Да, это была моя любимая пятница. Любимая еще с тех времен, когда я, молодая и бойкая, радостно работала свою работу. Пятница ленивая, пятница — предвестница выходных, потому и любимая. Теперь-то, когда государство посадило меня на свою шею, определив более, чем скромное содержание, именуемое пенсией, все дни для меня — одинаково ленивые пятницы. Так что, возможно, судьбоносное открытие озарило меня в понедельник.
Помнится, в тот знаковый день бабушкины часы особенно радостно прозвенели, выбрав, как обычно, неурочное время. Какая-то механическая хворь одолела бабушкино наследство, и механизм старинных бронзовых часов словно сошел с ума. Отбивал время только раз в сутки, и никогда нельзя было предугадать, какое именно время сбрендившие часы выберут для подачи сигнала. Я быстро посмотрела на циферблат, обе стрелки затряслись на цифре 11. Итак, без пяти одиннадцать вечера то ли пятницы, то ли понедельника меня озарило, как обухом по голове: не надо, уже не надо судорожно следить за часами. Пора расслабиться и принять простую мысль: никто меня не ждет, никто и нигде. Спешить совершено некуда. Не гоните лошадей, товарищ ямщик... Ни в пятницу, ни в любой другой день. Все! Финита ля комедия.
Еще утром приятельница прислала мне на ватсап ролик: красавец-мужик на сером в яблоках красавце-скакуне мчится берегом моря, и белые одежды всадника легкомысленно вьются следом. Господи! Как же этот безвестный всадник был похож на Димыча. «Это проскакала наша юность...», - написала приятельница. Я послала вслед скакунам рыдающий смайлик. Ох, как мне взгрустнулось. Весь день я не могла отвязаться от навязчивой картинки: море, солнце, всадник. А вечером, ровно в одиннадцать, вместе с бледным полумесяцем и тревожным рокотом вертолетов в темном небе пришло горькое осознание: меня никто нигде не ждет. Никто и нигде. И я уже никогда никуда не поеду и уж тем более не скакать мне прекрасным берегом моря рядом с прекрасным всадником, так похожим на Димыча.
А может, и к лучшему, подумалось мне. Когда в небе ревут военные вертолеты, пожалуй, лучше быть одной и знать, что нет на земле никого, чья безвременная гибель разорвет твое сердце. Да и от твоей нечаянной смерти ничье сердце не дрогнет.
Странно, но именно в тот вечер я вдруг затосковала по вокзалам. Их было много в моей жизни. Больших и маленьких, отечественных и не очень... Никакой особой любви к вокзалам я никогда не питала. А тут неожиданно прониклась ностальгической нежностью. К примеру, малепусенький вокзальчик маленького эстонского городка, который уже лет тридцать, как из числа отечественных перекочевал в категорию — не очень... Он теперь (мать его!) иностранец, но люблю-то я его по-прежнему, как родного. Такая вот нескладушка.
Вы спросите, за что можно любить вокзалы? Отвечаю!У них есть одно бесценное для меня свойство: они знают, что такое одиночество ожидания. С некоторых пор я тоже. Знаю.
Только представить себе, сколько людей расставались на вокзалах навсегда! Миллионы горюющих сердец. Что они шептали или кричали друг другу? Я Люблю? Не уезжай? Какие слова, жгучие, как слезы и легкие, как мотыльки срывались с их губ? Возвращайся? Я буду ждать? Я не могу без тебя? Мы больше не увидимся? Тысячи горьких слов годами сливались в печальную мелодию разлуки. Эта мелодия, едва различимая даже для чуткого уха, всегда звучит на всех вокзалах, больших и маленьких, наполняет трепетные души пассажиров смутной тревогой, необъяснимым волнением.
Помнится, прошлым летом я тоже не удержалась и кричала на одном, совершенно случайном вокзале. Так на меня подействовала вокзальная аура. Мысленно, конечно, кричала. «Димыч, ну почему? Почему ты ушел? ( я так кричала) Ты не любил меня, Димыч. Но мне так важно было знать, что ты есть. Это знание помогало мне жить. А теперь тебя нет, и я не живу. Существую. Почему, ну, почему ничего нельзя вернуть? И это мое «почему?» до сих пор мечется под гулкими сводами старого вокзала, тревожа и смущая неприкаянных пассажиров.
