Алекс

               

   Над городом издевался хамсин. Он с рёвом проносился над ним, цепляясь за выступы домов, свистел в ветвях деревьев, гнул верхушки пальм и, при этом, громко хохотал, глядя, как под его натиском, вздымаются тучи песка, принесенного с пляжа, и они несутся вдоль улиц, увлекая за собой мелкий мусор, бумажки, окурки и плюют этой мешаниной в лица редким прохожим, рискнувшим выйти в такую погоду. Песок, шурша, бился о стены домов, и его мельчайшие крупинки проникали в любую щель в окнах, оставляя тонкую плёнку на всём что в ней было. Он веселился от души, проносясь над опустевшим городом, и, не теряя своей силы, несся дальше, свистя и улюлюкая.

   Сквозь давно немытое окно, и без того, затенённое густой кроной, растущих вдоль улицы Аленби, деревьев, дневной свет в комнату пробивался с трудом и в ней всегда царил полусумрак. На неопрятной кровати, лежал пожилой, заросший давно не бритой щетиной, человек, рядом, на ночном столике стоял полузаполненный стакан с водой, большая, почти пустая, пластиковая бутылка, пузырьки, беспорядочная кучка таблеток в разной расфасовке.

   Обстановка в комнате поражала своей неустроенностью. Старый шкаф, одна дверца которого была полуоткрыта. В проёме можно было увидеть тройку висящих костюмов, а внизу стояло несколько пар туфель, на верхней полке лежала шляпа. Если бы, любопытствующий, заглянул в шкаф, чтобы подробнее ознакомиться с его содержимым, он обнаружил, что костюмы сшиты на заказ и у хорошего портного, но уже поношены и вида не имеют. Туфли тоже, когда-то были модными и купленными у «Бали», но каблуки у всех стоптаны, а верх потрескался. Даже мягкая шляпа была от «Борсолино», но и на ней чётко проступали явные следы слишком частых соприкосновений с лысиной.

   У другой стены стояло зеркало с туалетным столиком и лежащими на нём, безделушками и щёткой, с остатками волос, в которую был воткнут гребешок без нескольких зубчиков. Пыль в комнате давно не вытиралась и это ещё больше усугубляло, и без того сильное чувство безысходности, возникающее при взгляде на эту картину.

   Человек лежал на спине, устремив невидящий взгляд в потолок, и, казалось, что он уже умер. Однако, он был жив и с трудом, но ещё дышал. Из груди вырывались хрипы, болело сердце, от хамсина оно сжималось ещё сильнее. Он ощущал каждый, новый порыв ветра, как бы изнутри. Мысль раздваивалась. Он одновременно видел паутину в углу и думал о том, что никто давно уже не убирал здесь, а какая-то вторая половина мозга прокручивала кинофильм, в котором он видел себя молодым, полным сил и энергии, в кругу друзей и братьев и не мог никак связать между собой эти две ипостаси. Как это произошло? Почему он, совсем ещё недавно, такой весёлый и деятельный, теперь лежит в этой неуютной комнате один, и даже самая близкая женщина всё реже и реже заходит к нему? Что случилось, где и когда он сломался, перестал верить в свою звезду, растерял друзей? Он пытался проанализировать свою жизнь, найти эту точку перегиба, но ничего не получалось.

   Он не был беден. В нескольких банках у него были открыты, довольно пухлые, счета и во внутреннем кармане одного из пиджаков лежал кожаный бумажник с кредитными карточками золотистого цвета. В мозгу назойливо сидела мысль о том, что, всю жизнь, будучи любителем компаний, не дураком выпить в кругу друзей, бездумно тратившим, с трудом заработанные, деньги, он вдруг превратился в мизантропа и скрягу, с великим трудом, расстававшимся с каждым шекелем. Почему, что послужило толчком? И ведь произошло это совсем недавно, а он не мог понять, когда и от этого сердце болело ещё сильней. Мысли медленно перекатывались в затихающем мозгу и только вырывали из памяти куски такой короткой и, в тоже время, такой длинной жизни. Он старался их выстроить в хронологическом порядке, но ведь не вспомнишь все 75 лет, день за днём.
   Перед глазами, вдруг, возникла Режица, с её кривыми и пыльными улицами, их домик, синагога, рядом с ним, мама. Папа был Рабби в городе Ново – Александровск, Ковенской губернии. Чуть позже он стал называться Режица, а теперь это латышское Резекне. На месте кривых и горбатых улочек местечка, заселённого преимущественно евреями, в котором было, по меньшей мере, шесть синагог, стоят многоэтажные дома и ездят автомобили, а синагога осталась всего одна, и в ту приходят считанные старики. Незадолго перед своим отъездом, на землю обетованную, он поехал в Режицу. Для него она так и не стала Резекне. В новом названии пропало чувство принадлежности города к еврейству, и он не произносил его. Города он не узнал.

