Свои берега. Часть 3. I really wanna see you

СВОИ БЕРЕГА. Часть 3. I  REALLY WANNA SEE YOU 
(ГЛАВЫ НЕНАПИСАННОГО РОМАНА)



ПТИЧКА ПОСТУЧАЛА


   "Сегодня солнце зашло за тучи, сегодня волны бьют так больно... Я видел как умирала..."
   Именно в тот день он гонял эту песню.  И ведь с самого утра! Ну, допустим, зачем - понятно: у Лёхи грядил "день варенья" - хотелось разнообразить их неказистый репертуар, поорать под гитару хоть что-то поновее "Поворота"... Но почему именно в тот день?.. Именно в тот день...
   Мамочка моя, мама... "Моя душа плачет."

   - Почему поздно вызвали?
   - Да приезжала тут "скорая" до вас. Вечером, после девяти. Мужчина. Вколол ей лекарство (вот - ампула осталась). Сказал, что в машине только сидячее место одно. Ну и как бы я её отправил в таком состоянии? Сидячее место! Сказал, что к утру она даже, возможно, заговорит. А она...
   Врачиха бросила взгляд на разбросанные повсюду блистеры и баночки из-под лекарств, вздохнула и недовольно поморщилась.
   - Ладно, собирайтесь. Не забудьте карточку страхования и паспорт.
   - Чей?
   - Её, конечно.
   - Извините, что-то я... Ночь не спал...
   Он собрался и побежал обзванивать соседей, чтоб те помогли спустить носилки. Наконец всё было улажено, квартира закрыта, документы распиханы по карманам, необходимые лица расположились в машине и, пожалуй, можно было бы уже и...
   - И чего это вы в заднюю дверь забрались? - почти со смехом поинтересовалась врачиха.
   - Да... Видите - опять сплоховал.
   - Переходите-ка к нам.
   - Ладно, я уж здесь, с ней рядом как-нибудь...
   - Ну как хотите... Поехали! - крикнула молодая врачиха шофёру, и они тронулись в путь.
   Он гладил её волосы, целовал нос и пальцы, и говорил, говорил самое главное, надеясь, что она услышит его и поймёт:
   - Мамочка моя милая, мамочка моя любимая, единственная моя. Ты самый лучший, самый добрый, самый дорогой  человек на свете! Слышишь меня? Лучше тебя нет никого! Какие у тебя пальчики красивые, ноготочки... Ну-ка, сожми пальчики в кулачки. Отлично, пальчики работают! А ну, пошевели ножками. И ножки у нас работают! Ничего, выдюжим! (Она часто приговаривала так в своей трудной жизни: "Ничего, выдюжим!") Глазки мои ненаглядные! Наши глазки как салазки, только разница одна: на салазках можно ездить, а на глазках - никогда. (И так она, бывало, приговаривала смотря в его глаза.) Да, мамочка? Дай я их поцелую. Дай пальчики все твои перецелую. Вот так. (Мать свободной рукой обхватила его за голову и прижала к груди. Он чуть не разрыдался, и когда она отпустила, отвернулся в сторону и несколько мгновений просидел вот так, хватая воздух.) Мы сейчас едем в больницу... Тут недалеко - скоро приедем. Слышишь меня, родненькая моя? Я там буду рядом с тобой, никуда от тебя не уйду - ты не волнуйся. Прямо с утра и до... Пока, короче, не выгонят. Каждый день, каждый день! Господи! Маменька... Милая моя, любимая. Люшенька моя! Люшенька моя хорошая! (Прямо перед ударом мать вдруг стала рассказывать, как дед Лаврентий её называл. "Он меня любил. - причитала она. - Говорил: "Я Женьку и Ваську не люблю. Я Люшеньку люблю. Люшеньку..." Меня больше никто так в жизни не называл." И заплакала. Тогда он сказал, что он её теперь будет так называть - Люшенька...) Славная моя девочка. Я буду теперь всегда с тобой - правда, правда. 
   - Она глотать не может. Надо будет ей зонд ставить, иначе она в больнице от голода помрёт. Скажите там лечащему врачу. Без зонда её кормит не будут - им там наплевать. - сообщала тем временем ему в спину врачиха. - И приготовьтесь к тратам.
   Она и вправду была очень молодая, эта врачиха. Эмоциональная. Милая. Дома, пока делала укол, успела удивиться розану в кадке, вынесенному с балкона в угол комнаты. "Ой, сколько цветов! Надо же - настоящие!" - и от этого её восклицания  пожилая молчаливая фельдшерица, ходившая за ней тенью, на мгновение прикусила губу и устремила взгляд куда-то вверх и в угол (но совсем не в тот, где находилась кадка). "Это гибискус. Его ещё розанчиком называют, - пояснил он. - Обычно растёт по больницам и, вообще, в учреждениях. В коридорах пристраивается, где-нибудь возле туалета. Хотите, вам оторву веточку? Он легко приживается." Отказалась, мотнув головой.
   - Ну да... Траты. Кажется, надо нянечкам давать?
   - Нянечки, конечно, возьмут, но их вам трудно будет проконтролировать. Лучше нанять со стороны.
   - Простите, вас зовут?..
   По женски подумав, поводя головой и глазами ответила:
   - Оксана. Александровна...
   - Оксана Александровна... а если нанимать, то кого - не подскажете?
   - Ну... Выбор, в общем-то, порядочный. В приёмном отделении объявления развешаны по стенам - там телефоны. Это вам дешевле обойдётся и с гарантией. Цены в принципе везде одинаковые. Там разберётесь.
   - Спасибо.

   В приёмном, пока у матери брали кровь и перекладывали с каталки на каталку, его отвело в сторону похожее на мышь существо в белом халате. Глазенки-буравчики торопливо забегали по его лицу, выгадывая будущую реакцию, роток выдал шепотливую реплику:
   - Если вы хотите, чтобы доктор дополнительно присмотрел за вашей... Это мама ваша, да?
   - Да.
   Роток выдал цену.
   - А что, бесплатно в государственных больницах уже не лечат?
   - Нет, нет - лечат. Это как бы дополнительно. Просто присмотреть. Лишний раз. Вы понимаете?...
   Конечно. Он всё прекрасно понимал: вслед за русскими же властителями, правоохранителями и учителями русские врачи давно и окончательно выродились в вороватую, жлобную дрянь.
   - Если вам дорого, то и не надо.
   - Нет, почему же... - у него с собой была как раз эта сумма, которую, получалось, нужно вот сейчас так сразу и отдать незнакомому мышонку. - Просто надо ещё и медсёстрам заплатить, как я понял, и подгузники...
   - Ну, медсёстры - это медсёстры... Хорошо... нет, нет, не надо, не надо! - вдруг чего-то испугавшись пропищало существо и исчезло.
   Другие какие-то новые неопределённого пола голоса принялись расспрашивать, чем она болела, какие лекарства принимала, в каких больницах лежала, чем страдает, перенесла ли операции и на что у неё аллергия.
   - Самое высокое давление какое у неё было?
   - А при чём тут это? Она давлением мучилась три года назад, у ней тогда вода под сердцем скопилась, её выкачивали диуретиками. Забыл как называется. А тут перед самым ударом давление резко подскочило и никак не сбить было... И аритмия страшная - до этого не было её.
   - Вы вопрос понимаете: самое высокое давление, которое она смогла перенести?
   "Тогда-то она смогла, да сейчас, пожалуй, не сможет. Неужели они не видят? Точно - залечат. А может, им это действительно надо знать? Врачи как-никак"
   - Ну... Допустим, двести на сто.
   Вопросы сыпались как горох из мешка, он не успевал их осмыслить, отвечал, казалось, невпопад, затем всё рассосалось. Он стоял один, смотрел на мать, понимал, что она жива и радовался хотя бы этому. Откуда-то сбоку подбежала молодая докторица со "скорой", что представилась в пути Оксаной через паузу Александровной, сказала, что ей пора, все дела она здесь переделала и, да! - что такого отношения она ещё не видела. В смысле, к старикам так теперь не относятся.
   - Вообще-то, у каждого человека есть мать, причём одна и другой не будет.
   - Да... И всё-таки...
   - Посмотрите: видите - у ней глазки бегают туда-сюда, туда-сюда.
   - Да. Это автоматические движения.
   - Нет! Это я ей говорил: тренируйся, а то у тебя глазки к переносице не сходятся. Ты  десять раз поделай глазками из стороны в сторону; и она сказала, что будет тренироваться. Вот - тренируется. Хочет показать, что она будет стараться... выкарабкаться. Мамочка моя. Ну хватит, мамочка, хватит!
   Движения глазами прекратились. Мать его понимала и делала всё как он говорил. Он отвернулся, чтобы не зарыдать.
   - Ладно, мне пора. - вздохнула Оксана Александровна, по продолжала стоять, не сводя с него глаз. Очевидно было, она что-то ещё ему хочет сказать, что-то доброе и утешительное, но не решается. Ему показалось даже, что он ей  понравился (Впрочем, как и она ему, и познакомься они при иных обстоятельствах, у них почти наверняка бы закрутился роман... При иных обстоятельствах). - Удачи вам! Прощайте!
   - Спасибо. Всего вам самого хорошего!
   Да, она была ещё очень молода и наивна, эта Оксана. И как всякий желторотик, поначалу стремилась казаться циничным прощелыгой-всезнайкой, и как всякий желторотик, не выдержала роль до конца.
   - Куда везти? - спросил возникший перед каталкой санитар. Голос сзади бросил: "В неврологию."
   - Помогайте! - пробурчал санитар, и они покатили его маму по пустым подземным коридорам. Санитар шёл впереди, сын больной толкал каталку сзади. Больная удивлённо смотрела вверх, на проплывающие по потолку чередой длинные белые лампы дневного света, а сын смотрел на неё, и тихо, чтоб она не услышала, плакал.

   Сестра-сиделка из неврологии передала ему список того, что следует немедленно купить: подгузники для взрослых (навскидку - третий номер), пелёнки, влажные салфетки, присыпку, детский крем, обтирку (смешать в бутылке самую дешёвую водку с любым шампунем), чашку-ложку, воду с соской (сказала, что такие бутылки продаются в магазине - он не знал), можно - детское питание и что-то ещё.
   Женщина в белом огорошила:
   - На пункцию дадите согласие?
   - Какую пункцию?
   - На пункцию спинномозговой жидкости. Процедура довольно опасная - проводим только с согласия ближайших родственников. Вы ей кто?
   - Сын.
   - Ну так будем делать пункцию? Решайте быстрее, а то у меня времени мало.
   - Это лечащий врач - Ольга Николаевна. - шепнула сестра-сиделка.
   - А почему ей нужно делать эту - как её? - пункцию?
   - В крови много лейкоцитов. Значит, идёт воспалительный процесс, понимаете. Вы сказали - у ней радикулит, и в ногу отдаёт?
   - Да. Ещё в последнее время она сильно похудела . С весны на семь килограммов. Вы подозреваете онкологию?
   - А что, в роду были прецеденты? - вопросом на вопрос так и жахала врач.
   - Да вроде бы нет.
   - Ну... Выясним. Итак, в чём опасность... Может быть заражение, если игла не туда пройдёт.
   - Почему "не туда?" Тут что, не умеют делать пункцию?
   - Нет. Все всё умеют. Просто так положено говорить, понимаете? Мы вас предупреждаем. Потом, процедура довольно болезненная. Конечно, будет новокаин, но... Всё равно чувствуется.
   - Процедура длится долго?
   - Ну как? Пять минут максимум. Один укол. Подписываете?
   Он боялся как раз онкологии. Она просто высохла за последние месяцы - с и так похудевших шестидесяти двух до пятидесяти пяти. Как девочка стала: худенькая, с талией и впалым животиком. И все повадки стали девическими, словно жизнь к концу покатилась обратным порядком напрочь выжигая все её долгие взрослые года. "Лучше уж пусть выявят." - решил он.
   - Где расписаться?
   - Вот здесь. И здесь. Да, относительно выздоровления никаких прогнозов пока дать не могу. Ей сколько полных лет? - и в ответ на произнесённые цифры покачала головой и повторила уже жёстко:
   - Никаких прогнозов!


   По прошествии дней, когда всё самое тяжкое и непоправимое имело место быть, когда над бабушкиной могилой вырос свежий рыжий холмик, когда навспоминались всласть и на поминках, и на девяти днях каким же светлым и добрым человеком была его мать, он, развёртывая назад спираль памяти, вдруг стал ловить знаки, которых раньше не замечал, не схватывая смысла, или, всё же чувствуя его, отмахивался в страхе. Последним была непочатая пластиковая бутылочка церковного масла, мгновенно нашедшаяся, когда утром понадобилось поставить лампадку перед Троицей за упокой, и которую он так и не сыскал накануне вечером, когда зажёг фитиль за исцеления рабы Божии Людмилы перед иконой Святого Пантелеймона, покровителя врачевателей, привезённой аж с Афона, со Святой Земли его названными прапрадедами в стародавние времена, и погасло слабое пламя в середине ночи. И накануне, по вечеру, в самое начало сумерек, когда застучала в стекло желтопузая горькая вестница, и он сказал ей "Кышь!" и отогнал, но минут десять спустя она вновь застучала, и он вновь её отогнал, и подумал тогда: как хорошо, что он позакрывал все окна - не влетит никакая тварь, - и ещё удивился как это синица долетела до одиннадцатого этажа, в первый раз за всё время как они здесь живут, может выставить за окно кормушку, накупить семечек? - непременно он так, мол, и сделает, когда мама поправиться. А затем пара голубей крепко уселась на подоконник со стороны кухни. Он шуганул их, они улетели, а он побежал на балкон посмотреть - не сели ли эти двое толстых бродяг ещё на какое его окно. И точно: сели на окно в его комнате (за занавесками не увидать). Вот тогда он крепко испугался и стал искать то самое масло, которое нашлось лишь поутру, рано-рано, после прихода милиционера с записочкой. Он распахнул ему дверь. "Это у вас бабушка..." - начал было милиционер. "Умерла?.." - прошеплал он. Милиционер кивнул, он взял записочку (там были инициалы и фамилия матери и телефон в неврологию - он его знал - нужна ему была эта записочка!) и зарыдал в голос.
   Знающие люди объяснили, что когда и залетит птица в дом, то и это ещё ничего - авось обойдётся, вот когда постучит...
   А ещё был сон. Наверняка вещий, потому что проснувшись как-то ночью он решил о нём матери не говорить (впрочем, он и так-то никогда не пересказывал ей свои сны), и наверняка страшный, потому что сам решил о нём позабыть. И уснул. И позыбыл как наметил. Осталось от него только вот это: позабыть и ни слова матери.


