38. Советы ученого соседа

Борис Розенблат
                СОВЕТЫ  УЧЕНОГО  СОСЕДА
               
                Стоя на вершине, они  сообщили по
                рации на базу: «Во все стороны пути
                только вниз».
                (из отчета об успешном восхождении на
                Эверест 4 мая 1982)


 Как же велика дистанция от небесного замысла до земного исполнения. Прошло 70 лет от моего рождения, прежде чем мои лень и глупость, не то чтобы подвинулись, но на время уступили свои места бесцеремонности и неожиданно высунувшемуся честолюбию. Бульдожьей хваткой они зажали меня и подвели к столу отпробовать такое горькое лакомство, как писательство. У меня всегда было много причин для снисходительного взгляда на это занятие. И слов не меньше, чтобы по этому поводу испортить себе аппетит. Но удержаться уже не могу, хотя не знаю, на что надо помножить это тощее перо, чтобы по неопытности постоянно не «уводить рассказ в боковые улицы»? Только договоримся – не подстёгивать. И без сторонних толчков, при своей торопливости могу провалиться в какую-нибудь трясину. Тут главное, наедине с  собою, себя же не презреть: «Не в свои сани полез».

  А завернулось всё неожиданно.

1972 год. Жаркий летний вечер. На подходе к дому кто-то хлопает меня по плечу:
 – Игорь, привет.
– О-о-о, Мишаня. Сколько лет, сколько зим?
– Ровно десять зим.

  Зацепились языками. Простояли довольно долго. Стали расходиться, Миша бьет себя по лбу: 
– Ах, дурила. Главного-то не сказал. Я ведь здесь не случайно. К тебе шёл. До тебя не дозвониться.
– Да, нам полгода назад номер сменили. А что случилось?
– Помнишь Ирку Фейгину?
 – Издеваешься? Пять лет за одной партой...
– Да, это я так, к слову. Через месяц она выезжает из Союза. Куда не сказала. Устраивает прощальный вечер. Хочет собрать всех наших из класса. С тобой не могла связаться. Вот и попросила меня зайти домой. Придёшь?
 – С удовольствием.
– Тогда до среды. Пока.

  Ира была дочерью знатных родителей. Её отец Семён Львович – доктор математики, профессор, а мать – Дора Марковна, лингвист, преподавала в Инязе. Жили они недалеко от меня, на Ленинском. Нередко с ребятами из класса мы бывали в их «академическом» доме. В общении старики были приветливы. Ко мне, да и ко всем относились замечательно.

  Сейчас с иронией смотрю, как подвыпившие выпускники школ, прощаясь с детством, клянутся друг другу в вечной любви и дружбе. Белые платья, Красная площадь, Москва – река, наивные мечты, чистые надежды. Под утро они возвращаются домой. Ложатся спать, и всем видится один и тот же цветной сон. Но у жизни свой устав. Через неделю радостное созерцание мира сменится заботами об устройстве своего будущего. Заботы эти, без всяких нежностей, легко задушат всякие душевные порывы. И скоро другой, черно-белый сон будет тревожить их воображение. Встречи с вчерашними одноклассниками быстро сойдут на нет. Конечно, они ещё будут непременно, но больше от безделья или уличной близости, чем от общих интересов. Годы разобщат всех основательно.

  Вот и у меня с Ирой так же. В школе мы были очень дружны. Нас даже дразнили – «тили-тили тесто, жених и невеста». Но после школы разбежались почти сразу, вернее, как попали в студенческую атмосферу. Ира поступила в МГУ, я – в Бауманский.
  Удивительно было видеть в среду, какие восторги охватили бывших одноклассников. Как мы обрадовались друг другу. Это были буквально минуты счастья. Разговоры, разговоры. Весь вечер прошёл в воспоминаниях и рассказах. Разошлись под утро. Однако, дальше не об этом.

  В тот вечер Ира познакомила всех со своим мужем – Колей Бердяевым. Открытый, искренний, жизнерадостный. Казалось, что мы век были знакомы. Танцы, шарады, песни под гитару. Он постоянно в центре. За весь вечер никто не вспомнил, что повод для встречи – расставание.

  Ира с Колей окончили филфак МГУ в 68-м. Все годы учения они были вместе. На пятом курсе поженились. До университета Коля отслужил на флоте положенные тогда четыре годы. Ещё до армии, в школе, увлёкся поэзией. Сам писал. Несколько его стихотворений были опубликованы в «Юности». Он точно понимал размер своего поэтического дара, и после университета оставил сочинительство. А вот изучение поэзии стало интересом всей его жизни, профессией. Колины статьи печатали в солидных журналах. Правда, недолго. Но об этом и еще о многом другом я узнал лишь через десятки лет. Случайно. Немного терпения и, если и дальше вы будете со мной в товарищах, утолю ваш интерес подробностями.

  Сегодня, среди вечера, Коля устроил даже литературную страницу. Начал читать стихи. Естественно, втянул остальных. Когда он прочёл своё прощальное стихотворение, как-то взгрустнулось. Но у меня получилось вернуть веселье – позабавил всех отрывком из своей «поэтической тетради». Рассказал, как на пирушке, в честь окончания 4-го курса, мой шедевр в одну строку: «Серебряный Бор – зелёный забор» получил первую премию в конкурсе – «За философское восприятие общественных явлений и его выражение в тонкой поэтической форме».


  Не смейтесь. В моей группе, среди нас были ценители поэзии. Не смейтесь. Среди нас были и просто ценители, и «настоящие» ценители поэзии. Правда, понимание о «настоящих» пришло ко мне лишь после отъезда Иры и Коли, когда органы повесткой «пригласили» меня к разговору о возможном сотрудничестве. Там меня долго расспрашивали о моей работе, о родне, о всякой чепухе. Интересовались друзьями. И вдруг спросили, какие у меня отношения с Николаем. Я на чистом глазу отвечал всё как есть: познакомился с ним на вечере у Иры, общался с ним лишь до их отъезда. Кроме хорошего сказать нечего. Когда они поняли, что мне действительно ничего неизвестно о Колиных «делах», разговор пошел по кругу. После моих сомнений относительно работы в органах, как бы вскользь, они вдруг упомянули про «Серебряный бор», прочитанный мной в ту среду. А когда они незатейливо так намекнули, что в их власти дать мне не бутылку пива за «моё творчество», а более «весомую награду», понял: по части нагадить тут ребята серьёзные. Дело в том, что на четвёртом курсе, как победителю, мне вручили бутылку пива, о которой в среду не упоминалось. Значит, ещё в студенчестве, они заметили «мой поэтический талант» и тогда же взяли его на заметку.

  Вежливые мои, вы меня не подстёгиваете, а зря. В голову приходят разные продолжения, и каждое с требованием немедленно его усыновить, а рука знай своё – строчит без оглядки. Не знаешь, кому доверять больше.

  Так вот. Знакомство с Колей, стало для нас с Мишей событием поворотным. Несмотря на множество хлопот, связанных с отъездом (оставалось три месяца), Ира и Коля находили время для творческого вечера с Михаилом Светловым, для консерватории с Рихтером, не пропускали ни одной театральной премьеры, выставки. Они были очень жадные до всего, что наполняло их. Притяжение к ним было сильным. Никакого  занудства, добрые, ничего напоказ, они каждому открывали свои объятия. Но получилось, что из одноклассников только мы с Мишей искренне, без всякой драпировки, прильнули к ним. Вместе проводили много времени, как могли помогали в сборах.

