля, ходила с ней в школу. № - 271. Найдут остатки истерзанных нами в игре трофейных противогазов. Найдут кругленькие толстые увеличительные стекла (танковые визиры), через которые мы, ребята, солнечным зайчиком выжигали на досках заборов свои имена. Найдут помятые немецкие губные гармошки из Мюнхена. Сколько всего трофейного!.. Можно подумать, что линия фронта проходила прямо через Останкино. (А вообще-то она, и правда, прошла через  детские наши  сердца)... Да мало ли что еще могут найти тут  потомки?! Дай им, Господи, старания, желания и любопытства.  И что б были они лучше нас, светлее, добрее и чище. 
    А еще?.. А ещё они найдут алюминивые ложки, самоделки красавицы-ложки, с ручкою из разноцветных плассмассовых вставок - нехитрое солдатское рукоделье  в тылу и на фронте. Найдут  помятые кружки из алюминия, уже  забитые землей с добрыми, дождевыми, розовыми червяками. А ведь какой праздник был, когда только что появилась у нас эта алюминиевая посуда – кастрюльки, кружки, битоны! А теперь ее уже называют «вредной»...
    А, может, еще они наткнуться и на мои ржавые коньки-снегурки, с закручеными, как лебединые шеи, носами? Очень удобно эти снегурки прикручивались, с помощью палочки и веревки, к подшитым валенкам.  Господи!.. Но ведь наткнутся, конечно, и на осколки фугасных бомб и зажигалок! Они тоже лежат в этой земле. Куда же им деться?! Ими осенью сорок первого  года самолеты фашистов нещадно бомбили Москву. И конечно, выставку, ВСХВ, её красавцы-павильоны. А заодно и соседний, геометрический ряд   наших жилых  бараков.

  ... Вот и еще виденье. Отчетливо помню гул, низкий, сплошной гул – это невидимы в черном небе идут на город  бомбардировки. И на фоне сплошного этого звука, хлопки взрывов-разрывов и крики, жуткие женские крики. За стеной стук дверей, топот ног убегающих по коридору.  Но мама почему-то  оцепенела, стоит напротив окна и держа меня на руках, крепко прижимает к груди.. А я, с интересом глазею на всё и совершенно спокойна, поскольку всем телом ощущаю тепло и надежность её мягкой  груди. Перед глазами - оконные стекла жарко-красны, они словно плавятся. Напротив седьмой, последний в нашем ряду барак. Он ярко горит, пылает в ночи. Большим «веселым»  костром. А в черном небе, как ёлочные фонари в праздник, висят осветительные ракеты, выпущенные фашистом. Они  висят как цветы, тут и там  на парашютах из цветного шелка: зелёные, белые, красные. Освещают лётчикам  местность.  Помогают немцу бомбить нас.   После таких бомбежек цветные несгоревшие лоскуты парашутного шелка  дети и женщины соберут по дворам, крышам, деревьям и улицам. И будут шить себе что-нибудь из одежды.  Летнее, прочное.  Такой зеленый лоскут до сих пор хранится где-то и у меня. На память. Жуткая память войны.
    А в горящем доме напротив, спасая хоть что-то, хозяйки выбрасывали  из оконных проёмов  подушки,  узлы и стулья. И те падая вниз, на лету пылали, как в замедленной съёмке.  Потом (как в теневом театре) от дома к речке, горящим факелом, побежал человек. Он спасался.  Но вдали, не добежав до воды, упал, и остался лежать, догорать на земле костром...
  Вообще бомбежки в Москве, в первую военную осень были часты. Аэростаты в небе и наши советские "ястребки" были почти беспомощны, не могли сдержать мощной  немецкой армады. (Правда, на Третьей Останкинской сгорел только седьмой барак). И мальчишки с плебейских наших окраин, пользуясь гулом и паникой, воровали тем временем яблоки у соседей в частных садах. Набивали целые пазухи за рубашки.            
     Бомбили немцы и центр Москвы. Обрушился и сгорел, например, погребя жильцов, старый дом вблизи метро "Библиотека Ленина", возле Пашкова дома. И бабушка всегда с ужасом вспоминала, что там долго-долго, пока неделями разгребали, разбирали завалы, стоял удушливый трупный запах. Смешанный с запахом горелого мяса... «А нам повезло, - говорила мне бабушка. – Они целили всё на Кремль. А бомбы на Солянке рвались, на Яузе и у Курского. А у нас во дворе только одна упала. Мы в тот раз в бомбоубежище  не пошли. Надоело уж бегать. А зря. Нас оконными стеклами сильно порезано. Но, слава Богу, живы остались».
 
     Не знаю, будут ли интересны когда-нибудь археологам такие находки? Но в земле покопаться им стоит. Уж если мой муж, художник, начиная работу над триптихом "Поле Куликово", и съездив на Дон и Непрядву, привез домой  наконечник татарской стрелы и 600-летний осколок копья, то уж середина ХХ века, бывшая словно вчера, одарить может щедро. Только копни. 
   Сегодня со словом "Останкино" чаще   ассоциируют лишь телецентр и телебашню. А это былинный, сказочный край. В нем столько всего, вернее, в нём - всё. Единение всех трех начал:  вчера,  сегодня и завтра... (Но об этом надо отдельно).
    А на том поле, где сейчас стоит телебашня, в войну и даже несколько позже, была раположена  часть ПВО (противовоздушная оборона). Была укатанная, как бетон, площадка для аэростатов, пузатых и добрых, по-живому колышащих свои мягкие животы. Так что наткнуться в земле на остатки креплений, державших поднебесных этих слонов, - раз плюнуть. После ликвидации этого пункта, после войны, укатанную площадку отдали под огороды жителям ближних домов. (Об этом я написала рассказ "Останкинские дубки"). Ах, до каких же кровавых мозолей мы с мамой надсаживали ладони, чтобы превратить камень - в землю, чтобы вскопать под картошку (спасавшую в голод), выделенные нам шесть "аэростатных" соток. Мы копали эту землю до пота и сухости во рту. На виду наших желтых бараков, стоящих среди зелени, как оазис и издали смотрящих на нас. Мама, с надсаженными руками (а какие были красивые!) не могла подойти к пианино и тронуть клавиши, и переносила частные уроки музыки, которыми подрабатывала, на другие, более поздние дни. Чтоб руки "успели придти в порядок".

      Возле  поля , в темной глади останкинского пруда картинно отражались - и дивный Божий храм Покрова, и шереметьевская усадьба - белоколонный дворец, со львами (на которых я, маленькая, обожала забираться верхом) и с  вечно забитыми, слепыми  окнами. Все мои юные радости: катанье в парке на санках с потешной горы, плаванье на пруду в лодках,  кружение по льду на зимнем катке - были именно здесь, были связаны с этим местом. С этим храмом, дворцом и прудом, на берегу которого располагался «трамвайный «Круг», то есть конечная остановка. Разворот семнадцатого и тридцать девятого в обратный путь. (После войны тут было опасное, "воровское" место, как и ещё одно. У северных ворот ВДНХ, при входе в постамент фигуры Мухиной «Рабочий и колхозница». Как говорили местные, в пьедестале скульптуры бандиты и жулики (якобы банда «Черная кошка») имели базу-ночевку, место сборища, обиталища. И возможно, это была правда, поскольку  в округе  частенько грабили,  насиловали, и убивали. И не только тут, а по всей Москве. 
   В общем, Останкино (Дубовый наш просек, Кошенкин луг - (от слова - кошка, кощёнка), Хованская улица и пр.) -  воспитывало меня, как могло,  лепило мою душонку... Сейчас пишу некое сочинение, рассказ с названьем "Рио-Рита из Останкино". Надеюсь, успею довести до ума.
    Кстати, люблю это слово - "сочинение". Прекрасное слово -"сочинять". В наш железо-бетонный век (был век "золотой", был "серебряный", а наш  называю - "железобетонным"), авторы,  не шибко владеющие пером, умышленно извратили понятие "сочинительство". Умалили его, унизили. , низвели  "до плинтуса". Появился даже термин такой, почти новый  жанр, (Даже секцию в Союзе писателей образовали)  - "документально-публицистическая проза". Мол, основа не сочинительство, а  именно документ. Это главное. И стали в СМИ понятие это усиленно раздувать. (А почему? А потому, что сочинять да ещё талатливо умеют редкие, а вот "документально" писать может, пожалуйста, любой грамотный. И пошли, и пошли издаваться примитивные заказные книжки кого угодно и о чём угодно. Об ударных сиюминутных стройках-перестройках, о космосе, бесконечные заказные мемуары военоначальников и Генсеков!).  Вот, мол, она Правда жизни. настоящая литература. Та, что опирается на документ, на факт. А остальное, мол, ваше придуманное художество – это всё "сочинительство". (То есть, лукаво поставили всё с ног на голову !)  Поскольку истинный-то  художник, это и есть сочинитель. И начинается художник-прозаик  именно с  сочинения. Есть правда жизни, а есть правда искусства. И сочинитель бесценен, поскольку своим талантом умеет  превратить правду жизни в правду искусства.

