Дети, будьте осторожны в выборе своих родителей

Мари Козлова
Мария Козлова


«Дети, будьте осторожны в выборе своих родителей»


Посвящается всем детям, которые несмотря ни на что стали сильными, успешными и счастливыми людьми






Санкт-Петербург
2023

;
УДК 82-94 + 347.61
ББК  84 + 74.95
     К59

ISBN
Козлова М.М. «Дети, будьте осторожны в выборе своих родителей» / Мария  Козлова – СПб.: Изд-ва Политехн. ун-та, 2023. – 164 с. илл.

Эта книга рассказывает о моем не очень счастливом детстве, о родителях и других близких родственниках, о непростых отношениях, которые сложились в семье, о событиях первых шестнадцати лет моей жизни и чуть-чуть позже. Детство и юность играют важнейшую роль в формировании человека, его взглядов, мироощущения, его отношения к жизни и в людям. Но не менее важны и личностные качества самого ребенка, его природное жизнелюбие, интерес к жизни и умение психологически противостоять травмирующим обстоятельствам окружающих событий.
Детство большинства людей моего поколения не было безоблачным. Родители работали шесть дней в неделю, уставали, в выходные отсыпались, занимались хозяйством, иногда ходили в гости или принимали их у себя, изредка гуляли где-нибудь с детьми. На досуг оставалось совсем мало времени. Бывало, ссорились, выясняли отношения, случалось, и разводились, «воевали» детьми, делили их. Появлялись мачехи, отчимы, одни вполне терпимые, другие невыносимые, но для всех — ребенок был лишним, чужим, неудобным. Родные мать или отец не всегда могли и хотели уберечь детей от нелюбви своих избранников, а иногда и не считали нужным это делать. И тогда небо начинало казаться с овчинку! И тем не менее дети не озлоблялись, не лелеяли свои негативные воспоминания, а развивались, учились и вырастали вполне успешными и благополучными людьми.
Полагаю, эта книга воспоминаний может заинтересовать достаточно широкий круг читателей.
УДК 82-94 + 347.61
ББК  84 + 74.95




ISBN                ; Козлова М.М.
;
Оглавление
Вместо предисловия 6
Семья 10
Вместе 10
Семейный очаг 10
Мама 11
«Я без тебя дышать не могу, и у меня сердце останавливается!» 13
Бабушки 14
Мария Доминиковна 14
Юлия Алексеевна 19
В Москве на Воронцовке 25
На даче в Ильинке 29
Русский матерный 33
Много ли можно съесть? 34
Шамиль 36
Ленинградские будни 40
Колтуши 40
Две коммуналки 51
Вынужденное сиротство 51
С отцом 52
Детство на ветру 53
Ужасный фонарный столб 55
«Писатели не едят!» 56
«Хочу к тете Вале!» 59
Сказка про жадность 60
«Кавказ подо мною…» 61
Несостоявшаяся мачеха 64
Возвращение 66
«На дне», или Василеостровская коммуналка 68
Мама 72
Маленькие радости 75
Вовка 77
Вечный «Фауст» 80
Моя «Аида» 81
Спартанский быт 84
Когда вши во благо 85
Школа 87
Отнюдь не чудесные годы 87
Не хочу в школу 91
На все руки… не от скуки 94
Куда ведут благие намерения 98
Отчимы 100
Толя 102
Из Ленинграда в Гродно 104
Саша 105
Почти счастливое лето 107
Гродно 107
Общежитие 109
Вверх тормашками 109
Переезд в квартиру на улице Горновых 113
#Metoo: недетские истории 115
Пьянство 115
Насилие с доставкой на дом 116
Когда защиты не найти 120
Когда молчание спасает 125
«Гордость на коленях» 127
«Лебединое озеро» 129
Волшебная сила общения 130
Мамины помощницы 132
Разделенные целой страной 134
Нежданная дружба 136
Непростая жизнь 137
«Там, где Амур свои воды несет» 141
Музыка во спасение 147
Фантастический Берлиоз 148
Бурятский «Фауст» 151
Незабываемая «Жизель» 152
Жизнь берет свое 153
Но выбор все равно за нами 154
Вместо послесловия 154

;
Все, что не убивает нас, делает нас сильнее.
Ф. Ницше

Вместо предисловия
Я хотела посвятить эту книгу детям, которые любили своих родителей больше, чем они их, но передумала. Кто может оценить силу любви? У каждого она своя. Для кого-то потрепать по плечу и пошутить — это вполне достаточный максимум, а кто-то задушит тебя заботой и подарками, и все равно этого будет мало. Истинная любовь, в том числе и родительская, как мне думается, проявляется в создании такой атмосферы, в которой проявляются лучшие человеческие качества обеих сторон, и ребенка, и родителя. Ни камня за пазухой, ни косого взгляда, ни подлой радости: «Я же говорила!» Но кто на это способен? Кто рискнет бросить в другого камень, если человеческие слабости омрачают отношения?
Как интересно память фильтрует детские и юношеские воспоминания! В зависимости от настроения и общего мироощущения предлагает разные картинки прошлого. Сейчас они оцениваются иначе, чем в момент самого события. Удивляют, заставляют печалиться, умиляют, вызывают недоумение, а, порой, ужасают. А тогда это была обычная жизнь, с ее радостями, горестями, неприятностями и волнениями.
Наверное, в том, что я расскажу, нет ничего исключительного. Детство большинства людей моего поколения не было безоблачным. Родители работали шесть дней в неделю, уставали, в выходные отсыпались, занимались хозяйством, иногда ходили в гости или принимали их у себя, изредка гуляли где-нибудь с детьми. На досуг оставалось совсем мало времени. Бывало, ссорились, выясняли отношения, случалось, и разводились, «воевали» детьми, делили их. Появлялись мачехи, отчимы, одни вполне терпимые, другие невыносимые, но для всех — ребенок был лишним, чужим, неудобным. Родные мать или отец не всегда могли и хотели уберечь детей от нелюбви своих избранников, а иногда и не считали нужным это делать. И тогда небо начинало казаться с овчинку! Сколько об этом писано-переписано! Но для каждого ребенка это его личные драмы, собственные обиды и слёзы, свои отчужденность и одиночество.
Родители любят детей, потому что они им в радость, а дети в ответ не обязаны любить родителей (это не значит, что можно делать, что хочешь, не уважать и не слушаться родителей). Если же все-таки возникает у них ответное чувство, то это дополнительная радость для отца и матери. Эту мысль я недавно вычитала в одном из очерков Александра Радищева в его «Путешествии из Петербурга в Москву». Не осилив это тяжкое чтение в шестом классе (никак не пойму, что в этом возрасте можно там понять?), решила восполнить пробел. И на тебе! Поразительная мысль! Дети должны быть в радость, и тогда родительская любовь придет сама собой, не только к матери, но и к отцу. А если в ребенке проступают черты нелюбимого, опостылевшего или предавшего тебя супруга? Если в отпрыске удесятерились недостатки, сглаженные у партнера другими достоинствами? Вопросы, на которые нет ответа? Любовь вещь иррациональная. А судьба человека, которая определяет, где нам доведется родиться, в какой семье, в какой социальной среде, зависит от воли случая. Никто не может повлиять на это, «подстелить соломки», подстраховаться.
Поэтому я и использовала в качестве заглавия парадоксальный и несбыточный совет, который дает маленькая героиня детского рассказа сегодня незаслуженно забытой писательницы Веры Инбер недовольным детям, собравшимся на свое «профсоюзное» собрание, где они жалуются на жестокие требования родителей — надеть колючий шарф, умыться и вымыть руки, съесть нелюбимую еду. «Дети, будьте осторожны в выборе своих родителей!» А, правда, почему бы и нет?
Детство — моя вечная боль. Когда повзрослевшие подружки меня спрашивали, хочу ли я вернуться в детство, я, не задумываясь, отвечала: «Ни за что!» Я даже вспоминать его не любила, особенно ленинградское. Оно окрашено в моей памяти в холодные мрачные тона, куда пробивается редкий луч солнца, оно овеяно неизбывным промозглым холодом, ощущением вечной спешки и усталости. И какой-то неприкаянности. Видимо, сказывалась не только здешняя суровая осенне-зимне-весенняя погода, мне передавалось настроение вечно торопящихся родителей, которые по выходным просто отсыпались. Куда-то ходить со мной у них не было ни сил, ни времени.
Было еще детство московское, с бабушкой и дедушкой, чаще летнее, дачное, светлое и солнечное. И радостное. Оно всегда грело душу и было настоящим спасением. Как удавалось создавать вокруг себя атмосферу праздника вечно занятой и строгой бабушке, Юлии Алексеевне, ездившей и летом каждый день на работу в Москву с дачи из подмосковной Ильинки? Жизнь на даче или в квартире на Воронцовской улице, а позже — на Третьей Парковой я воспринимала не просто подарок судьбы, и готова была выполнять самые строгие правила, а повзрослев, брать на себя многие хозяйственные заботы, чтобы облегчить жизнь работающей бабушке и скрасить будни живущему на пенсии деду. Лишь бы они хотели позвать меня на лето к себе.
Запоминающимися стали и годы, проведенные в Гродно. Это была настоящая чересполосица. Подруги, учеба в хорошей школе, школьный хор, английский язык, природа, огород, теплое лето, поездки на машине с родителями, походы и путешествия с классом, музыкальная студия, Неман прямо под горой у дома, книги, мама, читающая нам вслух, красивый тенор маминого третьего мужа и оперные арии дома, «Лебединое озеро», дворовая ватага и летние набеги на сады и огороды. Все это создает бесценный фонд счастливых воспоминаний. Пьющий и буйствующий отчим, вечерние скандалы, бьющиеся стекла и летающие предметы, мама, уезжающая в командировки, домашние пьянки в ее отсутствие, зверские порки ремнем, педофильские проявления отчима, страх, попытки защититься и недоумение от материнской несправедливости, сексуальные притязания сверстников, школьный скандал со скабрезным подтекстом, первые душевные травмы от столкновения с журналистикой… Это долго болело и не давало спокойно спать. Но на общее отношение к жизни все-таки не повлияло.
Детство — это особый мир. В нем свои законы, свои масштабы, свои акценты. Ребенок все видит по-своему, замечает то, что для взрослого не имеет значения. И наоборот. Его жизнь полна постоянных открытий, странных страхов, важных достижений, захватывающих радостей. Здесь все огромное, как окружающие люди и предметы. Все события обретают гигантскую значимость. Это мир гипертрофированный и со смещенными акцентами, где действие начинается только с собственным «выходом на сцену» и где до поры до времени в нем участвуют только несколько персонажей — мама, папа, бабушки и дедушки. Их число лишь постепенно увеличивается. То, что взрослый даже не заметит, для ребенка может стать почти что концом света. И это проходит только, когда заканчиваются детство и юность, когда параметры тела и души становятся соизмеримыми с окружающим пространством.
Взрослым этот мир кажется несерьезным. Они спешат, им некогда вникать во всякие мелочи! Зачем напрягаться? Само утрясется. На самом же деле в нем все важно и все заносится в скрижали развития. Ведь именно там начинается человек, рождается его личность. Детские впечатления, события юности как кирпичики ложатся в фундамент наших достоинств и недостатков, часто не напрямую и даже по принципу «никогда так делать не буду», но ничто не проходит бесследно. Память цепко хранит эти крупицы опыта, даже если кажется, что все забыто. Но становясь взрослыми, мы утрачиваем эту детскую впечатлительность. И все повторяется заново. Только уже с другими детьми.
Детям многое бывает непонятно в мире взрослых, и далеко не все из них отваживаются задавать по этому поводу вопросы. Но они наблюдательны, им свойственна интуиция, они все равно как-то объясняют себе происходящее, делают выводы, порой, неверные, замыкаются, обретают страхи и комплексы, затаивают обиды. Однако так или иначе это все преодолевается, дети вырастают, детство уходит в прошлое, но оно, вольно или невольно, влияет на многое, хотя и не предопределяет все. Природные задатки маленького человека помогают сохранить жизнелюбие и добрый настрой.
Есть счастливые натуры, которые быстро выкидывают из головы все неприятное, легко переключаются на положительную волну, отдаются своему жизнелюбию, преодолевают трудности, не замыкаются в своих обидах, просто движутся вперед, воспринимая происходящее как жизненный опыт, который, как писал известный философ, если «не убивает, то делает нас сильнее».
Именно таким людям, которые несмотря на непростое детство, состоялись, стали сильными и счастливыми, посвящается эта книга.
;
Семья
Вместе
Выросла я в Ленинграде, это родина моего отца. Мама -москвичка, выйдя замуж и переехав к мужу, всегда шутила по поводу вечного соперничества двух городов, точнее неувядающей ревности бывшей столицы к нынешней: «Расстояние от Москвы до Ленинграда не равно расстоянию от Ленинграда до Москвы». И всегда звонко смеялась. И уже грустно добавляла: «Москва в войну эвакуировалась, а ленинградцы не захотели: «Как же его можно покинуть любимый город?» — и оказались в блокаде» — подразумевая, что многие могли бы выжить, если бы вовремя уехали, правильно расставив приоритеты. Ленинград она не любила, считая его холодным городом не только в климатическом смысле.
Я же никогда не чувствовала неудобства от такой раздвоенности своего происхождения и разных мнений своих родителей по вопросу достоинств и недостатков двух столиц.
Семейный очаг
Вход в наш дом на Малой Московской улице на звание парадной не тянул, хотя так торжественно назывался. Только то, что он прятался в дальнем углу большого двора, за круглыми поленницами и каким-то скарбом, наводило на мысль, что ничего парадного тут быть не могло. Дешевые квартиры доходного дома. Обшарпанная дверь, далее — невзрачная узкая лестница с железными перилами, немытыми окнами и давно некрашеными подоконниками. Около нашей двери на четвертом этаже, в углублении — ручка колокольчика, оставшегося еще с прежних, дореволюционных времен, он хрипло звенел в квартире, когда дергали за ручку. Электрического звонка у нас не было. Все скромно, тесно не парадно. Квартира тоже была небольшая, но отдельная, двухкомнатная. В Ленинграде это всегда было огромным достоинством жилья. Ведь коммуналки — его визитная карточка. Планировка была немного странная — квадратная прихожая, заставленная какими-то старыми предметами, которыми никто не пользовался, вела в кухню с газовой плитой, раковиной, кухонными столами и небольшим обеденным у стены в нише, под которым тоже громоздился какой-то хлам, пара венских стульев. Кухня переходила в Г-образный коридор. До поворота слева две двери — в уборную и в кладовку, за поворотом справа — вход в большую комнату, метров шестнадцати, в конце коридора — дверь в небольшой тамбур с печкой-голландкой, лежанкой в противоположном углу и входом в маленькую комнату, метров двенадцати. Этаж был высокий, в ясную погоду в комнату заглядывало солнце. Невероятная роскошь для северного города!
В квартире, которая, как считала мама, требовала ремонта и «расхламления», почти все было старое и даже старинное, включая мебель. Сегодня это бы сочли антикварным богатством, тогда же ценили далеко не все. Маме хотелось нового, светлого, функционального. Она искренне ненавидела старый массивный буфет из мореного дуба и не мешала мне портить его чем-то острым. Не меньше раздражения вызывали у нее венские стулья с жесткими сиденьями, усеянными круглыми дырочками, и дугообразными спинками. Они были облезлыми и прочными, хотя и не очень удобными. Косо смотрела она и на старинное черное пианино с подсвечниками в кронштейнах над клавиатурой. Пару раз на моей памяти на нем играл отец, но по бОльшей части его терзала я, но никому не приходило в голову начать заниматься со мной музыкой.
Дома все время звучал Александр Вертинский и Ив Монтан. «Я маленькая балерина, всегда мила, всегда нема, но скажет больше пантомима, чем я сама» — эти завораживающие слова и бесхитростная мелодия захватывали мое воображение почти полностью, я допытывалась, что такое трико, лакфиоль, и мечтала танцевать, как балерина. Ив Монтан с его «Под небом Парижа» волновал меня гораздо меньше. Но голос певца очень нравился.
Полонез Огинского — первое, что запомнилось из классики. Под него крутилась карусель в парке. Мама смеялась: «Самая подходящая для этого музыка!» Пасмурный день, родители со мной. Редкий случай, когда все вместе выбрались куда-то в воскресенье, их единственный выходной. Это одно из моих первых воспоминаний детства.
Мама
Отца мама не любила, хотя поначалу относилась к нему хорошо. Потом у них что-то не заладилось. Я родилась случайно. Есть фото, где мама, очень грустная, запечатлена со мной, маленькой, на руках. В шутку она этот снимок называла: «Горе молодой матери не поддается описанию».
Меня дважды миновал удел не выйти из небытия. Сначала огромный кусок скалы упал в нескольких метрах от моей мамы-студентки, а не на нее, как она с ужасом ожидала, во время альпинистского восхождения. Потом по какой-то причине ребенок, который должен был появиться на свет месяца за четыре до моего рождения, почему-то умер до срока, а вместо него возникла я и с трудом, но прорвалась в этот мир. Всё при моем рождении было наоборот и вопреки… Наверное, желанным такого ребенка не назовешь.
Видно, не удивительно, что среди ранних воспоминаний много неприятных. Мне года три. У меня сильное воспаление или фурункул на самом неприятном для маленького ребенка месте — между ногами. Я не могу сидеть, на высокий стул мне подкладывают подушку, но это мало помогает. Чем-то промывают больное место, используя ватный тампон. Видимо, с детской гигиеной не все было благополучно, раз возникла такая проблема, и дело дошло до такой боли. Бабушка, мамина мама, как-то со вздохом посетовала, что мамины привычки испортил альпинистский лагерь, где самым чистым предметом была снятая с ноги портянка, где шутили, что «микроб от грязи дохнет», а бытовые мелочи просто игнорировали, считая их недостойными внимания. А у меня оба родителя занимались альпинизмом, отец даже был инструктором. Собственно, на этой почве они и познакомились.
Не помню, чтобы меня купали, хотя в доме была оцинкованная большая ванна, и есть фотографии, где я лет трех-четырех в ней плаваю. Но мама жаловалась, что отец ленился ее выливать. И чтобы ее поставить, надо было все в кухне убирать со стола. Там было тесно. В лучшем случае использовали большой таз с водой, которую надо было греть на плите. Ни ванной, ни горячей воды в квартире не было. Отец хотел сына, и я у него энтузиазма не вызывала.
Или еще. У бабушки на даче. Мне ближе к четырем годам. Из подмосковной Ильинки мама с отцом поехали на велосипедах в Жуковский, ближайший к даче городок, взяли с собой и меня. У отца мопед, мотор сильно нагревается. Я в летнем платье еду, сидя на раме на какой-то привязанной к ней подушечке. Остановка, я чем-то недовольна, канючу, мне жарко, ехать не хочется. Я прислоняюсь к мопеду и уже ору во все горло, хватаясь за ногу. На задней части голени у меня сильнейший ожог, который я тут же сдираю ногтями. Мама ахает и бежит в аптеку, я воплю, отец выговаривает мне за капризы и невнимательность. Мама возвращается с гомеопатической мазью календулы, которую тогда начали продавать в обычных аптеках. Она свято верит в ее универсальные свойства и способность почти мгновенно снимать боль при ожогах. Мне накладывают повязку на содранный волдырь, и больное место успокаивается. Мама назидательно говорит: «Гомеопатия!»
«Я без тебя дышать не могу, и у меня сердце останавливается!»
Маму в детстве я любила исступленно. Иногда на грани помешательства. Запомнился яркий эпизод, показывающий всю глубину этих чувств.
Подмосковная дача, выходной день. Бабушка не уехала на работу в Москву в свой химический институт, дед лежит в гамаке под соснами. Остальные многочисленные родственники тоже расположились, кто где — на террасе, в саду около рябины, на ступеньках широкого крыльца. Собака растянулась в солнечном пятне на полу террасы. Мне четыре года. Вдруг бабушка говорит, что сегодня приезжает из альпинистского лагеря моя мама. И я уже не могу сидеть на месте, хотя она не успела договорить, что поезд приходит вечером — а сейчас еще утро. Но я уже хватаю скамеечку и лечу к калитке: «Ждать маму!» Мне тщетно пытаются объяснить, что мама появится не скоро, что сидеть придется долго. Но я уверена, раз сказали, что приедет, то приедет, а я буду ждать сколько надо! И к изумлению всех, кроме меня (я же говорила!), она возникает за калиткой ровно через пятнадцать минут. Почему-то она приехала другим поездом, а предупредить не успела. Радости моей нет предела. Мы обнимаемся. Но мама чем-то озабочена, я хожу за ней хвостом, а она занимается своими делами, велит ей не мешать, а потом вообще сообщает, что ей надо по делам в Москву. И тут мне кажется, что небо обрушивается на меня: моя дорогая долгожданная мама опять куда-то исчезнет? Нет, это пережить невозможно! Я и сейчас с изумлением слышу свои отчаянные слова, обращенные к маме: «Мама, возьми меня с собой, я без тебя дышать не могу, и у меня сердце останавливается!» Откуда я знала про сердце в четыре года? И если бы сама не помнила этот момент, расскажи кто, подумала бы, что привирают. Никогда в жизни я больше ничего подобного не произносила! Ни при каких обстоятельствах. А тогда вот взялось откуда-то…
Мама на меня изумленно, но серьезно посмотрела (чувства она понимала и уважала), чуть задумалась и сказала: «У меня много скучных дел в Москве, ты устанешь, придется подолгу ждать, стоять в очереди, ходить по разным местам». «Не устану!» — настаивала я. Мама сдалась: «Я возьму тебя с собой, если ты не будешь ныть и мне мешать». И я поклялась вести себя хорошо. И была абсолютно счастлива и в этот миг и целый день, когда мы торчали на вокзале, носили куда-то чемоданы, с кем-то встречались. И слово я сдержала — не мешала. Когда через много лет я напомнила маме эту ситуацию, она удивленно нахмурилась, словно не могла вспомнить, о чем речь (тогда у нее у самой в жизни начиналась настоящая кутерьма), потом сказала: «Да, точно, мы тогда долго стояли за билетами на Ленинградском вокзале, но ты вела себя образцово».
Правда, она помнила и всегда умильно рассказывала, как я лет двух, сидя у нее на руках, все время поворачивала ее голову лицом к себе и говорила: «Маму гидеть!», что значило «На маму смотреть»…
Бабушки
Принято считать, что маленький ребенок не оценивает то, что он делает, особенно, если это не слишком хорошо.
У меня были две бабушки, отцовская, Мария Доминиковна, которую я (и родители с ее согласия) звала «баба», и мамина, Юлия Алексеевна. Она была «бабушкой». Мамина мама жила в Москве, руководила химической лабораторией в научно-исследовательском институте, была человеком очень организованным, деятельным и разумно строгим. В ее доме все жили по правилам, и мне в голову не приходило ее ослушаться, когда меня привозили в Москву в квартиру на Воронцовке или на дачу в Ильинку.
Мария Доминиковна
А отцовская бабушка жила в Ленинграде в двухкомнатной квартире на Малой Московской. И мы с ней. Своё имя — Мария — я получила в честь нее. По образованию она была учительницей, но после блокады работала воспитательницей в детском саду на улице Марата, в который я тоже ходила. Она души во мне не чаяла, особой строгостью не отличалась, позволяла мне командовать собой, хотя порой пыталась и приструнить. Она умерла, когда мне не было ещё четырех, но я прекрасно ее помню. И некоторые сцены нашей жизни ярко врезались в память.
Мария Доминиковна разрешала мне делать все, что не опасно. Я могла извлекать любые звуки из старинного пианино с подсвечниками — хоть пальцами, хоть кулаками, хоть ногами. Не реагировала она, когда я истыкивала каким-то острым предметом старинный буфет или мазала его розовым пластилином. Его люто ненавидела моя мама и мечтала заменить его на что-то современное. Иногда я совсем могла потерять всякое границы. Помню, как я бросаюсь в бабу тапками и кричу ей, что я ее не люблю. И понимаю, что это нехорошо, но ничего не могу с собой поделать. Эмоции рвутся наружу. Я действительно ее недолюбливала, правда, абсолютно не помню за что.
По первому моему пожеланию, она соглашалась затевать пироги. Это был настоящий праздник. И я знала, что мы вместе будем месить тесто, делать вкуснейшую капустную начинку — сырую капусту обварим кипятком, добавим рубленые яйца и сливочное масло, будем лепить пироги, у меня тоже будут свои, маленькие. Потом будем сажать их в духовку, вынимать, мазать сверху яйцом, чтобы подрумянились. А потом есть. Как ели, помню хуже всего.
Ее с отцом квартира, где мы все жили, находилась в старом доходном доме на четвертом этаже. Входная дверь на лестницу, которую никак нельзя, по Ленинградской традиции, назвать парадной, располагалась в глубине загроможденного двора. Из наших окон были видны круглые поленницы дров. Отец регулярно приносил связку, топил печь, и мы с удовольствием смотрели сквозь дырочки в железной дверце, как весело бьётся за ней огонь.
В доме было много старой мебели и старых вещей, которые очень раздражали мою маму (она мечтала от всего этого избавиться), вдоль длинного коридора тянулись книжные полки, были книги и в комнатах.
А я не меньше приготовления пирогов, любила перебирать и рассматривать старинные вещи, особенно одежду, которой был полон ящик дивана и какие-то сундуки. Это были такие красивые фартуки, юбки, кофточки. Почему-то больше всего восхищал белый шелковый передник, расшитый яркими цветами. Как я сейчас понимаю, многое принадлежало Людочке, моей тете, умершей шестнадцатилетней от голода в блокаду. Вообще, бабушка и отец говорили о ней с придыханием, часто меня укоряли ее именем, когда я делала что-то не так или не слушала. Говорили что-то вроде: «Людочка бы так не поступила. Она была послушной девочкой». Мама же это не одобряла, но высказывалась обычно тихо, чтобы баба не слышала.
Иногда отец затевал уборку в кладовке, и тогда на свет извлекались большие листы бумаги, скрученные в рулоны, на которых оказывались людочкины рисунки. На них не очень умело в стиле примитивизма были изображены какие-то девочки в полный рост с ногами, повернутыми носками в одну сторону. Взрослые рассуждали, какая она была талантливая, какой бы художницей стала, если бы осталась жива. А я, несмотря на свой возраст, весьма скептически оценивала эти творения и никак не могла понять, чем они восхищаются.
В кухне под столом в ящиках с какими-то железками, тоже было немало интересного. Больше всего меня интересовала финка, нож особой формы. Взрослые говорили о ней шепотом, ибо по закону это считалось холодным оружием, и хранить его запрещалось. А выбросить было жалко. Но поверх всего этого богатства лежала большая застеклённая потемневшая икона. Она меня пугала, а баба не позволяла мне ее рассматривать.
Напротив нашего дома была школа, и хотя мне было меньше четырех, каждый раз, когда мы проходили мимо нее, баба говорила: «Вот вырастешь, пойдешь в эту школу учиться». А я с мрачным упорством и злостью возражала: «Не пойду!» А когда она настаивала, я добавляла: «Я школу сожгу!» Не знаю, что на меня находило. Я и сама понимала, что говорю что-то не то, и учиться я была не прочь, но никак иначе на рассуждения о школе и учебе я ей не отвечала. Уговоры родителей тоже не помогали. Потом это прошло само.
Целым событием был поход на Кузнечный рынок, где зимой в те времена продавали только корюшку и яйца, которые лежали на специальных подсвеченных подставках, чтобы было видно испорченные. Яйца меня не интересовали, а корюшка дивно пахла огурцами, и я любила рынок именно за этот запах. Огурцы — с детства моя слабость. Но рыбу дома не готовили, поэтому и не покупали. Корюшку я попробовала впервые в жизни уже через очень много лет.
А ещё ходили в магазин — «Молокосоюз», но больше привлекала булочная с яркими коробками шоколадных конфет, которые мне так и не довелось попробовать. На эти коробки я могла смотреть часами, но не помню, чтобы меня донимала мысль о самих конфетах. Мне перепадали по торжественным случаям шоколадки «Сказки Пушкина» и шоколадные медальки в золотой фольге, а на каждый день — соевые батончики, до сих пор ненавистные конфеты «Кавказские» и «Цитрон».
В булочной было ещё кое-что притягательное — маленький краник у самого входа, про который баба всегда говорила: «Не трогай!» И пугала: «Милиционер заберёт!» Поэтому людей в милицейской форме я искренне боялась, считала их самыми важными на земле людьми и постоянно спрашивала: «А милиционер самый главный?» Баба недоумевала и толком ничего не отвечала. Так я и не могла понять, действительно он такой страшный или нет. Однажды я тайком этот краник все-таки повернула, и из него на пол полилась горячая вода, от нее шел пар. Никто моей шалости не заметил, но я испугалась и поспешила уйти из магазина и ждать бабу на улице. Потом я долго побаивалась в эту булочную ходить, вдруг кто-то догадается о моем проступке!
Около дома были старинные бани, куда мы тоже ходили время от времени. Мраморные лавки в отделении, где мылись, которые всегда сначала окатывали кипятком. Квадратные оцинкованные шайки, в которых грели ноги. Таинственная парная, которую мама всегда обливала презрением и закатывала глаза: «Там безумно жарко!» И мутные потоки теплой воды перед душем, расположенным вдоль стены в моечном отделении. Мама категорически запрещала в них ступать: «Грибок подцепишь!», а так хотелось пройтись по стремительно бегущему ручью.
Бабушка часто мне читала, но почему-то всегда одну и ту же книжку — «Красную шапочку». Родители делали то же самое. Эта сказка меня всегда очень пугала, я капризничала, старалась не дать дочитать ее до конца, чтобы волк не съел бабушку, но сказать прямо почему-то не могла. Выказать страх, видимо, и тогда считала ниже своего достоинства. Выход я нашла иной. Засовывала книжицу между томами взрослых книг. Но сколько я этого ни делала, исход был один. Приходил кто-то из родителей и с почти людоедским энтузиазмом предлагал: «Давай я тебе почитаю! Где наша книжка?» И быстро ее отыскивал. Моя пытка возобновлялась.
Ходила я и в детский сад, где терпеть не могла спать днём, пить чай с молоком, принимать рыбий жир, есть селёдку. Не нравилось и протирание мокрой варежкой после тихого часа. Но полный восторг вызывали музыкальные занятия, которые вела Раиса Рафаиловна (надо же! Имя запомнила! Видно уже тогда проявилась особенность моей памяти — намертво запоминаю тех, кто понравился). А ещё обожала «лечебный» напиток, которым несколько раз в неделю нас подчивали — разводили в теплой воде дрожжи с сахаром, настаивали минут пятнадцать, давали чуть забродить и этой бражкой поили детишек. Интересно, что сейчас бы об этом сказали мудрые педагоги дошкольного воспитания? С тех пор люблю сырые дрожжи.
На прогулку нас водили в Сангальский сад, как тогда называли маленький огороженный красивой решеткой сквер, названный в честь заводчика Сан-Гали. Он мне казался тогда довольно большим, хотя на самом деле он крохотный.
У детского сада была своя дача, куда на лето вывозили всех воспитанников. В Ленинграде это не было чем-то необычным. Помню большие деревянные корпуса, заросшую высокими соснами огороженную территорию, как в пионерлагере, тропинки и лужайки. На лужайках в солнечную погоду нас укладывали загорать. Ленинградское лето особой жарой и сейчас не отличается, а тогда, как говорила мама, без шерстяной кофточки было не обойтись. А если еще прибавить ветер, то и полный экстрим получится. Поэтому процесс приема солнечных ванн навечно врезался в память. На траве расстилали какие-то покрывала, на них рядами укладывали нас, предварительно раздев до трусов. Сначала лежали на животе, потом по команде переворачивались на спину, потом на правый бок, потом на левый. На боку надо было лежать, подняв вверх руку. Вся процедура занимала не больше получаса. Но ощущения незабываемые: стоишь — дрожишь, от холода зуб на зуб не попадает, ложишься — тут же начинаешь изнывать от жары. Однажды я долго хохотала, вспомнив это ощущение, когда, только купив машину, поехала с подругой загорать на берег Волги. Только мы расположились, как, словно назло, солнце зашло за тучу, поднялся ветер, и стало холодно. Мы прикрылись байковым одеялом, которое прихватили как подстилку в запас. «Загораем под одеялом!» — задыхалась от смеха подруга, слушая мой рассказ про ленинградскую детсадовскую дачу.
Дома с бабой я, видимо, оставалась по болезни.
После обеда мы с ней что-то мастерили, чаще всего она шила моим куклам и зверушкам одёжки. И сейчас перед глазами стоит картинка наших последних таких занятий: залитая солнцем небольшая комната, кресло перед окном, баба в нем, шьющая кофточку маленькому лисенку Микки-маусу. А потом ей стало плохо, у нее разболелась голова, ее затошнило, она легла на диван, а я, громко рыдая, примостилась ей на грудь. Это был инсульт. Так нас застали родители, когда вечером вернулись с работы. Меня, стонущую, около все ещё не теряющей сознания бабы. Больше она не встала. Ее разбил паралич, и вскоре она умерла.
Я видела, как ее обмывали в жестяной лохани, где обычно купали меня, ведь ванной в квартире не было. Что случилось с бабой, я тогда не поняла. Ее смерть у меня не вызвала никаких чувств, не возникло ощущение утраты, по бабе я не скучала ни тогда, ни после. Никогда. Почти даже не вспоминала. Была мала? Возможно. И все-таки это несправедливо, она-то меня любила, а у меня не возникло с ней никакой душевной связи. Я любила маму. И я не понимала по малолетству, что именно баба была в нашей семье тем скрепом, что держал ее вместе. Без нее все начало быстро разваливаться.
Родители решили, что похороны могут травмировать ребенка, и отвезли меня к своим друзьям, кажется отцовским сослуживцам — к Коганам — на Петроградскую сторону.
Вернулась я уже в дом, тронутый разрушением.
Юлия Алексеевна
Моя бабушка с материнской стороны — Юлии Алексеевне Козловой — прожила 96 лет в полном здравии и твердой памяти. И ушла из жизни, как сказали врачи, просто от старости. Мне запомнилось, как молодая женщина в белом халате, пожимая плечами после осмотра умирающего пожилого человека сказала: «У нее всё абсолютно здорово, согласно возрасту…». С тех пор я не могу забыть эти слова и, порой, произношу их как горькую шутку. Однажды в Германии, где я решила сходить посоветоваться с врачом по поводу лекарств от повышенного давления, услышав почти ту же фразу, что произнесла ее российская коллега у смертного одра моей бабушки: «По всем показателям Вы совершенно здоровы», я не удержалась и, как шутку, в двух словах обрисовала тогдашнюю историю с сакраментальной фразой об абсолютном здоровье моей бабушки. Немецкий эскулап, похоже, чувством юмора не обладала, сурово на меня посмотрела, улыбнувшись только после пояснения, что это юмор, выписала рецепт с гипотензивными средствами, на чем мы и расстались.
А бабушка была прекрасным человеком! Веселым и серьезным одновременно, ответственным и не зацикленным на мелочах, практичным и романтическим. Я никогда не воспринимала ее большим специалистом в области химии (кандидат химических наук), каким она на самом деле была. Она руководила лабораторией в ведущем научно-исследовательском химическом институте Советского Союза, занималась серьезными военными проектами. Позднее она разработала и обеспечивала авторский надзор за внедрением технологии производства полиэтилена на первом таком заводе в башкирском Салавате. Название этого небольшого города в Поволжье мне знакомо с детства, потому что взрослые часто говорили: «Бабушка в Салавате» или «Ей опять ехать в Салават». Она очень любила это свое «гражданское» детище, поэтому на подмосковной даче было много полиэтиленовой посуды, которую я искренне ненавидела, потому что она издавала парафиновый запах, когда в нее наливали что-то горячее. Но бабушка постоянно пользовалась такой кружкой, и она всегда, до последнего дня, стояла у нее на тумбочке около кровати.
Бабушка была добрым, отзывчивым, щедрым человеком. В нашей семье не было принято сильно сюсюкать с детьми (абсолютно запретное действие), носиться с ними, как с писаной торбой. Нас держали в разумной строгости и требовательности, сильно своевольничать и капризничать не разрешали, приучали к самостоятельности. Но взрослые многое делали, чтобы мы могли интеллектуально развиваться, брать из окружающего пространства то, что этому способствует. И умели радовать мелочами, которые в те времена воспринимались, как что-то более значительное. Самый царский подарок получили от бабушки мы с сестрой, когда она купила нам пианино, услышав о моей годами не могущей осуществиться мечте научиться играть на фортепиано. Она буквально решила проблему в один день, когда приехала к нам в гости в белорусский город Гродно. Она часто появлялась, словно Дед мороз, и в одночасье преображала непростые будни в сияющий праздник. Помню, как-то она появилась под Новый год, увидела нашу увешанную яблоками и конфетами елку, тут же пошла с нами в магазин и накупила кучу блестящих елочных игрушек, казавшихся нам волшебными, электрическую гирлянду и, предел моих мечтаний, — сияющее навершие для елки! Не звезда, конечно, но не менее впечатляющая деталь настоящей новогодней елки!
Нас, дочерей, у мамы было четверо, в семье довольно долго лишних денег не водилось, но мы по этому поводу сильно не печалились. Я рано научились шить, вязать, мне это нравилось. Полжизни я носила то, что сшила, перешила или связала сама. Мама тоже прекрасно шила, часто шила и перешивала мне и сестре свои старые (красивые) платья. То, что у нее получалось, меня радовало. Она и себе шила — платья, даже стильные пальто, нашивала какие-то этикетки и очень веселилась, когда ее бывшие ленинградские коллеги спрашивали, не в Чехословакии ли она это купила. Шить себе она перестала только на Дальнем Востоке, став профессором и получая весьма приличную зарплату, когда она могла уже не считать каждый рубль. Но бабушка, видимо, воспринимала это как-то иначе. И летом, когда я приезжала в Москву или жила на даче в Подмосковье, она всегда делала мне роскошный подарок на день рождения. Мы шли в главный детский магазин страны — «Детский мир» на площади Дзержинского (ныне Лубянка), и я могла выбрать себе красивое платье и не менее чудесные туфли. И не думать о том, сколько они стоят. Это было невероятное ощущение. Но у меня никогда не возникало даже в мыслях и тени упрека, что мама не делает чего-то подобного. Мама — была мама, с ее возможностями и достоинствами, а бабушка — это бабушка с ее строгостью, организованностью, разумной добротой и щедростью.
Бабушка знала много стихов, писала их сама, вообще, в этом смысле была творческим человеком. Именно от нее, но через маму, я с детства знаю детские стихи Саши Черного:

 
Мишка, Мишка, как не стыдно!
Вылезай из-под комода...
Ты меня не любишь, видно?
Это что еще за мода?
Вылезай скорей отсюда!
На кого ты стал похож?
На косматого верблюда,
За которым гнался еж...
Весь в пылинках, в паутинках,
Со скорлупкой на носу...
Так рисуют на картинках
Только чертика в лесу.
Целый день тебя искала:
В детской, в кухне, в кладовой,
Слезы локтем вытирала
И качала головой...
В коридоре полетела, —
Вот — царапка на губе...
Хочешь супу? Я не ела:
Все оставила тебе.
Мишка-Миш, мохнатый Мишка,
Мой лохматенький малыш!
Жили-были кот да мышка...
Не шалили! Слышишь, Миш?
Извинись. Скажи: не буду
Под комоды залезать.
Я куплю тебе верблюда
И зеленую кровать.
Самый мой любимый бантик
Повяжу тебе на грудь:
Будешь милый, будешь франтик, —
Только ты послушным будь...
Ну, за дело! Дайте щетку, —
Надо все соринки снять,
Чтоб скорей тебя, уродку,
Я могла расцеловать.
 