  За неделю до отъезда Ира с Колей нас двоих пригласили к себе. Когда мы вошли, ничто не говорило об отъезде. Все на своих местах. Только в большой комнате, посередине, два чемодана и два, перевязанных веревкой, ящика для посылок.

  Стол был сервирован для чая. Нас ждали. Но чаёвничали недолго. Переступив порог мы сразу как-то съежились, чувствовалось – это прием вежливости. Для них сейчас каждая минута дорога. Оттого напряженность не отпускала. Подобрав момент, мы собрались уходить. Тут Ира остановила нас и говорит:
– Вы нас извините. Конечно, впереди много дел. Скоро отъезд. Мы позвали вас попрощаться. Вы стали нам очень симпатичны. Жаль – только сблизились, можно сказать подружились и надо расставаться. Мы с Колей решили просить вас о двух вещах. Не провожать нас в аэропорт…

  Коля перехватил у Иры продолжение:
 – Нам не хотелось бы сейчас озвучивать причины. Поверьте на слово, их много и они весомы. Так будет лучше, прежде всего для вас. И второе. Вы окажете нам огромную услугу, если возьмёте на хранение по одному ящику. В них мои рукописи. Там ничего крамольного. Но мы знаем, что нам их не дадут вывезти. Сразу отберут. Скажут – для проверки. Пообещают вернуть. Конечно, не вернут. Многое мы раздали, а вот две коробки остались. Сегодня забирать их не надо. После нашего отъезда вам их привезёт подруга Ириной сестры. Если вам это неудобно, не стесняйтесь, скажите.

  Ничего ещё не осознав, мы в разнобой ответили согласием. Согласились, но уже через мгновение в нас поселилась ещё необъяснимая тревога. Что-то здесь не так. Почему «нам будет лучше, если не поедем в аэропорт»? Почему нам должно быть плохо, если поедем? Почему это нельзя озвучить? Мы не задали эти вопросы сразу. Они появились позже. Но эти «таинственные причины» привели нас в неуютное состояние. Мы ушли, держа в руках свёрнутые в трубочки старинные гравюры, которые были даны нам в подарок на память.


  Сейчас даже не знаю чем объяснить. Как получилось, что терзаемые одинаковыми мыслями об этих посылках, уже будучи на улице, мы с Мишей не обмолвились о них ни словом. Я говорю – мы, думая, что и Миша так же рассуждал. А может он переживал все иначе? Не знаю. Объяснений тому возможно много, потому ни на одном не задержусь.

  После школы мы не виделись с Мишей, как он сказал, десять лет. Общение с Ирой и Колей при моём огромном эгоизме ничуть не сблизило меня с бывшим одноклассником. Да и Миша, наверное, особо не горел желанием меня видеть. Так думалось тогда. Но прошло несколько десятков лет, и вот я узнаю о судьбе Миши, и понимаю, как мне тогда повезло. Но это везение свинцовым грузом сейчас лежит на моей душе. Хотя, никакой вины моей в случившемся нет.

 Что же произошло? Не коротко, но в трёх пунктах.

  1. Через две недели, как Ира и Коля вылетели из Москвы, подруга Ириной сестры привезла мне рукописи. Но приехала неожиданно, без предварительного звонка. Не позвонила, потому что, мой новый номер Миша так никому и не дал. Скорее всего, забыл. Ира, в свою очередь, передала сестре, а та подруге мой адрес и Мишин телефон. Подруга созвонилась с Мишей. Повезла одну посылку ему, а по дороге, зная мой адрес, заехала и отдала мне вторую. В момент её приезда мы с женой были у подъезда и загружали домашние вещи в наёмный «УАЗик». У нас намечался капитальный ремонт, и практически всё, кроме мебели, мы сплавляли на дачу. И привезенный ящик сразу же кинули в битком набитый кузов машины. Там, на даче, среди прочего дачного хлама, он пролежал около тридцати лет.

  2. Привычка слушать вечером «Голос Америки» привилась мне давно, и слушал вплоть до прекращения вещания, не помню точно, то ли до 07, то ли до 08. Неважно. А эта передача было буквально перед закрытием – в литературной странице диктор представляет своего гостя:
«Сегодня юбилей. Исполнилось 65 лет Николаю Бердяеву, в прошлом советскому, а теперь американскому писателю. При этом прошу не путать его с однофамильцем, выдающимся русским философом. Предлагаем вам послушать запись интервью, которое наш корреспондент взял у него в Калифорнии, в его собственном доме».

  Вопросы ведущей опускаю, тем более, что они не запомнились. Вернее запомнилось, как она всё время пыталась наклонить разговор к пропагандистским какашкам. Коля же молодец. Он будто и не слышал вопросов. Был спокоен и прозрачен. Привожу его слова в  моем пересказе, и в телеграфной  манере.   

  Начал Николай с благодарности своему школьному учителю литературы, который в восьмом классе организовал кружок для внеклассного чтения.

  «На первое занятие кружка пришло человек десять. Когда Антон Васильевич отошел от прозы и начал приваживать нас к поэзии, кружок сузился. Через месяц, к «серебряному веку», осталось двое. Тогда же я тайком сам стал подражать Лермонтову…»

  «В Педагогический институт меня не приняли. В сочинении на тему «Мой любимый герой»  я объяснял, почему мой герой Остап Бендер. Весёлость работы признали, изложение отметили. Но с формулировкой – «тема не раскрыта» мне поставили тройку. Были ли ошибки? Одна была. Запятую не там поставил. Ошибка моя была в другом – у всей страны любимый герой – либо Корчагин, либо Морозов, либо оба Павлика сразу. А здесь выскочка – издеватель. Вот и завалили…»

  «Тут же армия. Северный флот. Служба на подводных лодках – школа суровая. Единственная терапия от хамства и обмана – сразу в морду. Главные учителя здесь – жизнь и смерть. Кто это не понимал, тому было худо. Начал писать. Мои романтические стихосложения пришлись ко двору. Три новеллобразные пробы, больше похожие на слезливость зека, сделались песнями. Из армии привёз семь тетрадей своих стихов. Несколько стихотворений отнёс в «Юность». К моему удивлению два напечатали…»

  «Университет, филфак – счастливейшие годы. Да и после все шло хорошо. Меня оставили на кафедре. Стал готовить диссертацию. Тема – итальянская поэзия. Я очень много работал. Кроме диссертации, появились статьи, несколько рассказов, две повести. С издательством «Художественная литература» договорился о написании исторического романа о поэтах, друзьях декабристов. Получилось так, что один из редакторов, друживший с киношниками, поделился моими изысками с известным режиссером. Тот заинтересовался. Мы встретились, понравились друг другу. Обтесали мои материалы под сценарий, аж на две серии. На «Ленфильме» его утвердили. Был подписан договор. Нам даже аванс выплатили. Но тут началось. Вдруг, без объяснения причин, нас исключают из планов киностудии. Съёмки отменяют. Сценарий– коту под хвост. Но этого мало. Меня увольняют с кафедры.