Еще на вокзалах моей памяти пахло креозотом. Он пропитывал шпалы, превращая их в запашистые деревянные консервы. Вечные. Неподдающиеся гниению. Возможно, именно креозот консервировал не только дерево, но звуки и запахи, слезы и смех, обрывки слов и мыслей — все, что годами неуловимо копилось в вокзальных пространствах. Сложный букет из запахов пыли и ванильной сдобы, мочи и пота, грязной половой тряпки и жареной рыбы, одеколона «Шипр» и духов «Серебристый ландыш» с оттенком креозота, а еще - загадочного напитка под названием «кофе». Впрочем, от кофе у него только название и оставалось. Вокзальный кофе варили на воде, подкрашенной молоком. В большой алюминиевой кастрюле, словно в сказочном котле, варево долго кипело, будто дожидалось, когда же в котел начнут нырять нескладные иванушки, чтобы выныривать оттуда прекрасными царевичами. Кофейное варево исходило бульками, приобретало специфический приторный запах, уверенно побивавший все остальные. Вокзальный кофе скармливали уставшим работягам из ночной смены. Однажды и мне довелось пить такой в Киеве. Ранним июньским утром, часа в четыре. Серые, словно стертые лица мужиков. Они отпахали всю ночь и теперь дремали в вокзальной забегаловке, и в каждом, возможно, дремал неразбуженный царевич. И никто не пытался преобразить этих серолицых мужиков в царевичей, а мне было не до них. У меня своя печалька. Димыч...
Я всегда мечтала путешествовать налегке и вечно, как вьючный верблюд, таскала за собой неподъемную сумку, набитую бесполезными вещами, прихваченными на случай какой-либо катастрофы в виде снега в июле, наводнения в январе, землетрясения в любое время года. Однажды в Сочи мне пришлось догонять электричку. Она уже нетерпеливо подрагивала всеми колесами, стремясь в дорогу, а я еще только втаскивала по ступенькам на переходный мост тяжеленную сумку — дежурный набор катастрофика. А еще предстояло бежать по мосту и спускаться вниз и снова бежать к нужному вагону. До сих пор удивляюсь, как я не упала и не скончалась на месте, прямо на том мосту ввиду отъезжающей электрички. Последние метры я волокла свою сумку на автопилоте, примерно так, как Людмила Гурченко волокла аккордеон по заснеженной дороге в финальных кадрах «Вокзала для двоих». Только героиня Гурченко спасала любимого человека, и это было чертовски красиво! А я чуть не померла за барахло, и это было так глупо... Спасибо милосердным людям, втащившим меня за шиворот в вагон, сама я эти три ступеньки уже не одолела бы.
И я бы непременно погибла, надорвавшись сумкой-катастрофой где-нибудь в очередной поездке. Меня спас мой «японец» — изящный саквояж, купленный пару лет назад в Алма-Ате на китайском рынке. Мне его продали за японца, содрав немалые деньги в местной валюте. Я не сильно возражала. Золотистая шелковая шкурка саквояжа мне очень нравилась, а в местных тенге я тогда не сильно разбиралась. Но самым главным достоинством «японца» оказался его ограниченный объем. С тех пор я путешествовала налегке.
И вот сижу в пустом купе еще пустого вагона в городе Киеве, напитавшись густым амбре южных эмоций киевского вокзала, накричавшись ( мысленно, конечно) до невыплаканных слез. Отвратный кофе булькает почти в горле, норовя излиться. Но я очень довольна. Со мной мой миниатюрный «японец», а значит, я уже не принадлежу племени вьючных верблюдов. И я предусмотрительно заявилась раньше всех пассажиров, так что драться за место ни с кем не придется. Вокзальный кофе, раздумав изливаться, шумно вживается в организм, но даже бурчащий живот не в силах испортить мое хорошее настроение. Пока не в силах.