   Говорить об уходе она начала очень осторожно, вспышками; и когда он её переубеждал: ерунда, мол всё это, бред сивой кобылы, это, видно, от слабости умственной к тебе такие нелепые мысли приходят, да ты ещё поживёшь, смотри как хорошо выглядишь, ножки-ручки работают, сердечко подлечим - живи ещё хоть двадцать, хоть сотню лет, - она улыбалась и говорила какой он у неё всё-таки славный. "Я чувствую - я и года не проживу." - резанула она в первый раз его по сердцу где-то за год до смерти (он не засекал день, не поверив, а потом и месяц позабыл). И стала готовиться. Купила сначала серебряную цепочку к крестику, а в конце декабря - и крестик приобрела, а то у неё дешёвенький был. Пришла - радовалась. Показала крестик, серебряный, литой, со Спасителем. Подошла, говорит, к киоску в переходе у метро, дайте, мол, крестики посмотреть. Выбрала крестик, вот этот, только денег у неё не хватало - буквально рублей двадцати. А девка-торговка и говорит: "А за этот крестик, бабушка, уже заплачено. Заплатили, и не взяли, и все сроки прошли, и по бухгалтерии он проданным числится. Вы берите его так, без денег. Совсем ничего не надо." Она и взяла. Знак, наверное. Он согласился: знак, и славный; хорошо, когда такие вещи дарят. "Ну вот, теперь и в гроб есть в чём лечь."  "Ты опять за своё?" Они встретили Новый Год, Рождество, ходили за водой на Крещение, и он интерпретировал те её старые слова таким образом, что вроде бы она до Нового Года не доживёт, а смотри ты - дожила, так что хватит теперь каркать, глупости всякие пороть.
   В марте ей приснилась бабушка. "К себе позвала. В этом году я умру." - сказала она твёрдо. Он решил, что сделает всё, чтобы этого не случилось, полез изучать Медицинскую Энциклопедию и "Лекарственные средства" Машковского в надежде выявить панацею. Он был уверен, что сможет. Он был наивный идиот.


   Он бежал за уходящей Ольгой Николаевной, просительно твердя:
   - Доктор, вы знаете, у неё сейчас всё время страшнейшая аритмия. И давление, наверное. Я не знаю, у меня тут тонометра нет. Врач со "скорой" (к ней дважды "скорая" приезжала) сказал, что возможно аритмия спровоцировала инсульт. Вообще-то у неё давно аритмия, но мы её сбивали дигоксином, и рибоксин давали для улучшения работы сердца; в последнее время вообще всё было хорошо, и аритмии не было, и давление как у спортсмена: сто тридцать на восемьдесят, а эта аритмия у неё появилась за несколько минут до удара и никак её было не унять. И кололи ей дигоксин, и всё-равно она осталась. Доктор, вы можете что-нибудь сделать? Я понимаю, здесь не кардиология... Она всегда сердцем страдала. Может быть кардиолога вызвать?
   - В карте записан осмотр терапевтом. Придёт терапевт.
   - К-когда?
   - Не знаю. Придёт. Раз записан - придёт.
   Он был наивный идиот.

   Первой узнала новость Верунчик. Ей было так необходимо вывалить на голову тётечке Люсечке свежий запас напитанных за день эмоций, и она всё звонили, звонила, пока не нарвалась наконец на Смыслова.
   - В какой она, говоришь, больнице? - по десятому разу выспрашивала Верунчик. - Угу... Это где находиться? А как проехать? Какое метро?
   - А ты, что, собираешься её навестить?
   - Обязательно. Ты когда теперь к ней поедешь? Ах, завтра утром. Ну вот и я, наверное, тоже тогда поеду. Угу... Так какое, ты говоришь, это метро? Как называется отделение? Неврология, третий корпус? Какая палата? А этаж? Угу...
  Верунчик проявила невероятную мобильность и на следующее утро, в девять он заметил её у рамки охраны. Они поцеловались, в лифт она не попала из-за перегруза, но пять минут спустя была уже в палате, представилась всем дочерью больной и с видом бывалого посетителя больниц принялась расспрашивать Ольгу Николаевну о состоянии мнимой матери. Выспрашивание это, впрочем, как и ответы врачевателя, никак не повлияли  на ход болезни. Побывав ещё некоторое время, буквально минуты в палате, насытившись впечатлениями, поняв, что с тётей Люсечкой ей сейчас не поговорить, она покинула заведение. Мать в то утро выглядела лучше, бодрее, чем намедни, и чем выглядела тем же вечером и следующем днём. Она смотрела на него осмысленным взглядом повернув к нему голову, иногда пыталась одним выдохом повторять слова и весело показывая большой палец жестикулировала. В то утро он ещё надеялся на хоть какую-то её поправку. Вечером ей здорово поплохело, она показывала пальцем на сердце и ниже, там, где у неё ныл радикулит.  Это означало: болит. Он спросил врача, но, оказалось, лечащий ушла, есть только дежурный, что осложняло дело. Он кинулся в ординаторскую, оторвал врача - мужчину с ленивым и тупым, невероятно русским, без инородной примеси лицом - от компьютера, объяснил ситуацию. Тот недовольно поморщился, сказал, что подойдёт. Спустя некоторое время действительно появился в палате, ткнул стетоскопом в грудь матери. "Ну и что? - произнёс этот врач. - Действительно аритмия. И что вы хотите?" "Доктор! Сделайте что-нибудь! Она же показывает, что ей больно!" "А что я могу сделать, - ответствовал эскулап, - если вы мне ничего не говорите?" - повернулся и пошёл восвояси. "А что я ещё должен сказать?" - закричал Смыслов в спину уходящего. - Она показывает, что ей больно, вы уходите. Вы считаете - это нормально?" "Это процесс течения болезни." - бросил через плечо эскулап. "То есть это нормально?.." "Процесс течения болезни..."
   - Мамочка, мамочка моя! Я ничего не могу сделать - тут такие врачи. У меня нет при себе лекарств, а если бы даже и были, я боюсь их тебе давать. Я боюсь, вдруг от них тебе станет хуже. Я ничего не могу сделать - прости меня, мамочка.
   Это была проклятая больница. А он был наивный идиот.
   Это была больница с трухлявыми полами коридоров, покрытыми растрескавшимися и разъезжавшимися посередине листами линолеума, замшелыми стенами и вороватым персоналом, чья некомпетенция прямо пропорциональна жадности. Тут не было, как в других обычных московских больницах, евроокон и натёртых до блеска полированных полов, и не было медсестёр, суетящихся в новенькой голубой и зелёной униформе. Тут все медленно передвигались в не дочиста стираных белых халатах - будто самое время здесь хватил инсульт и оно заплуталось, бедное, в полузабытых лабиринтах восьмидесятых годов.
   Об этой больнице совсем недавно весь день крутил сюжет государственный телеканал. Захлёбывающийся в припадке восторга закадровый голос сообщал зрителю о самом совершенной оборудовании этой больницы и самым компетентном, где-то героическом персонале...
   И тут он поймал себя на мысли, очень неопределённой, вроде гудящего роя мелких вопросов, летевших стороной: а что изменилось бы - по сути! - если бы корпус этой больницы, допустим, был идеальной новейшей конструкции, чистый, весь в полированном камне, в экранах и роботизированных каталках, а персонал был бы вышколен и любезен? Как бы они, даже будучи врачами самой высочайшей квалификации, даже навалившись все вместе, дружно... - искоренили бы они дряхлость? Может, укольчик бы какой сделали? Таблетку бы выписали? Операцию провели? Подключили бы больную к какому-нибудь особому чудесному аппарату? Есть какая процедура - против дряхлости? Чтобы в результате произошло омоложение? Хотя бы до уровня простой старости? Правда, что ль? И что эта за болезнь такая - дряхлость? Кто здесь враг, пришедший извне - бацилла? Паразит, вроде клеща или цепня? С кем тут прикажете бороться? Разве может быть иной исход для дряхлости, кроме...

   На третий день мать уже не шевелила ногами, никак не отреагировала на вопрос о памперсах (в предыдущее утро она показывала, что подгузник надо поменять, и они успели разобраться с этим неприятным делом (причём она активно, как возможно было в её положении, помогала) до суетливого прихода Верунчика). Ныне она лежала недвижимо и её помутневшие серые глаза были устремлёны в пространство. Узнав его по голосу она устало пошевелила рукой, в синюшный изгиб локтя которой была вставлена игла капельницы - вот, мол, что со мной делают. Когда капельницу убрали она не глядя, но зная, что он рядом, ухватила его за руку, пожала и подержала, что означало: "Слушай!" - затем несколько раз стукнула пальцем себе в грудь, где висел крестик со Спасителем, затем указала наверх. "Зовёт." Он не хотел этого слышать, не хотел этому верить, поэтому стал говорить первые попавшиеся успокоительные слова: "Что ты, что ты, мамочка! Рано нам священника вызывать. Ты же в больнице, тебя будут лечить." Мать протянула руку вперёд - возможно, она видела нечто, открытое лишь взору умирающего. "Я ничего не вижу, мамочка. Там никого нет."  Она замычала недовольно и ещё несколько раз тыкнула пальцем вперёд, но осознав, что он её не понимает, в отчаянии опустила руку. "Мы поправимся, правда, правда, вот будем хорошо кушать и поправимся. Я тебе детского питания принёс - какое-то мясное пюре, с кроликом. Ты будешь есть и поправишься, а то если не есть - откуда силы возьмутся? Знаешь, даже если ты не будешь ходить, даже если ты не будешь разговаривать, мамочка, это неважно. Ведь ты же всё понимаешь, правда?" Мать сделала слабый жест исколотой рукой - повернула ладонь как бы отвечая: "А то!" "Ну вот! Это самое главное!"

   Под вечер сказали, что объявлен карантин. Власти решили быть поближе к мировому человечеству и вместе дружно испугаться кошачьей ангины. Или атипичного бычьего гриппа. Или овечьей пневмонии. Так много можно напридумать интересных блеюще-визжащих названий для сплачивающих страны виртуальных болезней!
   "Мамочка, милая! Послушай меня! - кричал он. - Меня завтра сюда не пустят. Может быть и послезавтра не пустят, и ещё день или два. Карантин, мама - сюда никого не пустят!"
   Мать опять повернула ладошку, потом показала наверх.
   "Да, мама, что делать! Да, какие-то суки на самом верху так решили. Но, мамочка, послушай меня: как только этот треклятый карантин отменят, я тут же сюда прибегу, мама! Ты слышишь? Я буду рядом с тобой!"
   За спиной Смыслова булькающим баском материлась доставленная в палату поутру старуха-алкоголичка. К ней уже приезжала дочь и, хмыкая, объявила врачу, что видеть такое ей не привыкать - это очередной приступ белой горячки, - и уехала.
   "Мамочка, мамочка..."
   Мать отвернула голову и забылась в тяжком сне. Наверное, надо было забрать её в тот день - не раз корил он себя после. Хотя бы попытаться, ведь она мечтала умереть дома, на своей постели. А может, надо было просто взять деньги и забрасывая охрану и персонал купюрами прорываться к ней сквозь карантин хотя бы на несколько минуточек, чтобы она чувствовала до конца, что он рядом, чтобы самому закрыть ей глаза? Но что толку поздним умом мечтать изменить застывшее навеки прошлое...
   А он оставил тогда её, недвижимую, наедине с пятью, в лучшем случае молча пускающими пузыри, в худшем - громким полумычанием несущими околесицу палатными товарками.
   Он больше не был наивным идиотом. Всё было предопределено: и карантин в этой похабной больнице, и крестик, и то, что он больше не увидит её живой, и этот разговор у Храма перед Пасхой.


ПАСХА

   Погода на Пасху случилась ветренной, совсем непостоянной. На бледное солнышко вдруг налетали неприятные облачка, частила морось с крошкой. Мокрые столы заставили трапезой. Ветер сбивал пламя, люди чиркали спичками, чтобы вновь зажечь свечи, но всё было без толку - свечи гасли. Так и освятили куличи с загасшими свечами. Когда они покинули храм неожиданно облака улетучились, засветило солнышко, пригрело. Уже из троллейбуса мать поглядела в оконце, полюбовалась на сияющий купол, сказала: "Красивый храм, старинный. Семнадцатого века. Я его с детства знаю. Он не закрывался никогда. Эх, хорошо бы меня в этом храме отпели!" "Ну вот: такой день сегодня, а ты опять за своё! Ладно, слушай и больше не нуди. Обещаю. Слышишь, обещаю: отпоют тебя и именно в этом храме. Прямо гроб внесут и отпоют, поняла? И в землю тебя зарою, вместе с бабушкой - в крематории не сожгу. Обещаю! Всё? Больше вопросов нет?" Мать смотрела на него улыбаясь, чуть приопустив голову, потом крепко сжала его руку повыше локтя. Она надеялась. Она не могла знать наверняка, но она надеялась. Господи! Сердце захолонуло всего на секунду, про которую он вспомнил потом, когда мать уже отпели и бренные останки её предали земле.