  Всё прояснилось неожиданно и просто. В свою бытность, ещё студентами, пять человек из моей группы и трое выпускников университета после лекции, посвященной издательской практики дореволюционной России (был у нас такой факультатив), остались и продолжили тему. Говорили о разном: о всех проклятиях того времени, о миазмах царизма, доставшихся новому племени, о шикарных изданиях, о красоте шрифтов и т.д. Делали это легко, даже весело. Нам понравилось общаться, и мы решили собраться ещё раз. Так родились наши любительские собрания. Обсуждали профессиональные темы. Читали свои стихи, упоминали литературные новинки, в том числе и выпущенные за границей. Начали обмениваться «самиздатом». Никаких политических целей, исключительно собственное просвещение и любовь к поэзии. Я знаю точно, что никто из наших не был «подсадным». Скорее всего, где-то, кто-то, с кем-то по простоте душевной обмолвился о наших посиделках, которые продолжались и после окончания университета. Этот «с кем-то» настучал куда надо. За нами стали следить. И наша небрежность при обменах «самиздатом» стала роковой. Для нас пятерых всё обломилось моментально. Начались разбирательства. Мурыжили так, будто раскрывали шпионскую сеть. В итоге, никому ничего предъявить так и не смогли. Не было ни одной цитаты о нашем вольнодумстве. Мы мыслили и общались на языке, исключающем политическую фразеологию. Потому нам предъявили только «распространения антисоветской литературы». А это было, не слабее шпионажа. Двоих осудили. Каждому по два года ссылки. Это мягко. Могли и на семь лет посадить. Остальных заклеймили. Трое потеряли работу. Писательством заработать стало невозможно. А ведь у меня уже было несколько заказов от журналов. Всё перекрыли. Это они делали легко. Теперь всё написанное шло в стол.

  Когда мы с моей Иришей поняли, что больше нельзя существовать за счёт родителей, приняли решение эмигрировать. Но выехать мы смогли лишь через четыре года…»

  Только теперь, спустя столько лет, стало понятно, (раньше я только предполагал), почему Ирина с Николаем не хотели, чтобы мы провожали их в аэропорт, и почему органы предлагали мне сотрудничество. Неясно только, почему после их отъезда? Но искать логику там, где смешаны все существующие жанры, не под силу никому. Мы пришли всего лишь проводить школьных друзей, а оказались «замазаны» на всю жизнь.

  «Сейчас обижаться на советскую власть мне даже неловко. У меня не было и нет мании величия. Никогда не был воинствующим противником власти, не планировал её уничтожение, не зубоскалил. Может поэтому за мной не то, чтобы следили, скорее приглядывали. Хотя, не скрою, был период, когда я начал копить компромат о многих её безобразиях. Даже систематизировал способ хранения фактов, но в голове. Понимал, что на бумаге опасно. Благо память у меня была замечательная. Думалось, что когда-то моя копилка будет востребована. Переехав на Запад, её содержимое я аккуратно начал высыпать на бумагу. Но делал это неспеша, постоянно перепроверяя и исправляя написанное. И опоздал. Советская власть быстро и неожиданно для всех рухнула. Открылось столько всего, что мои накопления показались мне такими ничтожными и мелкими. А главное очень жалкими и неубедительными в литературном отношении. Тогда-то и решил – больше никаких политических рефлексий. Понял, что у меня они сиюминутны и убоги. Понял, что здесь нужны и другие знания, и перо другой мощи. Если ты в этом не под стать Солженицыну – лучше спрячься, чем от стыда светиться, и все записки уничтожил. Глазом не моргнул. Да. Без всякого сожаления. О том, что творилось у нас, знали многие и многие писали. Однако только после публикаций книг Солженицына на западе, заметьте, художественных романов, а не политических манифестов, от коммунистических идей начали отказываться целые партии. Прояснились головы у целого поколения людей. Ни один писатель не может сравниться с ним по силе влияния сказанного на современников. Я говорю так утвердительно потому, что всё это проходило в моё время. Надо честно сказать – сейчас даже ваша радиостанция мало что может прибавить в «разоблачительном деле» к тому, что уже известно всем. И в аналитическом смысле, и по фактам…»

  «Вот вы утверждаете, что аполитичность сужает художественное зрение. Это неверно. Здесь обратное. Если нет мастерства, никакие политические умения вам не помогут точно и понять человека, и общежитие целиком. Мало того, большая литература никогда не использует политику в личных целях, и не участвует в политике, но тайно её обволакивает...»

  «Вы спросили – кто были мои учителя? Их было много. Но одно имя впереди всех. Это наш сосед по площадке в Москве. Виктор Сергеевич Вяземский – академик. Должностей государственных отечественных и международных уйма, но все номинальные. Он даже от директорства в своём институте отказался – «хлопотно и времени нет», хотя фактически он один определял всю научную идеологию института. Сам же числился в нём всего лишь заведующим лабораторией. Почётный член академий разных стран, лауреат множества премий, астрофизик, Виктор Сергеевич был истинным носителем русской культуры. Нет, не русской, мировой. Его знания не имели границ. Он был очень дружен с отцом моей Ириши…»
 
«Вы спросили о моих планах. Я уже говорил, сочинительство я оставил ещё до приезда сюда и занимался исключительно исследовательской работой. Тут я ничего не поменял. Преподавание в университете позволяло мне сочетать работу с моим любимым занятием – «Литературная Италия во все времена». Здесь вышло несколько монографий. Но время. Я уже не молод. Накопилось много воспоминаний. И пока ещё в памяти, в ближайшее время непременно сяду за мемуары. Есть что рассказать. И начну именно с человека, которого признаю моим главным наставником, начну с Вяземского.

  Дело в том, что о нём я написал небольшое эссе, ещё будучи в Москве, тут же после его смерти. Он ушёл за полтора года до нашего отъезда из Союза. Но написанное тогда я вывезти не мог.

  Наверное, все пропало.

  Тут, знаете, грустная история. Перед отъездом мы оставили все рукописи друзьям моей жены. Их было пятеро. Одного, помню, звали Михаил Ключевский. Остальных не помню. Всё-таки десятки лет позади. После отъезда, до нас дошли слухи, по цепочке – от Ирининой сестры, которая вслед за нами выехала и осела в Израиле, а та в свою очередь узнала ещё от кого-то, и ещё через кого-то… Так слух дошел до нас, что Миша умер. Печально всё это. Вот и Ириши моей уже нет. Она скончалась здесь, в Америке. Надо спешить. С годами всё больше затмений…»


  3. После передачи я буквально помчался на Мишину квартиру. Дверь мне открыла пожилая, плохо одетая женщина. Я представился. Она провела меня на кухню. Предложила кофе. На объяснение, что стало поводом моего прихода, она никак не отреагировала. Оно и не нужно было. Как только я назвал себя, она всё поняла. Говорила, не глядя на меня, тихо и зло:
– Миша рассказывал про Вас и думал, что с Вами так же обошлись. Но не любопытничал и не стал звонить Вам. Он говорил: « Если у него всё нормально, то и хорошо. А если его тоже таскать начали, то звонками своими могу только навредить».
– Что значит «так же обошлись»?
 – А то и значит. Как только Миша получил эту проклятую посылку, в тот же день к нам пришли с обыском. Шуровали тут недолго. Ящик забрали. И Мишу забрали. Просидел он у них 15 суток. Обставили, как за хулиганство. И держали его в общей камере. То ли с уголовниками, то ли с бомжами.  Потом его целый год вызывали на допросы. Не в кабинеты, а на какие-то квартиры. Они это называли «приглашение на беседу». Раз десять, наверно. Может меньше. Не помню точно. Просто издевались. Миша кроткий был, ничего не выяснял, никуда не жаловался. Через год отстали. А самая беда случилась с Мишей как раз в те две недели. Понятно было, что туберкулёз он в камере подхватил. Стал слабеть. За несколько месяцев похудел очень. Кашель с кровью. Как обострение – в больницу. Четыре раза лежал. Целый год промучился. Начали инвалидность оформлять. Не успели.

