Второй спасённый

Николай Тимофеев
                Неуважение к предкам есть первый признак дикости и безнравственности
                А.С.Пушкин


Пролог

На Ярославском вокзале столицы суета царит в любое время года и суток. Провожающие, отъезжающие, носильщики, таксисты, цыгане, нищие... Нескончаемый людской гомон, шарканье и топот тысяч ног. Над всем этим — звон и воркованье репродукторов. Броуновское движение несметной толпы приобретает более-менее спокойный характер лишь у перронов, где ждут отправки самые дальние поезда России. Отсюда уходят составы в Сибирь и на Дальний Восток. Низко стелется горький угольный дымок вагонных печек, перебивая запахи чебуреков и шашлыков от привокзальных киосков. Пассажиры вносят багаж, осваиваются в купе и плацкартах, раздвигают оконные занавески, проверяют постели. Некоторые, поставив вещи, возвращается на перрон — проститься с провожающими или просто подышать свежим воздухом.
Поезд дальнего следования — удивительная штука! Он запирает в своих купе совершенно незнакомых людей и долгое время держит их вместе. И никуда им друг от друга не деться, как в подводной лодке. Когда дорога длится меньше суток, попутчики обычно не считают нужным даже познакомиться: поел, поспал и — прощайте, больше не увидимся. Взаимная вежливость, дежурные улыбки... Никакой романтики! Совсем другое дело — транссибирские экспрессы. Дорога дальняя и долгая. Времени — вагон, причем как в переносном, так и в прямом смысле слова.


Часть первая. Дорожные споры

..Первым в купе вошел щеголеватый авиационный майор. Напевая тихонько под нос какую-то песенку, он запихал в рундук большой чемодан, под изголовье полки толкнул ногой сумку с дорожной снедью, повесил на плечики китель, снял галстук, расстегнул ворот рубашки и уселся у окна. "Ничто не вечно под луной. Особенно отпуск," — сам себе сказал майор и достал купленную только что газетку с кроссвордами.
 
Минут через пять на пороге появился плотно сбитый пожилой мужчина с двумя спортивными сумками в руках.
— Здравствуйте! — дружелюбно поприветствовал он майора. — Далеко едем?
— До Читы.
— Тоже не ближний свет. А я — во Владик. До упора в океан, — новый пассажир легко сбросил свои сумки. — Давайте знакомиться. Путь долгий, без знакомства нельзя. Николай Михайлович. Сысоев. Можно на "ты" и просто Михалыч. А вас как звать-величать, господин майор? — Мужчина протянул руку. — Или товарищ — как нынче правильно?
— Виктор Сергеевич. Дьяченко, — в тон вошедшему ответил майор. — Лучше просто Витя и тоже на "ты". Насчет господ и товарищей — кому как больше нравится. По уставу — "товарищ". А по мне — так лучше по имени.
Попутчики пожали друг другу руки.
— Интересно, ещё соседи будут? — майор высунулся в пустой коридор.
— Народу, я гляжу, мало. Половина купе вообще пустые. Может, вдвоём дальше поедем. — Сысоев убрал сумки, оставил только пакет со сменной одеждой и удобно устроился на диване.

Иркутский преподаватель Алексей Кузьминский возил в Москву свою диссертацию. В левой руке он нёс видавший виды дипломат со сменой белья и диссертационными бумагами внутри, в правой — туго свернутый рулон плакатов. Несколько часов назад плакаты эти закрывали всю стену в университетской аудитории и держали перед собой солидную публику — профессоров, доцентов, кандидатов.
Кузьминский не мог сдержать улыбку, вспоминая подробности своего выступления на учёном совете. Ещё в Иркутске, чтобы не помять листы, Алексей придумал намотать их на обрезок черенка от лопаты. Но убрать черенок подальше с глаз — хотя бы на время предзащиты! — не догадался. К началу заседания совершенно ненаучная палка осталась стоять, прислонённая к помпезной старинной трибуне, с которой должен был выступать председатель совета — уважаемый доктор наук, профессор, почётный член чего-то там за рубежом, и прочая, прочая… Он-то и заметил черенок и моментально признал в нем лопату. Алексей поторопился было убрать палку с глаз, но председатель остановил: «Молодой человек, сделайте одолжение, оставьте! В 1941-м году, когда я был школьником, мы копали окопы на подступах к Москве. Лопаты нам давали отвратительные. Тогда я мечтал о таком черенке, так дайте ж мне хоть сейчас посмотреть!» Совет не начинался ещё минуты три, пока не стихли последние смешки... Впрочем, на выступление Алексея это повлияло только в лучшую сторону. Столичные учёные мужи меняли плакаты местами, давали советы и рекомендации, поучали и наставляли. Каждый из оппонентов считал своим долгом упомянуть «лопату председателя» и подчеркнуть провинциальную смекалку автора работы... После непродолжительного обсуждения дали добро на защиту. А это — главное.

«Нумерация вагонов начинается с хвоста состава», — нежным голоском промурлыкал репродуктор. Кузьминский остановился у своего вагона, достал билет и паспорт. Проводник  взял документы, быстро пробежал глазами и вернул — «Проходите!».

Кузьминский вошел в купе, увидел там двоих попутчиков.

— Здравствуйте! Я — с вами! А вот это, судя по всему, моё местечко, — он похлопал по заправленной верхней полке и забросил на неё свои вещи. — Далеко едем?
— Владивосток, Чита, — за двоих ответил майор. — А вы?
— Иркутск. Знакомимся? Алексей. Можно просто Лёша...

Так началась одна из самых обычных поездок, каких официальная статистика железных дорог насчитывает миллионами.

Состав отстукивал первые километры от Москвы. На одном из пологих поворотов в окна вагона на мгновение заглянуло закатное солнце и быстро убежало в хвост поезда. Начало заметно темнеть. Проводник включил свет, и по всем купе, как по команде, зашуршали простыни — пассажиры разбирали постели. По коридору потянулись люди с полотенцами и зубными щётками. Наступала первая дорожная ночь, когда под убаюкивающее покачивание можно беззаботно выспаться после суматошной московской беготни.

Наутро попутчики расположились на завтрак. Сдвинули к окну всё лишнее с откидного столика, расправили салфетку и принялись доставать запасы. Майор по-английски тихо исчез из купе. Минут через десять вернулся с загадочной улыбкой на лице. Эффектным жестом выудил из пакета дымящуюся запечённую курицу.
— Ловкость рук и никакого мошенничества! Микроволновка в вагоне-ресторане, плюс гвардейская улыбка официанткам — завтрак готов!
Михалыч, сглотнув слюну, заметил:
— Грех превращать такую закуску в еду! — и водрузил в центр столика бутылку водки. Все трое дружно вспомнили, что с утра пьют только аристократы и дегенераты, но никто не взялся утверждать, что это плохо.
Под горячительное беседа пошла, как по маслу. Вспомнили несколько анекдотов. Майор рассказал какую-то авиационную байку. Михалыч припомнил пикантный эпизод из своей беспокойной молодости. После его рассказа попутчики хохотали так, что из соседнего купе возмущённо забарабанили в стенку.
— Всё, хватит веселиться, а то высадят! — Михалыч хлопнул ладонью по столу. — Баста! Кто курить?
Некурящий Алексей остался в купе, майор с Михалычем отправились в тамбур.