   Могилу папы, на старом еврейском кладбище, он всё же нашёл. Камень стоял и надпись, свидетельствующая, что здесь лежит: «Рабби Азриэль сын Мойсея – Иосифа Вайса, умершего днём 1 Хешвана 1920, когда ему было 58 лет», сохранилась. Увы, маминой могилы нет. Она покоится, вместе с сотнями расстрелянных фашистами евреев, в одном из рвов около города.

   Всесильный сказал: «Плодитесь и размножайтесь». Рабби строго выполнял завет и любящая Ревека, с периодичностью в два года, четырнадцать лет подряд рожала ему по одному ребёнку. Все предки, до Х столетия, были Рабби и, два века назад, осели в Режице, пройдя путь из Испании, через Чехию в Смоленск, а оттуда в Литву. Их было три брата и четыре сестры. Алекс был младшим и очень гордился своей принадлежностью к роду потомственных раввинов, хотя уже ни один из братьев не стал Рабби. А папа очень этого хотел. Он умер, когда Алексу исполнилось только 16 лет.

   Братья и сёстры, в поисках образования и хлеба насущного, разъехались в разные стороны, а Алекс продолжал ходить в еврейскую гимназию и, как мог, помогал маме вести нехитрое хозяйство, позволявшее сводить концы с концами, после смерти папы. Увы, как всякий ребе из еврейского местечка, папа не оставил иного наследства, кроме честного имени. Кто знает, как сложилась бы жизнь, если бы папа не умер так рано, может и Алекс стал бы раввином, хотя он никогда не проявлял особого прилежания, и тяги к знаниям в нём было не так уж много. Так что сложилось, как сложилось. Видно Всесильный не очень рассчитывал, что из подвижного, как ртуть мальчишки, может вырасти хороший слуга Ему.

   А потом была война и этот переворот в России. По Режице ходили военные с винтовками, в длинных шинелях и изредка расстреливали богатых евреев, которых, увы, было совсем не много. Потом образовалась самостоятельная Латвия, а по соседству Литва и дети Равви оказались в разных государствах. Двое старших братьев, Фима и Мотя, осели в Ковно и занялись торговлей, сёстры жили, кто в Риге, кто в Берлине, а он был с мамой и что делать после гимназии, понятия не имел. Оставаться в Режице смысла не имело, а чтобы учиться дальше не было денег. Старший Фима уже имел своё дело, женился и даже купил дом, и они с мамой решили, что Алекс поедет к братьям, а там видно будет.

   Плавное течение мысли прервалось. Перед глазами встала теплушка, плотно набитая людьми. Он явственно почувствовал запах давно не мытых тел и испражнений. Воздух стал таким плотным, что дышать стало ещё трудней. В ушах слышался перестук колёс и Алекс, вдруг, понял, что его опять везут куда-то и от чувства страха, сковавшего и без того ослабевшее тело, оно покрылось холодным, противным потом.

   В мозгу что-то сдвинулось, теплушка исчезла, и он опять вернулся в молодость. Когда же это было? 1923? Нет, пожалуй, 1925, Мотька уже женился и они, кажется, ждали появления Алика. Он впервые попал в настоящий город и с любопытством и удивлением, рассматривал, строго стоящие вдоль прямых улиц, дома в 3, 4 и даже 5 этажей. Таращился на недавно высаженные вдоль Лайсвес Аллеи липы и фонари, на чинно, прогуливающихся, вдоль непрерывного ряда красивых витрин, людей. В магазинах, на вывесках которых красовались сплошь еврейские фамилии, торговали всем, чем можно. В кафе и ресторанах всегда было полно народу. Это поражало воображение и вызывало вопрос: «Откуда они берут деньги?». Он бродил по городу и выбирал место, где хотел бы жить. Однажды, подошёл к горе и с удивлением увидел, как на неё взбирается вагончик, и подумал, что когда разбогатеет, обязательно построит на горе красивый дом, и будет ездить к нему в таком вагончике.

   Фима искал ему работу, а он, пока, бродил по городу. Как-то, он сидел, на берегу реки на корточках, всунув кисть в воду. Было приятно, вода мягко обтекала руку, чуть щекоча ладонь. Неман медленно катил свои воды, куда-то к морю. В Режице тоже была речка, но она не шла ни в какое сравнение с этой. Она была не похожа на неё также как и весь город, открывшийся перед ним и ставший для него, на много лет, родным.

   «Эй, недомерок, ты что там ловишь?». Наверху, на откосе стояли два долговязых парня, с удивлением взирая на него. Он выпрямился и тогда стало видно, что со своими неполными 160 см., по сравнению с ними, он действительно «недомерок».
     - Да, ничего не ловлю, просто приятно.
     - Ты кто?
     - А Вы кто?
     - Я Гокс, а он Сенька. Ползи сюда, познакомимся.