  О своём общении, по-видимому, с теми же ребятами, я не стал рассказывать. Тем более, что никакой интриги с продолжением там и не получилось. Видно было, что мой визит хозяйке абсолютно безразличен, и скорее раздражал. Она не расспрашивала меня ни про содержимое злосчастной коробки, ни про уехавших супругов. Краем глаза заметил – квартира плохо прибрана, кругом неряшливость, следов присутствия в доме ещё кого-то не было.

  Взгляд самой хозяйки на мне ни разу не остановился, больше в пустоту, и слова туда же. Похоже, интерес к жизни для неё был давно потерян. И запах – смесь лекарств, немытого туалета и пыли, навеки увязшей в старой мебели, и в ткани, и в дереве. Запах гнетущий такой. Для меня это запах смерти. Скольких мне довелось за свою жизнь провожать из таких квартир. И везде он один и тот же.

  Чтобы не задерживаться, перестал задавать вопросы. А что спрашивать? Двух ответов хватило. Тут не надо флоберовской фантазии с её психологическими отростками, чтобы мгновенно склеить все события, легко додумать и представить трагедию этого дома.

  После тяжелой паузы, не продолжая её, я попрощался и пулей вылетел на мороз.

  Ах, Миша, Миша… Ни за что сгорел. Судьбу семьи переломили, как спичку. Царствие тебе, Миша, небесное. Я безбожник. Но ничего не придумал лучшего – пошёл в храм. Купил две свечки. Одну зажёг за упокой его души, другую – за здравие его жены. Я ещё пару раз заглядывал к ней. Когда же выяснилось, что у неё есть второй муж, но они в разводе, есть двое детей, внуки, и все они регулярно навещают дом, я понял, что помощь моя здесь не нужна.

  Ах, Миша, Миша. Надо же, за меня беспокоился. Вот почему меня вызвали лишь раз. Я у них каким-то краем проходил. Потому и не стали больше «приглашать». Они отслеживали, в основном, прослушивая телефоны. Ну да, Ирина подруга приехала ко мне без звонка, вот я не то, чтобы выпал из цепочки, но отстали. Той подруге, что приезжала, должно быть, тоже досталось.

  Ах, Миша, Миша. Святой ты мой человечек. Меня берёг. А я тогда, башка дурья, к тебе задом.

  В остатке выходит – часть Колиных рукописей у них, часть у меня. Интересно, а что сталось у других хранителей?

  Ну, конечно же, сообразительный мой читатель, ты уже догадался. Утром следующего дня, после визита на Мишину квартиру, я поехал на дачу. Эта собачья будка была сколочена ещё при советской власти «хозспособом», то есть из того, что мог достать, а чаще уворовать с предприятия, или ещё где. «Резиденция» – летняя. Зимой она нежилая. К забору не подойти. Всё вокруг бело от снега. За более чем тридцать лет я впервые увидел, как это красиво. А главное, лучшей охраны не придумать.

  Больших трудов стоило мне подобраться к самой низкой части забора. Перелез через него и рухнул в сугроб, под которым кусты крыжовника. Куртку порвал. Грязно матерясь (не знаю, можно ли это делать чисто), добрался до двери. Дыханием чуть отогрел замерзший замок, вернее, снял с него толстый слой инея. Вошел в «дом» и сразу же наверх. Минут десять (казалось больше часа), словно голодный хищник за куском еды, остервенело начал рыться в чердачной свалке. Переворошил всё, пока не нашёл, что искал, и – в рюкзак. Это я к тому, чтобы вы представили себе, какие страсти гнали меня на эти мытарства, меня, уже давно не легкого на подъём. Вернулся в город поздно. Сил никаких. Но об усталости не думал. Вынул содержимое из коробки на стол. Сел. И расслабился лишь, когда среди бумаг увидел черновики (частично рукописные, частично отпечатанные на машинке) с Колиными воспоминаниями о Вяземском.

  Тут я выдохнул и оставил разбор на другой день. Перебрать Колины бумаги и выстроить их в одну линию труда особого не составило. Свои записи автор датировал. Но даже будь какие страницы и перетасованы, это ничего не отняло бы от содержания.

  Стараясь не пропустить ни одной строчки, я перепечатал рукопись. Написал письмо на Колино имя. Получился довольно изменённый пересказ прочитанного вами выше. И что дальше?  Искать адрес, куда-то ездить, потом пересылать, будучи неуверенным туда ли дойдёт – эти хлопоты я отверг быстро. Слишком долго и грубо в моём стариковском сознании укореняли – почта это продолжение, или подотдел спецорганов. До сих пор некоторые письма от уехавших туда друзей приходят ко мне со следами в них чужих носов. Потому пошёл по лёгкому пути, точнее по пути, где я мог всё контролировать сам. Текст письма «усилил» некоторыми своими изысками, для чего пришлось изменить форму подачи. Получилась, на мой взгляд, статья – предисловие. После чего понёс себя и Колю сначала в редакцию «Юности». Я был уверен, что там заинтересуются одним из своих бывших авторов. Но прошло столько лет. Естественно, никто из них ничего не знал и не слышал о нашем Коле. Другое поколение. Занимаясь все эти годы итальянской литературой, Коля стал мировой величиной, но в среде небольшого круга специалистов. Понятно, на «Голос» случайных людей не приглашали. Но нашему, думаю, что и американскому обывателю его имя практически неизвестно. В редакции предложили оставить папку и ждать ответа. Через два месяца тишины сам зашел в редакцию. Секретарша: «Мы рукописи не рецензируем и не возвращаем». Ткнулся к редакторам. Глухо. Одна из сотрудниц шепнула мне в коридоре: «Скорее всего, выбросили с другими бумагами».

  Отнёс рукописи ещё в два журнала. Там – то же.

  Вот и решил, дорогой мой читатель, поместить воспоминания Коли Бердяева впереди своих. Так вот, обстоятельства привели меня к тому, что я, глядя на чужие воспоминания, прельстился к написанию своих.

  Но сначала, без изменений, даю вам документ от Коли:

  «Прошла неделя, как мы простились с нашим соседом, Виктором Сергеевичем Вяземским (В.С.) Пока свежи памятные минуты, проведённые с ним, я решил воспроизвести всё, что сейчас ясно стоит перед глазами.

  Вскоре после того как я вошел в семью моей Ириши, я познакомился (вернее был представлен) с прекрасным человеком – Виктором Сергеевичем Вяземским (В.С.), соседом по лестничной площадке и большим другом родителей Иры. Изредка, по выходным, он заходил к нам и с Семеном Львовичем они уединялись в его кабинете.