Поезд мчался по высокой насыпи. Внизу среди густо прошитых осенними красками деревьев поблескивала узкая речка с желтой от глины водой. Дальше вздымались полуосыпавшиеся холмы, поросшие редким леском. Панорама быстро скользила назад, открывая новые и новые дали, и лишь облака неподвижно висели в синем, совсем ещё летнем небе. Михалыч залюбовался:
— Какая красота! Согласись, Вить, с самолёта такого не увидишь! Я мог бы самолётом, но люблю поезд.
— Да, молодцы были предки, такую дорогу отгрохали! — Виктор посмотрел в окно. — Любо-дорого прокатиться!
— Не говори! Больше ста лет по ней поезда ходят. — Михалыч показал сигаретой на пол. — Прикинь, майор, кроме этих рельсов другой дороги через всю Россию до сих пор нет. БАМ не в счёт, его то строят, то не строят, то ездят, то не ездят — фиг поймёшь.
— Интересно, это потому что предки такие великие были, или потому что мы такие бестолковые, что других дорог не построили, а, Михалыч?
— Наверное, и то, и другое. Когда Транссиб прокладывали, у России о-го-го какие планы были. И ведь предки не только планировали, но и делали. Шутка ли — на западе всю Европу в шорах держали, на востоке Среднюю Азию прибрали, пол-Китая отхватили. Только в войну с Японией зря вляпались.
— Ты про ту, где "Варяг"?
— Про неё самую. Кстати, вот ты — целый майор, военный человек. Тебя ж, наверное, учили не то, что нас, гражданских. И военную историю, наверное, преподавали?
— Ну!
— Вот ты мне скажи честно и откровенно, ты про русско-японскую войну много знаешь?
— Честно и откровенно? Да ничего. Что-то про "Варяга". И то лишь потому, что нам в клубе, пока в училище учился, фильм про него пару раз крутили. Потом этот, как его? с птичьей фамилией... Куропаткин. Что-то про вагоны с иконами вместо снарядов.  Ну и, само собой, — Цусима. Когда японцы наших потопили. Пожалуй, вот и все мои глубокие познания. — Майор затушил окурок в прикрепленной к стенке пепельнице. — А к чему вопрос?
— Сейчас назад придём, расскажу. А то здесь шумит оченьо. — Михалыч приоткрыл дверь на площадку между вагонами, дым из тамбура быстро вытянуло наружу. — Надо уважать людей, с которыми вместе едешь. Я вот сам курю, а не люблю, когда в вагоне табаком воняет.

Попутчики вернулись в купе.
— Ну что, мужики, может, чайком побалуемся? — встретил их Алексей
— Наливай!, — почти хором ответили Михалыч с майором и расхохотались.

За чаем разговор продолжился.

— Видишь ли, я к той войне особое отношение имею, — Михалыч разорвал пакетик с сахаром и высыпал в стакан. — У меня дед там воевал, дома хранятся кой-какие его вещи, даже письма остались.  Он   в   Порт-Артуре  сражался,  под началом  генерала  Кондратенко.  В Двадцать шестом Восточно-Сибирском стрелковом полку! — Михалыч многозначительно поднял палец вверх. — Потом в плену был японском... А батя мой в сорок пятом году был в десанте, что Порт-Артур обратно у японцев отбил. Вроде как отомстил за дедов плен. Видишь, какая петрушка... Так что у нас это семейный интерес. Я столько всего перечитал на эту тему! И чем больше узнавал, тем обидней становилось.
— За что обидно? — спросил Кузьминский.
— Да что память у нашего народа отшибло!
— Ну ты загнул! — майор обтер салфеткой ложечку. — За весь народ я бы не стал говорить.
— Ладно, пусть не весь. Но вот ты сам только что сказал, что ничего не знаешь, а ты что, не русский? не из народа?
— Русский, конечно. И что? Русско-японская, она сто лет назад была! Кому это интересно? После неё — и Первая мировая, и гражданская, и Великая Отечественная, — он убедительно загибал пальцы. — И что, всё это надо помнить? Пусть историки головы ломают, у них работа такая.  Вот у тебя, к примеру, дед там был. У тебя, можно сказать, культ его личности в семье. А у других — нет.

Михалыч с ехидцей посмотрел на майора.

