Палата с маяком

Когда Кристину снова завели к нам в палату, я удивилась. Все ведь обзавидовались Крис, которую выпустили раньше нас; а кому-то вообще никогда не суждено покинуть лечебницу. Естественно, я к ней бросилась, как только вышел конвой медсестр.
- Что случилось? Ты здесь…
- Я села в тачку к одному таксисту…Хороший был парень. У него была при себе трава. Мы немного покурили – и я сошла с ума.
Как же просто Крис это сказала. «СОШЛА С УМА». Спокойно, как будто в ней было заложено это понимание, внедрено в мозг. Она казалась отстраненной, вполне обычной, немного на своей волне, с нервноватыми движениями. Слегка замедлена – чем-то накачали. Я знала, как обманчив бывает внешний вид.
С одной такой я пробеседовала около получаса. Черноволосая девушка с тяжелым взглядом и густыми бровями; когда она не хмурилась, то была приветлива. Но от ее взгляда исподлобья хотелось как можно скорее отвернуться. Она рассказывала, как служила при церкви, ей нравилась там простая, незатейливая жизнь; я кивала; она притащила охапку каких-то журналов и мы их перелистывали; рассеянно она жаловалась на строгий режим и что телевизор тут включают редко; и вдруг замолчала и посмотрела на меня так…Я никогда в жизни не смогу этого забыть. Как будто она видела что-то во мне, темное, прорастающее и злое. Мне стало страшно до мурашек, а она все смотрела сквозь, пронизывая меня глазами со злобой; спутанные волосы довершали картину, я подумала, что вот-вот она меня ударит или начнет душить; неуверенно спросила, что случилось и все ли в порядке, пыталась окликнуть, но прикасаться не решалась; она застыла в молчании, буквально пожирая меня взглядом, как будто перед ней стоял не человек, как будто она могла видеть что-то поселившееся внутри, точившее ржой, поглощающее без остатка; демоничного паразита, тварь в моих зрачках…
Она застыла в молчании, и ярость полыхала по направлению к моему сжавшемуся телу, и я бы предпочла, чтобы в этот момент она напевала или бормотала что-то тихонько себе под нос да теребила пряди волос и мерила шагами коридор, лишь бы не сидела так неподвижно. Я не поняла, когда закончилась эта игра в гляделки; ее расширенные зрачки, казалось, расползались на половину худенького лица; я сидела, парализованная ужасом, практически пригвожденная к стулу, а мои слова не пробивали ватную завесу? Плотный пузырь?окружающий ее; и вдруг она также неожиданно резко встала и прошла к себе в палату, со стуком захлопнув дверь. Я наконец-то смогла пошевелиться, меня морозило. Позже она подходила ко мне, как ни в чем не бывало – в очереди ли за лекарством, в процедурной, но я старалась избежать контакта и раствориться в толпе. Теперь она меня ужасала. И, к слову, та странная девушка так же мирно, как нечто само собой полагающееся, принимала факт своей болезни. Она говорила мне свой диагноз…Кажется, шизофрения.

А Кристина механически, безэмоционально продолжала шелестеть:
- Не нужно было этого делать. Я же знала, что от дури мне снесет крышу. Так было, так уже было…Но все в порядке, меня вылечат и я выберусь домой.
Я промолчала. Мне было за нее больно. Как можно не ценить с таким трудом доставшуюся свободу и добровольно пойти по очередному кругу аду в этих сраных застенках?! Мы познакомились, когда меня перевели к Крис и еще нескольким; она подошла к моей кровати и стыдливо попросила одолжить ей трусики; белье приходилось сушить на спинках кровати; на батарее, где был общий доступ,  я боялась и брезговала.  Взяла белые, с цветочками и протянула ей:
- Бери, можешь пользоваться, а возвращать не нужно. Надеюсь, подойдут по размеру.
- Конечно. Ой, такие красивые! Спасибо, спасибо, ты меня выручила. Мама просто мне еще нескоро сможет передать сменное…
Так и началось наше…общение? Симпатия? покровительство? Вряд ли в больнице для душевнобольных могут быть названия для связей, там все рамки были размыты.
Кристине, думаю, было чуть за двадцать. Симпатичная, большегрудая и большеглазая блондинка, с красивым телом, хотя и немного рыхлым; на ягодице – татуировка бабочки. Стандартный фильмовый типаж.
