«Певец печали и страстей», или парадигма воды и огня в лирических стихотворениях А.И. Полежаева
В лирике А. Полежаева 1825–1833 гг. мифологический символизм органично соединяется с романтической мифопоэтикой, происходит слияние мотивов западного и русского романтизма, западной элегической и русской песенной традиций. Символический дискурс обнажает преемственные связи и пружины взаимодействия полежаевской поэзии, с одной стороны, с классической литературностью и доминировавшим в ту пору поэтическим «идеализмом» (термин, широко употреблявшийся в критической литературе 19 в.), с другой – с традицией внутреннего недовольства и сопротивления внешнему миропорядку. Отсюда – постоянная смена настроений и нарастание тревожных интонаций: зыбкое воспоминание наполняется нежностью и тихой печалью по утраченному, ироническая горечь выливается в сетования на судьбу; тревога перерастает в негодование, сменяющееся осуждением и обличением несправедливых устоев; душевное переживание и опасения за собственную жизнь переходят в чувство обреченности. Такая смена настроений лирического «Я» была характерна для поэтических медитаций А. де Ламартина, которого Полежаев переводил, а также для народных песен, которые поэт, должно быть, слышал в детстве.
Мифопоэтическая парадигма печали и страстей вбирала мотивы природных стихий: вода и огонь символизировали внутреннюю энергию и лирический темперамент, волнения «души» и переливы чувств - от спокойных, неясных, смутных до бурных и пылких. Поэтические стихии отразили характер беспокойного времени: эпоха «больших ожиданий» порождала противоречивые душевные состояния. Любовь к «вольности», экспрессия сильных чувств, героическая удаль, жажда действия, честолюбивые надежды сменялись томлением, сомнением и безнадежностью. Общественные волнения, коллективный творческий подъем, настроения «бури и натиска», недовольства и мятежности, свойственные студенческой среде того времени, оказывали влияние на образ жизни поэта, его рефлексию и воображение. Особая лирическая манера выражать свои мысли и чувства выдавала внутреннее напряжение, выливавшееся в горячий протест и пылкие строки. Свойственная юному поэту противоречивость давала критикам и исследователям основания для столь разных, часто противоположных, порой уничижительных оценок полежаевского творчества.
Материалы и методы: материалом для исследования послужили стихотворения А.И. Полежаева конца 1820-х - начала 1830-х гг. В текстуальном анализе элегической лирики романтика акцент сделан на исследовании парадигмы «воды и огня», а также семантико-когнитивных доминант в полежаевской элегии, природа которой очевидно русская. Через самоанализ и самопознание поэт пришел к созданию особого рода жанра – элегии-жалобы, романтического плача, в которых самобытно трансформировал поэтические архетипы и реконструировал лирический строй ритуальной песни, соединив в стихе интонации «печали и страстей» с интонированием (эмфазой) мистического восторга.
Обзор литературы: поэзия и личность А.И. Полежаева, которого А.Н. Пыпин в очерке 1889 г. поспешно и незаслуженно отнес к категории «забытых поэтов» («Вестник Европы», 1889, III), на протяжении двух предшествующих столетий находились в поле зрения критиков, литераторов и поэтов, начиная с А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, В.Г. Белинского и заканчивая биографами и литературоведами ХХ в. (П.Н. Сакулин, Н. Коварский, Б.В. Баранов, И.Н. Розанов, Н.Ф. Бельчиков, В.И. Безъязычный, В.С. Киселев-Сергенин, В.Л. Скуратовский и др.). Отметим, что в последние годы интерес к поэзии Полежаева снизился. Среди последних работ следует обратить внимание на исследования Н. Л. Васильева.
Несмотря на имеющиеся высокие оценки отдельных элегических произведений Александра Полежаева, его самобытного лирического дарования, в критике и истории литературы вплоть до наших дней сохранилась репутация его как поэта, испытавшего сильное влияние современников, в основном, Байрона, Пушкина, Гюго и Ламартина. Советские литературоведы видели в Полежаеве прежде всего «поэта пушкинской поры» [7]. При этом оговаривалось, и не без оснований, что Полежаев стоит в русской литературе особняком. Он не входил в пушкинский круг поэтов, но был известен в этом кругу, прежде всего своей поэмой «Сашка», сыгравшей столь печальную роль в его судьбе. На первом этапе советского литературоведения Полежаева причисляли к революционерам, на первый план выдвигали его мятежные стихи, прежде всего поэму «Сашка» и лирику, которую связывали с декабристским движением, в соответствии с традицией, заложенной А.И. Герценом и Н.П. Огаревым [6; 7]. Связь Полежаева с декабристами, не находя подтверждения, в разное время опровергалась [3; 4].