— Послушай, Витя, а в Отечественную из твоих предков никто не воевал?
— Ну как же! Дед на Северном флоте служил, подводник.
— А у тебя самого дети есть? — допытывался Михалыч.
— При чем тут дети? Ну, есть, сыну двенадцать лет. Какая связь?
— А вот твой сын... Он про твоего деда-подводника знает? Ты ему рассказывал?
— Гм... Вон ты к чему клонишь. — Майор вдруг посерьезнел. — Слушай, а ведь не помню! Может, рассказывал, а может — нет... Нет, не рассказывал! Во, блин... Однако!..
— Вот тебе и "однако"! Сынишка твой вырастет и скажет тебе: "батя, кончай грузить всякой ерундой, война она ж сто лет назад была, кому это интересно!" И сам ты, между прочим, настоящий боевой лётчик, а придёт время — и твой внук точно так же скажет про тебя: "Чо мне знать про этого старого пердуна! Пусть сидит в углу и не бухтит!" Как перспективка? Нормально? А ведь ты, поди, тоже хочешь, чтобы о тебе подольше вспоминали добрым словом. Чтобы дети и внуки гордились, согласись?
Майор протестующее взмахнул руками, но Михалыч не дал вставить слово:
— Ну признайся, хоть иногда да хотел!
— Разве что иногда! — майор сдался. Михалыч продолжал:
— Не обижайся, Витя. Это я к тому, что сто лет назад наши прадеды тоже думали, что о них не забудут. А мы — забыли. Не помним ни хрена. И даже имен их не знаем. И знать не хотим! У нас от всех войн куча памятников по стране осталась. Не в головах, так хоть в камне или в бронзе какая-то память есть. Кому надо будет — мох с камушка сковырнет, да прочитает, что написано… А от русско-японской — ничего не осталось. Даже могил! Все они в Китае, в Японии, да на дне морском.
— Не совсем так, Михалыч, — заметил Кузьминский. — Я как-то был в твоём Владивостоке с экскурсией. Привезли нас на Морское кладбище, там есть памятник нижним чинам "Варяга". А в Кронштадте — адмиралу Макарову. В Питере — «Стерегущему». И ещё один бронзовый Макаров во Владике недавно появился. Так что — неправда ваша!
— Памятники-то есть, да под ними нет никого! Косточки все на чужбине остались, — возразил Михалыч.
— Ну, допустим. А музыка?! — не сдавался Кузьминский. — Музыка-то осталась! Уж на что я человек от этого дела далекий, а и то знаю песни про того же "Варяга", причем обе. И ту, где "Наверх вы товарищи", и где "Плещут холодные волны". А ещё вальс "На сопках Маньчжурии". — Алексей напел мотив. — Вот только слов я, к сожалению, не знаю.
Майор с усмешкой вставил:
— А я с детства помню только одни слова на эту музыку: "Тихо в лесу, только не спит барсук!"
Михалыч, сморщившись, побулькал ложечкой в стакане с чаем. Потом сказал:
— Вот-вот, а ты говоришь, за весь народ не надо… Да надо, Витя, надо! У нас больше пол-страны такие "барсуки"... На сопках Маньчжурии, между прочим, остались сотни тысяч русских, извини за пафос. И каких! Самых лучших! Потому что первыми в атаку всегда поднимаются самые лучшие, самые смелые. Их и убивают первыми! И мне лично не по себе, когда все это подменяется всякой дрянью. Вроде твоего барсука.
— Добавь ещё: "За державу обидно!" — отмахнулся майор.
— Кончай пошлить, не смешно! — начал заводиться Михалыч. — Обидно... Да, обидно!
— Я так думаю, мужики, что всю историю наизусть учить не надо. Ничего, кроме отвращения, такая учёба не даст. Это я вам как действующий препод говорю! — с примиряющей авторитетностью заметил Кузьминский. — По-моему, вполне достаточно знать какие-то основные события, чтобы не путать Куликовскую битву со Сталинградской.
— Ну ты загнул! — изумился Михалыч. — Кто ж их спутает?!
— Путают, и ещё как! — Алексей усмехнулся. — В прошлом году в канун Девятого мая в нашем институте провели опрос среди студентов. «Что вы знаете о Великой Отечественной войне». Многих преподавателей, в том числе и меня, припахали разбирать и проверять анкеты. Я много интересного узнал! Например, в числе командующих советскими войсками один студент назвал Жукова и — только не падайте — Ушакова и Нахимова! А вот вообще убойный случай. Один из марксистов (мы так по старинке называем кафедру общественных наук) как-то возмущался: он на лекции сказал что-то вроде «Огненный таран Гастелло навсегда останется в памяти народа». А из аудитории вопрос,  — Кузьминский еле сдерживал смех, — «Уважаемый профессор, а ЧТО ТАКОЕ Гастелло?»
Они расхохотались. Михалыч, вытирая выступившие от смеха слёзы, сказал:
— Не знаю, не знаю. Может, вы и правы оба. И всё действительно не надо знать, а  только  самое необходимое. Чтоб Николая  Гастелло  не забывали… — Михалыч хохотнул. И добавил уже вполне серьёзным тоном: — Пусть так. Но я так думаю, что хотя бы историю своего рода знать нужно. Хотя бы её!..
— Да где ж её узнаешь? — майор вытянул ноги на диване и удобно прижался спиной к подушке. — Мы ж не дворянского происхождения, родословных не ведём! Скажем, дед мой был Егор Филиппович, значит, прадеда звали Филиппом. Вот и всё, что я знаю про своего прадеда. А раз так, Михалыч, то придёт время — и меня забудут. Это хреново, конечно... Но, наверное, таков закон природы. Диалектика! Предыдущие поколения — удобрение для следующих.
— Да какая к чёрту диалектика?! Вон, горцы до седьмого колена своих предков знают! Им это с пелёнок втолковывают! И китайцы! И всякие прочие папуасы! Только не русские! Можешь объяснить, почему так? Почему только мы? Почему только у нас предки — удобрение? И слово-то какое умное придумали – диале-е-ектика!
— Успокойся, Николай Михалыч! — майор поднял ладонь, жестом останавливая собеседника. — Не знаю я, почему! Но это так. И ничего страшного в этом не вижу. Каждому поколению — своё.
— Не согласен! Не то ты говоришь, Витя! Не то. — Михалыч потёр виски, пытаясь найти подходящее выражение для набежавшей мысли. — Я так считаю — если есть народ, он должен беречь свои корни. Иначе засохнет и рассыплется в труху. И станет сырьём, как ты сказал — удобрением! Только не для потомков, а для других народов, более сильных и умных. Генетическим материалом… А корни — это и-сто-ри-я! Уважение к предкам. Продолжение того, что они начали. Для этого надо, чтобы сын отца уважал, чтоб деда почитал, прадеда помнил. И своё место в этой цепочке знал, и детей своих чтоб также воспитал. Иначе… Я недавно фразу умную услышал, что греки — не эллины, итальянцы — не римляне. Скоро и про нас скажут, что россияне — не русские… Потому что всё русское забыли к чертям собачьим.

В купе наступила тишина. Колеса считали стыки рельсов, за окном часто мелькали столбы и деревья. Громыхнул железными пролётами небольшой мостик. Гулко пронесся встречный товарняк.
Майор потянулся за газеткой с кроссвордами. Михалыч вздохнул, деловито поправил постель и улёгся.

Кузьминский взобрался на свою полку. Обняв подушку и удобно подложив руки под подбородок, Алексей стал смотреть в окно. Ещё в детстве полюбил он нехитрую дорожную забаву — выбирать вдали какое-нибудь одиноко стоящее дерево и смотреть на него. Тогда, стоило чуть задержать взгляд, как вокруг дерева начинала вращаться земля. Скоро глаза стали слипаться, и наступило то удивительное состояние между бодрствованием и сном, когда не сразу понимаешь, где заканчивается действительность и начинаются грёзы. Почему-то вспомнилось детство: бабушкин дом, залитая солнцем улица, замшелая скамейка у дома напротив, и такой же древний старик на ней… Карп-карп, Поликарп! Да, точно, деда звали Поликарпом…

Вдруг, ни с того ни с сего, заорало на полную громкость вагонное радио: «…Левый, левый, берег До-о-о-она!»
Алексей вздрогнул и потянулся к регулятору — убавить звук.
— Вот-вот, правильно! — прокомментировал снизу Михалыч.
Майор отбросил газету, резко уселся.
— Кто Магомаева не слышал, тому и Шуфутинский певец, — ни к кому не обращаясь, философски изрёк он.
— А мне нравится! — сказал Алексей.
— Сочувствую, — майор поискал ногами спрятанные под диваном туфли. — Эх-ма! Пойду, отравлюсь с горя. А то Михалыч меня совсем расстроил своими историческими нотациями. Пошли, Михалыч? — Виктор показал зажигалку.
— Не пойду. Я так знатно устроился, вставать неохота.
— Как знаешь!

Дьяченко вышел в тамбур, закурил. «Россияне — не русские» Хм! Перегибает Михалыч, перегибает... Ерунда всё это! Вот Алексей — ну насмешил мужик! «Что такое Гастелло?» Ха! «Батя, кончай грузить всякой ерундой». — Последняя фраза больно застряла в мозгах и закрутилась, как заезженная пластинка. Тут же всплыл в памяти день, когда командование решило организовать широкое празднование юбилея части и пригласило семьи офицеров на стоянки самолётов. Дьяченко тогда пришел на аэродром с сыном Павликом.
В честь праздника несколько ракетоносцев были открыты, у кабин стояли стремянки, под самолётами бродили унылые техники — в парадной форме! Обычно технари надевали парадку только на праздничные построения, никто и никогда не видел их в таком виде на стоянках самолётов. Но начальник штаба расстарался, дал команду... Припомнился увешанный медалями старший техник самолёта, с белыми перчатками в левой руке и куском грязной ветоши в правой. С какой зверской физиономией он натирал хромированные цилиндры амортизаторов шасси! «Командир, это ж свинство какое-то! —пожаловался он Виктору. — Смешней меня — только сантехник в смокинге!»
Дьяченко хмыкнул. Мысли вернулись к сыну.

