Одна из «титульных» фигур Серебряного века, известный русский поэт и прозаик, «мэтр символизма» в молодости и один из основоположников нарождающейся советской поэзии в конце жизни, Валерий Яковлевич Брюсов, родился в декабре 1873 г. в московской крестьянско-купеческой семье. В своей «Автобиографии» он писал: «Я был воспитан, так сказать «с пеленок», в принципах материализма и атеизма… О религии в нашем доме и помину не было; вера в Бога казалась мне таким же предрассудком, как вера в домовых и русалок». И действительно, религиозные вопросы, глубоко волновавшие Вячеслава Иванова, Гиппиус, Кузмина, Мережковского и других его великих современников, самого Брюсова никогда всерьез не занимали. Но зато с ранних лет он горячо интересовался наукой. Среднее образование будущий поэт получил в престижной московской гимназии Поливанова, в 1899 г. он окончил филологический факультет Московского университета.
Известность пришла к Брюсову очень рано – в 1894 г., когда он выступил с первыми альманахами "Русские Символисты". На создание этой блестящей литературной мистификации его подвигла франкоязычная поэзия Верлена, Малларме, Рембо и Метерлинка. «Это было для меня целым откровением», - признавался он позже. 4 марта 1893 г. 19-летний Брюсов записал в дневнике: «Будущее принадлежит декадентству, особенно, когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду Я. Да, Я!». Поставленной амбициозной цели Брюсов достиг меньше, чем через год. В феврале 1894 г., он вместе со своим другом Лангом выпустил первый сборник «Русские символисты», вызвавший подлинный переполох в литературной среде. Летом 1894 г. появился второй сборник, в котором Брюсов выступил сразу под восьмью псевдонимами, то есть представил в одном лице целую школу «русских символистов» в то время еще не существовавшую. Но подлинно скандальную известность получил третий сборник «Русских символистов» (лето 1895). Наряду с самым известным из «декадентских» стихотворений Брюсова «Творчество» ("Тень несозданных созданий колыхается во сне, словно лопасти латаний на эмалевой стене. Фиолетовые руки на эмалевой стене полусонно чертят звуки в звонко-звучной тишине. И прозрачные киоски в звонко-звучной глубине вырастают точно блестки при лазоревой луне. Всходит месяц обнаженный при лазоревой луне" и т. д.), здесь же было помещено знаменитое однострочное (!), ломавшее все установившие каноны стихотворение: "О, закрой свои бледные ноги". Владимир Соловьев, один из самых сердитых критиков молодого Брюсова, саркастически заявил, что эта строчка «есть самое осмысленное произведение всей символической литературы». Тем не менее, выходка Брюсова, как особенно характерное выражение декадентского озорства, приобрела огромную известность. Если школы русского символизма не существовало до 1895 года, то теперь она возникла.
х х х
Звезды закрыли ресницы,
Ночь завернулась в туман;
Тянутся грез вереницы,
В сердце любовь и обман.
Кто-то во мраке тоскует,
Чьи-то рыданья звучат;
Память былое рисует,
В сердце — насмешка и яд.
Тени забытой упреки...
Ласки недавней обман...
Звезды немые далеки,
Ночь завернулась в туман.
ххх
Сам Брюсов началом своего самостоятельного творчества считал крошечный сборник "Chefs d'oeuvre. («Шедевры»; 1895). Здесь действительно затрагивалось много новых, прежде закрытых для русской поэзии тем. Вслед за Бодлером Брюсов воспел страсть, порок, извращение и преступление. Он дерзко отрицал старую мораль и торопил гибель старого мира. Другие стихи были исполнены жгучей экзотики: в одном «на журчащей Гадавере» баядерка иступлено молится Кали, в другом – читатель переносится на остров Пасхи и т.п. Сборник стал важной вехой в истории русского символизма, проложив дорогу для поэзии Гиппиус, Вячеслава Иванова и Сологуба.
В 1897 г. Вышла вторая книга стихов Брюсова "Me eum esse. («Это Я»), в которой он достиг едва ли не крайних для его творчества пределов зыбкости, смутности и неуловимости. 1900 г. ознаменовался выходом в свет третьего сборника под символическим названием "Tertia Vigilia. («Третья стража» - в древнем Риме третья стража начиналась перед самым рассветом). Сам Брюсов писал: «Это мои лучшие вещи, может быть, лучшее, что я могу написать в стихах». Действительно, с выходом этой книги к поэту пришло широкое признание. Но с другой стороны, «Третья стража» фактически стала его прощанием с символизмом. Уже современники отметили, что по общему складу своего спокойно-созерцательного писательского темперамента Брюсов является классиком, и что его проповедь символизма была чисто «головной». По существу же с этим неоромантическим и мистическим течением он никогда не имел душевного сродства. Его холодному аналитическому уму без привкуса какого-либо мистического чувства были чужды туманность и недосказанность подлинного символизма. Все ранние стихи Брюсова в свете его дальнейшего творчества представляются не более чем талантливой имитацией. Добившись известности (пусть даже с привкусом некоторой скандальности) он мог позволить себе не рядиться больше в чужие одежды. «Третья стража» - книга уравновешенная, спокойная, взрослая и более искренняя. От недавнего декадентства в ней не осталось и следа. Поэт проповедует не произвол, а расчет, не «гениальное безумие», а трезвую волю. Сам стих его делается крепче, напряженней, выразительней. Образы приобретают законченность. Современники не зря хвалили этот сборник – стихи его не холодны, во многих чувствуется игра фантазии и подлинное воодушевление, здесь можно найти немало прелестных лирических строк, воздушных, мелодичных, прозрачно-чистых.
ххх
ЮНОМУ ПОЭТУ
Юноша бледный со взором горящим,
Ныне даю я тебе три завета:
Первый прими: не живи настоящим,
Только грядущее — область поэта.
Помни второй: никому не сочувствуй,
Сам же себя полюби беспредельно.
Третий храни: поклоняйся искусству,
Только ему, безраздумно, бесцельно,
Юноша бледный со взором смущенным!
Если ты примешь моих три завета,
Молча паду я бойцом побежденным,
Зная, что в мире оставлю поэта.
ххх
ОБЯЗАТЕЛЬСТВА
Я не знаю других обязательств,
Кроме девственной веры в себя.
Этой истине нет доказательств,
Эту тайну я понял, любя.
Бесконечны пути совершенства,
О, храни каждый миг бытия!