                *    *    *
          
  Недавно пришла ко мне гостья, кокетливая такая "душечка"- постаревшая опереточная певица. Но душевная, теплая женщина. Она уже на пенсии и потому обнищала. Любит ходить по гостям, как и другие  мои подруги - бедные поэтессы и актрисы. Вот за чаем певица и говорит мне загадочно - развлечь хотела: "Я знаю, ты тигр и скорпион, хоть и плюешь на это. Но лучше скажи мне полную дату рождения". Я сказала. Она взяла листок и что-то стала считать. Складывать-вычитать, делить-умножать. Кто-то ее научил этому. Сейчас уйма сект появилась. Все повально стали  астрологами,  экстрасенсами. Как при конце света. Ну, вот. Наконец, она и говорит с изумлением: "Колоссально! В твоей дате заключено пять "единиц". Цифрами!.. Редчайший случай!" Я смеюсь: - "Ну, и что? Поздно, наверно, что-то менять?"  Но она загадочно так и всерьез: "Это значит, ты - Личность необычайная. Можешь руководить серьёзным делом Большим коллективом. Например, заводом, театром, толпой...- глаза ее разгорались. - И...уж извини,   даже страной. Как, напрмер, Екатерина Вторая". Но я не хотела. Я рассмеялась и варенья в розетку ей положила побольше. Вспомнила шутку:  "А что, Василий Иваныч, во всемирном масштабе, к примеру, смогёшь?"- И сама же, картинно так: - "Нет, Петька. Во всемирном масштабе -не смогу. С язЫками плохо." Но подруга моя не обиделась. Тоже попросту рассмеялась. Она хорошая, добрая тётка.
   Шутка, конечно, шуткой, но почему-то это запомнилось. В каждой шутке, говорят, лишь доля шутки. Всё остальное правда... Действительно, я всегда ощущала в себе необоримое жизнелюбие, силу, легкость контакта с людьми. Или это назвать - чувство лидерства, желанье активного дела, решенья проблем, действенной помощи. По утрам я всю жизнь просыпаюсь с мыслью: "Что надо сделать?" или "Что и кому я должна?". Юра, муж мой, однажды в шутку сказал: "В тебе одной, Ирок,  тысячная топла. И никогда не знаешь, кто будет сегодня лидером."
    В общем, я всю жизнь борюсь с собой - с  моим романтично-активным  характером. С этой вот данностью. А ещё он говорил: «Ты моя моторная, метеорная», А я призываю в душу смирение, кротость и тишину. Часто хватаю себя за узду, твержу: "Стоп, девушка. Стоп. Проходи мимо. Мимо. Не лезь ни во что". Или: "Остановись, отвернись. Без тебя все уладится, всё  управится!"  И прохожу мимо. Хотя знаю, со мной это уладилось и управилось бы, и быстрее, и лучше. С годами, конечно, вижу, что остываю. Но сердце - все еще часто, по разным поводам, трепещет и бьётся по юному. А при моей "диогеновой" профессии пора  б научиться жестче собой управлять. Уметь сдерживаться, владеть собой, как люди Востока. А уж "востока" этого я насмотрелась вдоволь. С японцем Куросавой полтора года бок о бок жили (Юра был главным художником-постановщиком фильма "Дерсу Узала). А ещё в Китае у меня были встречи с прекрасной художницей, дочкой Ден-Сяо-Пина. (Мне не раз довелось бывать в Пекине, Шанхае: там перевели мою прозу на китайский). Жила я там не только в гостиницах. но и в семьях моих переводчиков. Пыталась постичь сут их жизни. А госпожа Дэн, моя ровесница, мне стала почти что подругой. Её раннее детство перед войной  прошло в Советском Союзе, в детдоме Коминтерна, где-то под Тверью.  И вот у неё по-восточному мудрой и сдержанной мне так так захотелось научиться владеть собой.
Но, боюсь, теперь уже поздно. 
 ... Ну, а если вспоминать про Чапая и "язЫков", то с моими двумя - немецким и русским, "во всемирном масштабе", мне, и правда, пришлось бы туго. Кстати, моя бабушка (из рода мелких дворян, священников и врачей) Зинаида Ивановна Никольская (1892 - 1986 ), которая в родном Нижнем Новгороде закончила обычную гимназию, свободно знала французский, немецкий, латынь и старославянский. (А нынче в школах стонут, мол, детки, слишком загружены-перегружены. Еще бы! Если повально ночами на дискотеках беситься и колоться! "Пылить"! Какие уж тут язЫки?!..Нынче  в массе своей  школьники дремучие недоучки. Маяковского от Пушкина не отличат... А ведь ученые доказали, что мозг наш постоянно недозагружен. Он занят всего лишь на четыре процента! То есть, попросту говоря, ничтожное КПД, живёт вхолостую! И надо его загружать! Иное дело - чем... Дед мой, авиатор, ученый знал свободно знал два языка. Немецкий, английский. И это было не исключением, а нормой. Именно деду я и обязана знаньем хотя бы немецкого. А вот уже "красные" мои родители (мама: 1918 - 1985 и папа: 1914 -1987) хоть и имели вузовское дипломы, были все-таки  недоучки. Кроме послевоенного "хенде хох" или "Вас ист дас? Фрицы драпают от нас" - язЫков не знали. А ведь отец был одержимый ученый, прекрасные сельхозмашины изобретал: жатки по гороху, картофелеуборщики, и, как я уже говорила - "СКСР-62" (сеялка-культиватор системы Ракша - 62 года).Говорил: «Эх, если б я мог ещё и свободно писать, я давно бы был академиком». Этот дон Кихот всю жизнь отчаянно воевал с заскорузлой системой, с министерствами, наивно надеясь победить бюрократов, монстров-чиновников, проломить эту мёртвую стену. "Я же не легковушки для себя изобретаю, а машины. Для страны и народа." По этой самой стране он ездил, летал, сновал без устали. Особенно весной и осенью - на испытания. Таскал (сопровождал) по железным дорогам на открытых платформах, опытные образцы своей сеялки. (Что б по пути не разворовали). Там, на ходу, на ветру, в дождь и снег, под стук колес, он и спал в кабинах машин. Ехал из Красноярская в Омск, оттуда - на Кавказ, в Ставрополь, Краснодар и опять в Сибирь. На испытаниях его машины неизменно давали лучшие показатели, лучшие результаты, везде побеждали. Но в производство их упорно не пускали. (Не брал он в соавторы ни министров, ни директоров заводов, где годами впустую работали ленивые их КБ, ни прочих "шишек".  Хотел все честно. Да и перестраивать старые поточные линии на заводах "ради какого-то самородка Ракши", никто не спешил. А отец, все пробивал, пробивал эти "заторы". То в министерстве тракторного машиностроения, то в ВОСХНИЛе, то еще где-то.  В общем, сплошная - "борьба, борьбою, о борьбе". Будучи проездом в Москве, всегда ночевал у нас с Юрой. Гостиницы были дороги, да и мест там никогда не было. Приходил с мятым набитым чертежами портфелем, вечно в старых, немытых носках. (Обе его сибирские жены Фатима, а затем секретарша Людмила были какие-то  безрукие лентяйки). Наша "преображенская" квартирка была маленькой, и папа  упрямо спал на полу, на матрасе. Еще и потому, что по привычке клал под матрац, на газету свои брюки. Чтоб за ночь они проглаживались. Год от года мы замечали, как отец  старел, усыхал, одевался все более убого, небрежно. Но свежий  галстук, для посещенья чиновных кабинетов, всегда  возил с собой в портфеле. (Униформа была такая, к начальству - обязательно в галстуке). И все же до старости отец не терял веселости, «хохляцкого» куражу, остроумия, легкости. Как говорится, выручал «смех сквозь слезы»). А  вечной любовью его была всё-таки моя мама. И ещё - фотография. Он был талантлив и в этом. Он обожал это дело. На еде экономил, лишь бы купить какую-то плёнку, какой-то особый закрепитель, или какой-то новый увеличитель. Благодаря ему у нас с Юрой и существует "хроника жизни" тех лет. Покупал папа нам и подарки. Ломал при этом голову возле прилавков Цума-Гума и советуясь с продавщицами.  Эти подарки всегда  были нелепыми и не нужными. То принесет грузинский в серебряном оформлении  рог для вина, то деревянного резного орла - "птицу счастья" - со вскинутыми, и обожженными крыльями. И дарить не умел. Как бы стеснялся. "Вот, Иринка,- говорил как между прочим, -  Это вам  на память. Возьми, пригодится". (Эти орлы стоят сейчас у меня на даче, а рога дома висят на стене в кабинете. Щемящая память о родном моём папочке).
     Москву он любил. Часто, отправляясь со списком покупок, (составленным его сибирскими женами), по магазинам столицы, тайно ехал в Останкино, посидеть там враздумьи на Третьей Останкинской где-нибудь на скамеечке возле наших бараков, повспоминать прошлое. Но к маме не заходил . Видно, боялся не выдержать, плюнуть на все и... остаться. (Но в Сибири у него давно были дети, семья...Первая на Алтае. В Красноярске другая). Жил он там в общем-то скверно. Сам стирал, сам квасил капусту на зиму, сам детей растил, сажал огород. Однако  его спасал характер. Легкий и чуть озорной. Он, чудак, до последних дней верил в лучшее, в будущее. Был искренне предан идее коммунизма (за неё и кровь в войну проливал), которая обманывала и его, и миллионы... А годы бежали, бежали. На селе все ждали его машину, ни с чем не сравнимую, урожайную! И в газетах о ней писали! В "Правде", в "Известиях". Георгий Радов писал, Овечкин, Юрий Черниченко - самые смелые,  острые в этой области журналисты. Ну, а писем со всей страны отец получал мешками. У него чертежи просили, описание  машины. И он посылал, посылал. На Ставропольи, на Кавказе, в Крыму (и где-то еще) какие-то колхозы-совхозы в своих мастерских самодельно мастерили его культиватор. И долго, удачно сеяли. И урожаи получали высокие. И отец к ним летал. В общем, имя этого упрямого мужика "Ракша" - стало в сельском хозяйстве легендой. Были даже решения ЦК о включении его сеялки в поточное производство. Но даже эти постановленья ЦК (!) увязали в глубоком болоте режима... И широкого хода машине так и не дали!.. Еще бы! Наивный он был человек! Я уже говорила, как, ну как,  в те годы могла ходить по полям машина с названьем "Ракша-62"? Это же не "Рено", не "Мерседес" какой-нибудь! Тем более, не "Сталинец-80" или "ЗИЛ -11О"?.. В СССР такое не проходило. Умереть было легче... И он умер.
     Эх, папа-папка, милый мой Дон Кихот. Взрывной, одержимый, вечно толкующий только  про урожаи, про сошники и зерно,  живший от посевной до уборочной!  Я о себе в жизни часто слышала от людей:  "Ирина - вся в отца... Ну, вылитый отец"... Невольно этим гордилась. И только теперь с опозданием, пытаюсь разобраться и в тебе, мой дорогой папа, да и в себе. "Твоя в чертах моих улыбка,\ И сила в двух моих руках..."  Ах, родной ты мой мечтатель! Простодушно-нелепый мой  с о ч и н и т е л ь. Ты мог ночью, тихонько, чтоб  не будить нас с мамой, подняться с постели и в трусах, босиком идти  к кульману. И чертить, чертить  до рассвета, (переступая босыми ногами по холодному полу), какой-нибудь только что придуманный узел, «дисковой сошник».
      Ты - вечный командированный, теряющий на своем пути и семьи, и жен, и детей. Ты – вечный танкист, орденоносец, победивший фашизм, а в мирное время  шагающий в сапогах, плаще из брезента.В сапогах по разбитым полям. Ради хлеба, ради урожая и родины. Ты - даже на фотографиях вечно стоишь у тракторов и комбайнов, по колено в грязи!..Нет, не в грязи. В земле! В родной своей, целинной,залежной... Однако, ты и в ЦК КПСС, в полированных кабинетах, (заранее неумело повязав утром галстук), всё доказываешь чинушам свою Правоту и Правду. Тщетно пытаясь при этом, не потерять достоинства и задёрганной чести. А вернувшись вечером (в Москве останавливался он почти всегда у нас), весело говоришь нам с Юрой: "Ничего, ребята! Ничего. Прорвёмся. Они смерти моей хотят…Не дождутся!"
     Нет, дождались. (До перестройки он не дожил пяти лет).
    Умер отец в Красноярске, в 1986, получив от государства, как танкист-орденоносец, прекрасную квартиру на семью с двумя детьми, и  работая в сельхоз - НИИ завотделом механизации. А сеялку "СКСР" в широкое производство быстренько так пустили институтские его коллеги. Тиражировали. Так что теперь отцово детище, как прекрасный корабль плывет по просторам родных полей, давая новые и новые урожаи. Но уже под каким-то другим названием. Переименовали.
    Ничего. Мечта моего отца танкиста-агронома-изобретателя все же сбылась. Не пропал даром его  "скорбный труд". А название?.. Что ж, для него это уже не важно. Лишь бы хлеб сеяли да собирали побольше! "Не нам, не нам, а имени Твоему". Православные монахи испокон века вообще не подписывали свои творения, свои летописи. Знали - всё полезное, всё ценное - Божье. От Бога.