…«Пошли в кабину, покажу как папка летает!» «Пошли». Сын сел в кресло правого лётчика, отец — в командирское левое. Павлик взялся руками за штурвал, покрутил его, словно руль автомобиля. Виктор стал показывать, как управлять самолётом и увлёкся. «Жмешь обе педали вперед, а вот эту ручку — стояночный тормоз — тянешь на себя, педали провалятся чуть дальше, так! Давай руку, берись за эти два рычага. Это управление двигателем. Оба двигай, оба! Так. — Дьяченко накрыл своей ладонью ладонь сына. — Плавненько переводишь на максимал, во-о-от так! Вжжжжж… Ждешь, пока стрелочка не станет сюда — вот по этому прибору… потом дальше, до полного форсажа… У-у-у-у! Самолёт дрожит, нос наклоняется….» — в этот момент Виктор заметил, что сын смотрит в сторону. Отец не просто понял, а словно в миг пропитался каким-то холодным, неприятным чувством — сыну неинтересно! Послушный ребенок добросовестно отбывает время по просьбе отца… Вспомнилось тепло руки мальчика. Майор сжал кулак. «Где-то я дал маху. Не смог заинтересовать пацана... Ай, ладно. Не всем же быть лётчиками!» Он затолкал в пепельницу окурок, проветрил тамбур, вернулся в купе и, прикрыв дверь, остановился в проходе.
— Чегой-то ты, Витя, совсем загрустил, — встретил его Михалыч. — Может, ещё по пять капель для восстановления тонуса?
— По пять так по пять. — Дьяченко похлопал задремавшего Кузьминского по спине. — Лёш, присоединяйся!
Алексей вздрогнул, потянулся и бодро соскользнул с полки:
— Уж и отдохнуть не дадут, черти!
Попутчики вновь расположились за столом. После тоста за прадедов прервавшийся было разговор продолжился.

— Мужики, я тут в тему один случай вспомнил. Из детства, — начал Алексей. — Сразу скажу, я не знаю, был ли кто из моих предков на японской войне. В своё время не поинтересовался, а сейчас и спросить не у кого. Но вот про одного человека расскажу.
Короче, было это довольно давно, я ещё в школе учился, классе во втором. Жил тогда в нашем дворе один старый-престарый дед. Звали его Поликарпом. Непривычное имя, потому, наверное, и запомнилось... Маленько тронутый на голову, но в общем — совершенно безобидный старикан. С бородой, с усами, всё как положено. Одет он был всегда одинаково: пальто, молью побитое, какие-то невообразимые ботинки и шапочка навроде тюбетейки. Жара на улице или холод — всё равно. Пальто и тюбетейка... Да, вот что важно — он был немым!
Так вот. Почти что каждое утро этот Поликарп выходил во двор и садился на скамейку. Скамейка была, наверное, такая же древняя, как и сам дед, да ещё с навесом сверху — от дождя. Днем уходил пообедать, потом снова на скамейку — и до вечера. Дворовые ребятишки иной раз пыталась раздразнить его, кричали "Карп-карп-Поликарп!", а он — ноль внимания. Не реагировал ни на что. Был он как бы частью двора, ну вот как дома или деревья.
Ухаживала за ним внучка. Вообще, это слово к ней меньше всего подходит. Здоровенная такая бабища, из тех, что коня на скаку остановят. Звали её Марусей. Ни мужа, ни детей у неё не было. Злая — аж жуть! Деду от неё доставалось — мама дорогая! Был бы в здравом рассудке, давно б или сам повесился, или её прибил бы. А этот тихий… Бывало, во дворе сидит себе, а она ему орёт в окошко, да так, что вся улица слышит:
— Эй ты, пень старый, иди жрать!
Дед тогда встаёт не торопясь, тюбетейку свою проверит — ну вот как военные фуражку поправляют, точно! — Кузьминский кивнул майору. Тот автоматически поднес сложенную «флажком» ладонь к лицу и поставил вертикально, от носа ко лбу. — Вот-вот! именно так… Потом ещё по затылку себя ладошкой проведет, и — домой.

Поезд начал тормозить, стаканы на столе загремели, по коридору затопали люди.
— Станция какая, что ли? — Михалыч вытянул шею, выглядывая в окно. — Ну да, станция. Будем выходить?
— Ну его! Лёша, давай дальше.

—  Да что дальше.. Как-то раз иду я мимо скамейки с Поликарпом. Тут во двор вылетает эта самая Маруся. Хватает деда за шиворот и домой тащит. И уже даже не кричит, а просто хрипит и булькает: «Сколько тебе орать можно! Кому сказала, домой иди, колода!»
Меня она сгоряча не заметила, и получилось, что рявкнула мне чуть ли не в самое ухо. Я аж присел от страха. Мы и так-то побаивались эту тётку бешеную, а уж попасться ей под горячую руку — ну нафиг…

Кузьминский чуть задумался, повертел в руках пластмассовую вилку из дорожного набора.

— Тут я увидел деда. Он пытался, значит, поймать свою клюку, а внучка со всей дури тянула его за ворот пальто. Воротник оторвался, дед повалился на меня. Я хотел удержать его, но не смог, упал рядом...

Алексей мотнул головой, будто отгоняя от себя неприятное воспоминание.

— Прямо передо мной — его лицо. Нос к носу. Я раньше не присматривался как-то, а тут... Короче, у него под щетиной на правой щеке шрам был такой жуткий, не знаю даже с чем сравнить... Ну, вот если бы лицо было пластилиновым, и кто-то вдавил его сбоку кулаком. Но чёрт с ним, со шрамом! Вы бы видели, какие у него были глаза, у Поликарпа! Серо-голубые, почти выцветшие, и такая в них боль — словами не передать... Я как в глаза ему посмотрел, так чуть ноги не отнялись. И тут он замычал, словно что-то сказать хотел. Короче, у меня внутри все перевернулось. Я, наверное, впервые в жизни испытал настоящую ярость. Откуда смелость взялась? Ка-а-ак заору:
— Зачем вы дедушку обижаете, он же старенький!
Маруся сперва опешила от такой наглости, а потом рявкнула:
— А ну, кыш отсюдова! Защитничек выискался! Сопля! — и давай причитать: — Да чтоб он сдох скорей, этот твой "старенький"! Бабку замучил! Матери жить не дал! Мне всю жизнь загубил! И всё никак подохнуть не может! Сил моих никаких нету! — Потом за деда принялась: — Чего разлёгся! Домой пошли! Домой, говорю!
Правда, подняться Поликарпу помогла и даже отряхнула его от пыли, от травинок прилипших. И домой повела. Как щенка...
Я обалдел совершенно, не помню как пришёл домой, к бабушке. Настроение было поганейшее. Бабушка тут же с допросом — чего натворил? Я, как сумел, рассказал. Ну, бабулька утешила меня просто, мол, на дураков не обижаются. И между делом рассказала, кто такой дед Поликарп…

Тронулось и поплыло назад, набирая скорость, здание вокзала. Вместе с ним двинулась платформа, покрытая старым, потрескавшимся асфальтом. Худая станционная собачонка побежала рядом с вагоном, заливисто гавкая. Платформа оборвалась вниз, собачонка остановилась у края, продолжая облаивать уходящий поезд. На стрелке вагон качнуло, громыхнули колёса. Под полом чуть слышно запел генератор. Поезд катился всё быстрее. Кузьминский продолжал свой рассказ, перенося попутчиков в события тридцатилетней давности.



