Если спросят идущего по Дороге: "Где Дом твой?" – отвечу: "Здесь! Ведь я и есть Дом. Ведь я тот, кто строит."
Эти слова – для меня. Но прежде того – обо мне.
Верю, что найдётся путник, чей дух знает развилки тех же троп, полз теми же подземельями и летал на тех же высотах. Тот, кто скажет: "Они и мои."
...
Слова эти обычны и просты, как камень, и так же молчаливы. Они канут в безвестие, как следы птицы на песке.
Ведь слова – не больше меня. В пустом сосуде жизни плещет бледными перьями зыбкое пламя.
Не комý-то смотреть на мой огонь, а мнé отбирать малый круг у темноты.
Не о чуждом и непостроенном размышляю я, а о том, что ужé есть. Хочется разыскать общность в непохожем и близость в разделённом.
Не истину, но образ ищу.
Либо слово упадёт в сердца, и образ восстанет из слова ярким среди пустоши – тогда читатель скажет: "Эта книга и для меня." И укрепится в своём пути идущий вперёд и вверх, и страдалец возрадуется, ибо восставшая воля побеждает в нём боль, и тот, кто празден и пьёт вино, воспрянет, ибо о нём больше не злословят.
Либо я, усталый лирник, присяду в пыль и буду петь полевым мышам да розовому вьюну.
Бывало, сам я слушал музыку чужих стихов и восторгался строем её и хаосом. Потом мудрые друзья говорили: может, в тебé свершалось больше, чем было в музыке, и чужое слово рождало твои' образы. Но никто не ответил: нагло лгала ли мне слепота – или творил нóвое безвинный дух мой?
Отсюда – не знаю, в какой узор сложатся слова по ту сторону провала между мною и неведомым читателем. Дело достойное – выстроить здесь Мост.
...
Иду в траве, собирая в букет многие цветы и запахи, воду родников и вина долин, лица друзей и незнакомцев.
Смотрю вокруг – и вижу то, что было всегда.
Дерево и облако. Горы и берег реки. Книгу и музыку. Дом и Простор.
Где бы ни был: и посреди шумного города, и один в заснеженных полях. Всё это и вокруг, и внутри меня.
И наедине со смертью – смотрю на Дом, в котором гаснет свеча, и Простор небытия, пришедший к дверям.
А в Доме жилом – без меры забот! Они, как дети – раскрывают рты и требуют кормить, смотреть на них и слушать только их.
Но наступает тихое время, и просыпаюсь от слепоты тревог.
Сяду в покое Дома своего. На стуле или на бровке над речным перекатом, окружён вещными стенами или единственно чертогом духа. Вот волен я молчать и говорить, теребить заботы, разглядывать округу или бежать мыслью за всякий край.
И удивляюсь! – что же мешало раньше моей мысли свободно течь?...
Добыча хлеба насущного, алчба пожирать его и сонная сытость.
Переливчатые зрелища всех сортов, вкопавшиеся перстами мне в глаза и уши.
Толпа рассказывающая и указующая, редко спрашивающая, а чаще – просящая.
Нужды-химеры, прибежавшие на тепло очага ниоткуда, то ли зародившись сами собой из мокрой пыли, то ли сотворены хитрыми умами и выпущены в толпу щекотать и не давать присесть.
Запреты, вошедшие в кровь с ранних лет, множащиеся в зрелости, а к старости сводящие с ума.
От всего – перестаю хватать и играть, вставать и бежать, видеть внутри себя или вовне – и сразу говорить. Зеркало переполняется и устаёт отражать: неближнее осело в нём теперь то коростой, то кишением.
Что же ближнее? – равновесие между покоем и тревогой, скорбью неизбывной и залечивающей радостью. Дерзновение мыслить и решать, до поры без слов, а следом – смелость сказáть, не ведающая пока, чтó говорит. То, что ответит: целостен ли есмь и твёрд или лечу роем беспокойных мошек, не нужных одна другой.
...
Я есмь. Но если кто-то скажет: это обман! – значит есмь ценой обмана и прокрадываюсь в бытие воровскою тропой.
Всё, что имею – это чувства. Годы напролёт я ворую у неочерченного Внешнего цвет и запах, вкус и прикосновение. И вот – построил мир! Чувства отмерили долю Простора, и мощь моя царствует здесь.
Если у меня отнимут мощь изменять, назвав её бессилием, я вернусь к неподвижному знанию. Если отнимут знание, назвав его ложью, я вернусь к вере, не ищущей основ. Если отнимут и веру, назвав её безрассудством, я низойду к порогу существа, под которым меня уже не станет – к грёзе. Последнего не отнимет никакое отрицание.
И на нижней ступени разума – грёзе – основаны вышележащие. Грёза питает мощь – целью, знание – узором, веру – покоем.
Многие мудрецы проповедовали добро и любовь – и были распяты. Многие говорили о силе и власти, о сиянии юности – а были вздорными лентяями и немощными стариками. И всё же грёза держала их голову выше потока времён. Худо-бедно ли – но весть о любви и силе струится дальше, когда растаяли кости болтунов.
Моё тело слабо, моя душа – надтреснутый кувшин, и мысли подчас воюют друг с другом. Но я грежу светом во тьме, жар его в моих жилах, жжение не даёт уснуть – потому и не молчу.