Расслабленно улыбаясь, я прислушиваюсь к щебету молоденьких проводниц:
- Кто у тебя в третьем купе?
- Старуха на нижней, а больше никого.
Старуха на нижней — это я. Юная человеческая поросль безошибочно определила мое место на этом отрезке жизни. Джинсовый костюмчик, притворившийся молодежным, и казахский саквояж, притворившийся японцем, не сумели спрятать от этих соплячек мой возраст. Конечно, с общепринятой точки зрения, мой возраст не соответствует категории «женщина в расцвете». Но это мой возраст, и цвету я не по сезону, а по настроению. Словом, когда хочу, тогда и цвету.
Я сердито бурчу животом и чувствую себя так же уютно, как голый с тазиком в театральной ложе. Ты совершила ошибку, железнодорожная девочка! ( это я так думаю). Ты даже не подозреваешь, что в глубине души я все еще трепетная Ассоль. Зря ты определила меня в старухи. Теперь мне придется всю дорогу капризничать, придираться к каждому пустяку, требовать бригадира, министра путей сообщения и отдельный стакан с дистиллированной водой для вставной челюсти, поминутно измерять давление, падать в обморок, словом, соответствовать. Уж я включу старуху Шапокляк на полную! Постараюсь обеспечить тебе веселую ночку.
Но желание наказать грубиянку пропадает начисто, как только она, улыбаясь вполне приветливо, приносит мне горячий чай, шоколадку и пакетик арахиса в сахаре. И даже интересуется моим настроением. Я милостиво прощаю ее и мирно грызу сладкие орешки. В конце концов, возраст — это всего лишь нагрузка (как сумка-катастрофа) к моей вечно юной душе. Поэтому вставная челюсть старухи Шапокляк продолжает мирно покоиться в сумочке рядом с телеграммой. О, если бы только юная проводница знала, от кого эта телеграмма и куда я еду, она бы немедленно сбежала в другой вагон, в другой поезд или в другую галактику. Я прихлебываю горячий чай и улыбаюсь, представляя в красках бегство насмерть перепуганной юной нахалки.
А, может, все это случилось со мной не в киевском поезде, а совсем в другом? Хотя я точно помню, что скверный кофе пила в Киеве, а вот нахамили мне то ли в Бишкеке, то ли в Краснодаре...
Да, теперь припоминаю, это был даже не поезд. Это был самолет. Железную дорогу я отвергла сразу же. Не могла я убить три дня своей жизни, чтобы тащиться поездом, который хоть и называется скорым, но кланяется каждому столбу, надолго зависает на разъездах и более похож на ишака из анекдотов про Ходжу Насреддина, чем на современное транспортное средство.
Нет, железную дорогу я бы не вынесла. Телеграмма звала меня к немедленным действиям. Телеграмма отключила мне мозги совершенно. Я даже изменила своему железному правилу не брать в долг. Взяла! И — как любила повторять Татка: сгорел сарай, гори и хата! - заложила в ломбарде бабушкино наследство — бронзовые часы с легкой сумасшедшинкой. Чувствуя себя сиротой, продавшей родину, купила билет на самолет. Вы скажете — ненормальная! И будете правы. Человек, более взвешенный и рассудительный, отправил бы подобную телеграмму в мусорное ведро и забыл про нее. Однако я и до этого не отличалась особой рассудительностью в том, житейском смысле, о котором все толкуют. Поэтому я не выбросила телеграмму в мусорное ведро, а напротив целый вечер скрипела мозгами, гадала, какая же сволочь так жестоко подшутила надо мной.
Текст вполне себе обычный, ничего из ряда вон выходящего. Телеграмма от старинной подружки Татки, моей одноклассницы, ну той, что любила повторять про сарай и хату: «Собираемся у меня тчк Будут все наши и Димыч тчк Ждем тчк Целую 94 раза Тата». Тринадцать обычных слов. Рядовая телеграмма, Но верите ли — у меня в глазах потемнело. Уж я-то знала: ни такую, ни какую другую телеграмму Татка прислать не могла. Не могла — и все! Потому что полгода, как покоилась на старом кладбище Города Нашего Детства. Инфаркт. А моя первая и, как выяснилось через сорок лет, единственная настоящая любовь — Димыч - наш одноклассник Дима Абрамов - чуть больше года назад разбился на вахтовом вертолете.