В этом мире одно есть блаженство —
Сознавать, что ты выше себя…
ххх
РАБОТА
Здравствуй, тяжкая работа,
Плуг, лопата и кирка!
Освежают капли пота,
Ноет сладостно рука!
Прочь венки, дары царевны,
Упадай порфира с плеч!
Здравствуй, жизни повседневной
Грубо кованная речь!
Я хочу изведать тайны
Жизни мудрой и простой.
Все пути необычайны,
Путь труда, как путь иной.
В час, когда устанет тело
И ночлегом будет хлев,—
Мне под кровлей закоптелой
Что приснится за напев?
Что восстанут за вопросы,
Опьянят что за слова,
В час, когда под наши косы
Ляжет влажная трава?
А когда и в дождь и в холод,
Зазвенит кирка моя,
Буду ль верить, что я молод,
Буду ль знать, что силен я?
x x x
Я много лгал и лицемерил,
И много сотворил я зла,
Но мне за то, что много верил,
Мои отпустятся дела.
Я дорожил минутой каждой,
И каждый час мой был порыв.
Всю жизнь я жил великой жаждой,
Ее в пути не утолив.
На каждый зов готов ответить,
И, открывая душу всем,
Не мог я в мире друга встретить
И для людей остался нем.
Любви я ждал, но не изведал
Ее в бездонной полноте, —
Я сердце холодности предал,
Я изменял своей мечте!
Тех обманул я, тех обидел,
Тех погубил, — пусть вопиют!
Но я искал — и это видел
Тот, кто один мне — правый суд!
ххх
Полного расцвета поэтический дар Брюсова достиг в четвертом сборнике стихов "Urbi et orbi («Граду и миру»; 1903). Поэт открыл здесь новые области ритмики, ввел в русскую поэзию французский верлибр, обогатил поэтический словарь, тематику и композицию. Определяющей чертой «Града и мира» стал универсализм, установка на охват мира как целого. Членение шло по жанровому принципу: «Песни», «Баллады», «Элегии» и т.д. С каждым отделом был связан свой особый угол зрения на мир, свой «сектор» тем и чувств. В своей совокупности они как бы охватывали весь «круг» земного бытия. Книга принесла Брюсову заслуженную славу мэтра и стала настоящим руководством для символистов младшего поколения – Белого и Блока, которые учились по ней «стихотворному ремеслу».
В 1904 г. Брюсов пережил одно из самых сильных увлечений своей жизни – бурный роман с Ниной Петровской. (Его соперником в этой страсти оказался другой известный поэт Андрей Белый). След пережитого косвенно отразился позже в романе «Огненный Ангел», а непосредственно - в сборнике «Стефанос». (Цикл стихов, посвященный Петровской - апофеоз любовной лирики Брюсова, ничего подобного он уже никогда не смог написать, здесь нет даже намека на риторику, каждая строка дышит искренним мучительным чувством). В том же 1904 г. начал выходить «литературно-научный и критико-библиографический» журнал «Весы» - лучшее модернистское издание своей эпохи. Неофициальному, но единовластному редактору журнала Брюсову удалось объединить вокруг себя многих выдающихся деятелей Серебряного века. В «Весах» сотрудничали: Бальмонт, Белый, Волошин, Блок, Иванов, Мережковский, Гиппиус, Минский, Сологуб, Розанов, Ремизов, Кузмин, Гумилев и многие другие.
Сборник "Стефанос» («Венок»;1905) вышел в самый разгар декабрьского вооруженного восстания. Наряду с другими тут нашла отражение и революционная тема. Брюсов, в прежние годы потрясавший обывателей своим поэтическим радикализмом, показал, что ему не чужд и радикализм политический. Манифеста «17 октября» ему мало. Поэт презрительно говорит "Довольным": "Мне стыдно ваших поздравлений, мне страшно ваших гордых слов! Довольно было унижений пред ликом будущих веков! Довольство ваше - радость стада, нашедшего клочок травы. Быть сытым - больше вам не надо, есть жвачка - и блаженны вы! Прекрасен, в мощи грозной власти, восточный царь Асаргадон, и океан народной страсти, в щепы дробящий утлый трон! Но ненавистны полумеры, не море, а глухой канал, не молния, а полдень серый, не агора, а общий зал". Одно из самых известных стихотворений сборника «Грядущие гунны» воспевало «чугунный топот» грядущих разрушителей старого мира. Впрочем, революционная тема далеко не исчерпывала собой содержание «Венка». Отдел «Вечеровые песни» - шедевр чистой лирике Брюсова. На стихах этого цикла словно лежит невещественный свет поэзии Тютчева.
Следует упомянуть так же вышедшую в 1905 г. статью Брюсова «Свобода слова» - резкий ответ на известную (позже ставшую хрестоматийной) статью Ленина «Партийная организация и партийная литература». В книгу брюсовской прозы "Земная Ось. Рассказы и драматические сцены" (1907) вошел любопытный рассказ «Республика Южного креста» - первая русская антиутопия ХХ столетия, где с поразительной точностью были предвосхищены многие черты будущего советского государства.
ххх
СХОДНЫЕ РЕШЕНИЯ
Пора разгадывать загадки,
Что людям загадали мы.
Решенья эти будут кратки,
Как надпись на стене тюрьмы.
Мы говорили вам: «Изменой
Живи; под твердью голубой
Вскипай и рассыпайся пеной»,
То значит: «Будь всегда собой».
Мы говорили вам: «Нет истин,
Прав — миг; прав — беглый поцелуй,
Тот лжет, кто говорит: «Здесь пристань!»
То значит: «Истины взыскуй!»
Мы говорили вам: «Лишь в страсти
Есть сила. В вечном колесе,
Вращаясь, домогайся власти»,
То значит: «Люди равны все!»
Нам скажут: «Сходные решенья
Давно исчерпаны до дна».
Что делать? разны поколенья,
Язык различен, цель — одна!
ххх
Шестой, трехтомный сборник "Пути и Перепутья" (1908-1909) стал для Брюсова итоговой книгой, показавшей, что высшая точка его творческого развития осталась позади. В те же годы был опубликован лучший исторический роман Брюсова "Огненный Ангел. Повесть XVI в." (1908-1909). Замысел его родился в 1897 г. в Кёльне. В последующие годы чтение исторической литературы, интерес к магии и оккультизму поддерживали мелькнувший замысел. (Одним из героев романа выступает Сатана-Мефистофель, в котором можно видеть прообраз Воланда Булгакова; роман полон самой разнообразной «чертовщины»: тут и трактаты по демонологии, и полеты на шабаш, и опыты практической магии, и процессы ведьм). Современники не поверили в новоявленный мистицизм Брюсова, однако отмечали, что он очень искусно отразил психологию людей XVI в., для которых власть демонов, полеты ведьм на шабаш и т. д. были верованием глубоким и жизненным.
