МЕМУАРЫ О РУССКИХ АЛТАЙСКИХ ПИСАТЕЛЯХ
http://proza.ru/2023/03/30/212
1. Разговорились с Ильей о поэзии.
-- Ты хоть кого-нибудь из наших алтайских поэтах знаешь, -- без надежды на положительный ответ спросил я. И к своему удивлению услышал:
-- Ну да, там Яненко, Капустин.
Ответ меня удивил и порадовал. Эти поэты при жизни так и не смогли выйти к широкому читателю. Их уделом были многотиражки и братские могилы (коллективные сборники), да и в тех их жаловали не очень. В Яненко мне нравилась бескомпромиссность. Он хотел и был поэтом, когда все обстоятельства были против.
Последние годы своей не слишком длинной жизни он работал в Обществе охраны памятников культуры, где обремененные телесами и семейством тетки ходили по предприятиям и уговаривали начальников вступать в Общество. Чем больше народу удавалось уговорить, тем выше были показатели, а там и премии подваливались. Больше в этом Обществе с таким культурным названием, кажется, не занимались и не занимаются ничем. И платили за это 80 руб в месяц (даже паршивый инженер на заводе или в НИИ получал 140, а я как редактор 180, а с премиями, как я узнал, когда собирал документы на пенсию, у меня в среднем выходило 230/месяц). Вот и судите: мог на 80 рублей существовать здоровый мужик с женой и ребенком.
Поэтому на все лето Яненко брал отпуск без содержания и ехал "бить шишку": собирать кедровые орехи в Горном Алтае. И хорошо еще, что председатель Общества наш алтайский историк Бородкин, человек мягкий и интеллигентный, давал ему этот отпуск, несмотря на лежавшие во всех инстанциях на него телеги сотрудниц, что он пригревает в Обществе тунеядца и рвача.
"Бить шишку" -- работа и сама по себе тяжелая, и еще более тяжелая из-за того, что приходилось отбиваться от милиции и инспекторов природоохраны, которых на сезон сбора орехов нагоняли в Горный Алтай со всего края. Только не подумайте, что Яненко был браконьером или отъявленным закононепослушником. Дело в том, что заготовкой официально занимались специальные заготконторы, ленивые и неповоротливые, как и все -- что российские, что советские -- бюрократические структуры. А поскольку масло кедровых орешков очень ценилось, то было масса диких на свой страх и риск сборщиков, которые сдавали добытое в те же конторы, которые в свою очередь потом левыми путями доставляли дефицитное масло к потребителю, по большей части блатному.
Таким образом, этого масла в продаже было не достать, но все начальники и "нужные люди" его имели. Вот такая двойная бухгалтерия процветала в этой сфере, как и в остальной советской жизни. Тем, кому это аномальное по законам, но вполне типичное по реальности явление советской жизни интересно, могут посмотреть фильм "Ты мне, я тебе" с Куравлевым в двух главных ролях. К слову и сам Яненко натаскал этого масла литначальникам немало: так что еще бабушка надвое сказала, вышли бы те его два сборника 1977 и 1983 гг, не подмажь он им пути обильно этим самым маслом. А вот Бородкину, который его покрывал, он масла не таскал. Потому что когда однажды притащил от широты душевной, Бородкин очень обиделся: видать не из-за кедрового масла он его покрывал.
2. Наши личные отношения с Яненко не сложились. Произошло это нелепейшим образом. Он читал свои стихи, наши слушали его, притаив дыхание -- вся наша редакторская братия относилась к поэту хорошо: даром, что никаких дивидендов в виде публикаций это не приносило: кого печатать, а кого нет, решалось совсем в других кабинетах. Стихи были серьезные такие, хорошие. А я взял да засмеялся. Яненко резко остановился, а все с осуждением посмотрели на меня.
-- Наверное, очень веселые стихи? -- спросила меня с потугой на иронию одна редакторша.
-- Да нет. Эпитет веселый: "сильная лодка".
-- Да в словаре, вы наверное, такого не найдете.
Все засмеялись. Надо мной. И тут Яненко испортил весь компот, заявив:
-- Это не лодка сильная, а волна.
Чтобы был понятен предмет спора, приведу стихи, сначала без знаков препинания, а потом со знаками, как их расставил сам автор:
И лодка качается сильная
Волна поднимает ее.