                *    *    *

   ... Теперь о маме.
    ...Нина Аркадьевна Ракша, после рождения сына, мама в Сибирь с мужем не поехала. Осталась в Останкино, надеясь, что отец новорожденного Игорька на ней всё-таки женится. Оставит свою семью. Но напрасно. Любимого, но неудачного мальчика  мама растила всю жизнь одна. И будучи агрономом, одиноко работала все на той же выставке (теперь названной уже - ВДНХ) экскурсоводом, а затем "экспертом плодоовощных культур". (До сих пор не пойму, почему она – городская,  нежная, музыкальная девочка вообще поступили в эту Тимирязевку?)  Но, и позже, уйдя на пенсию, мама не могла не работать. Такая уж была  у неё (да и у все тогда) закваска. Вечно, как заводная. Устроилась даже торговать в киоске мороженым. Сидела там в окошечке, в белом фартуке и наколке на седых кудельках и продавала эскимо на палочке и пломбир, по сорок восемь копеек. (А вечерами  в одинокой квартирке под оранжевым абажюром раскладывала пасьянс или  сочиняла стихи). А ее дочь Ирина, очень, видите ли, деловая и занятая особа  (то у неё командировки, то книги, то съемки), все как-то стеснялась, стыдилась этой материнской простецкой работы. И приезжала к матери-продавщице, уже пожилой и больной, довольно редко, чаще по праздникам. Порой с мужем художником и дочкой Анечкой... Мама долго готовилась к каждой встрече. Хлопотала. Заранее доставала что-то вкусненькое (пол жизни она провела в этих "доставаниях", в очередях). Сто раз вытирала пыль с фотографий и пианино, покупала цветы. Наконец, в день нашего приезда, пекла фамильные пироги -  "Никольские, бабушкины". Во весь противень,  с капустой, луком  яйцами. Очень тонкие, с массой аппетитной начинки, таявшие во рту. (До революции за  такой пирог в длину  стола у Никольских садилась вся семья в дюжину человек да ещё друзья детей, тоже гимназисты-реалисты). И очень переживала, если пирог, как ей казалось, "не удался". А внучке Анечке моя мама обязательно отыскивала в подарок какую-нибудь безделушку. (Совсем ей не нужную). Или в пустой пробный флакончик отливала пипеткой любимых своих духов "Красная Москва". (Других духов тогда просто не выпускали. Хотя нет, вру, были ещё духи «Кремль». Позже «Ландыш серебристый»). В конце вечера, после чая, Нина Аркадьевна ритуально садилась за пианино. (Порой ешё и Анютка тоже ритуально, старательно, наизусть читала стихи "У Лукоморья дуб зелёный./Златая цепь на дубе том./И днём и ночью кот учёный/Всё ходит по цепи кругом...".Мамина кошка Дымка по цепи не ходила (у нас всегда были кошки Дымки - любимые, чаще серые, как дым, и конечно, всегда спасённые.) Она лёжала клубком в узкой прихожей на маминых топочках, чутко слушала говор гостей, выделяя любимый голос хозяйки. А мама в конце вечера обязательно открывала черную крышку пианино ("Красный октябрь", с детства мною любимого) и начинала вдохновенно играть и петь, широко акомпанируя больными, припухшими (когда-то красивыми) пальцами, с голубыми прожилками вен. Ну, а мы, "дети-внуки" ее, покорно сидели за нарядным столом с остатками пирога на фамильных кузнецовских тарелках и, поглядывая на часы, порой обреченно  слушали. Сперва для разминки, мама  играла что-то бравурное. Из классики. А потом слушали романсы Глинки, Чайковского. Мамин негромкий, но родной чистый голос ещё звучал. И пела она свой любимый романс: "Уймитесь сомнения страсти,/ Усни безнадежное сердце./ Я плачу, я стражду./Душа истомилась в разлуке..." – а в конце низко-низко звучало трагичное. - "Не выплакать горя в слезах..."  Да, как все мы её понимали. Как она всё же любила моего отца. Какой они были парой! И юными до войны, и в войну, и после. А сейчас, сейчас и правда, не могла выплакать горя в слезах. Горя одиночества и сиротства.
  Пела мама, конечно,   и "Темную ночь", и "Землянку" и даже "Валенки". Очень причудливо переплетались в ее репертуаре: век золотой, век серебряный и наш кроваво-железо-бетонный. А когда убирала с клавиатуры отёкшие пальцы - кисти безнадежно падали на колени - в глазах всегда стояли слезы. И не только о том, что жизнь прошла, а и о том, что дети, внучка  вот сейчас уедут на такси в ночь, и... до следующего праздника. А она будет убирать со стола и, не вытирая мокрых щёк, вслух жаловаться кошке Дышке, что пироги, наверно, "не удались". Хотя она так старалась и надавала нам их с собой полные руки. 
   Жила мама на крохотную зарплату. А крохотную пенсию откладывала на сберкнижку, "про черный день" (который, собственно, никогда не кончался) И еще, чтобы после смерти оставить что-то нам, детям, мне и любимому Игорьку. И оставила. Этими небольшими деньгами потом мы с Юрой раздавали долги за кооператив. Так что, какой-то кусок потолка на Преображенке, ты мамочка, нам всё-таки подарила.
                *   *   *
               
    Господи, мама-мамочка.. (Равнодушье равно бездушию, бесчеловечности)... Прости свою  дочь за всё...
     Я по сей день храню картонную коробочку с твоими "драгоценностями", чтимыми тобой медалями: "За доблестный труд в Великой Отечественной войне", "За Победу над Германией", "За долголетний,  добросовестный труд". (Слово-то какое хорошее выжило «добросовестный» - добрая совесть!) Сколько за этими желтыми кружочками всего! Целая жизнь!  И противотанковые рвы-окопы под Москвой,  и бомбёжки, и работа в эвакуации на полях, и жизнь в землянке, и голодовки, и встреча мужа с войны. За каждым этим желтым кружочком металла с выпуклыми профилями вождей Ленина-Сталина – твоя бесценная единственная судьба.
    А еще, я храню  твои любимые ноты (верней, они ещё бабушкины, дореволюционные) с дивными вензелями и портретами композиторов: Штраус, Моцарт, Шуман, Чайковский. И в равной мере бергу твою кружевную наколку и белый фартук продавщицы советского, "лучшего в мире" мороженого. По сорок восемь копеек, и эскимо... Ах, мама-мамочка... Если можешь, прости свою нерадивую дочь.

                *   *   *
      Я  Член союза писателей, член союза журналистов с 60-х годов. Зав.отделом искусств журнала "Работница". Член Правления Московской писательсвой организации, член Бюро прозы.    Юрий Нагибин как-то сказал: "Как же может такая красивая женщина быть членом чего-то? Тем более Союза писателей?".  Но если серьезно  -  все эти "членства" - сущая ерунда, "игра в ряженых". Правда, в советской жизни - все мы были немного ряжеными. Исключая, конечно, настоящих героев труда, героев войны, защитников Отечества. А для писателя, главным делом всегда было не заседать - а "делать буквочки". Если же  уходишь во власть или в политику - оставь перо. Это несовместимо. Это как разные улицы, как иные дороги.  Ты или тут - или там - приходится выбирать. Я свою выбрала не бескорыстно. Потому что писать – для меня это в радость. Для кого-то в радость сидеть на сцене в президиуме, кому-то  лечить зубы, кому-то прыгать с шестом. А для меня - писать. Русский язык – это такой праздник! Беспределен, нежен, могуч. А обращаться с ним хочется бережно, как с невестой. В быту мы его не замечаем, дышим как воздухом. А без него... ты сразу немой, как без пульса...

Со мной однажды именно так и случилось. В стране катятся жуткие девяностые. Дочь вышла замуж за иногороднего. Уехала из Москвы. Жить немыслимо трудно. И тут меня посватали. Он немец из ФРГ (приятель моих переводкиков).. Некогда инженер и тоже вдовец, на пенсии. Влюбился в меня "до чёртиков", позвал замуж. Умолял остаться жить в родном его Мюнхене, в дивной вилле с бассейном, с двумя машинами, с двумя домработниками-харватами. Но я, "ненормальная" (как заклеймили меня подруги-москвички)  даже зная немецкий язык, больше месяца там не выдержала, не смогла просто существовать. Сперва думала – ерунда, всё наладится, приживусь, привыкну. Многие приживались. Но...нет и нет. Интересно, что это за тоска такая душу грызет? Что за дурацкая ностальгия русских душит? Казалось бы, спокойно сиди  в сытом, красивом  раю и не рыпайся! Вон что в твоей России творится! Бесчинство. Убийства. Коррупция. Страна вот-вот развалится. Во главе её пьяница. "Помогают" ему хитрецы-мародёры, якобы либералы, "гайдаро-чубайсы". Земля горит под ногами ! Так что считай, что тебе ещё повезло. Ан нет! Не сказала и не могла так сказать...Поняла очень быстро - нет, без России, без родины, без русского языка я попросту за-ды-ха-юсь. Поняла, именно он, русский Язык, а вернее, она - родная речь, для меня - все. И воздух, и дом, и "отеческие гроба", и собственной пульс. Вот ведь что... И я там, будучи постоянно внутри чужого, немецкого языка, через месяц чуть не рехнулась. Чуть не утопилась однажды ночью в каком-то декоративном пруду с лебедями, когда одиноко гуляла близ виллы в роскошном парке. Остановило меня только моё богатое воображение. Только  видение идиотизма картинки, которая обнаружится утром, при  доставании  из пруда баграми полицией моего мокрого тела. Багры будут цепляться за одежду, за волосы. Жуть... И никто не поверит, что я это сама, что никакого криминала тут не было...
                *   *   *

    Служить можно только Богу. Но, чтобы это понять, мне, к примеру, надо было долго карабкаться вверх. Восходить. Восхождение оно дорогого стоит. Вот уж пять лет как я называюсь ктитором (старостой) храма Рождества Пресвятой Богородицы в Бутырской слободе, что у Савёловского вокзала. (Но такой путь не обязателен каждому). А мне однажды, уж и не знаю за что, была дарована такая честь -  помочь восстанавливать храм-мученик. У него редкая история. Достойная биография! Построен был в 1604. А взорван... да, да, именно взорван... совсем недавно, не в какие-то далекие тридцатые, а в 1972-ом году. Ведь вожди-коммунисты вплоть до девяностых уничтожали храмы и монастыри по всей России. Но СМИ сегодня что-то быстро забыли об этом, и глазки отводят в сторону? Даже призывают церковь каяться в своих несовершенствах и каких-то давних грехах.. Журят, попрекают тех, кто наконец вошел-таки в храм и зажег свечу. А что, спрошу я, разве лучше с пистолетом стоять в руках? Нет уж. Лучше зажги свечу! И - покайся!
   ...Так вот, служить надо Богу, уж если дано послушание. И жить по его законам и заповедям. Мой Батюшка на приходе  - великодушен. И меня, нерадивую, неумелую старосту, терпит пока. Бумагами занимаюсь, порой - архивом, в начале пути пришлось много повоевать с чиновниками. Они ведь, бюрократы-голубчики, остались всё те же, сидят по конторам всё на тех же местах. И стали теперь даже злее и круче.  Особенно женщины. А их в конторах, как правило, больше. Общение с ними – стресс и слезы. И можно вытерпеть это, лишь молясь, держась мысленно за Крест Божий  и твердя: "Ангел мой - ты со мной. Ты впереди, я за тобой", или "Живи для Иисуса, а не для хлеба куса". Вот я так и старалась.