После закрытия «Весов» (1909) Брюсов начал сотрудничать с «Русской мыслью» Петра Струве. В 1910 г. он возглавил в нем литературно-критический отдел. На этом посту поэт находился до 1912 г. Наступил «кабинетный» период его жизни. Брюсов сторонился литературной полемики, зато все больше чувствовал себя «гуманистом». Он упорно изучал языки и приобрел огромную эрудицию во всех областях мировой культуры.
В 1912 г. Брюсов пережил тяжелую личную драму, которая надолго выбила его из привычного строя занятий. Он познакомился с начинающей поэтессой Надеждой Львовой, и скоро она стала его возлюбленной. В ноябре девушка неожиданно покончила с собой, застрелившись из того револьвера, который подарил ей Брюсов. Эта смерть стала для него тяжелым ударом. «Он был пронзен своей виной, - писала Гиппиус, - может быть пронзен смертью вообще, в первый раз…» Брюсов начал злоупотреблять морфием, много и беспрерывно курил. Его здоровье оказалось подорванным. Как поэт он так же заметно сдал. Каждая новая из его книг оказывалась слабее предыдущей. Рядом с большими достижениями в области формы, из стихов Брюсова совсем исчезает тот элемент "священного безумия" и органической экстравагантности, который придает такой интерес творчеству другого вождя русского модернизма - Бальмонта. Неоклассицизм, исповедуемый Брюсовым с 1900-х гг., постепенно вырождается в холодный академизм. Наиболее интересной частью его позднего творчества многие считают образцы, так называемой, «научной поэзии». Начиная с 1912 г. Брюсов пишет целый ряд монологов «Сына Земли», жителя иной планеты о далеком будущем Земли. Это было первое в русской поэзии осознанное провозвестие планетарной общности людей и их единства перед лицом Вселенной. Означенный цикл роднит Брюсова с Циолковским. (В 20-е гг. Брюсов пишет «Принцип относительности» - поэтический отклик на великий переворот в физике, свидетелем которому он стал; научными фактами насыщены его стихотворения «Мир электрона», «Мир N измерений» и др.)
Брюсов с воодушевлением встретил начало Первой мировой войны. В стихотворении «Последняя война» он писал: «пусть из огненной купели преображенным выйдет мир!» Но проведя почти год на фронтах в качестве военного корреспондента «Русских ведомостей», поэт растерял свой милитаризм и стал сотрудничать в антивоенном горьковском журнале «Летопись». Военную действительность он воспринимал теперь как «бойню», «развязанный хаос». Февральская революция так же была встречена Брюсовым с воодушевлением, но «Октябрьский переворот» и последовавшая затем Гражданская война повергли его в состояние мрачной безысходности. Однако постепенно он преодолел свое отрицательное отношение к новой власти, и в 1920 г. даже вступил в ряды РКП (б). Свою главную задачу Брюсов видел отныне в сохранении российской культурной почвы и во всемерном содействии духовному творчеству. Венцом его трудов в этом направлении стало создание в 1921 г. Высшего литературно-художественного института. Он читал здесь историю греческой, римской, русской литератур, теорию стиха, сравнительную грамматику индоевропейских языков, латынь и историю математики. Пишут, что Брюсов был превосходным педагогом и воспитал целое поколение молодых поэтов. Понятно, что происходило это не только на лекциях и семинарах. В не меньшей мере «воспитанию» способствовали и его поздние поэтические сборники. Гладкие, казенно-приподнятые, чеканные стихи Брюсова стали образцом новой советской лирики. Хрестоматийным оказался и набор, «открытых» Брюсовым тем: он вдохновляет бойцов, воспевает достижения революции, посвящает гимн серпу и молоту. Все эти темы потом будут растиражированы тысячами безликих поэтов эпохи соцреализма, но нельзя забывать, что первые образцы их дал именно Брюсов.
Умер Брюсов в октябре 1924 г. от крупозного воспаления легких.
ххх
РАБОТА
Единое счастье — работа,
В полях, за станком, за столом,—
Работа до жаркого пота,
Работа без лишнего счета,—
Часы за упорным трудом!
Иди неуклонно за плугом,
Рассчитывай взмахи косы,
Клонись к лошадиным подпругам,
Доколь не заблещут над лугом
Алмазы вечерней росы!
На фабрике в шуме стозвонном
Машин, и колес, и ремней,
Заполни с лицом непреклонным
Свой день, в череду миллионном,
Рабочих, преемственных дней!
Иль — согнут над белой страницей,
Что сердце диктует, пиши;
Пусть небо зажжется денницей,—
Всю ночь выводи вереницей
Заветные мысли души!
Посеянный хлеб разойдется
По миру; с гудящих станков
Поток животворный польется;
Печатная мысль отзовется
Во глуби бессчетных умов.
Работай! Незримо, чудесно
Работа, как сев, прорастет:
Что станет с плодами,— безвестно,
Но благостно, влагой небесной,
Труд всякий падет на народ.
Великая радость — работа,
В полях, за станком, за столом!
Работай до жаркого пота,
Работай без лишнего счета,—
Все счастье земли — за трудом!
x x x
ТРУД
В мире слов разнообразных,
Что блестят, горят и жгут, —
Золотых, стальных, алмазных, —
Нет священней слова: «Труд!»
Троглодит стал человеком
В тот заветный день, когда
Он сошник повел к просекам,
Начиная круг труда.
Все, что пьем мы полной чашей,
В прошлом создано трудом:
Все довольство жизни нашей,
Все, чем красен каждый дом.
Новой лампы свет победный,
Бег моторов, поездов,
Монопланов лет бесследный,
Все — наследие трудов!
Все искусства, знанья, книги —
Воплощенные труды!
В каждом шаге, в каждом миге
Явно видны их следы.
И на место в жизни право
Только тем, чьи дни — в трудах:
Только труженикам — слава,
Только им — венок в веках!
Но когда заря смеется,
Встретив позднюю звезду, —
Что за радость в душу льется
Всех, кто бодро встал к труду!
И, окончив день, усталый,
Каждый щедро награжден,
Если труд, хоть скромный, малый,
Был с успехом завершен!