Часть вторая. «Бородинский» дед


…Алёша стоял на пороге кухни. Пахло свежеиспеченными пирожками и яблочным вареньем. Бабушка чистым посудным полотенцем протирала чашки. На печке тихо шипел большой зеленый эмалированный чайник. Любимец семьи, старый кот Мурзик умывался в углу, явно намереваясь поспать. Мальчик взял кота на руки и сел на стул напротив бабушки. Та принялась расставлять чашки на столе. Алёша поёрзал на стуле, кот недовольно привстал, потоптался на Алешиных коленях, снова улёгся и хрипло замурлыкал. Алёша спросил:
— Бабушка, а дед Поликарп он что, с рождения такой, что ли?
— Нет, это он после войны.
— Какой войны?
— Японской. Он же тогда матросом был на каком-то большом корабле. Их из Ленинграда, тогда он ещё Петербургом был, послали на войну с японцами. Плыли вокруг Африки, потом был большой бой в Цусимском проливе... — Бабушка задумалась на минутку. — У тёти Аграфены, жены его, открытки были. Красивые такие! Поликарп ей из разных портов слал — много... Тётя Аграфена, пока жива была, показывала их нам с Ольгой...
— А кто такая Ольга?
— Ольга — это дочка Поликарпа и Аграфены, Марусина мать. В детстве мы с ней были не разлей вода, хоть та и постарше меня … Да всю жизнь мы с ней дружили! Только уж лет десять, как преставилась Ольга Поликарповна…
— Ба, а что за бой в проливе? И что с дедом Поликарпом случилось? Его там ранило? — торопил Алёша.
— Про то сражение много книжек написано, подрастёшь — прочитаешь. Побили тогда японцы наших, крепко побили. Уж что там с Поликарпом приключилось — точно не знаю. Тетя Аграфена рассказывала, да я молоденькой девчонкой была, не запомнила, что да как. Ольга — та тоже мало что знала, она же только на свет появилась, когда Поликарп на войну ушел! Так что, здоровым она никогда его не видела. Не дай Бог кому такое горе в семью! Потому, наверное, Ольга и мать свою не понимала. Для Ольги отец обузой был. А уж как Маруся родилась, то и подавно! С дитём не знаешь, как управляться, а здесь ещё инвалид на шее... Так что, как только Маруся чуть подросла, мать стала заставлять её ухаживать за дедом... Ей бы объяснить девчонке, чтоб и умом, и душой поняла. Ан нет, всё больше криком, криком... Помню, Маруська со школы придет, поиграть с подружками соберётся, а Ольга ей — ну-ка, готовь старому еду! Иной раз и ремешком по мягкому месту отхлещет, и всегда из-за деда — не накормила, не постирала, постель не прибрала... Всё из-под палки Маруська делала, где ж ей любить его!
Алёша не понимал взрослых рассуждений бабушки и потому перебил:
— Ба, не надо про тетю Марусю, она злая! Ты лучше про деда Поликарпа расскажи! Ну, пожалуйста, вспомни, ну хоть капельку!
Бабушка только вздохнула и развела руками:
— Говорю же тебе, давно это было, очень давно. Сам подумай, я родилась в девятьсот седьмом году, через два года после той войны. А он уже тогда был инвалидом! Где ж мне знать? Тетя Аграфена говорила, что с поликарпова корабля всего двое спаслись, он и ещё один матрос. А их там чуть не тыща человек было, на корабле-то! Все погибли... Поликарпа сильно покалечило. Ни зубов, ни языка у него нет... С тех пор он и не может разговаривать, да и кушать толком тоже не может — всё ему нужно перетирать на мелкой тёрочке. А когда, значит, корабль ихний потонул, Поликарпа из моря японцы подобрали, забрали в плен. Там, видать, подлечили маленько. А как война кончилась, вместе с остальными пленными домой отправили. Аграфена рассказывала, что поначалу Поликарп и по хозяйству хлопотал, и с детьми возился, пока те совсем несмышлеными были. Потом что-то с головой у него приключилось. Ко всему интерес потерял. Да ты и сам видел. Так и живет, как тень... Вот ведь наказание человеку — и жизни нет, и смерти Бог не даёт...

Больше Алёша ничего не смог добиться от бабушки. Но и того, что она рассказала, хватило, чтобы с трудом уснуть ночью.
Наутро он поспешил поделиться услышанным с друзьями. Алёшин рассказ произвел впечатление на приятелей, и отношение дворовых мальчишек к Поликарпу изменилось.
Однажды напротив старика остановился какой-то карапуз и закричал во всю глотку: "Кап-кап-полукап!" Пацанам стало стыдно — наверное, каждый из них хотя бы раз пытался пронять деда этой глупостью. Дразнила тут же получил подзатыльник и с плачем убежал домой. Во двор вышел разгневанный папаша малыша, ведя зарёванного отпрыска за руку. Но, когда узнал, в чём дело, только погрозил детворе: «В следующий раз головы поотрываю». А сынишку прилюдно отшлёпал, приговаривая: "Не смей стариков обижать".
Вскоре двор словно заболел. Ребята постарше кинулись искать книги про цусимское сражение, чем повергли в изумление библиотекарей: чтобы местные сорвиголовы часами просиживали штаны в читальном зале, да ещё летом — невиданное дело! Вечерами старшие с упоением пересказывали младшим прочитанное. Ребятня слушала, раскрыв рты. Названия русских кораблей намертво впечатывались в память, картины боя живо рисовались перед глазами...
Впрочем, детский интерес редко бывает долгим. Появились другие увлечения, потихоньку отошла и мода на Цусиму.