                *    *    *

    ... Лет сорок назад, мы с юным поэтом Геной Айги (нищие студенты-филологи, он был тогда Лисин), оказались в его родной, чувашской деревне Шаймурзино, занесенной по окна февральским снегом. (Шай-мур-зи-но - какие звуки поющие, то поземкой шуршат, то колокольцем звенят) И пошли мы с ним на дальний край, в избу к местному чудо-мастеру. Этот старик всей округе плел из бересты утварь: короба, туеса, и, конечно же, лапти, самую ходовую обувь. Дивные плёл он лапти, не глубокие, такие румяные, золотистые, как обжаренные на поду пирожки. (Такой формы и цвета  я потом по Руси не встречала. Везде лапти плетутся разные). Его же лапти, легкие на ходу, имела тогда и деревенская матушка Гены и его младшие сестры - Ева с Луизой. Так вот. Этот волшебник, в подслеповатой своей избе (на курьих ножках), где однако, всё  светилось от бересты, лыка, онуч, и свежо, остро пахло лесом, хвоей, сперва молча осмотрел меня. Глазки лукавые, мелкие. По-чувашски спросил Гену кто я такая, откуда. (По-русски он говорить не умел). И только потом стал палочкой, деловито измерять мою ладную ножку, ступню 36 размера. А через день,  ярко-солнечным, голубым утром (как раз перед нашим с Геной возвращеньем в Москву), этот маленький чародей в полушубочке, пришел к нам сам, весело скрипя валенками по снегу. Принес мне в подарок, как теплого зайца за пазухой, - лапотки. Лапти с онучами. Ладные,  ароматные, тупоносенькие. Они были как раз мне в пору. Взяла, надела бережно, как Золушка хрустальные туфельки.  Чтоб с легкой руки старика сразу ехать на Бал, в столицу... Я и поехала... На бал Жизни. Только с той разницей, что никогда и нигде их не теряла. Сберегла и поныне. (Как и подаренную Гениной мамой хушпу - головной чувашский убор, красный, нарядный,  весь в висящих бусинах, ракушках-каури, старинных монетках)

                *    *    *

      Вдова я уже  двадцать лет. И жизнь моя делится  надвое - двадцать лет вместе и двадцать врозь. Впрочем, почему врозь? Все равно с ним вместе. Однажды Юра, готовя каталог своей первой персональной выставки живописи, до которой он так и не дожил, в статье "Разговор о главном" написал: "В многочисленных поездках для диплома мной было сделано немало рисунков и этюдов. Много и писем было тогда написано будущей писательнице  Ирине Ракше, ставшей потом моей женой и верным другом на всю жизнь, и в радости, и в горе, моим единомышленником, первым зрителем, первым критиком. Я знаю, как много факторов должно соединиться в благом сочетании, чтобы художнику стать художником, чтобы художник осуществился. Вот почему так важно, кто всю жизнь с тобой рядом."
 
                *    *    *
  В трех дипломах моих написано: "Литературный работник", "Кинодраматург", "Специалист кино и телевидения". А в трудовой книжке, с 1956-го года и далее такие есть записи: "Разнорабочая... почтальон...  учетчица пилорамы... лаборант птицефермы... оператор хоппер-дозатора, литературный секретарь ..." и пр. пр.  Но вся эта пестрая канитель - не от хорошей жизни. Как было бы ладно сразу "попасть в себя". Но сразу - в себя - не бывает. Есть у меня и еще один документ. Такая красная книжечка. Там значится: "Специалист по лечебному и классическому массажу". Это я в девяносто втором году, когда страна вляпалась в капитаризм, когда все редакции и издательства позакрывались, "лопнули", скорей курсы массажистов закончила. Что б не вляпаться в нищету, в безработицу. Но едва начав этот "престижный" труд, сразу же поняла - нет, заниматься этим я не смогу. И не потому, что трудно физически, я в силе, в порядке пока. Но ощущение  все-таки жуткое.  Чужая кожа, чужие тела, а в них души чужие,, иные сущности. И еще - тут не просто трудиться надо, тут надо служить. Этому телу, этой душе. (Слуга, прислуга, служба – слова близкие, смыслы разные). А служить, как я сказала уже, можно только Богу. В общем, тяжкие это деньги - массаж. Не мой это хлеб. Тем более, если не халтурить. Таксовать на своем "Жигуленке" и то куда лучше. Вот я в девяностые и взялась на баранку.

                *   *   *

        Я уверена, в жизни надо тем заниматься, что делаешь лучше всего... А мне,  я думаю, лучше всего - писать. Хотя ни одна моя книга пока не исчерпала меня до конца. Может, еще успею? Жаль времени много было упущено. Многие годы протекли как вода сквозь пальцы. Потрачены в основном  - на борьбу с бытом, с системой. За кусок хлеба, за крышу над головой. При всей моей энергии, я в общем - трусиха. Панически боюсь кабинетов, красных ковровых дорожек, начальства. Хотя, например, "за Юру", особенно после его смерти, за судьбу его полотен, за устройство выставок, за издание альбомов, в общем, за продолжение его земной жизни, я, сражалась неистово, как гладиатор! До ЦК доходила! И ведь дошла!.. В прямом смысле - в ЦК КПСС  ходила! (По всяческим блатам и пропускам!) И уже там, на Старой площади, внутри здания ЦК, опомнившись и присмирев,   ходила осторожно, опасливо, как по стеклу или как по террариуму. С ладонями от волненья ледяными, в каком-то полуобморочном сознании. Неужто же я в ЦК, в эпицентре страны;.. Аж вспоминать страшно!.. Совершенно пустые, (как полые) длиннющие в красных ковровых дорожках  коридоры. И - тишина. Тишь. Как вымерло всё. А в кабинетах с бронзовыми начищенными табличками за тяжелыми дверями сидят словно слепые партийцы-чиновники. Неужто ж это они, вот эти, всесильные? И всё зависит рт них? Лица деревянные, взгляд пустой, дряблые руки и рты... Помню, тогда я подумала с горечью: бедный мой отец! Топтался вот тут по красным этим коврам. Сколько же нервов он тут оставил, сколько крови своей донкихотской пролил.  Повязав утром галстук, он спешил сюда на метро  с горячей надеждой на справедливость, на победу - под мышкой со своей сеялкой, с её чертежами в портфеле - спешил к высоким этим дверям, а оказалось - к  твердолобым, дубовым  столам. Отец, волнуясь, благоговейно ступал протертыми башмаками  вот по этим  кроваво-красным бесшумным коврам. Но это было напрасно. И в результате он отступил. Он, коммунист, танкист-фронтовик, герой войны с орденами и медалями, а ныне талантливый агроном, изобретатель сельхоз-машин - в бессилии отступил.…Вспоминать о таком поражении - горько до слёз.

                *   *    *


     А сколько ярких штрихов к "портрету времени", сколько лиц я могла бы представить! Тех, кто сохранился в памяти ярко. С кем встречалась, кого принимала в доме, или сама бывала у них, с кем была знакома или дружна. Может, здесь стоит хотя бы назвать  их имена? Это же наша эпоха, ХХ век!
Пастернак и Светлов, Леонов и Шкловский, Казаков и Нагибин, Трифонов, Астафьев и Носов, Шукшин и Стаднюк, Окуджава и Галич, Аксёнов и Гладилин, Карим и Кулиев,  Кочар и Севак, Хузангай и Хикмет. Патриарх Алексий II и отец Димитрий (Смирнов). Монастыри -Пюхтица (Эстония) и Горний (Иерусалим). Игумени Варвара и Георгия. Да мало ли кто ещё. И это всё люди наши, родные, советские...
   О каждом могу написать ценную новеллу-открытие.
А вот тоже достойные личности. Их я не только видела, но и общалась, а порою была дружна близко. Но пока написать не успела.   
    Генерал де Голль (Франция шестидесятых). Режиссер Акира Куросава, Художница, родная дочь великого китайца Ден-Сяо-Пина Посол Болгарии в СССР  Тодор Живков, Посол Австрии в СССР Хэльмут Лидерман с женой Маргарет, Посол Венгрии в СССР Матиаш Сюрож, поклонник Юриной живописи и моей прозы. Да мало ли кто еще! Фотографий и раритетов  много.

                *   *    *
     Из тех давних десятилетий я храню, например, единственный  рукописный журнал  "Нелыкомшиты, № 1. 1958г.)" ("Не лыком шиты")  - со стихами и рисунками Рощина и Айги, Смышляева и Камочкина, Симанёнка и Казакова. Храню несколько ранних стихотворений Айги. Кстати, вполне реалистических. Ряд исписанных его рукой, школьных тетрадок. Письма Ван-Гога к брату, стихи Михаила  Львова и Винокурова и пр. За этот журнал  нас, студентов, «шитых не лыком»,  чуть не "загребли". (Тогда в МГУ как раз шел процесс за самиздатовский журнал, и во ВГИКе была цензура). Потому и остался наш переделкинский номер единственным. Гену Айги и всех нас тогда совсем не печатали. Да и потом долго - тоже. А Гену попросту травили, изводили свои же сокурсники, комсомольско-партийные вожаки. И из-за меня в том числе - Цыбин, Марченко, Панкратов. Да и отдельные педагоги. Поэты Журавлев, Смирнов, Коваленко.
Вот пародия на одного из них, в стиле Лермонтова: "...Вышел в небо месяц, словно, трактор. "К урожаю!" - Митрич произнес."
  Но вот, наконец, в Чувашии в "Ялаве" кое-что у Гены напечатали. Потом появился стих даже в "Новом мире" в общей подборке "Поэты Чувашии".. Вот они, рассматриваю его синие, ровные, словно бисер «хушпы», строчки. Мелкий, летящий, старательный почерк: "Моему кусту сиренИ-р-и-н-е...". Мое имя он создавал из куста сирени, скорее из одной веточки. (Этот куст сирени рос у нас в Переделкино под окном общежития).  И ещё рождал из последней буквы своей фамилии. «АйгИрина». А вот написал по переметру своего фото-портрета: "В день распределения сада...Тебя восхищенья... И земли, и звезды, и неба..." А это рукописный листок, стихотворение в столбик, заканчивается словами:  «И уйдём мы из мира одной волной. /И не снега и рельсы, /А музыка будет мерить расстояние между нашими могилами..."
                *   *    *