Одним из минусов этого заведения являлась публичность, неприкрытая откровенность; санитары были в курсе всего: мылись мы, пациенты,  у них на глазах, мы видели друг друга голыми, и многие проходили через это без малейшего стеснения; для меня же это было сущей пыткой, я старательно отводила взгляд от дряблых старушечьих тел, трясущихся ног и рук, отвисших грушевидных грудей (неужели я сама буду когда-то такой же сморщенной?!); отталкивала руку сердобольной присмотрщицы – «тебе помочь помыть голову?». Черт, да не больна я, не больна! Неужели так сложно понять? По крайней мере, не так больна, как большинство. Полностью нормальной не назовешь, иначе не очутилась бы тут.
В общем,  я та, кто попыталась смешать абсент с тридцатью таблетками снотворного. Ситуация обычная и нелепая, и мой ад, можно сказать, заслужен.  Спала полдня и полночи; когда просыпалась в туалет, отчаянно сплевывала противный химически-металлический привкус, идущий, казалось, откуда-то из изъеденного нутра, которое превратилось в один большой закаменевший жгутами ком, но никак не могла прочистить горло, слюна загустела, завязла сгустками;  снова шла в постель и забывалась в тяжелом мороке, сминая простыни и пропитывая их потом. И я сломалась, раскололась…
Когда все поплыло и мир одеревенел, когда началось покалывание и онемение в пальцах и я не ощущала оледеневших ног, я призналась, запросила помощи, и она пришла; страх, страх, бешеный страх и раскаяние; что же наделала? Посидите со мной! Вот что чувствуешь на пороге смерти, когда сердце странно колотится, неровными толчками прокачивая полную дряни кровь: СТРАХ. Больше эмоций нет. Животный слепой ужас, он заставляет двигать отнявшимися конечностями и не сдаваться, он заставляет молиться непослушными губами и умолять спасти тебя. И так страшно умирать в одиночку. Всегда хочется, чтобы рядом был хотя бы кто-то. Сидел бы  держал твою руку, пока окружающее выцветает и отходит на задний план.  Еще чувствуешь огромное любопытство к миру, ты глотаешь и пьешь его, тускнея сам, вбираешь, запихиваешь в себя, насколько можешь, и пока можешь. Неважно, кого и как сильно вы любили; поверьте, на одре вы будете думать о себе, только о себе – мы все такие неисправимые и конченые эгоисты!
Я попросила у медбрата воды. Голос был не моим – черствым, отчужденным, царапающим.
- Сейчас ты напьешься, - процедил второй, постарше, и, очевидно, поциничней; он уже всякого успел навидаться, в том числе и наивных малолеток с их несчастной невзаимной любовью.
И в следующий момент я вообще перестала понимать что-либо кроме несусветной агонии. Меня корчило, выворачивало наизнанку кишки; какой-то агрегат раздирал мне горло, гортань, желудок и рот; ГОСПОДИ ХВАТИТ ПОЖАЛУЙСТА НЕ НАДО ПУСТЬ ЭТО ПРЕКРАТИТСЯ ВСЕ ВСЕ Я БОЛЬШЕ НЕ МОГУ НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО КАК БОЛЬНО О БОЖЕ МОЙ… Тот, который младше, держал меня и повторял: «Дыши, просто дыши, спокойней, еще немного…Дыши, давай, как я.» Он убирал волосы с моего лица и старался, чтобы блевотина не запачкала моего свитера и лилась точнехонько в таз.
Вот так просто – ДЫШИ. И вместе с тем – самое сложное. Раньше я не ценила вдохов без натуги, без торчащего внутри безжалостного насоса, закачивающего в тебя воду так, что она булькает, раздувает живот, и возвращается наружу уже с примесью яда… «Два пальца в рот, так будет проще. Поглубже.» И помогал проталкивать пальцы под корень языка. Он был красив – даже на пределе, в мучительном бреду я заметила это: женщины такие женщины, они в любом случае способны подмечать мелочи, это ли не забавно?
Вместе со рвотой из меня выходила гордость и вообще все силы, как и то, из-за чего я сотворила это с собой; после того, как меня откачали, я могла лишь скулить по-щенячьи, чтобы из горла убрали эту трубку. Из меня вычистили всю душу. Вода в тазике была розовой. Возможно, и от крови, потому что выпитые таблетки были белыми. Это было унизительно – хотя бы потому, что один из санитаров был молод и красив.  Эта грязь, отвратительное месиво было него работой, но стыд разъедал меня. Мне было скверно, но в меру. Я ведь говорила, что гордость покинула меня вместе с остатками треклятого снотворного, выведшегося из моего организма. Заварила – так расхлебывай. Правда, расхлебывать приходилось другим.