   Они познакомились, а затем подружились, пронеся эту дружбу через пол века. Сеньки уже нет, а Гокс остался там, в прошлой жизни и даже не сможет прийти, проводить его в последний путь. Сколько потерь, сколько утрат. Оказывается, вся жизнь состоит из бесконечного ряда приобретений и утрат. Их поровну, ни на одну больше, ни на одну меньше. Не зря ещё древние говорили: «Нельзя потерять того, чего у Тебя нет». Приобрёл – потерял. Увы, нам.

   Фима, самый старший брат, у которого он жил первое время, наконец, нашёл ему место. На Немане недалеко от их дома, стоял лесосклад, а при нём была лесопилка. Владел складом молодой человек по фамилии Левин. Вот к нему и пристроили Алекса, чтобы учился лесному делу. Дело ему понравилось. На лесопилке пахло свежим деревом и опилками. Оказывается, свежие опилки чудесно пахнут. В них запах пропитанного солнцем соснового леса, смолы, грибов и ещё чего-то неуловимого, что есть в летнем лесу и больше нет нигде.

   Он, вдруг, почувствовал запах и это было очень странно. Здесь, в Израиле, где редкие леса, вообще ничем не пахнут, а в пыльной, давно не проветриваемой, комнате, этого бодрящего запаха и подавно быть не могло, тем не менее, запахло сосной и шишками. Он вдохнул, насколько позволяли лёгкие, а для второго вдоха, видимо, запаха уже не хватило. Опять вернулись воспоминания.

  Он с удовольствием вникал во все детали распиловки брёвен, их сортировки и сушки; вёл учёт количества досок и брёвен, разбирался в их толщинах и размерах, ставил краской клейма на торцах брусьев и крепил бирки к пачкам досок. Сноровки и ума ему хватало, и хозяин ни разу не пожалел, что взял себе такого помощника.

   Вскоре Алекс получил свою первую зарплату. Это была, в его представлении, куча денег и он помчался к Гоксу и Сеньке, чтобы пригласить их в кафе и угостить. С тех пор так и повелось, как только у них появлялись деньги, они шли «кутить» в кафе «Моника». Друзья всегда были рядом. Они вместе гуляли, знакомились с девчонками, ходили на вечеринки к приятелям Гокса и Сени, потому, что у Алекса были только они и компания Мотьки. А потом он встретил её – его птичку, его «фейгеле» и приятели, временно, отошли в сторону.

  Как-то, завершив какую-то удачную сделку, хозяин пригласил Алекса к себе домой. Одев свой самый лучший и единственный костюм – «пасхальный», он отправился в гости и этот вечер перевернул всю его дальнейшую жизнь.

  Дверь ему открыла девушка. Она была совсем миниатюрная, даже чуть ниже его. Он не представлял себе, что могут быть такие женщины. В их компании, постоянно, появлялись какие-то девчонки, и одна даже преподала ему уже первые уроки любви, но они были под стать приятелям, и в их обществе он чувствовал себя не совсем уютно, а тут такое чудо. Он, был сражён, стоял, хлопая глазами, не обращая внимания на протянутую ему руку.
     - Соня. Донеслось до него, откуда-то издалека и он сначала даже не понял, что это говорится ему.
     - Алекс.
     - А я знаю, Папа говорил, что ты придёшь. Она прыснула, увидев смущение молодого человека и своим, женским, чутьём угадав, что произвела впечатление. Ну, а потом, были свидания, вечера на катке, когда они, взявшись за руки крест-накрест, под музыку, плавно скользили по льду. Долгие провожания, первые, робкие поцелуи, весна и ледоход на Немане, букеты тюльпанов, что он носил ей, при каждой встрече.

  Маленькая капля появилась в уголке глаза и скатилась на подушку, потом ещё одна. Он подумал: - «Почему она только из одного глаза?» Мысль опять ушла, нарушив плавное течение воспоминаний, и он услышал тонкий писк, проникавший в комнату извне. Наверное, ветер нашёл маленькую дырочку в раме и свистом свидетельствовал, что он ещё хозяйничает на улице. Свист обрадовал его – «Я ещё слышу, может успею пройти свой путь ещё раз, увидеть всех, кто был дорог и кого давно уже нет, вспомнить их перед новой встречей». А то, что такая встреча произойдёт совсем скоро, он был убеждён.