БЕСЕДА С ВРАЧЕВАТЕЛЕМ

   Пятого к трём пополудни, ко времени, как было написано в объявлении, когда врачи спускаются в холл на беседу с родственниками, подойдя к корпусу он по привычке взглянул на окно на шестом. Его легко было определить: мать поместили в крайнюю палату, в торец, в самый угол, у окна. Со времени введения карантина он всегда мимоходом поглядывал на это окно - вроде как приговаривал: "Ох, мамочка, мамочка моя..." Странно, что в этот раз были распахнуты обе фрамуги. Творилось полнейшее безобразие, отметил Смыслов, ведь ей же там сейчас холодно, первый снег во дворе не стаял и пахнет грязью и прелой водой, а сказать она ничего не может! Или её там уже нет? Увезли в реанимаццию? Или того хуже?..
"Смыслова? Ну, в данном случае о выписке говорить не приходиться. Н-да... Нет контакта, понимаете? - твердила Ольга Николаевна, очевидно намеренно глядя в сторону и постукивая пальцами по папкам. - Контакта нет. И ещё проблемы с глотанием начались."
   "Да у неё и так были большие проблемы с глотанием..."
   "Подождите! Вы не понимаете. Она совсем сейчас не может глотать. А пища наша не приспособлена..."
   "Зонд, наверное, надо ставить?" - брякнул он, вспомнив поучения молодой врачихи со "Скорой".
   "Можно и зонд... - на мгновенье удивлённо ошарив его глазами согласилась Ольга Николаевна, и вновь отвернулась. - Обычно хорошо идёт пища консистенции типа киселя..."
   "А детское питание?"
   "В принципе... конечно. Можно и его."
   Как же так - он каждый день носит сюда детское питание, не забывая мимоходом заваливать персонал деликатесами, а теперь выясняется, что больничную пищу она не может глотать и нужно детское питание? Куда же девают тут его детское питание? Хорошо, он прямо сейчас побежит покупать детское питание...
   "Вот... - спустя час он совал нянечке пакеты. Эту нянечку он помнил - она маячила на этаже, но больных не обслуживала - у пищеблока, вроде бы, суетилась и мыла полы. - Вот. Это для мамы моей. Она в самой дальней палате у вас, у окна лежит. Врач сказала - ей глотать трудно, так вот, пожалуйста - тут детское питание... тут всё... - пожалуйста, пожалуйста, покормите её, а то она... А вот этот пакет - это всё Вам и вашим товарищам. Тут карбонат, колбасы, сыр, фрукты: бананы, гранаты, фейхоа... Не помню ещё что... Всё свежее. Ну, в общем, разберётесь."
   Нянечка посмотрела на него очень испуганно, сделала неопределённый жест рукой, похожий на вокзальный помах, словно говоря: "Господь с тобою... Ведь она же..." - но пакеты взяла, опять махнула и убежала.
   И он совсем тогда позабыл спросить про фрамуги.
   А вечером застучала синица в окно, а потом сидела пара голубей на подоконнике. Никогда прежде и никогда потом к нему в окно не стучали птицы...
    Сгустившаяся тонкая энергия, невидимая часть бывшего живого, вытолкнутая из своего материального носителя, но не смирившаяся с произошедшим, устремилась к своему досужему месту, избрав в качестве наёмного такси крылатых тварей Божьих... Постучала чёрным клювиком - сообщить, что вот так вот скверно и бесповоротно всё случилось, и она, т.е. её Душа, теперь путешествует сама по себе, неприкаянная. А утром позвонил милиционер, и дату смерти записали - шестое. У него остались большие сомнения в дате...



СУЕТА

    Первый день - самый суровый. Ничего ещё не сделано, ровным счётом ничего, в сердце рана зудит и стонет: ведь совсем недолгое время назад был живой тёплый человек, пусть и болеющий тяжко, пусть и в самом плачевном состоянии, а теперь вместо родного человека в холодном морге лежит всего лишь его незахороненное чёрствое тело  без эмоций, мыслей и души - несоразмерная замена!

    Итак, она умерла, а вместе с ней ушли в небытие и хлебные карточки иждивенческой нормы, и тяжёлая авиабомба, разорвавшаяся в сорок первом неподалёку от дома, но, по счастью, никого не убившая, и железные трофеи в ЦПКиО, и ночные очереди во МХАТ и в Большой, и портреты Берия на помойке, и ужас при мысли об участи тех несчастных, кто их туда снёс, и пересуды в "грибной" электричке - кого же теперь запустят в космос, после спутника: отчаянного ли сорвиголову или уголовника с расстрельной статьёй? -  протопали "в ногу" китайские студенты, размылись силуэты, бренчащие на лестнице в Педагогическом, рассосались очереди за хрустальными вазами, обливными кастрюлями, сервизами на шесть персон, и книгами, книгами... исчезли Гагарин в газете и Мондрус в телевизоре, и начальник военной приёмки генерал Манец, нацепивший на лацкан очередной орден Ленина за успешную вонючую разработку, на которую она, тихий ослик, убила два года под тягой (и всем тогда понавыписывали ордена сверху донизу - и заведующему сектором, и начальнику их отдела, и начальнику лаборатории, даже блатной секретутке из несекретной части, никаким боком к их тематике не прислонённой, зато партийной, "Знак Почёта" достался, а ей даже медальки пожалели - "Ударником пятилетки" обошлись), и все мелкие и большие обиды и несправедливости её женской доли, которые она копила и подсчитывала, как скряга денежку, и много чего ещё...
   Никогда больше она, разве что во снах, не придёт домой усталая, неприятно пахнущая  химией, как приходила с работы в те года, когда он был школьником, не вынет из сумки бело-сине-красные тетраэдры с молоком, которые выдавали сотрудникам "за вредность". Радостная от того, что в этот вот день многие молока не взяли, потому что прознали, что молоко привезли прокисшее, и она набрала оставшиеся пакеты, и теперь будет готовить творог: подождёт, пока молоко совершенно проквасится, а потом сцедит сыворотку через три слоя марли и подвесит марлевый мешочек с мягким творогом подсушиться на ночь над раковиной в кухне. Потому что так удобнее - жидкость выкапывает прямо в раковину. Да, тогда, в его детстве, молоко было пусть и не совсем настоящее, не парное из-под коровы, но всё-таки такое, что прокисало в холодильнике ровно на третий день, а не хранилось удобно по три месяца даже и в открытом пакете безо всякой видимой порчи...
   А каким важным делом представлялась ей ежегодная варка варенья! Почти что обрядом! Ни в коем случае не мешая ложкой, дабы не превратить варенье в кашу, мать время от времени поднимала тяжёлый таз, и держа на подхватках, пыхтя и жмурясь, потрясывала им, затем очень осторожно ставила груз обратно на огонь. Снимала пенки, пробовала, капая с ложки на блюдце, ожидая того момента, когда упавшая капля не только не расплескается, но даже и не разойдётся, а застынет на холодном фарфоре ровным, чуть приплюснутым полушарием. Так застывает ртуть из разбитого градусника. Мать объясняла ему всё это, чтобы не стоять молча, в перерыве успевая передать ему пенки и налить в запив чаю или молока.
   "Уф! Ну всё, кажись!.." - восклицала она наконец, и радостно одним движением, одним поворотом корпуса переносила таз с плиты на стол, дабы дать варенью остыть. "Смотри-ка! Как тебе?" - гордо пытала она Андрея, а он, к тому времени уже напрочь объевшийся пенок, на варенье смотреть не мог...
   А вот, морщась от ломоты в руках, с каплями пота, видимо вытачивающимися на лбу, она разминает подошедшее тесто для пирогов. Причём начинку выделывала всегда с таким расчётом, чтобы теста оставалось бы и на плюшки, вид которых у завзятых шутников вызывал неприличный хохот (что-то им там "такое" всё мерещилось), - но эти плюшки с их неизменной вывороченной формой входили в понятие традиции - именно такими их выпекали в семье издавна, и она говорила, что это старинный рецепт. А вот раскатывает скалкой мячик пресного теста для выделывания пельменей. А вот склонилась перед кастрюлей с кипящим маслом - чтобы окунуть в него очередной беляш, который тут же, на глазах, раздувается вдвое. Как тем же манером готовит пончики, как их горячими - горкой, щедро обсыпанной сахарной пудрой - подаёт к чаю с лимоном (непременно с лимоном!). А было ещё и мясо в кляре, и блины, от вида которых она приходила в полный восторг: настолько тонкими и полупрозрачными, словно дырявые кружева, они получались. Зачем ей всё это было нужно? Эти исписанные рецептами тетради? Выдумывание каких-то якобы "новых блюд" из того небогатого набора продуктов, что всегда под рукой? Разве бы они умерли с голоду безо всех этих её домашних готовок и выпечек, без кваса или чайного гриба в трёхлитровой банке? От белешей и пончиков её вообще быстро разнесло так, что каждый раз, вставая на весы, она стонала и охала, удивляясь: "Откуда!?" - но выводы сделала лишь после того, как загремела в больницу с инфарктом. Или тот чайный гриб - разве он сильно помог ей в чём-то? - спас от болезней или продлил жизнь? Или всё это было простым желанием хоть чем-то занять себя, быть полезной и нужной? Или то было умение, которое никак нельзя было растерять, а важно было сохранить, закрепить в пальцах, в мышцах через эти, казалось бы, излишние готовки?..

   Боль расширяется до размеров неимоверных, хочется выть, и одновременно ты понимаешь, что горевать времени нет, забот непочатый край, и разгребать их нужно начинать прямо сейчас. Звонить в морг, оповещать родственников, приятельниц её и друзей своих, соседей со старого дома, с которыми она поддерживала отношения, и всем им приходится рассказывать что случилось, и почему, и как, и каждый хочет узнать чуть-чуть больше другого, и бередит, бередит, окрововляет сердце твоё, и засоряет голову советами, но решать приходиться всё равно тебе, и делать надо не так как рассуждают и внушают тебе они, каждый со своей великой колокольни, а как быть должно. "Я стольких приятельниц своих без денег похоронила! У племянницы вообще денег ноль было на похороны, и то сумели. - гомонила соседка Сарайкина, рьяно включившаяся в дело (Может, они с матерью о чём-то таком когда-то говорили, и Сарайкина, глядя на мать сквозь толстые очки белёсым глазом, и поваживая, словно перед чихом, смешным квадратным носом, обещала - "если что" - позаботиться?). - Сейчас тебе надо получить справку из морга о смерти, и с этой справкой отправляться в собес. Ты слышишь иль нет? Так вот... Там пишешь заявление об отказе от социального пособия (да там пособия-то этого по Москве, если признаться, Андрюш - кот накапал!), ты тогда этих денег не получаешь, а они оформляют твоёй матери похороны бесплатно. За счёт города. Такая сейчас скидка для пенсионеров. Вот так. Не успеют оформить там - поезжай на Радищевскую. Я всё знаю."
   Телевизор выключен, радио молчит. Становятся совершенно нелюбопытными новостные сведения о том, в каком именно месте планеты развёрнут ныне мобильный госпиталь МЧС, где есть всё необходимое: квалифицированный персонал, лучшие лекарства, и где пользуют папуасов по доброй русской традиции совершенно бесплатно; наплевать - кто из узнаваемых медиарожь с кем подживается, кто из них с кем разругался или, наоборот, помирился, идёт ли война, подписан ли мир, расширяется ли глобальный кризис или грядёт вселенское процветание, какие новые гаджеты выброшены на рынок, как скачут рейтинги компаний и курсы валют, насколько комфортна для России нынешняя цена на нефть (да и какова она вообще).

   Верунчик проявляет неуёмную деятельность: отзванивает по четыре раза на дню, беспокоится, уточняет, как дела. "Дела идут. - быстро говорит он. - Был в морге - получил справку, был в ЗАГСе - получил Свидетельство, ходил в собес - получил справку об отказе от пособия. Завтра поеду в "Ритуал". Кому смог дозвониться - дозвонился." "Понятно, - вздыхает она. - Я сегодня тоже моталась. Свечку поставила за упокой. Сорокоуст у нас в Алексеевском заказала. Ты тоже закажи. Мне сказали, в семи храмах надо заказывать - это хорошо." "Хорошо." "Вот. Тане, Надежды Климентьевны дочке, я позвонила." "Я тоже." "Татьяне Афанасьевне звонила." "Я знаю, что ты звонила - я им тоже звонил. На отпевании они будут." "Андрюш, а зачем ты хочешь её в церкви отпевать? Это наверное, дорого? Попрощаться можно и в морге, и на кладбище." "Будет отпевание." (Он хотел сказать: "Это не твоё дело, Верочка. Это моё дело." Сдержался.) "Угу... - сказала она. - А что мне принести на поминки?" "Ничего. Впрочем, сделай кутью. Тебе можно поручить сделать кутью? Справишься?" "Да. Там что требуется? Рис, изюм? Мёда только у меня нет." "Хорошо, мёд я куплю." "А ты подумал уже, что будет на столе?" "Я обо всём позабочусь." "А что будут пить? Я тут вино купила в магазине - "Исповедь грешницы." Со скидкой. Красивая такая бутылка!" "Знаешь что... "Грешницу" свою не привози - "Грешницу" пей сама. Будет водка и "Бордо" для женщин. Чтоб я "Грешницу" твою даже не видел!" "Ну всё тогда... Держись." "Держусь."

   Дама в "Ритуале" помяла справку. "Вы отказались от пособия? А Вы знаете, что такое социальные похороны? В комплект услуг входит гроб (самый простой, без излишеств, похожий на ящик: целлофан снаружи - целлофан изнутри), подача автобуса, заезд на кладбище, яму выкопают, положат гроб и закопают. По документам, во всяком случае, должно быть так. Вот, полюбуйтесь, - женщина раскрыла альбомчик с фотографиями гробов, - каков будет бесплатный гроб." "Я всё понял. - сказал он. - Давайте посмотрим платные гробы..." Далее женщина объявила, сколько будет стоить заезд автобуса до места отпевания и (отдельный тариф) доставка провожающих от кладбища до места поминок. "Кстати, вы уже заказали бальзамирование? Сегодня суббота, морг работает до часа, можете не успеть!" Казалось, она упивалась собственной осведомлённостью. "Учтите, раз вы будете отпевать её очным образом, то есть гроб занесут в храм, обязательно потребуется справка о бальзамировании. А как вы хотели! Храм - это общественное место. Бальзамирование, между прочим, стоит недёшево. Подушечку под голову будем заказывать?.." "Будем."