Эти стихи, а также многие другие (например, забавное детское стихотворение Веры Инбер «У сороконожки народились крошки…» (приведено в конце публикации) или очаровательную «Тринадцатую новеллу» Игоря Северянина) долгое время нигде, кроме особых библиотек, нельзя было прочитать в Советском Союзе. А бабушка и ее сестра многое воспроизводили по памяти и читали нам. Проникновенные и необычные строки «Тринадцатой новеллы» Игоря Северянина когда-то очень помогли мне сохранять присутствие духа и оптимизм. Именно в такой версии, как приведено ниже.
У меня дворец двенадцатиэтажный,
У меня принцесса в каждом этаже.
Подглядел-подслушал как-то ветр протяжный,
И об этом знает целый свет уже.
Знает, — и прекрасно! сердцем не плутую!
Всех люблю, двенадцать, — хоть на эшафот!
Я настрою арфу, арфу золотую,
Ничего не скрою, все скажу… Так вот:
Все мои принцессы — любящие жены,
Я, их повелитель, любящий их муж.
Знойным поцелуем груди их прожжены,
И в каскады слиты ручейки их душ.
Каждая друг друга дополняет тонко,
Каждая прекрасна, в каждой есть свое:
Та грустит призывно, та хохочет звонко,
Радуется сердце лЮбое мое!
Поровну люблю я каждую принцессу,
Царски награждаю каждую собой…
День и ночь хожу я, день и ночь завесу
Очередной спальни дергая рукой…
День и ночь хожу я, день и ночь не сплю я,
В упоеньи мигом некогда тужить.
Жизнь от поцелуя, жизнь до поцелуя,
Вечное забвенье не дает мне жить.
Но бывают ночи: заберусь я в башню,
Заберусь к себе в тринадцатый этаж,
И смотрю на море, и смотрю на пашню,
И волнует дума все одна и та ж:
Хорошо бы в этой комнате стеклянной
Есть сребристо-черный грёзный виноград
С вечно-безымянной, странно так желанной,
Той, кого не знаю и узнать не рад.
Скалы молят звезды, звезды молят скалы,
Смутно понимая тайну скал и звезд,
Наполняю соком и душой бокалы
И провозглашаю безответный тост!..
Как-то в четырнадцатилетнем возрасте я ездила с бабушкой и с дедом отдыхать в их ведомственный институтский санаторий под Дзержинском (в 30 километрах от Горького, сегодня Нижнего Новгорода). Мы были там полтора месяца, и для меня это и сейчас незабываемые дни! Мы там затеяли продолжавшуюся несколько лет игру в буриме, когда все участники пишут стихи на заданные рифмы, вовлекли в это почти всех членов семьи, потом даже какой-то сборник на машинке напечатали. Я никогда не могу понять подростков, которые стремятся проводить время не со своими родственниками, бегут от их компании, как черт от ладана. У меня тоже были любимые подруги, с которыми я могла общаться днями. Но никогда не отказалась бы от возможности поехать куда-то с бабушкой и дедом, а до некоторых пор — и с мамой и ее мужьями. Правда, в пятнадцать лет, я уговорила маму не брать меня с собой в Крым, куда они ехали на своем «Запорожце», а оставить мне в Москве младшую полуторагодовалую сестру Татьяну. Уговорила и была счастлива, хотя маленький ребенок в таком возрасте не оставляет ни одной свободной минуты. И бабушка согласилась, но из-за работы не могла мне помочь, и дед, хотя детский плач доводил его до белого каления. А я не могла переносить бурные сцены гнева своего отчима, и была готова на любые жертвы, чтобы их не слышать. Моя сестра была девочка не промах, быстро сориентировалась и на людях звала меня только мамой, чем вводила меня в краску, а окружающих почти в шок. Они сочувственно и понимающе на меня смотрели, а я готова была испепелить взглядом малолетнюю шутницу, но стойко и ответственно выполняла взятые на себя обязательства.
Бабушке можно было рассказать обо всех своих терзаниях, приключениях, романах… и знать, что дальше нее это никуда не пойдет. Она всегда была рада моему приезду. Когда я готовилась к защите диссертации в Московском институте истории естествознания и техники и начала сильно нервничать, именно она около полуночи сказала мне: «Где твой доклад? Ну-ка, читай мне его!». И засекла время. Когда я закончила, строго произнесла: «Длинно, сокращай и читай мне снова!». И так продолжалось, пока я не успокоилась и не сократила выступление до 20 минут. На защите ее, к сожалению, не было (ей это было уже не под силу, а взять такси и отвезти ее я не догадалась, сантименты в семье не были приняты), как не было и никого из других родственников, но защитилась я блестяще, о чем свидетельствовало предложение кого-то из совета подать ходатайство о присвоении сразу докторской степени… Я же предпочла синицу в руке журавлю в небе.
Тяготиться одинокой жизнью в Москве бабушка начала только в последний год жизни, но не хотела переезжать ни к кому из родственников, она любила свободу и самостоятельность. Она всегда говорила, что у нее не одиночество, а уединение. А без этого нельзя ощутить себя…
На ее похороны я приехала на машине из Петербурга, просидев за рулем всю ночь и еле успев к сроку из-за московских пробок. Я тогда еще не жила в северной столице, а прикатила туда в гости к своему давнему студенческому другу-возлюбленному с поющим под гитару свои песни ульяновским приятелем, из завсегдатаев маминой литературной гостиной. Вместе с ними обоими я и оказалась на похоронах бабушки… (тогда мой некогда студенческий друг решил съездить в Ульяновск). Как жаль, что люди умирают! Но хорошо, что мы помним их и любим.
В Москве на Воронцовке
Во время сильных разладов родителей и последовавшего за этим развода меня отсылали к бабушке с дедушкой в Москву. Бабушка работала, и ей было не до меня. Она была руководителем химической лаборатории в ведущем технологическом научно-исследовательском и проектном институте (том самом Государственном научно-исследовательском институте органической химии и технологии (ГНИИОХТ), который сейчас включили в санкции за то, что разрабатывал отравляющие вещества, в частности, «Новичок»), занималась серьезными делами, разрабатывала технологии производства военной и мирной химической продукции, в частности, полиэтилена. Способ производства этого материала — это ее детище. Но у меня ее доме не было ощущения, что ей некогда, что я мешаю. У нее я почему-то всегда чувствовала себя на месте — и в ее душе, и в ее квартире, и на даче.
Дед, Николай Алексеевич, мамин отчим, работал в том же институте и в той же лаборатории, что и бабушка, позднее — и под ее началом. Они вместе, всем коллективом лаборатории осуществили военную разработку, за которую дед, вдвоем с начальником Зайковым, но на всех, сразу перед войной, в 1941 году получил Государственную (Сталинскую) премию. Ему досталось 10 тысяч из общих 100 тысяч рублей. Деньги выдали после войны. На них, по словам бабушки, купили продуктов на три месяца, а на оставшиеся 500 рублей — дачу в подмосковной Ильинке, где я и провела добрую половину детства.
Когда между родителями начался разлад (мне было 4 года), дед был уже на пенсии, поэтому иногда оставался со мной в московской квартире на Воронцовке. Но я бывала у них и до этого. Эту большую коммунальную квартиру в старом монументальном сером сталинском доме я хорошо помню. Высокие потолки, длинный широкий коридор, большая общая кухня. И ванная — с газовой колонкой (о, чудо!), а, соответственно, с горячей водой и возможность помыться в любое время. Хотя бабушка не любила этим злоупотреблять. Без себя пользоваться колонкой не разрешала, боялась утечки газа. И не столько из-за возможности взрыва, сколько из-за опасности отравиться газом, поскольку в Москве в те годы было немало случаев, когда люди умирали в ванне, надышавшись бытовым газом. Была еще свежа память о смерти «сталинского» альпиниста Евгения Абалакова, погибшего от такого отравления в ванной. Говорят, что в те годы бытовой газ, который поступал тогда в газовые колонки столицы, состоял почти полностью из угарного газа (СО). Но возможно, бабушка перестраховывалась, опасаясь моей инициативности. Потому что она применяла и другие страшилки. Она запрещала мне выходить заставленный какой-то утварью балкон. А меня очень привлекал вид на улицу с четвертого этажа и само массивное оштукатуренное ограждение, и похожие на ножки рояля балясины. Но мне жестко было сказано: если выйти на балкон, он может рухнуть, балки подточили жучки, и она вес человека могут не выдержать. На балкон, и правда, никто не выходил, разве что ступали одной ногой, чтобы взять что-то нужное оттуда.
А вообще мне очень нравилась деловая, как мне казалось, почти праздничная атмосфера в этой квартире. Рано утром, когда бабушка с дедушкой собирались на работу, звучал радиоприемник, дед слушал новости и какую-то бодрую музыку. Радостным был и общий завтрак — повсюду витал манящий запах свежесваренного кофе, бабушка деловито ела бутерброд с сыром или колбасой. Предлагали бутерброд и мне. Мне нравилось быть частью этого утреннего действа, предшествующего чему-то очень важному, работе.
В родительском доме просыпались тихо, казалось, что все никак не могут проснуться. Не тратя лишней энергии, что-то ели, почти на ходу. Радио громко включать было не принято. Никого оно не интересовало, кроме меня. Я же могла слушать его часами.
Пока бабушка не вышла на пенсию, хозяйством в городской квартире, а летом на даче, занималась приходящая домработница. Дед же никогда не участвовал ни в каких бытовых делах. От их перспективы он становился недовольным и раздражительным. Даже когда планировался переезд на дачу, а это всегда была уйма вещей и мебели, их упаковка, погрузка в нанятую машину и прочая канитель, то он предпочитал, проводить этот день вне дома. Всем заправляла бабушка. Возможно, благодаря наличию помощников, и у нее, и у деда получалось радостно встречать утро с ранним подъемом, весело по-деловому завтракать, энергично устремляться навстречу новому рабочему дню.
Но меня дед любил, уделял мне немало времени, как-то даже согласился побыть со мной, когда больше было некому. Однако этот опыт оказался не слишком удачным. Он ненадолго ушел по делам, меня запер в квартире одну, а я испугалась, начала кричать: «Помогите, мне всего пять лет! Я тут одна!» Вообще-то я трусостью и пугливостью не страдала, что меня испугало? Уж и не помню, но страх был панический. С тех пор полностью на попечение деда меня не оставляли.
В коммунальной квартире на Воронцовке у бабушки с дедом было две больших смежных комнаты. Третью занимали соседи, их коллеги по институту. Помню цветущую красивую даму, Наталью Михайловну с сыном Алешей. Приезжая в гости, я всегда радовалась и встрече с ними, особенно с сыном. Алеше было восемь или девять лет, мне пять или шесть, он мне нравился. Высокий, с кудрявой светлой шевелюрой, веселый. Он, конечно, не очень стремился водиться с малявкой, но взрослые настаивали. И он играл со мной в прятки. Я радовалась и стеснялась одновременно. Откуда бралось это смущение, которое приводило к странным поступкам? В пылу игры я бросила в него каким-то небольшим, но увесистым предметом, просто из кокетства (видимо, о таких неуклюжих выражениях симпатии были написаны иронические строчки: «Я тебя, дуру, лопатой /с треском огрел по спине. / Крикнувши: «Черт полосатый!»,— /ты улыбнулася мне!»). И снайперски попала в передний зуб, уже постоянный, от которого откололся приличный кусок (что же это за зуб такой?). Вместо зуба торчал острый треугольник, так что пришлось ставить коронку. Бабушка не уставала меня попрекать, что я испортила улыбку хорошему мальчику. Я переживала, но никак не могла понять, почему мне ставили в вину случайное стечение обстоятельств. Я же не хотела этого.
Странно, но так же неадекватно, через некоторое время я выразила свою симпатию другому мальчику, на год-два старше меня, с которым вместе с другими детьми играла в войну у бабушки на даче. Я как раз должна была пойти в школу, в он уже перешел во второй класс. Серьезный молодой человек! Кажется, в ходе игры он был немцем и его взяли в плен, уложили на обе лопатки и что-то настойчиво спрашивали. Я для убедительности вырвала кусок дерна и тряхнула корнями ему в лицо. Ничего умнее не придумала. Он, естественно, обозвал меня дурой, и на этом вся любовь закончилась. Сколько опасных вещей делают дети, даже не понимая этого!
Вроде, и взрослые им объясняют, и разные случаи из жизни сверстников подсказывают, а понимание приходит очень не скоро. Как сказала бы моя мама, нелюбознательные осторожные дети — это маленькие старички. Ощущение опасности появляется уже в зрелом возрасте.
На Воронцовке во дворе бабушкиного дома как раз был случай, который врезался в память своим трагическим исходом. Там ремонтировали ограду, ставили новые металлические пролеты с заостренными сверху прутьями. Рабочие привезли их и составили в дальней части двора, где они и стояли какое-то время. Но вездесущие дети добрались и туда со своими играми, начали лазать на них. В итоге шестилетнюю девочку задавило такой железной секцией, острые прутья впились ей в шею, словно вилы. Сама я этого не видела, но о страшном событии гудел весь двор. Провожать ее в похоронной процессии пришла почти вся округа. Ужас, какой я испытала и от рассказов о ее гибели, и от траурной музыки при выносе тела из подъезда, трудно описать. Неотвратимость смерти, о чем я знала лет с четырех, меня просто раздавливала и лишала радости жизни. Я мучилась, высчитывая, сколько мне еще осталось жить, если человек живет сто лет (кто мне назвал такую цифру?) и иногда спрашивала, поборов собственную гордость (бояться недостойно): «Бабушка, я умру?» И слышала в ответ беспощадное: «Да, но не скоро». Но в дальнейшие обсуждения этого вопроса не пускались. Все в семье были атеистами, никаких рая и ада не признавали, в бога и загробную жизнь не верили. Сплошной материализм и наука, за что я им несказанно благодарна. Я разделяю их взгляды. А тогда… Но как честно объяснить ребенку такую ужасающую его вещь, как смерть? Что в его глазах может оправдать эту всеобщую несправедливость?
Но о смерти я думала редко, жизнелюбие побеждало. Помню, каким бесконечно дождливым был день накануне похорон девочки, придавленной железным забором. Я постоянно выглядывала в окно, надеясь, что дождь закончится, и мы с бабушкой пойдем гулять. Она обещала, что мы отправимся в зоопарк. Мне терзает нетерпение. Но за окном упорно моросит, на улицу с ребенком не выйти, никаких прогулок. Скучно.
На даче в Ильинке
Но чаще, чем в московской квартире, я бывала на подмосковной даче в Ильинке. Там в любую погоду летом было прекрасно! В дождь — на большой террасе, где протекала почти вся общая дачная жизнь: обеды, ужины, игры, отдых в шезлонге. В хорошую погоду к этой территории добавлялся большой сад с лужайкой, столом и скамейкой под большой рябиной, соснами и гамаком между ними, раскидистой китайкой, большим малинником и плантацией клубники. А еще была Криволинейная улица с натоптанными дорожками-тротуарами вдоль заборов дач и усадеб постоянных жителей поселка, с выступающими из уплотненной земли жилистыми корнями многочисленных сосен. Они так мешали ездить на велосипеде! Сплошная тряска, словно едешь по стиральной доске! На пыльном просторном перекрестке вечно тусовались дети, туда отпускали поиграть и меня. Машины на разбитой грунтовой дороге ходили редко, поэтому сорванцам ничего не угрожало.
Моей закадычной подружкой в Ильинке была Таня Лопаткова из подмосковных Подлипок. У ее бабушки была настоящая сельская усадьба, с большим огородом и с какой-то живностью, а это меня всегда, даже в 5-6 лет очень интересовало. Как растет лук, морковь, редиска! Особенно редиска! Я любила салат из редиски со сметаной, особенно розоватую сметану в нем! И мне всегда его было мало! А тут целая грядка! Глядя на все это я просила бабушку тоже посадить в саду какие-нибудь овощи, но их огородничество не занимало. Клубника, малина, смородина, яблоки — все, что росло в нашем саду. Дача была местом отдыха, а сад давал отдых для глаз и души.
Мы с Таней были порядочные сорванцы, все время что-то придумывали, куда-то убегали, влипали в какие-то передряги, то с козой, которая нас чуть не боднула, когда мы попытались ее накормить, то с Таниной бабушкой, потому что мы пытались что-то сорвать и грязным съесть прямо на огороде. Но настоящий криминал взрослые усмотрели в наших накрашенных ногтях розовым лаком Таниной мамы, который мы, естественно взяли тайком. Меня стыдили, ругали, водили из нашего дома в их и обратно, раздувая вселенский скандал из безобидного детского любопытства и стремления быть «красивой, как мама». И я верила, расстраивалась, мучилась. Этой историей мне испортили весь летний отдых! Почти неврастеником сделали. Это в пять или шесть-то лет! Словно от нашей шалости наступил настоящий конец света! Словом, повоспитывали от души! И с любимой подружкой разлучили, общаться в ней категорически запретили! Дурно влияет. Да и подружка повела себя. Как предательница, все свалила на меня. И я на нее кровно обиделась. Отношения потом так и не восстановились.
Их дом находился недалеко от так называемой «зеленой зоны», куда мы бегали при первой возможности. Это была большая прямоугольная лужайка, густо заросшая травой. На ней нам разрешали валяться, кувыркаться, плести косы из травы, словом, беситься в свое удовольствие. По периметру этой странной территории тянулись заборы, за ними стояли дома местных жителей. У кого-то из них бабушка покупала молоко.
В одном из домов жила бывшая учительница английского языка. Она держала кроликов. Множество клеток стояло у нее вдоль сарая. Поскольку я в Ленинграде в детском саду Академии наук я уже начала изучать английский язык (а мама работала в академическом институте, в НИИ физиологии имени Павлова), то бабушка сочла необходимым загрузить меня им и на отдыхе. Меня определили к этой учительнице частным порядком, то есть за занятия платили. Я тогда особым прилежанием не отличалась, но на занятия ходила. Кролики меня интересовали гораздо больше английских слов и выражения. Поняв это, моя учительница большую часть времени и посвящала разглядыванию своих ушастых питомцев и рассказам о них. Какие-то задания по английскому она мне все-таки давала, но, как я помню, в освоении этого языка я не продвинулась ни на шаг. Зато узнала, что кролики часто болеют и тогда вымирают почти все. Что крольчиха, чтобы согреть своих детенышей, которые рождаются слепыми, строит своеобразное гнездо из собственного меха, выщипывая почти полностью шерсть у себя на животе. Крольчат в клетках было много, разного возраста. Одни сосали свою маму, другие мирно спали, третьи начинали уже передвигаться по клетке. Я млела, когда мне давали подержать одного из них, и мечтала забрать одного к себе домой. Все эти кроличьи радости под соусом изучения английского языка закончились, когда я этого пушистого белого ушастика притащила домой, к ужасу всех обитателей дачи. Ему дали только переночевать в какой-то коробке, а на завтра он отправился восвояси по гневные реплики бабушки, до которой, кажется, все-таки дошло, что английским языком в наших встречах с бывшей учительницей почти не пахло. Мои хождения туда прекратились.
Вообще, с воспитанием бабушка, порой, перебарщивала, совсем не понимая детскую психологию. Как-то на дачу привезли из города куклу, с которой играла еще моя мама. Она закрывала глаза, что было ее большим достоинством, у нее были почти настоящие волосы, сгибались руки и ноги, но сделана она была из какого-то бьющегося материала. Взрослые расхваливали эту куклу, дали мне ее для игры, но все время подчеркивали, что она хрупкая. Я все это запомнила и в точности стала пересказывать своей подружке, которая пришла к нам в гости. То ли ей кукла не понравилась, то ли наоборот, она позавидовала красивой игрушке, которой у нее нет, но она запальчиво назвала куклу некрасивой, добавила еще несколько обидных фраз, чем вызвала мою бурную ответную реакцию. Я яростно спорила, доказывала, что кукла хорошая, замечательная. Слово за слово возникла настоящая ссора, в запале которой я бросила несчастную игрушку в сторону обидчицы. У куклы разбилось лицо, как взрослые и предупреждали, я была в шоке и расстройстве от своего поступка. Сама разбила любимую куклу! Взрослые за нее сильно не ругали, но нашли просто ужасный способ укора. Разбитую куклу выбросили в помойку, большой ящик в углу сада, почему-то она упала лицом вверх, и каждый раз, когда меня брали с собой отнести мусор, мне ее показывали, лежащую среди объедков и рваных бумажек, и укоряли: «Смотри, что ты сделала!» И у меня всегда больно сжималось сердце от жалости к ней и от сожаления о своей несдержанности. А, может, они были и правы? Ребенок должен осознать свои неправильные поступки и раскаяться.
Дед звал меня Машенькой. Это не позволялось больше никому. Мама была против Марии, поэтому всегда фыркала, когда слышала, что меня зовут Машенькой, я вслед за ней. Она окрестила меня Маришей, если уж нельзя Мариной, и всех заставила обращаться ко мне именно так. Я же люто ненавидела эту Маришу, даже пыталась возражать. Но мое мнение никто не спрашивал. Так я и прожила Маришей множество лет, и осталось ею для всех родственников на всю жизнь.
Но у деда «Машенька» звучала приятно, и я улыбалась и отзывалась на непривычное имя. Иногда дед брал меня с собой, когда ходил гулять по дачному поселку, или шел за питьевой водой в колодец, расположенный на соседней улице за углом. Я любила смотреть, как забрасывают в него ведро, как оно наполняется водой и как потом его поднимают вверх, стараясь не расплескать. Заглядывала в колодец всегда с опаской, ведь взрослые предупреждали: «Осторожно, глубоко, не упади!»
А еще дед любил собак. И часто гладил даже незнакомых. И мне разрешил пару раз. Хотя я была приучена, что чужих собак трогать нельзя. Одной из них мои почесывания за ухом пришлись не по вкусу. И она меня тяпнула за руку. Прокусила кожу. В этом случае всегда думают о возможности заражения бешенством, если у собаки нет прививки. А какие прививки у поселковой дворняжки? И понеслось! Сначала дедушке досталась масса упреков, потом меня отвели к врачу в Ильинке около станции. Тот назначил десять уколов в живот, по одному в несколько дней. И каждый приход в больницу сопровождался бабушкиным назиданием: «Не гладь неизвестных собак!» Как профессиональный химик, бабушка на авось не полагалась. Каждая разбитая и загноившаяся коленка сопровождалась уколами сыворотки против столбняка. Один укол и через час второй. Все по науке. Уже учась в медицинском институте, я вспоминала это как иллюстрацию к методу введения сыворотки по Безредко, способу снятия сенсибилизации, повышенной чувствительности организма к чужеродному белку, чтобы не возникло опасной аллергической реакции.
Вообще, собаки в бабушкиной семье были обычным делом. Я к ним привыкла и не боялась. Одну особенно любила — миролюбивого эрдельтерьера Брамбилу. Мне маленькой она позволяла делать с собой все что угодно — таскать за хвост, наступать на лапы, садиться верхом. Но она быстро исчезла. Как потом выяснилось, у нее обнаружился то ли токсоплазмоз, то ли еще что-то, что передается человеку, и ее усыпили из-за меня, опасались, что я от нее заражусь. Потом ни одна собака, которую заводили бабушка с дедушкой, не была такой умной и дружелюбной. Все очень печалились о Брамбиле и часто ее вспоминали, когда ругали не совсем удачное очередное породистое четвероногое приобретение. Такса Томми обожала всякие вонючие объедки, особенно тухлые селедочные головы. Стоило спустить ее с поводка, как она тут же где-то находила очередную падаль и начинала вдохновенно в ней вываливаться, пока вся шерсть не приобретала стойкий омерзительный запах. Пес был счастлив, а люди не знали, куда от него деваться. Бороться с этим было почти бесполезно. Его мыли, но этого хватало ненадолго. Было еще несколько собачек, которые надолго не задерживались из-за дурного характера или неприятных собачьих манер. Больше повезло нервной и свирепой доберман пинчерихе Динге. Если приходили гости, ее надо было запирать в комнате или сажать на поводок. Иногда у нее слегка ехала крыша и случалась ложная беременность. Она становилась вовсе невменяемой. Тут и хозяевам могло достаться. Ее сменила мирная маленькая пуделиха Топси, приятная во всех отношениях. После смерти деда бабушка считала ее членом семьи, что у моей мамы вызывало презрительный скепсис. Этот пуделёк и поставил точку в увлечении собаками.
Русский матерный
Однажды на даче меня отправили гулять с соседскими мальчишками лет семи-восьми, внуками бабушкиных знакомых. А мне уже пять или шесть. Почему-то взрослым в тот день было не до меня. Решили, что этим отпрыскам из приличной семье можно доверять. И отпустили почти на целый день. Благо в дачном поселке не заблудишься. Мы сидели на каких-то бревнах, грызли сушеную воблу, вели серьезные детские разговоры. С ними было интересно, мне льстило их общество, они вели себя как бывалые мужчины, важно поплевывали, цыкая сквозь щель в передних зубах, поигрывали перочинным ножичком, были немногословны, и говорили как-то необычно, лихо посылая все или почти все га что-то, о чем я слышала в первый раз. Но звучала красиво, и я радовалась, что смогу блеснуть этим дома с легкой небрежностью. Мол, вот что я узнала! Когда я вернулась, взрослые были озабочены моей годовалой младшей сестрой, которая почему-то орала, как резаная, словно болело у нее что-то. Мне что-то сунули поесть, бабушка хлопотала по даче, ведь народу было много. И все, в отличие от нее, отдыхали. Мне же велели подойти к сестре и помочь ее успокоить. И вот тут настал мой звездный час. Я приосанилась, как делали весь день мальчишки, с бывалым видом отчеканила: «Да пошла она на х**!» и победно посмотрела на няню, которая ухаживала за сестрой. К моему удивлению, она схватилась за голову и побежала к бабушке, причитая: «Послушайте, что ребенок говорит!» Мне устроили подробный допрос, откуда я набралась таких, как мне казалось, интересных необычных слов. Я без задней мысли назвала своих дневных приятелей, которым назавтра, естественно, влетело по первое число от их бабушек и даже отцов. А мне бабушка строго-настрого запретила говорить такие слова. На мой законный вопрос «Почему?» решительно повторила; «Потому что нельзя!» — так ничего и не объяснив. А я много лет недоумевала, почему такие красивые слова вне закона, но запрет выполняла. Бабушку я привыкла слушаться. С ней ослушания безнаказанно не проходили. А мне нравилось бывать у нее с дедушкой. Это было мое психологическое убежище. У них было спокойно, предсказуемо, все четко организовано, здесь меня любили, и я это знала.
Много ли можно съесть?
В детстве я была очень прожорливой, но худая. Все уходило в энергию и непоседливость. Бабушка смеялась, что меня можно узнать за версту. Даже если я стояла, то руки и ноги крутились, как у ветряной мельницы. Ела я практически все. Но было несколько исключений — гороховый суп, соленую селедку и подсолнечное масло. А мама, по суровым представлениям того времени о воспитании, жестко считала: дети должны есть все. К счастью, селедку она сама не любила, поэтому мучила меня только своим любимым гороховым супом. Однажды целый день безуспешно пыталась заставить меня его съесть. Ничего другого не давала, но даже голод не изменил моей нелюбви в этому блюду. Готовить маме было особенно некогда, поэтому меню у нее было спартанское и постоянное — суп с картошкой, пельмени, винегрет, картошка с сарделькой. Я любила сосиски, но они были дорогими, а дома очень экономили.
Зато у бабушки кормили вкусно и как-то с удовольствием. Хотя пока она не вышла на пенсию, хозяйством она почти не занималась, у нее была приходящая домработница. Бабушку всегда забавлял мой неуемный аппетит. Однажды, когда мне было около пяти лет, она решила проверить, сколько котлет я могу съесть. Оказалось, десять. Они были небольшие и тоже покупные. Но очень вкусные, как мне казалось. А если к ним полагались еще огурцы, помидоры или салат из редиски со сметаной, то счастью вообще не было предела. Позднее время, классе в первом-втором, когда меня отправляли на лето в пионерский лагерь, я съедала все, что давали на обед мне и что не доедали мои привередливые соседки по столу. Жизненная сила, видно, требовала много ресурсов.
Дед тоже был не прочь пошутить со мной на тему еды. Как-то перед обедом он собирался ехать в Москву на работу, надел парадный костюм цвета какао с молоком и сел за стол на террасе. Как раз напротив меня, на свое обычное место. Нас было в тот день на удивление мало, всего несколько человек. Обедали по-быстрому, не рассиживаясь. Ко второму всем предложили по небольшому целому помидору. Какой чертик шепнул деду на ухо предложить мне засунуть его в рот целиком и раскусить? Но я с удовольствием последовала его веселому совету и сжала челюсти. Эффект не заставил себя ждать — брызги через стол долетели до «поджигателя» шалости, пришлось ему, ругаясь, идти переодеваться. Но он был искренне удивлен.
Приятным ритуалом на даче было воскресное хождение за продуктами на рынок около железнодорожной станции, минутах в сорока ходьбы от дачи. Я воспринимала это как настоящее приключение. И просилась в помощницы. Бабушка всегда брала с собой летнюю плетеную детскую коляску младшей сестры, которая напоминала большую прямоугольную глубокую корзину на колесах. Это было такое затейливое китайское чудо, сплетенное из ивовой лозы. Она сама ее подарила маме, когда у той должна была родиться вторая дочь. Мама фыркнула и коляску забраковала, как непрактичную. Хотя сестра, родившаяся в мае, спала в ней на даче и в саду, и в доме, пока не переросла ее.
Мне нравилось толкать пустую коляску по утрамбованным дорожкам поселка, вольготно раскинувшегося под пологом вековых сосен. Мимо редкого забора летней дачи какого-то московского детского сада, потом по шаткому мостику над прудом, рядом с которым из каждой лужи сигали лягушата, а в самой луже плавали головастики. Она тряслась на корнях деревьев, выступающих из земли, как вены на жилистых руках рабочего человека. И не было лучше занятия в такой прекрасный выходной день! Но еще интереснее было на самом рынке. Столько всякой снеди! Я всегда любила и сейчас люблю это праздничное разноцветье овощных и зеленных, молочных и мясных рядов! В них так бурлит жизнь. Это вам не чинный магазин, здесь и поговорить, и поторговаться можно. И все такое аппетитное, яркое, манящее. Приятно было смотреть, как бабушка выбирала нужное, клала в коляску, которая постепенно наполнялась и в итоге была загружена полностью, ведь едоков на даче бывало до полутора десятков. Наверное, я задавала кучу вопросов, что-то просила купить, но никогда не злоупотребляла этим даже в детстве. Помню, что весь процесс покупок проходил основательно и приносил мне истинное удовольствие. И я знала, что купленный укроп и зеленый лук будет ювелирно нарезан к обеду дядей Леней, дедушкиным братом, его сверх острым перочинным ножиком. Иногда он им вырезал мне лодочки из толстой сосновой коры, почти шоколадного цвета. А из редиски сделают удивительный салат, самым вкусным в котором будет порозовевшая от нее сметана. Вот бы можно было есть только ее, без жгучих кореньев! И половинку дивно пахнущего огурчика дадут к обеду с молодой картошкой! А их в коляске много! И тоненькие морковочки в пучке! Что может быть лучше! Бабушка, солнце, полная коляска всякой вкусной всячины!
От пребывания на даче, а я там бывала на протяжении почти десяти лет, у меня осталось очень светлое воспоминание.
Мама же дачу презирала. Любую просьбу помочь по хозяйству воспринимала, как посягательство на ее личную свободу. А работу в саду называла «барщиной». Но почему-то страшно расстроилась и даже обиделась, когда ее тихо очень недорого продали. Дом, построенный без фундамента, требовал серьезного ремонта, а бабушка и дед решили, что им эта лишняя головная боль ни к чему. Тем более они устали от необходимости обихаживать десятки родственников, которые съезжались отдохнуть летом в этот райский уголок, не особенно утруждая себя какой-либо помощью, превращая жизнь хозяев, которые каждый день утром отправлялись на работу, в сущий ад, бег с препятствиями. Даже несмотря на приходящую домработницу. С дачей ушла целая эпоха. Без нее все стало по-другому. На съемных дачах уже не возникало такого неповторимого ощущения счастья и полноты жизни!
Шамиль
С дачей был связан и один тягостный эпизод, он долго не выходил у меня из головы. Тогда я узнала своего родного деда по материнской линии — Шамиля Шарафовича Хусаинова, хотя и не подозревала об этом. Но от этих воспоминаний у меня всегда кошки скребли на душе.
Всю жизнь я считала своим дедом маминого отчима, которого искренне любила и уважала, несмотря на его строгость и требовательность. Он со мной тоже проводил много времени, начиная с детского возраста, терпел мою непоседливость, хотя не любил шума и беспокойства. Он единственный из всей родни пытался звать меня Машей и даже Машенькой, в то время как все остальные предпочитали ненавистное мне имя Мариша (спасибо, что не Маруся), совершенно не считаясь с моим мнением.
Встретиться с родным маминым отцом мне довелось дважды с интервалом почти в полтора десятилетия, но первый раз я не знала, что это был он. Взрослые старательно обходили стороной эту тему, говорили намеками, понятными только им, но имя Шамиль я слышала с детства. И первую встречу с ним, неизвестным мне дядей, в шестилетнем возрасте я долго не могла забыть, настолько она меня поразила. А о существовании маминого родного отца я узнала уже позже, классе в шестом, и многие не ясные мне намеки давней детской истории стали понятны. Первая встреча выглядела так.
Мы жили летом на даче в Ильинке под Москвой. Мне было шесть лет. Каждый вечер мы с дедом, маминым отчимом, который был уже на пенсии, ходили на железнодорожную станцию встречать бабушку, возвращающуюся на электричке с работы из Москвы. Пошли и тогда. На платформу из подошедшего электропоезда она вышла не одна, а с каким-то мужчиной. Здороваясь, бабушка представила его: «Шамиль». Она почему-то была необычно серьезной. Мужчина — тоже. Он посмотрел на меня и вдруг к моему ужасу упал на колени, обнял и заплакал. Я была в шоке. Посмотрела на деда, на бабушку с немым вопросом: «Почему они, всегда добрые, молчат, не утешают его, а просто смотрят?» Не дождавшись объяснения, я спросила: «Из-за чего дядя плачет?». Всегда веселая бабушка ответила строгим серьезным голосом: «У дяди была дочка, но она умерла». Мне стало вдвойне жалко плачущего человека, к этому еще примешивалось сожаление об умершей девочке: «Так его тем более надо утешать!» — хотелось сказать мне бабушке и дедушке. А Шамиль продолжал обнимать меня, уткнувшись мне в живот, и всхлипывать. Мне было неловко, я не знала, как себя вести в такой ситуации, и потому молчала. Взрослые — тоже. Через несколько минут он все-таки встал, и мы все вместе отправились на дачу, где пили чай, взрослые беседовали, а через час-другой он ушел обратно на станцию, подарив мне складную бумажную игрушку в виде гуся, в котором основной объем был сделан из ядовито-розовой папиросной бумаги и открывался веером. Я быстренько убрала ее с глаз долой, спрятала под стол, чтобы не напоминала ужасную сцену на станции. Но на протяжении всего времени, пока я была на даче, бабушка почти каждый день бодро спрашивала меня, почему я не играю с новой игрушкой, быстренько отыскивала ее, куда бы я ее ни засовывала, и всучала мне. Почему я не могла сказать ей, что не хочу с ней играть, что она возвращает меня к неприятной сцене у электрички, что я мечтаю ее забыть? Хотя внутри себя я все это именно так и ощущала, а озвучить было неловко… Потом я этого гуся все-таки в несколько заходов разорвала.
Лет через восемь я узнала, кто это был. А также и всю историю, связанную с жесткой бабушкиной фразой об умершей девочке. Живущий и живший всегда в Казани мамин родной отец добровольно отказался от шестилетней дочери, когда расходился с ее матерью, моей бабушкой, которая уезжала из Казани в Москву. Регистрировать браки тогда в конце 1920-1930-х годов было не принято, ребенок родился вопреки желанию отца, который и не признал его. Позже маму удочерил бабушкин второй муж и дал ей свое отчество. Вот непосвященные ничего и не подозревали. Мама тоже вспоминала, что отец не любил ее, третировал, пугал жужелицами. Словом, ничего хорошего она от него не видела. В войну мама попала в эвакуацию к родственникам в Казань, где в жил и ее родной отец. Как выяснилось, ее тетя продолжала с ним общаться время от времени, поскольку жила неподалеку. Она-то и сообщила ему, что его четырнадцатилетняя дочь теперь тоже живет в Казани. И спросила, не хочет ли он ей помочь. И это было не с проста. В войну жилось очень голодно, а Шамиль был специалистом в области финансирования, имел бронь, работал где-то в серьезном месте, получал хороший паек. Любой нормальный человек, ну, хоть что-то бы предложил в ответ. Но он патетически ответил (я сама потом убедилась, что в этом он был большим мастером!): «Я похоронил ее в своем сердце!». Именно эту фразу и припомнила ему бабушка, когда говорила мне, что у дяди умерла дочка. Она не могла ему это простить. Я бы тоже, наверное, не простила, поскольку и в мирной жизни произносить такие жестокие слова грешно, а в годы войны, когда это был просто вопрос здоровья и выживания, бесчеловечно (у мамы от недоедания был сильнейший фурункулез, что легко могло закончиться заражением крови, а лечить его было бы нечем, поскольку антибиотиков еще практически не было).
Как потом выяснилось, главным движущим мотивом поведения Шамиля был национализм. Он считал, что может жениться только на татарке, а бабушка была русской. Но когда мне было шесть лет, а маме тридцать, а у него уже была долгожданная татарская жена и сын Мансур, оказалось, что общая национальность вовсе не гарантирует счастливую жизнь. А, кроме того, моя мама достигла определенных успехов в жизни, защитила диссертацию, работала в престижном исследовательском институте в Ленинграде. И он решил, что надо с ней знакомиться. Бабушка позже саркастически замечала, что он всегда любил заводить дружбу с уважаемыми людьми. И на дачу он приехал, просить у бабушки разрешения увидеться с дочерью. Но она ему своего согласия не дала (надо же, какие церемонии! Кто бы сегодня обратил на все эти запреты внимание?), но, видимо, разрешила посмотреть на меня. Вот он и посмотрел… Мама же не знала тогда, какие вокруг нее кипели страсти, а то она бы сама помчалась знакомиться. Я ей тоже ничего не рассказывала — какое отношение к ней имеет чужой дядя, потерявший дочку?
Когда мы уже жили в Благовещенске, и маме исполнилось 40 лет, и она сильно продвинулась по карьерной лестнице, бабушка свое согласие на знакомство отца с дочерью дала (ну, просто, институт благородных девиц какой-то!). Но десять тысяч километров, лежащие между ними, отложили встречу на пару лет. Но мы стали регулярно получать длиннющие патетические телеграммы на двух бланках (это стоило бешеных денег!), которые мы читали, как юмористические рассказы. Они неизменно начинались словами: «О, дочь моя!...» Сразу веяло Стариком Хоттабычем. Ни чувства меры, ни чувства юмора у него не было, но интеллектом бог его не обидел. Далее следовали пассажи о зове крови, продолжателях рода и прочая цветистость. Мы беззлобно смеялись над несуразностью слога и думали об изощренных шутках судьбы. Злые языки в лице маминой тетки рассказывали, что Шамиль сильно не ладит со своей татарской женой, что живут они, как кошка с собакой, фактически врозь, каждый в своей комнате, что он большую часть времени проводит на садовом участке, подальше от своей благоверной. И, забегая вперед, скажу, что неудовлетворенные националистические амбиции привели его к преждевременной кончине. Его сын Мансур привел в родительскую двухкомнатную хрущевку невесту — русскую девушку Наташу. А это значило, что Шамилю надо было перебираться снова в комнату опостылевшей жены. Вот накануне свадьбы сына его и сразил во сне инсульт — на даче, где он уединился от горя. Нашли его, когда уже ничего сделать было нельзя.
Ленинградские будни
Колтуши
Пока мы жили в Ленинграде, а это двенадцать лет, мама была младшим научным сотрудником лаборатории условных рефлексов и высшей нервной деятельности Института физиологии имени Павлова. Институт был частью Академии наук СССР, главное его здание находилось на Васильевской острове, недалеко от его Стрелки, на набережной Макарова, которая стала так называться в год моего рождения — в 1952 году. Там, рядом с Ленинградским университетом, находится комплекс ведущих академических научно-исследовательских учреждений, занимающих целый квартал, — сама Академия наук, ее Библиотека (БАН), Зоологический институт с его музеем, Институт и музей этнографии народов мира, Институт русской литературы (ныне Пушкинский дом), Институт лингвистических исследований. Ученые, работавшие в этих научных организациях, а среди них есть и Нобелевские лауреаты, тот же И. П. Павлов, создатель теории условных рефлексов, — это цвет российской и советской науки, создатели ее заслуженной славы. Пару лет назад прошлась специально по набережной Макарова и впала в уныние. Сегодня все здания академических институтов, кроме Пушкинского дома, выглядят обветшавшими, облупившимися, с отваливающейся штукатуркой. А на стенах здания Института физиологии имени И. П. Павлова, как насмешка, — мемориальные доски работавших в них великих исследователей, об открытиях которых уже более века пишут в учебниках, светил российской науки, в том числе и Нобелевского лауреата Ивана Петровича Павлова. Видно, никого не волнуют недюжинные достижения научной мысли прошлых веков, раз к их носителям не проявляется элементарного уважения, никто в мощной Российской Академии наук не считает ненормальным плачевное состояние фасада прославленного научного Института, носящего имя лауреата Нобелевской премии Ивана Петровича Павлова! Как это здание могло не попасть в программу реновации фасадов центра Петербурга, ума не приложу! Это надо было постараться! Хотя чему удивляться! Знаменитые Колтуши, где находилась экспериментальная база института, лаборатории, огромное административное здание, коттеджи в прекрасном парке, где жили сотрудники (среди них и весьма именитые — сам Павлов, Быков и другие), виварии, в том числе обезьянник, где содержались человекообразные обезьяны, объект исследования академика Павлова и его последователей, пришли в полное запустение! В 2003 году, когда я туда ностальгически наведалась, территория института напоминала замок спящей красавицы после векового сна — все заросло, наполовину разрушено и заброшено… Коттедж, где жил И.П.Павлов в Колтушах, в созданном им институте, где он делал свои открытия и жил, не так давно сгорел. Тенистый институтский парк зарос, здания разрушаются вдали от глаз... Как далеко может зайти неоварварство нового российского общества, которое ни в грош не ставит свои великие достижения прошлого, но насаждает чужое, далеко не всегда даже равноценное? Грустные мысли. Но я же это все помню, это мое богатство, и тут каждый за себя. А локти кусать рано или поздно все равно придется тем, кто рушит сейчас «славу русския земли». Я в этом уверена.
Похоже, строительный бум и наплевательство властей, сделали свое дело. Алчность победила. Печально! К прошлому нельзя относиться наплевательски. Оно отомстит.
Тут позволю себе небольшое отступление. Со старой архитектурой у меня сложные отношения. Не выношу неухоженную старину. Она красива только во всем блеске своего благородства и стиля, в чистоте и опрятности, а для этого она должна быть отреставрирована или хотя бы приведена в порядок. Иначе у меня ничего кроме досады она не вызывает. Или я ее просто не замечаю.
Хотя я выросла в Ленинграде, до шести лет жила около Владимирского собора, но абсолютно его не помню, хотя память прекрасно воспроизводит и школу напротив дома на Малой Московской, и театр Ленсовета, и Московский вокзал, и полупустой Кузнечный рынок, весь пропахший весной корюшкой, и Сангальский сад с его знаменитой решеткой, куда нас водили гулять воспитатели детского сада. Совершенно не отложился в сознании и Смольный собор, мимо которого я часто в детстве ходила с мамой. А около его монастырской стены мы с ней нередко ждали автобус, который увозил ее в Колтуши, где она работала в институте физиологии имени Павлова. Но никаких впечатлений не осталось. Уже взрослой я поняла почему. Все это было в абсолютно обшарпанном, ободранном, облезлом состоянии. И пролетало мимо сознания. Это мне стало ясно, когда лет 15 назад я решила вместе с иностранным гостем посмотреть на отреставрированный Смольный собор. Тогда я только вернулась в Петербург, город своего детства, после долгого периода жизни в других местах. Когда, мы, повернув за угол, увидели величественный храм, сияющий куполами и небесно-голубыми с белым стенами, я просто задохнулась от нахлынувших чувств! Совершенно божественная красота поражала! Как можно было ее не заметить? Мы обогнули собор, вышли на улицу Растрелли и двинулись вдоль высокого каменного монастырского забора. И тут я заметила, что мое внимание угасло — часть стены, которая оказалась не на виду, осталась, как и раньше, облезлой и замызганной. Вероятно, такой она была и в моем детстве. Вот, сознание и отторгало такое неприятное зрелище!
Больше всего меня сегодня удручают петербургские старые здания в центре города, утратившие свой первоначальный терракотовый, песочный и даже розовый цвет и кажущиеся почти черными от грязи и копоти. Только на последних этажах слегка пробивается их истинный цвет. В моем детстве такими были многие дома в Ленинграде, кроме самых значимых, типа Зимнего дворца, Академии наук, ее знаменитой библиотеки — БАНа, Аничкова дворца, где был дом пионеров, театров и Московского вокзала. И эта замызганность намертво спаялась у меня в восприятии с их архитектурой, и я долго чувствовала, что отдаю предпочтение новым постройкам из стекла и бетона и не люблю оштукатуренные фасады, прорезанные покрытой вековой грязью рустовкой, украшенные пропитанной копотью осыпающейся лепниной и облезлыми фигурами.
Даже в Риме, осматривая знаменитые развалины античных построек, я почувствовала, что устала от руин, и мысленно взмолилась: «Дайте взглянуть на что-нибудь целое!»
Мне и сейчас нравится современная архитектура, гармоничная и сбалансированная, величественная и грандиозная, отличающаяся хорошим вкусом и чувством меры. Я помню свое восхищение мощью лондонского небоскреба «карандаш» (это небоскреб One Canada Square — с пирамидой на крыше), когда мы проезжали сквозь него на автобусе! Стеклянный необъятный гигант сверкал на солнце всеми своими чисто вымытыми фасадами! А новые здания вдоль Темзы, совершенно невероятной формы, где сквозь прозрачные стены видны вечером освещенные холлы с дивными интерьерами, зимними садами, современными скульптурами!
В своей последней поездке в Париж, когда забастовка парализовала весь город, включая метро, я обрадовалась, что мне выпала, наконец, возможность попасть в Дефанс, новый район небоскребов и деловых центров — стекло, металл, бетон! Единственная работавшая тогда роботизированная ветка подземки заканчивалась именно там! Современный дизайн, стильно и функционально организованное пространство, куда вписывались скверы, фонтаны, зеленые аллеи, смотровые площадки, дорожные развязки. Грандиозно!
Но это не значит, что мне не нравится старинная архитектура, что я не чувствую ее величия и силы! Миланский собор, парламент в Будапеште, кёльнский собор, центр Парижа и Вены, Берлина и Праги, Таллина и Риги — все это поражает и восхищает! Но там все ухожено и отремонтировано. Все фасады чистые. На них не лежит пыль веков, разве что воображаемая.
Наверное, отчасти дело в качестве красок, покрывающих стены построек, в одни пыль и гарь намертво въедаются, другие их отталкивают. Ведь есть много зданий, которые десятилетиями сохраняют свой цвет и чистоту. Однажды, лет 10-15 назад, я видела, как рано утром на 6-й линии Васильевского острова в Петербурге из шланга горячей водой из цистерны мыли первые этажи фасадов домов, и они из почти черных становились чисто розовыми, голубыми, желтыми. И стекла начинали блестеть! Странная в Петербурге привычка годами не мыть окна снаружи! В Екатеринбурге это делают промышленные альпинисты каждую весну. Там немало новых зданий, очень впечатляющей архитектуры, где на фасадах много стекла. И оно сверкает! Город смотрится от этого празднично. Что мешает мыть окна и фасады в Петербурге, мне не понять!
Да что окна! Поднимаясь по винтовой лестнице на новый мост Бетанкура со стороны Чкаловского проспекта, я невольно поразилась толщине слоя пыли на металлических ступенях — в палец толщиной! Подошвы оставляли четкие следы, похожие на те, что показывают на лунных фотографиях, ноги только что не утопали в этих напластованиях. Странно, что эти лестницы никто не убирает, а, думаю, это положено делать.
В некоторых городах проблему сохранения старинных построек решают просто — доводят их без ремонта до разрушения и спокойно без жалости сносят. Так, например, поступают в Самаре с кварталами уникальной купеческой застройки в районе улицы Фрунзе. Но в Петербурге это не прокатит, градозащитники встанут на дыбы. А ждущих ремонта и реставрации исторических зданий в северной столице полно и на Петроградке, и в районе Старо-Невского, и вокруг Александро-Невской лавры, и на Васильевском острове, и в районе Екатерингофского парка. Легче сказать, где их нет. И любоваться красотами города, волей-неволей приходится, постоянно вздыхая и сетуя на разрушительную силу времени. И понимая, что сохранение старины требует огромных денег и добросовестности их использования. Да и прибыли это, скорее всего, не приносит, как строительство нового жилья, которое возникает почти, как в сказке, по волшебству — за одну ночь.
А память подбрасывает картинки прошлого. Васильевский остров — места моего детства: Большой проспект, Средний, Малый, набережные — Университетская, Макарова. Линии — от 19-й до Кадетской, Камская улица... Школа на 19-й линии, школа у Смоленского кладбища, конец второй смены под колокольный звон тогда еще не разрушенной (теперь восстановленной) церкви в московском — нарышкинском — стиле перед самым входом на погост. Детский сад в подвале Академии наук. Автобус в Колтуши, куда мама временами брала меня с собой на работу, на Стрелке Васильевского острова. Институт физиологии имени Павлова, где она работала, а я иногда ждала ее на улице, пока она делала там свои важные дела. Этнографический музей, в который я мечтала попасть, но взрослым было всегда некогда. А там даже через высокие окна были видны фигуры в национальных одеждах. Зоологический институт Академии наук, где работали мамины знакомые.
Сегодня приятно прогуляться в хорошую погоду по этим местам, удивляясь: «Неужели это все было со мной, а не с какой-то давно знакомой девочкой?»
Я, конечно, в детстве всего этого не замечала, не знала и не думала. До шести лет, когда меня мама забрала от отца, и мы стали жить на Васильевском острове, я помню лишь ощущения и обрывки впечатлений. Вот у меня безумно болит ухо, я плачу всю ночь, оно не проходит, потом немного легчает. В зимних потемках меня полусонную мама одевает, и мы куда-то едем. Оказывается, в Колтуши. Мама берет меня на работу. Я все время хожу в платочке с компрессом на ухе. Мы даже живем в Колтушах какое-то время. То в доме Быкова ¬ в служебном институтском коттедже, то в комнате в квартире с соседями в самом поселке.
Пока мама работает, ставит опыты по выработке условных пищевых рефлексов у собак, я либо гуляю, либо тихо сижу в ее лабораторном кабинете, с изумлением наблюдая, как точно подопытные дворняги различают звуки звонка и зуммера, точно зная, что кормить будут только после звонка, а жужжащий звук ничего приятного не сулит, можно и не суетиться. Мама знает всех своих собак не только по кличкам, но и  «в лицо» и по характеру, любит их, они всегда ее бурно приветствуют и охотно «работают». Но через час таких наблюдений мне становится скучно, я начинаю ерзать, мешать, и мама отправляет меня слоняться по территории вивария, где в клетках сидят собаки и кошки, тоже предназначенные для экспериментов. Они здесь очень важные персоны. Мама мне показывала, что в Колтушах перед главным зданием института собаке даже памятник поставлен.
Гулять тоже не весело, кругом никого, все заняты делом, даже жители вивария попрятались, всюду снег и какой-то хозяйственный антураж: длинные белые бараки стоят буквой «П» и куда ни пойди, везде такие же постройки. К одному из них подъезжают сани, запряженные невзрачной лошадкой. Возница — тоже не Илья Муромец, невысокий мужичок в тулупчике и видавшей виды ушанке. Он разгружает какую немудреную собачью снедь в бидонах и ящиках, а я кручусь рядом — любопытствую. Лошадь — это интересно. Она понуро жует овес из мешка, который возница прицепил ей на голову, время от времени она фыркает и вздрагивает, слегка подергивает сани, а мужичок ей важно  фырчит в ответ: «Тпрууу!» Он и на меня поглядывает вопросительно, но до поры до времени молчит. И лишь, закончив свое занятие, он спрашивает: «Хочешь прокачу?». Я, конечно, хочу, хоть мама и не велит разговаривать с незнакомыми и уж тем более куда-то с ними ездить. Но соблазн побеждает, я забираюсь в сани на солому, свешиваю ноги, и лошадка трогает под бодрый окрик возницы: «Нооо!». Сани едут медленно, ползут вдоль торцов длинных белых низеньких институтских вивариев и хозяйственных построек, потом мимо столовой, лабораторных корпусов, куда-то в невысокую горку к каким-то дальним фермам. Заснеженная дорога медленно ползет под полозьями розвальней, возница изредка по привычке понукает коняжку, но та шагу не прибавляет. И все равно она довольно быстро оказывается на взгорке, откуда хорошо виден и колтушский институт, и весь поселок Колтуши. Я меланхолично поглядываю по сторонам, возница мною совершенно не интересуется. Так мы проехали несколько километром и добрались до приземистой постройки, похожей на ферму или конюшню. Тут сани остановились, возница сказал: «Все, приехали!» и, не оборачиваясь, пошел к открытым широким дверям.
Тут до меня дошло, даже в моем четырех-пятилетнем возрасте, что я не знаю, где нахожусь и как добраться обратно в месту маминой лаборатории, желательно так, чтобы мама не узнала о моем отсутствии и его причине. Во мне боролись два чувства — желание зареветь и стремление найти выход из неприятного положения. Первое я сделала незамедлительно, но, заревев, все-таки двинулась по дороге, по которой только что прибыла на санях. Не знаю уж почему, но родители лет с четырех учили меня запоминать дорогу, по которой я ходила от дома на Малой Московской в детский сад на улице Марата. Даже экзаменовали меня, прикидываясь, что забыли дорогу. И это сработало. Я шла по незнакомой местности, стараясь вспомнить, как мы сюда приехали, рыдала в голос, но присутствия духа не теряла. Удивительно, но на всем этом пути назад к вивариям мне на всем протяжении не встретилась ни одна живая душа. Так что, к счастью, никто моего рева не слышал и рассказать про него маме не мог. Так я благополучно добралась до того места, откуда началось мое неожиданное путешествие на санях. Меня не было под окнами маминой экспериментальной комнаты часа полтора, но это так и осталось незамеченным. Но этот эпизод своей жизни я до сих пор помню очень ярко.
В доме Быкова, где у нас одна комната, временами становилось очень многолюдно. Появлялись какие-то веселые дамы, шумные дети, они привозили лыжи, финские санки, покататься на которых было верхом моих желаний (так и не довелось!). Начиналась кутерьма, все резвились на ближайшей горке, лепили снеговиков, съезжали с нее на санях. Я была в ней, скорее, наблюдателем. Завороженно смотрела, как спускаются с горы финские сани со счастливым подростком, на полозьях которых стоял кото-то из взрослых и уверенно направлял их с горы за спинку высокого сиденья. На мою долю выпадала лишь возможность слепить снеговика, но для меня это обычно плохо заканчивалось. Стоило мне промочить варежки, а это неизбежно при контакте с мокрым снегом, как назавтра я оказывалась в постели с ангиной. Мой зверский хронический тонзиллит не давал мне житья, отпустив меня только при перемене климата в белорусском Гродно, и то не сразу. Маму я в этих снежных забавах совершенно не помню. Может, она в них и не участвовала. Тогда она готовила или только защитила кандидатскую диссертацию, тогда же у меня появилась младшая сестра, к которой, возможно, мама уезжала в город. А еще развод с отцом требовал сил и времени, а также новый роман с ее будущим вторым мужем.
В моих воспоминаниях в Колтушах в разные годы я всегда одна. То тайком, уже школьницей во время болезни разрисовываю титульный лист библиотечного «Тома Сойера» необычной для тех времен чернильной авторучкой, так называемым «вечным пером», синие чернила проступают через бумагу на следующую страницу и я в ужасе, что влетит, прячу книгу куда подальше. Читать эту увлекательную повесть почему-то мне не приходит в голову. Тогда я читала мало и с большим трудом. И очень медленно. По чтению в первом классе у меня была чуть ли не двойка, хотя азы чтения я освоила чуть ли не в четырехлетнем возрасте. Преодолеть эту мою «неграмотность» смогла мама, начав нам с сестрой много читать вслух.
У меня в подружках какие-то странные более старшие девочки, которые посвящают меня в азы сексуальной жизни взрослых, чем возмущают меня до глубины души: «Не может быть! Моя мама не может заниматься такими постыдными делами!» Хотя я с четырех лет знаю, что детей находят не в капусте, а они появляются из маминого живота. Мне даже давали потрогать, как моя еще не родившаяся сестра шевелится в материнской утробе. И я в детском саду (Академии наук!) просвещала всех сомневающихся на этот счет детей своей группы, чем беспредельно возмутила воспитательницу. Она даже провела с мамой воспитательную беседу, убеждая, что детям рано знать такие вещи. А я в это время «упорствовала в своих убеждениях» и продолжала спорить с девочкой-ябедой, утверждая, подобно Галилею, что «все-таки она вертится!».
Несколько раз мы живём в какой-то квартире в поселке неподалеку от института. У нас в соседях татарская семья, шумная, скандальная, хозяйка вечно жарит на кухне беляши, открытые мясные ватрушки. Мама быстро научилась их делать. И потом полжизни их стряпала так часто, что я смогла их возненавидеть. У соседей есть семилетняя дочка ГалиЯ, старше меня почти на три года. Она, настоящая забияка, почувствовал во мне слабину и начала меня вдохновенно обижать задирать и бить. Я, по привычке, пожаловалась маме и получила от нее дельный совет: «Дай ей сдачи!» Я и дала! Правильный был совет!  Мудрый. С тех пор Галия меня не трогала, а родители поссорившихся детей не испортили отношения, ввязываясь в детские разборки.
Тогда же меня отдали ненадолго в местный детский сад — как его называли в Колтушах, в «очаг», видимо, детской культуры. Долго я там не продержалась. Однажды я сбежала из него. И все из-за своей ненависти к дневному сну. Я никогда днем не спала, а лежать без движения, когда еще не разрешают сходить в туалет, у меня не хватало терпения. А детский сад в шаге от дома. Я и подумала: «А почему бы не пойти домой?» Я и ушла, никем не замеченная. Правда, через час пришла сердитая мама, отвела меня назад, но спать меня в это  день не уложили, я торжествовала. Побег и «праздник непослушания» удались. Хотя я не была, к счастью взрослых, инициативным «неслухом», все-таки держалась в пределах допустимого.
Когда мне шесть и у меня уже есть младшая сестра, мы опять оказались в Колтушах. Опять квартира в поселке, где мы живем с мамой втроем. В какой-то день к нам приходит фотограф, чтобы, как тогда принято, сфотографировать детей. Фотосессия длится около часа, сестра начинает капризничать. А фотограф все настаивает на новых кадрах. В итоге у нас в фотоальбоме оказались хорошие фотографии — мне шесть, сестре два года. И мама с нами.
Но чаще я одна. Вот иду в кино с подружкой в колтушский дом культуры. Дорогу развезло, мокрый снег, слякоть, хорошо хоть машины ходят чрезвычайно редко. У меня в кармане монетка на кино. Я ее достаю время от времени, даже не помню зачем. И, наконец, роняю ее в раскисший снег. Ищу минут пять, и найти не могу. Пропала в этой ледяной каше. А кино скоро. На мое счастье, по дороге идет молодая женщина. И, как волшебница, она решает все мои проблемы — она просто достает из кармана другую монетку и дает мне со словами: «Беги в кино!»
Но были и светлые моменты. Настоящий праздник — поход в институтскую столовую. Там столько вкусной еды. Я люблю гречневую кашу и терпеть не могу гороховый суп. А мама всегда его берет и себе, и мне. Считает, что полезный и сытный. Мои желания не в счет: «Дети должны есть все!» — таково незыблемое убеждение мамы. Чтобы подсластить пилюлю, она всегда подчеркивает, что здешний повар — «из бывших», готовил чуть ли не для царской семьи, потому и гороховый суп тут особенный, густой и всегда подается с сухариками. Они приятно хрустят на зубах.
А еще новогодний утренник в этой же столовой или в каком-то длинном зале рядом с ней. Веселая толпа детей, белобородый Дед Мороз в красной шубе, хороводы и песни под аккордеон. Я всерьез ломаю голову, даже будучи первоклассницей, настоящий ли Дед Мороз или это переодетый взрослый. Вроде, в вырезе его традиционного новогоднего наряда виднеется ворот обычной голубой рубашки, но шуба-то и борода настоящие. Выходит, и властелин зимы взаправдашний. Я склоняюсь именно к такому выводу! И с удовольствием вызываюсь станцевать что-нибудь перед всеми! «Мне польку Рахманинова!» — громко говорю я аккордеонисту, ни секунды не сомневаясь, что он ее знает. И, действительно, тот кивает и начинает играть: «Та-ра-ра-рам, па-ра-рам, терьям-пам-пам!» — и я уже лечу по кругу двойным шагом любимого танца, старательно наклоняю голову в сторону выбрасываемой вперед ноги, так, как учили на занятиях хореографией во Дворце культуры имени Орджникидзе (сейчас это Василеостровский Дом молодежи). Танцую столько, сколько длится музыка, но по ощущению — этого совсем недостаточно. Энергия бьет ключом и требует выхода, а музыка только подогревает ее. Получаю свой подарок. Даже не помню что, танец и самовыражение — главное!
Поздней весной в Колтушах было особенно хорошо. Зеленел большой институтский парк, на старых деревьях суетились грачи. Их было так много, что с раннего утра стоял несмолкаемый галдеж, мешавший спать. Случалось, галчата выпадали из гнезд и беспомощно барахтались на дорожках. Почему-то в траве между деревьями было немало и мертвых почти взрослых птиц.
К концу мая повсюду зацветала сирень в палисадниках поселка. Эти цветы меня притягивали, как магнитом. Так хотелось сорвать ветку и без конца дышать этим волшебным ароматом. Мне лет шесть. Я приметила огромный куст, отдельно стоящий на взгорке на пустыре. Раз нет забора, значит, ничей, можно и букет наломать. Мы с подружкой и отважились на это. И только мы вошли во вкус, сорвали несколько веток, как откуда-то из соседнего дома с яростным криком на нас выскочила, размахивая веником, полубезумная тетка, словно мы покусились на самое ценное, и погнала нас вниз по склону в ближайшую низинку, заросшую высокой крапивой. Надо же, пожалела детям цветов! Ничьих! Мы их побросали от страху, когда убегали…
С крапивой у меня всегда были большие проблемы. При контакте с ней я покрывалась страшными красными волдырями. Ни чулки, ни что из одежды меня не спасало. Кто позвал тогда маму, которая и вызволила меня, ревущую в голос, из этих ужасных зарослей и обругала загнавшую меня туда тетку? Возможно, менее пугливая подружка из местных. Помню картинку: я вся в зудящих красных пятнах, мама их чем-то мажет и даже не сильно ругает за провинность, скорее сочувствует.
В Колтушах мама попыталась отучить меня грызть ногти. Я это делала лет до одиннадцати. Она решила сыграть на том, что под ногтями полно всякой заразы. И попросила свою коллегу из микробиологической лаборатории показать мне под микроскопом какую-нибудь особенно впечатляющую гадость. Мне рассказали про микроскоп, про всякие болезни, которые вызываются микробами, спрятавшимися под грязными ногтями. Заглянув в окуляр, я увидела на стекле что-то противно шевелящееся и напоминающее мелких червей. Я сморщилась от отвращения. Но и маме, и мне повезло — я оказалась не очень впечатлительной. Страшилки хватило на пару дней, потом все вернулось в прежнее русло. Шевелящиеся уродцы не застряли в моем сознании, я благополучно забыла омерзительную картинку из микроскопа и продолжила жить своей детской жизнью, в которой для ребенка нет понятия грязи, там все интересно и привлекательно. А вот моей дочери хватило обычного школьного курса зоологии, с его микробами и гельминтами, чтобы на всю жизнь обрести фобии, о которых в моем детстве почти никто не знал. С ними было не выжить.

