2. 1. 1

Элен Де Труа
Иллюстрация взята из Интернета


Внезапно — резкий скрип половицы. Звук призрачный, но в гробовой тишине комнаты он грохочет, как выстрел. Они вздрогнули, повернулись к двери, но дверь неподвижна. Это дом старый, он дышит своими деревянными легкими, живет своей жизнью. Или же это память дома? Звук, оставшийся от чьего-то давнего шага, просочившийся сквозь слои времени?
— Только скрип, — глухо проговорил Савелий, но рука его лежала на кобуре под пиджаком. Фонарь медленно скользил по стенам, заставляя тени плясать.
Зинаида подошла к кровати. И вот теперь, присмотревшись, она заметила то, что они упустили. На тумбочке, в тени, лежит единственный предмет, не вписывающийся в этот почти монашеский аскетизм. Не игрушка и не украшение. Маленький, потертый, кожаный скоросшиватель.
— Это не Олафа, — прошептала она. — Он ненавидел кожу. Говорил, что она пахнет смертью.
Невзоров направил на него луч фонарика. На обложке, вытисненная золотом, почти стершаяся, была та же эмблема, что и в архивах Олафа: стилизованное звено разорванной цепи, заключенное в треугольник. «Aurea Catena».
Он потянулся, чтобы взять его, но Зинаида была быстрее. Ее пальцы, дрожа, расстегнули ремешок. Внутри лежала не стопка бумаги, а один-единственный листок плотного пергамента, и на нем — генеалогическое древо. У «корней», красовался тот же символ. От него тянулись ветви к именам. И древо это было не Швепсов, а… Фрайдис. Вернее, ее материнской линии, которую она всегда считала незначительной.
— Это… моя бабушка, — пальцем она ткнула в имя «Анна Леонардовна Гогель». — Она умерла молодой. Говорили, от чахотки. А это… я даже не знала этого имени. — Её палец дрогнул на строчке выше: «Людвиг Францевич Гогель». И рядом пометка: «Инвентаризатор Общества».
— Инвентаризатор? — нахмурился Невзоров.
— Тот, кто ведет учет. Кто следит за цепью, — голос Зинаиды стал безжизненным. — Олаф искал не снаружи. Он искал предательство внутри крови. Моей крови.
В этот момент он заметил в темноте дальнего угла комнаты еще одну деталь. Небольшую, почти невидимую. В стене, за драпировкой обоев, отклеившихся от сырости, виднелся скол штукатурки. И в нем — темная щель. Похожая на замочную скважину, но без самого замка.
Савелий подошел, провел пальцем по краю. Камень был холодным и идеально гладким, в отличие от грубой окружающей штукатурки.
— Это люк.
Он надавил на края. Ничего. Осмотрел стену вокруг. На уровне его глаз, почти сливаясь с рисунком обоев (выцветшими розами, которые теперь казались похожими на кровавые брызги), была едва заметная вмятина. Он нажал на нее ладонью.
Раздался тихий щелчок. И часть стены — узкая, в полметра шириной — беззвучно отъехала в сторону, открывая черный провал и ведущие вниз три узкие каменные ступени. Из темноты потянуло запахом сырой земли, камня и чего-то еще — сладковатого, химического, как формалин.
Зинаида отшатнулась.
— Я не пойду туда.
— Нам нужно знать, — его голос звучал как приказ, но в нем слышалась и своя собственная, жестко контролируемая дрожь. — Это то, за что убили Олафа. Тайна в доме. В вашем доме.
Он шагнул на первую ступеньку. Деревянная панель двери бесшумно начала сдвигаться назад, закрывая проход.
— Нет! — Зинаида инстинктивно бросилась вперед и втолкнула его в смыкающуюся темноту.
Панель защелкнулась. Абсолютная чернота и тишина, нарушаемая только их прерывистым дыханием. Луч фонаря Невзорова, который он чудом не выронил, метнулся по стенам узкого коридора.
Стены были не из камня. Они были отделаны темным, отполированным до зеркального блеска деревом. На них, как в галерее, висели портреты. Не картины, а фотографии. Старинные, сепийные, затем черно-белые, потом цветные. Все — мужчины и женщины в строгой, часто официальной одежде. И у всех на лацкане пиджака или на броши — крошечный, но различимый значок. Разорванное звено в треугольнике.
Они шли медленно, и луч выхватывал лица. Незнакомые, важные, холодные. Пока не остановился на одном. Молодой мужчина в форме шведского офицера начала века. Под фото — медная табличка: «Густав Швепс. Принят в ведение, 1902».
А следующее фото заставило Зинаиду вскрикнуть. На нем была ее бабушка, Анна Гогель. Та самая, что «умерла от чахотки». Она смотрела в объектив с ледяным, невыносимым спокойствием. Подпись: «Анна Гогель. Освобождена от долга, 1944».
— Освобождена… — прошептала Зинаида. — Как? Что она сделала?
Луч пополз дальше. И уперся в последний, пока еще пустой, овальный медальон на стене. Под ним — аккуратная табличка с гравировкой. На ней было только одно слово, но от него кровь застыла в жилах обоих.
На табличке было выгравировано: «Зинаида».
А под ней, на небольшой полочке, лежал старомодный, с костяной ручкой, резец гравёра и небольшая прямоугольная пластина из меди, ожидающие своего часа.
В этот момент из глубины коридора, куда не достигал луч, донесся новый звук. Не скрип. А мягкий, влажный шорох. Как будто кто-то в бархатных тапочках делает шаг по каменному полу. И затем — легкий, металлический щелчок. Знакомый Савелию по опыту. Щелчок взводимого курка.