БРЮСОВ В ВОСПОМИНАНИЯХ СОВРЕМЕННИКОВ
В Брюсове я чувствовала много позы. Черные густые брови, широкие скулы - московский купец, стилизующийся под Клингзора. Его стихи, тонко чеканные по форме, претендующие на монументальность, не интересовали меня, потому что я чувствовала в них нарочитость, о которой можно сказать словами Островского: "Моими жуткими делами я поверг мир в трепет, и мертвые радуются, что они уже мертвы". Брюсов для многих молодых людей того времени был мэтром и черномагом. Между ним и молодым Белым разыгралась настоящая духовная битва.
Скромный, приятный, вежливый юноша; молодость его, впрочем, в глаза не бросалась; у него и тогда уже была небольшая черная бородка. Необыкновенно тонкий, гибкий, как ветка; и еще тоньше, еще гибче делал его черный сюртук, застегнутый на все пуговицы. Черные глаза, небольшие, глубоко сидящие и сближенные у переносья. Ни красивым, ни некрасивым назвать его нельзя; во всяком случае, интересное лицо, живые глаза. Только если долго всматриваться, объективно, отвлекшись мыслью, – внезапно поразит вас сходство с шимпанзе. Верно, сближенные глаза при тяжеловатом подбородке дают это впечатление.
Сдержанность и вежливость его нравились; точно и не «московский декадент»! Скоро обнаружилось, что он довольно образован и насмешливо-умен.
Поз он тогда никаких не принимал, ни наполеоновских, ни демонических; да, сказать правду, он при нас и впоследствии их не принимал. Внешняя наполеоновская поза – высоко скрещенные руки – потом вошла у него в привычку; но и то я помню ее больше на бесчисленных портретах Брюсова; в личных свиданиях он был очень прост, бровей, от природы немного нависших, не супил, не рисовался. Высокий тенорок его, чуть-чуть тенорок молодого приказчика или московского сынка купеческого, даже шел к непомерно тонкой и гибкой фигуре.
Молодые работники являлись тогда из самых разнообразных слоев общества. Все зависело от личных способностей и упорства. Вот этого упорства и работоспособности, при громадной сметке, у Брюсова оказалось очень много. Он по праву занял видное место в новом литературном течении; из него тогдашнего Брюсова не выкинешь. Между тем среда и обстановка, из которой он вышел, мало благоприятствовали избранной им линии. Сыну московского пробочного фабриканта, к тому же разорившегося, пришлось-таки потрудиться, чтобы приобрести солидное образование и сделаться «европейцем» – или похожим на европейца. Но брюсовское упорство, догадливый ум и способность сосредоточения воли – исключительны; и они служили ему верно.
Дело в том, что Брюсов – человек абсолютного, совершенно бешеного честолюбия. Я говорю «честолюбия» лишь потому, что нет другого, более сильного слова для выражения той страстной «самости», самозавязанности в тугой узел, той напряженной жажды всевеличия и всевластия, которой одержим Брюсов. Тут иначе как одержимым его и назвать нельзя.
Это в нем не сразу было видно. Почему? Да потому, что заботливее всего скрывается пункт помешательства. У Брюсова же в этой точке таилось самое подлинное безумие.
Ну, а скрывать, если хотел он что-нибудь скрыть, он умел. Самые дюжинные безумцы хитры на скрывание пунктиков. А Брюсов, крайне ловкий от природы, вне этой точки был разумен, сдержан, холодно и остро насмешлив, очень владел собою. (Говорю о Брюсове тех первых годов.) Он отлично видел людей и знал, на сколько пуговиц перед каждым стоит застегнуться. Что какое-то безумие есть в нем, сидит в нем, – это видели почти все; где оно, в чем оно, – не видел почти никто. Принимали огонек, мелькавший порою в глубоко сидящих, сближенных глазах, за священное безумие поэта. Против такого восприятия Брюсов, конечно, ничего не имел. Он не прочь был даже усилить впечатление, где можно, насколько можно. Отсюда его «демонические» и всякие другие позы.
Насмешливое остроумие, изредка граничащее со сплетничеством, никогда не покидало Брюсова; но у себя он был особенно жив, мил, по-московски радушен. Вообще москвичом он оставался, несмотря на весь «европеизм» – и даже некоторую «космополитическую» позу.
Естественно, в силу единой владеющей им страсти Брюсов никакого искусства не любил и любить не мог. Но если он «считал нужным» признавать старых художников, заниматься ими, даже «благоговеть» перед ними, – то всех своих современников, писателей (равно и не писателей, впрочем) он, уже без различия, совершенно и абсолютно презирал. Однако природная сметка позволила ему выработать в отношениях с людьми особую гибкость, удивительную тонкость. Даже неглупый человек выносил из общения с Брюсовым, из беседы с ним убеждение, что действительно Брюсов всех презирает (и поделом!), всех – кроме него. Это ведь своего рода лесть, и особенно изысканная, бранить с кем-нибудь всех других. А Брюсов даже никогда и не «бранился»: он только чуть-чуть, прикрыто и понятно, несколькими снисходительно-злыми словами отшвыривал того, о ком говорил. А тот, с кем он говорил, незаметно польщенный брюсовским «доверием», уже начинал чувствовать себя его сообщником.
По тонкости внешнего понимания стихов – у Брюсова не было соперника. Способность к «стилю» и форме (не странно ли, что даже ее он утерял ныне!) позволяла ему «шалости» вроде издания целого сборника стихов от женского имени, под таинственным псевдонимом «Нелли». Это был, конечно, тот же Брюсов, холодный в эротике (и потому циничный), естественно бессодержательный. Но благодаря внешнему мастерству замаскирован он был ловко.
Внутреннего же вкуса и чутья к стихам, предполагающего хоть какую-нибудь любовь к поэзии, у него совершенно не имелось.
***
Случился довольно долгий перерыв в наших свиданьях, чуть ли не года в полтора. Мельком мы слышали, что Брюсов болел, поправился, но изнервничался, ведет довольно бурную жизнь и сильно злоупотребляет наркотиками.
Когда, после этого долгого времени, он заехал к нам впервые – он меня действительно изумил. Вспоминался самый давний, тонкий, как ветка, скромный молодой человек с черной бородкой, со сдержанными и мягкими движениями, спокойно самоуверенный, спокойно насмешливый. А это… Брюсов? Впрочем, воспоминание мелькнуло и погасло; я уже узнаю опять Брюсова; хотя даже с недавним – какая внешняя разница!