;
Две коммуналки
Вынужденное сиротство
Когда мне еще не было пяти лет, родители окончательно разошлись. Судя по некоторым разговорам, которые долетали и до меня, развод был тяжелым. Отец всячески ему препятствовал, не хотел платить алименты, и согласился на него только, когда мама согласилась поделить детей — меня оставить отцу, а младшую сестру забрать. Когда судья приняла решение и об алиментах, он не нашел ничего лучше, чем пожать плечами и сказать: «Дети-то законные…». Столь модная у разводящихся родителей «война детьми» проехала по мне всеми своими тяжелыми колесами.
 Так, в пять лет, при живых родителях, я на полтора года оказалась в фактическом сиротстве. Ненужная отцу, нелюбимая им, вечно мешавшая ему в его походно-альпинистской жизни, я была для него еще и постоянным напоминанием о неверной жене и не сложившейся семейной жизни. В придачу ко всему мама превратила отцовскую отдельную квартиру в коммуналку, обменяв свою комнату на такое же жилье на Васильевском острове. У нас появились соседи — муж, жена и сын, чуть постарше меня.
Отцовская квартира после развода стала какой-то неустроенной, неприветливой. Оставшаяся нас с отцом маленькая комната была тесной и неприветливой. Отец возвращался домой поздно, мной почти не интересовался. Забывал покормить. Не топил вовремя печку. Часто засыпал на моей кровати, а я замерзшая слонялась по квартире, почти засыпая на ходу. Не обращал внимания на мои болезни. Мог послать больную в магазин. Меня спасало, что я ходила в детский сад. И меня не надо было провожать. Дорогу я знала. И могла дойти одна с Малой Московской до улицы Марата, где находился детский сад. К такой самостоятельности меня приучали лет с четырех. Еще при маме. А как иначе, если у взрослых работа шесть дней в неделю по восемь часов плюс дорога?
Соседи, люди простые, жалели меня в моем сиротстве, иногда подкармливали. Когда они вечером куда-то уходили, а моего отца не было дома, я грелась в одной кровати с соседским сыном, хотя его родители запрещали ему пускать меня к ним в комнату, когда их нет.
Время от времени у меня появлялись няни — пожилые, как мне казалось, женщины, которые проводили со мной дневные часы, пока отец был на работе. Скорее всего, это было во время моих нередких болезней — коклюш, свинка, воспаление легких. Со скарлатиной я угодила на две недели в больницу. Одна была крикливая, со склонностью решать все вопросы воспитания с помощью веника. Другая — интеллигентная, спокойная, с роскошными длинными седыми волосами. Она усмиряла мой нрав и неуемную энергию тем, что разрешала мне их расчесывать и заплетать ей косы, как я говорила, «делать прически». Этим я могла заниматься часами, а она блаженно жмурилась и что-то мне рассказывала из своей жизни.
С отцом
Из всего этого времени в светлые тона окрашены лишь короткие периоды поездок за город по выходным, воскресные лыжные вылазки и путешествие на Кавказ в альпинистский лагерь. Отец всюду брал меня с собой, поскольку оставить было не с кем.
На лыжи меня поставили рано, поскольку оба родителя страстно ими увлекались, причем, горными лыжами, но и от равнинных пробежек зимой под Ленинградом не отказывались.
В пять лет я уже лихо съезжала с горок в Кавголово, куда отец с большой компанией часто наведывался именной из-за возможности найти там приличный заснеженный склон. У меня запечатлелась в памяти неизгладимая картинка такой поездки: идём от железнодорожной станции по снежной равнине, снег нестерпимо слепит глаза. Я несу свои лыжи и предвкушаю удовольствие вихрем пронестись на них с горы под одобрительными взглядами взрослых.
Поздней весной и летом случались походы по выходным в Лисий нос, в Парголово, на Карельский перешеек. Тогда отец рано забирал меня из детского сада, приходил уже в походной экипировке, с палаткой и рюкзаком. На вокзале он встречался с друзьями. Всей веселой компанией ехали до нужной станции. Потом долго куда-то шли по лесу, разглядывая по пути изумрудные заросли мха — среди ковра зеленых мохнатых растений четко выделялись светло-коричневые островерхие коробочки. Кто-то говорил его название, которое звучало, как волшебная музыка — кукушкин лен все допытывалась: «Почему кукушкин и почему?» Никто не знал и все смеялись.
Иногда шли напрямик по болоту. Тогда я ехала на плечах у отца, а он шагал босиком по топкой сфагновой трясине, временами проваливаясь, чуть не по колено. Когда к вечеру отыскивалась какая-нибудь живописная поляна в сосновом лесу, ставили палатку, начинались приятные хлопоты с костром, кипящей водой в котелке, приготовлением немудрящей походной еды. Кто-то обязательно находил на теплом пригорке первые весенние грибы. И тогда не было конца и края спором о том, что же нашли — съедобные сморчки или несъедобные строчки? Знатоки побеждали, и все дружно начинали резать в похлебку коричневые шарообразные сморщенные шляпки и пористые белые ножки ранних даров леса, обсуждать их гастрономические достоинства и ждать момента, когда все это можно будет оценить на вкус.
Я, конечно, резвилась в центре всей этой кутерьмы, активно участвуя во всем и никому не мешая. Живой огонь завораживал, особенно в сумерках. Вечером сидели у костра, звучали песни, мерно текли разговоры. Все были увлечены процессом, и я со всеми. Но кому интересен ребенок на этом празднике взрослых? Про меня все забыли, благо я и не привлекала к себе внимания. Усталость взяла свое. Я откинулась на холодную майскую землю и заснула. Утром проснулась в палатке с воспалением лёгких. Больше меня в походы не брали.
Детство на ветру
В детстве я много болела. Коколюш и ветрянку я подхватила еще, когда мама жила с нами на Малой Московской. Свинка и скарлатина поразили меня уже без мамы.
Паротит, случившийся в начале лета, задержал меня в городе, когда я должна была ехать с детским садом на дачу, кажется, куда-то в Вырицу. В детских садах тогда серьезно занимались закаливанием своих воспитанников. После каждого тихого часа нас обтирали влажной махровой рукавицей и давали коже высыхать без вытирания. Часто поили слегка газированным дрожжевым напитком с сахаром. Его я любила пить. Давали рыбий жир, который я ненавидела. Летом всех желающих детей вывозили загород. У детских садов были свои дачи, устроенные по типу пионерских лагерей — деревянные коттеджи в лесу с обширным огороженным участком. Обычно я проводила лето у маминой бабушки в Подмосковье, но после развода, когда я осталась с отцом, меня отправили отдыхать  с детским садом. Из-за болезни на эту коллективную дачу я попала с опозданием в несколько недель. Мало что помню из этого пребывания, кроме смешной системы принимания солнечных ванн, как тогда называли загорание. Территория дачи была большая, с песчаными лужайками, множеством раскидистых сосен, солнечными полянками среди них. Туда нас и приводили для загорания. В одних трусах. Воспитатели раскладывали на земле какие-то покрывала, пока мы жались друг к другу на ветру и покорно ждали, что нам велят делать. Было холодно. Ни загорать, ни купаться, ни принимать какие-либо иные водные процедуры совсем не хотелось. Но зычный голос воспитательницы командовал: «Ложимся на покрывало на живот!» Мы послушно выполняем приказание. Тут же становится жарко, хочется подняться, поменять позу. «Лежим, лежим, лежим», — приговаривает наставница. Минут через пять звучит новая команда: «Встаем, переворачиваемся на спину!» Мы поднимается, снова ежимся от холода, яркое солнце не компенсирует леденящий ветер, опускаемся вновь на подстилку, на спину. И опять, — о чудо! — изнывает от жары и еле выдерживает положенные пять минут до смены позиции. И все повторяется: встаем — мерзнем, ложимся на правый бок, подняв руку вверх, плавимся на солнце и мечтаем завершить эти солнечные ванны.
В Ленинграде всегда было странное лето — с солнечной стороны телу жарко, а там, куда солнце не попадает, возникает ощущение леденящего дыхания Арктики. Никогда не возникало ощущение комфортного тепла.
Осенью меня свалила скарлатина, и меня положили на две недели в больницу, наверное, в инфекционную. Отец навестил меня лишь однажды, хотя яблоки мне время от времени передавали. Тогда это были единственные доступные фрукты, и не дешевые.
Корью я уже переболела вместе с сестрой в коммуналке на Васильевском острове. Помню сильный жар, боязнь света, противное ощущение сухости во рту. Мама с нами честно бюллетенила. Врач, приходившая на дом, выписывала нам какие-то порошки, аскорбинку и неизменную очень горькую микстуру — хлористый кальций. Последняя, как я поняла позже, учась в медицинском институте, не давала развиваться аллергии на другие лекарства. Простое, но мудрое предписание. Мама, поила нас всем этим, и перед тем, как идти в магазин, делая поблажку на болезнь, вопреки обыкновению, спрашивала, чего мы хотим, что купить? Я почему-то всегда просила соленых огурцов, которые и получала. В Ленинграде они были особенные — крепкие, хрустящие, ядреные. Они и сейчас здесь такие. Пожив в других городах и регионах Советского Союза, я поняла, что в Ленинграде в рамках общепита сохранилось немало уникальных кулинарных рецептов, возможно, пришедших еще из дореволюционной жизни. Это и рассольники, и гороховый суп с сухариками, и сладкие булочки с маком, и соленые огурцы. Правда, в последнее время с каждым годом их становится все меньше.
Ужасный фонарный столб
По понятным причинам отец всегда был счастлив либо меня куда-нибудь или кому-нибудь сбагрить, либо придумать общее развлечение со знакомыми, у которых есть дети близкого мне возраста.
Мы часто бывали у Тани (Татьяны Николаевны) Ульяновой, на улице Марата. Помню большую комнату, где было много старинных вещей: мебели, картин, статуэток. Больше всего меня привлекал невысокий книжный шкаф, где лежали забавные поделки из желудей — человечки, зверушки. Они меня завораживали. Их делал сын Татьяны Николаевны Костя. Он учился во втором классе, носил серую, похожую на военную, школьную форму с широким ремнем, шинелью и фуражкой с кокардой. Он казался мне очень взрослым. Я же для него в свои пять лет была сущей малявкой, и он мною совсем не интересовался. Лишь поглядывал с некоторым превосходством.
Как-то в погожий весенний выходной мы с отцом собрались загород, по дороге прихватили Костю. Он вышел к нам при полном параде — все атрибуты школьной формы были на нем. Держался немного отстраненно и независимо, всячески демонстрируя свою самостоятельность. Куда мы поехали, в памяти не сохранилось, но помню, что на вокзале мы сели в электричку, которая и привезла нас на станцию, где мы собирались погулять в лесу. Когда поезд уже подъезжал к платформе, мы вышли в тамбур, где входные двери были открыты, поскольку никаких автоматических дверей в электричках еще не предусматривалось. Собиравшиеся выходить пассажиры, и мы с отцом тоже, терпеливо ждали остановки, а Костя все время мельтешил около открытой двери. У отца, похоже, не было опыта общения мальчиками-подростками, потому что он нисколько не волновался по этому поводу, а, оказывается, зря. Потому что, как только мы проехали середину платформы, и движение стало замедляться, но вагон еще не остановился полностью, Костя решил полихачить и эффектно на ходу спрыгнуть на перрон, немного пробежаться и победно остановиться, чувствуя себя чуть ли суперменом. Но фокус не удался. Помешал фонарный столб, в который он и впечатался со всего маху, как только оказался на платформе. Я в шоке, отец в ужасе бежит к лежащему у столба телу. Костя почти без сознания, на виске у него огромная шишка, он стонет, стать не может. В лучшем случае, у него сотрясение мозга. Отец несет его на руках, я тихо рыдаю и поскуливаю. Тут же отправляемся в обратный путь. В поезде Костя лежит на лавке прикрытый своей школьной шинелью. Отец молчит, а я подвываю до самого Ленинграда. Что было дальше, абсолютно не помню. Ни как и куда привезли Костю (надо полагать, в больницу), ни каких-либо объяснений с Татьяной Николаевной. Знаю, что Костя поправился, и я не видела его с тех пор очень много лет. Но эта история и вид лежащего на лавке вагона мальчика долго еще мучила меня. Мне было его очень жалко.
«Писатели не едят!»
Рассказы Виталия Бианки знали все дети. И про Муравьишку, и про птичьи носы, и про первую охоту. Слушали по радио «Лесную газету». И имя писателя было на слуху. Поэтому, когда отец мне объявил, что в воскресенье мы поедем в Комарово на дачу к Виталию Бианки, счастью моему не было предела. Что может быть лучше. Чем увидеть настоящего писателя?
Мне было интересно, как отец с ним познакомился. И оказалось, что писателя отец не знает, а вот его дочь, Елену Витальевну, встречал. Она художница и пригласила в воскресенье к ним в дачный коттедж. У нее был сын лет семи, Саша, который тоже будет там. А еще нам Елена Витальевна обещала показать свои работы. Остаток недели я провела в волнении и предвкушении. Слова «писатель» и «художник» сильно всколыхнули воображение. Я быстренько представила себе огромные картины, стоящие на специальных подставках, краски, кисти, настоящую мастерскую художника. Его самого в измазанном красками халате. Интересно, откуда я это знала в 6 лет? Писатель мне вообще представлялся небожителем, высшим существом, сочиняющим в тиши кабинета свои чудесные истории. Я все время донимала отца вопросами и про картины, и про дачу, и про писателя. И всей душой жаждала, чтобы этот визит состоялся.
Видно, высшие силы меня услышали, и в одно пасмурное декабрьское воскресенье мы встретились на вокзале с невысокой стройной темноволосой женщиной и щуплым мальчиком. Они и оказались дочерью и внуком Виталия Бианки. Я была озадачена. Уж слишком отличался облик этой тихой миловидной женщины с нарисованной моим воображением суровой фигурой художника. Мы доехали на поезде до Комарова, от станции прошли минут двадцать до большого дачного участка с двухэтажным деревянным домом. Серый ленинградский зимний день только начинался, плотные облака не давали даже проблеска надежды на появление солнца. Было сыро и влажно. По дороге отец вел с Еленой Витальевной неспешный разговор, в котором я не уловила ничего интересного для себя, поэтому и не прислушивалась особенно. Мальчик Саша на меня тоже внимания не обращал. Но я все равно была в предвкушении — сейчас же покажут картины художника.
В прихожей, куда мы вошли, было сумрачно. Нас пригласили в комнату, где оказалось не светлее, несмотря на включенный верхний свет. Вдоль стен высились книжные шкафы с застекленными дверцами. На многих полках перед книгами располагались небольшие рисунки, акварельки и плотные картонки с цветочными и декоративными орнаментами. Никаких картин в комнате не наблюдалось. Я начинала волноваться, но задавать вопросы не рискнула.
Тут хозяйка начала открывать по очереди дверцы книжных шкафов и вытаскивать оттуда те самые миниатюрки, которые мне сразу бросились в глаза. Это и были те самые работы художника, которые нам обещали показать. Оказалось, что Елена Витальевна занимается иллюстрированием и оформлением книг, а вовсе не станковой живопись, как мне мечталось. Такого разочарования, как тогда, я, наверное, еще никогда не испытывала! Маленькие картинки, напоминающие бордюрчики из вишенок и листочков, что нас заставляли рисовать в тетрадках по письму в первом классе, я никак не могла принять, как творение художника. Отец же разглядывал показываемые работы, восхищался четкостью прорисовки, изяществом мелких линий, соразмерностью композиции. А я не могла вымолвить ни слова, но и свое разочарование ничем, как мне кажется, не выказала. По крайней мере при авторе миниатюр. Отцу я потом все-таки призналась, что ждала не просто б;льшего, а по-настоящему больш;го!
После того, как все работы были водворены назад в шкафы, мы перешли в просторную гостиную с большими окнами, расположились на диване. Взрослые опять завели вежливую беседу, а я все время мучилась, где же писатель, когда его можно будет увидеть? Елена Витальевна произнесенный мною вслух животрепещущий вопрос многозначительно ответила: «Виталий Валентинович работает!» Но я не унималась. Тогда она смилостивилась надо мной и сказала, что покажет мне писателя через щелочку в двери его кабинета, если я обещаю вести себя тихо, как мышь, чтобы он не услышал. Он не любит, когда ему мешают. Я заверила, что даже дышать не буду, чтобы не шуметь.
И меня отвели к святая святых этого дома и чуть приоткрыли дверь. За большим столом сидел большой седой человек в голубой рубашке и что-то писал. То, что за ним подглядывают, он, к счастью, не заметил, а продолжал сосредоточенно работать. В этот момент, — о, чудо! — выглянуло солнце, и яркий луч осветил комнату, заиграл в серебристых волосах, озарил лицо. Он повернул голову к окну, улыбнулся, посмотрел в него некоторое время, а потом вернулся к своему прежнему занятию и стал что-то быстро писать.
— Это писатель? Виталий Бианки? — еле слышно выдохнула я, полная почти сакрального благоговения. Мне подтвердили, что да, писатель. И через некоторое время он к нам выйдет, когда закончит работать.
После увиденной картины, я забыла про свое прежнее разочарование. Его полностью вытеснили эмоции от вида сидящего за письменным столом автора любимых рассказов. И я стала ждать, когда же он появиться. Чем было заполнено время ожидания, я совсем не помню. Что-то делали, о чем-то разговаривали. Потом объявили, что скоро будем обедать. Эта новость тоже оказалась приятной, поесть я всегда любила.
К обеду стол в гостиной накрыли большой белой скатертью, расставили посуду, принесли супницу, стали раскладывать еду. И тут в комнату стремительно вошел улыбающийся человек в голубой рубашке с седой шевелюрой и весело спросил: «Ну, и чем нас сегодня кормят?» Я завороженно наблюдала, как он сел на диван, взял салфетку со стола, развернул и положил себе на колени. Потом придвинул поставленную перед ним тарелку с супом, отломил кусок хлеба и уже собрался есть, как я потрясенно воскликнула: «Писатели же не едят!» В этом я была искренне убеждена. Они же не обычные люди, они избранные, особенные, как же они могут питаться, как простые смертные?!
Все сидящие за столом дружно засмеялись, и веселее всех Виталий Валентинович! И долго не могли остановиться. Я же продолжала безмолвно недоумевать, хотя мне что-то объясняли, что-то ответил и сам Бианки, но все это утонуло в моем упрямом убеждении, что писателям есть не положено!
Потом, через пару недель нас с отцом пригласили в гости в квартиру Виталия Бианки на 3-ю линию Васильевского острова. В огромной гостиной стоял черный рояль, около него на полу лежала громадная шкура белого медведя с головой. Ее недавно привез писателю в подарок кто-то из полярников. Весь вечер я провела, ползая по этой шкуре, рассматривая голову зверя, абсолютно не обращая внимания ни на что другое вокруг. Самого Виталия Бианки тогда дома не было, поэтому перебить мой интерес к медведю было некому.
А вскоре меня от отца забрала мама и все это знакомство ушло в прошлое, оставив яркие детские воспоминания.
Я вновь установила отношения с Еленой Витальевной, когда вернулась после долгого перерыва в Петербург. Несколько лет до самой ее смерти я часто бывала у нее в гостях в небольшой квартире в доме на территории Лесотехнической академии. Но это были уже совсем другие контакты.
«Хочу к тете Вале!»
С раннего детства мне запрещали капризничать. Это было наказуемо. Мне внушали, что дети должны быть послушными, есть все, что дают, ничего не клянчить, не мешать взрослым и внести себя тихо. Мне это удавалось выполнять с переменным успехом. Оставшись с отцом, я иногда позволяла себе некоторые капризы. Причем, понимала, что это как раз то, что не поощряется. И очень удивлялась, когда мои спонтанные желания вдруг с энтузиазмом исполнялись. Особенно запомнилось, как поздним вечером, часов в девять, когда мне уже было положено ложиться спать, я заканючила: «Хочу к тете Вале!» И отец не только не возразил, но быстро вынул раскладушку и начал с энтузиазмом собирать мои вещи, чтобы отвезти меня с этим приданым к своей знакомой, к тете Вале на Мойку. По всей видимости, он был уверен, что она возражать не будет. Возможно, по дороге, он позвонил ей из автомата, чтобы предупредить о нашем появлении. Во всяком случае, приняла нас она с распростертыми объятиями.
И это случалось довольно часто. Она явно имела виды на моего отца, поэтому возилась со мной с полной отдачей.
Внешний облик тети Вали у меня в памяти не сохранился, она мне не казалась ни молодой, ни особо красивой, но с ней было интересно, поэтому я охотно с ней проводила время.
Иногда мы с ней вдвоем ездили на электричке за город. Запомнилась поездка в Лисий Нос, когда, чтобы сэкономить, она попросила меня сказать при проверке билетов, что мне меньше лет, чем было на самом деле. Из этого вышел полный конфуз. Контролёр не замедлил появиться, он спросил меня, сколько мне лет, чтобы взять штраф на безбилетный проезд, потому что я выглядела старше своих лет, и у меня не получилось соврать, как учили.
Сказка про жадность
Эта же знакомая отца рассказывала мне, пятилетней девочке, длинную сказку, которую сочиняла сама, что-то вроде сериала с продолжением. Одно время я часто ночевала у нее в ленинградской квартире на Мойке, с интересом наблюдая за землечерпалкой, которая чистила дно тогда весьма грязной речки, и, слушая историю про двух девочек-близнецов, которые, постоянно завидуя друг другу, требовали себе то, что доставалось другой — игрушки, сладости, книжки. Вещи были абсолютно одинаковыми, но им всегда казалось, что в руке сестры они лучше, даже после того, как близняшки менялись ими. Сказка была нескончаемая, как и интерес к моему отцу, который после развода стал завидным женихом, и эта знакомая через меня пыталась завоевать его симпатию. Родители при расставании разделили детей, я, как старшая, досталась на полтора года отцу, которому, в общем, не с руки было мною заниматься, поэтому эта его приятельница была, видимо, настоящей находкой.
Ту же сказку я слушала и на Кавказе, где в альпинистском лагере в Баксане, что недалеко от Пятигорска, отец летом работал инструктором, тренировал новичков и водил их в горы. Меня он таскал с собой, поскольку оставить было, кроме подружек, не с кем. Лежа на теплых острых камнях на берегу холоднющей горной речки, мы все с той же безотказной отцовской знакомой тетей Валей играли в запретные дома карты, в «Пьяницу», и она продолжала поучительный нескончаемый рассказ о близнецах-завистницах, которые к тому времени уже подросли, осознали пагубность своего поведения и мечтали обрести нормальное восприятие жизни с помощью доброй волшебницы. Та велела им выйти в чистое поле, дождаться, когда на небе не будет ни одного облачка, и попросить избавления от зависти. Но у них ничего не получалось, потому что небо никак не расчищалось, хоть махонькое облачко да оставалось… Сказка так и не была закончена, поскольку осенью отец стал постоянно встречаться с другой дамой, моей мачехой на недолгое время, а зимой меня забрала к себе мама к моему великому счастью…
Но потом я полжизни всматривалась в небо, мне было интересно, бывает ли небо совершенно безоблачным, хотя избавляться от зависти мне было не надо, поскольку, хоть и были у меня разные недостатки, но зависти я была лишена от природы. Я считаю, что человек сам кузнец и своего счастья, и своего несчастья тоже. Смысла в зависти, по-моему, нет никакого.
«Кавказ подо мною…»
В год моего шестилетия я побывала с отцом на Кавказе, в Пятигорске. Он ехал работать инструктором в альпинистский лагерь «Баксан», а меня взял с собой, потому что деть меня было некуда. Путь от Ленинграда до Пятигорска, который мы проделали на поезде, не оставил у меня никаких впечатлений, но увиденные горы поразили до глубины души.
Отца на вокзале встречал кто-то из сотрудников лагеря на грузовике. Он быстро покидал вещички в кузов и собирался сесть в кабину к водителю и взять меня к себе на колени, как я заявила, что хочу ехать в кузове. Помню свое ощущение: кругом такая величественная красота, что хотелось впитать ее всеми органами чувств сразу — глазами, ушами, носом, кожей, всем своим существом. И к моему изумлению, отец легко согласился. Поднял и поставил меня в кузов, где, кроме меня, никого не было, я встала позади кабины, взялась за высокий борт и грузовик поехал… в горы по извилистой дороге. Сам он спокойно сел в кабину и весь путь до лагеря особо мной не интересовался. Потом, уже взрослым умом я никак не могла понять, как можно было позволить шестилетнему ребенку без присмотра взрослых ехать полтора часа в открытом грузовике по тряской горной дороге с крутыми поворотами, осыпями, обрывами! Только молодой мужчина способен на такую беспечность. Хотя в тот момент я была счастлива, крепко держалась за борт, глазела по сторонам и пела от полноты чувств. Тогда у меня было две любимых песни — «Орленок» и «Мама, чао!». Откуда я их знала, я точно не помню. Скорее всего, слышала по радио или от кого-то из знакомых. Но могли и на музыкальных занятиях в детском саду их разучивать. По крайней мере, и слова, и мелодию песен я прекрасно воспроизводила. И была абсолютно счастлива.
До лагеря добрались благополучно. Ряды больших палаток, образующих своеобразные улицы, несколько каменных зданий, посередине — большая площадка, где устраиваются построения, где делают зарядку по утрам. Немалая часть территории занята лесом, неподалеку бурная мелкая очень холодная горная река. Была ли в лагере столовая, и кормили ли его обитателей централизованно, не помню. Вообще, что и где ели в памяти не осталось.
Нас с отцом поселили в отдельной двухместной палатке, в которой стояли две кровати и тумбочка между ними, было электрическое освещение. Я быстро и с удовольствием включаюсь в общую жизнь лагеря. Бегаю на построения по сигналу горна, с энтузиазмом делаю со всеми зарядку. Знакомлюсь со всеми, кто проявляет ко мне интерес. Бываю на тренировках новичков. Отец берет меня с собой, но лазать по горам не разрешает. Я наблюдаю со стороны, как он учит зеленую молодежь со страховкой карабкаться на невысокие скалы. «Я тоже так могу», — убеждена я, но ни разу не пытаюсь делать то, что не разрешили. Это закон в альпинистском лагере, мне отец это четко объяснил и взял слово, что я буду это соблюдать. Иначе он меня не возьмет с собой. И я твердо держала данное слово. Мне очень хотелось поехать с отцом и нравилось в альпинистском лагере. В тренировках мне все-таки довелось поучаствовать, когда все переправлялись через пропасть по верёвке на блоке, меня тоже подвесили в специальные ремни и отправили на другой берег. Я была страшно горда и всем об этом рассказывала, настолько меня переполняли эмоции. Мама, правда, когда через год об этом узнала, пришла в ужас. Она тоже занималась альпинизмом и понимала, какие опасности таят все эти действия.
На тренировки начинающие альпинисты ездили большой группой в кузове все того же грузовика. И я с радостью располагалась между ними. Они были веселые, шумные, иногда пели песни. Я там была в своей тарелке. Мне нравилось, как грузовик вброд переезжал мелкие горные реки и ручьи. Я завороженно смотрела на скалы и заснеженные вершины вдалеке. С особым чувством произносила названия главной вершины Кавказа — Эльбрус. Он тоже был виден. Ехать иногда приходилось не близко, поэтому по дороге случались и остановки. Порой, весьма для меня загадочные. Вдруг кто-то из сидящих в кузове кричал: «Нарзан!» И машина останавливалась, все выпрыгивали из кузова и неслись к точащей из земли ржавой трубе, из которой на мелкую гальку текла мощная струя воды и растекалась по земле, устремляясь к ближайшей расщелине. Все доставали кружки, зачерпывали воду ладонями, пили и хвалили, приговаривая: «Нарзан, отличный напиток!» А я никак не могла взять в толк — «Нарзан» я пила, его наливали из бутылок, которые покупали в магазине. А тут какая-то вода из ржавой трубы, как на даче в водоколонке. Какой же это «Нарзан»? Одно недоразумение. И ничьи объяснения, что воду, которая вытекает из глубины гор, разливают в бутылки, везут в город и там продают, меня не убеждали. Я кивала, но в глубине души оставалась при своем недоумении.
Несколько раз за смену отец уходил со своими подопечными на восхождение. И я оставалась на пару дней одна. Считалось, что под присмотром кого-то из отцовских подружек, а их было немало, после развода он числился холостяком. Они вдохновенно ругали маму, не особенно заботясь о моих ушах, и быстро обо мне забывали. Ведь у семи нянек — дитя без глазу. Реально никому до меня не было никакого дела. На всякий случай отец оставлял мне какие-то деньги. Я в свои шесть лет чувствовала себя вполне взрослой и хозяйственной. Мне всегда хотелось сделать что-то полезное. Так, в отсутствие отца я решила, что надо постирать его рубашки-ковбойки. И таки постирала, только выжать их у меня не получалось. Руки были слабоваты. Интересно, что взрослые с любопытством наблюдали за моими усилиями, но никто не предложил помочь.
На территории лагеря была продуктовая палатка, где можно купить немудрящую еду. Я долго решаю, на что же потратить оставленные отцом деньги, и останавливаю свой выбор на огромном арбузе. Невообразимое лакомство! Каким-то чудом я смогла дотащить его до каменного дома, где нам с отцом ближе к концу смены выделили комнату. Этим арбузом я и питалась, пока не вернулся отец. Съела половину. Видимо, кто-то мне его разрезал пополам.
Из жизни в этом каменном доме осталось одно неизгладимое впечатление — в умывальной комнате невысокая женщина, явно не альпинистка, расчёсывает длинные черные волосы до пят. Таких длинных волос я никогда больше не видела.
Но без отца мне как-то все-таки неуютно. Я жду его с нетерпением. А приходу группы с восхождения и, видимо, к концу смены лагерь положено украшать. И я в этом активно участвую, как могу. Помогаю собирать плауны, чтобы сплести из них зеленую гирлянду. Всюду верчусь, где что-то происходит, и, наконец, бегу на плац при сигнале горна, символизирующего, что группа пришла. Кричу со всеми слова приветствия, радуюсь, спешу на общий праздник. Удивительно устроена память! Все это ясно помню, а отца в этом всем — нет!
Зато живо встает в памяти день отъезда из Пятигорска домой, в Ленинград. Нас с отцом и его какими-то друзьями привезли на машине в центр города. Жарко. У всех рюкзаки, отец в шортах. До поезда еще несколько часов. Он волнуется, что не успел переодеться, потому что ходить по городу в шортах не положено. Милиция может оштрафовать. И милиционер не замедлил появиться, сделал строгое замечание. Отцу пришлось униженно извиняться, лезть в рюкзак, доставать брюки и тут же их надевать. Скорее всего, блюститель порядка на этом и успокоился. Хотя недовольные разговоры на эту тему еще какое-то время продолжались.
Потом был ресторан, где решили пообедать, поскольку ничего другого найти не смогли. Я предвкушаю удовольствие, заказываю много всякой еды, в том числе и мороженое. Ждать пришлось долго, как обычно в советских ресторанах. И я заснула. Так и не довелось мне попробовать то, что я выбрала в меню, потому что разбудить меня, пока я не высплюсь, в те времена не могли даже пушки. А отцу с товарищами пришлось съесть все, что было заказано, в том числе и мной.
Несостоявшаяся мачеха
Отцовская подруга Ника (Вероника Гуман), с которой он начал встречаться вскоре после развода с мамой, была настоящей мачехой. Высокая светловолосая, уверенная в себе, громогласная, она стала появляться у нас дома, когда в квартире на Малой Московской еще до того, как большую комнату заняли соседи. Я ей явно мешала и раздражала всем своим видом и самим фактом своего существования. Она меня сильно не любила. Но действовала не в лоб. Она была из «нашепывальниц». Постоянно говорила отцу всякие гадости про мой характер. Ругала маму, часто даже при мне. И отец соглашался. На свою первую жену он был страшно обижен, а меня просто не любил, я же не сын, которого он так хотел. Я Нике платила такой же искренней нелюбовью.
Судьба подбросила Нике веский аргумент, чтобы показать отцу мои дурные наклонности. Был какой-то праздник, пришли гости в квартиру на Малой Московской. Шумело застолье в большой комнате. Мне было около пяти лет. Я то сидела за столом, то крутилась рядом, предоставленная самой себе. Пили вино, поднимали тосты. И вдруг кто-то из присутствующих в самый разгар веселья, когда, видимо, откупорили новую бутылку, произнес: «А вино-то испортилось!» Все одобрительно закивали, пить уже разлитое по рюмкам не стали, унесли грязную посуду на кухню. Я пошла проверить (мне все надо было знать, любопытство всегда одерживало во мне верх): как это — вино испортилось? На вкус, конечно. Это меня всегда интересовало — вкус взрослых напитков, которые не давали детям. Я даже однажды лизнула водку и потом никак не могла понять, зачем люди пьют такой невкусный горький напиток. И я стала пить из рюмок забракованное вино, пока никто не видит. «И вовсе не испортилось. Вкус как вкус!» — вынесла я свой мысленный вердикт, допивая вторую рюмку. Вероника застукала меня, наверное, на третьей или четвертой. И тут же подняла крик: «Какой ужас! Смотрите, что этот испорченный ребенок вытворяет!» Все сбежались, руками замахали, рюмку отобрали, из оставшихся все повыливали в раковину и запричитали, что детям пить спиртное нельзя! Я, правда, заметила, что некоторых эта ситуация насмешила и ругались они больше для порядка. Сама я с трудом могла взять в толк, чего они так всполошились. Питье вкусное, сами они пьют и ничего плохого с ними не происходит. И я не чувствовала никаких неприятных последствий выпитого. Ну, и чего так волноваться? Этот эпизод накрепко засел в моей памяти скорее как курьез! Он давал мне возможность при случае пошутить: «Выпивать я начала рано, лет с пяти!» Юмор понимали не все.
К счастью, до обращения «мама» с Никой дело не дошло, хотя психологическая подготовка велась. Согласившись выйти замуж за отца, она взяла с него слово — никаких контактов с прежней семьёй. И он это обещание с легкостью выполнил. Никакого интереса к нашему с сестрой существованию не проявлял. Тем более Ника родила ему столь желанного наследника мужского пола — Николая. Судя по всему, он оказался классическим «подкаблучником, которому очень удобно, когда всем заправляет властная женщина, которая прочно стоит на земле, знает чего хочет и ценит то, что можно подержать в руках. Они подходили друг другу.
В 19 лет я сама решила с ним повидаться, уверена, и он согласился только потому, что было неудобно сказать нет своей хорошей знакомой, через которую я передала свою просьбу. При встрече он начал говорить со мной так, словно не прошло 13 лет с момента расставания, стал объяснять, почему он так тогда поступил с мамой. Видно, его это все-таки мучило, что он ее прилюдно ударил. Я даже не думала об этом эпизоде, идя на это свидание... Больше мы никогда не виделись. Я об этом никогда не сожалела и никакого дискомфорта от своей «отвергнутости» не испытывала. Я всегда была убеждена, что насильно мил не будешь. Я к нему тоже никаких чувств, кроме удивления, не испытывала.
О его смерти я узнала через год после этого события.
Возвращение
Не знаю, что лучше — когда тебя воспитывают, применяя продуманные методы, или когда предоставляют самой себе, помещая в условия, где ты невольно обретаешь нужные представления, … если захочешь. Методы воспитания отца были прямолинейными. Видимо, так было принято в их семье. И отец, и Мария Доминиковна, его мать, пару лет изводили меня при любой провинности постоянным упреком, что «Людочка бы никогда так не сделала». Они прямо создали культ моей юной тетки, сестры отца, умершей в блокадном Ленинграде. По их версии, она была идеальна во всем. Даже в три-четыре года я понимала непродуктивность такого метода воспитания, потому что Людочку я люто возненавидела, хотя она ни в чем не была виновата.
Когда Мария Доминиковна умерла и я после развода родителей жила с отцом, воспитательный заходы изменились. Стал использоваться метод «кнута и пряника» или «недосягаемой морковки на веревочке перед носом ослика». Как любая девочка того времени, я мечтала о красивой кукле с закрывающимися глазами. Пластмассовые огромные пупсы меня не устраивали. Вот на этом отец и спекулировал. Как заправский садист регулярно водил меня в Гостиный двор, в отдел, где продавали множество таких кукол. Показывал их мне, предлагал выбрать, какую я хочу получить в подарок. У меня уже сердце билось от радости, но всякий раз все это представление заканчивалось фразой: «Будешь хорошо себя вести, куплю». И купил через пару месяцев.
Потом было платье, мечта любой девочки, — белое, полупрозрачное, все в воланах и оборках на юбке, сшитое из только входившего в моду синтетического мягкого трикотажа — перлона. Его я называла «снежинка» и очень любила. Отца его для меня привез знакомый из Чехословакии. Тут уже он пытался воспитывал маму: «Будешь хорошо себя вести, мой друг привезет тебе такое же шикарное модное платье, перлоновое!» Не помогло. Мама на такое не покупалась.
Потом отцу стало не до меня. Его отдельная квартира, в которой мама после развода разменяла одну комнату, превратилась в коммуналку, в небольшом семейном жилище появились соседи, фактически чужие люди. Думаю, это все было постоянной солью на рану, а тут я еще, как вечное напоминание блудной жене. Он приходил поздно, меня либо не замечал, либо раздраженно поучал. В детский сад на улице Марата я стала по утрам ходить одна, а там надо было переходить несколько улиц. Нередко посылал в магазин за простыми покупками. Правда, я все это считала нормальным, самостоятельность у меня развилась очень рано.
Мама навещала меня редко. Я помню только ее последний визит, который закончился моим драматическим возвращением к матери. То ли отец запрещал ей видеться со мной, то ли ей самой было непросто выкроить время, не знаю. Второе тоже возможно, ведь она работала за городом, в Колтушах, шесть дней в неделю. Да еще у нее был маленький ребенок на руках — сестра была младше меня на четыре года.
Мама пришла меня навестить без предупреждения зимой вечером в будний день. Момент она случайно выбрала очень неудачный для отца. Я болела, в детский сад не ходила. Но отец отправил меня в магазин за хлебом. И мама появилась как раз, когда я ушла. Когда она узнала, что больной ребенок разгуливает по улице, ее возмущению не было предела. Она, естественно, ругала отца на чем свет стоит. Встреча проходила в комнате соседей. Мама благоразумно не рискнула общаться с отцом на его территории без свидетелей. И оказалась права. Разговор быстро перерос в ссору. Я в это время сидела на коленях у мамы, она о чем-то выговаривала отцу, упрекала его, что меня больную он посылает в булочную. Они быстро перешли на повышенные тона. И отец в сердцах ударил ее по лицу. Рассек бровь, сразу хлынула кровища, я испугалась и ударилась в рев, соседи были в ужасе, мама срочно ушла. Последние слова отца, что она слышала перед уходом, «Ну, и иди к своей маме!», сыграли в итоге всей истории главную роль.
Я рыдала довольно долго, просилась к маме, страшно раздражая отца. Но его злую реплику «Ну, и иди к своей маме!» я приняла всерьез. И я стала собирать вещи. Отец ходил за мной следом и наблюдал, что я собираюсь взять с собой. И все время напоминал про купленную им в подарок роскошную по тем временам куклу с закрывающимися глазами. А я упрямо мотала головой и забирать ее не хотела.
Мама пришла часа через два с заклеенным глазом и отекшей половиной лица. Она, как оказалось, успела побывать в травмпункте, потом у своей знакомой, живущей неподалеку, которая ей велела вернуться за мной, когда мама ей повторила слова отца, брошенные мне в финале их ссоры — «Ну, и иди к своей маме!» «Так беги, забирай ее! Это самый подходящий момент!»
И мама послушалась. Отец, чувствуя свою вину и понимая, чтто у всего произошедшего есть свидетели, отдал меня без возражений. Так я вернулась к маме и получила пару лет почти счастливой жизни.
А куклу я так и не взяла. «Это он ее мне подарил», — ответила я на недоуменный вопрос мамы. Со мной тоже не работали методы подкупа.
 «На дне», или Василеостровская коммуналка
Квартира, в которой мама выменяла себе после развода двадцатиметровую комнату, видимо, раньше была дворницкой, потому что находилась обособленно, в самой глубине сложного лабиринта арок и дворов-колодцев дома номер двадцать три по 18-й линии Васильевского острова. Входили в нее прямо со двора из длинной арки. Она была не очень большая, с длинным Г-образным коридором, пятью комнатами и тесновато для пяти хозяек кухней с двумя газовыми плитами и единственной на всю квартиру раковиной. Здесь и мыли посуду, и чистили зубы, и брали воду для мытья полов, и умывались. Единственным был и туалет. Мама в шутку называла это обиталище иллюстрацией к пьесе Горького «На дне». Из-за ее жителей. Такие характерные типажи, скорее даже достоевско-гоголевские.
В короткой части коридора в первой от входной двери девятиметровке жили тихие пропойцы Дуська и Федька, они никогда не трезвели, но в буйную фазу входили редко. Шествовали всегда парочкой, под ручку. Оба низенькие, толстенькие, довольненькие. Дуська верховодила, покрикивала на мужа, он радостно смеялся кудахтающим смехом, и слушался. Дуська была безотказной маминой помощницей. Всегда была готова подсобить по хозяйству, прибрать, за мной присмотреть. Естественно, не безвозмездно. Мама ей что-то платила. Меня Дуська часто выручала, поскольку аккуратностью и прилежностью я не отличалась. Могла так насорить, что самой и не справиться. А соседка и рада-радешенька: «Или, детка, в школу, я все сделаю, как надо!»
В следующей шестиметровке, где как-то умещались шкаф, зеркало-трюмо, стул и довольно широкая лежанка, жила Верка, дама, как бы сейчас сказали, с пониженной социальной ответственностью, иными словами проститутка. У нее в детском доме был сын лет четырех , которого она регулярно навещала, однажды даже меня с собой брала на свидание с ним. Она принимала клиентов у себя в комнате, хотя не афишировала этого. На глаза соседям они попадались редко.
За поворотом, в длинном коридорном пролете, располагалась двенадцатиметровая комната двух сестер-лесбиянок (конечно, многие подробности жизни нашей коммуналки я узнала от мамы, когда стала немного постарше) — маляра-строителя Жени и медсестры Тамары. Комната выглядела, как больничная палата — койки и стол, было ещё зеркала, больше ничего не помещалось. У Жени была приходящая жена Сима и двое детей — дочь-старшеклассница Наташа, (очень серьезная девочка, жившая в интернате) и сын Вовка, обитавший тут же в комнате. Он стал моим закадычным другом, за которого, как я говорила в свои семь лет, я обязательно выйду замуж. Вечерами почти каждый день и в воскресенье у сестер бывали гости, только женщины, они крепко напивались, гоняли несчастного Вовку, который прятался у нас, но шума особого не поднимали.
Дальше была наша двадцатиметровую комната с двумя большими окнами, круглой печкой-голландкой слева при входе и натертым воском темно-вишневым паркетным полом, который мыли только перед тем, как заново натереть мастикой и отполировать до блеска щеткой и куском войлока, а так подметали веником. Почему-то мы никогда дома не переобувались, ходили в туфлях и ботинках. Правда, на мокрые тротуары улиц тогда было принято надевать калоши, резиновые ботики и боты поверх туфель и ботинок. В комнате нас жило четверо — мама с новым мужем Толей, студентом-старшекурсником технологического института, и мы с младшей сестрой. Сначала, почти год, теснились все вместе, в одном пространстве, потом, когда провели паровое отопление и сломали печку, мама сделала перегородку, отделив заднюю часть комнаты, метров в восемь, для нас с сестрой, заказала двухъярусную кровать, какую сейчас она легко бы купила в «Икее», и книжный стеллаж с откидным столом, где я могла делать уроки, никому не мешая. Окон в этом помещении не было, поэтому проветривали его, раскрыв в комнате все двери и форточки, а для скорости ещё и размахивали дверью в перегородке, заставляя воздух двигаться быстрее.
В пятой комнате у самой кухни и уборной, точнее в двух смежных комнатках, одна из которых была абсолютно темной из-за отсутствия окон, размещалась почти незаметная обычная семья из пяти человек — папа, мама, двое детей и бабушка. Они недавно переехали в Ленинград из деревни, поэтому непотребных обитателей нашей квартиры не жаловали и держались замкнуто и отчуждённо, стараясь не вступать с ними ни в какие контакты. Нас тоже относили к нерукопожатным. Они уходили раньше всех, а возвращались, когда остальные ещё не вернулись. Так что мы с ними почти не пересекались. Помню только бабушку, которая вечно что-то готовила на кухне, ворчала себе под нос, ругая соседей последними словами. Собственно, в основном только она и готовила, остальные на кухне появлялись редко. Я же постоянно принюхивалась к ее вкусно пахнущей стряпне, наблюдала, как она кашеварила и мечтала состряпать такие же кислые щи, как делала она. Вот мама удивится и обрадуется! И я их-таки сварила, когда мне было лет девять, подробно расспросив взрослых, как это делается. Долго в магазине выбрала кусок свинины, потом, отварив его по всем правилам, вынула из бульона и его заправила овощами, как положено. Суп с удовольствием съели, а меня похвалили: «Мамина помощница!» Меня распирало от гордости.
А соседская бабуля так ни разу и не предложила мне попробовать свой суп.
Мама стряпала раз в неделю, каждый день оставляла мне суп на обед, который я ленилась разогревать, поэтому не ела. А вечером она варила покупные пельмени, которые все уплетали со сметаной и нахваливали. Я всегда считала готовые пельмени самыми вкусными и, живя в Ульяновске, никогда не могла понять, зачем люди их лепят сами дома, если можно купить. И вкус домашних пельменей мне никогда не нравился.
Мама как-то довольно быстро и весело поладила со всеми своими странными соседями, кроме державшийся особняком тихой, почти невидимой семейки. Они осуждали всех, видимо, на всякий случай, но ни во что не встревали.
С нашими своеобразными соседями по коммуналке и мне приходилось самостоятельно контактировать. И это было некоторое испытание. Вообще, я не устаю удивляться, откуда дети берут некоторые свои нравственные установки, как понимают уже в раннем возрасте, что хорошо, что плохо, если взрослые точно напрямую не говорят с ними на эти темы, не морализируют. У детей, похоже, срабатывает какое-то врожденные внутреннее ощущение, что правильно поступать именно так, а не иначе. Это я помню по себе - внутри всегда, даже в три-четыре года, срабатывал некий внутренний судья, дававший знать, что твой поступок недостойный, неправильный, предосудительный, а позднее он становился тормозом для совершения недопустимых действий. И никакое окружение не могло это победить. Похоже, прав был Корней Чуковский, который считал, что дети от природы моралисты, что они щедро наделены здравым смыслом и легко могут отличать добро от зла.
В коммуналке на Васильевском острове я, учась в школе во вторую смену, много времени проводила одна в окружении сильно пьющих соседей. Хотя мне запрещалось ходить к ним в комнаты, я нередко все-таки этот запрет нарушала. Как-то позвала меня к себе в девятиметровую комнатку Дуська, вечно слегка поддатая громогласная тетка лет пятидесяти, временами помогавшая маме в мелких хозяйственных делах. Возможно, мама просила ее присматривать и за мной, второклассницей, пока я не в школе. Я пошла из вежливости - мне не нравилась ее заставленная мебелью душная тесная комнатенка, где она жила со своим Федькой (их почему-то только так и звали, никаких отчеств я не помню). Кроме того, вечно готовая поесть, я всегда надеялась, что меня чем-нибудь угостят. И меня угостили - налили в маленький граненый стаканчик немного водочки и предложили попробовать. Я хорошо помню свои эмоции по этому поводу. Первое - возмущение: дети же не пьют! Второе - забавное: пить с утра? И третье: как же вежливо отказаться? Федька, лежащий в кровати, хотя было уже близко к полудню, посмеивался, а Дуська зачем-то уговаривала: попробуй, ничего не будет, никто не узнает. Я взяла каплю на язык, скривилась и окончательно отказалась, подумав, как пьют такую гадость? Всё происходящее я оценивала, как совершенно неправильное. И с облегчением ушла. Вот откуда у ребенка такое здоровое отношение к ситуации?
Мама
После переезда к маме на 18 линию Васильевского острова моя жизнь сильно изменилась. Прежде всего, появилось внутреннее ощущение радости. С мамой я была готова делать все, что угодно.
В то время она уже была второй раз замужем. Ее муж Толя оказался вполне приятным человеком, веселым и доброжелательным. Когда я появилась, они жили вдвоем, младшая сестра, как потом выяснилось, почти полгода находилась в загородных яслях в Выре.
У мамы забот со мной появилось немало. Меня надо было устраивать в детский сад, а до этого восстановить мое свидетельство о рождении. Без него даже в детский сад не возьмут! Отец из вредности не отдал мои документы, когда она меня от него забрала, пришлось ходить по инстанциям и получать новые. Тогда я и получила мамину фамилию — из Мариши Стельмах я стала Маришей Козловой.
А до этого она всюду вынуждена была брать с собой. Я ездила с ней в Колтуши, где она работала в Институте физиологии имени Павлова. Мне это нравилось. Помню, как мы с ней обедали в институтской столовой, где в очереди я знакомилась с ее сотрудниками. И еда там была вкусная. А вечерами, вернувшись в город, мы ходили по каким-то кабинетам, где мама что-то доказывала, показывая меня всяким суровым людям. В конце концов, она выправила мне копию свидетельства о рождении, и оно стало моим пропуском в детский сад.
Первое время, как мама забрала меня от отца, я спала на металлической детской кровати, отделенный от остальной комнаты только занавеской, висящей на ее спинке в изголовье. От дневного перевозбуждения я и так с трудом засыпала в положенное детское время, а тут свет, звуки, жизнь, идущая в комнате своим чередом. Потом появился и телевизор, где вечером показывали интересные фильмы. Я их все время смотрела в щелочку, слегка отодвинув занавеску. На меня шикали: «Спи, завтра не встанешь!» Рано или поздно, я всё-таки засыпала. Утром меня с трудом расталкивали и впотьмах тащили в детский сад у Дворцового моста. Поскольку мама работала в системе Академии наук СССР, то и детский сад, в который меня определили, тоже относился к этому ведомству. Он был недавно организован в полуподвальном этаже главного здания Академии наук на Университетской набережной, поэтому поначалу там всех детей, независимо от возраста, собрали в одну группу. Я в свои шесть лет оказалась чуть ли не самой старшей. К своему удивлению, я даже стала опекать трехлетнюю вечно плачущую девочку, которая то ли сама прибилась ко мне, то ли я подошла ее успокоить, да так и прилипла. Мы с ней дружили, пока ее не определили в младшую группу, когда детей стало слишком много, чтобы держать их в одной общей.
Меня приводили в детский сад чуть свет — мамин автобус в Колтуши уходил со Стрелки Васильевского острова около семи часов утра. Ей надо было «сдать» меня воспитателям и успеть на автобус. Час езды туда, столько же обратно, и так шесть дней в неделю. Как на что-то ещё силы оставались? Но, несмотря на мелкие неудобства, я была счастлива. Я с мамой! Я дома!
Дома утром я еле успевала проснуться и одеться. Эти ранние подъемы для меня всегда были смертной мукой. На то, чтобы причесаться, не хватало ни сил, ни времени. Поэтому своими длинными густыми волосами мне приходилось заниматься уже в детском саду, пока еще не пришли остальные дети. Воспитательницы обычно не обращали внимания на мои усилия по заплетанию кос, благо я вполне успешно с этим справлялась. Изредка после тихого часа какая-нибудь сердобольная наставница бралась за мои волосы своей взрослой рукой, тщательно расчесывала, делала ровный пробор, потом плела аккуратные косы, складывала их либо в красивую «корзиночку», когда концы кос привязывают лентами к основанию косички с противоположной стороны, либо делали колечки, когда концы косичек фиксировались у основания той же части волос. Эти прически мне очень нравились.
Детьми в детском саду  активно занимались. После завтрака всегда читали и инсценировали с помощью настольных фигурок какие-нибудь русские народные сказки. Помню «Репку», «Колобка» и «Курочку рябу». Потом три раза в неделю проводили музыкальные занятия в специальном большом зале». Появлялась музыкальная руководительница, которая садилась за рояль и начинала играть. Это было волшебно. Мы разучивали какие-то детские песни, танцевали, готовили выступления на детских праздниках, например, на новогодней елке. Дальше была прогулка где-то во дворе здания, затем обед и тихий час, который я ненавидела лютой ненавистью. И прежде всего, что после обеда не пускали в туалет, и терпеть надо было до конца тихого часа, что для меня было всегда почти за гранью возможностей. Каждый день я страшно мучилась, поэтому посещение детского сада воспринимала как пытку.
Весной в детском саду создали группу детей, которые хотели изучать английский язык. Я захотела, мама одобрила, и меня взяли. Пару месяцев мы учили отдельные слова, играли в лото с картинками животных. Потом все заглохло. Особых знаний я не получила, но я вынесла из этого интерес к изучению английского языка, чему взрослые придавали большое значение. Бабушка на даче, куда меня отправили на лето перед школой, даже нашла мне учительницу английского языка, с которой мы в основном рассматривали ее кроликов, а не занимались запоминанием английских слов и выражений.
Мой первый идейный спор тоже состоялся в этом детском саду. Откуда берутся дети. Когда должна была родиться сестра, мне было три с половиной года, и мама мне не только рассказывала, что дети появляются из маминого живота, но и давала потрогать, как ребенок там брыкается. Подробностями я не интересовалась, но все разговоры родственников подружек про то, что детей находят в капусте или что их приносят аисты, вызывали у меня скептическую улыбку. И никакой не аист! Они рождаются из живота! Вот вокруг этих утверждений и возник принципиальный спор двух шестилеток в детском саду Академии наук СССР. Я с пеной у рта доказывала, что рождаются, а девочка из нашей группы настаивала на капусте и аистах. Исчерпав все свои аргументы, она побежала жаловаться воспитательнице. Та схватилась за голову, погрозила мне пальцем и пообещала рассказать о моих ужасных взглядах маме, когда она за мной придет. Мою убежденность это не поколебало. Словно Галилео Галилей, я продолжала утверждать к ужасу консервативно мыслящей девочки: «И все-таки она вертится!», то есть дети родятся, даже когда воспитательница делала внушение моей маме, которая только развеселилась в ответ. Конечно, смешно, особенно если учесть, в садик ходили дети сотрудников научно-исследовательских институтов Академии наук.
Маленькие радости
Дома я любила помогать маме. Кое-что делать было даже весело и интересно. Например, чистить картошку с помощью картофелечистки. Это забавное устройство размером с кастрюлю среднего объёма подключалось с помощью резинового шланга к водопроводному крану, и вода вращала диск, расположенный на месте дна. Стенки внутри картофелечистки и диск были выстланы крупными абразивными кристаллами. Сверху было круглое широкое отверстие, куда бросали картошку. Под действием воды картошка с грохотом крутилась внутри этого устройства, абразив за пару минут соскребал кожуру, оставалось только выковырять глазки, и картошку можно было варить. Правда, хорошо чистились только ровные клубни среднего размера, остальные требовали ручной доработки. Соседи иронически смотрели на это техническое новшество. Они считали это блажью и чистили картошку руками по старинке. Поначалу я с энтузиазмом включалась в этот шумный процесс, потом, когда это вменили мне в обязанность, как-то приуныла, а потом и взрослые все реже стали использовать эту бытовую технику, пока она окончательно не ушла из употребления.
Хотя на Большом проспекте  было много сквером, нам часто приходилось довольствоваться прогулками во дворе, прямо под окнами нашей квартиры. Там буквально в двадцати метрах недавно построенная котельная, которая топилась каменным углем и обеспечивала нам паровое отопление, сваливала кучи шлака. Вот мы на нем и играли, а он скрипел под ногами своими твердыми острыми гранями. И никого это не смущало.
Ребенком я была пронырливым и любознательным. Спрятать от меня в доме что-то было трудно. Особенно, если это были конфеты или яблоки. Нам выдавали в день по одному яблоку, а хотелось гораздо больше. Я нередко залезала просто из любопытства в ящики старинного комода, который мама называла «недвижИмость», потому что он при движении разваливался. И как-то там я нашла, как я подумала, большие белые воздушные шарики. Один я надула, получился длинный дирижабль. Я радостно отправилась с ним гулять. Но он лопнул. И я уже во дворе решила надуть второй. Только я приноровилась и слегка наполнила шарик воздухом, как идущий навстречу прохожий с руганью вырвал его у меня и быстро ушел. Я ничего не поняла, почему ему не понравился мой необычный шарик? Я догадывалась, что взяла что-то, что не надо было брать, и лишь через много лет до меня дошло, что я надувала дефицитные в то время презервативы.