И лодка качается. Сильная
Волна поднимает ее.
А поскольку читал Яненко, четко выделяя строки, то слышалось не так, как писалось. Все опешили от авторского комментария. Оказывается, и наши редакторы полагали, что сильной была лодка, а не волна, но считали это вполне согласным с поэтической логикой. И теперь вдруг, почувствовав себя обманутыми, они разом накинулись на Яненко, обвиняя его в неудачной строфике. Яненко никогда не возражал, не спорил: он просто встал и вышел. Ссоры между нами не было, но определенная кошка пробежала: "здравствуй -- до свидания" и все.
Надо заметить, что перенос части предложения на другую строку или даже в другую строфу (enjambment) -- это очень сильный прием. Он резко выделяет переносимые слова и заостряет их смысл. Но пользоваться им надо крайне осторожно, примерно, как пасом пяткой. Такой пас всегда застает врасплох соперника: противоядия против него так и не смогли найти. Но у плохих игроков такой пас чаще и партнеров ставит в ступор, и вместо неожиданной атаки на чужие ворота, ты привозишь ее к своим. Так что когда в технике стиха не чувствуешь себя уверенным на все 100, применять enjambment не следует. Так себе спокойненько и кругленько каждое предложение укладывай в одну строку. На худой конец законченный синтаксический период.
Яненко же этим приемом пользовался часто и, на мой взгляд, неумеренно:
Финиш. Хана. Не светит вырваться из тщеты.
а почему "хана" должна светить?
3. Еще помню, как обсуждалась первая книга тогда молодого алтайского писателя (едва перевалило за 40), а теперь нашего мэтра Т. Кирилина "Чужая игра". Анатолий Сергеевич прилепился тогда душой и творчеством к направлению антимещанской, по моему определению, литературы, или городской прозы -- по общепринятому ("Служебный роман", "Гараж", "Послесловие", "Дела сердечные", "По семейным обстоятельствам" -- называю кинофильмы, ибо их названия больше скажут читателю, чем фамилии обласканных московскими журналами авторов этого направления -- Семенов Г., Трифонов, Битов, Маканин...). Но если тот же Трифонов хотя бы вертел антисоветские фиги и бананы в кармане, то большинство его последователей посчитали, что можно просто описывать свой быт: вот тебе и вся литература.
Вот в этой повести Кирилина, как и во всех произведениях того направления, герои сходятся и расходятся, и суетятся с утра до вечера. То у главного героя ломается станок (не на заводе, а в ванной -- так называемой безопасной бритвы) и он полдня бегает по магазину небритым, чтобы достать этот станок. То он говорит жене что-то ласковое, а она неправильно его понимает и обижается, и он по телефону пытается то ли извиниться перед ней, то ли высказать ей свои упреки, а она бросает трубку, то... Ну, словом, сериалы отдыхают, только без юмора и мелодрамы. Все то да потому, все то да потому...
Сергеев, который тоже был на читке в Союзе писателей, слушал, слушал всю эту хренотень, да так и взорвался. "Современный герой -- это не тот, кто ведет растительное существование, протирая штаны в конторах, а кто охраняет в зной и мороз рубежи нашей родины, или прокладывает новые трассы в труднодоступных местах, кто по зову сердца и партии..." Ну вроде получалось, что Кирилин был как бы не прав. Тут уже взорвался Яненко. "Кто по зову сердца и партии -- это хапуги и приспособленцы. Только подонки размахивают партбилетами, а честные люди просто живут. И нужно гордиться, что у нас на Алтае появился писатель, который не выслуживается перед крайкомом, чтобы и его допустили к писательской кормушке, а честно и правдиво описывает то, что чувствует и что видит в жизни". Вроде как бы получалось, что Кирилин был уже и прав.