Вот он сидит в столовой за столом. Без перерыва курит… (это Брюсов-то!), и руки с неопрятными ногтями (это у Брюсова-то!) так трясутся, что он сыплет пепел на скатерть, в стакан с чаем, потом сдергивает угол скатерти, потом сам сдергивается с места и начинает беспорядочно шагать по узенькой столовой. Лицо похудело и потемнело, черные глаза тусклы – а то вдруг странно блеснут во впадинах. В бородке целые седые полосы, да и голова с белым отсветом. В нем такое напряженное беспокойство, что самому становится беспокойно рядом с ним.
***
Что Брюсов стал кидаться в разные эксцессы, но не утопал ни в одном с головой и, наконец, прибег к наркотикам – было только логично, не верить не приходилось.
***
Когда много месяцев спустя мы его опять увидели у себя (чуть не перед самой войной) – это был обыкновенный, старый, вечный Брюсов, по-обыкновенному нервный, по-обыкновенному зажигал он дрожащими руками папироску за папироской и презрительно-надменно раздражался делами «Русской мысли».
***
Никто так упрямо и так «дерзновенно» не прославлял войну год за годом, как Брюсов. Никто не писал таких грубо шовинистических стихов во время войны, как Брюсов . Мы слышали, что он постоянно в автомобиле ездит на фронт с какой-то не то гражданской, не то военной организацией; или, по знакомству, с военным агентом…
(Гиппиус)
***
Придет и чарует ("Ах, - умница"); просят стихи почитать; поднимается,
складывая на груди свои руки, с глазами египетской кошки, с улыбкою почти
нежной, дергаясь бледным лицом, чтобы вынырнуть нежно и грустно, как тешится
лаской с козою он и как валяется труп прокаженного.
***
Очень многое в нем - желчь и яд от надсады.
Он, точно наказанный Атлас, стоял с полушарием своей вселенной в
безводной пустыне девяностых годов.
***
Видал я его в 900 году на представлении "Втируши", его мне показали в
антракте; он стоял у стены, опустивши голову; лицо - скуластое, бледное,
черные очень большие глаза, поразила его худоба: сочетание дерзи с напугом;
напучены губы; вдруг за отворот сюртука заложил он угловатые свои руки; и
белые зубы блеснули мне: в оскале без смеха; глаза ж оставались печальны.
В тот же вечер он публично читал; к авансцене из тени - длиннее себя
самого, как змея, в сюртуке, палкой ставшая, - с тем передергом улыбки,
которую видел я, - он поплыл, прижав руки к бокам, голова - точно на
сторону: вот - гортанным, картавым, раздельным фальцетто, как бы он отдавал
приказ, он прочел стихи, держа руки по швам; и с дерзкою скромностью, точно
всадившая жало змея, тотчас же удалился: под аплодисменты.
Яд на публику действовал; действовала интонация голоса, хриплого и
небогатого, но вырезающего, как на стали, рельефы; читал декадента, над
которым в те дни Москва издевалась, - не свои стихи, а стихи Бальмонта;
собравшиеся же демонстрировали: "Браво, Брюсов!" Стало быть: он нравился
наперекор сознанию: рассудком ведь ругали его.
***
Пятого декабря 901 года я встретился с Брюсовым. У меня сидел
Петровский, когда я получил листок от О. М. Соловьевой: "У нас - В. Я.
Брюсов: ждем вас"; позвонился, входим; и - вижу, за чайным столом - крепкий,
скуластый и густобородый брюнет с большим лбом; не то - вид печенега, не то
вид татарина, только клокастого (клок стоит рогом): как вылеплен, - черными,
белыми пятнами; он поглядел исподлобья на нас с напряженным насупом; и
что-то такое высчитывал.
Встал, изогнулся и, быстро подняв свою руку, сперва к груди отдернул
ее, потом бросил мне движеньем, рисующим, как карандаш на бумаге, какую-то
египетскую арабеску в воздухе; без тряса пожал мою руку, глядя себе в ноги;
и так же быстро отдернул к груди; сел и - в скатерть потупившись, ухо
вострил, точно перед конторкой, готовяся с карандашом что-то высчитать,
точно в эту квартиру пришел он на сделку, но чуть боясь, что хозяева, я и
Петровский его объегорим.
Этот оттенок мнительности, недоверия к людям, с которыми впервые
вступал он в общение, был так ему свойственен в те годы: он был ведь всеми
травим.
Он прикинулся: точно учитель словесности перед экзаменом, для вида
макал усы: в стакан чая и приличия ради поддерживал разговор; я наблюдал его
и думал: нет в картавых, поправочных фразах яркости; в вежливой, косой
улыбке из хмури - нет шарма; я думал: вот примется он мне развивать
впечатление от чтения моей "Симфонии"; а он, не спуская с нас уха (в глаза
же не смотрел), мимо нас подавал точно рукой свое слово - М. С; а своей
бровью подчеркивал свои смыслы: и трезво, и веско, не без архаизма; как
будто он пришел к нам из тридцатых годов прошлого века; так беседовать мог
Боратынский; Белинский уже - не мог.
Никакого Рембо, Малларме!
***
Редко смеялся: лишь дергал губами; и зубы показывал; если ж его
рассмешить (Эллис мог так смешить), то он, бросивши ногу на ногу, схватясь
за колено, вцепившись в колено, над ним изогнувшися и бородою касаясь
колена, краснел не от хохота, а от задоха; и сухо и дико откалывал голосом:
- "Кхо... кхо... кхо... кхо!.."
***
В четко трезвой, практической сфере я чувствовал сердце, огонь
бескорыстия; скольких тогда он учил и оказывал гостеприимство, без всякой
тенденции: себя подчеркивать; в сущности, был очень скромен, носяся с идеей
союза; и только с эстрады показывал "фиги" величия; с нами был равный средь
равных; наткнувшись на лень, несерьезность, пустые слова, он вычеркивал,
точно из списка живых.
Он, некогда поднятый нами на щит, был внимателен с нами, порою до...
нежности; он не держался "редактором": не штамповал, не приказывал, - лишь
добивался советом того или этого: он обегал собойцов, чтобы в личной, порою
упорной беседе добиться от нас - того, этого: мягкими просьбами; если ж ему
отдавали мы честь пред другими, так это - поволенная нами тактика.