  Братья и Левины устроили им прекрасную свадьбу, приезжала из Режицы мама. Он снял небольшую квартирку на ул. Кейстучио, недалеко от братьев и они прекрасно зажили с его «фейгеле». Левин взял его в компаньоны и маленькая лесопилка давала возможность жить уже двум семьям. Они не были богачами, но на достойную, полную счастьем жизнь – хватало. Компания разрасталась, друзья тоже обзавелись семьями. Фима был весь в делах, его фирма процветала, он много ездил, в Германию и Англию. Мотя тоже имел небольшой магазинчик. Братья любили друг друга, но он больше был привязан к Мотьке. Тот был таким же любителем посидеть в компании, выпить и повеселиться. Фима был старшим и не мог позволить себе таких развлечений. 

   Жизнь становилась, неожиданно, прекрасной, серая Режица осталась где-то далеко и, постепенно, стиралась из памяти. Здесь у него было гарантированное положение, твёрдый заработок, куча приятелей, всегда готовых разделить с ним эту, ранее не известную, радость бытия. Счастье омрачало одно – у них, пока ещё, не было ребёнка. У Фимы и Моти было уже по два сына, у сестёр тоже были дети, а у них с Сонечкой как-то не получалось. А они так хотели!

  Как они жили! Утром он уходил на работу, Сонечка оставалась дома, а он весь день крутился, как заведенный, а потом возвращался в тёплую, уютную квартиру и они шли куда-то ужинать, веселиться, танцевать, рассказывать анекдоты и смеяться, подшучивая друг над другом и над всем, что попадало на язык.

  К своим 36 годам он знал, чего хочет в жизни и желания эти были весьма умерены: чтобы Сонечка родила ему ребёнка, а потом ещё одного; чтобы его работа давала достаточно средств для обеспечения семьи, чтобы рядом были братья и друзья, с которыми можно посидеть за рюмочкой водки и чтобы это счастье никогда не кончалось. Всё это было и  поэтому ни его самого, ни тех, кто его окружал, не интересовали: ни политика, ни партии, ни борьба за власть и мировое господство. Они не думали: ни о Гитлере, ни о Сталине, всё туже сжимавших тиски вокруг их маленькой Литвы. Они были молоды, не тщеславны и свободны.

  Должны были пройти годы страшной жизни, чтобы он сам и те, кто остался в живых, поняли - какую огромную власть над ними, простыми обывателями, имеют политики, диктующие, где и как им жить. Быть ли им рабами, впряжёнными в колесницу, управляемую, сидящими высоко наверху, или быть свободными. Тогда они стали читать газеты, слушать радио, обсуждать события, пытаясь их анализировать, примеряя к себе возможные последствия, хотя и понимали, что никак не могут повлиять на результат. И он возненавидел тех, сидящих наверху, присвоивших себе право, которое имел лишь Всесильный, решать за него, какой жизнью ему жить. Но для этого, должна была пройти жизнь, которая была ещё впереди.

  А тогда, казалось, что ничего не может разрушить это спокойствие, хотя в воздухе уже начал ощущаться противный запах войны. Предусмотрительный Фима, взял старшего сына и поехал в Англию, где уже жила одна из сестёр - Мира. Он устроил Абрашу в колледж, подыскал квартиру, и Берта с Давидом приехали к нему. Но в Ковно остался дом и дело, которые надо было продать. Решили, что продажу проведёт жена и для этого она, ненадолго, вернётся с младшим сыном обратно, но тут пришли Советы, а потом немцы вошли в Польшу и они оказались отрезанными от Фимы.

  Радостное ощущение жизни, сменилось неопределённостью. Никто не знал, чего ждать от завтрашнего дня. Люди собирались в тех же кафе и ресторанах, встречались на Лайсвес Аллее и не говорили ни о чём, кроме, как о том, у кого из знакомых национализировали очередной магазин, или дом, что будет дальше и что  делать. Их склад и лесопилку тоже национализировали и они, из хозяев, превратились в наёмных работников. Правда, зарплату они получали достаточную, чтобы жить и позволять себе тоже, что и раньше, но это уже не приносило прежней радости. В городе поселился страх, а евреи, как всегда, ждали погромов.

  К ним пришли ночью с 13 на 14 июня, и эта дата навсегда отпечаталась в мозгу. Он мог бы забыть всё, но 13 июня 1941 года сидело у него в памяти также твёрдо, как собственное имя. Всё было очень спокойно и даже вежливо, но от этого становилось ещё страшнее. Два литовца и русский офицер предложили им одеться, взять самое необходимое и выйти на улицу. Они собрали небольшой чемодан, закрыли дверь и навсегда ушли из той, уютной жизни.

  На улице стояла грузовая машина, в крытом кузове которой уже сидело человек 20. Он обратил внимание, что во многих домах вокруг светились окна, хлопали двери, слышался плачь детей. Город не спал.

  Их привезли на станцию, где стоял длинный эшелон и у каждого вагона из грузовика в раскрытые двери, вползал нескончаемый поток людей. Отъезжала одна машина и сразу подъезжала другая. Вагон, в который они попали, вскоре заполнился так, что, ни внизу – на полу, ни на нарах, невозможно было повернуться. Люди сидели, в темноте, плотно прижавшись друг к другу и молчали. Людей сковал страх неопределённости. Двери закрылись, защёлкнулась щеколда и, вскоре, поезд тронулся.
 