Короче, слово за слово: дело дошло до рукоприкладства. Ну и Яненко ударил Сергеева. Чему я не очень-то верю (описание идет от рассказов очевидцев, моих коллег-редакторов и одного поэта, а другого писателя -- то есть членов Союза писателей по совместительству). Яненко -- он поджарый, мускулистый, а Сергеев... Зная их характеры, так и вижу, как Сергеев, как петушок наскакивает на Яненко, пытается схватить того за грудки. А Яненко, что? Дернул резко плечом, как бы стряхивая груз, и Сергеев отлетел от него как мячик от стенки (ну навроде как драка Михалкова и Басилашвили в "Вокзале для двоих"). А чтобы ударить? Яненко на улице мог драться, а вот так на заседании? Не в его это было характере. Все эти сплетни и обвинения шли, мне кажется, от литературного бабья, а мужики позорно к ним присоединились. Все -- то есть наши редакторы, мои, а также Яненко и Кирилина ровесники -- были на стороне Яненко (хотя все мы были советскими патриотами, но либеральная гниль уже по полной набирала обороты в среде образованцев, особенно журналистской и прочей, обычно причисляемой к творческой), но не могли не попенять ему:
-- Конечно, Яненко прав. Но зачем такое говорить. Все мы все прекрасно понимаем и про партбилет, и про эти дурацкие стройки коммунизма, но зачем такое говорить? Только наищешься приключений на свою жопу и все.
Ну а Яненко был мужиком резким, и нет-нет да и срывался в таких эскападах. Ненавидел он чуть ли не как личного врага всякую фальшь, которая махровым цветом процветали тогда в жизни, а особенно в литературе, и так и доцвела до нашего времени. Потому и требовал искренности чувств от писателя. Жаль только, что повздорили два хороших мужика (Сергеев ведь тоже был человеком искренним), а все наши приживальщики при литературе только с ухмылкой пересказывали их ссору, да как они (якобы) мутузили друг друга.
Вот отсюда и росли ноги у Яненко к тем, кто говорить одно, а пишет совсем другое.
А как себя, интересно, вел подкритикуемый с одной стороны и подзащитный с другой -- Кирилин? История о том умалчивает. Поэтому воспользовавшись правом на художественный вымысел, позволю себе малость пофантазировать. Ну очень малость: много раз наблюдая поведение Кирилина в разных литературных передрягах, прописать его в той сцене не составляет особого труда. А ситуация для Гаврилина была щекотливая. С Сергеевым он, понятное дело, согласным быть не мог. Но Сергеев -- это тебе не тяп-ляп. Пусть писатели его и не любили, но он был членом Союза, а значит, возражать и одергивать его перед молодыми (а не на междусобойчике) никто не будет. Поморщатся, но не одернут.
А потому Гаврилин сидел, слушал внимательно, что-то там почёркивал в блокнотике. Наоборот, защита, тем более яростная, со стороны Яненко, была как бы и не уместна. Яненко не был членом, то есть был он никто, и звать его было никак, ни дать ни взять настоящий маргинал. Хорошее знакомство с ним (а и Яненко, и Гаврилин были молоды -- по 40 лет -- вели себя как друзья: "Привет, гнида, как поживаешь, подонок?" -- "Да ничего сибирский валенок" (кто был молод, поймет, что это такая манера общения, свойственная возрасту, когда люди вовсе не думают друг друга оскорблять)) скорее могло повредить. И Кирилин, человек всегда благоразумный и умеющий вести себя правильно, во время защиты себя смотрел отчужденным взором на что там можно было смотреть, будто бы этот спор вовсе и не про него.
Это краткое замечание автору статьи было нужно, чтобы плавно переметнутся к вопросу о счастье, в плане эволюции писательской биографии. И поставленный ребром вопрос прозвучит так: были ли счастливы Яненко и Кирилин? Кирилин очень напоминал здесь Гете. И тот и другой добрались до Олимпа, правда, Кирилин Олимпа местного значения, но в глазах алтайского обывателя он находился на самой литературной верхушке региона. Да что там говорить: сколько я помню молодых писателей моего поколения и тех, кто моложе меня, только Кирилин и Николенкова и сумели пробиться в издательские планы. Ну и еще несколько человек, но те по комсомольской или бизнес-админстративной части. И тот, и другой -- Кирилин и Гёте -- прожили жизнь без потрясений, в достатке и довольстве (у Кирилина умерла жена, и он очень переживал -- ну это увы! заурядные несчастья бремени страстей человеческих). И тот, и другой, однако, всегда были в дурном расположении духа.