***
Мне открывалася остервенелая трудоспособность Валерия Брюсова, весьма
восхищавшая; как ни был близок мне Блок, - я "рабочего" от символизма не
видел в нем; Блок сибаритствовал; Брюсов - трудился до пота, сносяся с
редакциями Польши, Бельгии, Франции, Греции, варясь в полемике с русской
прессой, со всей; обегал типографии и принимал в "Скорпионе", чтоб... Блок
мог печататься.
Был поэтичен рабочий в нем; трудолюбив был поэт.
***
…Он тебя оборвал, хлопоча о "чужой", не своей корректуре; и утром и днем - ее
правит, с ней бегает; где ж "свое"? Оно - бормотание строк в мельк снежинок
меж двух типографий иль на мгновенье прислон к фонарю; шуба - истерзана; пук
корректурный торчит из нее.
Таким у типографии Воронова его видел не раз; он обалдевал,
выборматывая между двух типографий свой стих, - в миг единственный, отданный
творчеству, в дне, полном "дела", чтоб... я, Блок, Бальмонт, Сологуб в
"Скорпионе" могли бы печататься.
Делалось стыдно за ропот свой перед "педантом", сухим и придирчивым,
каким иногда он казался.
***
- "Что вы думаете о ...?"
- "Точней выражайтесь: даю пять минут", - говорит пересупленным лбом,
отвернувшись, - уродливый, дико угластый татарин-кулак; вдруг пантерою
черной красиво взыграет.
Во всем, неизменно - поэт!
Вместе с тем: никогда не вникал в становление мысли моей: результат ее,
точно отчет, подытоживал, грубо порой тыкнув пальцем:
- "Не сходится здесь!"
Но порою лицо утомленное грустно ласкало:
- "Сам знаю... Да - некогда... Вы не сердитесь... Тут в редакции - рой
посетителей... Я ж - один".
Иногда, перепутавши несколько мысленных ходов, откидывался и хватался
за лоб, растирая его:
- "Пару слов: о делах", - из кармана тащил корректуру.
Порой из редакции вместе бежали: не шел он, а несся и тростью вертел:
- "Вы куда?.. На Арбат... И я - с вами: к Бальмонту".
И молодо так озирался; ноздрями широкими воздух вбирал, бросаясь под
локоть рукой, точно с места срывал; припадая к плечу, он плечо переталкивал:
- "Какого мнения, - пляшет, бывало, бородка, - вы о математити? - "ти"
вместо "ки", - я люблю математику!"
Нежно, воркующе произносил он:
- "Измерить, исчислить!" И падал, как на голову:
- "А вы как полагаете, - Христос пришел для планеты или для
вселенной?"
В ответ на теорию - практикой, понятой узко: под ноги; ширяний идей -
не любил, а любил - поправки на факты; поправкой указывал; и, насладясь
неотчетом (смутил-таки!), делался грустным: что толку? Томился своей
отделенностью.
В. Я. импонировал: невероятной своей деловитостью, лесом цитат,
поправляющих мнение; чрезмерная точность его удручала; казалося, что
аппаратом и мысль зарезал он в себе; и - давал волю софистике; слабость из
силы сознав и сознав силу слабости, не посягал на теорию он символизма, нам
с Эллисом предоставляя ее платформировать.
***
Помню: "Кружок"; К. Бальмонт произносит какие-то пышные дерзости: его
едят поедом; попросил слова Брюсов; возвысился черный его силуэт; ухватяся
рукою за стуло, другой с карандашиком, воздух накалывая, заодно проколол
оппонента Бальмонта:
- "Вы вот говорите, - с галантностью дьявола, дрезжа фальцетто, -
что, - изгиб, накол, - Шарль Бодлер... - дерг бровей. - Между тем, - рот
кривился в ладонь подлетевшую, будто с ладони цитаты он считывал, - мы у
Бодлера читаем..."
И зала дрожала от злости: нельзя опровергнуть его!
***
Педагог!
Скоро я на себе испытал его тактику; взявши стихи в альманах,
склонив сборник стихов подготовить к печати, дав лестную характеристику
их, вскружив голову, он пригласил меня на дом и вынес стихи, уже принятые;
не забуду я того дня: от стихов - ничего не осталось.
Схватив мою рукопись цепкими пальцами, выгнувши спину над ней (нога на
ногу), оцепенев, точно строчки глазами он пил, губы пуча, лоб морща, клоком
перетрясывая, стервенился от выпитого, дрянь вкусив:
- "Ха... "Лазурный" и "бурный" - банально, использовано; "лавр
лепечет" - какой, спрошу я, не лепечет?"
Откинулся, шваркнувши рукопись, сблизивши локти, расставивши кисти,
рисуя углы:
- "Дайте лепет без "лепет", заезженной пошлости; "лепет" - у Фета,
Тургенева, Пушкина. Первый сказавший "деревья лепечут" был гений; эпитет -
живет, выдыхается, вновь воскресает; у вас же тут - жалкий повтор; он -
отказ от работы над словом: стыдитесь!"
Кидался на рукопись: тыкать и комкать, кричать на нее:
- "Нет - "лепечущих лавров... кентавров"... В стихотворении у Алексея
Толстого опять-таки: "лавры-кентавры"; но сказано - как? "Буро-пегие"!..
Великолепно: кентавр буро-пегий, как лошадь... он пахнет: навозом и потом".
Сжимы плечей, скос бородки над переплетенными крепко руками, - с
ужасной скукою:
- "Да и кентавр этот ваш - аллегория, взятая у Франца Штука, дрянного
художника... Слабое стихотворение о слабом художнике!" - проворкотал он
обиженно.
Я был добит.
Так, пройдясь по стихам, уже принятым им в альманах, он их мне
разорвал... в альманахе.
- "Зачем же вы приняли?"
Фырк, дерг, вскид руки; вновь зажим на коленях их с недоумением,
значащим: "Сам я не знаю"; и вдруг - алогически, детски-пленительно:
- "Все-таки... стихи хорошие... Ни у кого ведь не встретишь про гнома,
что щеки худые надул; и потом: странный ритм".
Я понял: пропасть меж собственным ритмом и техникой; осозналися:
проблемы сцепления слов, звуков, рифм.
Его длинные руки выхватывали с полок классиков, чтоб стало ясно, как
"надо": на Тютчеве, на Боратынском; сперва показал, как "не надо": на Белом.
Бескорыстный советчик и практик, В. Я. расточал свои опыты, время юнцам
с победительной щедростью.
Так был он единственным строгим ученым от литературы среди не ученых в
сей сфере словесников.
***
Себя читал, декламируя горько, надтреснуто, хрипло, гортанно, как
клекот орла, превращающийся в клокотание до... воркования, не выговаривая
буквы "ка" (математи-ти), гипертрофируя паузы.