В послепушкинскую эпоху некоторые литераторы выискивали в поэзии Полежаева «недостатки», объясняя их не столько общей политической обстановкой 1820-1830-х гг., тяжелым жизненным опытом и жестокими перипетиями судьбы поэта, сколько его личными качествами, необдуманными поступками, юношеским нигилизмом. В.Г. Белинский, говоря о минусах поэзии Полежаева, указывал на такие причины, как недостаток воспитания, «неразвитость» и незрелость. К.А. Полевой обратил внимание на «грубую чувственность», свойственную полежаевской поэзии. Афанасий Фет вспоминал о Полежаеве как о «мало талантливом мальчике», а Александр Блок назвал его «плохим поэтом».
Однако именно в феномене «недостаточности» позднее увидели положительный эффект и достижение Полежаева как творческой индивидуальности. К примеру, В. Киселев-Сергенин отмечал: «…абстрактность и разорванность эмоционально-аффективного мышления» и «неразрешимая конфликтность» сознания наложили отпечаток на его лирические стихотворения и позволили «сказать часть истины о человеческой жизни, до него никем невысказанной» [10, с. 53]. В.Л. Скуратовский, напомнив о пренебрежительных высказываниях Фета и Блока о поэтическом даровании Полежаева и сосредоточившись на фактах личной жизни рано умершего поэта, во многом объясняющих особенности его лирического почерка, подвел итог: у Полежаева был «другой опыт, гораздо более страшный, гораздо более приблизившийся к реальности», который, однако, поэт описывал «по некоей инерции», используя «чрезмерно традиционную, усредненно-элегическую аранжировку», как того требовали правила русской поэзии его времени [13, c. 9]. В.Э. Вацуро, возражая против преувеличенной идеологизации и политизации полежаевских стихотворений в духе Герцена и Писарева, увидел в поэте «яркое и талантливое порождение эпохи поэтического брожения тридцатых годов», - элегика и переводчика пушкинской поры, объединившего «гедонизм со спиритуализмом, религиозные идеи со скепсисом и отрицанием, философию с натуралистическим бытом» [8, с. 47–48].
Последние десятилетия ХХ в. - начало ХХI в. отмечены появлением крупных научных (диссертационных) трудов, в которых предложены новые, компетентные и взвешенные, ответы на многие спорные вопросы в исследовании творчества Полежаева. В частности, Н.Л. Васильев, изучая национальные истоки полежаевской поэзии и используя метод «фразеологического» анализа стихотворений, пересмотрел вопрос об отношении поэта к «чужому тексту» в традиции М.М. Бахтина. Исследователь пришел к выводу, что многочисленные реминисценции и «заимствования» из поэзии XVIII – начала XIX в. в стихах Полежаева отразили общую тенденцию в развитии лирики, преемственность поколений и литературно-критических традиций [7]. Таким образом был дан обоснованный научный ответ на упреки и обвинения в использовании Полежаевым поэтических «штампов», свойственных русской лирике той поры, тесно связанной с «народной поэзией» и означающей переход от «пушкинской» разновидности романтизма к «лермонтовской». Важно отметить, что некоторые свои стихотворения Лермонтов написал под влиянием лирики Полежаева, который открыл новый путь развития лирической поэзии в России и этим путем, как показывает внимательный текстуальный анализ, пошли многие поэты. Оставим эту тему для новой статьи.
Результаты исследования: предметом нашего исследовательского внимания является элегическая парадигма, как одна из доминантных в поэзии Полежаева 1825–1833 гг., менее изученная и чаще всего представленная как «слабое место» полежаевской поэзии, как результат «влияния» западноевропейской и, в меньшей степени, русской поэзии 1820х-1830х гг. При рассмотрении проблемы зарубежных «воздействий» на поэта нельзя не учитывать вопрос о «внутреннем влиянии»: Полежаев как переводчик Д. Макферсона и Альфонса де Ламартина неизбежно влиял на Полежаева-поэта и, наоборот, поэт Полежаев значительно повлиял на Полежаева-переводчика. Интонационно и семантически полежаевские элегии, особенно «поэтические жалобы», напоминают более всего медитации Ламартина, которые, однако, русский поэт «правил», уточнял и «подчищал» на свой вкус и лад, наполняя собственными мыслями, главным образом под влиянием внешних обстоятельств, в грустно-пессимистической тональности.