   "Сколько?!" - сообщение о цене показалось сродни приговору. "Четырнадцать. - подтвердил санитар. - Но это официально, с выдачей документа. Если сумма для вас неподъёмна (Смыслов кивнул), я забальзамирую, всё будет точно также, но, как понимаете, без документа... Семь." "Кошмар! У меня и таких денег нет". Он врал. У него в кармане лежали десять тысяч полученные от Лёшки (деньги в его портмоне закончились уже в "Ритуале"), Лёшка ждал у морга - им предстояла ещё поездка на кладбище, поэтому он торговался как на базаре. "А сколько у вас есть?" "Тысячи три-четыре наскребу". "Четыре." "Хорошо, они у меня не здесь. Я буквально, на пять минут, сейчас буду." (Он понимал, что если вынет сейчас пачку - десять тысяч сотенными купюрами - санитар заберёт всё.)
   "Лёшенька, спасибо тебе, ты меня так выручил." "Всё норимально, Андрюх. Ты правильно оделся. С ними надо поскромнее - они такие психологи, если увидят, что деньги есть - обдирут как липку, под корень. Теперь куда?" "На кладбище."
   "Знаешь, Андрюх, - рассуждал Лёха, в пути внимательно глядя вперёд, - может, так даже, как говорится... раз-два - и всё. В каком-то смысле... Вот у меня батя - седьмой год лежит. У него одно полушарие полностью не работает. Неадекватен, и сильно, но живёт, слава Богу. Я тебе скажу: уход таких деньжищь требует!.. Если бы не Петровна - я бы один просто не потянул! Да чего там - я и пополамить-то не потяну. Петровна сначала напополам хотела, но я ей сказал: "Хорошо, сестрица, но тогда давай и всё имущество, что на тебя батя переписал - поровну. Давай: квартиру, дачу..." Она и отстала. Но всё равно она молодец. Но самое тяжёлое - сознавать вот это вот: что его жизнь полностью от тебя зависит. Если, не дай Бог, со мной или с Петровной... да хотя бы просто с Петровной: разорится, заболеет или ещё что-нибудь, - и всё, понимаешь? - бате хана. Так что я тебе скажу... Да, насчёт карантина - ты в голову не бери. Есть у меня один клиент... У них там в Кремле только что скоропостижно скончались двое; один перед смертью вроде бы кашлял, ушёл домой и там дуба дал, у другой поднялась температура, ну и сгорела за два дня. Об этом не сообщили в газеты, чтобы не раздувать шумиху, но сами запаниковали сильно и объявили по больницам карантин. Знаешь, эти ребята такие пугливые, постоянно чего-то опасаются: атипичных пневмоний, гриппа разного, коровьего бешенства, - в общем, много читают американской литературы. А уж на то, что из-за этого их карантина один маленький, по их ссученым меркам, человечек не смог попрощаться с умирающей матерью, так на это им... Ну ты понимаешь."

   Бригадир был откровенен. То, что заплачено в кассу его не интересует - нужны живые деньги. "Вот видите: у вас тут оградка, памятник. В принципе, мы всё это имеем право снести. Поломать, потому что копать мешает. По уму, конечно, памятник надо аккуратно снять и оставить. До весны. Ну как зачем? - новая могила будет проседать, потянет памятник вниз. А если при захоронении плита вообще упадёт в могилу - поверьте, это будет совсем некрасиво выглядеть... - Бригадир был пухленький парень, он бодрился и хлопал красивыми доверчивыми глазками; чувствовалось, он повторял эти слова много раз и от повторения позабыл о том, что говорит мерзости. - Можно, в принципе, всё сделать аккуратно. Но за дополнительную... Я понимаю, что денег нет. Сколько? Ну допустим, пятнадцать... Я понял, понял. Десять. Пять? Нет, семь - последняя цена. Я понимаю, что при себе нет. Никто сейчас денег не требует - после захоронения..." В среде администрации кладбища это называлось "договориться". "Ну что, с бригадиром договорились? Теперь вам нужно переоформить документы на участок. В пятый кабинет, затем снова сюда". Он очень дёшево отделался.

   Вечером важно успеть обзвонить тех, кто пока не в курсе. Виолетта Сергеевна ("Вита" - было записано в телефонной книжке) не сможет. "Я старый, пожилой человек, Андрюшечка. Прости меня - я не смогу приехать. У меня спина. Мне трудно... Но я очень, очень соболезную. Мама твоя была такой светлый человек... Просто нет слов как жаль." У ней много внуков - от дочери. И кажется, правнук есть. А она сидит дома и пишет стихи. Посвящает их психотерапевту Анатолию Кашпировскому. Лет пятнадцать назад её занесло на его сеанс. С тех пор пишет и посвящает. Далее шла Елена Медунова, в девичестве Директор ("Леночка Директор - это прелесть!  - говорила мать. - Когда она мне звонит - это всегда часа на два!"). Выразила ледяное сочувствие. "Это с каждым происходит." Леночка Директор лет на двадцать моложе матери. Её единственный в своё время подчинённый. Не приедет. У матери на диване полёживала облезлая игрушка льва. "Зачем ты его держишь? - удивлялся он. - Давай выброшу это старьё. А тебе нового огромного льва куплю." "Во-первых, - отвечала мать, - лев - это мой знак. Во-вторых, я с ним уже свыклась. И в третьих, мне его Леночка Директор подарила." "Да просто принесла ненужную вещь. Ей что в помойку бросить, что тебе отдать!" "Неважно! Пока я жива лев этот будет лежать здесь."
   Следующим номером была Галя Володина с Преображенки. Мать считала, что с Галей они приятельницы. "Отпевать будут в храме Илии Пророка в Черкизове. Это совсем близко от Вас - шагом можно дойти!" Выражает сочувствие. Не приедет. Просто не приедет - без объяснений. Ещё в книжке какая-то Носова, которую он ни разу не видел. "Да, знаю - мы в пятидесятые работали вместе. Где? Во сколько? А потом куда? Какое кладбище? Обязательно буду." Из его троюродных по одной линии двое приедут только на отпевание. Мать и дочь. По другой линии - Таня Андронова - не сможет. У неё двое дочерей, но одна сидит с ребёнком ("Как назвали внука?" - "Олег." - "Хорошее имя."), другая чихает. К сожалению, успеет только на девять дней. Дела - не вырваться.
   Баба Ж. позвонила сама. Точнее, скорее всего попросила дочь соединить её с  племянником, когда прояснилось ненадолго её гаснущее сознание. И было слышно, как старушка плачет и блажит, и жалеет и сестру, и себя (потому что - она знает - с сестрой вскоре встретится), и его ("Андрюшенька, Андрюшенька, я так тебя люблю. Я и Люсеньку любила... Я всех-всех вас люблю.")... - а Веруньчик ей выговаривает: "Ну хватит, мама. Ну всё, всё - клади уже трубку..."

   В большой комнате всё ещё царит кавардак: стол усеян лекарствами, на табуретке у дивана брошены шприцы, развёртки кардиограммы, вскрытые ампулы. С тех пор как её забрали, он не трогал тут ничего, только цветы поливал (знак - не знак, но розан отцвёл накануне кончины, он ждал, что распустится и последний - но нет, опал бутончик). Теперь всё здесь необходимо было убрать, почистить, протереть; навести марафету.
   Шкаф весь забит её барахлом. Что с ним прикажете делать? Выбрасывать всё без раздумий? Пожалуй, это было бы самое правильное решение - не музей же ему открывать! Но... Вот висит платье, которое когда-то стоило ей кучу денег. Какое-то особо ультрамодное оно было - будто бы из бархата, но на самом деле из легчайшей "льющейся" материи, с искрой. С плечиками, которые ей, при её отнюдь не лебединой шее, совершенно не шли. Она берегла его, щеголяла в нём редко, по праздникам. А потом вообще перестала надевать, и как бы забыла. На выброс!
   А вот совсем старое светло-каштанового колера миди. Платье из его детства. Говорят, что детство с горы прожитых лет всегда представляется временем на удивление счастливым. Но не для него... Просто мать.. нет - мамочка - тогда была молодой, и не задыхалась при каждом шаге. И не просила ночами дать ей таблетку или средство такое, что спасёт, потому что ей плохо: голова тяжёлая и сердце ноет, и она никак не может заснуть.
   Хотя... Разве можно назвать его детство таким уж - обратно - несчастливым? Если отбросить естественное набирание опыта в виде шишек, без которого никуда, то останется ещё много всего. Книжки на выбор, литые солдатики, выкрашенные в настоящий зелёный военный цвет, масса диафильмов, прибор для выжигания, набор цветных карандашей, краски, чудесное изготовление фотографий своими руками - в ванне под красным фонарём. А ещё был аквариум с фарфоровым замком, всевозможными рыбками и сильно расплодившимися мелкими улитками. И не только! Ведь были ещё кошки, две черепахи (одну отдарили, другая пропала, когда её вынесли на прогулку в лес, пощипать клевер, да не уследили). Был ещё настоящий ёж, большой, с серыми иглами, который топал по ночам, а потом всё-таки улучил момент и сбежал в окно, а они его наутро обыскались! И даже крыса белая с лысым розовым хвостом и огромными висящими тестикулами у них пожила с неделю. И даже ужик маленький был - тот обитал в банке в приоконном цинковом ящике, пока не уполз (они зашли тогда на Птичий, и мать не смогла удержаться, и взяла с рук чёрный живой шнурок с жёлтыми скулами - за рубль). В зоомагазине были как-то куплены два куцых цыплёнка (которые, правда, сдохли оба в тот же день), и он по пути до дома просто истерзал мать вопросами, как скоро они вырастут и превратятся в кур, и где их держать, и чем кормить, а её больше мучила другая проблема: кто тем курицам бошки свернёт (потому что с разделкой и готовкой она справится сама)?.. А ещё в его детстве были озёра, речки и реки, три моря, рыбалка на удочку и донку, и с лодки - на вентерь и "телевизор", переросшая в ночёвку у костра, ловля бреднем щук и карасей, ловля руками вьюнов, походы по грибы, сборы черники среди муравьиных куч, какие-то бесконечные автобусные экскурсии по городам и весям. И Бородинское поле (на нём он побывал аж два раза, и всё в детстве).
   Итак, платье-миди... Вовсе не чопорно-нарядное, а просто платье на все случаи жизни. Или, точнее, на каждый летний её выходной. Она тогда прикалывала на грудь янтарного паука, совершенно не сочетаемого с платьем по цветовой гамме (жёлтое на жёлтом), и они отправлялись в парк, самый демократичный в Москве: куда вход был бесплатный, где их ждали карусели и "Русские горки", которые раньше, в её юности (она говорила) назывались американскими, и на которые они однажды рискнули попасть (ох, и навизжалась она тогда, а он просто онемел от страха!) - а с громкоговорителей, закреплённых на столбах, вечно лилась какая-то бравурная музыка. Мать покупала мороженое в стаканчиках, и не спеша, объедая протекающие на жаре вафли они прохаживали весь парк насквозь, упирались в пруд, и там, ежели мать была в настроении и при деньгах, они брали лодку; он сопел, пыхтел, но упорно грёб назло водорослям, цепляющимся за вёсла... А в другом парке (где не было развлечения в виде пруда с лодками) их день заканчивался в гудящей народом Чебуречной. Отстояв петлёвую очередь, изголодавшиеся, радостные, они наконец-то набрасывались на жгучие, обжаренные в масле, источающие сок чебуреки, а потом остужали горящий от перца рот сладким кофе.
   Или он опять что-то напутал, и брошка-паук крепилась к платью более подходящему - тёмному в горошек?.. А к этому она подбирала бусы?.. Он всё позабыл! 
   Кофточка... Однажды купленная, однажды надетая, безнадёжно испорченная посаженным на самом виду сальным пятном, которое оказалось невозможно вывести. Зачем она вообще её хранила? На выброс! Плащ ужасного цвета и ужасной выделки. Туда же!  Закрытый купальник... Он хотел было его выбросить ещё при ней, года за два до... - но она сказала строго: "Не надо ничего выбрасывать! Пожалуйста. Это мои вещи. Понимаешь? Мои. Вот помру - делай, что хочешь..." И он отступил.
   Юбка. Интересно, что эта за ткань? Он так и не научился разбираться в этих чудных иностранных словечках, в которых одни женщины понимают толк и плавают как рыбы: гипюр, джерси, плис, крепдешин, поплин...
   В тот вечер он набрал и донёс до мусоропровода мешков восемь барахла. И всё-равно вещей осталось с полшкафа. На многое рука не поднялась. Как быть, например, с шубкой козьей, практически новой? В ней она выходила раза два всего. Подарить, что ль, какой старушке? Впрочем, почему старушке? - можно и мамаше какой-нибудь. Но как он себе это представляет? Подходит на улице незнакомец с шубкой и предлагает: нате, мол, возьмите?  И как это будет выглядеть со стороны? Значит, шубка будет пока висеть.