Капельница…эта странно-приятная прохлада, струящаяся в вену. Чтобы ее поставить, потрудились немало. На следующий день запястье усеивали синяки. Я понимала, что для них я  - всего лишь ополоумевшая, избалованная девица, которой не жилось спокойно, и она решила подкинуть им работенки. Игла снова попала не туда, я невольно вздрогнула, на глаза навернулись слезы.
Как же они подняли брови, узнав об абсенте. Но алкоголь не был продуманным звеном в дьявольском плане наложения рук; так…скажу банальную чушь – но действительно, ПРОСТО ТАК ВЫШЛО. Я не готовилась целенаправленно; голос, отчитывающий меня в трубке, такой неумолимо-чужой, голос того, кого я привыкла считать самым важным, крепчал в обвинениях, он не слушал, он закидывал упреками, точь-в-точь как мои родители, как моя почти всегда пьяная мать…и тогда что-то оборвалось. Я не хотела ощущать себя глупой и никчемной. Мои соседки о чем-то весело щебетали; а я была отгорожена стеной своего незаслуженного горя, совсем немного оставалось до моего восемнадцатого дня рождения, которого мы оба так ждали, а он отключился, непривычно холодный – я увидела как бы не его самого, ласкового, нежного, любящего, хмурящегося, надутого, строго выговаривающего мне что-либо; а как существо, в котором больше не осталось ко мне никакой нежности, ни клочка; он был намеренно жесток, он метил, раня; и именно эта открывшаяся сторона меня и убила.
Как та черноволосая девчушка замерла, что-то разглядев за моей оболочкой – так и я тогда остановилась, ошарашенная, прижимая к уху телефонную трубку, из которой только что вылетел рой жалящих меня по-осиному фраз, неожиданно болючих. Я не собиралась ничего вытворять; помню, как пьяная, беззвучно кричала в свое отражение, а потом неожиданно и твердо поднесла ко рту горсть, высыпанную из пузырька. Я не хотела всерьез продолжения; в голове прокручивались отрывки, которых мне теперь не вспомнить, слишком много времени прошло; сейчас вспоминается лишь ерунда: «ты вообще когда-нибудь запоминаешь числа? Значит, тебе это не важно, тебе плевать. Тогда с какой стати это должно быть нужно мне? Ты придуриваешься, или реально за этим не следишь? В каком мире ты тогда живешь?».
Уничижение. Слабость. Безнадежность. Как будто рухнули трухлявые, прогнившие мосты и только древесная пыль стояла столбом. Приехавший за мной санитар все порывался вести меня за локоть, точно сбегу – еле стоявшая на ногах. И это тоже было жгуче-унизительно.
Все было сплошным унижением. То, что пришлось снять все нательные украшения, лифчик; смешно – но мне не хватало подаренного мамой кольца, и палец без него казался беззащитно-голым: вот что значит привычка! – и облачиться в халат, который был велик; а после долгого ношения пропах кисловатым запахом пота (дезодоранты тоже не разрешались) и табаком. Скоро запах собственного тела стал мне ненавистен; он преследовал, как неотъемлемая ноша и одуряюще ударял в ноздри. Немытые животные – вот кем мы были. Тупыми, спятившими животинами.
- У тебя очень красивые волосы. Так кудрявятся, - громко восхитилась Вика; мне она поведала, что лежит с нервным срывом.
-С-спасибо, - смущенно протянула я.
Меня пугало абсолютно все – многие были как дети и столь же открыто выражали свои эмоции; для них ничего не стоило потрогать и взять себе то, что нравится, но правила морали были и у них; наверное, это вбивается с рождения. Я никак не могла привыкнуть к долгим взглядам, это нервировало; их глаза были  затягивающей воронкой, черной, пустой.