Ранняя элегическая лирика Полежаева укладывается в основном в его студенческие годы (1825–1826). В этот же период была написана бурлескная поэма «Сашка», ставшая причиной доноса на автора и вызвавшая трагическое развитие событий, предопределивших жизненные мытарства поэта: нежеланную службу, арест, наказания, болезнь и преждевременную смерть [11]. Но обращает на себя внимание, что уже в первых лирических стихах Полежаева спокойные идиллические картины природы, фрагменты умиротворенного пейзажа диссонируют с раздраженными чувствами и мыслями, говорящими об одиночестве и сиротстве. В стихотворениях «Ночь» (1826), «Погребение» (1826), «Вечерняя заря» (1826) доминирует атмосфера бедности и несчастья, сердечной тоски и отъединенности. Поэт размышляет о скоротечности жизни, увядании и несчастии:
Я увял – и увял
Навсегда, навсегда!
И блаженства не знал
Никогда, никогда!
(«Вечерняя заря») [12, c.67].
В арестантской «жалобе» «Цепи» (1826–1828) безутешное Я поэта признается в настигшей его сердечной усталости. Лирический герой сетует на безнадежное и безрадостное существование:
Без чувства жизни, без желаний,
Как отвратительная тень,
Влачу я цепь моих страданий
И умираю ночь и день! [12, c.74].
Дискурс «раздраженного бессознательного» (термин К.Г. Юнга) наполнен мрачными интонациями, безудержная экспрессия призвана передать разбушевавшиеся чувства, враждебное отношение к миру, негодование и душевную тревогу в стиле русской элегии пушкинско-лермонтовского времени.
Несомненно, в полежаевской лирике дискурс печали связан со «сквозным» в европейской поэзии мотивом «мировой скорби», но особенность в том, что у Полежаева этот культовый мотив развивается под знаком «воды-горя» - одной из наиболее распространенных тем русского фольклора [9]. Отметим эту особенность как тему, заслуживающую отдельного исследования, указав лишь на то, что выделенный символико-семантический ряд в русской культурно-исторической традиции рассматривается обычно в контексте протестной поэзии и в самом стихе приобретает вид и форму контрастного (и по смыслу, и по структуре) параллелизма: личная неволя (рабство, цепи) привычно противопоставляется дикой вольности природы.
Мы же обратим внимание не на поэтические приемы, а на психологические аспекты поэзии Полежаева, своеобразие его лирического темперамента и воображения, особенности восприятия мира, как параллельных природных и чувственных стихий, в аналитической традиции Г. Башляра [1;2;14]. Башляр классифицирует поэтические волнения и страсти под знакрм четырех природных стихий - огня, воды, воздуха, земли. Отметим, однако, что в таком психоаналитическом ракурсе лирика рассматривалась задолго до Башляра. Почти за сто лет до выхода в свет исследований французского ученого о связи поэтического воображения с природными стихиями говорил В.Г. Белинский. В этюде о Лермонтове он писал: «Все говорят о поэзии, все требуют поэзии. <…> но когда только двое начнут объяснять один другому, что каждый из них разумеет под словом «поэзия», то и выходит на поверку, что один называет поэзиею воду, другой – огонь» [5, с.148]. Русский критик таким образом выделил два типа поэтического темперамента, привязав их к символике природы и двух ее элементов - огня и воды.
Текстуальный разбор лирики и поэтического воображения Полежаева с этой точки зрения обнаруживает доминирующие силы воды и огня, которые то сталкиваются, схлестываются, то проявляются в содружестве: в одиноком пылающем сердце (пламя) находит пристанище щемящая тоска (вода-горе), уживаются противоположные чувства - нежная грусть и страстные порывы, любовь и ненависть, честолюбие и безнадежность. Даже любовь Полежаева к природе не похожа на все известные типы любви, воспетые романтическими поэтами. Страсти, отмеченные символикой разрушительного огня, не ассоциируются ни с Божьей искрой (Гюго), ни с горячечным сновидением, ни с символическим орлом, обозревающим бездну с высоты (Ламартин), ни со «священным огнем энтузиазма», являвшимся в образе птицы Феникс, которая спускается к поэту и поет на его устах (А. де Виньи).
В сознании Полежаева-лирика настойчиво утверждались мысли о притеснениях и унижениях «вольного певца» его палачами – «кривоногим штабс-солдатом» и «уродом» («Притеснил мою свободу…», 1828), как и враждебным юному поэту «ефрейтором-императором» (речь о Николае I), который «Русь, как кур, передушил» («Рок»,1826–1828). Поэта посещают неистовые мысли о скором скорбном конце:
Я умру! На позор палачам
Беззащитное тело отдам!