Помню, как Татка позвонила мне ночью из Города Нашего Детства, из своей азиатской ( мать вашу!) заграницы, сообщить о Димкиной гибели. И мы, две старые, битые жизнью тетки, рыдали до икоты, до сердечного приступа и матерились, и снова рыдали каждая в свою телефонную трубку. Мы оплакивали погибшего Димку. Оплакивали нашу молодость, как это ни смешно звучит. И это все, что мы могли себе позволить, потому что в новом прекрасном мире равных (мать вашу!) возможностей в олигархи мы не выбились. Не по Хуану оказалось сомбреро. Что толку, что росли мы в одной стране, учились в одной школе, дружили! Все это лирика. А пенсионерская действительность оказалась суровой и неподатливой, как дорожный каток...
Нет, я конечно могла бы продать почку, купить билет на самолет и мчаться, сверкая бриллиантовыми( судя по цене за билет) крыльями хоронить Димыча. Ах, Димыч, Димыч! Но, во-первых, кому нужна моя старая, усталая почка? Кто на нее польстится? А во-вторых, продать почку до утра я бы все одно не успела. И я кричала Татке в отчаянии: «Я не смогу приехать! Ты понимаешь! Татка! Я не смогу!» Наверное, именно в ту ночь, когда я рыдала и материлась, оплакивая Димыча, до меня вдруг дошло, как нас, наивных совков, обули. Помню, как мгновенно высохли слезы и пересохло в глотке. И голосом, сухим, как осенний лист, мертвым голосом я совершенно не в тему вдруг сказала: « Тата! Нас развели, как лохов! Ты хоть понимаешь, что случилось? (Татка, должно быть, решила, что я сошла с ума) Они, эти твари, когда разваливали страну, ничего не боялись, потому что знали, что мы промолчим. Понимаешь? Они все про нас знали. Знали, что мы струсим и промолчим. Они-то, понятно, сволочи. Но мы - и ты, и я, и Димыч (земля ему пухом) - мы ведь струсили, Татка! Струсили, как тогда, в Ордае. ( я услышала, как судорожно всхлипнула Татка) Они в нас не ошиблись... Какая мерзость! Стыдно-то как! А теперь уже поздно. Нас обманули и обобрали. И даже почки продавать уже поздно! Беда-то какая, Танёк! Беда!
Но даже тогда, в ту ночь печального прозрения, мы с Таткой не подозревали масштаба беды, обрушившейся на нас, наивных совков. Мы не знали, что нас ждет. Нам и в кошмарном сне не приснилось бы такое. Тогда мы еще не догадывались, какую цену придется платить и нам, и нашим детям, если бы мы их родили, и нашим нерожденным внукам. Ну, не нашим, так чужим. Платить за нашу наивность приходится тем, кто, как говорится ни сном, ни духом...
Через полгода из жизни ушла Татка. Умерла от инфаркта. Ушла вслед за Димычем. И я осталась одна. А когда ночное небо наполнилось ревом военных вертолетов и самолетов, фронтовые сводки стали частью нашей жизни, я говорила себе: а может, и к лучшему, что ни Димыч, ни Татка ничего этого уже не видят и не знают. И вот сегодня я получила от Татки приглашение в гости. Было от чего сойти с ума.
Все штампы на телеграмме, все реквизиты и даты, насколько я могла судить, соответствовали действительности. Я так давно не получала телеграмм, что почти забыла, как они выглядят. Все, кто мог прислать мне телеграммы, умерли. И эту неожиданную телеграмму я разве что не обнюхала. Ее отправили из Города Нашего Детства сегодня утром. И да: она выглядела настоящей.