             Издано у меня, конечно, не так много. Могло быть больше. А на сегодня издано больше 20 книг прозы. Взрослой и чуточку - детской. (На досуге как-то подсчитала, что стоят на отдельной полке под потолком). Роман "Белый свет" один, несколько повестей и уйма  рассказов, новелл, очерков. Я очерки пишу как рассказы... Мало. Конечно, мало. Но теперь «выйдя на пенсию» – напишу что-то ещё. «Пока не вечер». Правда, вышла "Роман-газета", в 1981-ом. Тираж 3 миллиона. В ней вещи, за которые мне не стыдно. Тогда это популярное издание входило буквально в каждый дом, в каждую библиотеку, его ждали, его покупали, на него подписывались. А у меня и тираж был повторный, т.е 6 млн. К тому же напечататься в «Роман-газете» было очень престижно.  В основном там печатали  "высший свет" литературы.
 Партийных  лит.генералов, секретарей Правлений СП всесоюзных и республиканских, великих  нацменов. А если уж печатали нас, смертных, то - или по блату или же за талант.  Дерзко думаю, что меня (тогда же вышел и молодой В.Распутин и Ю.Казаков) - за последнее, поскольку к первым  не принадлежала.
      Ну, и за рубежом перевели моё кое-что. На немецкий, английский, французский, венгерский, даже на хинди и на китайский (Приглашали в гости, в Дели, в Пекин, Братиславу и Будапешт). Сняты кое-какие мои сценарии. Но мне "всё ещё кажется-кажется, главное всё ещё скажется, скажется."
    А в 1995 году, моим именем РАН (Институт астрономии ), с утверджения Межународного планетарного центра, (США, штат Массачусетс), планету  № 5083 назвала в мою честь -  "Иринара", то есть "Ирина-Ра" (Ракша). (Астроном-первооткрыватель -  Людмила Черных). В официальном свидетельстве - паспорте на планету, так и написано: "В честь известной московской писательницы Ирины Ракши...За творческие заслуги.."и т.д.. Но, вероятно, ещё и потому, что эта маленькая планета (астероид) обнаружилась рядом с планетой "Ракша" - планетой Юры, открытой еще в 1977 году. А позже оказалось, что обе они, буквально бок о бок (как и мы с Юрой в жизни), парой, фатально  кружатся в глухом вечном пространстве вселенной. Между Марсом и Юпитером. Ну, как же тут ее не назвать "Ирина-Ра"?  Так что и там, в космосе мы с Юрочкой снова вместе. И будем, как Маленький Принц, все  приводить там в порядок. Как любили и здесь всё делать вместе. Всё украшать, строить, чистить звёзды, сажать цветы. И главное – гостить друг у друга. А, кстати,  неподалеку "от нас", «рядышком», в каких-нибудь тысячах световых лет, летят по своим орбитам моя бабушка певица "Плевицкая" и "Русланова",  "Шукшин" и "Ахматова", "Чехов" и "Пастернак"... Совсем неплохая  компания подобралась!  Главное - без политиков. Оказывается, Планетарный Центр имеет устав, по которому никаких имён президентов, царей, никаких политиков там быть не должно. К рассмотрению принимаются имена тех, кто внёс "новый, особо ценный вклад в развитие науки и культуры". Таков уж у них закон. По-моему, справедливый.
   ... В общем, все это, конечно, мирские забавы  игры смертных. Нынче достойных писателей  в России совсем немного.  Говорится же - после Пушкина, и "писать больше не стоит". Он кажется всё, обо всем сказал. И  КАК сказал! Как реалист утвердил язык. Сказал просто и ясно, без  «измов» и "заумей", загадок и шифров. Как гений.  (Ибо сам он Божья загадка). А выше гения - только Бог. Так что наши бумагомаранья, как говорила моя бабушка,  «просто ересть". (Вероятно,  от слова - "ересь").
   Но, с другой стороны, ведь. Например, и Пушкин писал после... Библии. А там тоже - всё и обо всём сказано... А золотые песчинки своей гениальности  Поэт, как на Рождественской елке, щедро  разбрасывал, повсюду рассыпал по земле. Сыпанул так, широким жестом - по всей России. Так, что они – золотинки эти,  блестки его, разлетелись повсюду и попали ко многим. Может, и мне, по промыслу, какая-нибудь песчинка досталась? Хотя бы, в виде писания слов, драгоценного нашего русского языка?.. Не знаю... Не знаю... И не дано мне знать...   Знаю только одно, каждый из нас вызволен Творцом из небытия  для какой-то  собственной  миссии. Надо только угадать ее правильно, услышать, попасть в неё. За чужое не взяться.

                *   *    *
   .
    ...Сегодня, с высоты прожитых лет, мои юные «подвиги» и метания,  увлеченья и труды, могут показаться   просто «дуракаваляньем». Витанием в облаках. Но на деле, быть может, это и был мой поиск, мой опыт, моя полноценная  жизнь? Которая, в результате, научила внимательно жить, бережно двигаться по земле, а главное – «любить не себя»? Сегодня стало популярно мнение - "надо любить себя". А на деле-то  Библия что говорит? Всё наоборот. Не себя любить надо, не себя, а  Ближнего своего. От души, сердечно. Как самого себя. Правда, это не у всех получается.

                *    *    *
 
Писать я начала  на целине, в  школьных тонких тетрадках, в линейку и клетку. Мягкие их обложки были  голубыми и салатовыми. (Десятый класс я  заканчивала в алтайском селе Грязнуха ). На последней страничке этих тетрадок печатались четыре правила арифметики, и таблица умножения. А  мне,  школьнице и учётчице лесосклада это  было нужно  на каждом шагу, Как хлеб насущный. Особенно при кубатуре поступавшего в совхоз  лесовозами из тайги с верховьев леса-кругляка.
Печататься стала там же. Вообще слово "Алтай" для меня давно звучит как мужское имя. Золотой мой Алтын, мой Алтай. Великан и силач. С широкими плечами хребтов Бабургана, мощными мускулами перевалов - Семинский, Чике-Таман, с белоснежной  шапкой на вершине могучей горы Белухи. С живым синим поясом бурной  Катуни. А еще - со спокойным, степным подножием гор, где как раз и  раскинулись, и сидят трудовые села, приносящие богатырю дань, и мясную, и хлебную: Сетовка и Сростки, Майма и Чемал, Талица и Манжерок. Ну, а мне (так уж случилось) Алтай – и отец, и брат, и муж, и возлюбленный. Именно там, не без промысла, у московской девочки началась серьёзная, иная, чем столичная, трудовая жизнь. Она навсегда исключила в будущем заболеть ей урбанизмом, кокетством и   элитарностью.
  Обычно, на полевом стане, я делала записи в тетрадках карандашом. Сложив тетрадь пополам, держала её за голенищем кирзового сапога. Чуть что - вытащил, записал цифры и сунул обратно. Потому листы тетрадки по краям  всегда были затёрты до черноты. Ну, а дома, конечно, чернилами, макая стальное пёрышко в чернильницу-непроливайку. Эти чернильницы были важной деталью  нашего быта. Непроливайки (хотя вечно они проливались) сперва были такие беленькие, фарфоровые, конусом. Похожие на солонки, что в "Чайных" на столах общепита.  Позже - коричневые, пластмассовые. А чернила в них почему-то были всегда лиловыми, как и "химичесикие" карандаши. Еще в Москве,  будучи в первых классах, я носила такую непроливайку в школу в мешочке на длинном шнурке. И пальцы, и формы наши (девочки в школу ходили в строгих  "формах" - коричневые платья, порой с подлокотниками, и глухие черные фартуки), и наши учебники , и тетрадки - вечно были в лиловых пятнах. Может, потому, что по пути в школу мы порой дрались, размахивая  портфелями, и этими чернильницами в мешочках.. (А у меня на зависть всем был не портфель, а папина военно-полевая сумка танкиста, привезённая с фронта) Ну, а шариковые  ручки, или - "шарики", появились гораздо позже, уже после  "самописок" с пипетками. Помню, в начале шестидесятых первый мой в жизни «шарик» с зелёной пастой   мне щедро и символично подарил Михаил Аркадьевич Светлов, у себя дома, в Камергерском переулке. (Как-то он мне сказал смеясь: "Когда-нибудь на этом доме повесят мемориальную доску: "Здесь жил и... не работал поэт  Светлов". Так оно и случилось. Только без слова "не").  И вот, сидя в потёртом, вольтеровском кресле, рыжей кожи -соседи отдали это кресло за ненадобностью- под живописным большим портретом жены Родам, грузинской княжны-красавицы, он, отложив в сторону мой очередной рассказ, уже исписанный по полям этим зелёным шариком "плюсами" вдруг подарил мне его. Оценить мою радость, может лишь сверстник, переживший то время. Переход от стального пёрышка к самописке с чернилами, с поршнем или пипеткой, а потом к «шарику» с пастой, это был как скачок прогресса, как переход с паровой тяги на электричество. А, кстати, именно этот самый зелёный "шарик", привез старику Светлову, вернувшись из Штатов, молодой поэт Женя Долматовский. Светлов после войны  был невыездным.
   