Равнодушно они
Для забавы детей
Отдирать от костей
Будут жилы мои!
Обругают, убьют
И мой труп разорвут!
(«Песнь пленного ирокеза», 1826) [12,c.90].
В этом стихотворении неистовость и пылкость чувств сочетаются со стоицизмом и готовностью достойно встретить смерть:
Но, как дуб вековой,
Неподвижный от стрел,
Я, недвижим и смел,
Встречу миг роковой![12, c.91].
Фантазии полежаевского лирического героя, обусловленные жгучим темпераментом, силой страсти-огня, питаются инстинктами саморазрушения (термин психоанализа) и негативными экзистенциальными представлениями, что проявлено на семантико-когнитивном уровне. В деструктивных стихах речь идет о «ветреной судьбе» и «снедающей тоске», о жизни, что «страшнее ста смертей», «завесе вечности немой» и «забвении друзей», об «узнике тюрьмы – жильце ничтожества и тьмы». Герой полежаевской элегии «оставлен всеми, одинок,
Как в море брошенный челнок
В добычу яростной волне,
Он увядает в тишине…»
(«Александру Петровичу Лозовскому», 1828) [12,c.76–90].
В стихотворениях Полежаева 1830-х гг. зыбкость мыслей и чувств, сердечные страдания входят в образную парадигму моря и ночи. Как и в народной традиции, образ моря, слитый с образом ночи, передается с помощью метафоры «поглощения», темной «пучины» и тьмы, отягощенной дополнительной эмотивной коннотацией утраты, гибели, конца. Привычная семантика первообразов, природных стихий в лирической поэзии традиционно наделена глубинным смыслом, включает означивания скорби и раздраженных чувств.
«Вода» доминирует во многих полежаевских стихах этого времени. Разнообразные по тональности образы воды создают основной фон этих стихотворений. То одухотворенная, живая, чувственная, то бурная, непокорная, мятежная и страстная, то тихая и спокойная, «вода», ее вибрации и тоны, контролируют и направляют мыслительно-интуитивный творческий процесс, создают эмоциональный декор, формируют живописную картину, задают ритм и «скорость» описанию и повествованию. Образы непокорной волны, морской бури лежат в основе семантической антиномии «счастье – несчастье».
В интимной лирике, в поэтических посвящениях, в частности в стихотворении «Наденьке» (1830), автор возвращает чувству, привязанности их глубинный, таинственный смысл. С древнейших времен поэты связывали архетип воды с идеей мистического рождения-в-смерти, плавания как блуждания в самом себе(Гомер). Полежаев проецирует архетип подвижной воды на идеал мимолетной жизни, мечту, нажеду и на отношения одного Я к «другому», единение в любви, в союзе юношеской робости и энтузиастического порыва. К созданию эмотивного нарратива привлечены отвлеченные образы «текучего» - смутная печаль, бесконечное сердечное томление, неясные мечты. Встреча двух Я, которым судьбой не дано соединиться, представлена как мгновение, растворившееся в поэтических грезах, в имагинативной (воображаемой, виртуальной) реальности. Образ «милого ангела во плоти» сливается с традиционным элегическим образом «оторванного цветка», а мотив мотылька, утратившего нежную розу, вписывается в парадигму бренной жизни, свойственной «”унылому” ответвлению элегического жанра» [8,с.34].
В стихотворении «Букет» (1832) семантическая пара «алая роза (царица лугов) – мотылек» составила основу метафорического параллелизма, воплотившего два разных образа жизни и два противоположных типа поэтического настроения – беспечной жизнерадостности и печали грезящего воображения. Сюда же отнесем сравнение ручейка с жизнью, как хладной бурной рекой, встроенное в лирико-философскую парадигму скоротечности и в многосоставный образно-ассоциативный и одновременно антиномичный ряд «чаша золотая – счастье – жизнь молодая – роза нежная / рой обманов – окаменевший дух – свинцовая тоска». В стихотворении «Звезда» (1832) мистериальная и астральная семантика с эмотивным значением используется для создания синонимичных образов мечты и полета. Оба образа сопряжены со стихией воздуха, «отвечающего» за созерцание небесной сферы, движение планет и звезд, а также наблюдения и размышления за круговертью в природе. В центре этой сферы находится «Венера золотая». Именно на ней сосредоточено внимание поэта, как и на ее спутниках, к которым относятся свет, луч, слава и думы о счастливом и несчастливом рождении. В таком символико-семантическом контексте образ воды, как символ бессознательного, вписан в антитетические отношения «любови» / ненависти, жизни / смерти.