  Они с Сонечкой устроились на втором ярусе и им повезло – рядом было небольшое, зарешоченное окошко, оттуда проникал воздух и можно было дышать. Внутри вагона эта роскошь была недосягаема. Вскоре там стало так душно, что, уже в первую ночь, людям становилось плохо. Никто не спал, все сидели молча, уставившись в темноту, не зная, кто сидит рядом и даже не интересуясь этим. Каждый думал о своём, но мысли всех крутились вокруг одного вопроса – «Куда?». Как ни странно, но вопрос – «За что?», возник гораздо позднее, когда они научились говорить друг с другом.

  Когда рассвело, начали оглядываться и обнаруживать знакомых. Всё-таки, Ковно небольшой город и все знали друг друга. Их оказалось около 60 человек, разных по возрасту и полу, каждый со своей болью и мыслями. А потом началось самое страшное - людям нужно было в туалет, а поезд, грохоча по стрелкам, проносящихся мимо полустанков и станций, несся вперёд и когда он остановится, не знал никто. В вагоне стало просто невыносимо – к духоте стал примешиваться острый запах мочи. Жара, хочется пить, у кого-то оказались сигареты, и он закурил. Поднялся страшный гвалт. Люди выплёскивали в крике всю боль, от унижений, которым их подвергли, в крике было всё, что накопилось за эту – одну из длиннейших ночей в их жизни, и они долго не могли успокоиться.
 
  Прошло много часов, прежде чем поезд остановился, и им дали возможность выйти. Остановились в поле, вокруг охрана, выпускают из нескольких вагонов, люди бросаются к небольшому прудику, заросшему камышом, пьют, черпая ладонями, пахнущую болотом, воду, тут же отправляют свои надобности, не обращая внимания на окружающих, затем опять пьют, как будто думают, что можно напиться впрок. У предусмотрительной Сони была кружка, Алекс сбегал в вагон, и они набрали в неё воды. Вскоре всех загнали обратно и закрыли двери, дошла очередь до других вагонов, а потом поезд помчался дальше.

  Только на второй день им дали буханок 10 хлеба и поставили пару вёдер, вместо уборной. У кого-то нашёлся нож, они пересчитали «присутствующих» и, как ни странно, но делить хлеб доверили Алексу и то, как он справился с этим, спасло ему жизнь. День сменялся ночью, и они уже потеряли им счёт. Сонечка переносила эту страшную дорогу с трудом. У неё и так были слабые лёгкие, а в этой духоте днём и холодных ночах, когда нечем накрыться и бьёт озноб, стало совсем плохо. Он, как мог, пытался её согреть - надевал на неё свой свитер и пиджак, но она, вскоре начала кашлять и этот кашель, рвал ему душу больше, чем вся обстановка вокруг. А потом они узнали, что началась война.

  Он подумал – как странно складываются человеческие судьбы. Казалось бы: его вырвали из нормальной жизни, проволокли через огромную страну в нечеловеческих условиях, он потерял любимую жену и прошёл через все круги ада, проклиная этот строй и всё, что он с ним сделал, но, при этом, он остался жив. Не произоиди всего этого и его труп даже не нашли бы среди 30000 погребённых под Ковно евреев. Видно, он Ему, для чего-то был нужен. Для чего? Что он сделал такого в дарованной жизни, что Он его пощадил?

  Что определяет длительность жизни человека? Вот он, лежит забытый всеми, ещё в здравом уме, сознавая, что это его последние минуты на этой земле. Он ничего особенного в жизни не сделал, но Всевышний зачем-то отпустил ему целых 75 лет. За что? Для чего? Он никогда не задумывался над такими вопросами – просто жил, порой выживая в нечеловеческих условиях, но, видно, сохранил в себе человеческое, раз Он держал его здесь. И ему стало как-то приятно, и мысли опять вернулись к тем, давно прошедшим событиям.
 
  Счёт дням был потерян, чувства притупились, всё становилось безразличным, они научились терпеть жажду и голод, хотелось только одного - чтобы этот бесконечный путь уже кончился. Наконец, поезд остановился, открылись двери, их вывели из вагонов, построили в колонну и повели по дороге в лес. Городские люди, большую часть своей жизни, проведшие в пределах городских кварталов, естественно, знали, что есть леса, тем более, что и под Каунасом они были, но то что открылось перед ними, не шло ни в какое сравнение с ранее видимым.