***
Дом Сони стоял на окраине, там, где городские улицы начинали лениться и переходить в полевые тропинки. Он был не заброшен, просто пуст — будто жизнь из него вышла одним тихим выдохом. Элеонора не планировала сюда идти. Она просто шла без цели, и ноги сами принесли ее к калитке с облупившейся зеленой краской, которая скрипела всё тем же знакомым, жалобным звуком.
Она вошла во двор. Яблоня, под которой они с Соней в пятнадцать лет клялись в вечной дружбе, смешивая капли крови от уколов иголкой, стояла обнаженной и безмолвной. Но не мертвой. В ней пульсировал сонный, зимний сок. Элеонора прикоснулась ладонью к шершавой коре и почувствовала слабый, далекий толчок — эхо смеха.
Ей никто не запрещал зайти. Новые жильцы еще не въехали. Окна были чистыми и пустыми, как вымершие глаза. Дверь поддалась не сразу, будто дом колебался: впускать ли чужое одиночество в свое собственное?
Внутри пахло пылью, сладковатым запахом старых обоев и чем-то неуловимо-сониным — может, призраком ее духов, тех дешевых, с ароматом персика и сирени, которые она обожала. Элеонора шла по комнатам, и пол скрипел теми же партиями, что и десять лет назад. Гостиная, где они танцевали под радиоприемник. Кухня, где Соня, хмуря брови, пыталась повторить рецепт бабушкиного пирога и вечно пересаливала начинку.
Но это были просто воспоминания. Картины в рамах, развешанные в воздухе. Магия началась в старой детской, на втором этаже.
Дверь была приоткрыта. Элеонора толкнула ее, и вздрогнула. Комната не была пустой. Посередине, покрытый простыней, стоял рояль Сониной мамы. А у стены, будто его только что принесли, лежал старый, потрепанный чехол от гитары Элеоноры. Тот самый, который она, казалось, потеряла навсегда еще в институте. Сердце ее колотилось, стуча в висках. Она подошла к чехлу, коснулась молнии. Под ней угадывался твердый контур инструмента.
Она не стала его открывать. Вместо этого она подошла к окну. На подоконнике лежала засохшая мушка, и тень от ветки яблони ритмично скользила по полу, будто дирижируя тишиной. Элеонора закрыла глаза, и тут произошло то, ради чего, наверное, ее сюда и привели ноги.
Она услышала звук. Четкий, чуть расстроенный аккорд от рояля за спиной. Потом щелчок зажигалки — Соня всегда курила у этого окна, пряча бычки в жестяную банку из-под леденцов. И тихий смех. Не один, а два голоса. Ее собственный, семнадцатилетний, и Сонин. Они спорили о чем-то неважном — о платье, о песне, о мальчике, чье имя Элеонора теперь даже не могла вспомнить.
Она открыла глаза. В пыли на крышке рояля не было отпечатков. Но в воздухе висело ощущение только что ушедшего присутствия, как струя тепла от только что закрытой двери.
И тогда Элеонора поняла. Дом не просто хранил воспоминания. Он хранил сами моменты. Отголоски эмоций, впитанные стенами, осели здесь, как пыль. И в своей пустоте, в этом переходном состоянии между прошлыми и будущими жильцами, дом на мгновение снял защитный слой. Позволил прошлому просочиться в настоящее, как сквозь тонкую мембрану.


(продолжение следует)