Опухоль

Евгений Кубасов
       За плотной портьерой, из приоткрытой  форточки доносился шум города. Своим привычным многоголосьем шумела оживленная улица центра Москвы. Из всей этой какофонии звуков, выделялся стихающий рокот двигателей авто­мобилей, перед светофором, и наоборот - нараставший, когда машины дружно срывались с места, слышались голоса людей, улавливалось голубиное воркова­ние на перилах балкона и щебет воробьев в кронах деревьев под окном. Отку­да-то издалека, сверху или снизу, пропели позывные «Маяка»…
       Илья Михайлович открыл глаза. Обнулились минутные цифры электронно­го будильника на тумбочке напротив, отпраздновали малиновым звоном на­ступление нового часа настенные часы. Продолжала куковать кукушка на ходи­ках в кухне.  От долгой неподвижности онемело бедро и уже нестерпимо ныло в пояснице. Давно пришло время, когда жена или кто-нибудь из домашних дол­жен был помочь ему повернуться на другой бок. Если же никто не шел, а в том была необходимость, он трогал кнопку под рукой и в прихожей раздавался удар электрического гонга. Но сейчас, как никогда, ему не хотелось никого видеть, и он попробовал помочь себе сам. Уцепившись за край кровати, он напрягся. Сил хватило лишь на то, чтобы сдвинуть ногу с места. Потревоженные суставы ото­звались острой болью, на минуту заглушив нудную, монотонную боль в пояс­нице. Передохнув с минуту, повторил попытку. На этот раз удалось перевалить тело с бока на спину. От усилий лоб сделался влажным, и неприятно защипало у корней волос. Чтобы промокнуть лоб, надо было взять с прикроватной тумбоч­ки салфетку, но непослушные, бесчувственные пальцы не дотянулись до цели. Простонав от бессилия, он потянул к лицу угол пододеяльника, в нос ударила теплая волна смеси формалина с аммиаком. Он стиснул зубы и нажал кнопку
      Через коридор, на кухне играла громкая музыка и на мгновение дверь впу­стила в его комнату тот бешеный ритм. Жена привычным движением откинула одеяло, при этом  лицо ее невольно исказилось брезгливой гримасой, ловко вы­дернув из-под него  простыню, она поправила клеенку, подсунула другую, сухую про­стынь, и только затем перевернула его на другой бок. Накинув одеяло снова, посмотрела на него. Этого его взгляда, ожидавшего смиреной покорности и бесконечной благодарности, он выдержать не смог и закрыл глаза.
      Илья Михайлович умирал. Умирал тихо, без агонии, без стонов, просто чувствовал, как жизнь неумолимо, по капле, утекает из его, ставшего уже чу­жим тела. Давно угасла искра последней надежды, как и ушла  изнурившая его боль, вытянув остаток сил, исчез страх. Он покидал этот мир в полном созна­нии, с незамутненным рассудком, приготовленный переступить роковую черту, но подступившая и даже вошедшая уже в него смерть, лишившая его движения и речи, точно замешкалась, то ли задумалась над его судьбой. Ниточка, а может быть тончайший волосок, паутин­ка, удерживавшая его над бездной, оказалась удивительно прочной. Не­выносимо было видеть каждый день на лице лечащего врача гримасу недо­уменного изумления, чувствовать пальцы жены на своем запястии, когда он утомленно прикрывал глаза, уже готовую сказать: «Все!» Как всякий раз ловить на себе взгляды своих взрослых детей, уже не считавших нужным скрывать свое­го отвращения  при виде его.
       Последней земной обителью для Ильи Михайловича стал его домашний рабочий кабинет, смертным одром – уникальная «олимпийская кровать», гор­дость ее хозяина, какую он показывал бывавшим в его доме друзьям и знако­мым, посвящая в историю появления «достопримечательности» в квартире. Кровать действительно, в своем роде, была уникальной, и некогда служила спальным ложем тому самому англичанину – олимпийскому чемпиону, полуле­гально приехавшему на Московскую Олимпиаду, но больше оказавшемуся в центре внимания благодаря обритому наголо черепу, о чем свидетельствовала обрамленная в багет титульная бумага на стене с печатью Олимпийского Коми­тета и подписью его президента.
       В то уже далекое лето восьмидесятого года, по служебной надобности, Илья Михайлович вынужден был уехать из прибранной, похорошевшей Моск­вы в командировку к южной границе страны. Вернуться в столицу ему при­шлось  ближе к осени, и он не мог не заметить, как многое стало другим за вре­мя его отсутствия, прежде всего он был неприятно поражен, обнаружив в стро­гих, аскетически выдержанных кабинетах своего ведомства красочные плакаты и сувениры ушедшего праздника. Услужливые подчиненные расценили раздра­жение шефа по-своему, и после его посещения Олимпийской деревни, где ему приглянулись кровати, изготовленные для спортсменов по специальному зака­зу, и в один из дней тайно доставили ему домой такую  кровать, тогда же, для пущей важности, была выправлена и эта бумага.