Где-то к полуночи, когда от всех этих вопросов, на которые у меня не было ответов, страшно разболелась голова, я вдруг решила: поеду! Поеду и разберусь на месте, кому пришла охота так шутить. Ни в какую чертовщину я не верю, наверняка этой телеграмме есть реальное объяснение, лишенное мистики и прочей ерунды. И я это объяснение найду. И тогда кому-то очень не поздоровится. Челюсть старухи Шапокляк покажется этой сволочи с дебильным чувством юмора милой детской игрушкой в сравнении со скандалом, который я устрою. И к бабке не ходи! Она сама к тебе придет, уродец, точнее — прилетит. На современной крылатой метле! Готовься!
Ранним утром, два дня спустя, в Городе Нашего Детства сияло безжалостное азиатское солнце. Но и ему не хватало огня растопить сверкающие льды на острых вершинах древних гор. Декларацию я заполнила еще в самолете, никакой клади, кроме фальшивого японца, у меня с собой не было. И пока остальной люд томился, дожидаясь багажа, я вышла на площадь перед аэровокзалом, и остолбенела. Это же надо! С тех пор, как я последний раз видела эти заснеженные горы, прошло полвека. Считай, целая жизнь! За это время огромную страну, между прочим, стерли с карты, и следа не осталось. А они, эти несокрушимые горы, как стояли вызывающе красивые, так и стоят. Неужели я здесь, в Городе Моего Детства? И я снова, целую жизнь спустя, вижу и эти горы, и это небо, и это солнце. Только нету рядом Димыча и Таты. И уже никогда не будет. Какое же безжизненное, мертвое это слово: никогда!
План действий я тщательно продумала ночью, в самолете. Сейчас закину саквояж в гостиницу, куплю цветы — и на кладбище к Татке и Димычу. Затем поставлю на уши почту или телеграф. Кто там сейчас заведует телеграммами? А с утра — в Ордай. Силы небесные! Последний раз я была в Ордае те же полвека назад. И коль уж теперь случай привел меня в Город Нашего Детства, разве я могу уехать и не побывать в Ордае! Мне до чертиков захотелось походить по школе, увидеть наш класс, вспомнить то прекрасное лето. Может, даже удастся посидеть за нашей с Татой партой — третьей в среднем ряду. Странно, но ни разу мне не пришло в голову, что за полвека наша парта, а заодно и все остальные просто развалились, а скорей всего, сгорели в печках...
Да, третья парта в среднем ряду. А Димыч всегда садился у окна, развернувшись вполоборота так, чтобы удобней было смотреть, и не сводил с Татки своих сумрачных влюбленных глаз. Я украдкой ловила этот обжигающий взгляд, адресованный не мне, и сердце билось в каком-то сумасшедшем ритме. В тот год я впервые обнаружила, что у меня есть сердце, и оно может болеть. И не только болеть, а тосковать и томиться. Но что я могла поделать? Красавицей была Татка. Татка, а не я. И еще она была моей подругой. Она же не виновата, что Димыч влюбился в нее, а не в меня. И вообще дружба выше любви (так я себя тогда утешала) Наверное не без влияния песни Высоцкого о друге я пришла к такому убеждению, в тот год я была очарована этой песней: «Если друг оказался вдруг и не друг и не враг, а так...» Я не хотела быть — а так. Я хотела быть настоящим другом и Татке, что оказалось очень трудной задачей, и Димычу, что оказалось еще труднее. Мое сердце разрывалось от неразделенной любви, а Татка только посмеивалась и косила своими иноземными глазищами.
Эх, Димыч, Димыч! Ловлю себя на том, что все еще стою на площади перед зданием аэропорта и бормочу стихи, всплывшие в памяти:
А я сыта по горло всем, что есть,
и голод мой не утолит добыча!
Не возвращайся. Встретимся не здесь,
а в голубом, воркуя и курлыча.
Не вспоминай меня. И не забудь.
Пускай как есть — не дальше и не ближе.
Подольше не давай меня задуть
и чаще снись — во сне я лучше вижу!