Приближалось первое сентября. Летние развлечения отсчитывали последние деньки, но тут, как назло, зарядили дожди. Школьники собирались под навесом во дворе и коротали время, играя в дурака или мастеря какие-нибудь нехитрые игрушки: заплетали в цветную телефонную проволоку стержни шариковых ручек, делали ремни из старой электрической проводки. Однажды их занятия были прерваны громкой руганью, доносившейся с улицы.
— Опять эта злыдня над Поликарпом издевается! — сказал кто-то.
Все дружно повернули головы на шум. У калитки Поликарпова дома свирепствовала Маруся, пытаясь увести деда домой. Тот беспомощно отмахивался руками, в конце концов встал и поплелся за внучкой.
Стало очень жалко старика. А что сделаешь? Взрослым до него дела не было, а детей никто не спрашивал. Но то, до чего может додуматься ребёнок, взрослому даже не взбредёт в голову. Мальчишки решили восстановить справедливость и — потопить японский флот! Пусть дед Поликарп посмотрит!
В тот же день наделали из бумаги целую кучу корабликов, подписали их — «Суворов», «Ослябя», «Сисой Великий», «Наварин», «Орёл» — и так, пока не перебрали всю эскадру адмирала Рожественского. Японский флот, разумеется, не слишком чествовали, поэтому самые корявые поделки без разговоров причислялись к нему.
Ближе к вечеру работа была закончена. Дождя, словно на заказ, уже часа три как не было, даже дорожки успели чуть подсохнуть. Ребятишки понесли свои бумажные эскадры к большой луже, что разлилась неподалеку от поликарпова дома. Дед привычно сидел на своей скамейке и отрешенно смотрел куда-то вдаль.
С разных концов лужи дети пустили корабли, подталкивая их прутиками навстречу друг другу. Занятие оказалось увлекательным. Мальчики громко кричали, смеялись и даже позабыли про Поликарпа, ради которого, собственно и затеяли своё представление. Наконец, пришло время боя — в скопление корабликов полетели мелкие камешки и горящие спички. "Бах, бах, попал! Смотри, япошка горит! ещё один! А вот тебе!" Над лужей поплыл пахучий голубоватый дымок. Вокруг корабликов то и дело взлетали брызги. "Я в "Микасу" попал!" "Нет, я!" "Микаса" тонет! Ура!!!"
Вдруг в середину лужи с плеском упала большая палка — это была клюка Поликарпа. Дед оказался рядом, весь побелевший, неожиданно большой и страшный. Он громко мычал, и это был жуткий звук, от которого ребятня бросилась врассыпную. На улицу выскочила тётя Маруся, вопя во всю глотку:
— Отойди от детей! Отойди, кому сказала!
Впрочем, детей уже не было. Они разбежались и подглядывали издалека. А дед Поликарп смотрел на дымящиеся кораблики и — плакал!..
Вдруг он удивительно быстро повернулся к внучке, схватил её за руку и стал что-то показывать в луже, на остатки бумажного флота. Маруся ничего не понимала, и попыталась увести деда. Но он вырвался, выхватил из лужи клюку и стал с размаху бить ею по воде, топя оставшиеся кораблики — все подряд. Тогда внучка вцепилась в старика и поволокла его, цедя сквозь зубы:
— Совсем свихнулся! Да за что ж мне столько напастей! Мало я за тобой ходила, да? Совсем меня извести захотел, да?
Поликарп обмяк и покорно заковылял домой, вытирая рукавом мокрое от воды и слез лицо...
Вечером к поликарпову дому подъехала машина скорой помощи. Старика увезли в больницу.

Назавтра по улице разнеслась весть: умер...

Мальчишки были потрясены. Многие, в том числе Алёша, считали себя причастными к случившемуся. Поэтому, когда у ворот бабушкиного дома появилась тётя Маруся, Алёше захотелось исчезнуть, стать невидимкой, чтобы никому не попадаться на глаза, и тем более — ей. Но, оказывается, соседка просто пришла за солью и была в прекрасном расположении духа. Бабушка провела тётку в дом. Через стенку Алёша слышал их разговор.
— Поминки будем справлять, а я сунулась — соли нет, — гудела на кухне Маруся.
— Помер старик, вот горе-то, — глуховато прозвучал бабушкин голос.
— Да какое там горе? Слава Богу, прибрал его к себе. Наконец-то! Сколько мы с ним намаялись — просто ужас какой-то.
— Не греши, не надо так говорить!
— А что — "не надо"?! Какой-такой грех? Девяносто семь лет небо коптил, пора и честь знать, — тётя Маруся хохотнула. — Напоследок совсем сдурел, в кораблики пошел играть с мальчишками. Перепугал их до смерти.
— Он же, Поликарп-то, воевал. Может, вспомнил что, разволновался, — осторожно заметила бабушка.
— Да пусть он хоть что вспомнил! Помёр — и царство небесное... Ладно, спасибо за соль, на поминки заходите, — Маруся засобиралась домой. — Надо будет ещё с барахлом его разобраться, а то ведь даже в гроб положить не в чем.
— Батюшку-то хоть пригласили?
— Ага, щас! Ещё попа ему! Обойдётся!

Маруся ушла. Бабушка долго смотрела ей вслед и качала головой: «Ох и стерва!»

На похоронах народу было мало. Оркестра не было, не было долгого прощания и громких причитаний. В конце улицы стоял грузовик «ГАЗ» с откинутыми бортами. Гроб с телом старика несли к машине соседские мужики. Перед тем они усердно поминали усопшего дармовой водкой, и теперь неровно семенили, безуспешно стараясь прогнать с лиц хмельную весёлость. За гробом шли Алёшина бабушка, ещё три или четыре пожилых женщины, а впереди всех — тётя Маруся. Вид у неё был удручённый. Она несла перед собой старую, помятую матросскую бескозырку. Ветер тихо полоскал черные ленточки. Когда процессия проходила мимо, Алёша успел прочитать поблёкшие буквы — "Бородино".

Дня через два тётя Маруся снова зашла к бабушке — вернуть какие-то кастрюльки. Алёша был дома, и, услышав начало разговора, как бы случайно зашёл на кухню. Да так и остался тихонько сидеть в углу.
— А знаете, чего у него в сундуке было? — спросила Маруся.
— Откуда знать-то?! — пожала плечами бабушка.
— Одёжа разная, медалька, бескозырка, а главное — письма старые. Я первым делом письма взяла — интересно же. Стала читать. И до самого утра просидела.
— Ну, ты всегда любопытная была!
Маруся оставила колкость без внимания, только головой кивнула.
— Дура я, дура! Такой человек был, такой человек! — она громко всхлипнула. 
— И чего мне раньше этого не узнать? И чего он их мне не показывал, письма-то эти? Я может, совсем по-другому бы к нему!.. А сейчас даже прощения не попросишь — нет деда, и прощенья нет...
— Бог простит, Маша!
— Не простит! Как он бабушку ласково называл, как любил её! Про такую любовь кино снимать надо! — Марусю будто подменили. Трудно было даже представить, что эта мужеподобная тётка способна на какие-то светлые чувства. Вдруг она расплакалась навзрыд, и бабушка долго не могла её успокоить. В кухне остро запахло валерьянкой...