На углу Большого проспекта и 19 линии находился клуб имени Серго Орджоникидзе, где показывали кинофильмы, проходили концерты, работали кружки самодеятельности для детей и взрослых. Там можно было учиться играть на музыкальных инструментах, декламировать стихи, заниматься в танцевальном кружке. Меня, с моей неуемной энергией, отдали танцевать. Мне это нравилось, но слегка разочаровывало, что нас учили не хореографии, о которой я мечтала, а народным танцам, что я любила гораздо меньше. Несколько раз мы выступали в актовом зале клуба в праздничных концертах с русскими танцами. Перед Новым Годом выступление закончилось для меня плачевно. Мы изображали снежинки, в тонких марлевых платьях пришлось долго ждать за кулисами, а там — сквозняки, холодно. Я простудилась и слегла с воспалением лёгких. Но этом клубе я прозанималась больше года, пока, благодаря школьной подружке, не перебралась в хореографическую студию Дома пионеров на Большом проспекте.
С клубом имени Орджоникидзе (сейчас там Дом молодежи) связана одна забавная история. Мама отвела нас сестрой на американский кинофильм-сказку «Мальчик с пальчик», где людоед был изображен вылитым Карлом Марксом, будто сошедшим со знаменитого портрета, — седая кудрявая шевелюра, такая же густая борода. А по традиции, огромные портреты основателей марксизма — Маркса и Энгельса — висели в кинозале по обе стороны от экрана. После фильма четырехлетняя сестра, как только включили свет, громким голосом спросила маму, показывая пальцем на портрет Карла Маркса, висевший слева от экрана: «Мама, а это тоже людоед?» Бедная мама зашикала на нее. Но тогда это уже было не опасно говорить...

В детстве я была просто больна музыкой и всем, что с ней связано — танцами, пением, игрой на пианино. В 9 лет я попала на оперу А. Рубинштейна «Демон» в Кировский театр (ныне Мариинка) (нас с подружкой (Лидой Гольдберг) привел на дневной спектакль ее отец, работавший на «Ленфильме»). Все, что происходило на сцене, а особенно хор «Ноченька» и романсы Демона «Не плач, дитя, не плачь напрасно» и «На воздушном океане», впечатались в сердце и в память навсегда. Единственное, что тогда вызвало недоумение — почему молодой герой Синодал, влюбленный в Тамару, вышел кланяться после того, как умер в конце первого действия. «Так он умер или нет?» — недоумевала я.
В это же время, увязываясь за другой подружкой во дворец пионеров на Большом проспекте Васильевского острова, я буквально высидела себе право заниматься вместе с ней в хореографической студии. Поэтому я могу себе представить, каково это, стоять на пуантах. Несколько месяцев я стирала в кровь ноги, осваивая какие-то простенькие фрагменты из классических балетов. Правда, это уже было в небольшом уютном белорусском городе Гродно, куда, сменив работу и всю жизнь, перевезла всю семью моя мама.
Вовка
Вовка Урб***вич был моим закадычным другом в течение нескольких лет, что мы жили на Васильевском. Мне было семь, ему восемь. Он сильно скрасил мою жизнь в эти не слишком веселые годы. Мы проводили вместе долгие вечера, когда ни у него, ни у меня никого не было дома. Или когда взрослые были заняты. Мы садились с ним под окошком на пол, спиной к батарее, и бесконечно о чем-то разговаривали. В основном обсуждали свои детские беды, мечтали, как вырастем, что будем делать. Само собой разумелось, что мы с ним поженимся. Однажды я сообщила об этом маме, на что она засмеялась: « Это еще будет не скоро, успеешь передумать!» Я тоже сомневалась в прочности своего решения, но признаваться в этом не хотела.
Вовкина мать, Женя, жилистая женщина с прокуренным голосом, решительными ухватками и мужскими повадками, работала на стройке. Сантиментов не признавала. Сына школила за малейшие провинности, особенно, когда крепко закладывала за воротник. А она это умела. И тогда Вовка вылетал пулей из комнаты весь в слезах и прятался то в коридоре, то у нас, то еще где-то. Он ужасно не любил эти пьянки и знал, что под горячую руку родительнице лучше не попадаться.
Он бывал дома не каждый день, но все-таки чаще старшей сестры Наташи. Может, тоже временами жил в интернате? Мама, когда я делала что-то не так, нередко грозила: «Вот отдам тебя в интернат, будешь знать!» Меня это не сильно пугало, я почему-то была уверена, что она этого не сделает? Хотя сегодня мне не понятно, как можно говорить такое ребенку, и без того намучившемуся без нее у отца и лишь недавно чудом возвращенного! Жестоко! Хорошо, что в этом смысле я была не очень впечатлительной.
Пили в соседской комнате часто. Обычно в те дни, когда Вовкина тетка, медсестра Тамара, бывала на дежурстве. Она выпивку не одобряла. Тогда появлялась Сима, большая грузная женщина не первой молодости, одетая в бесформенную кофту непонятного цвета, всегда слегка нетрезвая. Бывали и другие гости. Хотя мне запрещалось шляться по соседям, время от времени я все-таки к ним ненадолго наведывалась, предварительно постучав. Пару раз попадала и в дни застолий: воздух в комнате был пропитан табачным дымом, напоен незабываемым ароматом перегара и застоявшейся соленой селедки с луком. Этот запах я всегда ненавидела. Интересно, откуда я его знала? Селедку дома никогда не ели, даже с гостями по праздникам. Сима обычно с томным видом возлежала на одной из кроватей, Женя сидела за столом, заставленном всякой посудой, и курила. Она была разговорчивой. Почему-то мне запомнились ее тирады
 про строительные растворы, про стены в полтора и три кирпича, про то, как надо его класть. Об этом она рассказывала с увлечением. Как-то мы с Вовкой играли в строительный конструктор, в нем кирпичики были похожи на настоящие силикатные кирпичи. И мы делали домик, складывая кирпичики в стенах столбиками друг на друга. Появилась Женя, критически оглядела наше сооружение. Сказала, что если так строить, то дом рухнет. Все раскидала и сложила стены по правилам — сначала один слой кирпичей, потом другой — со сдвигом в полкирпича, потом так же третий. Очень красиво получилось. Мы тогда очень ее зауважали за это.
Моя мама Вовку жалела, но нашу дружбу не поощряла, хотя явно и не запрещала. Иногда заступалась за Вовку, ходила к Жене «на переговоры», чтобы та пустила его домой и дала лечь спать. Видимо, понимала, что, живя «на дне», надо как-то принимать сложившееся окружение, ладить с соседями, но все равно опасалась.
У нее были на то свои причины, я о них узнала уже взрослой. Оказывается, Женя и Сима были семьей, хоть и неофициальной, лесбийской. Сима была женой, а Женя мужем. Вовка и Наташа были детьми Жени. От разных мужчин. Но оба в каких-то компаниях с интервалом в несколько лет весьма недвусмысленно положили глаз на Симу. Женя, как и полагается мужу, воспылала ревностью, Симе велела сидеть и не высовываться, а с мужиками оба раза пошла сама. И оба раза закончились рождением детей, которыми Женя втайне гордилась, но полноценно заниматься ими не могла, поэтому отдала их в интернат, что, впрочем, в то время было довольно частым явлением.
Известно ли это было детям, не знаю. Скорее всего, нет. Никаких намеков на это Вовка никогда не делал. Может, и про нетрадиционную ориентацию своей матери не знал. Он ее очень любил. И пытался защитить даже от самой себя. Но тщетно.