ПИСЬМА

   Толстая пачка корреспонденции, завёрнутой в целлофан. Обретшая место на полке в платяном шкафу, среди белья, отдельно от других бумаг, что хранятся в самодельной деревянной коробке с инкрустированным лосем с исподу крышки (подарок рукастого дяди Васи - той поры, когда тот пытался чем-то таким, с привкусом творчества, заняться). Интересно - отчего это эти письма на выселках? Смыслов развернул целлофан и просмотрел адреса на конвертах. Волгоград, Киев, посёлок Армань Магаданской области, станица Тенгинская Усть-Лабинского района Краснодарского края, Куйбышев (тогда ещё Куйбышев!), Алатырь... Несколько писем остались не вскрыты. Даты на штемпелях и на подписях - конец восьмидесятых. Самые последние отправления - середины девяностых. Дальше - как отрезало. Дальше - тишина...
   Всё ясно! Это её подруги из "новых". С кем-то она проживала в одном номере в санатории, с кем-то делила обеденный стол в Доме отдыха, с кем-то познакомилась на автобусной экскурсии... Мать легко сходилась с людьми, к ней тянулись. Некоторые потом, бывая наездами в Москве, останавливались у них (из целей понятной экономии); спали в комнате матери, а место гостьям она устраивала из выложенного на пол ковра, на который затем бросались квадраты плоских ватных подушек, припасённых специально для таких случаев, и дальше всё это заправлялось широкой простынёй, как постель, сверху шли уже настоящие перьевые подушки в свежих наволочках и одеяла в пододеяльниках. Смыслов с прибывшими сдержанно здоровался, и после обмена дежурными фразами под предлогом занятости спешил откланяться и нырял в свою комнату - очевидно стесняясь того, что и дом у них не ахти какой, и квартирка кургузая и алчет ремонта, и мебель старая, несовременная, и всё это так явно... И получается, что он, молодой парень, работник, добытчик не способен обеспечить себе и матери достойную жизнь. Женщины такие вещи мгновенно подмечают! Но вот все садились за стол, подымали рюмку "за встречу", чокались, пили, закусывали, повторяли, наконец последнее напряжение спадало, и все начинали много говорить и шутить, радуясь застолью. И он тоже улыбался, и предлагая себя в качестве гида, готов был гостьям в ближайшие выходные показать достопримечательности, поводить по музеям, но тех в одуревшей в очередях перестроечной Москве, с ускорением несущей элитарную столичную пену в новое светлое будущее, а весь остальной люд загоняющей в полнейший содом и безнадёгу, интересовали лишь универсальные магазины и какой-то странный "дефицит" из совсем недавно ещё вполне обыкновенных вещей. Чаще других у них гостила Зоя из Магадана. От неё же и писем больше всего шло. Он развернул первое попавшееся.
   "...мы тоже водку получаем по талонам. И не только водку, но и все продукты.. Масло - 200 гр., на месяц на одного человека, сахар - 1 кг., один талон на курицу, 1 десяток яиц. Риса в этом месяце не будет, и растительного масла нет. Крупы дают по 300 гр., макаронных изделий пока нет. Как будем жить дальше - боюсь сказать."
   Письмо было без конверта, и даты в нём он не обнаружил, но, судя по всему, это был год девяносто первый, осень. А вот ещё письмо от неё же (и писала она, наверное, тогда же, или, пожалуй, чуть позже): "Кто мог думать, что мы доживём до таких времён, что не можешь найти себе пристанища? Завод, на котором работает муж, банкрот, денег нет, угля нет, в квартире холодно. Иногда дают горячую воду для купания и стирки. Бывает, сидим без хлеба - кооперации не на что купить хлеб на хлебозаводе. В Магадане закрываются многие предприятия. Я так этого боялась, и вот оно произошло! Что с нами стало?! Зима впереди, и как проживём её, знает один Бог. Вот такие-то у меня дела и мысли, и всё это неважные мысли. Хотелось бы хоть в чём-то получить облегчение... Вам здоровья, обнимаю, жду письма. Зоя."
   А это что за мелкий почерк? Ага... Письма из Киева, от Светланы со смешной фамилией Чепига (у них там всё немножко смешное). 1989-ый год. Поделилась радостью, что родила долгожданного сына. Переживает за племянницу: "...сразу по окончании медучилища она пробовала подать документы в мединститут, но у неё их не взяли, т.к. в связи с нехваткой среднего медперсонала, даже несмотря на "красный" диплом, для поступления необходим стаж три года, хотя три года назад, когда Лена поступала в медучилище, была проведена совершенно другая кампания. Тогда было объявлено о нехватке в Киеве врачей, и никакого стажа при поступлении в институт не требовали. Это стало для неё первым жизненным ударом..."
   Да, он помнил и эту очень простую в общении Чепигу, и её племянницу Лену - неразговорчивую белобрысую девушку с обиженно-холодным взглядом и отрывистой речью - они также останавливались у них на несколько дней.
   Вот ещё одно пространное письмо от той же Чепиги, написанное чистейшим русским языком без единой помарки. Пришедшее уже из другого мира, из другого государства. С лёгким удивлением Светлана поведала, как в киевскую музыкальную школу пожаловали инспектора-комиссары со Львова. Новая власть. И основной претензией у комиссаров лично к ней было то, почему преподавание ею ведётся на русском языке, а не на державной соловьиной?
   "Меня застыдили, спросили, почему я не знаю украинскую. А я, и вправду, чистая украинка с Полтавщины, владею только русским. И мама, и папа мои, и бабушки-дедушки мовой не владели. Мне сказали, что не иначе как нашу семью когда-то давным-давно "московские оккупанты" насильно русифицировали, и эту беду надо выправлять. В общем, меня записали на курсы. Теперь вот зубрю мову, ломаю язык. А что делать? Сказали, что тех, кто не сможет преподавать на мове, всех уволят. А разве в такое время где ещё какую работу найдёшь?"
   А вот Нина из станицы Тенгинской. Она ни разу не была у них, так и оставшись лишь подругой по переписке - женщиной с обычными человеческими заботами, хлопотами, мечтами о лучшей доле: "...большое извинение за долгое молчание, и огромное спасибо Вам за посылку - я очень благодарна, никогда не забуду. Я пришлю Вам деньги и посылку соберу, обязательно. Живём мы по-старому, радости мало. Горе потерять маму - пятого числа полгода было. А тут ещё отец до сих пор в больнице лежит, и улучшений не предвидится, так что готовлюсь потихоньку. Как родной матери Вам жалюсь - как я устала! Пелёнки, стирка, домашние хлопоты. Птицы полон двор, консервация и т.д. Ни минуты покоя, и всё важное, всё надо. Как там Вы? Как хочется с Вами встретиться, поговорить... Вы такой хороший человек. Вот пишу Вам письмо от чистой души, мысли одна за одной забегают... Конечно, всё не напишешь. Соберитесь в августе, числа с двадцатого, хоть на недельку в гости. Арбузов будет навалом. Только телеграмму пришлите, а мы Вас в Краснодаре встретим - у нас теперь машина своя..."
   Внизу дата - июль 1988-го. "Машина своя..." Похвальбуша. Ещё не было того спада в стране, и соответственно, той тональности в письмах, что придёт спустя год (и тогда уже и Нина перечисляла, чтобы ей такого хотелось бы найти из вещей, что в Москве есть, а у них дефицит, а деньги она вышлет, и т.д.). А катастрофа девяностых даже и не предвиделась...
   Мать так и не съездила к ней. Ни тогда, ни после.

   Сколько эмоций, страхов, разочарований, надежд! Кого-то уже наверняка нет в живых. Выбросить? Так просто взять и выбросить? Но ведь это не просто письма - это жизнь нескольких поколений людей, объединённых судьбой когда-то большой единой, дружной страны. Вопль обманутых, разделённых и раздавленных. Крик-предостережение: люди, ни в коем случае не повторяйте нашу судьбу, не совершайте наших ошибок! Нет, их он не выбросит.


ДЕНЬ ТЯЖЁЛЫЙ

   Вот и понедельник. Он проснулся с чувством наступления ответственнейшего дня. Главное, не забыть документы. Взять все деньги. И, о Господи, пусть не будет накладок - это такой день!
   Шофёр автобуса также мечтал урвать свой кусок. В отличие от могильщика был угодлив. И за свои старания (гроб, если потребуется, поднести, и с молоточком и гвоздиками подбежать - прихватить крышку, и до самого участка с ветерком, а не у ворот становиться), за все старания готов был довольствоваться бутылочкой с закусочкой (помянуть как принято), ну и денежек сколько сможете. Полторы, две, или три, или больше - как посчитаете нужным. И спасибо. "А бывает, что и за просто "спасибо". На ваше усмотрение." Хороший человек. Получит своё.
   К моргу подтянулись все, кто обещал. Сарайкины прибыли первыми. Соседка, окатив его из-под очков совиным взглядом, сунула денежку. Пятьсот рублей. "Бери, бери, на похоронах положено давать." Прискакала Веруньчик. Но самое главное, были мужчины. И Вадим, и Лёшка, и муж Сарайкиной, онемевший после операции старичок, и Женька - Веруньчиков сын. "Вы вносите без меня, хорошо? Не могу я на неё смотреть. На отпевании придётся, но не здесь. " "Понятно..."
   А ещё боялся за крестик с цепочкой. "Зря. Так шакалить они не будут." - заверил Лёшка. Но он сомневался. "Всё в порядке. Набальзамирована. - доложила Верунчик по выходе из паталогоанатомии (так официально-пафосно назывался морг). - Всю её одели. Я платок красивый привезла, в монастыре купленный - повязан. Да - крестик на месте."
   В автобусе (именно в автобусе, когда все расселись, и он скомандовал шофёру: "Поехали!" - такова человеческая суть) Верунчик с Сарайкиной с двух сторон принялись нашёптывать ему, что вдруг в церкви без бумажки не примут, и что тогда? "Мы хотели было получить бумажку, но нам сказали, что Иван Иваныч и так пошёл тебе навстречу." Под одобрительные кивки Вадима он разъяснил двум добрым феям, что в крайнем случае Лёшка сгоняет за справкой - он на машине. "Но в церкви примут. Тело набальзамировано? Набальзамировано. А заместо справки - лучше на храм чуть больше денежек отдать, нежели этим кровососам в карман. Угомонитесь! Едем. И ни о чём плохом не думаем".

   Добрались вовремя, служительница его рассчитала и записала. "Ваша сдача." "Не надо, - замахал он ладонями. - На храм, на храм." Откуда-то из темноты донеслось: "Можно заносить." Он заковылял к автобусу, по пути принимая соболезнования. И тут его, что называется, пробило. Он вдруг заметил старых друзей, которых и не чаял увидеть, которых и не звал, но они узнали от кого-то, бросили всё и приехали. И комок прыгал в горле, когда они обнимали его охапкой и хлопали по плечам. Под темечком застучала всплывшая из детства считалка: "Плакса-вакса-гуталин, на носу горячий блин!" Он постоял, вытирая слёзы платочком. Попытался схватиться за ручку гроба, но один из вновь прибывших оттеснил его плечом (Его душили рыдания. Крышка была снята - в этом было всё дело!), взяли гроб и понесли.
   Какие-то женщины (он их с трудом узнал, настолько дальними и редко виденными были родственницы) чмокнули его в небритые щёки (Они предположили -аллергия на бритву; нет - просто дома все зеркала занавешаны.) и сунули в руку конверт, кто-то сбоку похлопал, дескать, надо крепиться. Он продышался на ветру, перекрестился три раза и по-новой вошёл в храм.
   Отпевание было красивым: полным, с певчими, с единственной лавкой, со свечами во многих руках. Он не помнил подробности: он прорыдал весь обряд, одновременно вспоминая, сколько раз сам наблюдал воочию и именно в такие моменты - в храме, на отпевании родителей -  как взрослые мужчины не выдерживали; как сразу, вдруг заколыхивались их тела, и присутствовало в этом что-то такое неприятное и жалкое, что хотелось отвернуться. И примеряя тогда всё это на себя, он полагал, что сам-то он слеплен из другого теста! - в крайнем случае пустит скупую мужскую слезу, и всё. А на самом деле он еле стоял и выл, в трясущихся пальцах плясала свечка. Там, в гробу на лавке лежала не его мама, лишь её набальзамированные бренные останки, холодная затверделая плоть. Душа её, отлетая, стучала в окошко клювиком синички. Ныне где-то тут, под куполом храма, должно быть пребывала она, и если так, наверняка радовалась. Под конец священник сказал прочувственную речь. Мы не станем унывать, мы все там будем, и рано или поздно встретимся со своими любимыми. Человеку не дано знание будущего, и мудрейшиму не дано разгадать замысел Божиий. Человек диву даётся, как же так: стремясь делать добро, у него получается зло? А он был учён и опытен, познал толк в сфере материального мира. Мы осуждаем других, ищем сучок в чужом глазу и не видим бревна в глазу своем. Так не будем судить и не будем судимы. Будем уповать на Господа, отмаливать грехи свои и поминать добром тех, кто покинул сей мир. Аминь. Священник отдал ему иконку Казанской, положенную в руках усопшей, и которую он поцеловал когда прощался. Тело покрыли саваном, священник посыпал крестом песочек, шофёр поднёс крышку гроба, подсуетился с молоточком, и там же, в храме, заколотили.

   На кладбище всё прошло как нельзя удачно. Шофёр довёз до самого участка. Могила была сухой и подозрительно глубокой. "А где же предыдущий гроб? - спросил Смыслов, ожидая от копателей чего угодно. - Истлел?" "Почему? Здесь. - Молодой могильщик показал на ровное дно ямы. - Вот крышка." Крышки, впрочем, Смыслов не увидел. Мужчины вынесли гроб из автобуса и передали его могильщикам. Те подхватили гроб и опустили скоро и тихо, будто осенний лист упал. Каждый из провожающих кинул по горсти земли. Дружно зашуршали лопаты, и спустя пять минут на обитом лопатами холмике расположились цветы и венки, а перед ними затемнела табличка с именем и датами - оплаченный по таксе кладбищенский трафаретик. Постояли, поохали, подакали. Смыслов расплатился с могильщиками. "Всё, едем".
   До поминального стола добрались девять человек. Сарайкины мгновенно нырнули на кухню, где тут же принялись за чистку картошки. Они походили друг на друга как походили бы, наверно, разнополые близнецы (не двойняшки!), если бы таковые встречались в природе: с мужественными квадратными лицами характерных актёров, с квадратными же носами и бледными глазами, искажёнными толщиною очков - всякий бы посчитал, что это брат и сестра, а не чета, готовящаяся встретить "золотую свадьбу". Тем временем остальные женщины лихорадочно распаковывали сумки, напрасно полагая отсутствие в доме любых яств. Кроме того, какие-то добрые самаритяне напекли блинов, передали их с оказией, но сами на поминки не остались. Верунчик потребовала супницу для своей кутьи. "Ну ты расстаралась! Куда столько?" "Чем больше, тем лучше. А вдруг съедят?"
   Некоторое время он шастал без дела. "Стоп! - сказал он себе. - Совсем забыл: нужно соседей позвать, ведь они помогали тогда..." И вышел в тамбур. На звонки одна из дверей распахнулась. Сосед Сергей. Обещал быть, вот только оденется, побреется... "Спасибо. Буду очень признателен."
   В перемытые за ночь блюда, тарелки, салатницы выкладывалась еда. Сыры и копчёности нуждались в порезке. Куда-то некстати подевались две бутылки "Бордо" (отложенное заранее никогда не знаешь где сыскать). Наконец обнаружились. Водку позабыл охладить - ах ты, ох ты! Теперь уже поздно. Фотографию нужно приспособить за лампадкой - какую нибудь из альбома, хотя бы вот эту, пятилетней, а может и больше, давности, снятую в гостях на "Полароид", во всяком случае, она ей нравилась. Хрустальный стаканчик наполнить Святой водой и накрыть просфиркой. Вилки, ложки, столовые ножи. Бокалы, рюмки. Сосед Сергей пожаловал. Итак...
   "Ну что? Кажется, всё готово. Больше никого не ждём? Тогда за стол."
   Наперво наполненные Святой водой рюмки опустели. Закусили одной просфоркой на всех: каждый ломал кусочек и отправлял в рот. Далее пили и ели кто что хотел. Как и положено в таких случаях выступающие добрым словом поминали усопшую. Маленький пухленький клещик охая и грустно водя туда-сюда лапками, сожалел, что не сможет более сосать соки и кровь из "дорогой тёти Люсечки", не сможет более долгими телефонными часами плакаться и пускать нюни в эту чудесную бесплатную жилетку. Валя Носова углубилась в пятидесятые. "Я с Люсей проработала несколько лет буквально бок о бок. И могу сказать о ней только хорошее. Она была такой всегда милый, светлый, отзывчивый человек. Доброжелательна, улыбается, никогда не повысит голос. Ни в каких дрязгах не участвовала. Сейчас понимаешь, что это по-настоящему редкий дар." Все поддержали её выступление кивками голов. Володя, племянник, после нескольких рюмок немного сомлел, и когда говорил (а сообщал он тоже что-то доброе и хорошее, вспоминал её светлую душу, и сожалел, что трудно было дозвониться до тётки в последние годы - почти всегда здесь был отключен телефон), в голосе его дрожала слеза. Сосед Сергей чувствовал себя не в своей тарелке: он совсем не пил (отшутился - мол, свою дозу выпил), пытался было поговорить о грибах с Сарайкиным, узнав что соленья на столе - его добыча, но ответить по причине немоты тот не мог, а говорить о грибах с Сарайкиной - занятие малоинтересное; посидел, поклевал для приличия, да и отчалил. Следом (Володю жена потыкала в бок) засобирались и остальные. Одна Сарайкина выразила готовность остаться, чтобы перемыть посуду, и операцию эту проделала с блеском.
   Он лёг рано, на удивление быстро - как провалился - заснул, и пропал на всю ночь, не мучаясь привычными бессонными перерывами; и лишь наутро, сладко потянувшись, опомнился. Горюшко тяжко навалилось, заслезило глаз, и даже ощущение выполненного накануне долга не облегчило душу. Дело было, конечно, сделано важное - никто не спорит. Если бы речь шла о чужом человеке или хотя бы о чуть более дальнем родственнике, он бы даже порадовался тому, как достойно проводили.