       Парил над зеленым сукном большого письменного стола Меркурий - точ­ная копия статуи установленная в центре международной торговли на Красной Пресне. Статуэтку Меркурия ему подарил лично американский миллиардер Хаммер, в день открытия Центра. И стол тоже являлся ценностью непреходя­щей. Массивный и приземистый  стол когда-то стоял в кабинете Сталина на ближней даче в Кунцево, на его поверхности подписывались государственные документы, чуть левее от центра на сукне навечно отпечатался след от подста­канника грозного тирана.  После смерти вождя всех времен и народов, стол на непродолжительное время стал музейным экспонатом, а потом многие годы пылился в подвале ЦКовских складов невостребованным, в людях еще жил жи­вотный страх даже перед предметами, окружавшими его великого и всемогущего при жизни. Тускло отражал приглушенный свет красный лак высокого бюро. Когда-то давно, давно, Илья Михайлович, тогда еще молодой журналист, прие­хавший из далекой сибирской провинции, где-то вычитал, что писатели из чис­ла великих писали свои нетленные произведения, стоя за бюро. Много позже, в музее Пушкина на Мойке в Ленинграде, он увидел бюро, за которым творил ге­ний, было достаточно лишь его  внимания к реликвии, чтобы через месяц в  жилище Ильи Михайловича было доставлено точно такое же бюро.
       Многое, что находилось в квартире Ильи Михайловича, было отмечено для него печатью памятной неповторимости. Вообще, о вещах, о времени, о людях он мог рассказать немало занятного, что могло позабавить не только соотече­ственников, но и потрафить западному обывателю в его неуемном желании постичь загадочную русскую душу. И он всерьез подумывал, что когда-нибудь, отойдя от дел, напишет книгу, и его труд не в пример другим, не будет очеред­ным стенанием отставного государственного чиновника, где на черном фоне единственное светлое пятно – сам автор, а скорей – этакий перечет, в легком жанре, в манере Чехова или Салтыкова-Щедрина, человеческих пороков и сла­бостей в интерьере загадочной страны. Это было по силам Илье Михайловичу, если бы хватило жизни…
      Беззвучно качался на полке шкафа «вечный двигатель», хмурился лик свя­того на потемневшей от времени старинной иконе на стене, в углу.
      Воспитанный атеистом и всю свою жизнь отрицавший существование над­человеческой субстанции, Илья Михайлович оставался таким до последних пор. Даже когда стало принятой , после начала горбачёвской перестройки, лояльность власти к церкви, и вынужденный подчиниться, он, посещая храмы, и томился в окружении икон, продолжая нена­видеть обрядовую помпезность происходящего перед его глазами действа, где сотни разных людей, в едином порыве, с благоговейностью во взоре, клали поклон за поклоном своему Богу. Просили о прощении за возможно еще не со­вершенные грехи, вымаливали пощады от кары Божьей десницы для других чужих им людей, в свою очередь, прощая тем другим даже непростительное. Под куполами святи­лища, он ощущал себя лишь песчинкой в безбрежном людском море, и это раз­дражало, выводило его из себя. С другой же стороны, обнаруживая в пропове­дях церковников знакомые постулаты, по которым должно жить общество, от­мечал, что при разумной постановке дела, церковь смогла бы внести свой весо­мый вклад в воспитании масс. Но только теперь, с всею отчетливостью до него стал доходить сам истинный смысл веры, понятию, вместившему в себя деяния и их меру, где жизнь каждого взвешивается на сверхточных весах с благодете­лью и греховностью, наказанием и прощением на чашах, и что рано или поздно эти чаши должны уравновеситься. Суд свершится, если даже на это не хватит земной жизни…
       Музыку на кухне выключили, и теперь за закрытой дверью слышались: шум воды, позвякивание посуды и приглушенный говор. Слух обратился в зре­ние. Илья Михайлович без труда представил себе кухню и всех тех, кто нахо­дился сейчас там. У мойки жену, на своем обычном месте у холодильника с си­гаретой в руке дочь. Это место было ее, с тех пор, когда она была еще милой улыбчивой девочкой, смешившей близких, не выговаривая букву «р.». Как давно это было! Без малого, десять лет, дочь жила отдельно, появляясь в отчем доме, когда у нее возникали каки­е-то проблемы, решить которые мог только отец. И даже печальный повод, заста­вивший ее переступить порог родительской квартиры, имел далеко идущие цели. Это Илья Михайлович знал точно, как знал свою дочь.
       В день ее бракосочетания с первым мужем, под гром рукоплесканий, он вручил молодоженам ключи от новой, уже меблированной квартиры. И до того и после, он делал для дочери все, что мог, а мог он немало. Выставки, салоны, магазины, куда был заказан вход ее сверстницам, распахивали перед ней свои двери. Глаза ее горели огнем благодарности, и он был счастлив, как бывают, счастливы родители сумевшие исполнить заветное желание своего ребенка. Первый брак дочери оказался неудачным. Наверное, тогда, несчастная,  она  со слеза­ми бросилась к нему на грудь, была близка ему в последний раз. Потом после­довал второй брак. Илья Михайлович организовал молодой чете круиз по Чер­ному морю в качестве свадебного подарка. Не оставил он без внимания и из­бранника дочери, устроив его на престижную работу в своём министерстве. Второй брак был нена­много продолжительнее первого. Молодой муж имел расположение в дамском обществе, и дочь, заподозрив неладное, нервничала, компенсируя свои мораль­ные уроны модными тряпками и драгоценностями. И постепенно ее потребно­сти, какие раньше походили на просьбы, в последние годы вменились отцу в обязанности.  