***
Помнится белый домок на Цветном; синий номер: "дом Брюсовых"; здесь
я бывал у него; я не помню убранства и цветов; мне бросались в глаза:
чистота, строгость, точный порядок; стояли все лишь необходимые вещи; в
столовой, малюсенькой, - белые стены, стол, стулья; и - только; в смежной
комнате, вблизи передней (с дверями в столовую и в кабинетик) - седалища:
здесь ждали Брюсова; стол, за которым работают, синенький, малый диванчик,
и - полки, и полки, и полки, набитые книгой, - его кабинетик.
Квартирка доричная, тихая, виделась - черным на белом; ее обитатели -
острые, быстрые, дельные и небольшого росточку фигурки, с сарказмом, с умом;
никаких туалетов, ничего от декоративных панно, от волос на ушах или жестов,
с которыми дамы и снобы ходили за Брюсовым; умная, в черном, простом, не от
легкости, а от взбодренности, смехом встречающая Иоанна Матвеевна, жена:
энергичная, прыткая, маленькая; чуть "надсмешница", ее сестра, Бронислава
Матвеевна; преюркая ящерка, с выпуклым лбом, с быстрым выстрелом глаз,
черных, умных, сестра Брюсова, - музыкантша, теории строящая (Надежда Яковлевна Брюсова окончила в 1904 г. Московскую
консерваторию по классу фортепиано К. Н. Игумнова, в 1906 - 1916 гг.
преподавала в московской Народной консерватории).
Иногда мне казалось, что в этой квартирке все заняты сухо игривым
подколом друг друга; здесь каждый за чайным столом, софизм выдвинув, им
поколов, удаляется, супясь, работать. Семейство сходилось: на колкостях.
Гостеприимный хозяин являлся за стол из редакции; но вскоре же быстро
бежал: в кабинетик.
***
Впрочем, бывали часы и для "родственников"; раз, зайдя, я увидел
закрытую дверь; Иоанна Матвеевна сказала:
- "Валерия Яковлевича - не извлечь: он винтит в эти дни и часы: с
отцом, с матерью".
Родственный "винт" (от сего до сего) - дань: семейным пенатам.
В среду вечером (перечень "сред", отпечатанный, нам рассылался в начале
сезона: со списочком чисел) являлся кружок из любителей литературы, к
которому присоединялись брюсисты, "свои", те, которых он силился в партию
вымуштровать.
Разговор - острый, но деловой; - треск цитат и сентенций (как надо
писать) вперемежку с софизмами; попав сюда, я дивился отчеркнутости
интересов; Д. С. Мережковский с "идеями" - был отстранен.
Шири идеологий сознательно были Валерием Брюсовым вынесены из
квартирки, которая - класс иль - ячейка "Весов" - "Скорпиона"; и, когда
начинались вопросы "не только" о том, как писать, им чертилась отчетливо
демаркационная линия: об этом можно беседовать, о том - не стоит.
Что-то строго спартанское: дух Диониса отсутствовал; узкая сфера
вопросов, дающая много, порой скучноватая, когда ты был неприлежен; класс -
с контролем, с экзаменами; у меня и в "Дону" мы ширяли идеями, а отдыхали,
резвясь, у Владимировых.
Здесь - учились мы.
***
Брюсов, укушенный самоуверенным голосом братца Сергея, некстати
пустившегося нам доказывать на основании данных, почерпнутых им у философа
Лотце, что Гиппиус пишет невнятицу, - Брюсов, лоб сморщив и руки сложив,
явил вид скорпиона, задравшего хвост и крючком черным дергавшего.
- "Вы, - нацелился он на Сергея бровями, вдавив подбородок в
крахмал, - вы есть..." - вздрогнул от злости он, бросив какую-то резкость,
определяя Сергея.
И снова откинулся - спиною в спинку; затылком - за спинку; казалось,
блаженствовал злостью, метая глаза на нас, белые зубы показывая потолку.
***
К характеристике Брюсова этого отрезка лет (1903-1904): насколько я его понимал в те годы, он, что называется, был только скептик, не веря ни в бога, ни в
черта, не верил он и в последовательность любого мировоззрения; его
интересовали лишь ахиллесовы пяты любого мировоззрения: он хотел в них
воткнуть свою диалектическую рапиру; он был диалектиком, но вовсе не в
теперешнем смысле, а - от софизма. Поэтому: он выдумывал с озорством игрока
различные подвохи и позитивисту, и идеалисту, и материалисту, и мистику;
уличив каждого в непоследовательности, он проповедовал, что истина - только
прихоть мгновения; отсюда вытекала его любовь к перемене идейных обличий,
доходящая до каприза: играть во что угодно и как угодно; "духовидцу" он
проповедовал: "Спиритизм объясним материалистически: феномены стуков -
неизвестные свойства материи".
Материалисту же он мог из озорства выкрикнуть: "Есть явления,
доказывающие иной мир".
Не верил же он - ни в духов, ни в материю; но оборотной стороной этого
скептического неверия было огромное любопытство: ко всему темному,
неизученному; он сам же ловился на этом любопытстве, с нездоровою
любознательностью перечитывая все, что писалось о передаче мыслей на
расстоянии
***
В неотправленном письме к 3. Н. Гиппиус (датированном "1907,
Страстная неделя" - т. е. 16 - 22 апреля) Брюсов описывает этот же инцидент:
"На лекции Б(ориса) Ник(олаевича) подошла ко мне одна дама (имени ее не хочу
называть), вынула вдруг из муфты браунинг, приставила мне к груди и спустила
курок. Было это во время антракта, публики кругом было мало, все разошлись
по коридорам, но все же Гриф (С. А. Соколов. - Ред.), Эллис и Сережа
Соловьев успели схватить руку с револьвером и обезоружить. Я, правду
сказать, особого волнения не испытал: слишком все произошло быстро. Но вот
что интересно. Когда позже, уже в другом месте, сделали попытку стрелять из
того же револьвера, он выстрелил совершенно исправно, - совсем как в
лермонтовском "Фаталисте". И, следовательно, без благодетельной случайности
или воли божьей Вы совершенно просто могли получить, вместо этого письма от
Скорпиона, конверт с траурной каймой" (Литературное наследство, т. 85.