В стихотворении «Море» (1832) мотив блуждания, странничества свидетельствует о внутреннем поиске. Под знаком воды проходят как размежевание, разделение, противоборство стихий, так и их союз под единым началом. В «Море» это разделение воплощено в антиномии «война громов и ярость бури / покой роковой». По контрасту с бурной водой спокойное море отражает беззаботность и невинную чистоту младенческих волн, игры случайной природы, как орудия свободы [12,c.119–121]. Пылкость чувств передана с помощью лирико-философских символов - надвигающегося урагана и опасного плавания в житейском океане. Грезящее бессознательное продолжает рисовать картину бури на море и гибели челнока:
Через рассыпанные волны
Катились груды новых волн,
И между них, отваги полный,
Нырял пред бурей утлый челн.
Счастливец, знаешь ли ты цену
Смешного счастья твоего?
Смотри на челн – уж нет его:
В отваге он нашел измену!..
О море, море!
Когда увижу берег твой?
Или, как челн залетный, вскоре
Сокроюсь в бездне гробовой? [12,c.120].
В некоторой степени наивное, ребячливое и в то же время дерзкое и мятежное воображение поэта утешается излюбленными романтическими образами бури, наводнения, затопленного челна, «пловца, обреченного волнам»:
Море стонет –
Путь далек…
Тонет, тонет
Мой челнок!
( «Песнь погибающего пловца», 1832)[12,c.91].
Образы надвигающейся волны, плавания, погружения в пучину, мотив непогоды на море традиционно связаны с мифопоэтикой одиссеи, увиденной так и эксплицированной аналитиками и антропософами ХХ века из пункта поиска смысла жизни и блужданий человека в собственной глубине (К.Г. Юнг, Р. Штайнер). Если следовать этой логике, тонущий челн в лирике Полежаева становится важной составляющей в парадигме борьбы с роковыми стихийными силами и страстями: «буйство чувств», неуправляемый душевный порыв и внутреннее бунтарство ведут поэта к гибели. В свете автобиографизма образ челнока многозначен: он символизирует разлуку и боль, несчастное рождение и одиночество, безответную любовь, неприкаянность заблудшей души. Экспрессивная лексика и эмфатическое интонирование передают присущие поэту непримиримость и несгибаемость, его бескомпромиссный протест против несвободы, надругательства над его личностью, жестокой зависимости от внешних, роковых и житейских, обстоятельств, от несправедливой судьбы. Однако лирический герой Полежаева не ищет мести, он лишь сетует на одиночество и душевное бездействие и призывает к восстановлению справедливости и божественной законности:
Пустынник мира безотрадный,
С ее таинственных лучей
Я не свожу моих очей
В тоске мучительной и хладной
Моей бездейственной души
(«Звезда»)[12,c.105– 106].
Антиномическая парадигма «жизнь – смерть» включает метафорическую антитезу «верха» и «низа», характерную для европейской и русской поэтико-философской традиций, углубляет смысл стихотворений Полежаева. В картине бури на море в «Песне погибающего пловца» семантика «верха» (свод лазурный, свод надзвездный) и «низа» (бездна, глубь без дна) усиливается экспрессивным глаголом в его активной форме: мрачится (свод лазурный) – крутится (вихорь) – (бурный ветр) свистит – (гром) гремит – (море) стонет – тонет, тонет (челнок) – воют (бездны) – (девятый вал) бежит. Высокая экспрессия достигается с помощью инвертированных конструкций, эмфатического акцентирования глагола, выдвижением его на первое место (мрачится свод, крутится вихорь, тонет челнок). Антиномия небес и дна параллельна антиномии жизни и смерти, свободы и несвободы. Морская стихия сопоставлена с хаотичной человеческой жизнью. Сын природы, утративший душевный покой, покидает беспокойный берег жизни, отныне он – «бесприютный странник», «пустынник мира безотрадный», «одинокий, как челнок», «труп живой». В парадигму бурной воды входят текстуально-синонимичные образы: море бед, равнины вод зеркальных, пучины погребальные, грозная влага, смертный вал, волна, жизнь безызвестная, вечная мгла. Глаголы несовершенного вида подтверждают многократную повторяемость героического действа: [я] скользил – шутил – отвагой побеждал. Введение глаголов в повелительном наклонении с интенсификатором «пусть» («Пусть настигнет… и погибнет») придает стихам значение категорического императива. Лирическому герою Полежаева неведомы компромиссы. Но ему знакомы мистические повороты судьбы. Простая метафора с ключевыми словообразами «жизнь», «волна», «мгла», «погибель» служит для передачи сакрального смысла и ощущения роковой обреченности, питающей чувство безразличия к жизни:
Что ж мне в жизни
Безызвестной?