Кирилин был всем недоволен: его мало или не так, как надо печатали, критика совершенно его не замечала. Его раздражали друзья, которые приходили всегда не вовремя и отрывали его от творческого труда: ведь писателю нужно сосредоточение, или не приходили неделями, оставляя его в одиночестве, без так необходимого писателю воздуха взаимообмена и обогащения творческими идеями. Его раздражала погода, плохая потому что он не может выехать на дачу, хорошая, потому что прошлые выходные была плохая, и он в этом месяце недосчитался хороших дней. Его раздражала... легче, наверное, написать, что его не раздражало (только не спрашивайте, откуда, не будучи его другом и даже близким знакомым, все это знаю: Новоалтайск -- город маленький, и часто разговорившись с незнакомым или малознакомым человеком вдруг обнаруживаешь массу пересечений. Порой не то что о шапочных приятелях, но и о близких друзьях узнаешь массу подробностей совершенно с неожиданной стороны).
И точно так же вечно всем был недоволен Гёте. Томас Манн объясняет это тем, что на Олимпе люди редко бывают счастливы: счастье для простых людей, а не для небожителей. Или как тогда говорили, писатель, как всякая подлинно творческая личность -- это человек вечно недовольный собой. Если писатель доволен собой -- это творческая погибель. Но мне больше нравится другое объяснение, Ортеги, а также Гассета. Они, или он -- с этими иностранными фамилиями вечная путаница -- говорили, что Гёте был уклонистом от своей поэтической судьбы. Его вечное недовольство -- это расплата за поэтическую трусость, за бегство от своего призвания.
А самое главное, что несмотря на успех, оба жаловались на непонимание. Гёте, когда появилась долгожданная вторая часть "Фауста" и когда образованная Германия как-то единодушно стала пожимать плечами: "А в чём здесь гений? В каком месте-то восхищаться? Ничего непонятно", лишь скорбно, но чтобы все могли это заметить, проронил: "Если произведение темно для читателя, нужно разобраться вначале, не темно ли в голове читателя" (жаль Льва Толстого там не было, тот бы выдал ему всё, что он думал о его "Фаусте": полная белиберда).
Кирилин называл наших писателей дураками, которым не книги хорошие читать, а сериалы дай бог понять. Читатели же еще хуже. И даже когда получил вышку: самую престижную в крае литературную Шукшинскую премию, причем прямо на горе Пикет из рук губернатора, остался недоволен и облил грязью всех, и губернатора, и читателей, и журналистов, которые посмели намекнуть, что не гоже де главе писательской организации и председателю комитета по этой самой премии вручать ее самому себе. (Кто понеискушеннее в литературных интригах счел бы выражение "облил помоями" гнусной клеветой, так хоть сдержанно, но с надлежащим пиететом Кирилин хвалил всех, кого нужно хвалить в своей благодарственной речи и последующих интервью. Но нужно вариться в провинциальном соку, где критика невозможна по определению, чтобы понять как вроде бы стандартно-благодарственные речи, где среди множества приятных обязательных слов проскальзывает пара мягких упреков, а еще больше недомолвок, могут расцениваться знающими людьми на уровне "не могу молчать" или "я обвиняю).
Яненко сапогу Гёте в этом в этом отношении не пара. Хотя, наверное, и о счастье, учитывая его раннюю и страшно-нелепую смерть, говорить трудновато. Но уж дезертиром с поэтического фронта он не был. Он всегда боролся, всегда шел на плотный контакт, до красных соплей. Однажды в поэтической компании, когда градус споров зашкалил за все допустимые пределы (на литстудиях такое бывает часто, хотя никакими 40 градусами там и не пахло), и один из оппонентов совершенно уже выпрягся по поводу Яненко, тот долго смотрел на него и сказал так тихо, но внятно и даже несколько меланхолично: "А я ведь могу и врезать". И все неловко замолчали. Ибо Яненко мог.
Можно сказать, что Яненко жил, как хотел и от своей судьбы не уклонялся ни на миллиметр.
4. В свое время мы часто спорили должен ли поэт быть профессионалом:
О чем, прозаик, ты хлопочешь?
Давай мне мысль какую хочешь:
Ее с конца я завострю,
Летучей рифмой оперю,
Взложу на тетиву тугую,
Послушный лук согну в дугу,
А там пошлю наудалую,
И горе нашему врагу!