  Поломка лифта, скажу вам, – вещь нужная и даже необходимая. Десятилетиями люди живут в одном доме, не зная друг друга. Аварии с канализацией, протечки, короткие замыкания – они всех объединяют. А поломка лифта – это вершина для проявления вашей социальной озабоченности и либерализма. Останавливаясь для передышки, вы здороваетесь с соседями, знакомитесь с ними, и тут же в крепких выражениях проявляете своё вольнодумство. Уже вместе с новыми знакомыми негодуете, обличаете, да так, что сейчас же готовы создать боевую ячейку «Северного» или «Южного» Общества, и тем углубить на пару штыков яму между гражданами и троном. Потом, войдя к себе в квартиру, вы первым делом делитесь с родными новостями и сплетнями, и постепенно успокаиваетесь. До следующей объединительной поломки лифта. Сказанное к нашему дому мало относилось. Здесь почти все друг друга знали, практически ещё до заселения. Знали, но не дружили. Давнишняя близость Семёна Львовича и Виктора Сергеевича для здешних жильцов явление редкое. Забыл сказать главное, Виктор Сергеевич – астрофизик, академик, человек с мировым именем. Но в общении без всяких фанаберий.

  Наш лифт сломался как-то зимой, когда подъем по лестнице в тяжелых одеждах особенно противен. Я открываю входную дверь. Одновременно к подъезду подъехала машина с В.С. На седьмой этаж мы добрались с двумя остановками. В.С. улыбался, шутил, но видно было, что подъем дается старику нелегко. На втором привале он, чуть отдышавшись, неожиданно стал вымаливать у меня:

  – Николенька, голубчик. Знаю, знаю. Сэмэн тут разоткровенничался и всё о Вас рассказал. Оказывается, Вы к слову крепко прилипли. Дайте почитать. Вы не знаете, а я ведь до 19-ти выбирал между музыкой, литературой и наукой. Стишками девочек обольщал. На скрипке играл. Сейчас не могу – мизинчик ослаб. Так что «я Вам, здесь, не тут». Давайте делитесь своей душевной гармонией. Современное я не очень принимаю. Обманул Вас. Современное я совсем не приемлю. И слог плохой, и мысли короткие. А вот от Вас приму. Не знаю почему. Опять обманул. Знаю. Сэмэн убедил. Ему доверяю. Порадуйте старика.

  Уже на нашей площадке он потребовал: 
  – Ну, что Вы стоите, голубчик? Несите. Я жду.

  Резкая, но мягкая, добрая, но диктаторская интонация не допускала возражений. Я, как провинившийся перед родителем, быстро нырнул в квартиру и вынес ему несколько своих работ, и «Юность» с моими стихами.

  Мне показалось, что при его занятости, вряд ли мы скоро увидимся. Это так – жест любезности, по-соседски. Но я ошибся.

  Буквально через два дня, без предупреждения, разные этикеты – это не для В.С. :
  – Вижу – не ждали. Думали, старик, что паровозный гудок. Ту – туу, и мимо. Нет, голубчик. У меня хватка мёртвая.

  Он вошёл с бутылкой вина и двумя розами. Одна для Ириши, одна для её мамы. Сопроводил подношения бодлеровскими строками: «Не стану спорить ты умна, но женщин украшают слёзы», – и воскликнул:

  – Я здесь, чтобы отметить рождение нового русского прозаика. Николенька, я о Вас. Мне совершенно не понравились Ваши пробы. Полная ерунда… Впрочем, идемте я все поясню.

  Он увлек меня в кабинет Семена Львовича, и через плечо кинул:
 
  – Девочки, Сэмэн появится – я сегодня не принимаю.

  В.С. не прицелившись, сел на диван. Грузному академику было трудно по нему маневрировать, и чтобы опереться на подлокотник пришлось тянуться. Круглого тела не хватило, и он завалился на бок. Ничуть не смущаясь своей неловкости, он быстро сориентировался, придвинул под руку лежавшую рядом декоративную подушку, подтащил ноги и, аккуратно вписавшись в размер, растянулся на диване, как патриций в термах. В.С. разыграл эту мизансцену так ловко и так обаятельно, что геометрия общения меня никак не унизила, а забавила. Чувствовалось, его голова ни секунды не была занята формой, он торопился к разговору. Избавившись от суеты, В.С. сразу стал говорить, и начал с того, что готов хлопотать по размещению рукописей, используя приятельские отношения с нужными людьми в Екатеринбурге (забегу вперёд – обещанное он исполнил довольно быстро):

  – В Москве пока с этим никуда соваться не будем. Потеряем время. Здесь сплошь зажравшиеся коты. Они мнят себя большими знатоками, распекают направо и налево, но ленивы, а от нового имени у них только отрыжка. Во всей Москве толковых редакторов дай бог два. К ним не пробиться. Достоинства остальных всего-то – университетский диплом или, на худой конец, пединститута. Они в корректоры-то не годятся, а уж в редакторы…
  А Вам я завидую. Вы станете автором замечательных произведений. У Вас есть будущее. Но у будущего пока неуверенный фундамент. Сейчас начнём его укреплять.
  Главное Ваше прегрешение, что заслоняет Вас от большой литературы – Вы не созидатель. Сразу скажу – со стихами завязывайте. В них нет взрыва, и много бабьего. Поверьте, от этого Вы никогда уже не избавитесь. Тут необходимо полное переливание крови и пересадка головного мозга. Моего. А это невозможно. Я Вам свой не могу отдать. В нём нашли новую пропорцию между позором и личной выгодой. Пришлось уступить уговорам и завещать его музею архитектуры. Что до Вашей прозы, тут иное. Не всё потеряно. У Вас твердая рука, легкость, хороший темп. Это обнадеживает. Но написанное – лишь отголоски уже давно пройденного. Писать о несовершенстве общества в стиле романтической эстетики – это для лентяев. Оставаясь в набивших оскомину схемах, ничего нового вы уже не скажете. Вы должны знать – проза вянет через три строки, если в ней нет оригинальности идей и неожиданных ударений. Вывод, что среда виновна во всех бедах несчастного, одинокого существа настолько банален, насколько и неверен. Неравенство в стае заложено изначально. Оно – основа выживания стаи, и основано на неравенстве способностей, которые также заложены в истоках. Конфликт человека и среды – это конфликт равенства прав и неравенства способностей. И он никогда не будет решён законодательно. А обделённый никогда с этим не смирится. Знаете чего я больше всего боюсь? Не отвечайте. Я сам этого не знаю.

  Я не призываю Вас пережевывать все в рамках классицизма, реализма. Тут ещё больший атавизм. Сегодня считать, что сущность искусства есть подражание природе – полная ерундистика. Это всё равно, что после появления фотографии продолжать писать портреты с розовыми щёчками.