С Викой ходила Нина, покрытая татуировками, мужеподобная, громкая, короткостриженная, поблескивающая в улыбке золотым зубом; что-то мне подсказывало, что она – с зоны и ее тоже нужно сторониться. Она, похоже, была на особом, халявном положении; за панибратски общалась с сиделками, носила часто растянутую футболку вместо халата; получала сигареты за мелкие поручения; углядев однажды, как она массировала ступни одной из сиделок, я скривилась и едва поборола приступ тошноты. Но в какой-то мере я тоже угождала – правда, менее явно. Я с самого начала выбрала политику податливости и беспрекословного подчинения. Сердитый окрик медсестры: «Куда пошла? В палату, неясно?! Голову потом помоешь, вместе со всеми!» - раз и навсегда отучил меня от желания проделывать эти манипуляции на неделе помимо общего купания.
Как только меня привезли, я испытала панику и шок; одна из пациенток, босоногая, безумная, откровенно блаженная, в ее глазах я не могла прочитать ни тени нормальности – подошла ко мне, разглядывая в упор, и, похихикивая, спросила, нет ли жевачки, осмотрела  скудные пожитки и уселась на краешек моей кровати, побалтывая ногами. Она выглядела потерянной в своей распростанной ночнушке, нашептывала что-то, принималась грызть ногти; позже она попросила расческу, и хорошо, что я не дала – как оказалось, у нее были вши. Медсестра разогнала всех оживившихся от прибытия новенькой; радостно было заметить, что моих таблеток было значительно меньше, чем у всех стоящих в очереди. На ночь меня примотали ремнями к кровати; я совсем растерялась, мучила неизвестность, от нее я и плакала, а потом успокоительное оказало свое действие, и уже сквозь дремоту я слышала, как другая медсестра яростно выговаривает первой: «Да как ты могла?! Голова есть на плечах? Дура!» и развязывает меня. А потом я провалилась в сон еще крепче.
Эти невыносимо яркие, режущие, прямо свербящие лампы тоже были сущей пыткой. И запах кружек – иногда он преследует меня. Скудный рацион. Часто приходилось делиться своей порцией с остальными – самые «прожжённые», тёртые калачи, которые знали принцип здешнего мироустройства, съедали все быстрее или рассовывали по пазухам и карманам, и собирались вокруг тех, кто еще не успел расправиться с едой. В моем случае им необязательно было выклянчивать кусочки; этих прибитых, молящих, собачьих взглядов было более чем достаточно. Когда раздавали посылки, начиналось целое столпотворение, все кучковались, выдирали друг у друга из рук пакеты с провизией, заглядывали туда, делились и чуть ли не дрались; их гул перекрывала раздающая, отпихивая их и отвешивая тумаки направо и налево. Я еле удерживалась, чтобы не огрызнуться. Терпение и участие к больным никто не отменял, так обращаться с ними – просто паскудство! Они не могут за себя постоять, зачем же подталкивать их, волочить..? Но сострадание, которое рутинно, превращается в равнодушие, либо, пуще того –  в жестокость.
Проклятые души, не потерявшие надежду на спасение. Убогие, сирые, угнетаемые, беспросветно нищие, с едва теплящейся искоркой разума, выходящие из туннеля беспамятства и вновь в него погружающиеся… По ночам я плакала от увиденного; от жалости к ним. Тучная Рая, в завязанном кое-как халате, в круглых очках, она все стенала, что ее мать умерла и некому ее похоронить; когда она плакала, слезы скапливались на ее носу и подбородке и заливали объемную грудь; седая, очень худая старушка Семеновна, иногда истошно кричащая посреди ночи, в минуты приступов она принималась искать под кроватью свою внучку, жалостно говорила с ней:
- Настенька, ты чего там спряталась? Как ты выросла…Вылезай, бабушка хочет на тебя посмотреть. Ну, чего ты там жмешься? А кто это у тебя на коленях, Настенька? Котик? Котик, котик. Как свернулся, мурлычет. Ну, иди к бабушке, Настенька.
Остальные, в палате, неловко молчали от жутковатости ситуации. Рано или поздно кто-нибудь выдавал:
- Семеновна…так там это, нет никого.
Семеновна высовывала из под кровати растрепанную седую голову-одуванчик и удивлялась.
- Да как это нет? Вот посмотрите же. Девочка моя, внученька, Настюша…
- А что ж ей делать под кроватью?, - не унималась дотошная соседка.
- Откуда я знаю. Сидит и не хочет выбираться. Настенька, на вот молочка для котика. На, пусть помурлычет.
Соседки фыркали: «умалишенная» и в конце-концов оставляли Семеновну в покое.