                *    *    *
 
   ...Моя первая публикация, была, кажется,  в нашей целинной газете "За урожай". Потом в Бийске, в Барнауле. Потом в газете «Сталинец» в Канске. Но главное, конечно, в Москве, в популярнейшем  двадцатимиллионном журнале "Смена", где редактором был толстенький веснущатый рыжик Кирилл Замошкин.  Мой рассказ назывался "Почему опоздал маневровый". После выхода в "Смене" я проснулась уже известной. Затем меня печатали в "Молодой гвардии" у Рекемчука,  в "Юности" у Бориса Полевого, В "Сельской молодежи" у Попцова и прочее, прочее.. Тогда было правилом, так учил нас Светлов  - "Печатайся там, где берут. Взяли - и хорошо, радуйся. Ещё миллионы прочтут. Привыкнут к фамилии. Не место красит человека, а человек - место." Позже - всё стало иначе. Кланы писателей «левых» и «правых» разошлись как льдины,  Промоины, трещины. Ну, а мне всегда хотелось (как наверно, тогда и всем пишущим) увидать свои строки напечатанными в  "Новом мире". Это считалось эталоном качества. И я отважилась. Не без трепета, (взбив прическу и попудрив нос), понесла свою повесть "Весь белый свет" (с прыгающей вверх из строки, буквой "О") на Пушкинскую площадь. И робко оставила на столе строгой женщины-секретаря. Там в приёмной рядком сидели вдоль стен  и какие-то незнакомые мужики. Может, сотрудники, а может писатели  из провинции. (У Твардовского, кажется, уже начались тогда неприятности?. Но мне молодой, все это было абсолютно неведомо. Кстати, дошло до меня лишь недавно, что помошник Твардовкого...(Фамилия вылетела из головы...Что-то мусульманское, вроде бы Ибрагимов ... разбирая посмертные дневники  поэта наткнулся на его запись. О том, что, мол. самой красивой женщиной в СП Твардочский считал  Ирину Ракшу. Что ж. очень жаль, слышать это по телефону мне было совсем не приятно.  (Видно, поэт успел меня только увидеть, а не прочесть.  У того же Светлова на юбилее,)  А время шло. И вот однажды, чуть свет, а точней в шесть утра, меня  будит дома телефонный звонок: Слышу категоричное: "Это звонит Видрашку. Феодосий Константинович из "Нового мира". Слышали? Ответственный секретарь.- Я не слышала. Потому молчу. А он сразу же энергично так кричал: "Я читал вас всю ночь!.. До утра!.. Только закончил!.. Всё!.. Берем этот ваш "Белый свет"!.. Печатаем!.. - и тише добавил: - А я уж думал - на свете чудес не бывает".
Оказалось в "Новом мире", он был почти  всесильным. Ответ- секретарем.  А, может, и замом главного? До сих пор не знаю. Но  важно не это. Главное, он имел право сказать "берем - не берем". А этих иерархий, и всяких субординаций,  разных  ступеней  и лестниц  (кстати, очень важных для «офисного планктона»),  я никогда не знала. Да и сейчас не знаю. Возможно, по дури, по простодушию. Поскольку в штате редакций я никогда не служила. И от этого много теряла. Не тому говорила что-то, не того о чём-то просила, не к тому обращалась. Но так уж, видно, я устроена и с годами меня не изменишь. А, между тем, "покоренный" моей прозой  Феодосий Видрашку, (я даже не знала, как он выглядит, гораздо позже в ЦДЛ  познакомилась, плотный такой щекастый дядечка-молдованин, невысокий, черноглазый и  энергичный). Видно, он, (то ли ответ.секретарём был, то ли зам.главного)  пытался там что-то для меня сделать, решить судьбу моей прозы. Может, отдать на прочтение главному? Или решить что-то на редколлегии. Но кто-то ему очень мешал. И у него не получилось, не вышло. Меня всё не печатали, всё что-то тянули. А я жила себе и жила. Дочку растила, что-то писала, где-то печаталась, часто в командировки летала.  И в журнал не звонила даже. Боялась. Чего?  Услышать отказ.. . А на Пушкинской, между тем, за кинотеатром "Россия", в кабинетах редакции, шли свои собственные «бои», свои разборки, интриги.. Возможно, двух кланов, где в одном был Видрашку, а в другом Овчаренко и прочие. Я же со своим «Белым светом» была им, кажется, только поводом. Но победил, к сожалению, не Видрашку. Однако обо всём этом я узнала уже спустя годы. От высокого, худого и уже сильно больного критика Александра Ивановича Овчаренко. Похожего (и внешне, и внутренне)  на идеолога ЦК КПСС и всей страны  Михаила Суслова. Но тоже всесильного, «придворного»  идеолога. Только  в рамках Союза писателей.   
    Он как-то подсел ко мне за столик, когда я обедала в Дубовом зале ресторана ЦДЛ. Раньше я с ним никогда не общалась, он был птица недоступного мне, большого полёта. Я видела его лишь издали, среди литгенералов  или в президиумах на сцене Большого и Малого залов ЦДЛ. А тут он, (наверно, проходя мимо, через ресторан  по ковровой дорожке. в наш партком,) случайно увидел меня. Молча отодвинул стул и, сев напротив, негромко так, спокойно сказал почти невероятное: «Я должен повиниться перед Вами, Ирина. Когда-то в «Новом мире» я  был против публикации Вашей вещи.  А повесть-то очень и очень добротная... Так вот я сейчас исправляюсь. Она напечатана будет в «Роман-газете». Это к лучшему даже. Мы на днях  так решили на редколлегии. Так что, поздравляю Вас». И не дав мне опомниться, молча поднялся и, сутулясь, высокий в сером костюме, медленно так побрёл по красной дорожке из зала. В партком. 
     .И «Роман-газета», действительно, вышла в 1981 году. Тиражом в три миллиона. А молодой главред Валерий Ганичев заранее позвонил мне домой и спросил: «Какой цвет обложки ты  хотела бы?" "А какие бывают?" "Синий, желтый или зелёный?» И я, не веря своим ушам, живо ответила «Ну, конечно желтый. Солнечный, тёплый».  И жёлтая эта тетрадка с моим молодым лицом, лицом 1981 года на обложке, лежит сейчас  у меня в кабинете на полке, как редкое "ретро". Не обманул-таки двойник Суслова - Овчаренко.
 
                *    *    *   

         В семидесятые годы я печаталась часто. И в "левой", либеральной «Юности»  (Полевой, Дементьев), и в «правой»  «Молодой гвардии» (Никонов, Рекемчук, Иванов), в "Знамени" и в "Литобозрении" ("Лит.обозе"), в "Нашем современнике" и в "Работнице", и пр.
 По сей день храню письма тех лет, например, очень нежное, от Бориса Полевого, зелёными чернилами меленьким круглым  почерком.  Он просит меня принести в подарок библиотеке журнала свои книжки с автографами. Тогда и Полевой, и Сергей Баруздин (редактор журнала «Дружба народов») писали мне о том же. Баруздин собирал, например, (и собрал-таки) для посёлка на Нурекской ГЭС, (которую мы строили в Таджикистане), зажатой меж горами на реке Вахш, бесценную многотомную библиотеку книг с автографами. (Мода такая была). Вряд ли кто там эти книги читал, уж простите, в этой жаркой дыре, где лишь хлопок и хлопок, где ослы и мазанки. где по-русски-то  говорили и говорят с трудом. Хотя по стране всюду висели  плакаты: «Книга – лучший подарок». Вот и старались наши литгенералы, коммунисты Полевой и Баруздин. И дарили, дарили азиатским республикам целые библиотеки. Где сейчас они эти бесценные книги? Кто их читает?

   В те годы водораздел между правыми и левыми, западниками и деревенщиками  становился всё отчётливей, всё глубже и шире. Но я не причисляла себя ни к тем, ни к другим. Я была  "вне", я была "над". И дружила с коллегами "беспринципно", независимо от их «принадлежности». Впрочем, как и мой муж, художник и истинный патриот. (Мы во всём с Юрой были единомышленниками. А как же иначе?).  Но именно за это меня и ругал наш хороший приятель писатель Виль Липатов. Помню, я его поддержала,  опубликовав в «Знамени» статью о его романе «Игорь Саввович».  А ругал меня Виль,  уже сильно  болевший, перед операцией по аневризму аорты. Вернее, назидал вот так: " Ты еще молодая, зеленая, тебе обязательно надо быть, в клане, в стае, поддержку чувствовать. У  нас иначе нельзя. Я вот не в стае, потому и проигрываю. Потому я и один, одинок. В стороне."
  Я, и правда, была не в «стае», не в клане.  В каждом клане были свои генералы, свои фавориты. Середнячки тоже свои, и своя «обслуга» из «ведов» и критиков. Я же - не литгенерал,  никому не могла, например, предоставить квартиру, телефончик поставить, путевочку дать, в турпоездку или же санаторий, или же дать какую иную льготу. И потому критики ни слева, ни справа обо мне не писали. Не интересна была. Обо мне писали писатели. Недавно нашла старенькую страницу. На ней в столбик  перечислены статьи обо мне тех лет. И авторы. Вот они. Нагибин и Борщаговский, Сурганов и Куницин,  Рекемчук и  Вучетич, Дангулов и Стаднюк, Виленский и .Ильин, Соколова и ещё кто-то из ленинградцев, и так далее.

 
   Выше сказанное о "стаях", о кланах и их «обслуге» интересно вовсе не
по моему поводу, а в принципе. Как легкий, пунктирный штрих  литпроцесса. тех лет. (Я не историк-лингвист, это их дело). Полагаю даже, что эти мысли мои могут  вызвать  злые эмоции критиков. Вроде «чёрных копателей» - «бушиных» или же «бондаренок». Тех кто слева, или же тех, кто справа. Но мне их реакция безразлична. Пусть себе словоблудят и даже  лгут, копаясь в чужом белье, пусть всех закидают грязью. (что В.Бушин и делает). У них другого "творчества" нет. Лишь «через это» надеются оставить имя своё  в литературе. Но нет, Не оставят. Хоть и вечно липнут они к известным, большим именам. Время уже смело их «на свалку истории».  Мне даже жаль их. Поскольку им не дано создавать, не дано созидать, а лишь разрушать. Не дано написать даже коротенького рассказа или эссе. Не говоря уж о повести или  романе. Не дано сочинить что-то новое,  духовное, светлое, после чего людям захочется жить. Таких мудрых "ведов" (Вот оно, вылупилось для них словечко  – «мудроведы»!) …Так вот, таких мудроведов  во все времена было полно. Только мне лично читать их не хочется, времени жаль. (И не только мне).  Дай Бог найти нам сил и дыхания прочесть вещи великие и прекрасные. Не то что листать  «бушинско-бондаренковский" мусор. 

                *    *    *   
   ...Вот вытащила из архивного чемодана пожелтевшую алтайскую газетку "За урожай", с ранними моими заметками о работе наших бригад, звеньев, с цифрами показателей и…с моими «стишками-виршами» в столбик. (По-другому это давнее «творчество» не назову). А когда-то каждую публикацию бережно вырезала, подклеивала в альбомчик… (Есть несколько экземпляров «За урожай», даже со стихами светловского студента Г. Лисина).
А вот это уже моё сочинение:
 "Синее, ночное небо,
 Степь колышет ковыли.
Снова быть с тобою мне бы,
Снова б слушать до зари,
Как поют на стане песню,
Как токуют глухари,
Как тайга шумит ветвями,
Как шумит Катунь вдали.." 

(Никак не могла придумать глагол к Катуни, что б был и не стандартный, и вписывался по ритму. «Летит… гудит… бежит... скользит?" Нет, нет и нет. И  рукой махнула, оставила "шумит". Хотя могучая Катунь совсем не шумела. Она вообще была вдали от совхоза, и её было не слышно, и не видно. Вот такой вот вздор я тогда писала! И бумага терпела... И тайги никакой и глухарей возле совхоза тоже не было. Аж до самого Бабургана. Ну, а остальное все было. Но… это же было твор-чес-тво!.. И думаю, той девочке-школьнице в шестнадцать лет, такие «пробы пера»  простятся.  Ведь открытие большой страны под названьем "Литература" у нее  было еще впереди. А шел тогда, кажется, 1955 год?
   ... А в 56-ом в марте - случилось событие, тряхнувшее весь наш совхоз. Главный  журнал страны "Советский Союз" №3 почти весь был посвящен "Урожайному". А на обложке был напечатан цветной портрет целинницы -  румяной ударницы социалистического труда в лихой ушанке и полушубке. Мой портрет. Автор этого фото-шедерва, обошедшего чуть не весь мир - легендарный фотограф Яков Халип, снимавший, всего-то лет десять назад, и взятие Берлина, и Кремль, и Сталина на Мавзолее. Правда, на целине он показался мне совсем не героем, а смешным стариком, всех отвлекавшим,  мешавшим работать. Полоумно бегавшим по полям и бригадам, с треногою на плече, с аппаратами и штативами. Он тогда и меня, на сутки освобожденную бригадиром от работы на лесоскладе, сильно мучил. Снимал и у девчат в общежитии, и на морозе в полушубке и валенках.  Снимал на пилораме, на фоне брёвен. И стоящей на траках у кабины могучего трактора "Сталинец-80". Снимал и в обнимку с любимым дворовым псом. в обнимку с берёзой. Заставлял улыбаться пошире. Потом он исчез, как исчезали десятки других, "налетавших" на нас журналистов. И все забыли о нём. Но вдруг весной 56-го года, в марте, когда уже во всю пригревало солнце и занавозились проселочные дороги,  кто-то крикнул мне «Ирка! Скорей на почту беги! Там журнал пришел! Обалдеешь!" И я побежала. Увидела на обложке своё лицо. И... обалдела. Вспомнила. Зимний день клонился уже к закату. Морозило. И фотоплёнка у Халипа кончалась. Мы зашли в девчачье общежитие погреться и он, попросил меня встать к окну, и, подняв шторку посмотреть вдаль, на уходящий лучистый денёк. Я послушно исполнила, а он на прощанье пощелкал меня своим аппаратом. Несколько раз. Тут у него плёнка и кончилась.
      И вот именно эта самая последняя фотография смотрела теперь на весь мир, на весь белый свет, и подпись была на всех языках планеты. А я, на зависть девчатам, стала получать большими сумками и даже мешками письма со всех уголков страны. В основном от парней – все захотели вдруг «поднимать целину». В большинстве письма были  от солдат разных войск, с их фотками (в шапках-ушанках, пилотках, фуражках и без), и групповыми фотографиями. («Смотри - я третий слева» И на груди крестик). И все они по окончанию службы решили ехать (и ехали) жить и работать к нам в «Урожайный». Покатились знакомства, свиданья, свадьбы. Так что, благодаря труду знаменитого Якова Халипа населенье у нас на Алтае прибавилось.
 