После того, как мы уехали из Ленинграда в Гродно, мы больше не виделись. Но мама, которая всегда любила посещать прежние места и узнавать, что стало со знакомыми, побывала через много лет в этой коммуналке. Выяснилось, что ее расселили, отремонтировали и сделали вполне приличным жильем.
Все соседи разъехались. А Вовка умер совсем молодым, лет двадцати с небольшим. Он выучился в каком-то техникуме. У него была девушка, с которой он как-то зимой поссорился. Она побежала и вскочила в трамвай. Он пытался ее догнать, поскользнулся и попал под задние колеса трамвая. Ему отрезало ноги по самые тазобедренные суставы, и не только ноги. Его спасли, но он не захотел так жить и покончил с собой.
Вечный «Фауст»
Сколько себя помню, столько звучат во мне знаменитые издевательские куплеты Мефистофеля из оперы Гуно «Фауст», неподражаемо едко исполняемые великим Шаляпиным: «На земле весь род людской, чтит один кумир священный, он царит над всей вселенной, тот кумир — телец златой!» Жаль, что сегодня оперы всегда исполняются на языке оригинала, непонятном большинству слушателей. Ведь слова так характеризуют персонажи оперы, помогают полноценно воспринимать заложенные в нее идеи авторов, а кроме того, они программируют режиссуру, не давая слишком далеко уходить от либретто.
Эта самая, пожалуй, известная ария в репертуаре Федора Шаляпина невольно сопровождала мое не очень уютное детство, наполняя раскатами дьявольского смеха с виниловой пластинки долгие ленинградские вечера в нашей не достаточно большой для четверых комнате в неспокойной коммуналке на первом этаже. Грозные строки «Люди гибнут за металл…» и «Сатана там правит бал…» наводили на размышления. Но мне было трудно представить себе этот мир золотого тельца, поскольку самой большой роскошью в нашем доме, так сказать, материального характера в этот период были занавески на выходящие во двор два окна и скатерть на обеденный стол между ними. Мама их сшила из дешевой (99 копеек за метр) обивочной ткани (потом я часто видела такую материю на матрацах деревянных кроватей) — сероватый фон и малиново-коричневый геометрический орнамент. Когда она водрузила их на окна и стол, то очень гордилась результатом, показывала эту красоту соседям, широко распахивая дверь. Те восхищались, ахали, потом уходили в свои комнатки поменьше, где на окнах висел обыкновенный тюль, который моя мама в духе времени считала «мещанством».
А Шаляпин продолжал петь изо дня в день свои пророческие, как оказалось, куплеты с кровожадными предсказаниями: «…В угожденье богу злата, край на край встаёт войной; и людская кровь рекой по клинку течёт булата»… Мы же ежились от пугающих новостей. Помню, как однажды мама выдохнула в начале 1960-х: «Все, слава богу, войны не будет!». Полагаю, она имела в виду Карибский кризис, кто-то из ее знакомых «по своим каналам» эту информацию получил…
Потом откуда-то возник в моей жизни воодушевляющий хор-марш солдат из третьего (иногда оно четвертое) действия оперы: «Мы все вернулись с войны домой, славой покрыли мы образ твой…». Его торжественная мелодия властно захватывала воображение, требуя повторения: «Анкор, еще анкор!». А следом наступил черед каватины Валентина: «О всесильный бог любви, ты услышь мою мольбу, я за сестру тебя прошу, сжалься, сжалься ты над ней…». Здесь, видимо, радио постаралось, которое я, не отрываясь, слушала все время, пока взрослых не было дома и в Ленинграде, и позднее, в Гродно. Валентина так неотразимо пел Павел Лисициан, а его голос был удивительно притягателен во всех партиях.
Моя «Аида»
Моя мама иногда совершала странные поступки. Однажды, солнечным весенним ленинградским днем, она пришла домой раньше обычного — я как раз собиралась в школу (второй класс учился во вторую смену) — и сказала: «В школу сегодня не идешь, идем смотреть Левитана». И мы поехали на автобусе с Васильевского острова в центр, как выяснилось, в Русский музей, где открылась фондовая выставка картин почему-то вошедшего тогда в моду художника. Там мы встретились с отчимом и долго ходили втроем по залитым солнцем залам. Я с интересом рассматривала пронизанные печалью пейзажи, где «медленны реки, туманны озера, и все ускользает от беглого взора», пытаясь понять такие важные для моей мамы картины, отражающие «всю прелесть застенчивой русской природы», как писал некогда известный, а сейчас забытый советский поэт Н. Рыленков. Я тогда не понимала, какой крюк сделала она, чтобы взять меня на эту выставку, — из Колтуш, где работала в Институте физиологии имени Павлова, на 18-ю линию, где мы жили, и потом — на Невский. Без меня, как я сейчас понимаю, обернулась бы быстрее. После этого посещения музея дома появилась внешне напоминающая картину факсимильная репродукция знаменитого «Марта» Левитана — с лошадью и санями, голубым небом, березами и двухэтажным освещенным солнцем желтым домом, очень похожим на Дом Быкова в Колтушах, где мы одно время вдвоем с мамой почему-то жили. Эта репродукция в раме переезжала с нами из города в город, сопровождая мятущуюся мамину натуру, пока не потерялась где-то между Благовещенском и Ульяновском. А я уже в Гродно стала увлеченно собирать открытки с репродукциями картин великих художников (почему-то в середине 1960-х этой забаве предавалось немало школьников). В итоге собрала большую коллекцию, которая осела у кого-то из родственников уже во время моего переезда из Ульяновска в Петербург.
Второй раз ситуация с внезапной реализацией семейной культурной программы повторилась почти через год. Мама решила показать мне фильм-оперу «Аида» Верди. В 1960-е годы в Советском Союзе все бредили Софи Лорен, фильмы с ее участием шли «на ура». А в «Аиде» эфиопскую принцессу играла как раз она. Конечно, в своем десятилетнем возрасте я и слыхом не слыхивала ни о какой итальянской кинодиве, а с мамой без капризов пошла бы смотреть что угодно, даже то, как стопку бумаги по листочку перекладывают справа налево, а потом слева направо. Но, предупрежденная, что фильм взрослый, особенный, что там поют знаменитые итальянские певцы, что его надо смотреть вдумчиво и внимательно, я шла на «Аиду» вполне осознанно.
И действительно, это был роскошный подарок неизбалованному советскому любителю оперы и кино: Аиду играла Софи Лорен, пела Рената Тебальди (Renata Tebaldi), Амнерис исполняли Луис Максвелл и Эбе Стиньяни (Ebe Stignani), Рамфиса, верховного жреца — Антонио Кассинелли и Джулио Нери (Giulio Neri), Радамеса — Лучано Делла Марра и Джузеппе Кампора (Giuseppe Campora), Амонасро, эфиопского царя, отца Аиды — Афро Поли и Джино Беки (Gino Bechi). Государственным оркестром Итальянского радио дирижировал Джузеппе Морелли.
Не помню, чтобы мама с моим вторым поющим отчимом Анатолтем  ходили в оперу, но дома постоянно слушали записи Шаляпина. «В двенадцать часов по ночам из гроба встает барабанщик… Седые гусары встают, встают усачи кирасиры… С востока и с запада мчатся на легких воздушных конях… Из гроба встает полководец… В двенадцать часов по ночам», — под эту, казавшуюся мне чудесной, балладу я засыпала вечером, а иногда и пробуждалась утром. «Очи черные, очи страстные…» — гремел по воскресеньям в нашей комнате в коммуналке скрипящий от несовершенства записи мощный бас великого певца. «Взяв би я бандуpу тай загpав, що знав. Через ту бандуру бандуpистом став», — вдохновенно тянул отчим приятным баритоном украинскую песню, и я замирала от удовольствия, сидя на полу (так было романтичнее).
Вот и выходит, что пропустить «Аиду» в итальянском исполнении было невозможно. Фильм был с субтитрами, а читала я не ахти как, поэтому мама мне кратко пересказала сюжет. Но я все-таки успевала слушать музыку и читать реплики, напряженно следя за развитием действия. Как таяло сердце от чарующих звуков арии знатного воина Радамеса с неслышными для героев оперы признаниями в любви к темнокожей красавице-рабыне Аиде, дочери эфиопского царя (от осознания, что принцесса может стать рабыней, уже холодок пробегал по спине). Грозные арии и речитативы Верховного жреца Рамфиса не предвещали ничего хорошего, но завораживали рыдающие голоса жриц, совершающих таинственный обряд во славу суровых богов Египта. Красота арий не спасла властную дочь фараона Амнерис от моего осуждения за коварство и эгоизм. И сегодня меня удивляет собственный радостный вздох, когда из глубины огромной каменной гробницы под храмом, в которой неумолимые жрецы обрекли на мучительную смерть Радамеса, появилась Аида. Мне казалось, что это так естественно, так справедливо, так правильно. И упиваясь пронзительными по своей нежности звуками финальной арии эфиопской принцессы, я считала, что фильм закончился счастливо, хотя и любимые герои должны умереть. Помнится, я даже размышляла над тем, смогла бы я так поступить, и постоянно колебалась с ответом. Хотя подобные вопросы еще довольно долго рождались в моей, как я сейчас понимаю, впечатлительной душе…
Напрасно взрослые считают, что дети в подростковом возрасте ничего не смыслят в так называемых «взрослых» отношениях, я не имею в виду физиологические подробности. Не испорченные взрослым цинизмом дети, как правило, — романтики и правдоискатели, сочувствующие влюбленным, несправедливо обиженным, невинно пострадавшим. И только потом — кто раньше, кто позже, — они становятся скучными разумными взрослыми, многие из которых полжизни дуются на всё, как мышь на крупу (что съесть нельзя), а потом ищут виноватых в том, что обед не состоялся…
Конечно, самым потрясающим в опере был парад победных войск Египта. Фанфары, экзотические постройки, латы, колесницы, идущие за ними плененные эфиопский царь, военачальники и бесчисленные воины — все слилось в торжественном звучании триумфального марша, который потом я всю жизнь воспринимала как самый впечатляющий победный гимн!
После просмотра этого фильма опера «Аида» стала для меня особенной, своей, близкой. Даже от ее названия веяло теплом воспоминаний.
Спартанский быт
Двухлетней младшей сестре повезло меньше, чем мне. Я все-таки жила дома. Она же попала в загородные ясли в Выру, потому что её укачивало в транспорте, а в городе маме ее надо было далеко возить. Решили не мучить ребенка. Но какая радость в яслях без мамы? Там она прожила около года. Как-то мы ездили ее навещать, и мама очень расстраивалась, что ребенок «дичится», почти не разговаривает и вообще странно себя ведёт. Вскоре она забрала ее домой и отдала в ближайший детский сад на 17-й линии. Какое-то время она ходила в круглосуточную группу, но недолго. Возможно, маму испугало, что сестра дома по ночам просыпалась, надевала на себя дневную одежду и снова ложилась спать. Не сомнамбулизм ли это? Не невроз ли? Но эта странность как-то незаметно сама прошла.
Но невротиками с ослабленным иммунитетом, похоже, мы были обе. Почему-то именно тогда, на Васильевском, у нас с сестрой начался сильнейший диатез, странная пищевая аллергия, как тогда считалось, на яйца. Мы ходили все в болячках, потому что кожа на руках и ногах очень чесалась. И мы ее расчесывали. Ни до, ни после ничего подобного у нас не проявлялось. У меня же лет в девять дело дошло до больницы, потому что диатез превратился в капилляротоксикоз, опасное заболевание мелких сосудов с их закупоркой тромбами и ломкостью, с небольшими кожными кровоизлияниями и отёками, болью в суставах и во всем теле. Думаю, дело было в психологическом состоянии и в неправильном питании, за которым некому было следить.
Я тогда училась во вторую смену в школе номер 50 у самого входа на Смоленское кладбище. Вставала, когда взрослые уже ушли на работу. Что ела на завтрак? Мама в то время много говорила про сыры, что они должны пахнуть, что пресный сыр — это невкусно. Костромской или Голландский сыр, сорта, которые тогда продавались в магазинах? Нет, Дорогобужский! В блестящей фольге, пахнущий нестиранными носками. Вот, что предлагалось на завтрак. А мне этот сыр страшно не нравился. Ну не лез он в меня! Такой вонючий! Но мама твердила: «Дети должны есть все!». Обедать дома я тоже не любила — каждый день надо было есть картофельный суп, говяжий бульон с картошкой. Греть самой. Все это на еду не вдохновляло. Мама поняла это, стала давать деньги на обед в школе на всю неделю. Их надо было сдать учительнице. Но мне хотелось бананов и грецких орехов, поэтому до школы деньги не доходили, я их тратила в первый же день на заветные лакомства, которые тут же и я съедала. Все остальные дни перебивалась чем придется. Покупала что-то в школьном буфете на мелкие деньги, которые давали на перекус на переменах. А как я радовалась, когда бабушка одноклассницы Лизы, за которой я заходила по пути в школу, предлагала выпить какао с булкой. Такая роскошь!
В итоге, от такого рациона тогда у меня развилось малокровие, с которым боролись гематогеном.
Диатез полностью прошёл у нас, только когда мы переехали в Гродно. Там был другой климат, там была отдельная квартира, мама больше стряпала, продуктов в первый год было тоже больше. На рынке — изобилие фруктов, овощей, натуральное молоко, а не восстановленное, порошковое, как в Ленинграде. Да и я стала взрослей, могла многое купить и приготовить сама.
А в Ленинграде диатез осложнялся ещё тем, что, несмотря на достаточный возраст, нам с сестрой случалось просыпаться в мокрой постели. И хотя простыни после этого прополаскивали в воде, нас не мыли. Ванны-то не было, а в баню мы ходили не часто, просто по необходимости. Бани мама не любила, особенно с парилками. Всегда фыркала и говорила что-то язвительное по поводу варварских привычек. Помню огромные банные залы с мраморными лавками, которые обязательно ошпаривали кипятком, прежде, чем на них расположиться. Оцинкованные круглые тазы для мытья и квадратные шайки для ног. Мылись всегда быстро, по-деловому. В раздевалках с белыми деревянными скамейками с высокими спинками было холодно. Я всегда мёрзла.
Вообще от ленинградского детства у меня осталось ощущение постоянного блуждания во мраке и холоде.
Когда вши во благо
Больница на Васильевском острове, куда я попала со своим капилляротоксикозом, была старинная. И порядки там была старые, очень необычные. Там водили детей гулять в больничный парк, для этого была специальная уличная одежда. В парке галдели птицы, хотя был октябрь. Одна даже нагадила мне на голову. К школьникам приходила учительница, которая каждому отдельно объясняла урок, давала домашнее задание, а потом его проверяла.
Как-то меня навестила в больнице учительница из моей школы. Ведь я пролежала там больше месяца. Она почему-то очень бурно реагировала на мое появление: гладила по голове, словно приблудного щенка, почти плакала и все приговаривала: «Ах, ты, моя девочка!» Видимо, я была настоящим заморышем.
Помню, что в нашей палате или рядом с ней лежал мальчик, больной туберкулёзом, видимо, в закрытой форме. Его лечили ингаляциями с антибиотиками, кажется, синтомицином, причем для этого его клали на специальную каталку с прозрачной камерой над головой. В эту камеру и впрыскивания растворенное лекарство, чтобы он им дышал. Почему эту процедуру проводили в нашей палате, я уже не помню.
Я всегда очень плохо переносила больницы, а в детстве это было для меня просто концом света. Я не умела оставаться одна среди чужих людей. Разлуку с мамой я воспринимала настоящей трагедией и проливала море слёз по этому поводу, пока не привыкала к новому месту.
В тот раз я заболела как-то неожиданно. Вдруг заломило суставы, и одна голень стала вдвое толще другой. Кажется, это заметила учительница в школе. Я же четко помню картинку своих ног разной толщины на фоне ступенек автобуса. Ехала домой? В больницу мама привезла меня вечером. А тогда в приемном покое больного обязательно внимательно осматривал не только врач, но и медсестра, в том числе голову и волосы (на наличие вшей), затем его мыли и переодевали в больничную одежду. Мне, можно сказать, тогда повезло по принципу «не было бы счастья, да и несчастье помогло!» У меня в ходе этого осмотра обнаружили полную голову вшей. Я летом пробыла одну или две смены в пионерском лагере, откуда, видимо, и привезла этот подарок. Обычно в таких случаях тогда не церемонились — стригли наголо под машинку, голову мыли мылом с керосином и все дела! А тут застопорились! У меня были длинные густые волосы, и медсестра пожалела их стричь! Она строго спросила маму, согласна ли та приходить ко мне каждый вечер и вытаскивать гниды из моих волос, чтобы они не успели превратиться во взрослых насекомых? И мама ее заверила, что согласна. Это смягчило для меня боль разлуки. Я знала, что мама вечером обязательно придет спасать мои волосы, а на самом деле мою тоскующей душу. В итоге медсестра намазала мне голову керосиновым снадобьем, потом несколько раз вымыла мне ее горячей водой. А мама приходила ко мне две недели подряд каждый день. Во уж свезло, так свезло!
Довольно долго все мои отдыхи в детских лагерях, на турбазах, домах отдыха или командировки с житием в сельских гостиницах заканчивались для меня этими непрошенными кровососущими насекомыми в волосах. Видимо, привлекала их во мне какая-то внутренняя ослабленность. Никого не трогали, выбирали исключительно меня!
Школа
Отнюдь не чудесные годы
Первые три класса я училась в Ленинграде, сначала в семнадцатой школе на 19-й линии, почти напротив дома, а потом — в пятидесятой. Там изучали английский язык со второго класса, а я уже в детском саду начала его осваивать. Школа располагалась прямо у главного входа на Смоленское кладбище. А через дорогу, перед кладбищенской оградой, стояла церковь с колокольней. Поскольку почти все время я училась во вторую смену, мы выходили из школы под колокольный звон, который мне почему-то казался зловещим. Через пару лет, в годы активного хрущевского богоборчества, ее разрушили и восстановили лишь в начале 2000-х.
Вообще, ленинградские школы оставили в памяти тягостное ощущение, какое-то совершенно безрадостное и безликое.
Как пошла «первый раз в первый класс», совсем не сохранилось в сознании. Запомнился лишь большой темный холл, куда выходили двери наших классов. Их было много, вплоть до первого Г, потому что в этой школе учились дети из ближайшего детского дома, в классе их было больше половины. Они шумели, всех задирали, никому не давали покоя ни на переменах, ни на уроках. Наша пожилая учительница Мина Моисеевна, одетая и причесанная как Надежда Константиновна Крупская на склоне лет, справиться с ними не могла, поэтому от уроков особого толку не было. Я отчаянно на них скучала, читать по слогам и считать до ста, складывать и вычитать я умела, а ничего другого программа первого класса тогда не предполагала. Я ерзала на последней парте, все время крутилась, пыталась заговаривать со своими соседями справа и слева, иногда начинала есть слойку, которую мама давала мне с собой. Мне делали замечания, но поскольку весь класс не отличался особым вниманием к учебе, то злостной нарушительницей я не считалась. Хотя за еду на уроке я-таки схлопотала запись для родителей в дневнике.
Самым чудесным местом в школе был буфет, поскольку я была прожорливой и постоянно хотела есть. Мама мне давала деньги на обед, но из всего набора блюд помню только тёртую морковку с сахаром и вкуснющие булочки с маком. Морковку я поглощала в неимоверных количествах, столько, на сколько хватало денег. Булочки были дороже, но одну-две я обычно покупала.
Помню, что школа была типовая, с большим холлом и коридором на каждом этаже. На переменах в холлах по кругу ходили парами ученики старших классов. Девочки в коричневых платьях с белыми воротничками и черных фартуках, мальчики — серой форме: брюки, гимнастёрка с металлическими пуговицами, ремень с металлической пряжкой, на улице полагалась фуражка с кокардой.
К школе привыкать было трудно. Все было не так, как в детском саду. Я никак не могла взять в толк, зачем девочкам надо ходить в туалет в дальний конец коридора, если совсем рядом с классом есть другой, для мальчиков? И однажды я решила пойти в него. Кругом мальчишки. Ну, и что? В детском саду тоже были общие туалеты. Я уже пристроилась на унитазе, как на меня налетели несколько старшеклассников: «А ну, пошла отсюда!» Я убежала, но так ничего и не уяснила, пока дома не объяснили мне взрослые правила.
Светлым пятном в этой школе были уроки пения. Они проходили в классе с роялем. Учительница на нем играла, аккомпанируя нашему пению. Однажды спросила, хочет ли кто-то учиться играть на пианино. Видимо, речь шла о ее частных уроках. Я очень хотела, просто бредила такой мечтой. Мы с мамой даже ходили на какие-то приемные испытания, где мне предложили спеть ноту, которая звучала при нажатии клавиши рояля, выстучать ритм сыгранной мелодии. Но мне никто не сказал, что от меня потребуется, и я не смогла, не сориентировалась. Меня хотели отдать учиться играть на аккордеоне. Кажется, он был у Толи. Но пианино! Мечта всей жизни! И я подняла руку. «У вас дома есть пианино?» — по-деловому спросила учительница. У нас не было, о чем я и сообщила. «И где же ты будешь делать уроки?» — иронически осведомилась она. «На столе!» — недоуменно ответила я. А учительница, обращаясь ко всему классу, уже саркастически заметила: «Будешь музицировать на столе?» — и все захохотали. А я чуть не плакала. Было обидно, что и пианино нет, и обидели ни за что.
В начале второго класса мама перевела меня в новую школу, специальную, с английским языком. Три автобусные остановки от дома, в конце 17-й линии, прямо у речушки Смоленки и названного в ее честь кладбища. Кладбище было старым, с высокими деревьями и широкими аллеями. Наши учителя почему-то регулярно нас водили туда гулять, смотреть весенние цветы или собирать листья для уроков. Видимо, считали его чем-то вроде парка. Мы тоже привыкли так на него смотреть.
Порядки в школе были иные. Детей держали в тонусе, отвлекаться на уроках не давали, начинали его с беглого устного опроса, за пятерки в тетрадках к их обложкам прикрепляли звездочки. Домашние задания обязательно проверяли. За невыполнение ставили двойки. Староста, дежурные, октябрятские вожатые, члены санитарного патруля в классе были наделены правом спрашивать с остальных учеников за плохую учебу и нарушения дисциплины. И они это активно делали, «пропесочивая» на переменах нерадивых. Я к такой строгости и темпу обучения не привыкла, сказывалась разболтанность, царившая в прежней школе. К тому же я очень медленно и с ошибками читала вслух, небыстро считала в уме, а тут постоянно заставляли это делать. У большинства хорошо получалось. И я временами из кожи вон лезла, чтобы соответствовать. Классы были светлые, ученики активные, все старались заслужить похвалу молодой симпатичной учительницы, Зои Максимовны. Стройная, энергичная, красиво одетая, строгая, немного заносчивая, но она мне нравилась. Поначалу. Несмотря на ее жесткие слова по поводу моего чтения с запинками, не всегда выученные уроки, неточные ответы по таблице умножения. Проштрафливалась я регулярно.
Вскоре возник и серьезный конфликт. Точнее стычку двух маленьких девочек учителя раздули чуть ли не в политическое выступление. Все первоклассники в октябре становились октябрятами. Им прикрепляли к форменным фартукам и гимнастеркам красные звездочки с портретом маленького Володи Ульянова (будущего Ленина), объясняли, что теперь надо особенно хорошо учиться, чтобы оправдать высокое звание, разбивали класс на «звездочки», по пять ребят в каждой, назначали или выбирали командира, который или которая, в меру своего понимания, начинали «рулить». Стыдить троечников и двоечников, отлынивающих от общественных поручений, замеченных в нарушении дисциплины и порядка. Часто это выливалось в детские ссоры и словесные перепалки, но не имело никаких серьезных последствий. Но я всегда умела попадать в то минимальное количество учеников, которые становились почти государственными преступниками. То ли язык был слишком острый, то ли самолюбие взыгрывало, то ли жажда справедливости, но в неприятности в школе я вляпывалась постоянно. Первый раз это произошло в Ленинграде, в новой школе.
Командиром звездочки, в которую я попала, была активная, но не очень умная девочка по фамилии Вашкевич. Она запальчиво выговаривала своим «подчиненным» октябрятам, обещала обрушить на их головы какие-то кары, словом, явно копировала нашу учительницу и других взрослых, которые именно в таком стиле общались с учениками в этой школе. Меня она «прорабатывала» за невыученные уроки или невыполненное домашнее задание. Она грозила исключить меня из октябрят. Причем, говорила все это долго, настойчиво и обидно. И я не выдержала. Отстегнула звездочку и бросила ей: «Ну, и забери ее». Я всегда плохо переносила долгие словесные выволочки. Она помчалась жаловаться учительнице, Зое Максимовне. И ее словно ошпарили! Странно, ведь была такая молодая, красивая, но абсолютно нетерпимая, словно комиссар в Гражданскую войну, только без Маузера!? И на меня обрушилась вся школьная педагогическая машина! Меня стыдили, поставив перед всем классом! «Вы представляете, что она сделала? Звездочку бросила, которая является символом…» всех наших побед, — с выражением говорила Зоя Максимовна десятилетиями накатанный текст и показывала на меня красивым пальцем. Потом меня, как собачонку, таскали из класса в класс и показывали, как пример нравственного падения. Я упиралась, смотрела в пол и упрямо молчала. А ведь это уже была хрущевская оттепель! Дома я не пожаловалась, учителя тоже маму почему-то в известность не ставили. Кажется, мне объявили бойкот. Впрочем, друзей у меня там еще не было.
Потом эта история получила продолжение уже в третьем классе. В связи с дневником Жени Манько. Во время дежурства я забрала у него дневник, потому что он зашёл на перемене в класс, что не полагалось. В туалете с девчонками мы решили его рассмотреть. И я нашла поддельную отметку. Подпись нашей учительницы, Зои Максимовны Горушкиной, была подделана. О чем мы ей и сообщили, я кажется, в первых рядах. И она начала расследование. Всех заставили написать то же, что и было в дневнике — цифру пять и подпись — Гор с росчерком. В поддельной подписи была пропущена буква «О», и одна девочка, дочка школьной сторожихи, сделала такую же ошибку. Но учительница не хотела верить очевидному, поднимать бучу и решила, видимо, все спустить на тормозах не обращая внимания на уверенность всех учеников. Она потребовала поднять руки всех, кто может сказать «честное октябрятское», что не писали ничего в том проклятом дневнике. Я точно не писала, но руку поднимала неуверенно, потому что из-за истории с брошенной звёздочкой и угрозой исключения из октябрят, не могла решить, октябрёнок я или нет, соответственно, могу ли поднимать руку или уже не могу. В итоге, всё-таки подняла. Но эти колебания истолковали, как признание вины. Словом, подозрение вопреки логике, легли на меня. Но почему-то опять обошлось без родителей. Учительница была, молодая, строгая, активная. Мы ее любили и побаивались одновременно. Она долго поминала нам это прегрешение, требуя признания. Однажды, когда класс фотографировали на память, пригрозила не встать с нами в кадр, пока мы не скажем, кто виноват. Но так ничего и не добилась. А на снимке нашего 3Б она всё-таки есть.
Не хочу в школу
Все это не добавляло интереса к учебе, и превращало меня в троечницу, несмотря на все мои способности. Каждый день моей голубой мечтой было заболеть и остаться дома. Чего я только ни предпринимала для этого! Но по заказу болеть не получалось. Выходила из квартиры на лёд в нашу подворотню босая и раздетая и не заболевала, хотя после промоченных рук и слепленной снежной бабы, ангина мне всегда была обеспечена. Пыталась нагнать температуру обманным путем. Совала градусник в горячий чайник, но он разбивался, ртуть попадала в воду, частично падала на пол. Было забавно смотреть, как серебристые шарики катаются по углублениям в стыках паркета. И никого все это не волновало. Катаются и катаются. Воду из чайника просто выливали, и снова пили из него чай. И никакого ЧП, никакой демеркуризации!
Школа была связана и с массой обязанностей, которые в десять лет не так-то просто самой выполнить. Заплести косы, пришить чистый воротничок к школьной форме... а еще и манжеты хотелось на рукава! У некоторых одноклассниц были! Но кто сделает? Мама с раннего утра до позднего вечера на работе. Ей не до того. Сколько я ни старалась, воротничок у меня всегда был скособочен на одну сторону. На школьных фотографиях того времени я смотрелась несчастной неухоженной сироткой. (Правда, семилетняя младшая сестра чуть позже на снимке в пионерском лагере выглядела просто маленьким оборвышем! Так что, мне ли жаловаться?) А косы заплетать, а главное тщательно расчесывать волосы — такая морока!
У меня лет с шести были длинные волосы. Причесываться я должна была сама, даже в детском саду, но я ленилась, да и получалось не слишком красиво. Я это занятие терпеть не могла и мечтала от кос избавиться. Маме же этим заниматься было некогда, ее хватало только на «конский хвост», который стал моей основной прической, когда он вошёл в моду.
И вот однажды я рискнула, остригла волосы с одной стороны до подбородка, но испугалась на полпути, как могла, замаскировала содеянное, повязала платок, и стала ждать родительского возвращения с работы. Видимо, для смягчения наказания, я стала подметать пол. Тут пришла мама, заинтересовалась платком, увидела, что я обкорнала полголовы, выхватила у меня веник и с руганью стала в первый и последний раз в жизни хлестать меня веником, правда, не больно. Успокоившись, вынесла вердикт: «Вот так и будешь ходить». Ненавистные косы остались, только плести их стало сложнее, и результат получался ещё хуже, остриженные пряди все время выбивались. Так я и проходила с длинными волосами до восемнадцати лет. А когда подстриглась и сделала завивку, поняла, что это было ошибкой.
Раньше учителя давали мало заданий, в выполнении которых должны были участвовать родители, но иногда случалось. Кто может за пару дней приготовить 100 палочек для урока арифметики, чтобы освоить счет в пределах сотни? Детям это почти не под силу. Надо либо их купить, что дорого, либо что-то приспособить. Изначально учительница предложила использовать спички — дешево и сердито. «Но без горючих головок», — строго сказала она. Мама деньги на спички выдала, мы с сестрой их купили. А как избавиться от серных головок? Мы знали только один способ и начали их зажигать в своей маленькой комнате без окна и форточки. Сначала по одной, потом по несколько. Горка «счетных палочек» росла медленно. Мама, заставшая нас за этим занятием, пришла в ужас. То ли от перспективы пожара, то ли от дыма, которым мы уже изрядно надышались. Так и остались мои наглядные средства для счета наполовину с целыми спичечными головками. А умные папы некоторых учеников, как оказалось, просто залили спички водой и смыли серу. Но кто же из нас это знал?
Была у меня еще одна привычка, которая очень мешала выполнять домашние задания. Я без конца слушала радио. Не могла оторваться. И из-за этого вечно опаздывала в школу. Слушала все подряд. Новости про конголезских повстанцев, про Патриса Лумумбу и Джавахарлала Неру, детские передачи, музыку и песни, радиоспектакли. Тогда запомнила знаменитого «Соловья» Алябьева, которого мастерски пела Алла Соленкова, его передавали не реже последних известий. Слушала выступления Галины Вишневской, эта фамилия была на слуху, сначала как выдающейся певицы Большого театра, потом как артистки, уехавшей на длительные гастроли в Америку. Чего только ни передавали! Концерт Глиэра для голоса с оркестром в исполнении Гоар Гаспарян. Русские народные песни и городские романсы. Пионерские песни и самая любимая — «Орленок». А шлягер того времени «Ландыши, ландыши, белый букет!», который искренне презирала моя мама, был настоящей загадкой. Что в нем вызывает у нее такие эмоции, почему она называет его пошлым?
Мою самостоятельность мама всячески культивировала и поддерживала. Поручала мне немало дел. Пришивать метки к белью, которое сдавали в прачечную (а сдавали все, вплоть до детских чулок). Собирать и отвозить очередную партию для отправки в стирку. Ехать надо было несколько остановок на троллейбусе. Приемный пункт был где-то на Большом проспекте. В нашу с сестрой обязанность входило и кое-что из приготовлений к приему гостей, когда такое случалось. Мы всегда резали салат оливье. Сейчас мне даже страшно подумать, что где-то мне могут предложить съесть нечто подобное! Не потому, что мы плохо это делали! Напротив, мы наловчились готовить этот традиционный русский салат превосходно. Он и сейчас у меня в числе любимых. Дело в гигиенических моментах. Абсолютно не помню, чтобы мы перед готовкой мыли руки. На что мы отвлекались в процессе, тоже сказать трудно. Наверное, облизывали ложку, которой мешали готовое блюдо. И делали мы это не на кухне. Там просто не было места, а в своей комнате, на столе, где делали уроки и играли. Чистота весьма сомнительная. Впрочем, тогда по этому поводу люди гораздо меньше заморачивались. И наш салат всегда имел успех. Правда, не помню, говорила ли мама, что его резали мы.
На все руки… не от скуки
В Ленинграде на Васильевском мама много шила. И нам, и себе. Прежде всего из экономии, думаю это было главное, но и потому, что далеко не все, что хочется, можно было купить. А в портнихах она разочаровалась после того, как ей испортили какой-то хороший материал, сшив не то, что хотелось. У отца был «Зингер» с ножным приводом, но приноровиться к нему у мамы не хватало терпения.
На Васильевском у нее появилась ручная швейная машинка «Зингер», которую маме отдала бабушка. Этот надежный и безотказный агрегат жив до сих пор, прослужив потом множество лет и мне. «На нем можно шить все что угодно! Хоть шелк, хоть драп, хоть картон!» — всегда шутливо восхищалась мама. И мастерила нам платья, халаты и школьные фартуки, себе разные наряды, вплоть до пальто. Одно время шила даже наволочки, простыни, пододеяльники в форме мешков. Но с этим быстро покончила. Тогда было принято перелицовывать одежду из драпа, габардина и других плотных или толстых шерстяных тканей, которые с обеих сторон выглядели одинаково — костюмы, пальто, жакеты. Поизносившееся распарывали по швам и сшивали заново, делая изнаночную сторону лицевой. Процесс был непростой, обычно его поручали профессиональным швеям или обращались в ателье. Это было не дешево, но все-таки дешевле нового пальто. Иногда же просто пытались так продлить жизнь любимой и удачно сшитой вещи. Мама, помню, перелицевала себе свое любимое зимнее пальто малахитового цвета. Оно ей очень шло — приталенное, расклешённое с шалевым темно-коричневым воротником из ондатры. Она носила его с кокетливой шапочкой из такого же меха. Смотреть на нее в этом наряде было очень приятно! Вообще, она хорошо одевалась, но держать марку, живя только на свою зарплату, и содержать на нее всю семью, включая мужей, было непросто. Вот она и крутилась, не жаловалась, ни у кого ничего не просила.
В шесть лет у меня было одно нарядное платье — красная матроска. Ее мне купил то ли отец, то ли бабушка. Этот популярный в те годы фасон детской одежды пришел еще из дореволюционных традиций, о чем, полагаю, никто не вспоминал, кроме создававшего его модельера. Отрезное платье с большим прямоугольным отложным воротником, квадратным сзади и пришитому к треугольному вырезу спереди. Он точно повторял по очертаниям воротник матросской формы, был расшит по контуру тонкой тесьмой в несколько рядов, а спереди дополнен закрывающим вырез клапаном в цвет платья. Мальчики тоже носили подобные матроски, но они выглядели еще ближе у реальной морской форме, только с короткими брючками на лямках.
Мама считала, что дети слишком быстро растут, чтобы тратиться на новую одежду. Шить и перешивать — вот был девиз. Покупали только то, что нельзя сшить. Сестры донашивали за мной. Я за мамой. Она часто перешивала мне свои старые платья, блузки, кофточки, которые либо вышли из моды, либо протёрлись под мышками, либо стали ей малы. Они хранились в диване, и вытаскивались на свет, когда становилось ясно, что мне нужно что-то новое.
Я любила эти процедуры, потому что платья мне казались чудесными: некоторые с изящной вышивкой, из красивых приятных на ощупь тканей. Вынимая их, мама всегда задумчиво вспоминала, что она в них дела, куда ходила, с кем... Было видно, что они ей дороги. Потом она деловито выбирала подходящее для переделки, прикидывала, как его можно приспособить к моей фигуре с минимальными усилиями, и бралась за работу. Я вертелась, все время спрашивала, можно ли бежать, в смысле, по своим делам, а она останавливала и просила стоять смирно, ведь это мне она делает красивый наряд. Так у меня появилось темно-синее платье из мягкой шерсти с вышитыми гладью цветами на острых углах воротника, потом светло-серый жакетик из плотного трикотажа, и, наконец, черно-красное комбинированное платье из жесткого плотного шерстяного сукна, более подходящего для верхней одежды. В третьем классе оно заменило мне школьную форму. Форменное школьное платье должно быть сшито из темно-коричневого кашемира, мягкой тонкой шерсти, как и черный фартук. Обычно форму покупали готовой, но мама считала, что это дорого и непрактично — платье за год не снашивалось, но становилось мало. Во втором классе она сама сшила мне форму из плотного штапеля темно-коричневого цвета. Потом решила заменить его на то самое платье, черное с красным. Оно мне нравилось. Черная юбка, черные длинные рукава на резинке, только верхняя часть спереди и сзади красная. Школьный фартук ее почти закрывал, но учителя все равно время от времени обращали внимание на нарушение правил.
Как-то подошла ко мне завуч, которая вела у нас английский язык, и стала аккуратно расспрашивать, как мы живем, сколько мама получает денег, кто еще из домашних работает, почему мне не покупают форму. Я, смущаясь, отвечала. В итоге она мягко задала прямой вопрос, не надо ли мне купить форму, раз в семье так мало денег. «Нет, зачем, мама достаточно получает», — я без тени сомнения энергично отвергла это предложение и почувствовала себя неуютно. Неужели со стороны все выглядит так ужасно? Даже в девять лет мне было ясно, как это унизительно, когда ты становишься объектом благотворительности.
Вскоре мы уехали из Ленинграда, и вопрос отпал сам собой. Но и в Гродно в шестом классе я ходила в школу не в форменном платье, а в отданном мне старом мамином свитере с заплатанными рукавами. Он не только проносился, но и сел после неудачной стирки, но оставался красивым — темно-синим снизу до уровня груди, голубым сверху со стойкой под горлышко, на стыке — орнамент на белом фоне из голубых и темно-синих ромбов, собранных в шестиконечные звезды. Учителя на него косились, иногда делали замечания, но все-таки терпели. Хотя маме как-то сказали, что я так привлекаю к себе внимание. Раздражала я учителей. Мало было во мне соглашательства.

