Гервинус. Из Автобиографии. Изучение иностранных я

Владимир Дмитриевич Соколов
Во французском нам очень помогли частные уроки. Я и мой брат Мориц, плюс наш кузен, часами болтали с фр эмигрантом С. де Моцанем, пока тот не взмолился, что он исчерпал все свои ресурсы и больше ему нечему нас научить. Между прочим при его содейстии мы переводили большие куски с французского и наоборот с немецкого на французский. Еще с друзьями я усердно читал фенелонова "Телемаха". А после расставания с французом взялся за переложение на французский текстов из Кольрауша, по которому тогда молодые немцы знакомились с историей.

Очень помогло мне и общение с Августом Ноднагелем. Он был старше нас всех по возрасту и происходил из очень бедной семьи. Однако был настолько одарен, что из городской школы его перевели к нам в гимназию, где он обучался на казенный кошт. К тому времени латинский, который мы учили в гимназии, мне порядком поднадоел. И мы читали с Ноднагелем для удовольствия Теренция, Саллюстия и Курциюса, автора знаменитой биографии Александра. Норднагель уже тогда четко знал, что он пойдет по богословской стезе, и старательно изучал древнееврейский. Одно время он даже увлек и меня этими штудиями.

Случайно мне встретилась на пути итальянская грамматика; я тут же яростно включился в изучение этого языка, но отец обвинил меня в перехлесте, и не стал покупать мне книги на этом языке (особенно так желаемого мною словаря). Это меня не приостановило, и выписал из грамматики все встречавшиеся там слова, расположил их в алфавитном порядке и так стал читать итальянские книги, пользуясь этим импровизированным словарем.

Один из моих товарищей увлекся английским, и я с радостью схватился за возможность ухватить из этого языка, сколько смогу. Другой занимался голландским: я не упустил возможности поучиться и с ним. Третий определил для себя карьеру в хозяйственной области, и всякий раз когда я появлялся у него, я тут же углублялся в книги по науке, позднее названной экономикой.

Другой мой сотоварищ, Георг Кригк, позднее знаменитый архивариус и историк, пристрался к истории, которую он изучал по странам. Мы частенько коротали с ним время в Придворной библиотеке, кляня на чем свет стоит регламент, запрещавший выдавать книги на дом гимназистам. Все же через третьих лиц я достал Колкоина, этого пионера статистических исследований, и долгие часы провел, делая из него многочисленные выписки. Потом всю эту работу обесценил Каннабих, положивший начало экономической географии у нас в Германии, и намного превзошедший по материалам и идеям Колкоина. Но навряд ли могу пожаловаться на потерянное время.

Книги о путешествиях были для нашего пацанячьего возраста деликатеснейшим блюдом. От пикантного Кампе мы нашли вскоре тропинку к увлекательным описаниям индийской эпопее пикантного л. Ансона. Даже более скучные путешествия не обескураживали нашего пыла. Но что еще более чем книги по географии возбуждало мой ум, так это сочинения по истории. Хроника Готтфрида Страсбургского с рисунками Мериана, которая тогда находилась в собраниях нашей библиотеки, было сферой наших неустанных поисков и чудесных открытий.

"Семилетняя война" Аршенхольца и "Тридцатилетняя" Шиллера принесли мне школные премии. Чтение Кольрауша, немецкого Плутарха и всех бесчисленных тевтонизированных историков -- это для тогдашнего немецкого юношества входило в круг обязательного чтения. "Риттенбург" Готтшалька, Фуке и бесчисленные рыцарские псевдоистоические романы в духе "Айвенго", подзуживали расцвет тогдашней немецкой литературы. Кроме общенемецкого начала мой патриотизм подпитывала и родная гессенская кровь. Скучнейшего Венка я читал только потому, что откапывал в нем факты по истории родного Гессена. В "Истории Венгрии" меня привлекала фигура Корвина. Если я бы продолжал читать в таком темпе, то вскорости похоже, никаких книг не хватило бы удовлетворить мои все растущие аппетиты.

Мне еще желторотому юнцу предстояло утонуть в бездонном море многочтения. К счастью так случилось, что в этому океане нашей литературы обнаружился один пункт, куда я, заблудившись на неведомых тропинках, всегда мог вернуться. Ко мне прискакал счастливый случай в добродушном улыбающемся лице нашего преподавателя дргрязыка Циммермана. Он предпринял уже в ранних классах чтение Гомера в подлиннике. При этом оригинал сопоставлялся с очаровывающем переводом Фосса, с которого в эти же годы перелагал Гомера на уже русский язык ихний классик Жуковский.

Пересказы Беккера уже ввели меня в курс гомеровского эпоса. Но благодаря фоссовской помощи меня обворожила настоящая древняя форма и я уже не мог отстать от Гомера. Каждое воскресенье, во всякий свой свободный час, особенно при плохой погоде, когда мне позволялось не предпринимать обязательных оздоровительных прогулок, мой папа находил меня с юмористическим ворчанием "снова за своим Одиссеем". От Гомера я перешел к родственному чтению. Фенелон, как и Вергилий классно расширили круг моих чтений, но пристрастие к ним оказалось недолгим. Оно было задушено в самом начале очистительнм воздействием старого поэта. Хотя изначально, я воспринимал его не столько поэтическим, сколько реалистическим чувством: Ахилл и Одиссей казались мне такими же реальными людьми, хоть и жили очень давно, как любой ремесленник на нашей улице.

Неприятие Вергилия вызвалось его чересур ангажированность проримским патриотизмом, а также методом описания. Фенелон не нравился своим дидиктизмом и чересчур выпирающим модернизмом. Интерес к реальному в Гомеру объявлялся у меня по всем направлениям. Я играл с копьем и луком, чтобы походить на его героев. Если я что рисовал, то чаще всего это были образы, навеянные троянской войной. Мне нравилось набрасывать географические карты, и чаще всего на них вырисовывались контуры греческих и малоазийский берегов. Позднее эти карты я использовал при изучении других событий греческой истории и греческих мореплаваний. Мне нравилось истолковывать греческие сказания то с исторической, то с рациональной точки зрения, в чем немалую услугу мне оказал старый потрепанный, еще успевший послужить моему отцу Дамм. Мои первые сочинения по древней истории были на тему гомеровских войн.

Я был до самых краев наполнен этими стихами. И пожалуй столь счастливых часов уже более не выпадало на мою долю за всю мою долгую жизнь. Но еще более важным, чем эти обалденные радости, было то, что это постоянное времяпровождение в обществе греческих героев незаметным образом мало-помалу образовывало мои духовные внутренности. Я читал и читал Гомера, читал и учил наизусть. Полная доверчивость, как и свойственно детству, к этой поэзии воспитало во мне, еще до того, как я это сумел осознать, вкус к простым обычаям и непосредственной натуре, к чистым непримешанным формам и подлинной красоте. Оно дало мне тот непогрешимый эталон, которым я измерял духовные достижения человечества. Гомер служил мне своеобразным компасом в тумане житейских морей.

Я испытывал в жизни разные литературные и научные увлечения, порой полярно меня свои позиции и пристрастия. То я увлекался отрезвляющей прозой, то поддаваля обоянию мечтательной поэзии. Но всякий раз песни моей юности, возвращали меня в спасительную гавань истинного искусства. Эти отклонения начались уже в самой моей юности и уже в занятиях с самим Гомером. В своем читательском раже я совершенно потерял чувство меры. Моя юношеская фантазия разыгрывалась до каких-то неворятных размеров, пока не ослабевала и в полном изнеможении не исчерпывала сама себя.