Валерий Брюсов, с. 694). Этот же случай описывает в своих мемуарах
"Невозвратные дни" Л. Д. Рындина: "Роман Нины Петровской с Брюсовым
становился с каждым днем трагичнее. На сцене появился алкоголь, морфий. Нина
грозила самоубийством, просила ей достать револьвер. И как ни странно,
Брюсов ей его подарил. Но она не застрелилась, а, поспорив о чем-то с
Брюсовым в передней литературного кружка, выхватила револьвер из муфты,
направила его на Брюсова и нажала курок. Но в спешке не отодвинула
предохранитель, револьвер дал осечку. Стоявший с ней рядом Гриф выхватил из
ее рук револьвер и спрятал его себе в карман. К счастью, никого постороннего
в этот момент в передней не было. Потом этот маленький револьвер был долго у
меня"
***
Стремление выдвинуть Брюсова крепло и потому, что нам было нужно, чтобы
его так именно воспринимала публика, и потому, что очаровывать нас из
недели в неделю, из месяца в месяц, поддерживая личное очарованье частыми
забегами, всегда ненароком, - ко мне, к Соловьеву, к Эллису; предлог -
корректура или - предложенье рецензии; над корректурой и над рецензией с
дымком папиросы взлетал разговор о поэзии, символизме и лозунгах школы, если
уж "таковой быть угодно": "угодно" - его выраженье; с лукавой улыбкой, сияя
глазами, откидывался он при этом, цепко ухватываясь руками за кресло,
качаяся корпусом; делалось преуютно от знанья, что он понимал: никакой
"школы" нет (лозунг, им у меня взятый); в замене им своего недавнего тезиса
(символизм - как именно школа) моим - тонкая игра в непритязательность и
признание меня как теоретика группы; он шармировал переливами всех оттенков
ума: от трезвой четкости до лукавейших искр шаловливого смеха.
Бывало - звонок; и - громкий голос в передней: - "Борис Николаевич, я к
вам на минуточку!" Отворялась дверь; и протягивалась его голова в
широкополой шляпе, с лицом, дышащим и здоровьем и силой, с заостренной,
черной бородкой; глаза прыгали, как мячи, со стены - на тебя, с тебя - на
письменный стол, быстро учитывая обстановку: и выраженье лица, и листы
бумаги, и поворот кресла, и новую книгу на маленьком столике, и количество
окурков, и клубы дыма; он делал вывод: ага, - курил, был мрачен, писал
рецензию для "Весов", читал Бальмонта; и все это учтя, вводил в первом же
слове беседы тональность, ответствующую твоему настроению; эта приметчивость
придавала незначащим его репликам пленительную отзывчивость под формой
сухости; и ей противостоять было трудно; фраза звучала порой комплиментом
тебе.
(А. Белый)
***
Когда я увидел его впервые, было ему года двадцать четыре, а мне одиннадцать. Я учился в гимназии с его младшим братом. Его вид поколебал мое представление о "декадентах". Вместо голого лохмача с лиловыми волосами и зеленым носом (таковы были ,,декаденты" по фельетонам "Новостей Дня") - увидел я скромного молодого человека с короткими усиками, с бобриком на голове, в пиджаке обычнейшего покроя, в бумажном воротничке. Такие молодые люди торговали галантерейным товаром на Сретенке. Таким молодым человеком изображен Брюсов на фотографии, приложенной к I тому его сочинений в издании "Сирина".
***
В девятисотых годах Брюсов был лидером модернистов. Как поэта, многие ставили его ниже Бальмонта, Сологуба, Блока. Но Бальмонт, Сологуб, Блок были гораздо менее литераторами, чем Брюсов. К тому же никого из них не заботил так остро вопрос о занимаемом месте в литературе. Брюсову же хотелось создать "движение" и стать во главе его. Поэтому создание "фаланги" и предводительство ею, тяжесть борьбы с противниками, организационная и тактическая работа — все это ложилось преимущественно на Брюсова. Он основал "Скорпион" и "Весы" и самодержавно в них правил; он вел полемику, заключал союзы, объявлял войны, соединял и разъединял, мирил и ссорил. Управляя многими явными и тайными нитями, чувствовал он себя капитаном некоего литературного корабля и дело свое делал с великой бди¬тельностью. К властвованию, кроме природной склонности, толкало его и сознание ответственности за судьбу судна. Иногда экипаж начинал бунто¬вать. Брюсов смирял его властным окриком, - но иной раз принужден был идти на уступки "конституционного" характера.
***
У него была примечательная манера подавать руку. Она производила странное действие. Брюсов протягивал человеку руку. Тот протягивал свою. В ту секунду, когда руки должны были соприкоснуться, Брюсов стремительно отдергивал свою назад, собирал пальцы в кулак и кулак прижимал к правому плечу, а сам, чуть-чуть скаля зубы, впивался глазами в повисшую в воздухе руку знакомого. Затем рука Брюсова так же стремительно опускалась и хватала про¬тянутую руку. Пожатие совершалось, но происшед¬шая заминка, сама по себе мгновенная, вызывала длительное чувство неловкости. Человеку все каза¬лось, что он как-то не вовремя сунулся со своей рукой. Я заметил, что этим странным приемом Брюсов пользовался только на первых порах знакомства и особенно часто применял его, знакомясь с начинающими стихотворцами, с заезжими провинциалами, с новичками в лите¬ратуре и в литературных кругах.
***
Борис Садовской, человек умный и хороший, за суховатой сдержанностью прятавший очень доб¬рое сердце, возмущался любовной лирикой Брюсова, называя ее постельной поэзией. Тут он был не прав. В эротике Брюсова есть глубокий трагизм, но не онтологический, как хотелось думать самому автору, - а психологический: не любя и не чтя людей, он ни разу не полюбил ни одной из тех, с кем случалось ему "припадать на ложе". Женщины брюсовских стихов похожи одна на другую, как две капли воды: это потому, что он ни одной не любил, не отличил, не узнал. Возможно, что он действительно чтил любовь. Но любовниц своих он не замечал.
(Ходасевич)
***
У Валерия Брюсова лицо звериное – маска дикой рыси, с кисточками шерсти на ушах: хищный, кошачий лоб, убегающий назад, прямой затылок на одной линии с шеей, глаза раскольника, как углем обведенные черными ресницами; злобный оскал зубов, который придает его смеху оттенок ярости. И глаза каре-желтые, как у волка. Сдержанность его движений и черный сюртук, плотно стягивающий его худую фигуру, придают ему характер спеленутой и мумифицированной египетской кошки.
(Волошин)
Модернизм и постмодернизм http://proza.ru/2010/11/27/375