  Лес пугал: темнотой, громадой деревьев, соснами в два обхвата, мохнатые вершины которых, терялись где-то на недосягаемой высоте; мощностью ёлочных лап, из под которых, казалось, на них смотрело, что-то неизъяснимо страшное. Тишина, только где-то, в недосягаемой глазу высоте, шумели, соприкасаясь друг с другом, мохнатые лапы сосен. За время пути они натерпелись такого, что испугать их, вроде бы, ничто уже не могло, тем не менее, громада леса страшила.

  На расчищенной от леса площадке, за высоким забором с колючей проволокой поверху, стояло десятка два деревянных бараков, куда их и распределили. Посередине барака была печка, вдоль стены шли нары, на противоположной стене, окна были вставлены не во все рамы, и по бараку гулял ветер. А вокруг непроходимая, пугающая, темнота леса, из которого невозможно выбраться, даже, если бы и не было забора, колючей проволоки и вышек с пулемётами, по углам ограды. Здесь им предстояло прожить, возможно, всю оставшуюся жизнь. Невесёлая перспектива для людей, ещё недавно полных жизни и устремлений.

  Вспоминать, о том, как в первую же зиму, умерла Сонечка, как голодали и надрывались на валке леса, физически немощные, интеллигенты, как мёрзли, без зимней одежды в 30-40 – градусные морозы - он уже не мог и не хотел. Для него, на всю оставшуюся жизнь, осталось тайной – как, не приспособленные к таким лишениям, люди смогли вынести то, что выпало им.

  Действительно, каким бы ни был человек, но, на краю пропасти, в нём просыпается инстинкт к выживанию, появляются, ни с чем не сравнимые, силы и, неожиданно для себя, да и для окружающих, он перепрыгивает пропасть, в которую неминуемо должен был свалиться. Сваливается совсем слабый. Увы, таких оказалось очень много и за пять лет, за ограждением, появился целый городок из холмиков, где по четыре - пять человек, ежедневно находили своё вечное упокоение и, где осталась лежать и Соня.

  И всё же, даже в этой беспросветной действительности, было два счастливых обстоятельства – он встретил там Гоксика и они продержались вместе все эти годы и второе, что его опыт дележа хлеба в вагоне, обеспечил ему должность хлебореза в лагере, избавив, таким образом, от работы на лесозаготовках. Он с утра, до ночи, не разгибаясь, огромным ножом, резал бесчисленные буханки на кухне лагеря. На руке образовалась каменная мозоль, которая сохранилась на все доставшиеся ему годы, зато глазомер у него стал непревзойдённым. Он, на глаз, резал куски хлеба так, что их можно было не перевешивать – ошибка могла быть в 2-3 грамма и вне зависимости от плотности и пропечёности хлеба и величины пайка. Так же точно он разливал водку и не важно, какие ёмкости перед ним были: рюмки или кружки, стаканы или консервные банки – количество напитка в них было одинаково.

  А потом была Победа. Они узнали о ней от охранников, выскочивших из своего барака, за лагерем и паливших в небо из ружей и пистолетов, плясавших, в какой-то неистовой, ни на что не похожей, пляске. Внутри ограждения не знали – радоваться, или нет. Для них вряд ли, что-либо изменится. Но, изменилось. Была объявлена амнистия, правда, было не известно – коснётся ли она их, но появилась надежда. Их стали выпускать из лагеря и они ходили в, оказавшийся не очень далеко, Иркутск. Лагерь находился на окраине города. Стали приходить письма, от тех, кому удалось сбежать от немцев. Люди писали, кто жив, где находится, так соединялись семьи. Однажды, кому-то пришло письмо, где говорилось, что семья Моти сумела эвакуироваться, и они живут в одном из городков на Волге. Он написал письмо и, о чудо, получил полный радостных слов, ответ. Жизнь продолжается – он не один!

  В 1946 году им разрешили уехать. Куда? В Ковно никого не осталось, многие поехали в Вильнюс, но и там его никто не ждал. Гоксик всё же тянул на родину, но ему очень не хотелось возвращаться. После долгих споров  они с Гоксом решили отправиться к Моте, а там решить, что делать дальше.

  Какая была встреча! В том же посёлке жили и семьи двух братьев жены Моти – Зельды. Они тоже соединились только в 1944 году. Как они радовались встрече! Какие счастливые месяцы они провели тогда. Они были молоды и среди родных и близких ужасы недавнего прошлого уходили быстро. Удалось устроиться на работу, получить карточки, снять комнату вместе с Гоксом. Всё налаживалось, но приятель бредил возвращением в Литву. Мотя уговаривал их не делать этого. Они просиживали ночами, взвешивая все за и против. Старший брат говорил, что там они всегда будут на учёте, где-то, в другом месте, можно затеряться, но доводы на Гокса не действовали. Он говорил, что на войне снаряд, дважды в одну воронку не попадает. Откуда он это знал – Алекс понять не мог, но и бросить друга не решался. Наконец, в надежде, что там их не найдут, они решили ехать не в Каунас, а в Вильнюс, где в то время собирались все ковенцы, оставшиеся в живых в гигантской человеческой мясорубке. Увы, как они были наивны, так и не поняв, с каким режимом имеют дело.