Я молчала. Я хотела, чтобы она видела то, что видит.
Со мной лежала еще Нелли – лет тридцати, смуглая, темные волосы пробивались сквозь блондинистую краску; она попала в ту же ситуацию, что и я; руки сплошь в шрамах, немногословная, чем-то мы сошлись. В этих стенах не существовало разницы в возрастах; почти все без исключения были на «ты». У нее был тремор; мои руки тоже какое-то время тряслись, точнее, одна, левая, и в ней разливалась какая-то странная слабость; я беспокоилась, что это никогда не пройдет, но прошло, Бог упас. Хотя – имею ли я право упоминать Его, я ,отвернувшаяся? Но им он был нужен. В треснутых зыбких недореальностях, в обмороке  и полусне нужда в Спасителе не прекращалась; вера мерцала и поддерживала пустотные кратеры помутнившихся  душ.
Полная, румяная, невзрачная девушка с мышиными волосами часто распевала отрывки веселых песен, она неожиданно прерывалась и с тем же воодушевлением начинала другую, а ее белиберде все также неистово хлопали; сумасшедший карнавал, маленькие увеселения …– вновь хочется сказать «арестантов». Мало кто чувствовал здесь себя, как не в тюрьме. У нас был ритуал – наблюдать за деревом, росшим во дворе, за сменой его листьев и считать дни до выхода – кто в уме, кто вслух, загибая пальцы; узнавать у врача, делающего обход, когда же их выпишут. О, эта неумирающая надежда…Сколько дней, сколько же дней? Сроки затягивались на неопределенный период, нарастала злость и смирение.
Светлана, тихая, пожилая, инертная, уверяла, что сюда ее сбыла семья, дабы не мешала заполучить квартиру; об ее состоянии было трудно судить, практически целые сутки она спала, как овощ; поднимали ее резкие гудки и крики, возвещающие о начале обеда, либо более кардинальные меры – сестринские расталкивания. Врач скучающе-лениво проходил, бегло интересуясь здоровьем и жалобами; отшучивался и также стремительно исчезал. Его обхода все ждали, как приезда иноземных гостей в какой-нибудь обветшалой сельской школе; заправляли постели, прибирались на тумбочках; мне часто влетало от медсестр, что кладу много книг, да и сок нельзя тут хранить; усаживались на кроватях, как примерные детишки и так застывали. В третий раз обхода я как бы случайно откинула подол выше колен, почти до неприличной отметки трусиков. Снова дурацкое женское обольщение проявилось и не хотело умирать.
Тогда мне сказали, что при такой дозе удивительно, как я не оказалась в коме. Раньше я никогда не думала о том, какое у меня сильное сердце и как долго оно способно бороться. Скорее, считала наоборот.
Мама ни о чём не знала. Я попросила не уведомлять ее о случившемся. Ей было бы трудно это принять. Когда меня подпускали к телефону, я молола чепуху, врала ей, что потеряла мобильный, что с занятиями все хорошо; мама радовалась, а мое сердце обливалось кровью от ее щебетаний, голос прерывался и предательски дрожал и я бешеными усилиями пыталась вернуть его в норму, чтобы она ничего не заподозрила, но она была так доверчива, она не представляла, что я могу ее обманывать, а тем более – что могу убить себя, смалодушничать, согрешить. Когда она стала поздравлять меня с Днем Рождения, я пошатнулась от боли; внутрь забили громадный столп и дыхание перехватило; я выслушивала это, улыбаясь сквозь слезы, радостно благодаря, и никогда мне еще, похоже, не было так чертовски больно, как от этой святой лжи во благо, от сознания того, что она неподдельно счастлива за меня, а я ее подвела, что она верила и продолжает верить, а я даже не могу признаться, насколько все плохо, и я запуталась, но должна быть сильной и не разочаровывать ее, должна выпить причитающуюся горькую чашу в одиночку.