Что в отчизне
Повсеместной?
Чем страшна
Мне волна?
Пусть настигнет
С вечной мглой,
И погибнет
Труп живой!
(«Песнь пленного ирокезца», 1828) [12, c. 93].
Необузданная психическая энергия, природная сила, морской ураган «отзеркаливают» стихию человеческих страстей, смешение агрессивности, враждебности, ярости, которые находятся в одном ряду с бессилием и беспомощностью. Но даже самые сильные страсти в лирике Полежаева по своей разрушительной силе не превосходят чувства «лишнего человека»: бесполезность, ощущение бессмысленности земного бытия, отверженности и одиночества. Эти чувства доминируют в «поэтических жалобах» на судьбу («Судьба меня в младенчестве убила!»), на сиротство и одиночество. Стихия земли чужда неприкаянному герою Полежаева, но несмотря на эту чуждость и эмоциональное сродство со стихиями воды и огня, лирический герой тоскует по тихой гавани и мечтает о земном человеческом счастье. В этом состоит главное противоречие полежаевского элегического героя: его влекут бурные волны, бросающие и опрокидывающие челн, манят безбрежное пространство и бездонная глубина, но он понимает своим бесстрашным сердцем, что бушующая природа, вопреки своей деструктивности и опасности для жизни человека, созидательна и конструктивна.
В элегиях Полежаева красной нитью проходит мотив воды как женского начала, воплощенного в двух противоположных ипостасях. В образах воды отражены оба аспекта единого смысла - материнского, живительного лона и воды-горя, совпадающие с мифологической образно-смысловой оппозицией «живая» – «мертвая» вода (то же, что жизнь – смерть). Эта когнитивная антитеза указывает на символическую связь стихии воды с актом рождения, появления на свет из темного лона, хаоса, так и с потусторонним миром, погружением во тьму, отходом в мир иной. У Полежаева этот процесс передают образы пучины, моря, «глуби без дна», погребальных вод, вечной мглы (глубоководья - по Башляру). Они символизируют поглощающую и охраняющую материнскую глубину - архетип, объединивший как противоборствующие, так и сотрудничающие друг с другом силы земли.
Семантика берега, моря, челнока, пловца имеет символическое значение. Отдалившийся от берега и затерявшийся во мгле моря челнок, как и тонущий в бушующих волнах пловец, образуют трагический параллелизм. Здесь главный герой - отринутый и заблудший в беспросветности сын земли, одинокий печальник, ищущий смерти в океане жизни. В мифологической парадигме древа жизни/смерти деревянный челнок занимает свое архетипическое место, символически означая гроб, выдолбленный из дерева (См.: К.Г. Юнг). В парадигме мистической инициации челнок приобретает значение ложа для возрождения, имагинативного возвращения в материнскую символическую глубину (утробу). «Равнины вод зеркальных» становятся разделительной чертой между человеком и темной глубью. Материнский аспект воды включает близкие мотивы – поиска родственной души и жажды «уз любови». Любовь является постоянным предметом монологических излияний полежаевского героя, а также глубинного самоанализа, внутренней рефлексии, и этот момент символичен. В лирико-философской рефлексии семантико-эмотивный ряд расширяется, парадигма «любови» вбирает понятие дружбы, образ-идею земного рая – в послании «Александру Петровичу Лозовскому», в стихотворениях «Бесценный друг счастливых дней…» (1832), «Имениннику» (1833) и др.
Дружба – неба дар священный,
Рай земного бытия!
Чем же, друг неоцененный,
Заплачу за дружбу я?
Дружбой чистой, неизменной,
Дружбой сердца на обмен:
Плен торжественный за плен!..
(«Имениннику», 1833) [12, c. 151].
Характерно, что в круг друзей поэта входят также дружественные стихии, предметы и явления, перечисленные в «Песне погибающего пловца»: парус белый перелетный – якорь смелый, беззаботный – тусклый луч из-за туч – проблеск дали в тьме ночей. Символы бурного моря и затонувшего челна, переживая метаморфозу, переходят из разряда враждебных образов в ряд образов близких и родных. Именно под знаком «текучей» стихии проходят жизнь, любовь, судьба, чувства; ей также подчинена речь, под ее сенью торжествует мятежное, но безрадостное воображение; все еще страждущая душа поэта обретает защиту и покровительство воды, беспокойной, но странным образом умиротворяющей и приносящей внутреннее удовлетворение.