СОВЕСТЬ

   Девять дней минуло. Служительница, принявшая записочку "за упокой", поблёскивая в полумраке восторженным глазом, посоветовала не экономить, а заказать Сорокоуст в семи храмах, - так будет надёжнее, и он согласился, - но самым сильным средством очищения души покойника объявила чтение Псалтири. "Ух, крепко действует! Но дело это тяжкое - ночами читают, когда тёмные силы пребывают в самом соку. В монастырях только и берутся, да и то не во всех. А в каких - справляться надо." Для начала он справился в Новоспасском - ему отказали, а в другие ехать не хватило духу, - тогда он сам стал читать Псалтирь вслух, с трудом преодолевая сложный слог, по кафисме на ночь, и к сороковинам осилил всю.
   Каждую ночь ему снилась мать. Он натыкался на неё, сидящую в халате, немощную, со странно  затекшим вымазанным белой субстанцией лицом. Безусловно, её состояние требовало экстренного лечения: нужно было делать уколы, давать лекарства, как-то обслуживать. "Как я рада, что мы встретились, сынок!" - говорила мать, улыбаясь, и он забывал, что она умерла. А то и просто открывалась дверь, и она входила с улицы вполне здоровая, никоим образом не удивляющаяся своему неожиданному воскрешению, притопывала, стряхивая снег с сапожек, скидывала лёгкое синей шерсти пальто, бросала знакомые фразы, настолько естественные, какие ему в полудрёме самому было не в силах выдумать, и принималась хозяйничать по дому. Ему приятно было это её присутствие, но тут здравый смысл прорывался сквозь гипнотическое забвение, и какая-то недремлющая точка в голове выстукивала горестные слова; тогда он начинал спорить сам с собою, выдвигал аргументы, доказывающие реальность ночного миража. С матерью было связано некое трагическое событие, он позабыл какое, да сейчас это и не суть важно, главное, что она из той передряги выкарабкалась, и вот она находится теперь рядом - такая живая и тёплая, - и можно дотронуться. Он протягивал вперёд руку, но в этот момент истины колыхающийся радужный пузырь сна лопался, и он ощущал себя немного обманутым настоящим циническим миром, в котором нет никакой возможности изменить суть былого. Оставался лишь налёт недоумения - что же это он тогда видел такое во сне: то ли призрак похожий на явь, то ли впрямь мать подавала ему сигнал из потустороннего мира, и есть ли он на самом деле, тот мир? Но если память сохраняет информацию, значит, всё же что-то всё-таки в том сне было? Подобная софистика оставляла надежду...
   А то к нему заглядывал друг-полуночник, и он, входя в положение, оставлял его у себя, отдавая диван в большой комнате и чистую смену белья, а сам закрывался в маленькой, ложился, гасил свет... И вдруг вспоминал, что матери ("Мамочка, мама!") нет, она зачем-то ушла под вечер, а ведь уже ночь, хоть глаз выколи, и где он её будет теперь искать? Наверняка загостилась, вот только узнать бы - у кого? Она, кажется, хотела навестить кого-то из родни. Ну, конечно, - Мишу! Нужно срочно ему звонить, и ехать за ней! Интересно, они додумались не отпускать её в такую темень? Ведь мать перенесла инсульт, у ней слабая память и вообще она плохо соображает, поэтому может запросто потеряться на улицах большого города, и даже в метро, позабыв и свой адрес, и как её зовут. Такое часто случается со стариками! Он должен её найти, обязательно! Но как же быть с Вадимом, который дрыхнет в большой комнате, и которому завтра с утра - на работу? А у него даже запасного комплекта ключей нет. Точнее, после смерти матери он отдал те ключи как раз Вадиму на сохранение, но тот наверняка к нему завалился без них... Придётся Вадика будить и выпроваживать. Ах, как это нехорошо будет выглядеть! Ну да ладно, всё побоку, главное сейчас - найти мамочку! И он просыпался, и понимал, что он здесь один, и его просто мучают кошмары, и через какое-то время вновь засыпал. И опять из, казалось бы, пустого эфира замедленно, как проступает изображение на фотобумаге, бережным пинцетом опущенной в кювету с проявителем, возникал её по-современному объёмистый образ, чистый и точный до последней морщинки. «Ты что, собираешься куда?»  - спрашивал он её осторожно. «Да! – весело, даже задорно отвечала она,  - мне сегодня надо зайти туда-то и туда-то.»  «Я тебя одну не отпущу – вместе пойдём.» - говорил он. «Хорошо, – соглашалась она,  подумав, - давай сходим вместе.» И в этот момент она была очень бодрой. «Ты какие лекарства сегодня принимала?» «Никаких. А зачем мне лекарства? – я себя очень хорошо чувствую!» «Вот в чём дело! – восклицал он, пронзённый догадкой. – Ну конечно! - все беды от лекарств! Как же я не подумал!? Ей не надо было давать никаких лекарств!» И тут он вспоминал, как сам её хоронил. Сознавал, что тело её, настоящее, лежит в гробу, и над гробом два метра земли насыпано.  Тогда кто же был этот фантом? Из какого мира явился? «Ты к Сарайкиным заходила?» - как бы между прочим интересовался он. «Была.» «И что?..» Она говорила, и голос - он мог бы поклясться - был точно её. Он вглядывался в лицо говорящей – да, это было лицо его матери, каждая точка на коже находилась на своём месте, и тот же пушок на лбу… "Какой же ты у меня хороший, сынок! Дай-ка я тебя поцелую..." И обнимала, и целовала. И много чего ещё говорила, и он старался запомнить каждое слово, наперёд зная, что многое утеряется при пробуждении.
   А то, на улице, поскользнувшись на припорошенном льду, она валилась на бок как сбитая кегля, но тут же подскакивала вверх и, проделав в воздухе немыслимые сальто, рушилась уже на другой бок. Он подбегал, ловил её в охапку и бережно ставил на ноги, но она не стояла надёжно, а всё время пыталась упасть. А то, пришедши домой, он заставал её вдруг ползующей с веником у дивана. "Ну зачем же!.. - кричал он. - Тебе же нельзя!" "Ну а как же? - недоумевала она. - Там ведь пыль." "Ах, я сам всё замету!" - обещал он ей и отбирал веник.
   А однажды она умерла у него на руках. Бродила по комнате, смотрела на цветы, улыбалась, и вдруг пожаловалась, что ей плохо, и он подбежал, подхватил её, но так и не донёс до дивана. И не было никакой больницы и тяжёлых, последних мучительных дней. А несколько раз назло пробивавшемуся сквозь дрёму здравому смыслу он забирал её из больницы живой, хотя и нездоровой настолько, что без догляда более чем на пять минут оставлять её было нельзя, - но живой! При этом он помнил и похороны, и справку-документ, но полагал всё это страшным недоразумением, ошибкой, которую придётся долго выправлять в бюрократических структурах, а гроб, естественно, был пустым.
   Это были бои после победы, фантомные боли оттяпанных ног, дзынькающий джек-горшочек проигравшегося вдрызг игромана, виртуальная победа после тотального разгрома. Это была кровоточащая совесть ката. Это... Это...

   "Кто виноват в том, что человеку подходит срок? - бросал он сам себе ненужные, в общем-то, вопросы. - Не врачи же корыстью своей его отмеряют. И что можно было ещё сделать? Какие существуют чудо-варианты избавления человека от старости, и уж тем более, от неминуемой смерти от старости? Даже интересно..."

   Столько же, сколько и мать, прожила его бабушка. Одна болела долго, из дома не выходила, а к концу уже с кровати не поднималась, страдала слабоумием, другая сохраняла бодрость и здравомыслие до последних дней, глотала витамины и общеукрепляющие таблетки, казалось, ей и сносу не будет, ан нет: будто поставил кто обеим завод одной марки, и как он оттарахтел - бодро ли, не очень - ровно в тот час и закончилось тиканье.
   Отчего последняя болезнь бьёт по самому уязвимому месту, а весь остальной человек, суть его ещё вполне готов продолжать существование? Отчего, колдуй - не колдуй, подкрадывается смерть, и лишь фантасты журнальные способны продвинуть границы её в запредельную даль?
   Мать исхудала сильно в последние свои месяцы и лицом походила на поседевшую девочку, которая постарела враз, и жизнь из неё не истекла по капле, как бывает у древних старух, а ушла цельным куском, и потому показалась краткой, мигом пронесшейся прочь. "Отчего это, сыночка?" - спросила она за пару дней до удара, указывая подбородком на тылу руки, где молоко обезжиренной кожи заросло охряной ряской пигмента. "Просто ты стареешь, мама..." - тихо сказал он и вздохнул. Вторя ему вздохнула и она, и долго ещё удивлённо смотрела на руку.

   Когда-то, в юности он полагал, что старость сродни болезни, и от неё, если принимать правильные лекарства, излечишься, и так и будешь стареть не старея, выходя на всё новые уровни как в компьютерной бродилке. Ещё он где-то читал, что старение - это дряхление клеток, а они дряхлеют при каждом новом воспроизводстве самих себя, и за жизнь можно обновить клетки только семь раз, дальше конец. Но клетка может воспроизводить самое себя за десять лет, а может (при правильном образе жизни или при принятии правильных лекарств) и за двенадцать, и за пятнадцать. Пятнадцать на семь - это получается сто семь лет. Нормально, в принципе. Если бы...
   Полезли дурные назойливые мысли, вроде той, что он, быть может, кругом виноват, не теми лекарствами потчевал, а в тот раз время упустил, раньше надо было "Скорую" вызывать, и врачу с первого вызова, у которого в машине было одно сидячее место, денег-то не дал (не понял намёка, не понял! - но много ли теперь радости? - все мы задним умом крепки), и тому дежурному гнусу денег не дал (впрочем, при себе их и не было), а вдруг бы тот оказался компетентным? И стало понятно, что они, мысли эти окаянные, будут донимать его всё время, от них не избавится.
   Запрыгали мельчайшие гадости, гнусности, что он делал когда-то, подлые фразочки, что он бросал ей в раздражении (а такого добра за жизнь накопился не один мешок!), и так и не покаялся, хотя и знал прекрасно, что она бы его тогда же бы с радостью и простила бы, и тут же бы схватила в охапку и прижала к себе крепко-крепко. И погладила бы , и сказала б приблизительно так: "Ну это ничего, ничего. Всё перемелется - мука будет!" А была бы покрепче да помоложе, - и закружила бы его каруселью! Так бывало с ним часто в детстве. Он это хорошо помнил. Господи, сколько же он помнил всего! Вот он, девятилетний, за что-то надувшись на неё, выводит на подоконнике химическим карандашом какие-то слова обиды... На кого он надулся тогда? На маму? Господи, так можно и с ума спятить, расковыривая всю эту белиберду, которая только цепляет и язвит душу...



ПРИТЯЖЕНИЕ ЛЮБВИ

   
   И он ощутил, что любит её, точнее, продолжает любить её - со всеми её плюсами и минусами, с её заблуждениями, и слабостями, и промахами...
   Без сомненья, она была очень простая женщина. Одна из многих. С обычными, присущими женщине привычками. Но было и то, что выгодно отличало её от большинства - то был особый дар явного сопереживания, что притягивал к ней людей, как магнит железо, особливо тех, которым необходимо было выговориться или выплакаться, и тем самым облегчить душу. Если такой дар считать характерной русской чертой, то мать его, без сомнения, представляла собой образец "русскости". В любое время она выслушивала, не перебивая, самые длинные монологи страждущих, словно у ней на лбу или в прямо смотрящих на выговаривающегося собеседника глазах написана была такая готовность, и они, эти люди, так и тянулись к ней со всех сторон. Она принимала всех без разбору: и сестру (это обязательно, и случалось почти каждый день, когда тётя Ж. была в Москве, и в любое время, которое тётя Ж. считала нужным), и соседей, и сотрудников одного с ней учреждения (причём, и учреждения менялись, и сотрудники менялись, а повадки сотрудников - нет!), которые с удовольствием устраивали у них на квартире вечеринки, скидываясь, дабы сберечь свои жилища от грязи и неожиданностей, связанных с пирушкой, и т.д., и т.д.