   ... А вообще, на целину я махнула в шестнадцать лет, из девятого класса  Останкинской школы не только «по зову Комсомола, Партии и Правительства». В доме у нас случилась большая беда. Любимые мои родители расставались. У мамы родился мальчик. Не папин. И они решили разойтись. Хотя папа предложил маме серьёзно и строго: «Нина, давай сделаем так. Забираем обоих детей и едем отсюда в Сибирь. Навсегда. Начнём все с чистого листа»  Но мама с чистого листа не хотела. Она осталась в Москве (Она надеялась и любила другого. А надеялась зря.) И папа навсегда уехал на целину, где и построил на Алтае совхоз «Урожайный». 
    Я немного коснулась этих печальных событий в своих рассказах: «В третий день по писанию», "Далеко ли до Чукотки?",  "Голубочек мой ясный", "Вечное с вами прощанье". А это повествованье -  только заявка, только штрих к портрету времени, легкое прикосновенье к тому, что можно назвать судьбой.
 
                *    *    *   

  Отец моей бабушки Зинаиды Ивановны (то есть мой прадед, по материнской линии) - Иван Никанорович Никольский, его родители из духовного звания, был в Нижнем Новгороде уездным врачом, хирургом. Когда-то участвовал в русско-турецкой войне в Болгарии.
Служил врачом у села Шипка, возле Плевны, у села Шипка. Турки-"османы" рвались на перевал "Орлиное гнездо", наши не пропускали. Без конца шли бои, врач без конца оперировал раненых. Причём без анестезии, без антисептиков (пенициллин ещё не открыли) в походных госпитальных палатках, на морозе. Белый халат всегда в пятнах крови и руки по локоть в крови. Поесть-попить некогда. А раненых всё подносят и подносят. Вокруг  в снежных полях, темными мешками и кочками лежат  убитые. И турки в красных фесках, и братушки-болгары, но в основном наши родимые солдатушки. И раненым нет конца. А уцелевшие, там и сям по склонам жгут костры, греются, варят кашу. Кричат доктору, вышедшему из палатки, после очередной операции.  "Ваше благородие! Иди к нам! Погрейся у огонька. Каши нашей отведай!"... Но дальше - я замолчу. Это отдельный рассказ. И новелла эта должна называться: «На Шипке всё спокойно". Это страшный триптих художника очевидца великого баталиста Василия Верещагина. Замерзающие, насмерть заносимые снегом герои-солдатики на посту. Уже мёртвые, на вечном посту...
    И доктор Никольский на зов подошел к костерку, где над огнём варилась и булькала каша.  Усталые солдатики ели её неспешно, подставив под ложку ковшиком ладонь  левой руки. И у каждого была своя деревянная ложка, резаная ещё на родине. И на такой вот случай хранимая в сапоге, за голенищем.
   Есаул, старший у костра, взглянув на стоящего доктора всё понял. Живо поднялся, отошел в сторону и наклонившись над  убитым солдатином, вынул из его сапога ложку. А вернувшись к костру протянул доктору: "Возьми, Ваше Благородие. Ему она уж больше не пригодится, а тебе послужит добром."
     Перевал у Шипки "Орлиное гнездо" турки не взяли. Они проиграли.  Хирург Иван Никольский получил от "белого генерала" Скобелева  награду за доблесть - Крест Святого Георгия. А вернувшись домой в Нижний Новгород сказал жене, окруженной своими ещё малыми детками. "Вот, Мария свет-Яковлевна. Все три твоих завета  я выполнил. Воевал честно, как велел Господь-Бог. Вернулся с победой. Живой-невредтмый. И на чужой земле ни крохи чужого не взял...А вот  это, - и достал из-за голенища деревянную ложку, ту самую с Шипки. - Тебе на святой помин. На светлую память. В хозяйство. Пусть жива будет"... 
    С тех пор полтора века эта тёмная, гладенькая, с любовью струганая на Руси ложка живет  в нашем доме. Ныне в моём. С почтением и христианской памятью о великих людях и великой истории.

                *    *    *

    На стыке веков, в родном Нижнем, доктор Иван Никанорович Никольский был в уезде уважаем и чтим. К тому же он пользовал (т.е. приносил пользу Земству) и лечил многих жителей. И посадских, и разночинцев, и бедняков, и помещиков. Например, постоянно «пользовал» многодетную семью знаменитых князей Волконских, имевших близь города, в приволжских землях – обширное, «показательное» хозяйство. Земли-угодья, парки-сады, и,  конечно, имение. С белоколонным богатым домом, флигелями, с конюшнями, каретниками, оранжереями. С садовниками и прочей челядью. В имение Волконских доктор обычно ездил в коляске по вызову, прихватив, разумеется, лекарства и полный докторский саквояж. Этот столетний кожаный саквояж, чудо-предмет и сейчас жив, дремлет у меня в доме на антресолях. Порою доктор брал с собой и любимую дочку Зиночку. Иногда эту Зину, Зизи - хорошенькую и послушную девочку - младшую гимназистку с длинной долстой косой (одну из десяти детей в семье врача Никольского), молодая княгиня Софья Волконская (последняя кровинка древнего рода) оставляла со своими детьми, погостить в имении.  Порой оставляла на целое лето. И тогда для маленькой Зины наступало счастливое время. Хотя совсем не бездельное. Для всех в этом дворянском гнезде, с учителями, гувернёрами, бонными и детьми (для взрослых и малых)  время суток  было строго расписано. С чередованьем работ и забот, учёбы и отдыха. И лишь на обед, за общий стол, в точное время, собирались все вместе.
      За высокими окнами залы, в прозрачно-летящих шторах, благоухал солнечный сад. По стенам в золоте рам темнели портреты предков Волконских. У рояля в напольной вазе – благоухали цветы. А на столе, на белоснежной скатерти, блестели приборы столового серебра и тарелки - Кузнецовский фарфор сервиза. Возле каждого из приборов - кипельные, голландского полотна, салфетки вкручены в кольца. И на каждом предмете изящный вензель - "С.В." - Софьи Волконской. Блюда подавались чинно, последовательно. И  обносились обычно лакеями в форме, в белых перчатках. За этим следил старик- дворецкий в ливрее с золотым позументом, стоявший поодаль. За многолюдным столом разговаривали оживленно, но не громко, всегда в пол-голоса. И по-русски, и по-французски, чтобы младшие приучались, а старшие не забывали язык. Тон задавала  сама хозяйка, снисходительно - улыбчивая, обычно вся в светлом. Но каждый обед для Зиночки был испытанием. Приходилось "впитывать" этикет дворянской усадьбы. Она училась следить за старшими и подражать. (У них дома в обед было куда как проще. Беднее, строже. На кухне – только кухарка. На горничной экономили. Старшие девочки все делали сами. За обеденным длинным столом – сидели шумные братья и сестры, и обязательно их друзья. Все гимназисты и реалисты. (Реальные училища). Были у всех, конечно, и  уроки: музыка за фортепиано, и два языка, и закон Божий, и рисование. По субботам пекли большие, длинные капустные пироги, в праздник - мясные румяные расстегаи. Всегда ароматный чай из начищенного до сияния самовара, сахар в прикуску).
   А у Волконских однажды подали на обед мясной "котт-бульяр" со спаржей. И Зиночка, впервые видя такое, заспешила попробовать. И, взяв в ручки вилку с ножом, стала старательно резать белый, как молодой лук, побег спаржи. Под ножом он непослушно крутился, скользил. И тут девочка услыхала (через весь многолюдный, нарядный стол), мягкий голос княгини: "Зизи, детка, запомни, спаржу едят руками." Боже, как тогда вспыхнули и залились краской щеки! Как от слёз повлажнели глаза!..Ведь рядом сидели все её сверстники. Но этот урок она запомнила на всю жизнь.
    Умерла моя бабушка, Зинаида Ивановна Никольская в 94 года. Чего только не было в ее жизни! Все войны и революции были её, все голодовки и аресты - её, все генпланы страны и "стахановские пятилетки" - её. Все взлёты и все падения. Но тот ничтожный случай она почему-то помнила и перед смертью. Вспоминала его светло, без обиды, напротив, с юмором и благодарностью. Говорила: "Учись, Ирочка, не обижаться, Обида – Это грех. Смертный. Родом он от гордыни. А спаржу, и правда, едят руками"

    Впервые это она рассказала мне, семилетней крохе, в послевоенную голодовку. Когда мы с мамой вернулись с Урала из эвакуации. У себя на Таганке, под Новый год, в ожиданье гостей из Останкино, то есть моих мамы и папы. Он - гвардии лейтенант, танкист  только что с фронта вернулся.  И еще в ожиданье дедушки, который с рюкзаком и веревкой в кармане  поехал трамваем ещё засветло за "дровами" в Кусково. Как в сказке - "за вязанкой хвороста". Где-то там ему, профессору МАИ, великодушно разрешили ломать  старый дощатый забор-штакетник. За пилку живых деревьев тогда жестоко штрафовали.
    В комнате холодно, даже буржуйка замерзла. Зато сверху на ней шумит примус, исходя паром, в кастрюле бурлит, желтеет боками цельная  картошка. Бабушка вынимает её по одной, дует-остужает, снимает шкурку и режет кружочками. По радио (хрустящая  «тарелка» из чёрной бумаги всегда висит над входной  дверью) дают развесёлую музыку. То советские песни поют дуэтом  два ярких тенора - Бунчиков и Нечаев, то частушки поёт  Русланова. Но... вся страна с волненьем ожидает поздравленье вождя, любимого Сталина из Кремля. Что-то он скажет?
    "Ничего, детка, вот скоро вернётся дедушка, привезёт дров, а главное настоящих ёлочных веток. Мы ветки поставим в вазу, и будет у нас новогодняя ёлка.  Хвоя её пахучая, зелёная. Сразу печку затопим. Быстро теплынь настанет. А тут как раз из Останкино твои папа с мамой приедут. Глянут, а у нас на столе такое дивное блюдо."
    Светомаскировка на окнах недавно снята. Тёмные окна  заиндевели, снаружи метет. Снегопад. Но война позади. Папа вернулся с фронта. И мы ждем праздника! Радостно ждём тепла и любви! Из платяного шкафа уже выставлен на пианино патефон. Он резко потеснил стопки моих нот, моего "Майкопара", и " Этюды» Черни, Гедике. На письменном столе блестит лаковый квадрат чемоданчика с пластинками. Он  сдвинул в сторону белые трубки дедовых чертежей и его учебники  - лекции по моторостроению самолётов.  А посередине комнаты на главном столе под абажуром  – белоснежная скатерть с мережкой,  и на ней блестит лучшая оставшаяся сервировка. И тут же  салфетки, тарелки и рюмки из хрусталя. А в центре  главное лакомство - большая консервная банка с мелкой-мелкой, соленой килькой.  Она же «хамса», она же «тюлька», она же «Килька пряного посола». (Её раздобыла бабушка). С листиками лаврушки поверху и крошками чёрного перца. И сама  царственная моя седая бабушка, пока еще в бигудях и душегрейке, сидит рядом и подсказывая, готовит к новогоднему празднику особое блюдо. Ловко, изящно (стучит нож по фарфору) она разделывает крошечную хамсу. (Отделит головку, ловко вытащит ребристый колючий хребетик и  уже мягкую  распластанную тушку кладёт на белый кружочек картошки). Я сижу в шарфе и простужено шмыгаю. Но на моей голове уже повязан розовый  бант (это была бабушкина гимназическая  лента, бант на спине, на талии). Я тоже участвую, но не справляюсь, мучаюсь с большим непослушным ножом и вилкой (с вензелями  - "З.Н." Зинаида Никольская). Килька ползает по дну тарелки и ускользает. Никак хребетик не удалить. Для малолетней крохи это и правда работа сложная. Но бабушка учит меня всему и постоянно. И как надо здороваться, не подавая руки, и как надо сидеть за столом, как надо красиво и правильно есть, как прибором владеть.  А мне так и охота её спросить. «Бабуль, а, может, кильку едят руками?». Но килька не спаржа. (Хотя я спаржу сроду не видела). И первый мой "бутерброд" - неказист и растерзан. А изломанный килькин хребет позорно лежит с краю. Но бабушкина ладонь тепло ложится мне на макушку, как раз возле банта: "Отлично, детка, отлично. Это будет самый вкусный наш бутерброд. Для мамы.. Давай положим его на блюдо. Вот сюда. И готовь теперь следующий. Для папы... "