Семантика мятежной воды как материнской утробы (глубины) подтверждает авторские интенции к традиционным ценностям – семье, роду, памяти. В то же время, семантика морской глубины указывает на связь поэтической версии с мифологией о «человеке в лоне природы» и о человеке-изгое, утратившим материнскую защиту. Полежаев вносит в русскую элегическую лирику интонации трагедии сиротства – почти все его стихотворения пронизаны этим чувством, которое, по мнению К.Г. Юнга, наступает вследствие разрушения чувства родства со стихиями, связи с землей, ее «лоном». Романтически окрашенное ощущение сиротства в элегических стихах Полежаева имеет автобиографическую природу, является следствием осмысления собственной судьбы. Потому мотив «сиротства» следует понимать буквально, как личную трагедию, и абстрактно, как тотальное одиночество и всеобщее непонимание, царящие в мире одинаково несчастных людей и особенно поэтов. По мнению В. Скуратовского, в истории русской поэзии случай «уничижения, а то и попросту уничтожения» поэта, имевшего за плечами «страшный и жуткий» жизненный опыт заключения в подземной тюрьме, в кандалах и наручниках, выступает «наиболее резко на протяжении всего «петербургского периода» жизни поэта, когда его муза «была замучена ружейными приемами и многодневными переходами» [13, с.7–8]. Однако не следует исключать и фактор могучего влияния русского и зарубежного «неистового» романтизма, взрастившего и питавшего этот поэтический темперамент, развившего и усилившего чувство осиротелости в том числе в поэзия Полежаева 1830-х гг. Несомненно полежаевские образы угнетенного «певца печали и страстей», «бесприютного странника» созвучны образам «Умирающего Тассо» Батюшкова и странствующего Гомера Д.М. Глебова, символически и семантически связаны с образами безвременно умерших поэтов – Томаса Чаттертона, Никола Жильбера, Андре Шенье, о несчастливых судьбах которых сожалели литераторы тех лет. Как заметил В. Вацуро, «русской поэзии нужен был этот образ»: извлеченный из чужой литературы и помещенный в родную среду, он был вызван из среды русских поэтов и из недр социального и художественного сознания [8,с.35]. В элегии Полежаева образ несчастного поэта особенно прижился, так как подпитывался не только романтическим воображением и страстным темпераментом, но и реальными жизненными тяготами поэта, узнавшего о сиротстве и угнетении не понаслышке.
Прямые и непрямые аллюзии формировали в творчестве Александра Полежаева сюжетно-образную структуру «несчастья» по принципу фатального параллелизма, мифопоэтического и личного, под знаком «воды и огня». Именно здесь, на этой меже, укоренилось главное противоречие Полежаева - человека и поэта. По его убеждению, противоречие утверждается в непокорном духе, жаждущем благоденствия и умиротворения, и оттого, вопреки своему желанию, пребывающем в необратимом противостоянии неодолимой иерархической системе торжествующей несправедливости. При этом интенции автора к миру и покою то совпадают, то противоречат устремлениям лирического героя к постоянству и обретению жизненных навыков, необходимых для реализации мечты о тихом береге и обретении устойчивости. Воспевая воду в ее многоликости, как динамичную и вечно беспокойную стихию, разрушающую постоянство, поэт снова и снова обращается к неумолимо влекущему его материнскому символу - образу бездны, «глуби без дна».
В точках соприкосновения диссонансных стихий происходит мистическое единение противоположностей: материнского и сыновнего, сыновнего и отцовского, добра и зла, бунтарского неприятия жизненных обстоятельств и приверженности консервативной традиции. В полежаевской поэзии воды и огня, в противоположных и антиномичных семантических парах находит отражение сплавленный с социальным нигилизмом и романтическим фатализмом нарциссический эгоцентризм. Он проявляется в упоении своим героическим горением, в особой миссии противостояния насилию и давлению, в наслаждении одинокой, безутешной борьбой и абсолютным, безрассудным бесстрашием. Под знаком воды проходят борющийся за жизнь пловец, «бесприютный странник», изгой и жертва, одинокий печальник и осиротевший сын, лишенный материнской заботы и отеческого внимания, бунтарь и жалующийся на горькую судьбину «узник и солдат». В символике играющей и буйствующей воды воплощаются иллюзии тешащего самого себя воображения, а в символике огня – пылкость и страсть неусмиренного темперамента. В конце недолгой жизни Полежаев подведет итог своим размышлениям и личным чувствам, выразив неприязнь и отвращение к реальной жизни.