  В городе оказался, чудом выживший, сын Фимы. Он жил в семье сестры Берты, которая его спасла, а потом и воспитала. Берта погибла в гетто, но смогла вывести Давида оттуда. Он привязался к мальчику, Всесильный не дал ему детей. Может это и хорошо? Что бы он смог им дать? 

 Он так больше и не женился. Нет, он не стал анахоретом, у него были женщины, но он не привязывался к ним, на всю жизнь сохранив привязанность только к одной, оставшейся лежать в безымянной могиле на другом конце земли.
 
  Всю свою нерастраченную любовь, к несуществующим детям, он отдал Давиду, и тот платил ему тем же. Давид очень любил своих, по сути, приёмных родителей. Они даже хотели его усыновить, но он решил, что не надо и Алекс стал ему вторым отцом.

  Он устроился на работу, стал хорошо зарабатывать, появились деньги, но они не задерживались в его карманах. Уже возникли коммерческие магазины и рестораны, а компания приятелей всегда была рядом. С отменой карточек и вовсе стало свободно – имей деньги и всё к твоим услугам. Он любил и мог выпить, а, главное, получал от этого удовольствие. Не просто от процесса поглощения напитка, а от шума компании, разговоров у стола, тесноты общения. Лишённый семьи, он, непроизвольно, искал, хотя бы временного уюта и находил его в кругу приятелей. Он умел и радовался жизни, выкинув из головы мрачные картины прошлого.

  В те годы футбольная команда «Жальгирис» играла в первой, а потом во второй группе всесоюзного первенства и они с Давидом не пропускали ни одного матча. Как он болел! Какое это было удовольствие – сидеть в тесноте трибун, рядом с незнакомыми людьми, быстро становившимися близкими, ведь у всех была одна, общая мысль – помочь своей команде, хотя бы криком. Он, вместе со всеми, вскакивал, орал, свистел и, глядя на него, можно было подумать, что это не респектабельный человек, за спиной которого пять лет лагерей и потеря близких, а какой-то беззаботный босяк из предместья, хотя и весьма прилично одетый.

  Они не пропускали ни одной премьеры в русском театре, или в кино. А какие походы в баню, они предпринимали! С пивом, раками, которые ловил хозяин его квартиры, и которыми щедро делился, с многократными посещениями парной. Любовь к бане, видно, осталась от лагеря, где каждый поход в неё, превращался в праздник. Ужасы прошлого отошли и, казалось, что так будет всегда, но в январе 1949 года за ним пришли второй раз. Мотя оказался, как всегда, прав.
 
  Опять была теплушка, нары, в тесном вагоне 60 человек, большинство из которых, тоже совершали этот путь вторично. Их привезли в тот же лагерь и опять бараки были без стёкол и дверей, потому что их растащили, опять надо было обживаться и таскать сено для постелей, колоть дрова и заколачивать фанерой оконные проёмы. Правда, у большинства уже был опыт, но от этого не становилось менее жутко, чем в том – 1941. Они, формально, не были заключёнными и назывались «спецпереселенцами». Вскоре их стали выпускать из лагеря, разрешили работать в городе, со временем даже и жить там, но уехать, куда-либо, они не имели права, да и прав не имели никаких. У них, даже, документов не было, а для устройства на работу выдавали справки.
 
  Прошло долгих четыре года, ещё четыре года, вычеркнутых из жизни, из-за нелепой ошибки, какой-то сволочи, перепутавшей его со старшим братом Фимой. Это Фима был богат и подпадал под разнарядку выселения, но его не было в Каунасе, и взяли брата, простого парня, достаток которого, не выходил за рамки среднего труженика. А может его и не перепутали? Просто надо было обеспечить количество? Всё равно сволочь и власть, которая позволила это, тоже сволочная! В начале весны 1953 года их мытарства закончились - умер Вождь. Вся страна погрузилась в траур, а они тихо радовались, приписывая ему причину их страданий и бесчисленных потерь. Вскоре им разрешили покинуть Сибирь. Мотя звал к себе, в Ригу, но он вернулся в Вильнюс, где оставались друзья, а, главное, Давид.

  Устроился на работу, опять появились деньги и он, с удовольствием, тратил их, ничуть не задумываясь над завтрашним днём. Он уже прекрасно усвоил, что его может и не быть, а значит – живи, пока не забрали вновь. Разрешили переписку с заграницей и из Лондона стали приходить письма от брата и сестры.

  Он вспомнил, как оба приехали, как обнялись в аэропорту и плакали, не в состоянии произнести ни слова и в этом молчании было всё: и невысказанная любовь друг к другу, и радость от встречи, и горечь от огромных потерь, и надежда, что всё ещё может быть хорошо.
 