Часть третья. От Цусимы до Барабинска

Поезд уже минуты три стоял на каком-то полустанке, в купе было тихо.
— Мне тогда ужасно захотелось самому почитать письма Поликарпа. Но я так и не рискнул подойти к соседке. Боялись мы её очень. Гром-баба! — Алексей замолчал.
— Так ты до писем не добрался? — нарушил молчание Михалыч.
— Нет. Но поговорили мы тут с вами, и чего-то вспомнил я эту историю. — Алексей вытянул из остывшего чая пакетик с заваркой.
— Слышь, Лёша, как ты сказал, корабль-то назывался? «Бородино», я не ослышался? — Михалыч вдруг заерзал на диване.
— Ну да! Я как сейчас ту бескозырку вижу! «Бородино»!
Михалыч побарабанил пальцами по столу, хмыкнул, покачал головой.
— Однако! Не может быть… «Бородино», «Бородино»… Алексей, скажи мне честно и откровенно: ты "Цусиму" Новикова-Прибоя читал?
— Ой, давно! Как раз тогда и читал, наверное.
— Ну тогда ты вряд ли вспомнишь... А я перечитывал не раз. И точно знаю, что с "Бородино" спасся только один матрос!
— А сколько всего было в экипаже? — подал голос майор.
— Больше восьмисот человек, — ответил Михалыч.
— Ого! Что ж это за корабль был?
— Броненосец. Громадина! Броня на нем местами до тридцати пяти сантиметров была. Двенадцатидюймовые снаряды отскакивали! Но японцы на него почти всей эскадрой навалились. Корабль загорелся, пробоины появились. Потом он перевернулся вверх дном и затонул. Со всем экипажем. Кто в воду попрыгать успел, тех за собой утащил. Когда большой корабль тонет, на его месте воронка громадная получается, не выплывешь... Вот Новиков и рассказывал в "Цусиме", что спасся только один. И ещё какую-то статью я читал, там тоже говорилось только про одного спасённого. И звали его — Семён… Семён… Чёрт, не то Гущин, не то Пущин… А! Вспомнил! Ющин!!! Семён Ющин!

Поезд медленно тронулся, зашумел, набирая ход.

— Получается, Поликарп был ещё одним уцелевшим? — удивленно спросил Алексей. — Вторым?
— Ну, не знаю, был или не был... — Михалыч взял со стола зажигалку, повертел её в пальцах. — Не факт, между прочим, что твой Поликарп был именно на «Бородино». Бескозырками морячки частенько менялись. Да и новые себе шили. Я читал, что с тонущих кораблей многие прыгали в воду вообще в чём мать родила, чтобы одежда на дно не тянула. Какие там к чёрту бескозырки!.. А форму им потом давали, уже в плену. Тогда Россия от своих пленных не отказывалась. Всё, что нужно, им передавали — и одежду, и продукты, и деньги, и письма… — Он шумно вздохнул и полез в карман за сигаретами.
— Мужики! А ведь тётя Маруся ещё жива! Может, навестить её, а? Вдруг письма Поликарпа сохранились! — встрепенулся Алексей.
— Не боишься, что уши надерёт? — усмехнувшись, спросил майор.
— Вряд ли. Ей уже прилично за семьдесят, угомонилась. Не тот пыл!
— Жива, говоришь? Так поторопись! Старики, они сегодня есть, а завтра нет, — Михалыч встал и кивнул майору:  — Пошли, Витя?
— Ага!

Михалыч с майором ушли в тамбур.

Алексей пересел к окну, но вместо осеннего пейзажа видел картинки из детства. Они ожили так ярко, как события дня вчерашнего. Дед Поликарп. Тетя Маруся с бескозыркой в руках... "Бородино"... Как странно! Нужно было, чтобы прошло тридцать лет, чтобы забытое, казалось, навсегда, снова взволновало душу — с той же силой, что и в далёком детстве!
Алексей собрал со стола остатки трапезы, аккуратно расстелил салфетку.
Вернулись курильщики, принеся с собой ядрёный табачный дух и другую тему разговора.
— Скоро будем в Омске. Нужно будет запастись пивом и терпеть до Барабинска, — непререкаемым тоном знатока заявил майор.
— Почему до Барабинска? — поинтересовался Алексей.
— Потому что там рыба! — майор  мечтательно закатил глаза и сглотнул. — Копчёная, вкуснющая! Такой до самого Байкала не будет!
— В Омске неплохое пиво, — добавил Михалыч.— В Барабинске — отличная рыба. Самый приятный момент — когда пиво с рыбой соединяются. Два в одном!

…Цусимский вопрос постепенно отошел на второй план и даже как будто забылся.
До самого Иркутска попутчики не страдали ни от скуки, ни от отсутствия интересных тем для разговора, и чувствовали себя давними закадычными друзьями. Едва мелькнул за окнами мост через Иркут, Алексей потянулся к багажной полке за своими вещами.
— Ну, всё, тебе осталось всего ничего ехать. Скоро дома будешь. Счастливчик! А нам ещё пилить и пилить! — сказал майор.
— Это тебе-то пилить? Завтра приедешь. Вот мне — действительно пилить. До самого Владика, — отозвался Михалыч. — Давай-ка, Алексей, я твой адрес запишу. А ты — мой. И телефон. Если чего про деда того, про Поликарпа, разузнаешь — позвони или черкни пару строк.
— И мне адресок с телефончиком! — присоединился Виктор. — И тоже про деда расскажи. Интересно!


Часть четвёртая.  Находка

Недели через три после возвращения из Москвы Алексей с коробкой конфет под мышкой стоял у ворот дома тёти Маруси. Громко постучал в калитку.
— Кого там несет? Петровна, ты, что ли? — раздался знакомый зычный голос. — Иду! Прошло несколько минут, пока загремела щеколда и приоткрылась дверь.
— Тебе чего?
— Не узнаете, тёть-Маруся? Это я, Алёша! Помните, мы вон в том доме раньше жили!
— Батюшки-свет! А я смотрю, вроде знакомый, а кто — не пойму. Ну, заходи! — Старуха, тяжело опираясь на палку, повела Алексея за собой в дом. На пороге остановилась, рассматривая гостя. — Да, цветёшь и пахнешь! А мы что-то никак не молодеем... — Помнишь, Лёша, когда-то я по три ведра воды таскала, два на коромысле, одно — в руке. Теперь вот сама себя еле таскаю... Ну, проходи, проходи!
Алексей остановился в прихожей.
— Я к вам, тёть-Маруся, с вопросом, — сказал он, отдавая конфеты.
— Погоди, сначала я тебя поспрошаю!
Она долго пытала гостя о родных и близких. Наконец, удовлетворив любопытство старой женщины, Алексей задал свой вопрос:
— У вас сохранились письма и бескозырка деда Поликарпа?
Старуха помедлила с ответом.
— Тебе зачем?
Алексей вкратце рассказал, в чем дело.
— Я уже такая старая, Алёшка! Веришь иль нет, я до сих пор свою вину перед дедом своим не загладила. Да и как загладишь?.. А он уже снится мне, частенько снится! Верно, к себе зовёт. Ничего, теперь уж скоро свидимся... Насчет бескозырки — похоронили вместе с ним. Я её сама в гроб и положила... А письма — беда с ними. Пожар у нас был шесть лет назад. Под Новый год во дворе начали феньверки эти пускать, вот на чердак одна и залетела. Слава Богу, пожарники быстро приехали, потушили. Да воды было больше, чем огня! Залили всё! Всю мебель потом выбрасывать пришлось. Ладно, хоть стены уцелели. А ты говоришь — письма!..
Старуха помолчала, задумалась.
— После пожара нашла я их. Промокли, чернила расплылись... Как я рыдала! Уж я и сушила, и утюгом гладила, да всё одно, ничего не осталось. Выбросить бы надо, да рука не поднялась.
Она подошла к новенькой тумбочке, достала полиэтиленовый пакет, в котором лежало несколько пожелтевших листков бумаги.
— Почитай, чего найдёшь. Только верни, слышишь? Когда помру, можешь насовсем забрать. А покуда жива, они мне надо!
— Обязательно верну! Завтра же!