И буду говорить наперекор хулé и хохоту вокруг, говорить, не оглядываясь на собственную ложь.
...
Бывал я зол, оттого что слаб. Но если вижу путь, готов отринуть злобу.
Нет у меня ничего, кроме меня самого. Я, читатель, миновал, исчезли и книги – остался один, и не спрашивайте, что же прочёл.
Нет у меня законов, кроме тех, с которыми согласился. Ниже того предела – законы жизни, которым и противиться не смогу.
Свет и ветер истины бегут прямо. То же дано и мне, покуда вижу свет.
Кто видит истину, тот защищает её, как собственную плоть.
Истинное слово придёт, когда почудится, что стило торчит не в пальцах, а изо лба, и пишу не чёрным по белому, а светом – по камню или металлу. Так же и вода, плеснув из песка и глины, поит многих и слаще иных вин.
Быть бы мне родником из слов... Приняв воду, единственный выход – излиться. Но тысячи лет он струится один, принимая гостей изредка и ненадолго.
Дать бы ветру, веющему неистово и беспорядочно, войти в органные трубы – и ветру человеческих страстей зазвучать музыкой высокой и стройной!
Внешние вихри – и вихрь стихий, и вихрь судеб – не сравнятся с внутренним. Покуда он ранит под дых – внешние убивают. Покуда лечит и греет – внешние лишь веселят. Вихрь истекающий – ищет во внешних силу и волю для разбега. Так же и слово ищет себе песнь.
Я слаб, а слова сильнее меня. Потому что в них – вера, твёрдая, но невзрачная, как валун у дороги. Камни лежат в пыли... мы и не знаем, что они – цари этого мира.
И слова слишком просты... Будто бы издревле повторяли их – отчего же никто не слышал? А слушали бесноватых пророков, разделяющих миры огнём и водой, кровной враждой и решётками тюрем. Тóлпы кланялись крашеным идолам, которых некому измерить и взвесить.
И общий итог слов невелик. Быть может, я сижу над обрывом, поигрывая на соломенных струнах, и смотрю на дали. Кто ещё присядет рядом, споёт о том же?... Но бóльший придёт строить Мост в Простор!
Разбирая старые вероучения, я узнал, что есть и там семена правды. Но сильней засоряют они ум призраками иных эпох. И идолы прорастают изнутри него, как грибы-могильщики.
Дело же мыслящего – смотреть в прогалы между идолами. Ни царь, ни алтарь не заслонят ему круги из звёзд. А значит не поклóнится ни тому, ни другому. Хотя бы истолковал смысл обоих, но держит путь дальше, за пределы храмов и царств.
Забота строителя, хоть бы и слов над грёзой, – чтоб облик Дома приняли потомки, говоря: годен и нам. Дом этот мало-помалу станет и Мостом, ведь по образу его будут учить и строить.
Тогда подумалось, что для нового Дома расчищают место и делают ровным. В почве под ним скрыты слои былого – нужно лишь, чтоб были они прочны, а с лица земли стирают знаки.
...
Сочиняя песнь-весть или песнь-тревогу, торжественную или обличающую, я проповедую себé, подстёгиваю праздный дух. И смешно – будто бы я не хозяин своему духу! Он, хитрая бестия, знает лишь итоги всех мыслей, и рассказывать по порядку – не желает, а желает лишь наклонять сосуд с вином и тянется к сыру и фруктам.
Потому я и назвал книгу о Доме и Просторе – книгой для меня'. Из зыбкости мыслей я добываю весомое, укладываю в строки словá, выстругиваю балки и первым строю жилище себé. А иначе – сидел бы посреди луга и пил вино, и скорбел, и радовался, покоясь в круговороте дней.
Так и осознаю' себя подчас: пустым. И вижу, что лéгче идти, смотреть на рост травы и цветущую вишню. Кто назначил нам быть полными? А опустошив себя, опустошаем и от горя. И – для новой полноты, не той, что тяжела.
Осознаю' себя лишённым значения – как глупое слово, как камень со стёршейся надписью, как иной, дикий камень, что не взят в постройку.
Что же проще? Петь, не думая, что никто не слышит. Или молчать, точно зная, что слушать некому. Бежать, радуясь и не выбрав, куда. Или сидеть угрюмо, зная точно, что нé к чему спешить. Умирать, тоскуя, что не нужен. Или жить ненужным, тéм походя и рождая полезное. Строить из песка, зная, что камень рухнул. Или лежать под собственным усердием, которое пошло вкривь. А новый день скажет: и это всё не так.
...Но мои печали коренятся в забвении. Всякий итог размышлений представал во вспышке, и мысль, отметив узнанное, отворачивалась к другим делам. Позабытые выводы сложились в вéру – вот так, на смех курам и философам, стала вера итогом познания. Но и веру саму я позабыл ещё быстрее, чем ход размышления, – ведь вера, подобная мелодии, ещё дальше от слов, чем мысль.
Строки здесь – суть попытки рассказать нерассказываемое, вспомнить очерки молний, оставить метки, по которым мысль узнáет саму себя, а, может, и выйдет в новую даль, на новые пути.