  Для начала следует избавиться от привычных ходов, которые Вы так старательно усвоили в школе. И пока ещё Ваш интеллектуальный арсенал не переполнен шаблонов, я вижу, что Вы способны на большее. Вы в начале пути, и Вам не надо ничего вытравливать в себе калёным железом. При Вашей живости ума, Вы сможете научиться перемещать себя в пространстве, чтобы смотреть на вещи не из толпы, а выйдя из неё. Такой навык даётся не просто. Придётся приспособить к нему Ваши капризы. Что я имею в виду. Возьмём для примера – антонимы. Казалось бы, что проще: верх – низ, вход-выход, истина – ложь, добро-зло… Составлены толстенные словари, в которых систематизированы все эти лексические единицы, расшифрована семантика, объясняющая основу этих ненавидящих друг друга любовников и так далее. Но для Вас низ не должен значить противоположность верху. В трюме, а не палубе, может быть скрыта истина. Выходя «ИЗ…», ещё не значит, что Вы вошли «В…». Добро и зло – это не антонимы, а самостоятельные категории, к которым ещё предстоит найти противоположные значения. Смерть – не антоним жизни. Человек изобрел может самое своё лучшее изобретение – деньги. Создатель предвидел его и сделал конечной жизнь человека, с тем чтобы его мозги определяли истинную цену сначала денег, а потом, в той же валюте, и самой жизни. Но человек – глупейшая субстанция, высокомерен, и постоянно меняет их местами. Без дополнительных увещеваний не может понять, что все его думы должны быть устремлены только внутрь себя. Он не должен терять …

  Тут В.С. понизил пафос, голос перешел на бормотание, и через миг он стал сладко посапывать. Я тихонечко засмеялся и растерялся. Право слово, ну кто я такой, чтобы будить океан?

  Прошло минуты три. В.С. проснулся и продолжил, как ни в чем не бывало. Он попросил меня слегка перекатить его в сторону спинки дивана. После этого он достал из бокового кармана пиджака придавленную телом записную книжку, и в той же тональностью, что была перед храпом, прочёл:

  – «Процесс человеческого развития идет (в согласии с законами разума и природы) от бессознательного к сознательному, от незнания к знанию, от потребности к её удовлетворению, а не наоборот – во всяком случае, не возвращается к потребности, которая уже была удовлетворена». Это Рихард Вагнер. Не случайный на земле человек. Великий. А так мелко копнул. «От незнания к знанию» – детский сад. А главное, разве бессознательное и наши незнания одно и то же? От того, что мы ничего не знаем о бессознательном, это не значит, что бессознательное ниже наших убогих знаний. Я, например, ничего не смог бы создать без толчков изнутри, и скажу твердо, что все мои достижения не из действительности. Таблица Менделеева родилась во сне. Поискать, найдём ещё примеров. Мы лишь краем, чаще всего через сон, не заходим в подсознательное, а чувствуем его присутствие. 

  Смысл моего дидактизма в том, чтобы Вы вытащили человека из среды. Вообще забыли о внешнем мире. Смотрите внутрь человека. Кстати, я знаю много законов, но не знаю что такое «закон разума». Рихард ляпнул, и думал, дурака нашёл. Делать мне больше нечего – искать эти законы и цели. Для меня, у космоса-то нет никаких целей. А в существовании человека тем более нет никаких целей. Ведь дошёл же человек до понимания, что «Цель – ничто. Движение – всё». Так и приводи, человек, в порядок своё движение. Человек, по сложности, изнутри, сам по себе сравним с космосом. Но чтобы в этот космос залезть, нужно другое, ещё неведомое нам, умение. Потруднее космического. «Индивидуальность – единственное, что может вызвать интерес» – это не я сказал, а кто и не помню. Много всякого мусора в моей тыкве. М-да. Но мусор этот, как золотой песок.

  Когда Вы, Коленька, садитесь за стол, берёте в руку стило, и начинаете писать, рядом с Вами нет никого, кроме накопленных Вами знаний и книг. Вы в ответе только за себя. Художник, композитор, поэт – каждый сам за себя. Творимое Вами всеми искусство принадлежит конкретно Вам, и никому другому. Какая цель у картины, книги, симфонии? Никакой. Всё устремлено только внутрь автора. Кроме переживаний и поиска душевного покоя создателя картины, книги, симфонии нет ничего. Нет и быть не может у искусства, рождаемого отдельной личностью, какой-то общей цели. Так что ройте по Вагнеру, только в обратном направлении, от знаний в подсознательное. Но чтобы описать этот путь, ищите ещё неведомое Вам умение. Вы приблизитесь к нему, когда научитесь писать паузу. В этом месте заставить читателя споткнуться и остановиться Николенька, я уже сам себе надоел.
Помогите подняться. Дайте, что-нибудь из Вашего, и я пойду.

  В.С. и прежде любил к нам заходить. А после нашего с ним сближения он стал делать это чаще. Для него не было никаких запретов. Все любили его безмерно и понимали, для этого гениального вдовца мы последнее утешение.

  Тут он как-то зашел отрепетировать завтрашнее выступление на ученом совете института. Объявил две темы для доклада: «Существенные идеи на щот людей и их первородного состояния и допотопного бытия», и «Об истинных причинах , почему без дождика люди не могут жить, а дождь идет вниз на землю, а не вверх на луну», и предложил нам выбрать с какой выступить завтра. Прочитал оба шедевра и ушел, не разрешив никакой дискуссии. Вот, что значить мыслить примитивно – нам показалось, что сосед уже двинулся умом – с чеховскими пародиями на ученом совете будет выступать, а он через день прокомментировал сказанное, вставив нам знакомый текст в нашу болтовню, как пример, «о возможностях науки сохранить в неприкосновенности настоящее время и пространство для однозначного понимания его будущими поколениями». И тогда мы ещё раз устыдились. Это были речи не умалишенного, а творца.

  Однажды, прочитав мои очередные опусы, В.С. пришёл и я сразу почувствовал, что академик чем-то взволнован. И не ошибся. Поздоровались. В.С. отрешенно посмотрел на меня, поздоровался ещё раз. Потом вдруг посмотрел мне в глаза, и в третий раз выпалил:

  – Здравствуйте, Василий.

  Мне казалось, что я уже успел пристроиться к его чудачествам, но первое подумалось, – «Ага, сегодня со стариком что-то не то»:

  – Милый Вы мой сосед, напомню, меня зовут Николай.
  – Да, нет. Вас зовут Василий. Или Иван, или как угодно. Может даже и Николай. Однако. До тех пор, пока Вы думаете, что Вы Николай, написание шедевра Вам не грозит.
 
  – Понял.

  – Душа моя, ничего Вы не поняли. Я прочёл Ваши  последние пробы и пришёл к неутешительному выводу – ни одно Ваше творение, несмотря на безусловную их живописность, не может стать фактом литературы. Самому Вам трудно найти им настоящее место. Сказанное не значит, что завтра их не надо нести в печать. Ща и не такими шедеврами среду загрязняют.
  Просто Вы стали мне небезразличны ещё после первой читки. У меня нет детей. С Вами я впервые почувствовал, что такое отцовство. Вам не понять, что это значит, когда ты на краю. И я хочу кое-что обобщить, с целью усилить Вашу мощь. Вы можете и должны стать первым. Вы станете первым. О Вас будут говорить все и много. Вас начнут переводить.
 К сожалению, это будет не завтра. Я, скорее всего, до этого призназнания не доживу. Выслушайте меня внимательно. Я уйду, а вы потом сядете и за пять минут, не больше, переварите услышанное.

  Усердный сторонник классических языковых приёмов не может избежать литературного жульничества. Вы постоянно сползаете. Гарцуете вокруг в надежде прильнуть к гармонии своими, как Вам кажется, громкими пассажами, и сползаете. Потому выходит компот. Ваша эклектика сама по себе может обрести стиль, если Вы сумеете создать свой бред, преисполненный только Вашей глубиной. Значения Ваших смыслов не должны согласовываться по форме с обыденным. Ваша беда – Вы нормальный человек. А настоящие шедевры, стиль, создают сумасшедшие. Только они способны создавать новое. Они и язык создают, который воспроизведёт доселе неизвестную реальность. Обыватель быстро привыкает ко всему тому, что ему навязывают. Он не думает. Глядя на пепельницу, Вы подругому её не назовёте. Все договорились – это пепельница. Такой договор нужен, чтобы появившись на свет, мы сразу не перестреляли друг друга. Мы все считаем себя нормальными людьми и договорились, что Вы Николай.