   Он вспомнил и совсем давнее, из буквально подстольного своего детства: день, когда к ним нежданно-негаданно забежала, а точнее, завалилась (поскольку передвигалась с трудом, перегибаясь по-медвежьи при каждом шаге) дальняя их родственница, Настя, тут же усаженная матерью за стол. Гостья, которую Андрей видел впервые, сидела долго, и неприлично, невыносимо, неимоверно долго, как показалось Андрею, уставшему уже расставлять под столом крашенных в зелёное солдатиков, говорила. Слова потоком извергались из её странно некрасивого, походившего на рваную дыру в сгнившей резиновой игрушке, рта. Андрей значения многих слов не знал, к тому же, с трудом разбирал чужие оттенки речи, поэтому ничего из сказанного гостьей не понял. Лишь бабушка раскрасила тот занудный монолог несколькими удобоваримыми замечаниями, - в те минуты, когда гостья терзала свежий батон, а потом заедала его киселём, который очень хвалила.
   И бабушка, и мать слушали однообразную бубнящую речь гости с молчаливым неотступным вниманием. И только когда наконец гостья отчалила, мать начала жаловаться самой себе с открытой горечью: "Ну, вот - пришла Настасья - весь кисель умяла! И хлеба батон!"

   И так было всегда или почти всегда! - стоило облегчившему душу человеку уйти, как мать принималась охать и ахать, кляня убитое время, и вообще, выражалась об ушедшем человеке не очень симпатично. Но если в этот момент "несимпатичный человек" снова трезвонил в дверь и входил, говоря, что что-то забыл здесь, какую-нибудь вещицу, или не всё ещё досказал, что хотел, мать тут же улыбалась самой доверчивой, самой радушнейшей своей улыбкой, какую можно было только изобразить! С умилением в голосе, с выражением серьёзной озабоченности и вхождения в положение и сочувствия горю именно этого конкретного, обращающегося к ней человека. И к ней все тянулись, пожирая её время и наполняя её душу историями своих жизненных неудач, и то были единственные их дары ей.
   "Ты хоть бери, что ль, с них за сеанс! А то делают из тебя запасной желудок для переваривания их бед, и всё за бесплатно!" - пенял уже взрослый Смыслов ей с усмешечкой, скрывающей злость и грусть, но мать только жмурилась и водила плечами, как бы говоря: "Вот такая я. Непрактичная. Так уж устроена. Ничего я не могу с собой поделать!"

   "Ну, ты же знаешь - у Насти диабет... Ты должна войти в её положение." - вступилась за ушедшую гостью бабушка.
   "А мне теперь опять в булочную пилить!" - горько бросила мать.
   "А кисель! - прибавила она, быстро собираясь за хлебом. - Ведь на три дня наготовила! Кастрюлю ведь выхлебала! Эх!.."
   Мать с утра с рынка принесла ягод и наварила кисель, и в словах её сквозила горечь, но не по хлебу, и не по киселю, которого она так и не попробовала, а больше по понапрасну истраченному времени...
   "А кто она?.." - спросил мать Андрей, имея в виду ушедшую гостью.
   "Настасья. Племянница бабушки нашей. - ответила мать. - Слышал, как она всё "тётечка-тётечка" причитала?"
   "Тётечка-тётечка... - как эхо повторила бабушка, улыбнувшись. - Да ведь она всего на пять лет меня младше."
   "Но ведь племянница же?" - переспросила бабушку мать с лёгкой ехидцей, не ожидая иного ответа, кроме тут же и прозвучавшего:
   "Племянница... Ну конечно!"

   Во второй (и в последний) раз эту нелепую Настю он увидел уже зимой. Мать решила показать ему, что означает "кататься на санках". Стоял лёгкий морозец. Вечерело. Мать много смеялась, и время от времени хватала саночные верёвки, и разбегаясь по бульвару, тащила гружёные сыном санки метров на тридцать, а затем останавливалась ненадолго, уставшая и упарившаяся, чтобы перевести дух, и каждый раз интересовалась: "Ну как тебе - понравилось?" Когда силы совсем оставили её, она просто по инерции шла вперёд, чтобы прочувствовать радость прогулки, а он брёл рядом, волоча за верёвки совсем уже лёгкие пустые санки. Они дошли до намеченной точки - кинотеатру "Енисей" (а дальше, сказала мать, они пойдут обратно, но, ради разнообразия, уже по другому пути) - и там-то, аккурат у перекрёстка, на светофоре, они и встретили Настю. Женщины тут же затеяли долгую и бестолковую беседу, обычную для женщин, случайно пересекшихся где-либо, а он болтался рядом, немного мёрз, сильно скучал и с досады всё накручивал саначную верёвку на варежку, потом раскручивал, потом снова накручивал... Наконец Настя помахала авоськой, набитой пустыми стеклянными банками "для сдачи", сказав, что ей нужно успеть в магазин, который вот-вот закроется, и это спасло положение. "Она здесь рядом живёт, на Парковой. - Пояснила ему мать, когда Настя пошла своей дорогой, и они остались одни. - Вот в этих пятиэтажках." Впоследствии мать и бабушка говорили о Насте исключительно в прошедшем времени. Эта была первая потеря на его памяти, потеря, так и не прочувственная им, поскольку он не понимал тогда, что такое - "терять"...

   Чуть позже, в те года, когда Андрей уже ходил в школу, а бабушки уже не было на свете, где-то наверху решили, что все подъезды в домах должны самоорганизоваться и выбрать "ответственного по подъезду". Но что будет делать, что сможет решать этот "ответственный по подъезду" не объяснили. Но раз надо... Собрали народ, и "ответственной по подъезду" почему-то выбрали мать Андрея.
   А она почему-то не отказалась...
   И к ней зачастили...
   То горький пьяница "Валера из седьмой квартиры" (так он всегда представлялся), раскачиваясь в раме двери какой-то бескостной невесомой субстанцией, просил у ней немножко денег в долг - как правило, не больше рубля. Мать Андрея вздыхала, пререкалась с ним, но деньги выносила. К тому же долг он всегда, пусть и не в срок, отдавал. Но, бывало, мурыжил неделями, с пространными объяснениями и торжественными обещаниями "обязательно отдать на днях", но вот проходила ещё неделя, и он снова стоял, раскачиваясь, с жалким видом и с рукой, словно приклеенной к груди... "Вы не подумайте ничего такого... Поверьте, я отдам, - бубнил несчастный алкоголик. - А хотите, я в счёт долга все окна у Вас перемою? Или полы? Я тут недавно устроился в фирму "Заря", и меня всему этому научили. Но зарплату пока не выдавали, понимаете?" Мать Валеру понимала, сочувствовала и входила в его положение, но ей не нужна была отдача долга надомной работой - она и сама довольно неплохо с нею справлялась.
   То спускалась здоровая баба с хитрой прожжённой рожей с пятого, - пожаловаться матери, которая была её раза в два легче и раз в пять слабее, на мужа, который её поколачивает.
   А то вдруг явился милиционер - тоже, как и "Валера из седьмой квартиры", с третьего - какой-то жалкий мелкий субъект, постоянно извиняющийся и вжимающий голову в плечи, - и прошёл в комнату, и уселся за стол, и посадил рядом мать, и часа два плакался ей о своём житье-бытье, прося мать повлиять на крутой характер его супруги-изменщицы, которую, он, впрочем, любил... Или уже... - и не знал... Но ведь у них семья! Дочь! И что-то ведь необходимо предпринять!.. Мать отпаивала милиционера чаем.
   "Да я-то что ж могу сделать в этой ситуации?" - удивлялась мать, всплёскивая руками...
   "Ну, Вы же у нас ответственная по подъезду..." - лепетал страждущий.
   "Но ведь, поймите, это же личные Ваши дела..."
   "Ну, вот, и Вы туда же..." - совсем запутавшись, вскрикивал милиционер, чуть не плача, и вздохнув, умолкал, а мать Андрея по новой его успокаивала, говоря, что перемелется всё, и мука будет, и не стоит опускать голову и горевать, а надо жить, жить!

   Так он и рос, познавая мир, набирался опыта в виде синяков и шишек, с ним и матерел, а авторитет матери в обратной пропорции к количеству и величине шишек предсказуемо умалялся (что, впрочем, происходит всегда и со всеми)...
   Обнаружилось вдруг, что она совершенно ничем не могла помочь ему, когда в школе началось изучение иностранного, - она просто не знала языка, то есть даже основы, хотя до того хвалилась, что изучала английский. И с химией обошлось без подсказок, притом, что проработала она всю жизнь исключительно в химинститутах, и по специальности, и уверяла в шутку не раз, что "легко отличит С2Н5ОН от Н2О".
   Но даже и ни эти мелкие проколы, доказывавшие, что мать его далеко не так идеальна и совершенна, не так умна и не так сильна, как желалось бы думать - но другое, большее разочарование, потрясло Смыслова много позже, когда он давно брился, и уже успел получить высшее...
   Всю жизнь свою она восхищалась и преклонялась перед литературой, выделяя классику, и прежде всего русскую. И с упорством маньяка собирала библиотеку, которую негде скоро стало размещать, и половина их миниатюрной кладовки, разбитой полками до потолка, где он маленьким любил отсиживаться, представляя себя то в пещере, а то на корабле, была забита книгами, которые потом потрёпанными переместились в купленный в комиссионке добротный шкаф, а новые поступления расставлялись уже в свежие чешские полки. И всё это - и книги, и полки - на какое-то время стало предметом её особой гордости...
   Но как только телевизор заполонили самые убогие сериалы, к тому же не нашенские, в сотни и тысячи серий - эта шарманка, крутящаяся годами!.. Этот дурман, наповал убивающий мозг женщин, и мать его тут же и заволок, мгновенно превратив её в непонятно что. В кобру, выплясывающую свой странный танец перед дудкой факира. В алкоголика, дрожащего при виде бутылки. В наркомана, бьющегося лбом об стенку в ожидании дозы... Так ожидала она очередную серию "мыла". И он уже не удивлялся, когда она начинала плакать и скулить, когда по каким-то причинам в определённый день в определённый час ей приходилось прерывать созерцание дряни. Это было тяжело и страшно наблюдать. В этом была какая-то жалкость, ущербность, замена рассудка животным инстинктом. Когда он приходил с работы усталый, выжатый, с раскалывающейся головой, а она, настроенная на общение, пыталась пересказывать ему все недавние выдуманные события, что приключились с выдуманными "мыльными" героями, кто с кем переспал, кто на ком обманом женился, какая из героинь забеременела, он кричал: "Хватит! Уволь, я не могу всё это слушать!" "У тебя нет ни минуты, чтобы со мной поговорить, да?" - терзала она его, стирая с ресниц слёзы. "Мама. Я понимаю, что у тебя нехватка общения. А у меня его переизбыток. Пожалуйста, умоляю: не засоряй мне голову своей ерундой. Потрепись, вон, лучше с Веруньчиком, или со своей сестрой на эту тему. Если больше не с кем. Но не со мной, ладно?"  "Я вижу, у тебя всё, что говорит тебе мать, ерунда и трёп!" "Начинается! Ох ты ж бл..." "Как ты меня назвал?.." Такие выпады с её стороны он считал уже перебором. "Всё я ушёл!" - объявлял он тогда, захлопывая дверь в свою комнату ("Ты злой и неблагодарный сын!" - неслось из-за двери).
   Иногда он подолгу ругался с ней: упрекал, убедительно (как ему казалось) доказывал - с шутками и уколами - всю бессмысленность и бесцельность подобной зрительно-акустической пищи, и терялся, сознавая, что поделать тут ничего нельзя. В эти минуты он её почти презирал.
   Но не мог не любить...



КОНЦОВКА


    Когда к человеку приходит осознание себя особым, живым существом, он начинает размышлять, бубнить и почемучить. И главными вопросами, на которые уставшие родители не дают ребёнку прямого ясного ответа, остаются два: откуда он пришёл, взялся, и куда уйдёт. Самый страшный, но неточный ответ звучит приблизительно так - всё имеет своё начало и свой конец. Человек рождается и человек умирает. Рождаются и умирают страны и народы, нации и расы. Когда-то погибнет планета Земля, погаснет Солнце (учёные даже рассчитали время!), исчезнет Млечный путь, Вселенная то ли распадётся на атомы, то ли свернётся в точку. При этом взрослые как-то стыдливо обходят стороной несоответствие заявленного постулата о конечности всего сущего и понятий Бесконечности и Вечности. Вот, говорят, был Большой взрыв, начало всех начал. А что было до Большого взрыва? Ну хорошо, положим, Большой взрыв - начало начал Вселенной. А что, если подобных Вселенных - квадриллионы? И все они рождаются, живут, умирают? На эти простые вопросы нам не дают ответа заменившие волхвов мудрые учёные мужи. При этом они ничего не скрывают от нас. Просто они ничего и не знают. Ровным счётом - ничего!

   Рождение и Смерть... Два равновесных, равновеликих понятия, определяющие Время, а значит, Пространство (потому что не получается отделить одно от другого), и саму Жизнь. Однако первому мы радуемся и приветствуем его, другое же стыдливо обходим молчанием - оно нам, безусловным гедонистам, неприятно. Мы не желаем о нём даже рассуждать, погребальному звону предпочитая весёлые песенки.
   Мы все обитаем в придуманном мире с самоуспокоительными сказочными константами, запрятанными глубоко в сердце, а не сложенными аккуратными логическими стопками во всезнающей голове. Все иллюзии именно там, в сердце, и помещаются, и оттого-то их и не получается выбить оттуда простым здравым смыслом. Конечно, в этих константах написан полный бред!  Типа: "Я буду жить вечно!" Или: "Папа-мама будут всегда рядом, за спиной. Они умные. Они поддержат, если что... Дадут совет."
   И вдруг оказывается, что твои родители стареют, но отнюдь не мудреют. И вдруг оказывается, что жизнь их зависит теперь от тебя, а не наоборот. Вдруг оказывается, что они-то тебе как раз и не могут дать никакого совета, несмотря на очевидную большую опытность, набранную годами! А потом, рано ли, поздно, они умирают, а ты остаёшься один цепляться за остатки твоей "вечности", деля её, кургузую, целыми числами после очередного разбитого корыта.
   