       Младший сын Ильи Михайловича, занимавший по обыкновению место у окна, на маленьком кухонном диванчике, на протяжении своей без малого тридцатилетней  жизни, оставался для родного отца «темной лошадкой». Если дочери, он, пусть в раннем возрасте, смог уделить свое время, Сын был обделен и тем малым. Работа отнимала львиную долю жизни Ильи Михайловича, отнимала его от семьи. Мальчишка с рождения оказался болезненным, отставая от ровес­ников в своем развитии, и потому рос скрытным и злым. Илья Михайлович за­метил это и настоял, чтобы жена полностью посвятила себя детям. Мате­ринское воспитание при почти полном отсутствии отцовского, мужского,  дали свои плоды. Между отцом и сыном росла стена отчуждения. Отец понял это, когда младший сын достиг призывного возраста. По здоровью и убеждению матери, он, вряд ли годился в защитники Отечества, и Илья Михайлович с помощью знакомого зав. кафед­рой устроил его в один из московских институтов. Конечно, все было оформле­но в надлежащем порядке, сын держал вступительный экзамен, и успешно вы­держал его, потому что не выдержать не мог. Чтобы отметить такое событие и попробовать разрушить барьер неприязни, Илья Михайлович доверил младше­му распоряжаться новым  «жигуленком», пылившемся  в гараже без дела, пото­му, как, сам он давно пользовался служебными лимузинами. Однако, несколь­ко месяцев спустя, взамен вдрызг разбитого сыном автомобиля, совпавшим по времени с его отчислением из института за хроническую неуспеваемость, главе семейства, простившему все и всем, в спешном порядке пришлось закатывать в гараж, сверкающую краской, только что с конвейера, «волгу», на случай выну­жденного заслуженного отдыха, находясь в крайнем смятении после кончины последнего престарелого руководителя страны. 
      Илья Михайлович снова прикрыл глаза. Хотелось пить, он положил руку на кнопку гонга. Если бы эта кнопка оказалась бы кнопкой, которая могла сейчас отключить его от жизни, он, не колеблясь, нажал бы на нее.
      Жена приподняла его голову и поднесла чашку к губам. Он сделал глоток, другой, поперхнулся и теплая приторная жидкость по подбородку, на шею, на грудь.
      Когда-то в его далеком детстве, они с матерью пошли по ягоды, день был жарким, и к полудню он уже изнемогал от жажды и готов был упасть и пить воду из мутных луж, тогда мать взяла его за руку и повела за собой. Едва пере­двигая ноги, он волочился за ней, впервые подумав о смерти, и подумал о ней хорошо, ему вдруг захотелось исчезнуть из этого знойной и душной чащи леса, где, точно надсмехаясь над его страданиями, продолжалась жизнь, пели птицы, в траве весело прыгали кузнечики, шумел в кронах деревьев ветер. А мать все шла и шла, крепко сжимая его руку в своей ладони. Свет уже померк в глазах, когда они спустились в лощину, где из-под большого камня пробивался родник. Он жадно приник к воде родника и пил, и пил лесную прохладу. Вкус той воды он запомнил на всю жизнь. А как изменился мир вокруг, как захотелось жить…
      Мать Илья Михайлович не хоронил – не смог приехать. В день, когда гроб с высохшим телом матери пронесли по деревне и опустили в могилу кладбища на опушке леса, он находился в другом полушарии, в другом мире. Лишь через год он смог прийти к бугорку под деревянным крестом. Тот бугорок и стал той единственной точкой притяжения к тому, что называют «малой родиной», через месяц после смерти матери, сгорел и дом в котором он родился и вырос. Он то­гда долго ходил по пепелищу, словно искал чего-то, и нашел – в остове печи, между кирпичами чудом сохранился от огня обломок костяного гребешка мате­ри. Жалкий обломок хранил в себе память о самом дорогом человеке, и когда он прикладывал его к губам, ему казалось, что он чувствует запах ее волос, её присутствие…
       Илья Михайлович надавил на кнопку. Жена не заставила себя долго ждать, она уже взялась за край одеяла, когда он жестами попытался объяснить, что ему нужно сейчас другое. Он с трудом поднял руку и указал на створку шкафа. Там, в резной, сувенирной шкатулке хранились его награды. Жена правильно поняла его, она достала шкатулку из шкафа и поставила ее на тумбочку перед кроватью и вопросительно взглянула на него. Знак рукой означал просьбу вы­валить содержимое шкатулки. Жена по очереди показывала ордена, медали, он отрицательно мотал головой и мычал из последних сил. Тот кусочек гребешка она недоуменно вынула тоже. Он взял обломок своими бесчувственными паль­цами и прижал к губам. Еще с минуту Илья Михайлович дышал…