Иракли допил остатки водки и привычно потянулся за салфеткой. Помолчал. Потом придвинулся ближе — не ко мне, а к самой истории, будто она лежала где-то между нами на столе.
— Слушай, Ромка... У нас в Кутаиси есть один человек. Сейчас сидит. Его брат просил нас: «Заберите сына, научите хоть чему-нибудь». Ну, мы и забрали. Привезли в Москву. Месяц молчит. Вообще. Ни слова. Тихий, спокойный, немой. Мы уже и не ждали ничего.
В этот момент Хирург, сидевший на стуле с тряпкой у носа, издал тот самый хриплый, пугающий смешок.
— Едем, — продолжал Иракли, не глядя на него. — Я с Георгием спереди разговариваю, он на заднем сидит — тихо, как всегда. Мы про своё, он молчит. Всё как обычно. И тут — менты.
И вдруг издалека доносится грубый, жестокий мат. Сзади — чистый русский мат, без остановки. Мы с Георгием оборачиваемся — откуда? Думали, кто-то с улицы скандалит. Иракли засмеялся и покачал головой:
— Я говорю Георгию: смотри. Вот кто-то скандалист — напрямую с ментами ругается. У кого-то стальное сердце и канатные нервы.
Помолчал секунду.
— А потом смотрю — это же он! Наш молчун! — Иракли развёл руками. — Тихий. Спокойный. Немой. И вот тебе на! Мы сперва не поверили — он же совсем не говорит, откуда? А он вдруг открывает рот, и из него льётся такое... Чистым русским языком кричит и ругает полицейских. Без остановки, без вдоха. Двухэтажный, трёхэтажный, про всё на свете — про маму, про папу, про их семьи, про дурака-соседа... При виде полицейских он изменился в лице и начал орать: грязные оскорбления, одно за другим. И жесты — ужасные, такие, что я даже повторять не буду.
Иракли эмоционально замахал руками в сторону Хирурга, продолжая с горячностью:
— Он так энергично ругал мусоров, что я сразу понял: он будет отрабатывать на них по полной! А мусора, понятное дело, отработают в ответ — и по нему, и по нам всем! Я тогда чётко осознал: за каждый его выкинутый жест, за каждое брошенное слово отвечать придётся всем без исключения — и мне, и Георгию, и каждому, кто рядом! Раз мы были там, значит, мы — тоже часть этого кошмара!
Я сидел, вслушиваясь в рассказ Ираклия, и меня пробирала странная дрожь. Смотрел на Хирурга — на того, кто еще минуту назад казался обычным, пусть и побитым человеком, — и понимал, насколько страшной была та сцена на дороге.
— И тут Георги замечает — он уже вытянулся из окна. Уже! — продолжал Иракли. — Я ударил по тормозам, выскочил и выдернул этого матершинника прямо из окна — он уже был по пояс на улице. Прямо точь-в-точь тот злополучный первый раз. Мы повалили его прямо на асфальт. Жаль, что раньше мы это не делали. Не ожидали. Он до этого вытворял уже три таких фокуса. Три раза нас били полицейские — прикладами, кулаками, сапогами. И три раза он сопротивлялся, три раза нас давили на асфальт лицом в землю.
— В четвёртый раз, — тихо добавил Георги, не оборачиваясь.
— В четвёртый, — подтвердил Иракли. — А до этого — представляешь — он голыми руками и прикладом автомата троих полицейских уложил. Троих! Вот этими руками.
Он помолчал, глядя на Хирурга. А тот сидел и слушал. Время от времени поворачивал голову, отталкивал стул ногами, смотрел сквозь него — то на Георги, то на Иракли. Как будто захлёбывался от удовольствия. Как будто это был лучший рассказ, который он когда-либо слышал. О себе.
— Мы с Георгием клялись: в этот раз не упустим. Упустили, — Иракли развёл руками. — Снова окно, снова мат, снова бегут вооружённые люди. А он мне: «Гони, гони! Менты бегут!». Ну куда я уеду из центра Москвы? Быстро припарковал машину. Мы выскочили, начали его колотить сами — чтобы сбить волну, понимаешь? А оперативники стоят вокруг и время от времени — бац прикладом в спину. То мне, то Георгию. Молча, по-деловому. Мы терпим, продолжаем, делаем вид, что всё под контролем.
Один держал меня автоматом за шею — крепко, не давая вздохнуть. И спрашивает прямо в лицо: «За что вы своего земляка так избиваете?».
Я скосил глаза на Иракли. А тот улыбается мне и начинает рассказывать в лицах, прямо в лицо полицейскому: «Эта зараза нашего русского полицейского не уважает!».
Нас отпустили. И меня, и Георги. Полицейский опустил автомат, поставил его на плечо — как лопату на колхозном поле — и говорит, глядя на нас: «Да вы, ребята, вообще нормальные? Как у вас с головой? Справка о здоровье есть?».
И мы засмеялись. Все. Вместе с ним.
Хирург засмеялся громко, запрокинув голову — с окровавленной тряпкой у носа. Смех был неуправляемый, почти страшный.
Георги посмотрел на него. Потом тихо, не обращаясь ни к кому конкретно, сказал:
— До этого — ни одного слова. Представляете? Ни одного. Мы даже не знали, как с ним общаться. Думали — немой.
И тут — без предупреждения, без причины — Хирург встал. Не как человек, который решил встать. Как что-то, что сработало. Щелчок — лезвие ушло в сторону, рука описала в воздухе короткую, отточенную дугу — не угрожающую, не показную, просто профессиональную. Сталь блеснула раз. Щелчок — лезвие ушло обратно. Он сел. Всё заняло секунды три.
Он снова прижал бинт к носу и уставился в стену — как будто ничего не было. Иракли не пошевелился. Георги не пошевелился. Я тоже.
Тогда Георги медленно опустил глаза вниз. Помолчал. Потом покосился на Иракли — коротко, почти незаметно.
— Копия отца, — сказал он тихо.
Не с осуждением. Не с жалостью. Просто констатация — как диагноз, который давно известен, но от этого не легче.
Иракли ничего не ответил. Только прикрыл глаза на секунду.
В подвале висела тишина. Я смотрел на этих троих и понимал: я попал в самый центр чужой истории, которая началась задолго до меня и закончится без меня. Здесь смех — это боль. Здесь лишнее слово — приговор, а молчание — единственная возможность управлять надеждой. Но нож в руке... Нож — это наследство, от которого уже не отказаться.