Родные дети

Татьяна Стригина
               
                Щели в саду вырыты,
                Не горят огни.
                Питерские сироты,
                Детоньки мои!
                Под землёй не дышится,
                Боль сверлит висок,
                Сквозь бомбёжку слышится
                Детский голосок.
               
               
                Анна Ахматова апрель 1942 г.

— ШШсшш-сшш-ссссшш.., — шипит в ночи радиоприёмник. — Фашистские войска осуществляют наступательные движения на Советский Союз... сссшш-шшшш — гражданам необходимо срочно покинуть жилые помещения и спуститься в бомбоубежища!

— Как же замучили эти проклятые фашисты! Когда же от нас отстанут?!
 Слабость до головокружения.
— Нет, я смогу, так надо! — стучит в висках. — Только бы успеть.
 Опираясь руками о ветхую этажерку, с трудом выдвигаю скрипучие ящики шкафа, наспех вынимаю из них свои шерстяные носки, брюки мужа, рубахи сына. Теперь им не пригодится.
— Простите, милые, надо думать о живых.
 Беру с обшарпанной табуретки авоську, когда-то предназначенную для продуктов. Теперь и она не нужна. Триста граммов хлеба можно донести в руках. Второпях засовываю в неё вещи. 
— Это сынкам, сынкам. На фронт. Может, по пути встречу кого из наших сынков.

— Ночной Ленинград. Как же я люблю тебя, мой родной, мой любимый город! Как же больно видеть тебя сейчас таким... Прошу, прости, прости нас, если сможешь! И ещё прошу — потерпи. Вот увидишь, мы справимся, мы выстоим ради нас всех, ради тебя!
 
 Еле волочу ноги по заледенелой тропинке, ведущей в бомбоубежище. В подвале сыро. От запаха плесени начинает подташнивать. Унылый полумрак безысходностью ложится на сутулые плечи ленинградцев. Закрываю глаза. В памяти вновь мелькают недавние события.

 Поезд на Ярославль.
— Дети, становимся ближе — ближе друг к другу. Не растягиваемся. Сейчас зайдёте в вагоны. Поедете одни, без взрослых.
— Мама Лида, а вы когда?
— Потом милая, потом, — на глаза завуча Дет. дома наворачиваются слёзы.
— А куда нас повезут, мама Зина?
— Туда, где нет обстрела и есть еда, — отводя глаза, говорит Зинаида Фёдоровна, одна из учителей.

— Милые мои дети, родные кровинушки, так бы и отдала вам всю свою жизнь, всю себя, — думаю я. — Но единственное, что я могу сделать для вас, своих шестидесяти четырёх воспитанников — это поправить шапочку, завязать потуже шарфик. Невозможно смотреть в ваши наивно — доверчивые детские глаза, полагающиеся на нас, ваших мам-педагогов. А знаете, что самое страшное? То, что вы даже не понимаете всей трагедии происходящего, того, что путь в Ярославль может оказаться дорогой в никуда. Не осознаёте, что сейчас сядете в поезд и повезут вас одних, совсем одних, беспомощных, словно слепых котят, и что, быть может, уже через несколько минут поезд попадёт под обстрел врага. И никто из вас не будет знать, что делать и куда бежать. А ведь некоторым из вас нет и семи. И никто вас не защитит от фашистских бомб и снарядов, не спасёт от кровавых ранений. Некому будет закрыть в последний раз глаза тех, в чьём хрупком тельце перестанет стучать испуганное сердечко.

  Назад возвращаюсь одна, впереди всех. Иду быстро, не оглядываясь. Тяжело. Никого не хочу ни видеть, ни слышать. Коллеги догадываются, что у меня внутри. Догонять не решаются. Негромко говорят о происходящем:
— Хоть бы только довезли родненьких наших, только бы довезли!..

 Просидев пару часов в бомбоубежище, возвращаюсь понуро домой. Полумрак мрачными тенями крадётся вслед за мной. Пусто и на сердце, и дома. И сынков не встретила. Ещё один день прожит зря.

— Шсшшс-шшсш-сссш.., — вновь шипит радио. — Поезд из блокадного Ленинграда успешно прибыл в Ярославль. Все эвакуированные живы!