  А Вам надо стараться перевернуть мир, но только словом и только на бумаге. Почему революционеры переворачивают мир? Они шизофреники. Они видят другую действительность, и обещая её, убеждают, что она лучше прежней. Убеждают, прежде всего, устным словом, внешними, эмоциональными эффектами. Это фальшивомонетчики. Они используют запрещённый приём – намеренно перераспределяют ассоциации нормальных людей в иной мир и преуспевают в этом. Появляется вымышленный ими договор, где пепельница предназначена для чего угодно, только не для окурков. Не дай Бог нам с Вами видеть торжество этого договора. Но теперь о другом.

  Книга. С ней всё наоборот. Писательство – ремесло тихое. И чтение – процесс беззвучный. Обоим нужна настольная лампа, тишина и незаглушённые мозги. Шум мешает думать. Значение литературы резко понизилось, как кончилось немое кино. Да. Надо запретить звуковое кино. Оно лишило людей способности к абстракциям, выключило воображение. А мы спрашиваем – откуда такое массовое оглупление? М-да.

  Книга. Мы берём её в руки с надеждой, что найдём в ней такое, что вырвет нас из настоящего и унесёт в неизвестное. Там люди счастливы. Там можно укоренять, что угодно, любые истины. В Вашем случае они традиционные. Пусть так. Вы тратите силы на поиск новых истин. Однако найти их ещё никому это не удалось. Это всё равно, что ускорить или замедлить вращение земли. Реальные же истины сами себя проявят, каждая в своё время. Попробуйте изменить форму. В другой форме всё усваивается лучше, может навсегда. Правда, на такой поиск способны только безумные авторы, они же гении. Не бойтесь безумия. Не бойтесь быть гением. Поверьте, им можно стать. Не родиться. Стать. Научитесь смотреть на окружающих и на себя только сверху вниз. Для начала откажитесь от фабульного строительства текстов. Тогда, может быть, Вам удастся создать произведение вообще без жанровых признаков. При этом не будьте моралистом. Это редко кому удается. Если бы Шекспир был настоящим моралистом, он никогда не толкнул бы мальчика мстить за отца. И он меньше всего думал о морали, когда швырял в людей свои эффектные примитивы: «Ты в силе – и друзей хоть отбавляй, Ты в горе – и приятели прощай», «Достойно ли смиряться под ударами судьбы, иль оказать сопротивленье?», – вот шельмец, спрашивает и тут же ведет героя на смерть, «Порвалась связь времён», – и тут все репу чешут, умствуют, докторские пишут. Не поддавайтесь, Николенька, не думайте о связи времён. Это не меняющаяся шкала ценностей, как нам толкуют толкователи. Связь времён может порваться лишь с исчезновением языка. А вот это никому не по зубам. Так что старайтесь для себя. Не получится – тогда уж для читательской забавы. Тут надо выбирать что-то одно – жить или выживать. Хотя, и то и другое можно делать достойно. Да, да – «Пишу для себя, печатаюсь для денег».

  Мы много голосили с Вами о нашей прозе. И возбуждались относительно конкретных имён. А чтобы говорить о прозе, как о сформировавшейся части мировой культуры, надо говорить о ней, прежде всего, вкупе с литературной критикой. Когда в России появились люди, которые стали по-другому тестировать действительность и, рискуя даже своей жизнью, они начали разрушать десятилетиями сложившиеся мнения относительно классиков, именно тогда эти ненормальные и объединили в одно целое то, что мы называем теперь ёмким понятием «русская литература».    

  Как же славно, что никакое культурное наследие не передаётся генетически. Воспользуйтесь этим. Думайте и ищите. Выработайте свой критический взгляд. Через спокойную фазу мышления Вы не создадите ничего привлекательного. Вам поверят, если из патологической части себя, а она непременно есть у каждого, если из неё родится неповторимый предмет, а может даже и язык. Потому советую Вам, бросьте всё и, для начала, напишите какую-нибудь критическую работу. Но объект возьмите солидный, а не шпану. Единственного русского гения слова и того подлавливали на словесной неопрятности. «И что за язык, что за фразы! «Дрянь и тряпка стал всяк человек!» Неужели Вы думаете, что сказать «всяк», вместо «всякий», – значит выразиться Библейски?» – так Белинский отчитал Гоголя. А как точно Вяземский, однофамилец мой, наподдал Толстому за его «Войну и мир». Только с появлением полноценной критики русская литература обрела такую силу, что смогла вписаться в мировую литературу и стать в первый её ряд».

  Затем соседушка коснулся всемирного хаоса в живописи и архитектуре. Разворошил поэтический улей. В философских концепциях – вообще трагедия. А заключил вечер чеховскими словами:
– «Я далёк от того, чтобы восторгаться современностью, но ведь надо быть объективным, насколько возможно справедливым. Если теперь нехорошо, если настоящее несимпатично, то прошлое было просто гадко».
 Тут же посоветовал исходить из этого в оценке исторической ценности любого этноса. На том и ушёл, добавив, что русских классиков едва ли наберётся больше трёх. Ушёл так быстро, что я не успел даже переспросить кто же они. А вслед, обернувшись, он успел бросить:
«Хотя, в умелых руках, немое – по части оглупления, может и посильнее будет».

  К такой атаке я не был готов. Но пяти минут действительно хватило, чтобы оброненные слова дали свои всходы. Впервые, сомнения относительно всего сделанного всерьёз одолели меня.

  Утром следующего дня мне подумалось, а почему бы и впрямь не отвлечься и не порадовать себя другим опытом. А заодно и потрафить любимому соседу. Тем более, что у меня уже были наброски о Торквато Тассо к докладу на семинаре «Итальянская поэзия». Уже через три дня я понял, что влип. Одно дело подготовить материалы к докладу, и совсем другое сделать текст самого выступления. В итоге, доклад был написан мною лишь через полгода. Слава Богу, и семинар не состоялся в срок. Но эта работа дала мне неоценимый опыт исследователя, повернула моё зрение на самого себя. Я был невероятно благодарен В.С., за то что он заставил меня отказаться от ходульных схем, от болтливости. В общем, я почувствовал себя Иван – царевичем, искупавшимся в живительных чанах. Мало того, всякую трёпку от В.С. я научился терпеть без капелек пота на висках.

  А ждать её пришлось недолго.