От сокурсниц приходили записки – легкие, необременительные, над которыми я смеялась, а потом –плакала, но тоже от радости; и передачки со сладостями; каракульки с извинениями, что напортачили со временем пропуска; новость о том, что в группе уже растрепали о происшедшем…
Я ждала одного человека. Чутко спала и ждала, что вот сейчас объявят о его приходе. Ждала шагов по коридору того самого, из-за которого я это совершила. Я не упомянула о нем, не стала впутывать в это дерьмо, касаться даже полусловом, полунамеком. Улыбаясь жалко и как бы извинительно – тогда это, наверно, выглядело странно: сначала пьет таблетки охапкой, а потом спокойно растягивает в улыбку рот – я плела первое, что приходило на ум:
- Было тяжелое время, все как-то навалилось в одну кучу, и мне было сложно с этим справляться. Я понимаю, что выбрала не тот путь. Просто… одна в чужом городе, нагрузки с учебой, много стресса и недосыпаний, усталость, и, как следствие – депрессия. Я не поняла, как все произошло; скорее всего, это из-за опьянения. Я очень сожалею о случившемся, и больше такого не повторится. Мне нужно было больше делиться всем с друзьями, отдыхать…ну не знаю, находить развлечения. Мой поступок ужасен, я понимаю это, и мне очень жаль родителей, которым я могла бы причинить страшную боль, если бы меня не спасли. Словом, я бы хотела выбраться отсюда как можно скорее.
- Думаю, так и будет – улыбнулась заполнявшая бумаги. – Оценка произошедшего вполне адекватна. Неделю-вторую побудете здесь, пока не отойдете. Успокоительные, антидепрессанты, все в таком духе.
Идиотское дерево никак не желало облетать. Оно полыхало, как целый факел, как маяк в океане, и собирающееся у окон всё чаще изумлялись его пёстрой палитре. А ведь я поклялась себе, что когда упадет последний листок,  отпущу боль. Но меня выпустили раньше. Мне так и не довелось дождаться недосягаемого; я так хотела, чтобы он отпросился с работы, преодолел неприятие; когда ему сказали о случившемся, он шокированно повесил трубку, его голос разительно изменился, осел, как дома на снос; он заготовил мне ненужные уже поздравления на несуществующий день; а я пожелала сбежать, пусть он поймет, да неважно…пусть даже не понимает, а только лишь присутствует здесь, обнимет,  погладит по волосам и поцелует в лоб – хотя нет, не надо, так целуют покойников; - скажет мне со своей неподражаемой интонацией: «Бедная моя, как ты заплутала. Но не переживай, все будет хорошо.  Там, на улице, -  солнце, и оно тебя ждет; и я тоже хочу, чтобы ты поскорее возвращалась», обнимет крепко. я непременно заплачу и прощу его, а вместе с ним – и  себя. Но этого не случилось. Никто не явился и не прижал к своей груди, никто не воплотил в себе прообраз упрямого деревца. Он снился мне, и я жалела о том, что не смягчала ничего никотином; во снах мы умели летать, удивительное ощущение.
Ожидание – истинный ад, тот крайний, девятый дантовский круг. Замедлявшееся кружение стрелок,  непрекращающаяся галиматья, замирание сердца, которое едва не остановилось, а теперь трепетало. Моя надежда умерла, а я осталась. Вот так. И так тоже бывает.
Когда отпускали Крис, все завидовали ей по-доброму и радовались. Теперь также относились и ко мне: избранная, счастливица. Кому-то я раздала часть вещей, которые уже не могут понадобиться, их легко прикупить заново; мы обнимались, мне передавали весточки на волю, номера с просьбами попросить что-то; сказать, чтобы принесли теплую одежду; они долго махали на прощание, столпившись у дверей…Я выполнила все, что обещала.
Когда я вышла на улицу, начался дождь. Он смывал боль, опасения, тревогу. Я запрокинула голову к небу, впивая его капли; грязная, отощавшая от отвратительной больничной кормёжки; в первом, что попалось под руку, наконец-то стянутая тугостью лифчика и надевшая мамино кольцо; обшарпанная судьбой, покоцанная, завязавшая с антидепрессантами и зависимостью от мужчин; мое лицо, покрытое прыщами, выглядело ужасно без косметики; сальные волосы собраны в хвост, одежда была прокурена и от нее наверняка несло за версту. Я была свободна и счастлива. Вышагивала по лужам, глядя, как они пузырятся – о, сколько раз мы наблюдали это из зарешеченного окна и мечтали ощутить влагу на своей коже, поймать ее на кончик языка; я смеялась над безумием и во славу его; воздух был чист и обновляющ, как никогда, а мир юн, и люди в нем – неподражаемы. И напоследок я сделала то, чего мне давно хотелось – взять на память листочек со стойкого желто-оранжевого дерева.


Рецензии