   Мир невероятно жесток, а человеческий век чудовищно короток! И разве только человеческий!? Десять лет - собачья жизнь. Как я рискну завести собаку - Друга! - зная наверное, что через каких-то восемь-десять-двенадцать лет из весёлого щенка Друг гарантированно превратится в старого пса, а затем умрёт от дряхлости?! Что такое десять лет? За такой смешной срок человек познает разве что одну-две прописные истины. Не умом - конечно! - сердцем. И за те же десять лет человек может с лёгкостью обрасти брюшком, потерять все зубы, интерес к жизни, а стремление к познанию Мира сузится до желаний лишь вкусно поесть да сладко поспать...
   Нет, всего этого не должно быть! Это всё мерзко и неправильно! Всё это надо как-то изменить!
   Вполне возможно, что через какое-то время жизнь человека благодаря научным успехам растянется и окажется равна двум или трём, или даже пяти средним нынешним, но всё-равно человек так и останется смертным, и всё-равно никто не скажет и никто не узнает из нас, непонятных субстанций, так удобно расквартированных внутри своих материальных коконов - тел, что произойдёт потом, после того, как Дух наш покинет сей кокон, и даже дальше - куда денется он после того как вылетит из птички, которая не постучит более клювиком в родное окно?

   "Ничего не поделаешь - надо дальше жить..." - уговаривал он себя. (А жил он дальше тяжко - с окровавленной душою и маской вместо лица. И жил он так, пока не встретил Её - простую, не плохую и не хорошую - мать его детей...)


   В последнее время ночами он подолгу ворочался, мучаясь от бессонницы, зато днём, если бывал свободен, мог запросто прикорнуть у телевизора, забывшись на час-другой. Ему снился один и тот же сон.
   И это не был обычный кошмар, преследующий разум повторяющимся сюжетом, абсурдным, как оборот запиленной виниловой пластинки. Как любимый фильм, просмотренный тобою сотню раз, но в котором ты всё ещё мечтаешь обнаружить новые нюансы, упущенные тобой при предыдущих просмотрах, но твои ожидания рассыпаются в прах - все реплики и ужимки главных героев, перемещения массовки на планах, и даже шумы, звуки и музыкальные вставки ты знаешь наперёд. Был у него такой сон про службу (крутился постоянно в течение несколько лет): как он, сегодняшний, приходит на КП и пытается прорваться вовнутрь, но его в родную часть не пускают, потому что у него нет документов пропуска. А ему позарез нужно именно сегодня пойти в наряд, и он знает, что уже опаздывает, и времени на переодевание и получение оружия практически не остаётся! А когда он всё же какими-то обманными путями преодолевает все преграды, ворует форму и уже сидит на разводе, то вдруг осознаёт, что это глупо: его сейчас обязательно раскроют - в списках он не значится, документов нет, да и возраст для срочной совсем не подходящий... Вот прямо сейчас и здесь его арестуют, сдадут на руки полицейским, а те отправят в КПЗ и заведут дело. Заподозрят в шпионаже. Или - того хуже! - в терроризме. Обязательно - в попытке завладения оружием. И назад дороги нет - он не может просто так взять и уйти, не привлекая к себе внимания... Ещё был сон про защиту диплома, которого нет. Потому что он не подготовил его - от слова "совсем". Он даже тему дипломной не знает. А защита завтра. Кто его куратор? Не помнит. Он все эти месяцы где-то прогулял, непонятно чем занимался... Чёрт знает чем, но только не дипломом! Значит, защищать ему, получается, нечего, а пять лет в институте пошли псу под хвост... Экзамены, зачёты, лекции, курсовые - всё зазря! В общем, очень быстро наступала патовая ситуация с предсказуемой концовкой (просыпанием в поту).
  И вот к этим привычным уже, милым страшилкам вдруг прибавился сериал, где каждый следующий сон является не копией, а продолжением предыдущего.. В первый раз ему привиделась квартира, полученная взамен их прежней, старой - фантастически огромная, метров, наверное, в двести. Четырёхкомнатная с холлом, двумя туалетными комнатами и широченными коридорами. Современно отделанная. Абсолютно нереальная квартира-мечта! И как почти всегда случается во снах, безумная радость резко сменилась тихим ужасом, когда на третий день в квартиру-мечту прибыли другие жильцы. Вторженцы оккупировали две самые большие комнаты: гостевую и кабинет. А коридоры, ванная, туалеты, кухня-столовая и холл остались общими. Вскоре выяснилось, что им с матерью (которая во сне оставалась живой) предоставили не всю эту чудесную квартиру целиком, а только её часть. Мать билась в истерике, а он успокаивал её, обещая разрешить вопрос. И пошёл по инстанциям.
   "Почему, - спросили там, - Вы не подняли шум, когда увидели, что квартира эта новая, мягко говоря, отличается по площади от вашей прежней жалкой убогости? Не потому ли, что хотели обойти закон, который прямо говорит, что собственник при вынужденном переезде получает жилище тех же параметров, что и бывшее, а не кардинально больших? Ведь вы же понимали, что никаких прав на подобные хоромы не имеете, однако же обживались в них в течение дней, и в ус не дули!?"
   "Простите, - твердил он. - Ох, простите! - но я не хочу жить в коммуналке, пусть и огромной! Меня никто не предупреждал, я даже представить себе не мог, что сейчас людей переселяют в коммуналки из отдельных квартир! Я уже там жил в детстве, и не хочу возвращаться в ту же реку. Это несовременно! Это просто жестоко! Я претендую всего лишь на квартиру той же площади, что у меня была. Я имею на это полное право! Я собственник! Пусть она будет шестьдесят метров (хорошо бы, хотя, понимаю - нереально... Ладно, пусть будет пятьдесят), но пусть она будет, и именно моя, без посторонних человеческих полипов, безо всяких там соседей и совладельцев!"
   Маячил ещё вариант обмена путем купли-продажи - геморроидальный, морочный (требующий к тому же полюбовного согласования с соседями, с которыми он не общался), впрочем, вполне реальный. В таком случае двушка в пятьдесят квадратов в новом доме им с матерью была бы гарантирована. Вот только когда это всё будет, и сколько кровушки и нервов попьёт!? И как договариваться с вторженцами, коли он не может себя пересилить и хотя бы раз выказать к ним радушие (кроме разве что мрачного "здравствуйте" поутру - без улыбки и не подымая глаз)? Он злился за это нелепое своё поведение, где чувства берут вверх над рацио, и кусал кулаки.
   Между тем бывшую квартиру-мечту, кроме хмурых соседей, заполонили также насекомые. Среди ночи он просыпался от щёкоти в голове, включал свет и обнаруживал у себя на подушке рой копошащихся жучков. Это оказывались клопы - только что прибывшие на сбор урожая голодные, притворяющиеся мелкими листочками новички, и толстые, раздувшиеся от крови завсегдатаи. Он осторожно брал подушку, поднимал её за края и заглядывал под низ. И там видел присворгнувшуюся живность  разного размера и толщины. Содрогаясь, он осторожно выносил подушку в ванную, смахивал кровососов в раковину и тут же смывал их горячим душем, не давая разбежаться. Смотрелся в зеркало, и обнаруживал, что вся голова его была испещрена красными точками покусов. Поднимал майку - и видел искусанный живот. И всё это клоповное безобразие продолжалось из ночи в ночь. Они терзали его плоть и пили его кровь. В этой новой беде он также подозревал соседей, поскольку у него-то клопов отродясь не бывало. Что делать? Из ниоткуда угодливо взялась огромная банка с отравой. Так куда там её полагается лить? Под плинтус, наверное. Отодвинул диван и присел на корточки, всматриваясь в пол. Кажется, он выявил гнездо - в одном месте в паз паркетной доски скрылись несколько здоровенных клопендрий. Он зачем-то разобрал паркет в этом месте, хотя здравый смысл кричал: "Не дури! Залей туда химию! Это же гораздо проще!" И, в самом деле, лучше бы он ничего не разбирал: из квадратной темноты фосфоресцирующими точками на него уставились десятки глаз. Это были... млекопитающие. И не какие-нибудь милые создания - из тех, что люди держат в домах как игрушку. Нет! - это были... грызуны! И пахли они как грызуны. Промелькнул какой-то отсвет, и он их всех обозрел. И сомнений не осталось - да, это были они! Дикие. Из самых больших! Серые, с переходом в рыжину! Величиной с кошку! Вот тебе и "новая квартира"! "Когда же уже это всё закончится!" - беззвучно кричал он и просыпался.
  Спустя неделю вдруг пришло продолжение сна, и довольно позитивное. С инстанций ответили. Это, оказывается, у них там что-то в бумагах напутали, а он ни в чём не виноват! И теперь ему предоставят машину для переезда, и квартиру - теперь уже обычную, двухкомнатную, скромную - всё как у людей. Более того, в инстанциях его уверили, что собственно его, точнее, их с матерью квартира ещё пока строится, но им решили пойти навстречу, и временно (временно!) переселить в квартиру поскромнее их будущей. Зато без соседей! Квартира на третьем этаже, угловая. А свою квартиру они обязательно получат. Надо только потерпеть. Месяца три-четыре. Или пять. Или шесть. Не больше! Такая вот судьба. И снова был переезд, затянувшийся на целый день, потом расстановка мебели, отнявшая ещё два полновесных дня, работа с перфоратором, дабы развесить все полки и часы. И мать опять жаловалась, что от долбёжки у неё голова раскалывается, а он её успокаивал, говоря, что очень скоро он всё наладит. Но потом соседи по подъезду гуртом стали заниматься ремонтом и переделками, и с утра до вечера пошла долбёжка - и сверху, и снизу, и со всех сторон. В общем, стоял тихий ужас.
   Зато из окон он ежедневно наблюдал, как уходит в небо каркас того самого дома - нового, прекрасного, куда они наконец-то когда-нибудь навсегда переедут. Практически в такую же квартиру, где обитают сейчас, только не угловую и не на третьем, а на двенадцатом, с видом в сторону центра. С долбёжками, конечно, тогда всё начнётся по-новой. И всё так и случилось, и всё это он увидел и прочувствовал, только не в этом уже сне, а в следующем, который пришёл к нему спустя ещё десять дней, и в котором он тут же вспомнил все предыдущие свои сны этой серии...


   Когда по квартире пронёсся требовательно-долгий визг звонка, Смыслов очнулся, понял, что после обеда он прикорнул в кресле, и сам не заметил, как уснул, вспомнил, что снился бред, что настоящая жизнь - она здесь, что сегодня - суббота, и даже не вечер. Вышел в коридор, с привычным скрипом отпер первую дверь и прильнул к глазку. В тамбуре стояла неизвестная в тёмной шубке - точнее было не разглядеть.
   - Кто?! - крикнул он настолько громко, чтоб за дверью услыхали. Обычно таким образом шастали разного рода собиратели подписей под петициями, опросники, коммивояжёры и откровенные мошенники. Им всем он не открывал, но для приличия всегда справлялся через дверь: "Кто?!"
   - Здравствуйте! - с тем же нажимом, что и он, почти с переходом на крик отозвался женский голос. - Я врач. Вы месяца два с небольшим назад вызывали неотложку. С Вашей мамой тогда удар случился. Это я приезжала.
   Конец фразы она произнесла уже перед распахнутой входной.
   Вязаный берет с помпоном, короткая шубка, джинсы, сапожки. Глаза подкрашены, губы чистые, без следов помады. Лицо привлекательное, даже, пожалуй, красивое.
   - Да, конечно! - воскликнул он. - Я Вас помню! Оксана.
   - Просто я сегодня очутилась в этих краях, и вот решила заглянуть. Узнать... Заодно поздравить с прошедшими. А вот это - на всякий случай. Ну... - не с пустыми же руками... - сказала она и протянула ему пухлый пакет с ручками.
   - Что здесь? - спросил он.
   - Это подгузники. Для взрослых. Как Ваша мама?
   - Всё хорошо. - сказал он, машинально забирая пакет. - То есть я не так выразился. В том смысле, что, наверное, всё так и должно было случиться. Она скончалась. Тогда же. И там же. В той самой больнице, в которую мы её привезли. Наверное, так было предопределено. А это, - он глазами указал на пакет, - обязательно понадобится. Мне, когда я достигну возраста дряхлости. Спасибо. Ах, простите! Я растяпа - держу Вас на пороге! Проходите.
   - Может, лучше мне...
   - Да проходите же, не стесняйтесь! Смелее! У нас есть хороший чай - цейлонский. А также конфитюр и печенье овсяное.
   И она вошла.
   - Только учтите, Оксана! - я предпочитаю крепкий. - вдруг брякнул он.
   - Хорошо, - сказала она просто. - Я приготовлю.
   Скинув шубку и берет ему на руки, одновременно обеими руками поправив волосы перед зеркалом, она оглянулась, неловко улыбнулась, встретив его взгляд, вздохнула и скрылась за поворотом коридора, ведущего на кухню.
   Как пьяный, на ватных ногах он доплёлся до кресла, в которое и бухнулся.
   "Уфф! Вот так штука! А ведь она послана спасти меня, - твердил он себе, кивая, как будто кто-то незримый, присутствующий в комнате его убеждал, а он соглашался. - Спасти. Это же так очевидно! Никаким иным способом нельзя вытянуть человека из омута потерь. Лишь созданием новых любимых тобою людей, для которых и когда-то твой уход станет их потерей, а значит, неотъемлемой частью теперь уже их судеб..."
   С кухни, где хозяйничала Оксана, слышались весёлое журчание воды и звяк посуды. Он взглянул на часы, висевшие на стене, зафиксировал время и загадал тут же, что ежели она войдёт в комнату не прямо сейчас, а спустя хотя бы три минуты, у них будет трое детей. Она вошла ровно через четыре минуты.






   


Рецензии