Бабушка с дедом не одобряли мамин развод с отцом, в штыки принимали ее новых мужей (особенно Сашу) и даже их общих детей. На порог, что называется, пускали, но дед даже не разговаривал, запирался у себя в комнате.
На меня, правда, это никогда не распространялось. Меня отпускали в Москву на все каникулы по первому бабушкиному слову. Допускаю, что играло роль, что бабушка брала на себя все расходы, связанные и с проездом, и проживанием, и со всем остальным. Да и я не была простым ребенком, уследить за мной было трудно, особенно, когда работаешь каждый день с утра до вечера. Но вероятно, как и отчим был для меня источником повышенного напряжения, так и я создавала в доме непростую атмосферу. Улыбаться и не быть букой, если человека я невзлюбила, а еще хуже, ненавидела, я не умела. Может, и они от меня отдыхали, как и я от них. Впрочем, для меня каникулы у бабушки были праздником, даже если приходилось все время им помогать.
Именно в Москве, когда все наше семейство оказывалось в бабушкиной с дедом квартире, я и наблюдала эти сцена неприятия. Бабушка старалась быть приветливой и гостеприимной, а дед себя этим не утруждал. Все облегченно вздыхали, когда мама с отчимом и младшими детьми уезжали. Мне уже было четырнадцать-пятнадцать лет. Мое отношение к матери изменилось. Это уже была не безоговорочная любовь, к ней примешивались неприязнь к отчиму, презрение к его выходкам, обида на мать за несправедливые выволочки, когда надо было не просто наказывать отчима, а гнать его поганой метлой как можно дальше, и вполне взрослое недоумение, как можно настолько себя не уважать, чтобы терпеть необразованного придурка около себя и еще рожать от него детей.
Я любила бабушку и деда. И больше ничто не могло изменить моего к ним отношения, хотя привязанность к матери и к дому оставалась у меня еще долго, лет до двадцати восьми, когда в моей жизни появился человек, который сумел утолить мой эмоциональный и интеллектуальный голод и помог оторваться от детской пуповины.
Но все это было позже. А тогда, в моем детстве, бабушка с дедом не были ханжами, но считали, что их дочь сделала неприличный выбор, что было ее правом, но сами они не хотели иметь с этим ничего общего. У них еще были в ходу старорежимное понятие «отказать от дома». Это практиковалось до революции в интеллигентных семьях за недостойные поступки. Отказать могли и родным, и друзьям, и знакомым. К тому же, помогать материально было не в правилах нашей семьи, деньги взрослым детям давали в долг. Но мама брала только на крупные покупки, например, на свою первую машину — горбатый «Запорожец», детище хрущевского проекта доступного всем автомобиля. И все деньги вернула, хотя бурчала, что брату они машину купили и никаких денег не требовали. Но ее брат жил в Москве, и они ею вместе пользовались.
Куда ведут благие намерения
Однажды во втором классе я решила прогулять школу. Как всегда, не отрываясь, слушала радио, домашние задания оставила на потом, сделать не успела, и с выходом припозднилась. Словом, я опаздывала, меня ждала верная двойка и строгий учительский выговор. А так хотелось этого избежать. И я осталась дома.
Но мама пришла слишком рано и выгнала меня ко второму уроку, написав записку. А мне не хотелось, чтобы учительница мне выговаривала, и я решила отсидеться под часами в сквере на Малом проспекте, а как время дойдет до семи вечера, когда должны закончиться уроки, отправиться домой, как ни в чем не бывало. Сказано, сделано! Тем более погода солнечная, весна в разгаре, апрель заканчивался. Вот уж воистину благие намерения взрослых могут ввергнуть ребенка в кромешный ад. Мне еще повезло. Ждать надо было часа четыре. Уселась я на лавочку, глазею по сторонам. Вокруг почти никого. Все привычно, машины бегут по проспекту, позади — ограда Смоленского кладбища, на котором, благодаря учителям, видимо, считавшим его школьным парком, каждая тропинка знакома. Стрелки на часах еле движутся. По скверу медленно гуляет туда-сюда старичок с бородкой и усами, в зимнем пальто и ушанке, поглядывает в мою сторону. Я изнываю от скуки, но пойти куда-то не решаюсь, да и не хочется. Никогда не умела бесцельно бродить в одиночестве по знакомым местам. И вот старичок садится на ту же лавочку, где сижу и я, начинает приглядываться ко мне, потом заговаривает. Говорит вкрадчиво, мягко, участливо. Расспрашивает, что я тут делаю, с кем пришла, почему так долго сижу, где взрослые. И ведь мама часто говорила мне, не разговаривать с чужими, никуда с ними не ходить, не брать конфет. Я это все прекрасно знаю. Но старичок добрый, благообразный, а на душе кошки скребут, все-таки завтра придется объясняться с учительницей. А тут в разговоре и голос совести можно заглушить, и время быстрее пройдет. И я рассказываю не все, но многое. И что школу прогуливаю, и что жду определенное время, чтобы пойти домой. Старичок спрашивает о школе, потом предлагает прогуляться. И ведет меня прямиком на кладбище. Но это не запретная, не опасная территория. Сколько раз тут гуляли всем классом, осенние листья собирали, желуди, просто играли. И я иду без всякого страха. Правда, сейчас мы идем по незнакомой части, более глухой и заросшей. Но что с того? Солнышко светит приветливо, кругом светло, хотя безлюдно. У заросшей могилки скамейка. Садимся. И тут начинается что-то мне совершенно непонятное. Он начинает расспрашивать меня про мою одежду. Что на мне надето? Трогает ее, доходит до чулок и штанишек. Я могу вскочить, закричать и убежать, но я сижу словно парализованная, хотя понимаю, что происходит что-то совсем неправильное. Но я съеживаюсь, сжимаюсь, насупливаюсь, смотрю в землю и всячески стараюсь не дать его руке проникнуть к моему телу ниже живота. Но активно не сопротивляюсь. Ну, просто кролик перед удавом! А он перестает трогать меня и начитает расстегивать пальто, а потом пуговицы на ширинке брюк. И достает свое хозяйство. Я в смятении прячу взгляд, а он спрашивает, неужели я у папы такого не видела? А я и вправду не видела, ни у кого. По крайней мере, так отчетливо и близко. Меж тем он продолжает заниматься собой, на землю капает какая-то пена, после чего, он успокаивается, застегивает брюки, потом пальто и произносит: «Никому не рассказывай! Давай еще погуляем». И мы медленно возвращаемся той же дорогой в сквер на Малый проспект. Он предлагает мне пойти в магазин и купить карандаши, ручки и линейки. Я мрачно отказываюсь, мечтая от него избавиться, но никуда не убегаю. Почему? Неудобно!
Мыслимо ли? Что у ребенка в голове? Я много лет потом думала над причинами своей заторможенной реакции в совершенно очевидно опасной ситуации. Я не была робкого десятка, могла и возразить, и настоять на своем. А тут покорно шла как агнец на заклание. Когда-то моя сестра назвала это «синдромом послушного ребенка», и я с ней согласилась. Что нам внушали везде — дома, в школе, в книгах? Взрослых надо уважать, слушаться, вести себя прилично, тихо, не грубить, не кричать в общественном месте. У ребенка просто нет сил преодолеть все эти барьеры, вдолбленные воспитанием. Он еще слишком мал для сопротивления. И задача взрослых не ввергать его в такие испытания. Счастье, что этому тихому педофилу-эксгибиционисту ничего другого не было надо! Хотя трудно сказать, как бы он себя повел, начни я кричать и убегать! Может, и придушил бы! Кругом же никого! А тут он был уверен, что я буду молчать. Я и молчала. У меня лет до шестнадцати просто язык не поворачивался говорить со взрослыми на такие темы по собственной инициативе, только с близкой подругой. Я не могла даже пожаловаться маме, ни тогда, ни позднее. И рассказала ей об этом, уже будучи взрослой. К слову пришлось.
А ведь это далеко не единичные случаи. С моей дочерью было что-то подобное, когда ей было одиннадцать. Она просто возвращалась из школы, и к ней стал приставать какой-то немолодой дядька. Но, в отличие от меня, она никуда с ним не пошла, а попыталась спастись дома, а престарелый педофил шел за ней по пятам. Конечно, он легко попал в квартиру, попросив попить, попытался ее поцеловать. Но она увернулась, выбежала снова на улицу и тут же позвонила мне на работу. Это было в день похорон Черненко. Как в прокуратуре не хотели заводить дело! «Ничего же не случилось!» — сказали мне. Сколько пришлось потратить сил и нервов, чтобы дознание началось! Следователь с известной фамилией Гдлян (родственник известного разоблачителя времен перестройки) договорился до того, что дочь сама хотела позаигрывать с пожилым извращенцем! Но педофил попал под амнистию! А ведь отец другой девочки, к которой он тоже приставал, притащил его в милицию! Преступление было налицо!
Но хуже всего, когда подобные типы орудуют в домашней обстановке.
Отчимы
Отчимов у меня в детстве было два. Первый — ныне живущий в Петербурге Анатолий Аркадьевич Кролли, тогда студент Технологического института, был моложе мамы на восемь лет, и уже покойный Александр Трофимович Терентьев (после женитьбы на моей маме — Козлов), телевизионный мастер-самоучка, мамин ровесник, пьющий неврастеник и наполовину состоявшийся тенор. Оба, так или иначе, «подкармливали» мою тягу к музыке, давали ей пищу для развития и наполнения. Третий — Юрий Львович Вишневский — появился, когда я уже вышла замуж, и с ним мне, к счастью, не пришлось ни жить в одной квартире, ни много контактировать. Он был старше мамы лет на восемнадцать, был человеком странным и норовистым. Ко мне относился нейтрально, других же сестер третировал. Они взаимно не переваривали друг друга. Ад, а не жизнь! Зачем все это маме было нужно?
Хоть мне и неприятно вспоминать об Александре Трофимовиче как о человеке, голос у него был красивый, сильный, хорошо поставленный. И если бы не слабоволие, не пьянство, не какая-то патологическая неспособность к целенаправленной деятельности, он мог бы петь в провинциальном театре или в филармонии, что, собственно, и произошло в итоге на Дальнем Востоке — в Благовещенске (мы жили там четыре года, пока мама делала карьеру на преподавательском поприще). Там не хватало кадров, и никого особенно не волновало отсутствие музыкального образования. Он начинал учиться пению взрослым человеком в вокальной студии при Доме культуры Ленэнерго у Елизаветы Иосифовны Гинзбург, концертмейстера Кировского театра (ныне Мариинского) (это было в начале 1960-х годов). О ней он и его друг, Анатолий Аркадьевич (мой другой, предыдущий, так сказать, отчим, тогда обладатель небольшого приятного баритона) с восхищением говорили без устали, как о гениальном преподавателе пения, прекрасном импровизаторе и концертмейстере. Они много пели дома, когда дружили, и потом, когда раздружились. Мне очень нравилось их слушать. Мама с Александром Трофимовичем как-то даже пару раз была в гостях у Елизаветы Иосифовны Гинзбург, незадолго до нашего отъезда в Гродно. От нее она принесла магнитофонную запись с великолепной фортепианной импровизацией в стиле Шопена и с цитатами из него, которую потом все домашние слушали без конца, и я заслушала ее буквально «до дыр», то есть до полной непригодности. Играла она, и правда, изумительно.
Уже в Гродно, Александр Трофимович почему-то много самостоятельно занимался пением дома, и мама его в этом поощряла. Полагаю, это была такая трудо- и арт-терапия после его пьяных «подвигов» (моя мама специалист в области высшей нервной деятельности). И тогда он становился говорлив, любил рассказывать про технику постановки голоса, про бельканто, про пение на дыхании и «со слезой», про зажатую и открытую гортань, про достоинства манеры пения Марио дель Монако, Джильи, Марио Ланца, Карузо и других великих теноров. Хватал мою руку, чтобы я пощупала, каким мощным у певца должен быть брюшной пресс, показывал похожий на пыточный инструмент крючок, сделанный из свернутого в несколько раз плоского электрического провода, засовывал его в горло и начинал распеваться, в перерывах приговаривая: «Вот теперь голос звучит!» И правда, звучал. Потом начинал петь знаменитые теноровые арии. Мне больше всего нравились серенада Смита из «Пертской красавицы» (На призыв мой тайный и страстный, о, друг мой прекрасный, выйди на балкон…) и ария Надира (В сиянье ночи лунной ее я увидал…) из «Искателей жемчуга» Ж. Бизе. Слушая эти божественные мелодии, я была готова простить ему и скверный характер, и пьяные скандалы… Потом и сама пыталась играть на пианино и петь эти арии.
Толя
Толя был весёлый, разговорчивый, с объятиями и нравоучениями не лез, любил вечерами петь. Пока они с мамой жили дружно, это было самое светлое время детства. Часто бывали гости, я, как щенок, лезла в самую гущу событий, кочевала с одних плеч на другие, сидела на коленях у маминых друзей, с интересом слушала их разговоры, танцевала вместе со взрослыми под какие-то модные латиноамериканские мелодии, но особенно любила импровизировать под «Танец Анитры» Грига. Вообще, всю симфоническую сюиту «Пер Гюнт» тогда дома слушали часто, много говорили о пьесах Ибсена, прозе Кнута Гамсуна, рассуждали о Сольвейг и ее преданном многолетнем ожидании возвращения блудного возлюбленного, который сказал: «Я сейчас вернусь!» — и исчез на сорок лет. Мама говорила: «Я бы так не смогла. Это же глупо!» Но все равно снова и снова возвращалась к размышлениям о ее поступке.
Толю мама любила. Но как-то нелогично. Старалась с ним не расставаться. Ездила с ним даже на практику в Липецк, где он работал на металлургическом заводе. Оттуда он ей в подарок привез красивые бежевые босоножки с закрытым острым носом на невысоком тоненьком каблучке. Помню, она их мерила, крутилась так и эдак, все время спрашивала, не висит ли пятка, не маловаты ли. И все сомневалась, оставлять их или продать. Я так хотела, чтобы она их носила, очень красиво смотрелось. Да и ломаться нехорошо, сама же нам это запрещала. И я думала, что же она капризничает, ведь ей же никогда никто раньше таких подарков не делал. Отец как-то, уже когда расходились, обмолвился, что, если бы она была хорошей женой, он подарил бы ей роскошное чешское перлоновое платье, но теперь, как говорится, поезд ушел. Даже тогда мне были странны такие меркантильные разговоры, прямо как с моей куклой, которая тоже была предметом таких же спекуляций.. Как-то это примитивно в отношениях между близкими людьми.
Но мама босоножки забраковала, кому-то их продала (может, просто деньги были нужны), чем Толю немало расстроила.
Потом он уговорил ее купить себе ондатровую шубу, красивую, пушистую. Она купила, отдала целую зарплату, проходила в ней всего несколько дней и продала. Сказала, что она начала рваться на швах. Разве было не понятно, что так отвергать заботу неправильно? Хотя, конечно, он ещё не зарабатывал столько, чтобы делать такие подарки. Он был младше и только заканчивал учиться.
А потом он начал задерживаться вечерами, они стали ссориться. Иногда к нам приходила его подруга Ирэн, подолгу сидела, беседовала с мамой и ждала Толю. Одна из рассказанных ею историй врезалась намертво в память. Она родилась и выросла в Эстонии. Мать — эстонка, отец — еврей. Мать вышла замуж вопреки желанию своей матери, которая зятя возненавидела. Родилась внучка. Подросла. Свою нелюбовь бабушка перенесла и на нее. Началась война. Эстонию оккупировали немцы. Создали еврейское гетто и велели всем евреям туда явиться. Отец там сгинул. Дочь умерла. Внучка осталась с бабушкой. И та не нашла ничего лучшего, как собственноручно отвести свою внучку в концлагерь и сдать немцам. Настолько ей была поперек души эта неэстонская часть внучкиной крови. Ирэн рассказывала о себе. Звучало страшно. Мама с ужасом слушала, верила, сочувствовала, жалела ее. Обсуждала это со мной не один раз. Потом, через много лет, я спросила Ирэн, которая уже сама была бабушкой, верно ли я поняла тогда эту страшную историю. Она засмеялась и замотала головой: «Никогда ничего подобного не было!» Но тогда в нашей комнате на Васильевском она рассказывала это весьма убедительно.
Она приходила к нам довольно часто, мама говорила, что от одиночества. Она была шумной, веселой, разговорчивой. Имела ли она какие-то виды на Толю? Мама над этой мыслью посмеивалась. Видимо, не сомневалась в своей привлекательности и Толиной привязанности.
Но измена всё-таки вклинилась в их отношения. Она-то все и разрушила. Когда интрижка выплыло наружу, Толя пытался оправдаться, убедить маму, что это случайно, даже попробовал разжалобить ее имитацией самоубийства («Ковырнул себя в живот перочинным ножичком, только жир и показался!» — презрительно как-то сказала она). Меня же все это ужасно расстраивало, потому что я только стала привыкать к новой жизни, расслабилась, и на тебе! Снова трясет, как на вулкане!
А ведь совсем недавно мы втроём ездили отдыхать на море, в Севастополь, на целых две недели! Купались на каком-то диком пляже, гуляли по городу, смотрели панораму.
Мне нравилось, как они с мамой декламировали вслух Есенина, записывали это на магнитофон, обсуждали, слушали вместе пластинки с записями Шаляпина.
Из-за их ссор я даже в школе стала хуже учиться. Как-то даже учительница меня спросила, что случилось. «Мама с папой ссорятся! Расходятся», — с навернувшимися слезами ответила я. Учительница не нашлась, что сказать, и я понимала, что ничего сделать нельзя.
Так и закончились эти несколько относительно спокойных лет психологической передышки.
Из Ленинграда в Гродно
Для меня было истинным спасением уехать не только из ленинградской школы, но и из Ленинграда. В Белоруссию, в небольшой тихий город Гродно. Мама прошла по конкурсу на должность старшего научного сотрудника научно-исследовательской лаборатории Гродненского медицинского института. Я радовалась переезду. Ленинград я не любила. Ничего хорошего, как мне казалось, он мне не дал. Вспоминать было нечего.
Видимо, мама считала так же. Она даже свою комнату в василеоостровской коммуналке оставила Толе. При ее расселении, он получил вместо нее однокомнатную квартиру в Купчино, которую выгодно сдавал. Когда через много лет мама возобновила с ним отношения, он ее и ей сдал, за деньги, чтобы им было, где встречаться во время ее приездов в Ленинград и Петербург. Так и хочется съязвить цитатой из «Покровских ворот»: «Высокие отношения!»
Как-то сестра упрекнула маму, что она так легко и неразумно покинула сначала Москву, а потом и Ленинград. С Москвой было понятно. Она бежала от воспоминаний о несбывшихся надеждах и рухнувших отношениях. От непростых отношений с родителями. А ее ответ про свой спешный отъезд, почти бегство, из Ленинграда, сестра долго не могла забыть, настолько он ее поразил, можно сказать, в самое сердце: «Я боялась, что мне дадут в Ленинграде квартиру, и я тогда уже не смогу уехать!»
Я думаю, она умолчала о другом мотиве: третий муж Саша и его прежняя семья, где у него был сын, на год старше меня. Когда они с мамой решили сойтись, и Саша начал ночевать у нас, в одну далеко не прекрасную ночь нам выбили стекла в обоих окнах. Зимой. Я этого не слышала, но утром в обеих рамах торчали подушки, закрывшие эти дыры. Из разговоров я поняла, что это была страшная месть прежней жены. Ну, просто нравы вороньей слободки! «Она его не понимает! Хочет только денег!» — эти фразы тоже произносились время от времени. Вскоре после этой «стекольной ночи» на окна установили металлические решетки из густой сетки. Полагаю, битье стекол было не единственным способом вернуть блудного мужа. А до Гродно тысяча километров! Не добежишь!
Саша
Саша, третий мамин муж и отец двух младших сестер, был настоящим стихийным бедствием. Из-за него я всю жизнь не выношу мужчин с внешностью артиста Василия Ланового.
С моим вторым отчимом, Сашей, отравившим мне восемь лет жизни, с моих девяти до шестнадцати, (а в детстве год идёт не менее чем за два и даже три), мама познакомилась через своего второго мужа. Они вместе занимались в оперной студии дома культуры Ленэнерго, которую вела Елизавета Иосифовна Гинзбург, концертмейстер Кировского театра, какая-то совершенно неотразимая в творческом отношении дама, о ней оба моих отчима взахлёб и наперебой рассказывали моей маме в нашей комнате в коммуналке на Васильевском. Пение увлекало обоих. Пели они хорошо — приятный камерный баритон и яркий красивый тенор. У Саши был настоящий голос, достойный оперной сцены, но подкачал характер. Безвольный, взрывной, задиристый. Ничего из него не вышло, совсем ничего. Паршивый отец в трех семьях, никчемный муж, трусливый пьяница и похотливый пакостник.
Подозреваю, что Толя, мамин второй муж и мой первый отчим, стал приводить домой своего приятеля, а также приятельниц, не без задней мысли. Постоянством он не отличался, а в силу молодости, увлекался молодыми женщинами легко и быстро. И хотя он был официально женат на маме, помехой для его тайных милых проказ это не становилось. Вот он и стал «подсовывать» ей своих «заместителей» на время вечерних отлучек. Но, думаю, ни на какой кардинальный итог он не рассчитывал. Какие-то его шашни вышли наружу, мама таких финтов не прощала (о чем потом, через много лет, жалела), поэтому разрыв и развод стал неизбежен. Но уходить «в никуда» тогда у женщин было не принято, а тут явно «запавший» на нее приятель мужа. Видимо, он тоже ей понравился. Высокий, с правильными чертами лица, общительный. Поначалу я тоже разделяла ее симпатию. Но кое-что меня все-таки смущало.
Как-то ночью я проснулась от шума и воплей прямо в нашей отгороженной детской половине комнаты. Отчим с яростной ругонью молотил ногами кого-то лежащего на полу, мама исступлённо кричала, пытаясь его остановить. Дверь в коридор была открыта, за ней кто-то толпился и тоже подавал голоса. Общий гвалт сумел разбудить меня, хотя в те времена я спала как убитая, и никой шум не мог прервать мой сон раньше утра. Я в недоумении взирала на происходящее со второго яруса нашей с сестрой кровати и не могла поверить в происходящее. Дядя Саша мне нравился, а он бил ногами нашу в стельку пьяную соседку Дуську, а та даже почти не отбивалась. В него словно дьявол вселился. Он явно не помнил себя, вошёл в раж и не мог остановиться. «Его понесло! Это все фронт виноват. Он ведь туда ещё школьником попал», — позднее, уже в Гродно, оправдывала его мама, когда подобные выходки повторялись с завидной регулярностью. На что она надеялась? Почему терпела? Ведь она его содержала, а не он ее. Воистину, чужая душа — потемки.
Безобразная сцена довольно быстро прекратилась, словно, сознание вновь вернулось к отчиму, он стал как-то униженно извиняться, вытирать кровь на паркете. Естественно, мордобой имел последствия. Не помню точно про милицию, но Саше пришлось потом долго уговаривать и задабривать Дуську, чтобы та простила и не жаловалась на него. У соседки же синяком было все лицо, оно отекло, поперек носа шла широкая ссадина, глаза заплыли. Она ходила по улице под ручку с преданным Федькой, закрывая лицо большим носовым платком.
Потом все забылось.
Были и другие «первые звоночки». Мне не нравилось, что он все время лез с поцелуями, когда они с мамой приходили вечером. Мы уже в кровати, но не спим. Я на верхнем ярусе. Наша часть комнаты проходная. Вроде бы логично с нами поздороваться, даже чмокнуть в щечку детишек. Но он всегда целовал как-то неправильно, не по-отечески. Это и в девять лет напрягало. В губы, мокро, взасос с причмоком, от этого становилось противно, хотелось сразу вытереть губы. Но я стеснялась делать это при маме. И не выражала словами свое недовольство, ведь мама недавно сообщила, что дядю Сашу теперь можно звать папой.
Их отношения развивались довольно быстро. Хотя даже мне было ясно, что выбор мама сделала очень странный. Не исключаю, что этот роман служил показательной местью ветреному супругу. Мол, на, получи! И не важно, что у избранника пять классов образования, а у нее кандидатская степень. Что он слесарь на каком-то заводе, а она занимается научными исследованиями в Институте физиологии имени Павлова. Она выше этого, все понимает! Война, Ленинград, блокада, фронт, юнга на флоте. Обстоятельства виноваты. Если бы не они, он был бы ого-го! Неплохие задатки, золотые руки, мог реанимировать любой радиоприемник или телевизор. Правда, иногда ему так только казалось. И ей тоже.
Почти счастливое лето
Гродно
Гродно, куда мы переехали, был частью возвращенной перед войной Западной Белоруссии и раскинулся по обеим сторонам извилистого легендарного Немана. Над ним возвышался замок Гедиминаса, больше похожий на обычный оштукатуренный трехэтажный дом. Рядом была небольшая церквушка, в которой, по легенде, Петр Первый встречался с Карлом Двенадцатым во время русско-шведской войны.
В городке и его окрестностях многое еще дышало прежними порядками. Здесь работали два костела. Один из них, фарный, принадлежал когда-то иезуитам и был славен не только своей архитектурой, но и органом, на котором, по преданию, Михал Клеофас Огиньский играл свой знаменитый полонез «Прощание» перед бегством на чужбину. В окрестностях было немало деревень, где никто не говорил по-русски, только по-польски. В городе легко принималось польское телевидение, достаточно было поставить антенну повыше. И тогда можно наслаждаться польскими фильмами с довольно смелыми сценами, которые не шли в наших кинотеатрах. Те мои одноклассники, у которых была такая возможность, взахлеб рассказывали, что они видели, а мы им тихо завидовали.
В Гродно мы приехали в конце апреля, я тогда училась в третьем классе. И меня быстро определили так называемую английскую школу, где этот иностранный язык преподавали со второго класса по интенсивной программе, а не с пятого, как в обычных. В Ленинграде в последние два года я училась в такой же.

Гродненская школа меня поразила с первого же дня. Новая, светлая, с большим садом и огородом, где потом и я работала летом на практике под руководством учительницы ботаники Луизы Петровны.
Порядки в этой школе были совсем иные. Хоть и строгие, но какие-то более душевные. Я появилась в 3Б классе в начале последней четверти и сразу попала на урок белорусской литературы. Для меня это была экзотика. Я сидела на уроке, словно в театре, и слушала, раскрыв рот и развесив уши. Мои новые одноклассники по очереди декламировали одно и то же весьма назидательное стихотворение про Ленина. Точнее, про его портрет, который действительно висел в каждом классе. Необычное звучание незнакомых белорусских слов с обилием жестко произносимых звуков Ч, Щ, Ш, приковывало внимания и я, как зачарованная, слушала, пытаясь понять смысл. «Як тольки мы прЫйдем у школу и дверы открыем у класс, З партрэта з усмешкай вяселай Ильич пазирае на нас!» Я все понимала, и после десятой декламации домашнего задания я уже и сама знала эти «верши» наизусть. Потом оказалось, что они впечатались в память навсегда. «Смяюцца вяселыя вочы, кали атрымае хто пяць, а сам ён як быццам бы хоча: «Выдатна, рабяты», — сказаць!»
А после урока ко мне подошла девочка, вся такая неправдоподобно аккуратная, такая приветливая, такая вежливая, и сказала, что она хочет со мной дружить. Я растерялась от необычности происходящего, но согласилась. Катя Кадомцева. Нам обеим по одиннадцать лет, но Катя рассудительна и серьезна не на шутку, словно она старше меня лет на пять. Она тут же задала мне совсем обескураживший меня вопрос: «А ты читала книгу «Никогда не забудем!»? Я тогда еще вообще мало что читала, это мне трудно давалось, поэтому особо не привлекало. Я призналась, что даже не слышала про такую книжку. «Я тебе после школы ее покажу, — невероятно серьезно продолжила она. — Ты должна ее купить и прочитать! Это про войну и про детей». Я была поражена.
У нее был брат-близнец, Женя, который учился в нашем же классе. На несколько лет они стали моими главными друзьями. До тех пор, пока нас не развело естественное взросление с изменением интересов и пока я не устала от этой приторной правильности, которая в них воспитывалась их родителями. Инженеры на кожкомбинате, отец — начальник цеха. Своими назиданиями он мог задушить любой живой росток в душе человека. Я инстинктивно всегда опасалась таких людей и сторонилась их. Он говорил тихим спокойным вкрадчивым голосом, словно иезуит, любил долгие педагогические проповеди, от которых становилось тошно и страшно. И я радовалась, что дома такого нет. Эти нравоучения ничего, кроме отторжения не вызывали.
Они жили в деревянном двухэтажном бараке недалеко от кожевенного завода, который источал омерзительные и незабываемые производственные запахи. Две комнаты и кухня, все одинаковые и все проходные. Входящий сразу попадал в кухню. Не знаю, кто строил это жилье, но удобством оно не отличалось.

В Гродно на первые месяцы нас поселили общежитии медицинского института. На втором этаже у нас была сначала одна комната, потом дали и вторую, поскольку детей было в семье уже трое.
Общежитие
Вверх тормашками
В Гродно мы уже приехали впятером. Незадолго до отъезда у мамы с Сашей родилась дочь, которую они назвали как маму — Лилит. Поначалу она была слабенькой из-за гемолитической болезни. Всему виной был мамин отрицательный резус-фактор, который и вызывал конфликтную реакцию в крови резус-положительного ребенка. Разрушался гемоглобин и появлялась желтушность на коже. Губительным было и материнское молоко из-за наличия в нем антител. У меня тоже положительный резус, но у первых детей реакция на материнскую резус-положительного кровь может вообще не проявляться или быть несильной, хотя я тоже была жёлтой при рождении и в первые недели жизни. Но тогда об этом всем не так уж много знали, поэтому никто особо не волновался, и все как-то устаканилось. Да и мама нас кормила недолго, всего пару месяцев, и переводила на прикорм разбавленным коровьим молоком.
Маленькая сестра, если и не была тихой, то я этого не замечала. Хотя конец весны и все лето нам с шестилетней сестрой было вменено в обязанности нянчиться с малышкой, а мне ещё и заниматься хозяйством. Нужно было убрать в комнатах, вымыть пол, приготовить какую-нибудь еду. Помню странную методику мытья пола, которой нас научила, по-моему, мама: сначала подмести пол веником, потом полить его водой из чайника, размазать ее равномерно веником по всей комнате, а потом вытереть тряпкой. Так мы делали, только пока жили в общежитии. Это было быстро и эффективно.
Мама же шесть дней в неделю проводила на работе, правда приходила не поздно. И мы получали свободу.
Куда девался в эти дни отчим, не помню, но нам он ни в чем не помогал. Мы должны были накормить малышку, одеть и завернуть в одеяло, отнести со второго на первый этаж по длинному коридору и лестнице, положить в коляску на крыльце общежития. Часа три ей полагалось спать, а нам слушать, не плачет ли, и тогда укачивать. А это значит, что от крыльца отлучаться нельзя, надо играть где-то рядом. У меня никогда на это не хватало терпения. Тем более я завела приятелей. Их родители, как и мы, приехали работать в мединститут и в ожидании получения квартиры размещались в общежитии, комнатах рядом с нами. С ними я пропадала на небольшом пустыре по соседству. В обрывистом склоне мы с мальчишками вырыли печурку, что-то вроде маленькой пещерки с отверстием сверху. Там мы разводили костёр и пекли картошку. Потом уминали ее, расположившись тут же на какой-то подстилке, и представляли себя далеко от общежития и школьного забора, около которого сидели. За этим занятием мы и проводили все каникулы тем летом. О младшей сестре и необходимости следить за ней я вспоминала редко, поэтому эта задача падала полностью на маленькие плечи сестры-дошкольницы, она обладала более развитым чувством долга и не имела друзей-сверстников, с которыми можно было так замечательно проводить время. Она порой приходила к нам, чтобы влиться в компанию, но мы это не приветствовали.
В то лето в Гродно свирепствовали ветры. Говорили, что это результат испытаний атомных бомб в атмосфере. Его порывы налетали внезапно, и были настолько сильны, что подхватывали лёгкую коляску с четырех месячным ребенком, и она кубарем летела с крыльца. Плотно завёрнутый в одеяло ребенок вываливался из-под тента и катился по ступенькам вслед за коляской, к счастью без какого-либо ущерба для себя. Не помогали даже подложенные под колеса кирпичи. Никто не успевал вовремя реагировать. Да и мы были нерадивыми няньками. Вечно нас было не дозваться в нужный момент! А ребенок начинал кричать. За все приходилось отдуваться дежурным общежития. Их было четыре, они сменялись каждые сутки. Окно, рядом с которым они сидели, выходило прямо на крыльцо, откуда летала коляска, и сердце каждой из них, независимо от возраста, не выдерживало вида упавшего и орущего младенца. Сердобольные женщины бежали его поднимать, водворять на место коляску, устраивать там ребенка и укачивать его, пока он не переставал плакать. Между собой они осуждающе ворчали: «Она им не мать, а мачеха!»
До поры до времени мама ничего этого не знала. А когда после очередного «полета» ей позвонили на работу, она очень рассердилась, на меня, и пообещала мне «всыпать по первое число». Это был тот редкий случай, когда я сочла это несправедливым и решила уйти из дома. Этого мама боялась больше всего. Правда, далеко я отправляться не собиралась, а засела неподалеку от общежития в какой-то широченном железном кожухе и решила там переждать надвигающуюся семейную грозу. Мне повезло, хватило нескольких часов, чтобы материнский гнев прошел, и мне через моего приятеля, который исполнял роль парламентера, было разрешено вернуться домой. Наказание было отменено, и даже выговора не последовало.
Я постоянно вертелась около дежурных общежития. Они меня не гнали, терпеливо разговаривали, иногда брали с собой на обходы комнат, позволяли брать на кухнях пустые бутылки и банки, чтобы их сдать и купить конфет. Я всегда покупала либо зефир, либо пастилу — это были мои любимые сладости. Интересней всего были рейды по комнатам, когда студенты уже их освободили на каникулы, а абитуриенты еще не заселились. Дежурные с энтузиазмом обследовали все шкафы и тумбочки, все антресоли и полки. Там всегда что-то оставалось от прежних жильцов — посуда, кастрюли и сковородки, пластмассовые игрушки, книжки и всякие прочие полезные вещи. Все это с удовольствием конфисковывалось в пользу нашедших. Даже тогда меня это слегка коробило, хотя мне тоже иногда перепадало кое-что приглянувшееся. Но меня всегда глодал вопрос: а вдруг кто-то это оставил специально, чтобы снова использовать в следующем году, когда вновь поселится в общежитии? Но вслух я этот вопрос, кажется, не задавала.
Этот период мне запомнился и моим активным увлечением «сельским хозяйством». Первый всплеск интереса к огородничеству у меня случился на даче в Ильинке, когда я уговорила бабушку вскопать грядку и посадить там, почти как в детских стихах, «капусту, морковку, петрушку, горох». А в Гродно эта страсть посетила меня снова.
Общежитие было новое, недавно построенное, с еще не обихоженными газонами. В конце мая, когда у меня уже начались каникулы, перед главным входом начали разбивать клумбы, привезли цветочную рассаду. Помню, были астры, маленькие невзрачные росточки. А как потом зацвели! Стали втыкать их в землю. И я, как обычно, полезла помогать — так хотелось поучаствовать и самой посадить цветы. Немного рассады осталось, и у меня родилась идея, сделать свой огород за общежитием. Там газоны никто не вскапывал, и можно было беспрепятственно реализовать свою задумку. На круглой небольшой клумбе разместились цветы, кроме астр, меня привлекли маргаритки, рассаду которых я купила на ближайшем рынке. С обеих сторон от клумбы я симметрично устроила по две грядки со всякой зеленью, но главное с редиской и морковкой. Как и чем вскапывала каменную землю, как поливала грядки, совсем не помню. Но в памяти осталось трепетное любопытство к процессу роста растений. Каждый день начинала с проверки своего «огорода»: что выросло и на сколько. Настоящий восторг вызвала первая округлившаяся редиска. Хотя в памяти осталось, что неприхотливые цветы росли хорошо, уродились даже какие-то овощи. Уже после переезда в конце лета в отдельную квартиру, я наведывалась к своим грядкам собрать «урожай», но совершенно не помню, что это было и было ли что-то. Важен был процесс и эмоции от него, а не его результат.
Тогда же у меня откуда-то появился ежик, который все лето жил у нас в комнате. Он смешно топал и сопел по ночам, все время норовя залезть ко мне в ноги под одеяло, когда я спала на полу. Мне летом так нравилось. При переезде он пропал — то ли упал с балкона, то ли родители не захотели его брать с собой и куда-то пристроили. Я его долго искала, мама говорила, что он куда-то заполз и впал в спячку, а потом началась учеба и стало некогда размышлять о его судьбе.
Я всегда любила гостей. Это весело и приятно. Летом, еще в общежитии, нас навестил друг отчима с женой — Лева Раппопорт. Пробыли они несколько дней. Мама числила его своим безответным поклонником, ее это радовало. Он был небольшого роста, шумный, общительный и жизнерадостный. Все время что-то пел густым баритоном. Картинно делал зарядку с обнаженным торсом, прыгал со скакалкой. На ногах у него не было пальцев, кажется, он их отморозил. И рассказывал, как трудно было заново учиться ходить без них. Видимо, потому физкультура и была так важна ему. У меня все этот вызывало интерес, я с удовольствием общалась, мне нравилось, когда он подхватывал меня за подмышки и кружил, смеясь. Но я смутилась и забеспокоилась, когда однажды утром, придя в родительскую комнату, где ночевали и гости, без задней мысли уже по привычке обняла еще лежащего в кровати Льва, здороваясь, и невольно почувствовала боком нечто продолговатое и плотное в нижней части его живота. Веселая легкость пропала, даже тогда, в свои одиннадцать лет, я почувствовала тревогу. Хотя я мало что понимала. Но и позже, взрослой, я никак не могла взять в толк, как ребенок может вызывать такую реакцию? Что-то в этом есть неправильное…
Гости уехали через день, и с тех пор их больше не видела.
Переезд в квартиру на улице Горновых
Через полгода житья в общежитии маме дали двухкомнатную квартиру из старого фонда. Мрачный серый дом возвышался над рекой у самого моста. Прекрасное место, откуда открывался впечатляющий вид на Неман и на старинный костел кармелиток. Похоже костел был центром целого аббатства, большой двор, окружали, как высокие стены, двухэтажные и одноэтажные постройки, видимо, когда-то тут жили монахини. Там располагалась областная больница, и это придавало всему комплексу весьма скорбный вид.
Прежних жильцов нашей квартиры переселили в новостройки. Одни уехали, освободив большую комнату, а другие уперлись, уезжать не желали. Хотели получить всю прежнюю квартиру. Отдаленный район их не устраивал. И они решили взять нас и руководство мединститута измором. Это была бездетная пара преподавателей-гуманитариев, в советское время это кое-что да значило. Комнату они заперли, ночевать не приходили, лишь наведывались изредка. А мы впятером ютились в одной. Институтская администрация вмешиваться не хотела, пустила все на самотек. Кто кого переупрямит, тому квартира и достанется. Нас же такая ситуация не просто нервировала, она по-настоящему выбивала из колеи. Опять коммуналка? Надо было что-то делать. И квартирный вопрос начал обрастать позиционными действиями противоборствующих сторон. Точнее, активной стороной были мы, соседи же нас игнорировали, причем категорически. Не здоровались, не разговаривали, не отвечали ни на что. Мама старалась не выходить за рамки приличий, она верила в тактику психологической войны, а таким оружием были мы, дети. Обычно нам запрещалось шуметь, бегать по квартире, кричать, дудеть и свистеть, бить в барабан, стучать по стенам, дверям и полу, топать ногами и нарушать тишину любыми другими способами. А тут, как только в квартире появлялись соседи, нам вменялось в обязанность делать это все в самой невыносимой форме. Мы должны были почти буквально «ходить на голове», изображать из себя абсолютно невоспитанных малолетних извергов, с которыми никто справиться не может. Давалось нам это нелегко, все-таки дети мы были вменяемые, игры любили разумные и приличные. Раздражать взрослых не стремились. Но пару раз нам все-таки пришлось выступить в роли «вождей краснокожих». Трудно сказать, насколько нам удался спектакль, потому что вскоре разразился скандал, который оставил позади все наши детские и женские потуги.
Отчим, любивший выпить и превращавшийся тогда в безобразного дебошира, в один из таких загулов просто не пустил соседей за порог, они всю ночь прокантовались на лестничной площадке, а поутру побежали жаловаться в партком. Но в квартире больше не появлялись. Маму вызвали для объяснений, она какое-то время нервничала, а потом — о, счастье! — соседи выехали, и вся квартира стала наша.

По мосту каждую ночь везут к польской границе, что в девяти километрах, какие военные грузы в плотно закрытых металлических чехлах-контейнерах. Мост дрожит под их тяжестью. Машины медленно тащатся в гору, сотрясая все вокруг. Я нервно разглядываю огромные прицепы мощных тягачей, внутри все съеживается от слова «война», которое в Белоруссии имело особое, еще не забытое, значение. Там все было ею пропитано. В второй раз меня начинают преследовать мысли о смерти, такие тягостные и пугающие. В этот раз я боялась не только собственной смерти, но и смерти мамы: без нее невозможно было представить себе жизнь.
Когда мы вселились в новую квартиру, светлая полоса моей жизни довольно быстро потемнела. Отчим при маме вел себя вполне обычно. Особенно не помогал, но хотя бы к нам был нейтрален.

