мои Балканы

Котя Ионова
В конце восьмидесятых врачей было мало, и они были не нужны. Взрослым  болеть было некогда, жизнь текла настолько насыщенной и густой рекой, настолько в ней все было связано и согласовано, что обращаться к врачам просто не выпадало. Когда кто-то умирал, то делалось это быстро и ненавязчиво. Помню в детстве несколько похорон, и не могу сказать, чтобы это было слишком печально. Трагичность похорон была приглушенной, внутренней, не бабской, никто не позволял себе рвать волосы, прыгать в могилу за покойником, понятное дело, что кто-то при этом плакал, кто-то уныло сопровождал гроб, однако земля наша была теплой, а память легкой и долгой, покойникам должно было лежаться уютно и спокойно.
Поминки в моих воспоминаниях до сих пор ассоциируются с толпой, с голосами на кухне, с жиром размазанным в тарелке, компотом в огромных ведрах, самогоном, с суровыми, уверенными в себе мужьями и их молодыми женами, которые все подготовят должным образом, чтобы покойному не было стыдно за неутешительные поминки. Врачи здесь были лишними. Любое событие в моем детстве, грустное или радостное, неважно - это, прежде всего большие, невероятные столы, заставленные блюдами и напитками, из-за которых не выходят по несколько дней. Девяностые - сплошное застолье, где каждый день есть повод не выходить из-за стола, поминки, свадьба, новоселье, сугубо производственные заботы. Все знают свое место под небом, и держатся за него крепко и уверенно, никто не выбивает почву из-под ног, никто не отнимает из рук кружку со спиртом, никто не убеждает в том, что жизнь не долгая, а смерть не сладкая. Все были заняты серьезными делами.
Я хорошо помню нашу детскую врачиху, она время от времени приходила в школу, чтобы делать нам прививки. Уроки срывались, все готовились к прививке, каждый пытался как-то особенно фигурять в этих условиях, мол, пусть делают, сколько хотят и куда хотят, мне все равно. Всем действительно было все равно, врач мне не нравилась. Позже, через несколько лет; ее сын, поссорится со своими друзьями, украдет у нее ключи от ее врачебного кабинета, залезет туда и съесть большую горсть разных таблеток. Его откачают. А потом ее двоюродный брат тоже с кем-то поссорится и выпьет дихлофос. Этого не откачают, за ним приедет скорая, тело загрузят и отвезут на вскрытие. Тогда я впервые пойму, почему не люблю врачей — рядом с ними обязательно находится смерть, где-то совсем рядом, так что лучше держаться от них подальше.
Зимой я как то очень сильно простудилась, и несколько суток лежала в постели с жаром. В какой-то момент, очевидно, его можно назвать критическим, я начала бредить.
Бредила я впервые в жизни, возможно, поэтому так хорошо запомнила. Впадая время от времени в сон, я видела перед собой свой мир, как он мне представлялся, картинка была яркая и четкая, никогда после этого я уже не видела жизнь так четко. Мой мир состоял из ярко освещенных солнцем городов, многоэтажных домов, улиц и моря. Солнце ослепляло мне глаза, за морем, в солнечном луче терялись горы, это были Балканы. Мой отец был в командировке Югославии и привез мне оттуда почтовые открытки, я себе очень хорошо представляла эти горы, с невероятным количеством цвета и солнца. На этом мир заканчивался и этого было вполне достаточно, в том море стояли корабли и плавали рыбы, высовывались головы из волн, как пассажиры из окон автобуса, и возмущались  и говорили — что с тобой? Вот что ты себе думаешь? Разве можно болеть, когда в тебе есть море, когда у тебя есть мы?
И тогда я подумала действительно, как можно болеть, когда есть корабли и такие рыбы, есть столько воздуха и столько деревьев, когда у меня есть мой отец, который меня обязательно куда-нибудь возьмет, когда во мне, наконец, есть мои Балканы, которые кроме меня никто не замечает в летнем послеобеденном мареве. Очевидно, подумав я, такой мир стоит того, чтобы не умирать. Тем более, я еще никогда не была на море. Что я, действительно, себе думаю, подумала я и пришла в себя и на всякий случай осталась, мне становилось лучше, я возвращался к жизни, а жизнь возвращалась ко мне…