Глава 9.281. Детская непосредственность и чистота
— А ребята правы, Виктория. Выбери время, подредактируй и опубликуй, — говорит Сергей Иванович, отложив стопку исписанных листов.
Я смотрю на него и понимаю: он не просто так это говорит. Он пропустил через себя эти старые тексты.
— Они правы только в том, что Лень родилась раньше меня, — отвечаю я с лёгкой улыбкой. — Вы же сами, Сергей Иванович, сделав выборку из тех… фантазий, поняли, какие пласты та девочка подняла в семнадцать лет.
— Я понял, почему с таким восторгом тебя встретили тогда в Союзе писателей и в том издательстве, — кивает он. — Сама-то перечитываешь?
— Нет, конечно, — качаю головой. — У меня для этого времени нет. Да и не нужно. Это было тогда. Как снимок, который лучше не трогать, чтобы не стереть хрупкую плёнку прошлого.
Сергей Иванович берёт листы и начинает читать вслух свою выборку из моей «Исповеди». Его голос, обычно такой твёрдый и деловой, сейчас звучит непривычно мягко, почти бережно.
«…осознала, что никто не догадывается, сколько пережила за годы замужества.
— Поэтому и сравнила своё замужество с реанимацией и приватизацией страны. Я в этой реанимации прожила ровно восемнадцать лет, оттого и смотрю на всё с юмором, ничему не удивляясь.
— И Вера Николаевна не удивилась, что села за творчество. Сказала, как и Борис Яковлевич: “Её мог тогда защитить только сильный мужчина или, как её покровительница, Анна Ефимовна”.
— У меня в жизни было много наставников, однако я их не слышала. Мой максимализм и уничтожил меня. Поэтому насмешники и завистники всегда наводили ужас, но чаще скуку, по этой причине и бежала от них. Я благодарна, дядя Дима, тебе, что много проявлял в детстве ко мне внимания. Это потом и спасало. Помочь мне тогда никто не смог бы…»
Он читает дальше — про Стаса, про Эдика, про Наталию Анатольевну, про Бориса Яковлевича, про моего деда. Про ту самую детскую непосредственность и чистоту, которая сквозит даже в самых горьких строках. Про то, как я видела мир — не злым, а просто другим, чужим, и как пыталась в нём жить, не потеряв себя.
Голоса в комнате смешиваются — то Сергей Иванович, то как будто я сама семнадцатилетняя, то Эдик, то Наталия Анатольевна. Всё это уже история. Давняя, почти забытая, но почему-то живая.
Эдик и Влад заходят в столовую. Смотрят на нас с той самой, понимающей улыбкой — они догадываются, что мой наставник решил их поддержать, напомнив всем, откуда что пошло.
— Не улыбайтесь, мальчики! — шутливо огрызается Наталия Анатольевна. — Я вам блинчиков приготовила.
— Полезное с приятным! — парирует Влад с надеждой в голосе.
И я с ними согласна. Полезное — это память. Приятное — то, что мы все здесь, вместе, и можем об этом говорить. Без боли, без упрёков, просто как о факте. Как о части меня, которая сделала меня той, кто я есть.
«Исповедь»… Её все принимали с восторгом не потому, что она была гениальной. А потому, что в ней ещё жила та самая, не убитая взрослой жизнью, детская непосредственность и чистота. Та, что позволяет называть вещи своими именами, не боясь показаться смешной или слишком откровенной. Та, что, как оказалось, дороже любого отточенного мастерства.
Сергей Иванович заканчивает читать и кладёт листы на стол. В комнате тишина, но не тяжёлая, а наполненная чем-то тёплым и светлым.
— Вот видишь, — говорит он наконец. — Это не просто текст. Это документ эпохи. Твоей эпохи. И её нужно сохранить. Как есть.
Я молча киваю. Может, он и прав. Может, и правда — стоит вернуться к тем страницам. Не чтобы что-то исправить. А просто чтобы напомнить себе — и всем нам, — откуда мы родом. Из той самой чистоты. Которая, несмотря ни на что, в нас всё ещё есть.