Как выглядит настоящее пьянство, я узнала в Гродно. Но не сразу.
#Metoo: недетские истории
Пьянство
В Гродно довольно быстро стала очевидна полная несобранность отчима, неумение работать и доводить дело до конца. Поэтому по большей части он сидел без работы или беспрерывно ее менял. Нигде не задерживался. В итоге докатился до кочегара в котельной. Он мог только увлеченно «играть» в свои «игрушки» — старые немецкие радиоприемники, радиодетали, комплектующие для телевизоров. На это тратились немалые деньги, которые он не зарабатывал. Мама считала, что у всех должны быть свои увлечения, свои «машинки и куклы». Его «игрушками» была забита гродненская квартира. Он вечно что-то паял, иногда без всякой надобности, любовался красотой своей пайки, показывал мне, ждал восхищения, рассказывал об ее технологии. Благодаря этому хобби в Гродно он смог некоторое время заниматься ремонтом аппаратуры в медицинском институте, где мама работала. Но это принесло ей только неприятности. Обычно он перебивался разными «халтурками», чинил знакомым телевизоры, даже собрал несколько из комплектующих. Заказчики не всегда платили только деньгами. А со спиртным у него были проблемы. А из-за этого — и у нас.
Еще первое время ему нравилось петь, словно на занятиях вокалом, распеваться, разучивать оперные арии. Но главное и самое безнадежное, перечеркивающее все его достоинства, было его пьянство и поведенческая дикость. Он был не просто не дурак выпить, он крепко пил, и тогда его тянуло на подвиги, из него лезла агрессия и злость. Но и в трезвом виде он легко впадал в ярость, когда совершенно патологическая вспыльчивость и гнев застилают разум.
Насилие с доставкой на дом
При всех плюсах отдельной квартиры, переезд довольно быстро плохо сказался на семейной атмосфере. Отчим, которого в общежитии почти не было ни видно, ни слышно, вдруг словно материализовался и заполнил собой все пространство.
Он держал всех в постоянном страхе перед возникновением отвратительных скандалов на пустом месте, когда он возвращался пьяным. Я ненавидела их и любой ценой была готова избегать. Но это было невозможно. Он мог слететь с катушек по любому поводу. Ироническое замечание, неугодная музыка, возражение, отсутствие на столе нужного предмета. И механизм психопатства включался. Причем, самый зловредный и мерзкий. Он бил стекла в дверях и серванте, там не осталось никакого маминого хрусталя, столь модного тогда признака достатка. Он мог запустить будильником в кинескоп телевизора, зная, что он взрывается, как бомба, и только случайность попадания в «штангу», уберегла нас от серьезных травм. Он мог вытворить все, что угодно. Тормозов у него не было совсем, ни психологических, ни нравственных.
Зачем такой плохо образованный пропойца, психопат и тунеядец был нужен моей маме и почему она не допускала, что он опасен для детей, и для ее, и для их общих, я никогда понять не могла, даже, когда стала взрослой. Хотя определенная доля обаяния в нем была, и поначалу, в Ленинграде, я ничего не имела против него. А в Гродно моя подружка была даже в него тайно влюблена, пока я ей не рассказала про его художества.
А художества начались еще в Ленинграде, в коммуналке на 18 линии. Два эпизода уже тогда меня насторожили и озадачили. Первый случай был связан с поцелуем, которым, прощаясь перед уходом, тогда еще не отчим одарил нас с сестрой — смачным мокрым в губы взасос. Ужасно было противно. Но мама стояла рядом (и ее это не смутило!) и мне почему-то, как обычно, было неловко показать это явно и воспротивиться. А мне было тогда девять лет, сестре и вовсе пять. Как выяснилось позже, такие вещи нельзя отставлять без внимания, это явное проявление нездорового интереса к детям.
Второй эпизод был и того хуже — как-то поздним вечером я проснулась от шума в нашей с сестрой половине комнаты. Со своего второго яруса двухъярусной кровати я с ужасом увидела, как в проходе перед дверью будущий мамин муж, страшно матерясь, избивает ногами нашу соседку Дуську. Причем, бил он с удовольствием, зло, в самые уязвимые места, в том числе и в лицо. Мама стояла рядом и очень неумело пыталась все это прекратить, но у нее явно ничего не получалось.
Что положило конец этой жуткой сцене, я уже не помню. Но потом это событие она никак не комментировала, а мне всегда было неловко задавать неудобные вопросы. Да и мама на них обычно реагировала не так, как ожидалось. Она жалела отчима за трудную судьбу, за неудачную женитьбу, за жену, которая «его не понимает», на все это списывала недостатки его характера, возможно, считала, что может его облагородить. В войну, он, проучившись пять классов, ушел юнгой на флот, потом самоучкой стал телемастером, в этом преуспел и считался одним из лучших частных ремонтников. Еще у него был отличный голос, шикарный тенор, он много занимался вокалом в студии при доме культуры «Ленэнерго» у прекрасного концертмейстера Кировского театра Елизаветы Иосифовны Гинзбург. Там он познакомился с моим вторым отчимом Анатолием Кролли, который и привел Александра Терентьева в наш дом. Такая жалость — вечная ошибка художественных натур...
В итоге мама не побоялась выйти за него замуж, родить двоих детей и увезти с собой сначала в Белоруссию, а потом на Дальний Восток, куда отправилась делать карьеру после защиты докторской диссертации. И везде этот человек создавал ей и нам, детям, в том числе и своим, массу проблем и своим пьянством, и мерзким взрывным характером, и злой жестокостью в приступах ярости, и, как выяснилось, преступным влечением к малолеткам. Последнее было так ужасно, что я рассказала матери пост фактум в Благовещенске, когда мне было 15 лет. После этого она с ним тут же развелась, хотя жить в одной квартире пришлось еще больше года, ведя позиционную войну. Но до этого надо было пережить еще почти восемь лет!
По природе отчим был, к счастью, трусом, при матери редко срывался и в Ленинграде, по большей части, вел себя нормально. Да и она никуда не уезжала и не оставляла нас с ним один на один.
Но в Гродно, когда мы стали жить в отдельной квартире, и мама, работая над докторской диссертацией, временами ездила в Киев к своему бывшему научному руководителю, все изменилось.
Для меня жизнь дома превратилась в череду страхов и ожидания скандалов. Задним числом, я понимаю, что меня спасали от серьезных психологических травм жизнелюбие, интерес к жизни и учебе, сформировавшийся собственный мир сверстников со сходными интеллектуальными интересами и привязанность к семье, к матери. Это и не дало мерзостям жизни вогнать меня в отчаяние и ощущение безысходности, хотя я помню некоторые периоды в шестом классе, когда было очень тошно, когда только в школе можно было немного прийти в себя. Правда, и там не все было гладко.
В Гродно начала сказываться разница в бытовых привычках, сложившихся в нашей семье и представлениями отчима на этот счет, в том, как надо готовить еду, как варить суп и жарить картошку, что есть на завтрак. Мама в силу занятости особенно не заморачивалась готовкой. На завтрак обычно ели бутерброды с сыром или творог. Настоящим праздником был перекус из белого хлеба с болгарским конфитюром — абрикосовым, персиковым, малиновым, айвовым, сливовым. Мама регулярно варила немудрящий суп, жарила или тушила картошку с мясом, пекла сырники и беляши, так было дешевле накормить семью. Я тоже могла приготовить что-то несложное — сварить макароны, картошку или кашу из брикета. В Ленинграде мы часто ели пельмени (из пачки за 55 копеек), сардельки и сосиски. Все это не требовало много времени. В десять лет я впервые самостоятельно сварила щи из кислой капусты со свининой, научившись этому у соседки в ленинградской коммуналке. Если ждали гостей, то нарезать салат оливье всегда было нашей с сестрой обязанностью. В одиннадцать лет в гродненском общежитии я научилась печь оладьи и хворост в кипящем масле. Мама всячески поощряла такую самостоятельность. В четырнадцать лет, гостя в бабушки с дедом, я могла легко и с удовольствием приготовить полноценный обед из трех блюд, когда бабушка уезжала в командировку, а также испечь эклеры. Говорить всерьез о еде дома никому до отчима в голову не приходило. А он нередко устраивал из этого настоящую проблему. Он все это оправдывал благоприобретенным гастритом, хотя пить водку это ему никогда не мешало. Претензий у него было много: капуста в щах должны быть слегка недоваренной, иначе она напоминает тряпку, ее надо тонко резать; картошку тоже следует слегка с сыринкой. Он мог долго и со вкусом рассуждать о еде, но сам в готовке почти никогда не принимал участия. Более того, когда мама уезжала, считая, что оставляет нас с сестрой на попечение взрослого человека, он полагал, что еду готовить должна я, в мои двенадцать лет, и мог устроить скандал, если я что-то не так сделала или забыла приготовить обед.
Однажды он меня за это жестоко избил — ремнем с пряжкой, как это делают в мужской драке. Бил вдохновенно, куда попало, по голове, по телу, по ногам. Пряжка рассекла мне ухо. Тело и ноги было в длинных кровоподтеках, как шкура тигра. Под руку ему попалась и младшая — восьмилетняя — сестра, ей тоже досталось по полной. Выпустив злость, он ушел. А вернувшаяся через день мама ничего на нас не заметила. Почему ни я, ни сестра ей не пожаловались? Видно, инстинктивно опасались, как бы еще хуже не стало. Как можно было не увидеть на детях следы такого зверского избиения, я до сих не понимаю. Такие экзекуции случались пару раз. Он вполне мог нас убить или покалечить. Нам повезло, этого не случилось…
Но и те выходки на грани преступления, что маме доводилось видеть, не имели для отчима радикальных последствий. Однажды в кухонном скандале из-за невымытой посуды отчим метнул в меня нож, который пролетел у меня рядом с ухом и сделал четкую засечку на штукатурке оконного косяка. Какой нормальный мужчина может так поступить с двенадцатилетней девочкой? Мать стояла с ним рядом, пытаясь утихомирить. И не пришла в ужас от произошедшего. Возможно, я его спровоцировала какой-то репликой, а он, видимо, знал, что я его презираю всей душой и ненавижу.
Впрочем, он и своих детей не щадил. Однажды чуть не убил свою новорожденную дочь, бросив табуретку в стеклянную дверь, около которой она лежала. Ее спасло только то, что мама наклонилась над кроваткой, приняв все стекла на себя. В другой раз, уже в Благовещенске, опять когда мать была в отъезде, он стукнул со всей дури по голове свою уже подросшую полуторагодовалую младшую дочь так, что она ударилась виском о край буфета и получила огромную шишку. Я в ответ взревела благим матом, я его тогда уже не боялась, он снова пытался что-то в меня бросить, но его удержала мамина тетя, Тёна, которая приехала специально из Казани на период ее отсутствия.
Жаль мама отчима не посадила, когда открылись все его «подвиги», как ему обещала, если он не исчезнет с ее горизонта.
Но и это было не самое страшное. Самым мерзким были его тайные сексуальные наклонности, в которые я бы не поверила, если сама не была их свидетелем.
Когда защиты не найти
Продуктовое изобилие первого года жизни в Гродно предсказуемо сменилось чудовищным голодом, когда в магазинах не остались только крупы. За хлебом стояли очереди, молочного не было ничего, о сахаре, мясе, масле приходилось лишь вспоминать. Это был результат абсолютно бездарной экономической политики Хрущева. Он решил раз и навсегда покончить с личными крестьянскими подворьями, сосредоточив производство молока, мяса, яиц и прочих продуктов животноводства  в колхозах и совхозом. У крестьян отобразить коров, свиней, коз, оставив только кур. Деревня повсеместно стонала, сопротивлялась, как могла. Но прежняя сытая жизнь в Белоруссии закончилась.
А ведь ещё год назад рынки ломились от клинкового сыра, похожего на плотный подсоленный творог. В магазинах было полно разного мяса. Мама приносила с работы телятину, которую до этого мы никогда не ели. Тереза, молодая лилиткина (Лилитка — средняя сестра, первая дочь отчима) няня, жившая в деревне недалеко от Гродно, привозила всякие домашние деликатесы — самодельные колбасы, копчёное мясо, солёное сало. По утрам молочница приносила нам молоко.
В середине 1960-х это ушло в прошлое. Черный хлеб добывали с боем. Белые булочки можно было купить только в школе, если прорваться в буфет на большой перемене. Я старалась принести с собой несколько штук — для младшей сестры и для отчима, у которого был гастрит.
Об этом гастрите дома говорили постоянно. «Саша не ест того, у Саши болит живот от этого!» — все время говорила мама. Отчим был привередлив в еде и относился к ней серьезно, как любой человек без особого интеллекта. Он диктовал всем, как надо варить щи, как жарить картошку. Капусту следует кидать в последний момент, чтобы она была недоварена. Картошка должны быть слегка недожарена. Он любил рассказывать всякие байки про булочника Филиппова, про ленинградских поваров. Кажется, у него в роду были повара. При этом сам он никогда ничего по дому не делал. Обычно даже не работал, только занимался своими радиожелезками. Но всех строил. Мама на эту агитацию поддавалась, старалась ему угодить. Но все равно все время что-нибудь оказывалось не так. Не удивительно. Она целый день на работе, дома куча детей и капризный муж, словно ещё один ребенок. Каждое недовольство  заканчивалось скандалом. Если мама была дома, то всё как-то утрясалось, если нет, то могло кончится чем угодно.
Впрочем, разговоры на повышенных тонах могли начаться из-за чего угодно.
Отчим любил поговорить за столом. Тем для рассуждений у него было немного. Военно-блокадные воспоминания, итальянские оперные певцы и фильм «Чапаев», который он любил пересказывать как пятиклассник. «А он как начнет стрелять! Тратататата! И они бегут!» Или: «Он кулаком по столу жаххх! И все врассыпную!»
Я слушала и в свои неполных двенадцать лет дивилась, как взрослый человек может так примитивно все воспринимать. Слушать все это в сотый раз было тоскливо, да и фильм этот я не любила. Но ему без слушателей было неинтересно. А плохой слушатель, вроде меня, раздражал. Вот он и взвивался, придираясь к чему-нибудь.
Возможно, он слегка выпивал перед этими застольными тирадами. Он не терпел ничего, кроме поддакивания. Ещё его приводили в необъяснимый гнев не положенные на место вещи. Вообще приступ ярости у него мог наступить от чего угодно.
Нам мама иногда объясняла эти вспышки его трудным детством, подтачивающей его болью от гастрита или какими-то неприятностями. Хотя и мы не спрашивали. Мы боялись. Я понимала, что у этого неукротимого стихийного бедствия нет ни причин, ни оправданий, как нет от него и спасения. Мы старались меньше общаться, но если уж приходилось, то невольно поддакивали, угодничали, несли к носу, все, чего вдруг не оказывалось на столе. Мама считала, что семья должна есть совместно, поэтому общей трапезы было не избежать. И пианино стояло в родительской комнате. Там же смотрели и телевизор, когда он был.
Поначалу скандалы ограничивалось лишь словесными выпадами и выяснением отношений на повышенных тонах. Но постепенно все становилось хуже и хуже.
Но никакой гастрит не мешал ему пьянствовать. Сначала после удачных «халтурок», когда благодарные хозяева отремонтированных телевизоров подносили ему стопочку. Потом собутыльничал на работе, особенно, когда опустился до кочегара в котельной. Тогда возвращался домой на бровях и начинал куролесить. Он был из тех трусливых людей, из кого алкоголь высвобождает браваду и агрессию.
Хотя маму он побаивался, и дома выпивать не решался.
Но когда с едой стало плохо, мама стала по выходным ездить на нашем «Запорожце» по окрестным посёлкам и городкам в поисках пропитания. Иногда с отчимом, а временами с кем-то из знакомых. Тогда дома появились брикеты перловой, пшеничной, ячневой и гречневой каши. Они быстро варились. С этим мог справиться каждый. Это было важно, ведь мама начала готовить докторскую диссертацию. А это требовало огромного времени. Текст она писала дома, печатала на пишущей машинке на кухне вечером и ночью, когда все уже спали. Она стала чаше отлучаться из дома, оставляя нас, как она считала на попечении отчима, а на самом деле, в полной его власти. Она ездила на научные конференции, делала там доклады. Это было необходимо для защиты диссертации. Мне это было понятно, но я не могла побороть своё похоронное настроение в связи с ее отъездом. Ведь в подпитии отчим уже начал замахивается на нее и кидать в пространство разные мелкие предметы. Что же может случиться без нее? Мне неполных двенадцать.
Перед отъездом мне давались наставления. Я остаюсь старшей. Мне надо следить за сестрами, чтобы они ходили в школу и в детский сад. Я должна готовить еду и кормить всех ужином, а в выходные обедом. Возможно, отчиму тоже оставлялись поручения. Но он в дни маминого отсутствия жил своей жизнью. Поначалу мы были предоставлены сами себе. И делали все, как привыкли. Отчим куда-то уходил и приходил, когда вздумается. Однажды появился днем, прошел на кухню, не нашел приготовленного обеда, увидел брошенный на столе бинт и рассвирепел. Ругаясь, он схватил меня за волосы, выволок из кухни в коридор, откуда-то в его руке появился широкий ремень с металлической пряжкой. Пряжка свободно болталась, утяжеляя орудие наказания. И он начал меня бить, яростно, по-взрослому, с удовольствием. По плечам, по ногам, по рукам, по голове, пряжкой рассек мне ухо. В этот момент он был настоящим садистом. Я орала, пыталась защищаться, но что можно сделать против молодого сильного мужика? Наконец, мне удалось вырваться, я где-то спряталась, а ему под руку попала моя средняя сестра Ирина. Ее, восьмилетнюю, он отлупил так же жестоко. Мы обе были в синяках и кровоподтеках, на нас просто не было живого места, и только одежда с длинными рукавами и плотные чулки скрывали эти ужасные следы побоев.
Почему мы тогда не пожаловались маме, когда она вернулась? Это главная загадка! Мы вообще мало жаловались. Возможно, инстинктивно чувствовали, что особого толку не будет? Отчим вечно доставлял ей массу хлопот, и она все время утрясала его проблемы с пьянками на работе, с прогулами, с другими выходками, когда он работал вместе с ней в медицинском институте. Странно другое. Она по приезде ничего не заметила. А ведь следы ремня были прекрасно видны у нас на теле, их было много, а у меня даже на ухе красовались большие ссадины. Не смотрела на нас? Не целовала на ночь, не обнимала? Однако такое не может вечно оставаться тайным.  И вскоре рвануло.
Отчим на время притих, и нас какое-то время не трогал. Но надолго его не хватило. В очередной мамин короткий отъезд за продуктами, он устроил в большой комнате долгую и шумную пьянку. До детей им, к счастью, дела не было. И я не лезла на глаза. Такие пьянки я люто ненавидела.
Тогда я оставалась с полуторагодовалой младшей сестрой Лилит. И мы собирались идти гулять и одевались в своей комнате у окна. Уже были в пальто, как вдруг вошел отчим, улыбаясь, протянул мне половинку яблока, я нахмурилась и не взяла. Он предложил ее своей дочери, она тоже отказалась. Он настаивал, она замотала головой. И тут он взрывался! Бросил яблоко, ругаясь последними словами, и начинал нас бить ногами. Я схватили сестру и пулей вылетела сначала из комнаты, потом из квартиры на лестничную площадку! Куда бежать? Уже вечерело. Стояла и плакала. По лестнице поднимался сосед, увидел нас и начал расспрашивать. И я от страха и безысходности все рассказываю. Он ведет нас к себе в квартиру. Нас чем-то поят и кормят. Сосед идет к отчиму на переговоры. И уже поздно вечером говорит нам, что мы можем идти домой спать. Мы вернулись немного успокоенные. Отчима не было, его собутыльников тоже. Утром должна была вернуться мама. Уж она-то защитит и пожалеет.
Но не тут-то было! Мама меня строго выругала за то, что я пошла к соседям. Ведь это семья секретаря парткома института! И хотя мама не была членом партии, неприятности он ей устроил серьезные! Но мы-то чем провинились? Это ее муженек допился до того, что бил детей, в том числе и своих! Я была в шоке. Что я должны была делать? Куда бежать с маленьким ребенком? Откуда я знала в двенадцать лет, кто наш сосед? У меня и до этого уже становились непростыми отношения с матерью, а тут просто предательство с ее стороны! Как жить дальше?
Тогда у меня наступил долгий период, когда только в школе я чувствовала себя нормально. Искала любые поводы там задержаться, часами шла домой, провожая подруг, благо школа была далеко. Заходила по дороге в кинотеатр. Кино я любила и смотрела все, что показывали в городе. Стоило мне подумать, что надо возвращаться домой, как меня охватывало невероятное отчаяние, вплоть до тошноты. Мама стала вызывать у меня не только любовь, но и презрение и отторжение. Как же можно жить с этим психом и садистом?
Но любая безнаказанность развращает. Скандалы с рукоприкладством стали почти постоянным делом. Особенно, когда появилась на свет его вторая дочь. У нас летали над головами табуретки, разбивая стекла в дверях и буфетах. Крушилась хрустальная посуда, размазывались по стенке проигрыватели. Раз отчим швырнул со всей силы увесистый будильник в кинескоп телевизора, но, к счастью, попал в край деревянного корпуса, иначе тот взорвался бы, как небольшая бомба. Нам везло, что глазомер у него был не ахти. В одну из разборок он метнул в меня столовый нож, он пролетел мимо моего уха, оставив четкую зарубку на цементном косяке окна. Мама не успела перехватить его руку. Что можно думать и чувствовать в такой ситуации, если после подобных сцен мать с отчимом отправляются спать в одну постель, а через какое-то время становится понятным, что они ждут еще одного ребенка? Просто Диккенс какой-то!
Но мама продолжает уезжать и оставлять нас одних, хотя я очень активно протестую. Все это приписывают моему плохому характеру и трудному переходному возрасту.
Когда молчание спасает
И вот в один из таких маминых долгих отъездом отчим меня, в мои двенадцать лет, чуть не изнасиловал. Судя по более поздним рассказам, этой участи чудом избежала и моя восьмилетняя сестра. Это была ночь перед возвращением мамы из командировки, она приезжала рано утром. День прошел, как обычно, никаких подробностей его я не помню. Видимо, отчима долго не было, мы сами легли спать. Спала я очень крепко, пушками не разбудишь. Но в эту ночь я проснулась от того, что меня как-то странно трогали. Придя в себя, я поняла что отчим притащим меня к себе в постель и лапает там, где, по всем моим представлениям, он этого делать не может. При этом другой рукой он роется у себя в паху и тыкает в меня чем-то коротким твердым и горячим. До меня быстро дошло, что все это значит. И я испугалась не по-детски! Откуда взялись слова, которыми мне удалось уговорить отчима отпустить меня и ничего не делать, я не знаю. Но мне это удалось. Как прошла оставшаяся часть ночи, я точно вспомнить не могу. Так страшно и противно мне никогда в жизни не было.
Не помню даже, спала ли я после миновавшей опасности. Одно осталось в памяти: чуть свет я ушла из дома, поехала на рынок, купила букет цветов и отправилась на вокзал встречать маму. Она удивилась, но ничего не заподозрила. Сам ее приезд я инстинктивно воспринимала как гарантию безопасности. И я ей ничего не сказала. Я долго спрашивала себя, уже повзрослев, почему я молчала, почему не пожаловалась сразу. Конечно, в двенадцать лет трудно говорить про такие вещи. Особенно родителям. Я рассказала матери все только в шестнадцать лет, уже на Дальнем Востоке, и то под ее мощным нажимом. И она все узнала сначала не от меня, а от жившей у нас маминой помощницы и сотрудницы, японско-корейской девушки Саши Ким, которой я поведала всю эту страшную историю в первую же ночь в Благовещенске, когда она мне рассказала, в свою очередь, что отчим приставал к ней, пока мама ездила за нами в Гродно, а когда прошел слух о том, что прилетавший накануне нашего  появления самолет, выполнявший благовещенский рейс из Москвы, разбился (он считал, что мы летели им), он вообще предлагал ей остаться с ним. Я от возмущения все ей и выложила. И тогда все завертелось. Развод, причиной которого были указаны «нелады со старшей дочерью», то есть со мной, полуторагодовая позиционная война отчима со мной, ведь жить приходилось в одной квартире…
А тогда, как я сейчас понимаю, мое молчание меня спасло. Видимо, отчим уже понял, что многие его выходки остаются без последствий. Мы с сестрой помалкиваем. И не боялся. А ведь, по советским законам, за изнасилование несовершеннолетней полагалось наказание вплоть до высшей меры, смертной казни. И за попытку изнасилования тоже можно было огрести дай боже! Соблазн придушить меня, думаю, у него был немалый! Его трусость и мое молчание, мое неумение жаловаться маме, стало моим спасением!
А педофильские наклонности у отчима были явные. Время от времени, даже, когда мама была дома, он мог по ночам тихо заходить в комнату, где мы спали, и шариться у нас под одеялом. Меня он, видимо, опасался, практически не подходил к моей кровати, а вот около постелей сестер возился, присев на корточки или наклонившись, минут по пять-десять. Я в ужасе замирала, притворясь спящей, потом начинала ворочаться, словно просыпалась, и он убегал. Страшнее всего было то, что его интересовала даже его собственная трехлетняя дочь. Однажды, когда он спешно ретировался, я подошла посмотреть, что же он делал, склонившись над ней. Одеяло было откинуто, пижамные штаны спущены почти до колен… Урод!
Я долго не могла спокойно об этом думать и говорить. Даже сейчас, когда пишу эти строки, меня снова начинает трясти. А тогда я жила в этом кошмаре несколько лет.
Однажды, когда мне было лет четырнадцать-пятнадцать, я кое-что без подробностей рассказала бабушке с дедом. Они повозмущались, бабушка серьезно поговорила с мамой. Она с тех пор стала вызывать свою тетю, Тёну (сокращение от тети Нали) из Казани, чтобы она жила с нами, пока она ездила в командировки по своим научным делам.
Потом оказалось, что бабушка хотела забрать меня к себе в Москву, когда маме переезжала на Дальний Восток, из Гродно в Благовещенск, но для этого надо было оформить надо мной опекунство. Мама должна была отказаться от родительских прав. Она не захотела. А меня никто из них даже не спросил, чего хочу я… Я бы сочла за счастье жить у бабушки с дедом.
«Гордость на коленях»
Мама была большая моралистка, видимо, если речь не шла о ее непутевом муже. И тут она никого не щадила. Не думала о последствиях своего морализаторства для того, кого вроде бы хотела защитить. И желание опубликоваться в республиканской газете было выше сострадания. Писала она хорошо, любила рассуждать о том, что «слово лечит, слово ранит», но, похоже, эта заповедь на меня не распространялась.
В шестом классе со мной в школе приключилась неприятная история, которую я восприняла почти «как конец света».
Училась, как обычно, во вторую смену. Последние уроки заканчивались уже в темное время. Уроки физкультуры, как правило, завершали наше расписание. Они проходили в спортивном зале. Девочки переодевали спортивную форму в находящейся рядом раздевалке, а мальчикам отводили для этого помещение класса. Но портфели и прочие вещи и тех, и других оставались в классе. После урока девочкам надо было вернуться, чтобы их забрать и идти домой. Учителя все это уже не контролировали. И как-то разгоряченные мальчишки-шестиклассники решили порезвиться, попугать девчонок, выключив свет в классе. До этого и после ничего подобного они не проделывали. Девчонки возвращались не толпой, а по одной, по мере того, как они успевали переодеться. Без всякого опасения я зашла в класс и тут же оказалась окруженной десятком мальчишек, которые хватали меня руками, тискали, толкали, кто-то сзади схватил двумя руками за едва наметившуюся грудь и покрутил из в ладошках, а кто-то недвусмысленно прижал подол моего платья спереди между ног. Я была потрясена такой подлостью. Я не ожидала такого от наших вполне приличных мальчишек. Не помню, закричала ли я, саданула ли кого-то, куда придется, не помню, как забрала портфель. Помню лишь ощущение, что после всего, что было, в школу идти больше невозможно, нет никаких сил при свете посмотреть на знакомые лица и мучиться от мысли, кто же из их обладателей оказался таким озабоченным.
Назавтра я все-таки в школу пошла, но была на грани истерики. Первыми двумя уроками было домоводство, которым занимались только девочки. Учительница была милая, внимательная. Она и заметила, что у меня глаза на мокром месте, она разговорила меня, выведала все. Я ей рассказала о своей беде, как на духу. Она, в свою очередь, поведала обо всем классной руководительнице, та собрала общее классное собрание, где, к моему ужасу, без какой-либо деликатности обсудили случившееся под  гнусные ухмылки мальчишек и кривые улыбки девчонок, которые, как потом оказалось, тоже накануне побывали в похожей переделке, но сочли это шуткой.
В итоге все стало еще хуже. У меня было ощущение, что меня оплевали и вываляли в дерьме. Учиться после этого стало трудно, я все время думала о том позоре, которому меня подвергли, и не могла сосредоточиться на учебе. Отметки поехали вниз, я почти перестала понимать геометрию, которая мне всегда легко давалась.
Как про все это прознала мама, я не помню. Скорее всего заметила мою необычную подавленность, надавила и выяснила ее причину.
Лучше бы я продолжала молчать, как делала это прежде. В этот период мама познакомилась с журналисткой из белорусской республиканской газеты «Знамя юности» и у нее зрел план написать материал, который бы там напечатали. И мой случай показался ей вполне подходящим, чтобы развернуть его в полномасштабный очерк, критикующий педагогические нравы престижной школы, где я училась. Что она не замедлила сделать. Мы уже ушли на каникулы, когда газета рубанула заголовком «Гордость на коленях», за которым следовал большой очерк, занимающий половину огромной страницы.
Мы газету не выписывали, о появлении разгромного материала не знали, делали себе дома косметический ремонт в квартире, когда в дверь позвонили, и на пороге мы увидели улыбающуюся приторной улыбкой мою новую классную Майю Максимовну, которая только несколько месяцев назад приняла наш класс под свое крыло. Она нам добросовестно заливала, что пришла, чтобы познакомиться с условиями, в которых проживают ее ученики, что она ходит ко всем, чтобы поближе познакомиться с родителями, что-то говорила о моей успеваемости. Словом, сочиняла по полной программе. Отчим «включил» свою показную обворожительность, мама тоже поддерживала «светскую беседу», но все чувствовали себя не в своей тарелке, понимали странность визита и не могли никак поставить точку в затянувшемся пустом разговоре. О статье классная ни словом не обмолвилась, но мы позже догадались, что именно она стала причиной ее визита, когда увидели публикацию в газете. Она вышла в свет накануне.
Главный посыл очерка был очень правильным и состоял в том, что деликатные вопросы учителя должны уметь деликатно разруливать, не рубить с плеча, не усугублять ситуацию, а помнить, что на душе остаются неизгладимые следы, если ее трогать грязными руками. Все бы замечательно, если бы мне в этой школе не предстояло продолжать учиться.
Конечно, учителя меня если не возненавидели, то точно особой симпатии не испытывали и смотрели косо, иногда высказываясь нелицеприятно и обо мне, и о моей маме. Хотя в открытую все-таки меня не третировали. Потом, к восьмому классу все постепенно забылось. Но отношения с одноклассниками так и не вернулись в прежнее безоблачное состояние.
«Лебединое озеро»
Но, к счастью, жизнь состояла не только из скандалов, неурядиц и домашнего насилия. И это перевешивало невзгоды, давало пищу душе: книги, музыка, балет, живопись.
Среди прочего было одно неизгладимое впечатление, после которого я влюбилась в «Лебединое озеро» П. И. Чайковского. Моя мама работала в местном медицинском институте и, видимо, в рамках какой-то воспитательной работы, решила показать студентам то, что любила сама. А именно — фильм-балет «Лебединое озеро» с Майей Плисецкой (в хореографии А. Горского, сегодня эту версию ставит Михайловский театр), снятый в 1957 году (его можно посмотреть в Интернете). Студенты-медики почему-то балет игнорировали. Заказанный фильм периодически крутили в практически пустом вузовском актовом зале, и я, заранее предупрежденная, наслаждалась киноспектаклем в одиночестве, ожидая с замиранием сердца начала адажио, когда Плисецкая взлетит, поддерживаемая партнером, потом повернется, замрет, еще раз повернется и опять взлетит.
Волшебная сила общения
Моя занятая мама изобрела способ сделать не такой унылой уборку комнаты в нашей шальной коммуналке на 18-й линии Васильевского острова и другие не очень веселые домашние дела. Сначала мы распевали забавные «хулиганские» песенки: «А по колхозу течет речка, а через речку длинный мост, а на мосту стоит овечка, а у овечки длинный хвост. Когда бы не было той речки, тогда бы не было моста, тогда бы не было овечки, а с нею длинного хвоста. Прошла весна, засохла речка, колхоз построил новый мост, и на мосту опять овечка, а у овечки длинный хвост». Она объявила это гимном уборки, чем нас с сестрой очень веселила. А потом мы привыкли делать неинтересные домашние дела под музыку. Уже в Благовещенске я старшеклассницей и студенткой пылесосила квартиру под гремящее из проигрывателя «Рондо каприччиозо» Сен-Санса или недавно выпущенный апрелевским заводом грампластинок скрипичный концерт Паганини. Нередко в ход шла «Фантастическая симфония» Берлиоза, так удачно распропагандированная в замечательном фильме «Цветы запоздалые», снятом в конце 1960-х годов по одноименному рассказу Чехова. Вот уж поистине, перефразируя Ахматову, «когда б вы знали, из какого сора…» растет любовь к музыке.
Вообще, классическая музыка тогда пронизывала жизнь советского человека, и не только в концертных залах. Имена великих дирижеров и музыкантов, а также музыка в их исполнении постоянно звучала по радио практически в каждом доме: Мравинский, Светланов, Курман Газы, Леонид Коган, Давид Ойстрах, Мстислав Ростропович, даже Герберт фон Караян. Правда, нравилась она далеко не всем. Ученые проводили исследования относительно благотворного влияния классической музыки на здоровье человека и даже на привесы и надои крупного рогатого скота. Были периоды, когда симфонической музыкой услаждали коров, чтобы те давали больше молока и лучше усваивали корма, а доярки чертыхались, обалдевшие от непривычных мелодий, и называли их «коровьей музыкой». Однако такие крайности продолжались недолго и не смогли дискредитировать классику в глазах любителей. Но едкую иронию порождали…
Мне очень нравились вечера на кухне в Гродно, когда мама рассказывала нам с сестрой, а иногда мне одной, о своей веселой и беззаботной студенческой жизни в Москве, о поездках в альпинистские лагеря, о Кавказе и горных лыжах, о своих друзьях-поклонниках и больше всего про Гельку (Ольгерда Ленгника), ее первую любовь, которой она как-то не так распорядилась… Это я сейчас понимаю, что она в этих рассказах искала утешения, поскольку чувствовала, что в очередной раз совершила ошибку, вышла замуж за пьяницу, скандалиста и малообразованного кичливого идиота, который с упорством, достойным лучшего применения, портил жизнь себе и ей. Но у них была общая маленькая дочь, и, кажется, она тогда ждала своего четвертого ребенка. С кем, кроме нас, она могла предаваться воспоминаниям, с тревогой ожидая возвращения подвыпившего муженька, который от любого не понравившегося ему слова мог устроить семейные разборки с рукоприкладством и метанием предметов…
Впрочем, отношение к мужчине с элементами материнской заботы в нашей семье культивировалось довольно долго, передалось и нам с сестрой. А это залог неверного выбора. Кого, кроме требующего опеки иждивенца можно выбрать с таким настроем? Прижать к груди и плакать… Я избавилась от такого подхода, когда это уже не имело значения.
А на кухне в Гродно моя психологически сильная и энергичная мама пела нам забавные студенческие песенки.
В Гродно нам с сестрой мама много читала вслух. Перечитала целые собрания сочинений — О. Генри, Джек Лондон, Брет Гарт, Проспер Мериме, Александр Дюма, сестры Эмилия и Шарлотта Бронте, Оскар Уайльд, А. П. Чехов, А. К. Толстой. Вообще, чтение вслух создает удивительное ощущение общности и сопричастности, а читаемому произведению придает какой-то неповторимый романтический флёр и дополнительное очарование, которые не воссоздаются при самостоятельном прочтении про себя. Возможно, это влияние ситуации и личности читающего. Мне читала вслух и мамина тетя — «Сирано де Бержерака» Ростана и пьесы А. Н. Островского, но у меня не возникало тогда такого волшебного чувства погружения в иные миры. В итоге, читать я тоже полюбила, хотя и позже сестры, которая в 6 лет замирала перед любым текстом, пока не дочитывала его до конца или пока кто-то ее не отрывал от этого занятия.
Читала нам мама и своих любимых поэтов — Есенина, Ахматову, Блока, Северянина, Гумилева, Сашу Черного, Городецкого. Некоторые стихи врезались в память навсегда: блоковское «Девушка пела в церковном хоре…», ахматовский «Сероглазый король», северянинское «У меня дворец двенадцатиэтажный, у меня принцесса в каждом этаже..», городецковское «Стоны, звоны, перезвоны, стоны-вздохи, вздохи-сны, высоки крутые склоны, крутосклоны зелены…». Это ей от ее мамы досталось. Что-что, а стихов бабушка наизусть знала множество. Стихи далеко не всех поэтов было легко найти и почитать даже в годы «хрущевской оттепели».
К поэзии у меня отношение было и осталось очень избирательное, по большей части мне не нравилось слушать, когда стихи читают вслух. Лишь постепенно у меня прошло это неприятие, но и до сих пор я прозу люблю больше поэзии, хотя ценю и знаю творчество многих поэтов.
Мамины помощницы
Достаточно долго мама считала старших детей добровольными помощниками и няньками. Иногда я даже пропускала школу, потому что младшую сестру было не с кем оставить, чем ужасно злила учителей, особенно учительницу истории. Это была строгая, даже слегка стервозная, высокомерная, хорошо упакованная жена военного по фамилии Кицис, которая на уроках щеголяла в умопомрачительных костюмах и невероятно дорогих сверхмодных туфлях на шпильках. Их у нее было так много, всех цветов радуги, что можно было сбиться со счета. Она словно сошла со страниц немецкого журнала мод, чем повергала нас, пятиклассников, в легкий трепет, потому что большинство наших родителей ничего подобного себе позволить не могли. Уроки у нее были интересные, но непреодолимую психологическую и экономическую дистанцию мы хорошо ощущали. Как проговорился кто-то из моих одноклассников, мою маму она ругала вдохновенно  — по принципу «а еще и кандидат наук». Вряд ли это имело для моей мамы какое-то значение. Не помню, чтобы она ходила на родительские собрания и выслушивала эти претензии, но все-таки у младшей сестры Лилит время от времени появлялись няни.
В Гродно их было две. Первая — симпатичная круглолицая польская девушка Тереза. Ей было восемнадцать, но модная в те годы завивка-перманент делала ее старше. Она приехала из какой-то отдаленной деревни и официально работала няней. Говорила она с явным местным акцентом, много рассказывала о своей жизни, о своих мечтах, о планах на будущее. Я с ней проводила немало времени, ведь мама почти все время была на работе, да и по возрасту не сильно от нее отстала. На уме у нее были наряды, парни и танцы. На танцы она ходила каждый выходной. За ней заходила подружка, которая училась в каком-то ПТУ, и часто Тереза возвращалась в каких-нибудь обновках. То это были изящные полусапожки, то симпатичное пальтишко, то меховая шапочка. Она их с удовольствием показывала, радовалась, что они ей подходят. Мне они тоже нравились. Когда я спрашивала, где она их взяла, она таинственно улыбалась и говорила: «Взяла!» А потом по секрету рассказала, что они с подружкой воруют номерки в гардеробе на танцах и берут по ним чужие приглянувшиеся им вещи. Иными словами воруют. Я была в шоке, но ее тайну сохранила. Тем более она у нас надолго не задержалась.
Больше всего Тереза мечтала о красивой одежде! Ей хотелось быть красивой. И меня несказанно удивляла одна ее мечтательная фраза: «Хочу умереть, тогда меня так красиво оденут!» До таких высот самопожертвования ради внешнего впечатления пое понимание не простиралось.
Но она была веселая, общительная и добрая. Всегда привозила от своих родителей, когда их навещала, разные интересные вещи и всякие диковинные вкусности. Это были деревенские самодельные колбасы, копченое мясо, сало. Она привезла на Новый год карнавальный костюм Бабы яги. Самым примечательным в нем, кроме маски, была длинная домотканая юбка. Тогда в белорусских и польских деревнях Советского Союза их еще было немало, их носили не только люди в годах. Ведь жили все очень небогато. В этом костюме я пару раз появлялась на школьном и городских утренниках и даже получила призы за лучший карнавальный наряд.
Хотя мама запрещала Терезе, когда она гуляла с ребенком, таскать сестру в какие-то сомнительные места к своим подружкам, она, конечно, это предписание нередко нарушала. Чем развлекались девушки в присутствии двухлетнего ребенка, о чем болтали, сказать трудно, но они научили сестру на вопрос «Кто ты?» отвечать «Я сука!». И страшно веселились, когда слышали эту фразу из уст невинного ребенка. Мне тоже продемонстрировали это лингвистическое достижение. Меня это тоже смешило. К счастью, мама узнала об этом уже, когда Тереза сменила поле деятельности.
Разделенные целой страной
Второй помощницей, уже не столько няней, сколько помощницей по дому, стала Валя. Она училась в ПТУ, была крепкой коренастой неказистой восемнадцатилетней девушкой, выросшей в отдаленной деревне. Один глаз у нее был поврежден, и место зрачка занимало бельмо. Ее в детстве боднул бык и попал в глаз. Валя была серьезной и деятельной, мама поручила ей опекать пятилетнюю сестру Лилит и меня, когда решила принять приглашение Благовещенского медицинского института возглавить там кафедру нормальной физиологии.
Мне очень не хотелось ехать на Дальний Восток, менять школу, оставлять своих друзей, но главное — терять возможность обучения в английской школе, где ряд предметов преподавался на английском языке. Мне нравились иностранные языки, и они мне довольно легко давались. А в Благовещенске ничего этого не было. К тому же в тот период отношения Советского Союза и Китая находились почти на грани войны. Китайцы в 1967 году обещали нам «веселое» празднование 50-летия Октября. Но моя отчаянная мама отправилась в Благовещенск-на-Амуре в конце августа этого года, который от Поднебесной отделяла только река. Я уговорила маму оставить нас со средней сестрой в Гродно, а самой с отчимом и двумя другими сестрами (к тому времени в семье уже была полуторагодовалая Татьяна) отправляться покорять отдаленные территории нашей родины. К моему удивлению, она согласилась. И уехала почти на четыре месяца на другой конец страны. Нас разделили почти 10 тысяч километров. А у меня еще не было паспорта, ведь мне было всего пятнадцать. Значит, я не могла даже получать деньги на почте. Меня это не смущало, какие-то деньги мне были оставлены. И особых проблем я за этот период не ощутила.
Вот за старшую и осталась восемнадцатилетняя почти незнакомая Валя, которая, по идее, могла послать нас с сестрой далеко и быстро. Но она этого не сделала, а честно опекала нас, как могла. А испытания начались практически сразу. 1 сентября, когда должны были начаться занятия в ПТУ, где она училась, почему-то отложили начало учебного года на месяц. И Валя решила поехать домой в деревню. Что делать с моей младшей сестрой, если я учусь в девятом классе? Не помню, согласовывали ли что-либо с мамой, звонила ли она нам в эти месяцы, но Вале ничего другого не оставалось, как взять Лилитку с собой к родителям в деревню. Не уверена, что я знала, как она называлась и где она находилась. Но никого сложившееся положение не напрягало, и Валя с сестрой отбыли на месяц в глухие белорусские края.
И я, к своему удовольствию, осталась одна. Училась я во вторую смену, поэтому «перевернула день на ночь», ложилась поздно, вставала тоже не рано. Питалась, как мне казалось, «как белый человек»: крепкий кофе со сливками, бутерброды с сыром — привычный воскресный завтрак при маме. Только кофе она делала не слишком крепким. А я, что называется, «не жалела заварки». И поплатилась. В один прекрасный день я доигралась почти до предынсультного состояния — сильного приступа «офтальмической» мигрени, как потом задним числом сказал маме один из ее коллег по медицинскому институту: сужение поля зрения, золотые «звездочки» перед глазами, онемение половины лица, руки и ноги с правой стороны. Сейчас я хорошо знаю эти симптомы нарушения мозгового кровообращения, они у меня с некоторых пор стали возникать как реакция на кофе, который я теперь я даже бескофеиновый пью с опаской. Но я сейчас знаю, как бороться с таким состоянием, а тогда все было непонятно. Учительница, которой я пожаловалась, отправила меня домой, ни о каком враче речи даже не возникло. Только на третий раз я догадалась, что дело в крепком кофе и порочном режиме сна и бодрствования. И все потихоньку утряслось. 
Через месяц или полтора вернулись из деревни Валя с сестрой Лилиткой. Даже я обалдела, увидев, как изменился пятилетний ребенок: вместо вполне себе городской девочки из интеллигентной семьи приехал абсолютный продукт деревенской жизни. Она, как промокашка, впитала все особенности сельского общения своего окружения в течение этих тридцати-сорока дней. Вся городская шелуха с нее слетела. Говорила на «О», тарелку называла миской, употребляла непривычные выражения. Особенно смешило, когда она серьезно заявляла по поводу скисшего молока, акцентируя каждую букву «О»: «А молоко-то боловано!». Когда в декабре приехала мама, ее удивлению не было предела, хотя она старалась свести все к шутке. В конце концов, в этом была и доле ее вины, что ребенок так изменился. Но он был жив и здоров, а это — самое главное. Больше всего возмущалась бабушка, когда мы останавливались у нее в Москве по пути в Благовещенск.
Нежданная дружба
Из всех маминых помощниц я подружилась с Сашей Ким (по паспорту ее звали Ким Сун-дзя). Она была уроженка Сахалина, наполовину японка, по матери, и наполовину кореянка, по отцу. Ее родители так и остались жить на острове, после того, как его южная часть после Второй мировой войны вновь вернулась к России, тогда Советскому Союзу. Она была миниатюрная, очень женственная, экзотически симпатичная, обладала веселым нравом, хорошим чувством юмора. Меня восхищала ее изящная фигура, густые черные волосы, тонкая талия. Чуть старше меня, года на три-четыре, она прожила с нами меньше двух лет. Но для меня она стала на это время и подругой, и наперсницей, и отдушиной. С ней я могла полностью выговориться, доверить ей все, что накопилось в душе. И услышать рассказы о ее жизни, так не похожие на мои, но тоже часто невеселые.
Она работала лаборанткой на кафедре нормальной физиологии Благовещенского медицинского института, где мама была заведующей. По договоренности с ней, Саша жила у нас и помогала по хозяйству. Она несколько лет пыталась поступить учиться в мединститут, но все время заваливала какой-нибудь вступительный экзамен, хотя надежды не теряла. В итоге она стала первокурсницей вместе со мной. Но к тому времени она уже с нами не жила и у мамы на кафедре не работала. И мы почему-то уже почти не общались. Хотя одно время были почти подругами. Видимо, сказалась разница в возрасте — четыре года, когда тебе шестнадцать или семнадать, — это огромная дистанция.
Но поначалу мы с ней были очень близки, делились секретами и мечтами, вместе ходили в секцию по спортивной гимнастике. Конечно, у нее были какие-то взрослые тайны, но я особенно не стремилась их узнать.
Как-то в раздевалке я заметила, что она была вся в синяках, словно ее кто-то жестоко избил, но она пояснила, что у нее такая реакция на занятия на брусьях. Я ей поверила, как доверяла любым другим ее объяснениям. До сих пор не знаю, правда это была или она выдумывала, скрывая какую-то свою тайную жизнь. Но, когда я стала студенткой, то случайно услышала сплетни о похождениях нашей Саши, хотя специально не пыталась что-то выяснять. Я все равно к ней испытывала теплые чувства. Она фактически вытащила меня из моего психологического ада, сделав достоянием семейной гласности выходки моего отчима, и те что он совершал раньше со мной и сестрами, основываясь на моих рассказах, и то, что он вытворял уже на ее глазах и с ней. Она помогла мне сохранить жизнерадостность и присутствие духа, но полностью от невроза не уберегла. Лет в девятнадцать он меня все-таки настиг, но это уже сработали мои неудачи на любовном поприще.
Как она исчезла из нашей семьи, моя память не зафиксировала. В отношениях с мамой у нее были какие-то сложности.
Какое-то время у нас жила еще одна помощница, молчаливая серьезная девушка, как потом выяснилось, дочь директора рыбзавода в поселке Поярково. Ее имя выпало у меня из памяти, поскольку особой симпатии мы друг к другу не питали, общались мало. Она занималась младшими сестрами, а я уже была старшеклассницей, а потом студенткой, но один эпизод мне запомнился. Иногда она уезжала на пару дней домой. И как-то, вернувшись, привезла в качестве подарка невероятный деликатес — половину тушки свежего амурского осетра килограмма на два. Вкусно поесть я всегда любила, поэтому осетрина очень меня заинтересовала. Как ее правильно готовить, никто из нас толком не знал, поэтому наша помощница решила сделать это сама, так, как эту рыбу готовят у них дома: в сливочном масле и сметане. Готовка не входила в ее обязанности, но осетрину она приготовила знатную! Никогда такой вкусноты мне есть не приходилось — ни до, ни после. Хотя несколько раз, купив пару кусочков осетра, я пыталась повторить тот кулинарный рецепт, но ничего подобного у меня не получалось. Полагаю, дело было, прежде всего, в качестве самой рыбы, свежайшей и выросшей в чистой воде.
Непростая жизнь
Благовещенск (Амурская область), закрытый пограничный город, как потом стало понятно (после отъезда), дал мне очень много. Лишь со временем я осознала, как там было интересно жить. Хотя было немало ограничений и проблем. Из городского парка через Амур был виден Китай (в 1967–1970 годах очень враждебный). В 9 часов вечера расположенный здесь пляж превращался в государственную границу с пограничниками, собаками и ДОТами. До Москвы — 14 часов лёту или минимум шесть дней на поезде, шесть часов разницы во времени с Москвой. Только местное телевизионное вещание, все остальное, даже новости — только в записи. Лишь в 1968 году вступила в строй система ретрансляции телевизионного сигнала «Орбита», и город получил возможность смотреть новости из Москвы в режиме реального времени.
В Благовещенске я закончила обычную школу, наполовину закончила музыкальную, начала учиться в институте. Там, как и в Гродно, тоже был только драмтеатр, правда, в нем ставили пьесы, которые не решались тогда показывать в других театрах (например, Э. Олби «Все в саду» — «а куда нас еще ссылать?» — риторически спрашивали артисты). Но культурная жизнь Благовещенска была гораздо богаче, чем в Гродно. Гастроли разнообразных артистов случались там довольно часто.
Быт в Благовещенске был непростым. Хотя город находился на широте Харькова, климат там был достаточно суровый — до плюс 40 градусов летом и до минус 45 градусов зимой, правда, без ветра и при очень низкой влажности, но без снега. Земля за всю зиму так и покрывалась белой пеленой. Но в августе погода словно сходила с ума и с избытком компенсировала отсутствие осадков в течение всего года. Муссон приносил огромные массы облаков, которые проливались чудовищными затяжными ливнями, озаряли небо нереальными грозами, когда при блеске молнии на секунду становилось светло, как днем, будто кто-то включал гигантскую лампу-вспышку.
Несмотря на суровые зимы, в городе строили обычные панельные дома, стены которых промерзали насквозь, намокали и покрывались плесенью. Центральное отопление не могло их прогреть в достаточной степени, топили плохо, в помещениях создавалась высокая влажность, пары воды конденсировались на стеклах окон и превращались в толстенную наледь в несколько пальцев толщиной. В нашей с сестрой угловой комнате зимой температура никогда не поднималась выше 15 градусов. Дневное солнце активно нагревало лед на стеклах, он плавился, ручьями стекал на узкие подоконники, оттуда на пол, образуя огромные лужи. Чтобы избежать всех этих неприятностей, на подоконниках прокладывали дренаж — это был обычный толстый бинт, лежащий по всей ширине подоконника под самыми стеклами. Его концы были опущены в пол-литровые бутылки, подвешенные с двух сторон подоконника на специально вбитых гвоздях. Бутылки наполнялись быстро, их надо было опорожнять каждый день.
Я приехала в Благовещенск в декабре и застала в нашей четырёхкомнатной малогабаритной квартире на последнем этаже панельной пятиэтажки именно такую картину. В двадцати пятиградусный мороз в доме отключили отопление, в комнатах было холодно и сыро, в детской комнате термометр показывал одиннадцать градусов, в остальных — и того ниже. Окна закрыты ледяной толстенной пеленой. В один из дней я в хозяйственном порыве решила очистить кухонное окно от ледяных оков. Взяла зубило и молоток и сколола весь лед со стекла. Полюбовалась на результат своей работы, разглядывая скудный пейзаж за окном — голая земля, чуть присыпанная плешинками слежавшегося снега, высокие тополя у соседнего дома-близнеца, голубое безоблачное небо и яркое солнце высоко над горизонтом. Ровно через час достигнутая прозрачность стекла исчезла — все вернулось в прежнее состояние, безнадежно покрылось сначала ледяными узорами, а потом толстенной непробиваемой белой пеленой. Больше я таких рискованных экспериментов не проводила. Хорошо, что я не разбила стекло, а то вставлять его зимой была бы целая история!
Неприятные сюрпризы ледяными окнами не ограничились. В первые же дни после моего приезда выяснилось, что в доме нет горячей воды и не предвидится (ТЭЦ еще не построили, но кран для горячей воды в квартирах сделали), нет газа (его подключили позже), нет газовой колонки или титана для нагревания воды для ванной, готовить приходилось на керогазе, холодная вода тоже шла с перебоями. Позже стало понятно, что летом, холодная вода на нашем этаже текла только ночью. Приходилось набирать ее в ванну для технических нужд, делать запас во всех мыслимых емкостях для питья и готовки. Зимой пользовались горячей водой из батарей — коричневой, противной пахнущей технической водой мыли посуду, ею же мылись. Для стирки приходилось греть воду в ведре, когда появился газ. Благо стиральные машины того времени работали по принципы большой емкости с вращающимся  в ней диском и проточной воды не требовали.
Впрочем, таких многоэтажных кварталов было немного, панельными домами и «сталинками» были застроены всего три-четыре центральные улицы, идущие параллельно Амуру, в остальной части пограничного областного центра со стотысячным населением на широченных улицах привольно расположились рубленые деревянные сибирские избы. Канализация появилась в городе только в 1963 году. Чему же было удивляться?
Поход с магазин зимой за картошкой в Благовещенске превращался в проблему — как донести и не заморозит ее? Да и снабжение в городе было странное. В магазинах было много молока и меда в пол-литровых банках. С колбасой и сыром были какие-то проблемы, потому что от привычных бутербродов на завтрак пришлось отказаться и перейти на мед и молоко. Фруктов зимой не продавали вообще никаких. Лишь иногда появлялись морженные сливы или моченые яблоки. Еще хуже было с одеждой и обувью. Все приходилось привозить из Москвы — самим или просить знакомых.
В Благовещенске и окрестностях не росли привычные для европейской части деревья и кустарники — кусты малины надо было укрывать как розы, чтобы не вымерзли. Из овощей могла уродиться только редиска. Здесь она была особенная — длинная и большая, как морковь. Ее продавали на рынке китайцы, жившие на нашей территории. Там же зимой можно было приобрести круг замороженного молока, похожий на плоскую головку сыра.
Обедать нам предписывалось ходить в студенческую столовую медицинского института, где мама работала, что мы делали не всегда, но часто. Мама дома практически ничего не готовила — все ее свободное время съедала подготовка к лекциям, которые она читала огромному потоку студентов впервые в жизни. Объем лекционного курса был колоссальный, систематизация и методическая расфасовка информации требовал от нее больших усилий, особенно в первый год работы. Да и коллектив сотрудников ей попался непростой — интриги, недовольства, необходимость наводить порядок в большом кафедральном хозяйстве, решать кадровые и организационные вопросы. Так что маме было не до быта и не до готовки.
Через год я увидела в квартире первого рыжего таракана, до этого момента никогда не видела этих назойливых насекомых. Через некоторое время эти противные «захребетники» заполонили весь дом. Как их ни травили, меньше их не становилось. Никогда больше мне не приходилось видеть такого количества тараканов. После «дихлофосовой» атаки их приходилось собирать по нескольку полных совков.
Лето в Благовещенске бывало жарким и солнечным. В июне и июле можно было до волдырей спалить открытые плечи, просто гуляя по улицам. Почему-то купаться мы почти не ходили, хотя в городе были две огромных реки — Амур и Зея, его мощный приток.
«Там, где Амур свои воды несет»
Как ни странно, переезд в Благовещенск для меня стал своего рода очищением. Там уже не было той гнетущей обстановки ни дома, ни в школе.
Прорвавшийся поток признаний и мой чистосердечный рассказ о гнусностях, которые творил отчим, привели к молниеносному разводу и жесткому ультиматуму с маминой стороны. И хотя еще почти два года пришлось жить с отчимом в одной квартире, это уже было совсем не так ужасно, как прежде. Его можно было поставить на место, хотя я в открытую конфронтацию с ним никогда не вступала.
И в школе все пошло иначе. Хотя английский язык нам преподавали на уровне, который я давно миновала, с остальными предметами было все замечательно. Особенно легко мне давалась химия. Преподававшая ее учительница, знающая, спокойная, рассудительная, была нашей классной. В классе было всего четверо мальчишек. По уровню знаний я оказалась среди лучших. Самым увлекательным предметов стала история, а потом еще и обществоведение. Их вела у нас преподавательница педагогического института, привыкшая читать лекции студентам. Она нам их вдохновенно и читала, выходя далеко за пределы ограниченной школьной программы. Она много рассказывала того, что не было ни в одном учебнике, приводила примеры из прочитанных ею книг. Если начинала спрашивать, то при первой же запинке ученика начинала излагать тему за него. И говорила, говорила, слушать ее модно было без конца. На уроках обществоведения, как потом выяснилось, она сумела нам кратко изложить основы философии — диамат и истмат, а также политэкономии и научного коммунизма, главных гуманитарных дисциплин, которые тогда изучали в институте. Это сильно облегчило потом мою студенческую жизнь.
Благовещенск дал мне много хорошего. Здесь я словно задышала свободно. Казалось, ушел психологический прессинг. И это несмотря на плохие отношения с Китаем, который грозил нам войной. Несмотря на постоянные нарушения границы, а в Благовещенске она была в трех кварталах от нашего дома. Несмотря на кровавое боестолкновение с китайцами на острове Даманский, которое не на шутку испугало всех — наутро после этих событий на школьной линейке даже самые отъявленные хулиганы притихли.
В самые тревожные дни мы с подругой, Валей Пешковой, ходили на берег Амура, всматривались в низенькие домики на китайской стороне, пытаясь увидеть какие-нибудь успокаивающие признаки, и, поскольку там все было предельно спокойно, мы, побродив с полчаса по берегу, решали, что до завтра, Бог даст, ничего страшного не произойдет. Ведь никто не толпился на набережной, только огромный портрет Мао Цзэдуна смотрел на нас в окружении гигантских плакатов с ничего не говорящими нам китайскими иероглифами, не наблюдалось никаких передвижений по улицам. Казалось, что город Хейхэ вымер. Значит, на некоторое время можно успокоиться, а назавтра прийти снова и опять сориентироваться в ситуации.
Интересно, что в самом Благовещенске не было принято даже между собой говорить на эту тему. Никто не выдумывал страшилок, не паниковал, не скупал продукты и спички, как было в Гродно, иногда пересказывали как анекдоты сообщения китайского радио, вещавшего по-русски. Это не было шутками, но звучало дико до смешного. Один такой «анекдот» мне особенно запомнился. Китайцы успокаивали: «Русские женщины от 16 до 40 лет! Вы не бойтесь, мы убивать вас не будем. Вы будете рожать нам таких красивых детей, как китайцы, и таких смелых, как русские». Ну, что ту прибавишь? Китайцев никто красивыми не считал, а признанием русской смелости гордились.
В самый разгар этих тревожных месяцев, зимой, у мамы случился невероятно тяжелый аппендицит, от которого она чуть не умерла. Ей тогда было всего 40 лет. Она долго терпела боль, запустила все до перитонита, который осложнился абсцессами в кишечнике. Ее спас коллега по медицинскому институту хирург Николай Петрович Ушаков. Он вовремя сделал ей повторную операцию, вскрыв один абсцесс. Второй, который не заметили, к счастью, сам прорвался внутрь кишечника и, видимо, сам зарубцевался. От инфекции ее защитили какие-то новейшие антибиотики и не менее мощные естественные силы ее организма. Они же победили и резвившееся на фоне всех этих осложнений двустороннее воспаление легких. В итоге мама проболела больше месяца. Только в больнице она пролежала три недели. (Интересны гримасы генетики — у меня, в мои 42 года, случился такой же аппендицит, с похожими осложнениями, которые не развились в столь тяжелую форму только благодаря новым специфическим антибиотикам).
Мне было тогда шестнадцать лет, я училась в десятом классе и, поскольку с отчимом мама была уже в разводе, он изредка появлялся, но на нашу жизнь почти не влиял, то я снова осталась в семье за старшую. У меня на руках оказались три младшие сестры — двух, шести и двенадцати лет. А жизнь — буквально, как на пороховой бочке: каждую ночь в городе инциденты на границе, слышна стрельба или взрывы. Я могла навещать маму в больнице каждый день, клиника была учебной базой мединститута, я проходила под видом студентки, благо и путь знала, и белый халат у меня был, и студенческую раздевалку мне показали. Эти визиты добавляли мне присутствия духа, хотя мамина болезнь и общая ситуация меня сильно напугали. Помню однажды, после какого-то особенно неприятного ночного инцидента на границе мама мне серьезно сказала: «Собери все документы и необходимые вещи на случай экстренной эвакуации. Идти надо в институт, а там все скажут, что делать дальше». Дальше, как потом выяснилось, был бы пеший стокилометровый марш-бросок до станции на Транссибе, поскольку от Благовещенска по железной дороге поезда почти не ходили — был прицепной вагон к поезду Москва-Владивосток в обе стороны и какой-то пригородный поезд. И все. Выбраться из города было непросто. К счастью, все это не потребовалось. Во-первых, мама все-таки выздоровела и вернулась домой. Во-вторых, потихоньку отношения с Китаем стали менее напряженными, хотя оставались недружественными еще долго.
Когда через три недели маму выписали, ее буквально ветром шатало. Она похудела и была настолько слаба, что даже помыться в ванне сама не могла — ее приходилось мыть, как ребенка. Но она довольно быстро восстановилась, к ней вернулась прежняя энергия и деловитость.
Хотя сам город мне не нравился, но в нем была какая-то экзотика. Как и в окружающей природе с сопками, бескрайними степными необжитыми пространствами, шелестящими на ветру сухими листьями кустарниковых дубов, буйным ярко-розовым цветением багульника ранней весной и широченными реками — Амуром и Зеей.
Особых достопримечательностей в городе не было — маленький краеведческий музей, драматический театр, где когда-то начинал свой актерский путь знаменитый Олег Стриженов, Дом офицеров, где проходили все значимые гастроли — и Бурятского театра оперы и балета, и Дальневосточного симфонического оркестра, и Вольфа Мессинга, и эстрадных артистов. А еще два кинотеатра, универмаг, пара гостиниц и ресторанов. Но нам этого хватало. Учебных дел было много и в старших классах, и потом на первых курсах института. А еще музыкальная школа и программа самообразования. Я, наконец, решила, что надо много читать — воплощала план в жизнь. Собрание сочинений Гюго — от корки до корки, мемуары Берлиоза, романы-биографии Андре Моруа, Анатолия Виноградова и Дэвида Вейса о великих писателях, музыкантах и композиторах, книги Грэма Грина и Вениамина Каверина.
Летом, в год окончания школы, я впервые побывала во Владивостоке, откуда мама с младшими сестрами должны были отбыть на пароходе на Сахалин, куда ее пригласила мать одного ее студента, а я после этого собиралась вернуться домой поступать в мединститут. Первоначально предполагалось, что я тоже отправлюсь с ними, но во Владивостоке выяснилось, что у нас не все в порядке с документами, не оформлен необходимый пропуск, ведь все эти территории в советское время были закрытыми и пускали туда лишь по пропускам и приглашениям. В итоге мы не попали на нужный пароход, и у меня для поездки на Сахалин оставалось недостаточно времени, ведь надо было сдавать экзамены для поступления в институт. В ожидании парохода мы провели во Владивостоке почти неделю. Это было интересно и поучительно. Далекий большой город на Тихом океане, незабываемые пейзажи, бескрайние темно-синие водные просторы, оживающие легендарные имена и названия — Сергей Лазо, Волочаевская сопка, бухта Золотой Рог. Еще не перекинули роскошный Золотой мост через бухту, транспорт вокруг нее «пилил» часами, был недоступен остров Русский и его бухты, занятые воинскими частями, не принимал гостей Океанармума, но все равно было интересно. Все необычно, все непривычно, все отличалось от характерного для европейской части страны.
В Благовещенске меня почти все время угнетала  и разница во времени, и оторванность от знакомых с детства территорий средней полосы. Мне снились пейзажи Подмосковья, где когда-то была дача бабушки с дедом, там доводилось проводить много времени. Меня неудержимо тянуло туда, просто болезненно. Тогда, в свои пятнадцать лет, я поняла, что ностальгия — это не выдумка экзальтированных интеллигентов, а реально существующее сильное чувство.
К счастью, мама каждый год летом либо сама с нами ездила в Москву, либо меня отправляла к бабушке. Тогда мне довелось несколько раз проехать по Транссибирской железнодорожной магистрали, а это само по себе невероятное приключение! Неделя в поезде! Расстояния между областными центрами — тысяча километров. Это тебе не европейские 200 верст! Оторваться от окна невозможно — одна потрясающие пейзажи сменяются другими, не менее впечатляющими. Словно оживает географическая карта и учебник отечественной истории: Петровский завод, Петровск Забайкальский, Ангарск, Иркутск, Аргунь, Шилка, Канск и Ачинск, Ерофей Павлыч... Четыре часа поезд едет по кромке Байкала, вписываясь в изгибы прибрежных утесов. В одну из поездок случилось ЧП — простояли на берегу Байкала несколько часов: с идущей выше по склону автомобильной дороги на железнодорожные пути свалился грузовик. К счастью, перед крутым поворотом дороги. Машинист увидел и успел затормозить. Пока убирали автомобиль с дороги, нам удалось походить по берегу легендарного озера, показиться прозрачности воды, полюбоваться бескрайними водными далями огромного озера.
В Благовещенске, уже учась в институте, я приобщилась к водному туризму, которым увлеклась мама, и проплыть на надувном плоту по двум гигантским притокам Амура — Зее и Бурее. Маршруты были весьма протяженными. До тысячи километров по Зее, от Богом забытого поселка Бомнак, где теперь проходит Байкало-Амурская магистраль, а тогда было всего несколько десятков домов, до города Свободный. По пути видели начало строительства Зейской ГЭС. Этот путь занял почти месяц. Около пятисот километров мы проплыли по Бурее — от маленького ее притока Чегдомын, куда шла рабочая узкоколейка, до станции Известковая. Никакой Бурейской ГЭС тогда еще и не подразумевалось.
Мама приобщила меня и к деловым поездкам по линии общества «Знание» — с популярными лекциями для школьников о пересадке органов я вместе с ней ездила в отдаленные районы Амурской области, побывала на легендарном прииске «Токур-золото». Образцовом, таком оазисе советского дальневосточного благополучия. Правда, на экскурсию в шахты я, в отличие от своей мамы, не попала. Она читала лекции на прииске, а я — в поселковой школе. Но все равно эти поездки во время зимних студенческих каникул были весьма поучительны. Они давали возможность понять, какие огромные пространства занимает только Амурская область! Пять Франций! Но автомобильных дорог в ней практически не было — лишь радиально от Благовещенская тупиковые трассы в никуда, длиною в двести километров! Остальные просторы были достижимы только на самолетах-»кукурузниках» или на вертолетах. Все это очень просветляло сознание и давало представление «об истинных размерах земли».
В Благовещенске обогатилась моя жизнь и музыкальными впечатлениями. В Гродно не было ни музыкального театра, ни филармонии, но на каникулах у бабушки в Москве я отрывалась — ходила на всё в музыкальном театре Станиславского и Немировича-Данченко, пару раз была в Кремлевском Дворце, где тогда пели и танцевали артисты Большого театра…
Но в Благовещенск регулярно приезжали на гастроли хорошие музыканты (помню Эдуарда Грача) и выступали в маленьком актовом зале местного музыкального училища.
Каждое лето в Доме офицеров гастролировал Бурятский государственный академический театр оперы и балета с весьма богатым репертуаром и хорошей труппой. Театр из Улан-Уде привозил на гастроли не менее полутора десятков спектаклей, среди них оперы «Травиата», «Риголетто», «Кармен» — тоже были в репертуаре Бурятского театра. Все это мне подарил Благовещенск.
Я ходила на все спектакли (помнится, как-то купила билеты на 15 спектаклей, благо, мама всегда давала на это деньги). Кстати, тогда мне посчастливилось слышать оперу Ж. Бизе «Искатели жемчуга», которую в советское время, кажется, больше нигде не ставили. И сейчас словно слышу, как Надир поет о своей возлюбленной знаменитую арию, до сих пор перед глазами стоят некоторые сцены из этой оперы, а также из «Фауста» с классической Вальпургиевой ночью, из «Князя Игоря» с настоящими половецкими плясками. И сегодня помню имя великолепного баса этого театра, прекрасного Мефистофеля — Лхасаран Линховоин, и имя примы-балерины — Лариса Сахьянова.
А еще в Благовещенске я смогла пойти в настоящую музыкальную школу, где умная учительница музлитературы смогла привить мне любовь к оперной музыке и продолжить начатое еще дома формирование хорошего музыкального вкуса.
Музыка во спасение
«Травиата» — моя самая любимая опера Верди. Впервые я услышала ее на уроке музлитературы в музыкальной школе Благовещенска в конце 1960-х годов. До этого я училась играть на пианино в музыкальной студии белорусского Гродно, где, кроме сольфеджио и хора, никаких дополнительных занятий не было. А тут на уроках преподавательница ставила пластинки с записями спектаклей в исполнении великолепных певцов, как-то очень увлекательно рассказывала о слушаемых произведениях, об исполнителях главных партий, об истории опер и их создателях. Иван Козловский, Елизавета Шумская, Павел Лисициан, чьи голоса звучали на пластинке, были не просто известными певцами, а узнаваемыми по голосу. Особенно Иван Козловский и Павел Лисициан. Не проходило и дня, чтобы по радио, которое было в каждом доме и часто работало в фоновом режиме, не звучало что-нибудь в их исполнении. Не удивительно, что я полюбила эту оперу сразу. Она была и одной из первых, что я слушала вживую, когда летом в Благовещенск приезжал на гастроли Бурятский театр оперы и балета. Состав исполнителей там был не звездный, но в то время я считала, что Верди ничем нельзя испортить, что «Травиата» обречена на успех в любом исполнении. Помню, на гастролях в спектаклях участвовали два тенора. У одного был сильный и красивый голос, а у другого (даже его фамилию запомнила — Людько) голос «дребезжал», «качался» и звучал так, словно певца все время кто-то крепко держал за горло. Он еще не отличался и высоким ростом, поэтому, чтобы не выглядеть странно рядом со статной Виолеттой, ему приходилось незаметно вставать на ступенечку, возможно, специально для этого имевшуюся в декорации. Спектакли с первым певцом мне нравились больше, но я ходила слушать обоих.
Фантастический Берлиоз
В Благовещенске в мою жизнь ворвался и Гектор Берлиоз. В моем сознании этот французский композитор накрепко соединился с А. П. Чеховым, благодаря фильму Абрама Роома «Цветы запоздалые». В нем звучит «Фантастическая симфония» Берлиоза и, как пишут в начале ленты ее авторы, помогает понять юношеское произведение Антона Чехова. Фильм вышел в 1969 году, тогда же впервые в Советском Союзе были опубликованы «Мемуары» Берлиоза, появились пластинки с записью «Фантастической симфонии» в исполнении разных оркестров — Симфонического оркестра Всесоюзного радио, Академического симфонического оркестра Ленинградской государственной филармонии — под управлением Натана Рахлина и Геннадия Рождественского. Был исполнен и записан Всесоюзной государственной фирмой грампластинок «Мелодия» грандиозный «Реквием» Берлиоза (Государственная академическая капелла Армении и Академический симфонический оркестр Ленинградской государственной филармонии, дирижер Оганес Чекиджян). Сам композитор предполагал участие в нем 800 исполнителей, только в хоре должно было петь 200 человек… Ни один дирижер не собрал такой гигантский состав. Словом, Берлиоз был тогда на слуху и как композитор, и как музыкальный писатель.
Фильм имел большой успех. Увиденная его создателями параллель между чеховской историей и программной музыкой Берлиоза тогда никого не удивляла, а даже радовала. Там как отдельные эпизоды картины показывали музыкантов симфонического оркестра, исполнявших под управлением Натана Рахлина четвертую часть симфонии «Шествие на казнь» — отражавшую неумолимую поступь грозной судьбы, а затем те же музыканты играли светлую, полную радости и ожидания прекрасного, вторую часть — «Бал», очаровательный вальс, который как нельзя лучше характеризовал главную героиню картины, княжну Приклонскую, Марусю. Молва почему-то все время называла другое имя дирижера — Герберт Караян (его называли тогда именно так) и ошибочно приписывала ему честь дирижирования «Фантастической симфонией» в фильме. Имя этого великого дирижера буквально витало в воздухе даже в далеком Благовещенске, где его произносили с придыханием. Откуда в конце 1960-х годов оно взялось, откуда возникло, как просочилось сквозь щели «железного занавеса»? Возможно, были контрабандные пластинки, не помню. Впрочем, разной интеллектуальной контрабанды в Москве было достаточно. Через «своих» людей многое можно было купить. Мой дядя хвастался стоившей ему месячной зарплаты виниловой пластинкой Бориса Рубашкина, на которой этот потрясающий певец раскатисто, с нажимом на «рр-р», с легким американским акцентом распевал романсы, русские песни и незнакомый нам еще тогда «русский шансон»: «Очи чер-рр-р-ные…». А иногда мы в гостях у того же дядюшки пили хороший (по сравнению с болгарской «Плиской») венгерский коньяк «28-летней выдержки», как всегда подчеркивал хозяин и хитро улыбался в ответ на вопрос «откуда?». — «Места надо знать!..»
Я как раз незадолго до выхода фильма прочитала «Мемуары» Берлиоза, очень кстати оказавшиеся в нашей домашней библиотеке. Это была увлекательная история его жизни, показанная автором изнутри, он рассказывал о себе и о своей музыке, объяснял свои замыслы и творческие порывы. Прочитанное сделало для меня этого удивительного композитора почти знакомым человеком, из плоти и крови. И жизнь у него временами была почти как приключенческий роман. Меня особенно тронуло то, что он писал о лучшем своем творении — «Фантастической симфонии», об истории ее создания как отражении своей исступленной влюбленности без надежды на взаимность в известную ирландскую актрису Генриетту Смитсон, игравшую главные роли в театре «Одеон» в шекспировских пьесах… Она боялась его неистовства, но, как оказалось, сам Берлиоз ошибался насчет невозможности ответных чувств с ее стороны, поскольку через некоторое время все-таки женился на ней, хоть и не на всю жизнь. Муки сомнения, отчаянные надежды, любовные терзания почти что зримо отразились в музыке «Фантастической симфонии». Это и не удивительно, ведь композитор «живописал» звуками и мелодиями им же самим сформулированную программу. Он называл ее «Эпизодом из жизни артиста», фактически воплощая в музыке свои любовные терзания. В какой-то момент он был близок к самоубийству… Именно этот полный драматизма гимн переживаниям влюбленного человека, содержание которого, как размытое отражение в старом зеркале, напоминало немного иронично рассказанную А.П.Чеховым драматическую историю любви романтической барышни к «деловому» человеку, доктору Топоркову, которому некогда было заниматься всякими «фиглями-миглями», позволил свести в едином пространстве фильма два любовных рассказа. Чеховский сюжет тоже мог бы счастливо закончиться, если бы герой не опоздал со своей взаимностью на целую смерть. Поэтому очень органично звучит в фильме не предвещающая ничего хорошего грозная музыка четвертой части симфонии «Шествия на казнь», в чеховском случае почти на буквальную. Трогательно вписывается в неспешное развитие событий обещающий счастливую жизнь вальс второй части — «Бала», под который танцует в прекрасном платье обреченная болезнью на смерть юная барышня, полная надежд и трепетных чувств к наконец принявшему ее всерьез доктору Топоркову (какая убийственная фамилия!). Но оборвалась мелодия, и завершилась, казалось, только расцветающая жизнь каплей крови на прижатой к губам белой лайковой перчатке…
В этом фильме музыка Берлиоза стала и фоном, и самостоятельным действующим лицом, и рассказчиком. Такой удивительный получился сплав искусств и жанров, экспериментальный для своего времени, но такой удачный и запоминающийся.
Личность Берлиоза довольно долго занимала мое воображение. Музыкальный максималист, читавший ноты с листа, как мы читаем книгу, яростно пропагандировавший свою музыку, разъезжая по городам и весям Европы, везде встречавший восторженный прием, но в итоге так и не сумевший покорить при жизни Париж, он стал первым гастролирующим дирижером. Паганини, по воспоминаниям современников, встал на колени перед Берлиозом, в знак восхищения его концертом для альта с оркестром, который не единожды исполнял. Великий мастер оркестровки, Берлиоз неутомимо требовал полного соответствия состава оркестра своему замыслу. Если нужен был английский рожок в третьей части «Фантастической симфонии» «В полях», то из-под земли его надо было достать в любой относительной европейской глуши… (Сегодня, правда, дирижеры гораздо спокойнее относятся к некоторым заменам заявленных в партитуре инструментов). И до Петербурга Берлиоз добрался, имел здесь колоссальный успех у публики как дирижер и композитор, выступил даже с полагающимся гастролирующему музыканту сольным концертом, хотя играл только на гитаре и флейте. По словам самого Берлиоза, в столице России он был счастлив. От избытка чувств сделал даже посвящение своей «Фантастической симфонии» российскому императору Николаю I.
Сколько бы потом я ни слушала это удивительное творение Берлиоза, все, что он рассказывал о своей главной симфонии в «Мемуарах», сразу же оживало в памяти и наполняло музыку особым смыслом. И к этому всему примешивался фильм о влюбленной чеховской барышне…
Бурятский «Фауст»
В Благовещенске я обрела и своего «Фауста».
Полностью эту оперу Шарля Гуно, которую фрагментарно язнала с ленинградского детства, я услышала в Благовещенске во время гастролей Бурятского театра оперы и балета в конце 1960-х годов. Спектакль этого нежно любимого мною театра поразительно точно совпал с возникшем в моем воображении представлением о прославленной опере Гуно. Появляющийся в клубАх адского дыма и пламени Мефистофель в исполнении легендарного баса этого театра Лхасарана Линховоина не разочаровал. Он одновременно напоминал языческого восточного злого духа и христианского Люцифера: сверкал глазами, гремел мощным басом, вызывал трепет всем своим грозным видом. Казалось, даже выдыхаемый им воздух напоен запахом серы… И другие персонажи не обманули ожиданий. Обреченные на несчастья происками дьявола герои оперы — малодушный Фауст и неискушенная Маргарита — двигались своим чередом под волшебную музыку Гуно к неминуемой трагической развязке. Именно обворожительные и впечатляющие мелодии оперы делали поучительную историю потворства собственным греховным желаниям, подогретым дьявольским коварством, не такой назидательной и вызывали волну сочувствия к героям, погибающим из-за вполне понятной человеческой слабости и неосмотрительности. Линию дьявольской порочности усиливала темпераментно станцованная балетная вакханалия «Вальпургиевой ночи» с выдающейся примой-балериной этого театра Ларисой Сахьяновой в роли главной участницы полуночного ведьминского шабаша.
Я потом долго ходила под впечатлением от этой оперы, нашла ноты хора солдат и вальса из сцены бала, разучила эти фрагменты и на протяжении почти всей жизни время от времени играла их для себя на пианино, как могла… А каватина Валентина надолго стала одним из моих самых любимых вокальных фрагментов в этой опере. Я ее даже часто напевала и про себя, и вслух.
Удивительно, что столь религиозная по содержанию опера в советское время не производила такого впечатления, скорее казалось, что в ней говорится о борьбе добра и зла в жизни человека. И Мефистофель воспринимался как аллегорический персонаж, несмотря на вполне соответствующий библейской трактовке образ. И ангельские голоса не вызывали никаких возражений в тот атеистический период. Более того, с 1948 года известны две грамзаписи этой оперы: первая — в исполнении И.Козловского, Е.Шумской, П.Лисициана и А. Пирогова. А в 1956 году Большой театр возил балетную картину «Вальпургиева ночь» на свои первые гастроли в Лондон. Видимо, все дело было в том, что тогда не умничали и не пытались по-своему толковать замысел великих авторов. Действие, как и задумывалось, имело место в средневековой Германии, в некоторых трактовках — в XVI веке. Церковь, тюрьма, сад, таверна, городская площадь выглядели именно так, как ожидал их увидеть зритель. В вакханалии участвовали ведьмы, вакханки, сатиры и прочая потусторонняя нечисть, впрочем, вполне эстетичная и шустрая. А если хотели чего-то современного, на злобу дня, то писали и ставили в Большом театре оперы «Октябрь», «Любовь Яровая» и «Мать» (по роману Горького). В последней, в сцене после ареста матери Павла, пели: «Твою мать, твою мать, твою мать арестовали», — и вся Москва гоготала от восторга, передавая этот вокальный перл из уст в уста.
Незабываемая «Жизель»
«Жизель» в моей жизни появилась скорее вопреки, чем благодаря чему-то. Впервые я увидела этот балет во время очередных гастролей в Благовещенске Бурятского театра оперы и балета в конце 1960-х годов. Жизель танцевала замечательная прима-балерина Лариса Сахьянова, о которой тогда говорил весь город. Она была техничная и эмоциональная танцовщица, очень нравилась публике. Помню, что с ее спектаклей я уходила в полном восторге. Почему-то в первый раз мне больше всего запомнилась сцена из второго действия, где виллисы в исполнении кордебалета продвигаются навстречу друг другу мелкими прыжками на одной ноге с поднятой назад другой, так что длинные легкие юбки образуют белый полукруг. Сейчас я понимаю, что такой эффект создает сочетание гениальной музыки и гениальной хореографии. В большинстве театров в этот момент публика всегда аплодирует.
Этот балет стал «моим» сразу. Пока мы жили в Благовещенске, я смотрела его каждое лето, когда из Улан-Удэ приезжал театр с гастрольными спектаклями. Уже в Ульяновске у меня появились две пластинки с записью музыки «Жизели». Помню, как я их бесконечно ставила, когда с маленькой дочерью бюллетенила из-за ее нескончаемых простуд, и мы вместе танцевали под эту музыку. Нам обеим это занятие очень нравилось.
Жизнь берет свое
В Благовещенске я повзрослела, обрела новых друзей, окрепли мои интересы и склонности. Правда, как я сейчас понимаю, мои жизненные силы, многочисленные человеческие желания, жизнелюбие и оптимизм, умение переключаться, находить во всех что-то хорошее и способность не зацикливаться на плохом, просто интерес к жизни всегда выручали меня и не давали свалиться в пучину отчаяния или «слететь с катушек». Испытания придавали мне психологическую устойчивость, хотя и стоили мне некоторых издержек в здоровье.
Я любила проводить время и с умными сверстниками, и с интересными взрослыми. С ними было интересно, они много знали и в общении могли этими знаниями делиться. Среди таких взрослых была и моя мама, и ее знакомые, и ее аспиранты и ученики, а также другие родственники и их друзья. Их компанию я предпочитала другим. Никогда в старших классах и позже не стремилась, как сейчас говорят, «тусоваться» с большой компанией, никогда не маялась от скуки, даже когда оставалась одна.
Хотя, конечно, я далеко не всегда делала все правильно. Иногда, крайне редко, прогуливала школу. Бывало, с разрешения мамы — я ей обещала, например, оставшись дома, постирать скопившееся белье. Почему-то стирать мне нравилось. Как-то, всего один раз, в десятом классе мне не удалось уговорить ее на «легальный прогул», а я не выучила что-то заданное по литературе, и провела полдня в подвале нашего дома, дожидаясь возможности вернуться домой. Это оказалось своего рода приключением. Еще в Гродно я привыкла играть в прятки в подвале дома, где мы жили, поэтому темнота меня не пугала, да и фонарик у меня был, а кое-где и свет горел. И вот обследуя подвал, а нашла несколько выброшенных коробок с картинами, написанными маслом. Я их все внимательно пересмотрела, это были местные пейзажи, сделанные с настроением и любовью к изображенным объектам: лунная ночь в деревне, Амур с далекими пароходами, одинокое дерево в пустынном поле. Одна работа была даже продырявлена в середине. Парочку самых интересных я взяла домой, когда пришло время возвращаться. Вечером на следующий день, а это был мамин день рождения, поскольку меня просто распирало от желания рассказать о своей находке, я со всякими оговорками не ругаться, если я покажу что-то интересное, мне удалось выторговать у мамы такое обещание и продемонстрировать свои находки. Они ее тоже заинтересовали. И мы всем семейством отправились на экскурсию в подвал. В итоге половина выброшенных картин перекочевала к нам. Некоторые из них прижились и путешествовали с нами, когда мы уехали из Благовещенска в Ульяновск.
Но выбор все равно за нами
Вместо послесловия
Лет двадцать пять назад мама меня спросила, если у меня к ней претензии. Видимо, это были отголоски упреков, которые высказывала моя средняя сестра: как могла мама так просто уехать из большого города во всякую тьму-таракань, как она могла отдавать ее загородные ясли или неуравновешенным родственникам, которые ей, шестилетке, дыхнуть свободно не давали. Как ее могли в раннем детстве превратить в малолетнюю няньку, лишить детских радостей? Почему ей не посоветовали, куда поступать учиться, почему не запретили то, почему разрешили это? Словом, этому потоку недовольства не было предела. Ругать маму и ее поступки — это был любимый конек в разговорах моей сестры. Они могла говорить об этом часами и очень убедительно. Много было у нее не угасших детских и недетских обид. Она любила развивать теорию о «послушных детях», какими мы с ней реально и были, она-то уж точно. Такие дети не жалуются, приспосабливаются к любым требованиям взрослых, им всегда родители уделяют меньше внимания. Она во многом была права, но я никак не могла разделить ее возмущение. Взрослые люди имеют выбор, они сами могут решать, что для них хорошо, и, как правило, освобождаются с годами от всех детских неприятных воспоминаний. Когда я ее слушала, мне всегда казалось, что мы выросли в разных семьях. Возможно, так оно и было, хотя наша разница в возрасте составляла всего четыре года. Но обстоятельства нашей жизни действительно отличались.
А мы со средней сестрой и вправду были послушными. Даже я, при некоторой моей строптивости. Мы были ответственными, на нас можно было положиться. Каких-то серьезных неприятностей мы родителям не доставляли: прилично учились, особо не прогуливали школу, не ходили, куда не разрешали, выполняли все поручения, не лезли в дурные компании, не бегали по крышами, как позднее это делали, как выяснилось, младшие сестры, не катались, как они, «на колбасе» (железном выступе-сцепке трамвайного вагона), не ловили острые ощущения между проходящими навстречу друг другу трамваями, на даче не играли со спичками в стогу сена. Наоборот, всегда хотели «поразить» родителей хорошими делами, особенно, когда жили в коммуналке на Васильевском. Такой энтузиазм нападал на нас по выходным. Родители отсыпались после трудовой недели, а мы с утра пораньше маялись от безделья, зная, что будить их и лезть к ним в отгороженную часть комнаты нельзя. Вот и тянуло нас на воскресные подвиги — мытьё дверей или холодильника, что особой погоды, полагаю, не делало в общем состоянии жилья, но свою похвалу мы получали. А порой нам устраивали взбучку за инициативу, когда мы вылезали на территорию нашей комнаты и пытались мыть пол в коридоре, чем возмущали соседей. Но до поры до времени в Ленинграде это не охлаждало наш пыл. Он исчез в Гродно.