Да-а, много бы я отдала, чтобы все вернулось на круги своя, и пусть бы Димыч оставался, как всю жизнь — не дальше и не ближе... Мое левое ухо почему-то заполыхало огнем, как в школе, словно влюбленный не в меня Димыч снова оказался рядом. Оглядываюсь. Странно, но пока я расслабленно созерцала горные вершины, предаваясь ностальгическим воспоминаниям, картинка окружающего мира резко изменилась. Я прилетела в Город Нашего Детства летним солнечным утром и с сожалением подумала, что джинсовый костюмчик, пожалуй, тяжеловат для такой погоды. А сейчас небо заволокли облака, заметно похолодало и даже — да неужели! - легкие снежинки запорхали, заплясали над цветущими клумбами. Ничего себе парадоксы погоды!
Растерянно огляделась: две минуты назад, когда я вышла из здания аэровокзала, здесь, на площади сновали люди, подъезжали и уезжали автомобили, автобусы. Сейчас же площадь обезлюдела. Что за шутки! Куда все подевались? Странные звуки вдруг послышались за моей спиной. Будто заплакали, зарыдали сотни серебряных колокольчиков. Удивленно оборачиваюсь и охреневаю: из открытых окон галереи второго этажа аэровокзала, как из гигантского рога изобилия, вылетают белоснежные красноклювые птицы. Мама дорогая! Это что такое? Это журавли? В аэропорту журавли? Не может быть! Сильно зажмуриваюсь, сейчас все встанет на свои места. Спокойно! Считаю до пяти, открываю глаза - сотни белоснежных птиц заполонили, закрыли собой небо. Зрелище сказочное. Размах крыльев ошеломляет, плавные ритмичные взмахи завораживают. Царственные птицы словно танцуют в воздухе, и у этого танца своя музыка - перезвон плачущих серебряных колокольчиков, шелковый шелест белоснежных с черной оторочкой крыльев. Они как будто приветствуют меня! Меня? Дичь какая-то! Хотя, как там Татка в телеграмме написала? «Будут все наши»...Так вот, что ты имела в виду, подружка моя! Все наши — это те, КОГО УЖЕ НЕТ! Татка?! Димыч?! И..он... тоже? Лешик-Горошек — тоже?! Неужели? Прилетели... Ко мне? Или за мной?
Ошеломленная этим невероятным открытием, я роняю «японца», тянусь вверх и даже подпрыгиваю, пытаюсь прикоснуться к роскошным птицам, погладить их. Слезы застилают глаза. Меж тем журавлиная стая, покружив над площадью, устремляется в небо. И только две птицы, два великолепных стерха вырываются из строя и, распластав неподвижные крылья, плавно планируя, опускаются на поле за карагачовой аллеей. Подхватив «японца», я бегу (мне кажется, что бегу), а на самом деле плетусь на ослабевших ногах туда, за линейку карагачей, туда, где приземлились эти чудесные необыкновенные птицы. Наверное, они прилетели за мной. Как там в стихо? «Встретимся не здесь, а в голубом, воркуя и курлыча...»
Как вдруг красный «жигуленок» на предельной скорости, словно в боевике про террористов, вылетает на площадь со страшным ревом издыхающего мотора. Я цепенею, не в силах отвести взгляда от этой красной торпеды, мчащейся прямо на меня. Мелькнула мысль - сейчас раздастся автоматная очередь, надо успеть упасть до того, как она раздастся. И я, как опытный ветеран сериальных просмотров, падаю, правда, не так красиво и эффектно, как в кино. Я осторожно складываюсь пополам ( чертов артрит или артроз левого колена!) припадаю на правое колено и укладываюсь на бочок. За время, пока я еложу по асфальту, пристраивая колено поудобней, настоящие террористы уже пересекли бы канадскую границу, оставив далеко позади мой изрешеченный трупик. Но красный «жигуленок» лихо бьет копытами в метре от меня. А выстрелов все нет. Скрип! Визг тормозов! Выстрелов по-прежнему нет. Мне показалось — резина задымилась. Распахнулись обе дверцы. Из машины выскакивают двое, хватают меня, резво запихивают в салон, следом летит мой «японец». Ага, успеваю сообразить я, меня похищают.
Продолжение
http://proza.ru/2025/04/17/118
Иллюстрация художницы Нино Чакветадзе.