Алексей попрощался и, прижав к груди драгоценный груз, быстрым шагом направился к автобусной остановке.
Дул сильный, с запахом зимы, северо-западный ветер. Облетевшие деревья сухо постукивали ветками, в воздухе кружились листья и лёгкий уличный мусор. Кузьминский поёжился, поплотней запахнул куртку. Дождался маршрутку. Пока старенький корейский минивэнчик пробивался в пробках и стоял на светофорах, Алексей несколько раз порывался прочитать письма, но сдерживал себя, опасаясь повредить хрупкие листки.

Дома никого не было — жена ещё не вернулась с работы, дочка убежала на занятия драмкружка — артистка!
Кузьминский заварил кофе, удобно расположился за столом. Взял письмо, оказавшееся с краю. Вид его был плачевным: огромные пятна смытых чернил, между ними — аккуратный, похожий на детский, почерк, с заковыристыми всплесками ятей и твёрдых знаков.
«Здравствуйте, родная моя Аграфенушка и доченька моя Оленька!» Дальше почти до середины листа шло длинное перечисление знакомых и соседей, которым нужно было передать поклон. Алексей пропустил эти строки. Вдруг он почувствовал, как у него пересыхает в горле.
"Завтра "Бородино" со всей нашей эскадрой отправляется дальше. Так что, следующее письмо пошлю тебе уже из Владивост… прорвёмся… верное будет бой. Все об этом говорят. Офицеры наши невеселы, да только…"
Фраза окончательно утонула в мутном пятне. Из нижнего края выплыли, как из облака, строки:
«…сли не вернусь, расскажи Оленьке, что пуще жизни любил я её и тебя, моя Аграфенушка»...
Взял другое письмо — сплошные пятна и разводы, едва различимые отдельные буквы и слова. Алексей чуть не треснул кулаком по столу от досады. Следующее — то же самое! На одном листке попался кусочек неиспорченного текста, Алексей впился в него глазами.
«Слышал, кроме меня с «Бородина» ещё один матрос спасся, а кто — не знаю». И опять размывы! «Господь … от смерти, да видать, чем-то прогневил я Его … таким до конца дней останусь. Детушек словом добрым не приласкаю, ничего рассказать не смогу. Не смогу сказать, как люблю тебя, голубушка моя, Аграфе…»

Кузьминский не удержался, всё-таки хлопнул ладонью по столу:
— Эх, Карп-карп-Поликарп! Что ж ты так… — вслух сказал он. И задумался. О том, что жили рядом, а поговорить не могли: один был слишком стар, другой слишком мал. О том, что сейчас, в памяти, Поликарп совсем как живой и чуть ли не осязаемый. Даже запах его пальто вспомнился, будто он вот тут,  рядом стоит!  А на самом деле его нет. И его можно только вспомнить, но ни увидеть, ни прикоснуться нельзя...  Нет Поликарпа. Нет!  И ничего — ни вернуть, ни изменить, ни узнать — нельзя. Никогда…

Противно защипало в носу, глаза заволокло слезой. «Ну вот, этого ещё не хватало! Совсем как дитя малое!» — Алексей встряхнул головой, заставил себя отвлечься от слишком ярких воспоминаний…

«Михалыч говорил — восемьсот душ на «Бородино» погибло, и только один спасся. Теперь выходит, не один, а двое… Это же своего рода историческое открытие! — он усмехнулся. — И что дальше? Ну, пойду я сейчас рассказывать — вот, мол, ещё одного уцелевшего с «Бородино» отыскал! И куда пойду? В университет? — там свои доктора с кандидатами, аспиранты. Кто-нибудь вставит пунктик в диссертацию, защитится, и всё тут же уйдёт в архивы, забудется. Может, в газету? Господи, да что сейчас за газеты?! Поместят заметку где-нибудь между статьей про выставку собак и репортажем с марша гомиков… М-да, блин. Никому это не нужно, никому не интересно! Какое-то там «Бородино», сто лет назад… Одним больше, одним меньше, — какая разница?!»
Кузьминский машинально поднёс чашку с кофе к губам. Обжёгся, подул, поставил чашку обратно и стал в задумчивости размешивать кофе ложечкой.

Он ещё раз перечитал уцелевшие строки. Закрыл глаза, попытался представить последние минуты «Бородино», эскадренного броненосца, одного из лучших кораблей Второй тихоокеанской эскадры...

...Охваченная пламенем махина делает последний залп и вдруг быстро заваливается на правый борт. Вот она переворачивается вверх килем, накрывая собой крохотные фигурки барахтающихся внизу людей. Из-под воды в разных местах вырываются струи раскалённого пара, мгновенно превращая в обваренные куски мяса всех, кто оказался на пути... Опрокинутый броненосец ещё держится на поверхности, но его внутренние отсеки неотвратимо заполняются водой. Там, в кромешной темноте задыхаются, захлёбываются, бьются в агонии обречённые моряки… Немногие, кто оказался за бортом и выжил, спешат взобраться на вспучившееся над водой днище, в надежде, что кто-нибудь подберёт их раньше, чем корабль скроется в бездне. Но — окруженные всплесками взрывов, окутанные дымом и пламенем корабли эскадры проходят мимо… Вот внизу что-то рвётся, трещит, с рёвом вырывается на поверхность огромный, клокочущий пузырь воздуха и пара, корабль вздрагивает и устремляется вниз. Над ним схлопываются и тут же проваливаются следом волны. Море проседает, начинает крутиться медленным, страшным водоворотом, унося вслед за идущим ко дну гигантом всех и всё, что ещё оставалось на поверхности…

«А мы «Титаника» смотрели и плакали, — со злостью подумал Алексей. — Нам старушку жалко! Cвоих не знаем, чужих жалеем! Ёлки-палки, кто же мы? Что ж за люди, что за нация такая? Мы же так всё, всё на свете забудем! «Все предыдущие поколения — удобрение для последующих», — вспомнились слова попутчика-майора. — Прав майор. Прав, оказывается! Всё, что было, все эти битвы, революции, все эти миллионные жертвы... И все наши предки с их свершениями, страданиями, подвигами, с их мечтами, любовью, нежностью — удобрение! А мы тогда кто? Кто?!»

Алексей встал, подошел к окну. Там, на улице, было пасмурно. Ветер крутил редкие хлопья первого, необычно раннего снега...

*****

Историческая справка

Эскадренный броненосец «Бородино» погиб в Цусимском бою 14 мая (по старому стилю) 1905 года  в 19 часов 10 минут. В экипаже корабля было 30 офицеров и 828 (по другим данным — 837) матросов. В живых остался один человек -- марсовый матрос Семён Ющин.

Николай Тимофеев (Андрей Давыдов), andrew1965@mail.ru