   Вот пишу и почему-то вспомнились  слова хорошей советской песни: "Дорогие мои старики,/ Если можно, я вас расцелую?.. /Золотые мои старики, /Мы ещё, мы ещё повоюем…" 
   Вот и вы, дорогие мои старики с Таганки, наверно, мечтали выпустить в мир, со своих трудовых ладоней, как певчую птицу в полёт, настоящего, достойного  человечка?.. Может быть, даже – полпреда, продолжателя  рода? Династии?.
А вот что получилось из той девочки, я уж не знаю?.. Вам с того света теперь это гораздо виднее.

                *    *    *
               
        ...Потом мы с моим мужем Юрой, действительно, поминали в жизни эту "дворянскую" спаржу не раз.  Порой где-нибудь в глуши, в скитаньях, на натуре, на трудных съемках, я расстилала на чемодане газету под случайную снедь, и Юра мой вдруг говорил с лукавым смехом: "Зизи, детка, ты не забыла? Ведь спаржу едят руками.",  - и клал мне ладонь на макушку. 
 Ах, как это бывает важно во-время погладить человека по голове. Как порой этого не хватает. Как этого ждешь от близких всю жизнь.

                *    *    *

    Давно известно - все мы родом из детства. Рождаемся совершенными, созданными по образу и подобию  Божьему. А потом  всю жизнь этот образ калечим, портим своими грехами. Тем более, если малыш не был крещён.  А без Крещенья, без своего Ангела  Хранителя он вообще беззащитен.  Ребёнка с детства две силы  ростят:  его Величество – Воспитание, и его Величество - Образование. А для этих Величеств  главное что? Дом, семья, близкие, окружение. Не случайна пословица: «Яблоко от яблони недалеко падает».
    Мне с родителями повезло. И дело тут даже не в их уме, интеллекте или образовании. Дело в любви, в их нравственности. Это волшебное слово НРАВСТВЕННОСТЬ. сегодня . почти забыто, вспоминается редко. А ведь нравственность  - это свод законов, вечных библейских Заповедей, данных ещё Творцом.
      И еще очень важно. Тогда же была человеку дарована и свобода. Свобода выбора. Куда идти? К храму или от храма? К добру или злу? Ну, и пошли, пошли они кто куда, свобода же... Порой, не выбирая... И сын Адама Каин сразу же согрешил. Из зависти родного брата убил, Авеля. И так. греша,  пошли люди дальше  и дальше ... К потопу...
   Так что, в городе или селе, в бедности или достатке, главное для любого из нас - это совесть и нравственность. Совесть, это крупица Бога в душе. Она не должна быть спокойной, сонной. Она должна  болеть, постоянно тревожить душу. Это только во благо. Если совесть болит, значит не всё потеряно. Значит, порядок.
   От моих предков православная нравственность передавалась их глубины веков, как по цепочке. На родителях эта нить чуть было не оборвалась. Они комсомольцы-партийцы (слава Богу, от роду крещеные, может, это их и спасало?), сами метались в жизненной мясорубке ХХ века. Искали опору, искали Божьих заветов отобранных революцией. Насилу выжили. И отец, и мама.
   Так что для человека близкое окружение,  семья, родная кровинка очень важны, как закваска. Но это - не всё, не единственное. Почему порой не родителей больше любят и чтят, а например, наставника? Или учителя? Или друга? Почему из сытых, благополучных семей дети нередко бегут? Да потому, что главное - любить не "по мясу" надо (т.е. по родству, по крови). Крепче любовь ( и надо любить именно так) по Духу и по Душе.

                *    *    *


       ...Не люблю я собраний,  не терплю коллективов и сборищ.  Помню, как  школьницей на сборе желудей в Останкинском парке, всегда старалась уйти со своей корзинкой  куда-нибудь в глушь, в одиночество. Меня искали, кричали, ругали. Пионервожатая жаловалась маме: "Ваша девочка индивидуалист, совсем не умеет дружить. Ни с классом, ни со школой".  (А разве можно вообще дружить с классом или со школой? Или вообще - любить человечество? Дружба и любовь  всегда конкретны.) Коварных подружек болтушек-хитрушек я иметь не хотела  (не раз нарывалась на их подлости) и сторонилась. Когда прежде тянулась к ним - меня, простодыру-дурёху, всегда обманывали. И вообще: "она в семье своей родной казалась девочкой чужой." И в студенчестве избегала комсомольских собраний, то и дело исчезала  с экскурсий. Когда, например, в ТСХА наша  комячейка  постановила всей группой посетить  музей Ленина, я по пути в музей  сбежала в метро от своей группы. Господи, что же тут началось! Как взъярились мои партийные согруппницы – агрономши, активистки из колхозов страны, приехавшие в ТСХА за высшим образованием. Как же они прорабатывали меня, «столичную штучку»  на собраниях! Хотели даже подать ходатайство в ректорат, чтобы лишить меня отличницу  стипендии. Чуть было из комсомола не исключили.
    Дома меня (а жила я тогда у бабушки), просто истерики били. После одного из таких комсомольских собраний в Большой химичке на Лиственной алле, я, в скверике,  даже грохнулась в обморок. В общем, жуткие были страсти! Наконец, я на всё плюнула и, бросив уже два пройденных курса на агрофаке, забрала документы. И пошла поступать во ВГИК, на сценарный. И ведь поступила. Была без знакомств и блата, просто «девушка с улицы». Правда, у меня уже были публикации и в "Смене", и в "Работнице". Но московская моя родня, а, главное, мама с бабушкой в ужасе шопотом повторяли: "Наша Ирочка бросила вуз. Покатилась по наклонной плоскости." Какое выразительное выражение - покатилась по наклонной плоскости!.. Эту картинку я тогда себе чётко представляла! Некая наклонная плоскость, в руках некоего великана, вроде Гулливера, и по ней кубарем качусь я, клубком, как Дюймовочка. Голова-ноги, голова-ноги... и всё ниже и ниже, к краю, без остановки.

                *   *   * 


        Вот вспомнила поговорку: "Когда же у нас в стране лучше-то будет?.. Ответ: - Лучше уже было"  .
      Так вот, я связываю наше будущее... не с американизацией или либерализацией, не с политизацией или милитаризацией, не с демократизацией или феминизацией. (Сейчас  растленные новоросы,   «гайдаро-чубайсы» насильно навязывают России всё новые и новые "измы" и "зации". Но это пути тупиковые).
          Я же думаю, нам сейчас нужно только одно, одно единственное (и я тут не открываю велосипедов) - восстановить в стране Храм Божий. И Законы Его справедливые.  И в стране, и в душах.  В душах даже важнее. И каждому россиянину  надо начать с СЕБЯ. С себя и сегодня. Начать прямо сейчас. Разгрести в душе хлам. Почистить там все, вымести из всех углов семь смертных грехов.  Гордыню, алчность, злобу свою и зависть.. Все вымыть как следует, как в банный день. Протереть до ясности глазки, чтобы смотреть на мир с верой, надеждой, любовью. И СТРОГО. Оставляя душу свою при том "экологически" чистой.  Достоевский, устами героя своего Карамазова, когда-то сказал: "Нужно молитвенно желать быть лучше". И это совсем не проще, чем сеять хлеб на полях или поднимать сброшенные купола. Это даже труднее.
         Сегодня гудит вокруг нас цивилизация. Всё взрывы, громы и войны. Всё  словословие  "чубайсо-гайдаров". У них всё глобальные темы и планы. И порою трудно услышать такое нежное, тихое слово Творца: "Люби ближнего, как самого себя." Не самого себя, а именно ближнего. Проснувшись утром, начни не с себя, не о себе начни думать, а о ближнем, с любовью к нему. Вот ведь о чём Творец говорил. И как раз в этом - наша большая надежда. Еще можно, можно вернуть и поставить на ноги и себя, и Россию-матушку, которую мы потеряли.(Сказать ЧТО мы потеряди легко, а вот как ПОДНЯТЬ - трудно? Где он поднимальщик этот, где этот мудрый, непьющий ЛИДЕР? Как его звать?)
                *   *   * 

   Однажды я услышала в зале Чайковского песню. Многоголосую, хоровую, казачью: "Хлеб всему - голова". Пели дружно, ярко, красиво. И слова, казалось бы, такие понятные, так и тянут на мудрую формулу, на афоризм "хлеб всему голова"... Ан, нет. Нет!.. Как раз тут-то ошибка и затаилась. И очень серьёзная. Ибо - не хлеб всему голова... Нет  и нет.... А Голова - прежде Хлеба. Она и прежде желудка... Будет голова - будет и хлеб, будет и все остальное. Так и в Евангелие сказано: "Не хлебом одним будет жить человек...".(от Матф. 4:4)  Заметьте - не "жив", а "жить". Это главное - ЧЕМ тебе жить.  В обиходе эту фразу обычно на том и обрывают. В частых  речах её даже уже затёрли, "заездили".  Мол, жив человек не хлебом, а спортом, или - Не хлебом, а культурой...Литературой и пр. и пр. И ничего не поняв, всё тупо твердят и твертят, всё ошибочно её повторяют. А на самом-то деле, главное в этой фразе её продолжение: «Не хлебом одним будет жить человек, но всяким Словом, исходящим из уст Божьих". То есть - Законом Божьим. Его вечными Заповедями - о добре и зле. Вот что главное-то!
     ... Конечно, все выше сказанное может кому-то казаться прописной истиной. Возможно.  Ибо все истины уже сказаны. После Пушкина, например, можно вообще за перо не браться. Любой из нас "не стоит и пол-слова в его черновике". Но нет, думаю, Божья Истина от повторенья только  ярче блестит.