Я тогда на вопрос мамы со смехом ответила, что у меня к ней нет никаких претензий. Она была интересным и очень знающим человеком, она многое мне дала в интеллектуальном смысле. То, что я смогла взять, что мне было важно и интересно.
Мой ответ ее явно порадовал, но и удивил, поскольку сама она любила рассуждать о том, что ее мама, то есть моя бабушка, ее неправильно воспитывала, зажимала ее свободолюбие, пыталась втиснуть ее особенный характер в привычные рамки. И высказывала эти упреки своей маме до самой ее смерти в 96 лет (самой ей тогда было уже 75!). Меня это озадачивало. Как взрослый состоявшийся человек без комплексов может сохранить такие инфантильные взгляды на родителей? Как ей удалось с возрастом не преодолеть все эти обиды, а постоянно думать о них и лелеять? Ведь человек — сам кузнец и своего счастья, и своего несчастья. Вся ответственность за принимаемые им решения и поступки лежит только на нем самом. Соответственно и сетовать в случае ошибки не на кого. Уж я-то точно это знала — сама нередко совершала неверные шаги, но прекрасно понимала, что они — следствие моего характера. Хотя и обстоятельства играли некоторую роль, но ощущение свободно принимаемого решения, никем не навязанного мне, всегда было важно.
Я и вправду не чувствовала к маме никаких претензий, хотя всегда считала, что по отношению к нам она, по большей части, выполняла роль отца и лишь частично — матери. Она многому научила, вовлекала в сферу своих интересов, приобщала к ним, давала возможность развиваться, не душила заботой и любовью, но умела нагрузить обязанностями, требовать ответственности. В ней сочетался разумный эгоизм и прагматизм с тактом и пониманием. А это уже немало. К детям она относилась просто — где растут трое, вырастет и четвертый. Как? Да как-нибудь! Что-нибудь придумается!
Как-то она обронила фразу, что ради детей никогда не надо жертвовать собственными интересами. Тут она права. Мой опыт убеждает, что дети всегда недовольны родителями, какими бы они ни были: перелюбили, недолюбили, не так любили, усиленно заботились, мало заботились, чрезмерно опекали, совсем не опекали, давали советы, избегали советовать, выходили повторно замуж или скрывали от детей свою личную жизнь. Эти взаимоисключающие претензии из их уст — обычное дело. Мало кто понимает, что взрослым детям родители уже ничего не должны. Это аксиома. Они тоже имеют право на собственную жизнь, не связанную с детьми.
Хотя я никак не могла понять полного отсутствия интереса ко мне и моей жизни с того момента, как я вышла замуж. Мама звонила мне только, когда ей было что-то нужно. Да, непростые отношения, сложившиеся в детстве, все-таки давали себя знать.
Да и пользы от меня не было никакой. Ни к детям не приспособить, ни в подружки, как на Дальнем Востоке, не взять. Тем более я не обрадовалась ее очередному, четвертому, браку, столь же провальный, как и предыдущие, в который она вступила уже в Ульяновске. Меня это уже почти не касалось, я жила отдельно, но общение с матерью ценила. А тут, конечно, многое должно было измениться. Брак закончился через пару лет, потерей однокомнатной квартиры престарелой казанской тетушки, Тёны, которую мама взяла жить к себе, а квартирой откупилась от назойливого присутствия своего беспардонного бывшего мужа. Сестер моих он тоже психологически помучил изрядно!
Вот тут у меня два недоуменных вопроса. Во-первых, зачем постоянно официально выходить замуж и подвергать своих детей психологическим испытаниям? Мама мотивировала это советскими моральными требованиями к преподавателям, которые не могли состоять в неофициальных отношениях. Это, правда. Хотя, если особенно не афишировать, и не выбирать в партнеры женатых людей, то все было уже не так строго.
И во-вторых, как можно так легко раздавать квартиры направо и налево, когда у тебя столько детей? А получить жилье в те времена было весьма непросто. В Ленинграде мама оставила комнату в коммуналке на Васильевском своему второму мужу, а в Ульяновске откупилась квартирой от четвертого.
Впрочем, своим имуществом родители могут распоряжаться по своему усмотрению. И все-таки я удивилась и огорчилась, что раздарив младшим сестрам все свое недвижимое имущество, она мне даже никакой вещички на память не оставила… В отличие от бабушки, которая никого не забыла. Сама я мать очень любила и ценила, но, как в итоге выяснилось, ответное чувство все-таки было не таким сильным. Видимо, мама не простила, что я стала невольной причиной многих семейных проблем.
В первый же год жизни в Ульяновске, когда мне было девятнадцать, мама велела мне перейти учиться на заочное отделение, опасаясь, что меня отправят по распределению в какое-нибудь село, где я «наломаю дров», выйду замуж за тракториста... ну и далее по списку. Тут же я пошла на работу лаборанткой в политехнический институт, и мама объявила мне, что переводит меня «на хозрасчет», то есть все покупки, кроме еды, я должна оплачивать из своей зарплаты. А потом, не моргнув глазом, отпустила меня замуж за совсем не подходящего мне человека, дав с собой только подушку и одеяло. Но винить мне некого, решение я принимала сама, выбрав полную противоположность своему благовещенскому другу-медику, который «разбил мне сердце», маминому «любимому студенту».
Он учился на два курса старше меня, и у нас дома появился с легкой руки мамы, которая и прежде рассказывала мне о талантливом и необычном второкурснике, который и в походы ходит, и научными исследованиями занимается, и трактаты по физиологии пишет, а, когда я стала студенткой, решила нас познакомить. В год моего окончания школы именно по приглашению его родителей, мама с семейством побывала на Сахалине, ходила там с ним и его другом  в поход, о чем тоже было много разговоров, ведь я на Сахалин не попала, поступала в институт. Я, конечно, увлеклась, влюбилась, образно говоря, «в фонарный столб», как любила выражаться мам, рассуждая о некоторых героинях литературной классики. Видно, время подошло. А выбор был неудачный. Я купилась на вежливость, обходительность, некоторую стеснительность. Но за этим был избалованный характер, внутренняя незрелость и масса странностей. Хуже всего, что он, я полагаю, никогда меня не любил, хотя, конечно, верить в это долго не хотелось. И только совсем недавно, пройдя через многолетние сложные отношения с «любимым маминым студентом», побывав за ним недолго замужем и пройдя через мерзкий развод, до меня дошло: а ведь он был влюблен в мою маму, а она в свое время благоразумно перевела стрелки на меня… Даже затрудняюсь что-то по этому поводу добавить. Как хорошо, что это дошло до меня так поздно!
С годами я поняла еще одну прискорбную вещь. Большой грех совершают родители, когда приспосабливают своих старших детей в няньки к младшим, когда перекладывают на них раньше времени массу хозяйственных обязанностей, делая их тоскливой обыденностью, а не радостью интересной помощи и совместной работы со взрослыми. Это искажает многие естественные проявления человека во взрослой жизни, притупляет материнский инстинкт, осложняет вписывание в семейную жизнь.
И дружбе между детьми это, похоже, не способствует. Хотя, наверное, здесь существенна и позиция родителей: хотят ли они этой дружбы. Одна из моих сестер как-то мне воспроизвела неприятно поразившее меня признание мамы, что она сознательно не стремилась к тому, чтобы мы выросли дружными, ибо боялась, что мы объединимся и будем от нее чего-то требовать. Вот мы и выросли не слишком дружными. Одно время, уже будучи взрослой, я жила в соседнем доме с сестрой, так мне в голову не приходило сходить к ней в гости, пока она сама не пришла ко мне и не позвала к себе. Хотя в родительском доме я бывала часто.
Оказывается тезис «разделяй и властвуй» работает и на семейном уровне.
Много детей и успешная научная карьера, профессорское звание в возрасте до 40 лет — всегда было для мамы предметом особой гордости. Безусловно, это было серьезным достижением. Но особой респектабельности нашему семейству это не придавало. Хотя психологически, несмотря на все неурядицы, я воспринимала его как вполне благополучное. И когда начинали, например, в школе, рассуждать о неблагополучных семьях, называли их признаки и характеристики, я мысленно с возмещением всегда отвергала такую оценку применительно к нашей семье. И это, безусловно, было залогом сохранения душевного здоровья и нормального психологического развития. Преодоление выпавших испытаний закаляли и делали сильнее, хотя и не сразу.
Впрочем, я давно поняла, что оценка обстоятельств жизни и отношений изнутри и со стороны очень отличаются. Находящимися вне происходящего всё объективно воспринимается как недопустимое, ненормальное, ужасное, а участники событий лишь в крайних случаях думают так же. Воспоминания - это как раз и есть взгляд со стороны, хотя бы частично. И он куда жестче, чем сиюминутное ощущение от происходящего. Да, жизнь — не страховая компания.
Вот уж верно говорится: «Что нас не убивает, то делает нас сильнее».
;
Литературно-художественное издание


Мария Козлова




«Дети, будьте осторожны в выборе своих родителей»