Обсуждение и заключения: погружение в собственную глубину, в тайные смыслы воображения и неразделенной «любви к жизни» обозначили попытку поэта наблюдать за собой со стороны, увидеть и исследовать собственный жизненный опыт, извлечь на свет несбывшиеся упования. При этом представление русского поэта об одинокой жизни отлично от западной концепции возвышающего уединения: поэтический темперамент Полежаева, то мягкий и покладистый, то неистовый и мятежный, добавляет к характеристике рода человеческого комплекс неизбывного сыновнего одиночества. «Инстинкт несчастья» (термин Ж. Лакана) фатальной мистической природы доминирует в размышлениях, мифопоэтическом дискурсе, в текстуально-смысловой парадигме счастья / несчастья. Несомненно, Полежаев - сын своего времени, уносимый бурлящим потоком жизни отщепенец, переживший в неравной борьбе с судьбой поэтическое озарение - в духе и стиле русской поэзии не только книжной, и не только пушкинской поры. Полежаев был одним из создателей самобытной русской элегии, находящейся под культовым знаком то скорбящей, то возмущенной воды, – образами, пришедшими в литературу из исконно народной поэзии. Элегические стихи Полежаева, подвижные, текучие, эмоциональные, питаемые воображением воды и огня, включают семантику прощания, востребованную лирическим читателем того времени.
СПИСОК ИСПОЛЬЗОВАННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
1.Башляр Г. Психоанализ огня. М.: Прогресс, 1993. 174 с.
2.Башляр Г. Вода и грезы. Опыт о воображении материи / пер. с франц. Б.М. Скуратова; предисл. В.П. Большакова /[Франц. философия xx в.]. М.: Изд-во гуманит. лит., 1998. 268 с.
3. Безъязычный В. И. Новонайденные тексты и письма А.И. Полежаева. Послание Полежаева Ф.А. Кони // Литературное наследство. М.: Институт мировой литературы им. A.M. Горького Российской академии наук, 1956. С. 595–597.
4. Безъязычный В. Неизвестное стихотворение А.И. Полежаева // «Огонек», № 2,1970. С. 27. Url: http://a-pesni.org/starrev/polezaev.htm
5. Белинский В.Г. Стихотворения М. Лермонтова // Белинский В.Г. Избранные статьи. Л.: Ленингр. газетно-журнальное книжное изд-во, 1949. С. 148–226.
6. Бельчиков Н. Полежаев // Литературная энциклопедия: в 11 т. 1929–1939. Т. 9. М.: Огиз РСФСР, Гос. ин-т. «Советская энциклопедия», 1935. С. 47–51. Url: http://www.feb-web.ru/feb/litenc/encyclop/le9/le9-0472.htm
7. Васильев Н.Л. Поэзия А.И. Полежаева в контексте русской литературы: автореф. дис. д-ра филол. наук. МГУ им. М.В. Ломоносова. М., 1994. 33 с.
8. Вацуро В.Э. Французская элегия XVIII–XIX веков и русская лирика пушкинской поры // Французская элегия XVIII–XIX веков в переводах поэтов пушкинской поры. М.: Радуга, 1989. С. 27–48.
9. Еремина В.И. Историко-этнографические истоки мотива «вода-горе» // Фольклор и этнография: у этнографических истоков фольклорных сюжетов и образов. Сб. науч. тр. Л. 1984. С. 195–204.
10. Киселев-Сергенин В. «Бесприютный странник в мире» // Полежаев А.И. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1987. С. 5–56.
11. Николаева Е.Г. Поэмы А.И. Полежаева (жанрово-стилевые искания): автореф. дис. канд. филол. наук. М., 1992. 18 c.
12. Полежаев А.И. Стихотворения и поэмы. Л.: Советский писатель, 1987. 576 с.
13. Скуратовский В.Л. Судьба Александра Полежаева // Полежаев А. Стихотворения. М.: Советская Россия, 1981. С.5–14.
14. Bachelard G. Poеtique de la rеverie. P.: Presses universitaires de France, 1968. 183 p.
Впервые опубликована в : XXI век. Человек и окружающий мир. Междунар. науч. социально-гуманитарный журнал. Вып.1(01), январь-март, 2018. Пенза: ФГБОУ ВО «ПензГТУ», 2018. С. 48–59.