  Опять по щеке поползла слезинка. Он с предельной ясностью ощутил объятие. Это удивило его. Он прекрасно понимал, что никого из них уже нет, на этой земле, и обнять его никто не может, а потом понял, что они зовут его к себе и встреча, как и много лет назад, уже близко. Стало чуть легче дышать и сердце отпустило. А может, просто, ветер утих?

  Фима звал к себе, он мог прислать вызов сыну и брату, но Давид отказался, а он не мог оставить Давида. Это были неплохие годы. Семья, хоть и редко, но встречалась. Давид уже успел жениться, у них родилась дочка, и он в ней души не чаял. Увы, но «ничто не вечно под луной». Заболел Мотя, и врачи констатировали - рак. Он мучился три долгих года и ушёл, туда, где теперь собрались все, кроме Алекса: папа, мама, все сёстры, оба брата. Он похоронил его по обычаю предков, на еврейском кладбище Риги и оплакал того, с кем был наиболее близок в семье. Скоро опять встретимся, подумал он, на мгновение, покинув свой зал повторного кинофильма.

  И всё же он решился. К середине 60-х из Москвы вновь повеяло страхом. Он понимал, что третьей высылки уже не выдержит. Да и не держало его здесь почти ничего. К тому времени из Литвы начали выпускать поляков. Его познакомили с одной симпатичной полькой, которая собиралась уезжать, и ей нужны были деньги. Они сговорились, заключили фиктивный брак, подали заявление на выезд и получили разрешение.
 
  Из Польши он поехал в Лондон, но у брата оказалось неуютно. Для племянников и племянниц он был, почти что, чужим, с братом контакт был давно потерян, друзей рядом не было, а заводить новых, уже было поздно, да и выбора не было. Он мучился приобретенной свободой, а на родине предков, давно уже ждала сестра Дора и он отправился в Телль – Авив.

  Здесь он неплохо устроился, опять стал зарабатывать, было много приятелей, из довоенного круга, правдами и неправдами, перебравшихся сюда, но в нём что-то сломалось. Здесь всё было не так. Не было той открытости, что была «там». Каждый выживал сам по себе, скрывая свой достаток и свою бедность. Внешне отношения оставались прекрасными, все улыбались всем, с удовольствием выпивали в компании, особенно, если он платил, но у людей уже появилась зависть к более удачливым, а те, уже свысока, смотрели на неудачников.

  Он вспоминал довоенное Ковно: десятки знакомых, встречи на Лайсвес Аллее, когда вечером, весь город выходил гулять. Свет фонарей, пробивающийся через листву лип, снующих, между гуляющими, продавцов сосисок и мороженого, радостные возгласы встречающихся знакомых, таких, будто не виделись целую вечность, хотя сегодня вместе обедали. Все знали всё и обо всех, всегда можно было рассчитывать на протянутую для помощи руку. Даже в страшном, сибирском изгнании, редкие письма становились общими радостями. Люди, никогда ранее не бывшие друзьями, старались помочь, делясь всем, что было.

  Здесь, он не смог привыкнуть к тому, что каждый замкнулся в свою скорлупу, никому не было дела ни до него, ни до соседа. Он не понимал, почему так происходит, что ему делать и от этого становилось совсем неуютно.

  Как странно устроены люди. Сколько истых атеистов, в минуты опасности, просят Его об избавлении от неё, когда настигает горе, идут просить о снисхождении за прошлые грехи, когда оказываются на распутьи  - обращаются за советом. Прожив жизнь отнюдь не набожным, он решил спросить у Него и стал ходить в синагогу, но и Он молчал.
 
  Окончательный слом произошёл после смерти Доры. Она оставила ему свою квартиру и небольшие деньги, что скопила с мужем. Вместе с его деньгами – это оказалась приличная сумма, но радости от достатка - не было. Наоборот – он перестал тратить деньги.
 
  Он дрожал над своим, небольшим, богатством и не знал, как им распорядиться. Он перешагнул черту, когда всё становится безразличным, оставшись один в этом, ставшем чужим, мире. Вокруг не было никого - братья и сёстры уже предстали перед Всевидящим и его путь к Нему становился совсем коротким. Наконец, он решил оставить всё своему единственному племяннику и, когда составил завещание, перестал считать эти деньги своими.

  Над городом опустились сумерки и в комнате стало совсем темно, но он уже не замечал этого. Под тонкий свист, исходящий от окна, и шорох песка, жизнь медленно покидала тело. Фильм закончился, пошли титры действующих лиц, когда-то близких, или промелькнувших на экране в эпизоде, все они, вместе с Режиссером,  ждали его Там. Круг замкнулся.

  Конец.


Рецензии