  В тот вечер никого из домашних не было, и войдя, В.С. вручил мне две розы, вложив их в разные руки, и с порога начал меня клевать:

  – Гоголь первые свои работы подписывал псевдонимом четыре нуля – «ОООО». Вашу работу о Тассо пока можно подписать двумя нулями. Как же Вы прямолинейны. Всё – в лоб. Отсюда, все Ваши изыски всегда будут такими же примитивными. Вы садитесь за стол, как писатель, а должны рваться к листу, как азартный картёжник. Разве это критическая статья? За Вашим желанием придать ей академизму торчат уши желания прошмыгнуть в литературу. Скажу Вам словами Гумилёва: «Войти в литературу – это как войти в переполненный трамвай, где все норовят тебя спихнуть». Вашу статью школьник девятого класса засмеёт, а уж академические монстры затопчут прямо на остановке. Такое впечатление – Вы выполнили домашнюю работу по теме, что задала училка. Смотрите, как Вы легко жонглируете фоникой, метрикой, строфикой. Вы окрепли. Закалились на Тассо. Теперь можете принимать заказы на сборник статей о поэтах-песенниках, о Данте или Суркове. Теперь Вам всё по зубам. Но все они будут, как близнецы. Это потому, что Вы пишите о поэзии Тассо. А надо писать о Тассо. Здесь важно ценить не соответствие нормам и традициям, а увлечь нас в сторону душевных истоков. Мои уроки Вам не в прок. Вы забыли – «Индивидуальность – единственное, что может вызвать интерес». Вспомнил – это Бенжамин Констан. Даром, что француз, а не глуп. Заметьте, 200 лет тому назад сказал. У Вас был плохой преподаватель литературы. Сейчас Вы поймёте меня.

  Как я стал астрофизиком? Могу ошибиться, было это в седьмом классе. Стало быть, шёл 37-й год. Физику у нас преподавал старичок, как положено, по «Пёрышкину». Вдруг он заболел. Прислали другого. Оказался конченый алкоголик. Набравшись, такие фортеля выкидывал. Как-то в середине урока он вдруг остановился возле парты самого строптивого в классе ученика: «Ты за кого болеешь – за «Спартак» или за «Динамо»?» Сам-то он был ярый динамовец. Получив ответ, что тот спартаковец, он схватил пацана за ухо. Чуть оттянул его. И резким, но несильным движением ударил текстолитовой указкой по уху. Хоть был под парами, но соображал, что сильным ударом просто отрубил бы его. От жуткой боли мальчишка заорал на всю школу и тут же перешёл на тихий стон. А садист спросил у класса: «Кто ещё болеет за «Спартак»? Тишина. «А ты, Ванечка, теперь динамовец?» Ванечка выскочил из-за парты и, держась за больное ухо, ответил: «*** тебе». И тут физик стал гоняться за ним по всему классу. Они газелями перепрыгивали через парты. Чернильницы, книги, тетради и трёхэтажный мат птичками взлетели в воздух. Спринт закончился секунд через десять. Физик споткнулся и рухнул в проход, как подстреленный. Под общий хохот, Ванечка объявил результат: «Спартак» – «Динамо» 1:0. Или вот ещё.

  Вы помните, что для преподавания химии был специальный класс. На возвышении стоял такой длинный стол. К нему были подведены вода, газовые горелки. Сверху вытяжка. В специальных шкафах химическая посуда. В ней нам показывали разное волшебство. Уроки по физике тоже в этом классе проходили. Наш Ньютон придумал себе такую вот забаву. Он брал резиновую пробку от какой-нибудь колбы, клал её на стол, и скользя по нему своей текстолитовой указкой, выстреливал эту маленькую шайбу в дальнюю стену. На стене мелом была нарисована мишень. Чтобы исправить свою четвертную оценку, надо было лишний раз быть вызванным к доске. Наш учитель не возражал. В оценках он был абсолютно справедлив. Тому, кто приходил «исправляться», но оказывался не готовым, не задумываясь, он ставил два. А вот ученику, который хоть что-то знал, прежде чем поставить ему тройку, он предлагал встать на линию огня – прислониться к мишени. Выдерживающему два выстрела – он ставил пятёрку, за один – «четвёрку», кто отказывался, уходил с тройкой и с клеймом – «трус». Частыми тренировками он достиг больших успехов в точности стрельбы. Он ни разу не попал в ученика. Так вот этот сумасшедший преображался, когда начинал говорить по теме. Он не видел класса. Улетал куда-то. А я не думал, я знал, что он ненормальный. Так вести урок, так уводить от реальности мог только человек, сознание которого было в космосе, и я уносился вместе с ним. Он постоянно приводил примеры из русской и западной литературы. Говоря о трении, он вдруг начинал рассчитывать тормозной путь поезда, под который бросилась Анна Каренина. Но прежде воспроизводил всю сцену на вокзале, наизусть цитируя Толстого. О камнеметательных машинах я впервые услышал от него, когда он рассматривал баллистические кривые снарядов и рассказывал о войнах так, будто сам участвовал в них. И много ещё чего. От него пришло ко мне умение фантазировать, мыслить не явью – с закрытыми глазами видеть всё. На этом стоп. Я не психоаналитик. Но точно знаю, что наш физик-алкоголик сделал меня тем, что я теперь есть. Искусственно создать новый мир невозможно. А Вы постарайтесь написать свои «растёкшиеся часы». И Ваше сумасшествие без Вашей воли само создаст этот новый мир. Кстати сказать, Ванечка наш сейчас генеральный директор крупнейшего химзавода».

  Когда В.С. стал уходить, я изловчился и незаметно сунул ему в карман пиджака записку: «Псевдоним Гоголя – это четыре буквы «О».

  В.С. вернулся через минуту. Таким резким я прежде его не видел:
 
  – Ничего из Вас не получится. Я Вам толкую об одном, о том, что писательство не самостоятельно. Оно есть продолжение подсознательного. Оно – из природы. Не от Всевышнего, а от Создателя. Получается, я зря вытанцовывал? Вместо того, чтобы внять моим советам, схватить долю не моего, общечеловеческого опыта, Вы пытаетесь выставить меня недоучкой. Льву Ландау это не удалось сделать, когда я в 58-м выступил на президиуме академии. А вы меня на Яновском решили на уду подцепить. Вот, что я скажу Вам, голубчик. Завтра же я войду в министерство культуры с предложением – создать «Департамент для желающих стать литераторами». У него будет одна функция – выдавать лицензию на писательскую деятельность. Но прежде, чем получить эту корочку, соискатель обязан будет написать нобелевскую лекцию. Да-да. И утвердить её в нобелевском комитете. Только так. Посмотрим тогда, сколько членов останется в Вашем Союзе писателей.

  От стыда сгоревшим и превратившимся в ничтожную кучку пепла, я стоял перед выдающимся человеком. Я даже не пытался повиниться. Стоял и проклинал себя. Слово боялся произнести. А он вдруг смягчился:

  – Ладно, пишите. Пишите, не обращайте внимания ни на какую критику. Это Ваш образ жизни. И без хмеля у Вас всё получится. Завидую. У Вас нет начальников. Вы сами себе начальник. И подчинённых у Вас нет, кроме самого себя. При чистой совести, у Вас получится хороший коллектив.

  Нобелевскую речь я написал буквально за три дня. Но показывать её не спешил. А зря. Отшлёпать меня за неё уже было некому…

  Через неделю после нашей встречи мой учёный сосед, в составе небольшой делегации ученых, был командирован на несколько месяцев в Кембридж, в Гарвард – Смитсоновский центр астрофизики, а когда он вернулся...»
На этом записки с воспоминаниями Николая обрываются. После их прочтения, я откинулся в кресле, и не знаю, сколько просидел так, пока сквозь дрёму не услышал голос жены, крикнувшей в дверь: «Игорь. Ужинать», -  «Спасибо. Чуть позже», – ответил я, и на чистом листе бумаги написал эпиграф:
 
  – «Во все стороны пути только вниз».

                И началось…