или писать "от сердца":
"Признаться, мне претят холодные поэты, Что пишут о любви, любовью не согреты, Притворно слезы льют, изображают страх И, равнодушные, безумствуют в стихах"
Яненко при этом, как и при всем, когда он занимал какую-нибудь позицию, то уж занимал ее бескомпромиссно. Поэт и человек были для него в одном лице: как пишешь, так и живешь. И даже не так. Как пишешь, так и живи, как живешь, так и пиши -- были для него непреодолимыми максимами. Однажды между нами даже вспыхнул спор по этому поводу. Тогда в издательстве Яненко прочитал свое стихотворение:
На то она киноактриса --
Чужие говорит слова,
Рискует там, где нету риска,
Она и мертвая -- жива.
Горюет милыми слезами,
Как будто вправду что болит.
А кто-то плачет в темном зале
Светло и горестно, навзрыд".
Все, конечно, заохали, завосхищались, как здорово, как верно. А я, как всегда влез со своим особым мнением, густо настоенном на "Парадоксе об актере" и статьях Уайльда:
-- Ну и дурак, что плачет навзрыд. Он просто культурно невоспитан. Каждому известно, что изображение чувства это одно, а подлинное чувство другое. Между художником и материалом всегда должна быть дистанция. Иначе ни фига не получится.
-- Не знаю, -- возразил Яненко, -- я всегда пишу только то, что переживаю в момент писания. Если я пишу о Севере, то меня буквально бьет колотун от холода или не могу видеть, как будто мошка залепляет глаза в натуре. Если этого нет, то я бросаю писать -- правды в таких стихах не будет.
В другой раз он говорил несколько по-другому:
-- Воспоминание, конечно, одно, а теперешняя жизнь другое. Иногда вспоминая что-нибудь я испытываю те же чувства, какими они были тогда, когда это случилось, а иногда другие. Но в любом случае, когда я пишу, я пишу так, как чувствую.
На этой почве в его поэтическом сознании даже возникло раздвоение личности между собой теперешнем и собой тогдашним: этакие юный Джекил и постаревший др Хайд:
"Груз опыта давит на плечи.
Я в память свою загляну.
Себя там вчерашнего встречу...
И даже в ответ не кивну"
Теперь уже я не знаю, но продолжаю настаивать, что хотя подлинная литература всегда основана на личном опыте, но он входит туда в переработанном виде. А если в изображение предмета вмешивается чувство, то получается полный швах: писать необходимо с холодной головой. И эта моя мысль также родилась не на пустом месте, а проверена личным опытом. И подтверждена нехилыми авторитетами.
"Мои душевные состояния хранит моя память, только не в том виде, в каком их когда-то переживала душа, а в другом, совсем разном и соответствующем силе памяти. Я вспоминаю, не радуясь сейчас, что когда-то радовался; привожу на память прошлую печаль, сейчас не печалясь; не испытывая страха, представляю себе, как некогда боялся, и бесстрастно припоминаю свою былую страсть. Бывает и наоборот: бывшую печаль вспоминаю я радостно, а радость -- с печалью." (Августин)
И все же, хотя меня никакие доводы не сдвинут с моей позиции, я бы не стал настаивать на своей безусловной правоте. Я бы сказал, что эта истина -- она моя истина, хотя и разделенная со многими, а вовсе не универсальная максима. Человек часто основывает свои идеи на своих личном опыте, пристрастиях, склонностях, природным особенностях. Но люди очень различны. И возможно, та позиция, которую отстаивал Яненко, неприемлемая для меня, приемлема для него и многих других. Тем более, что с ним согласны многие авторитеты:
Тем более, что в ту гнилую эпоху застойного социализма, очень многие размахивали фальшивым патриотизмом, любовью к родине, хотя любили только свой комфорт, и не то что не готовы были умирать за свои идеи, но и идей-то особых не было. И от этого двуличия Яненко, как многих из нас корежило (теперь, слава богу, с этим лицемерием покончено: его место для сохранения общественного баланса в подлости его убыль компенсируется цинизмом).
Обсуждаем раз на литературной студии стихи молодого поэта, где он этак пафосно, с надрывом шуршит что-то там о преемственности традиций, о связи поколений и бла-бла-бла. И была там такая строчка:
Мой дед под красным знаменем
Был похоронен у реки.
-- Ну да, -- прокомментировал кто-то известными тогда словами Маяковского, -- я всегда говорил, что лучше умереть под красным знаменем, чем умереть под забором.
Все засмеялись, а автор стихов громче всех.