Когда бабушка была ребенком

Потрескивали березовые чурки в камине. В щелях оконных рам гудел ветер, а из темноты за окном выныривали крупные перепуганные снежинки, растеряно прыгали на свету и скрывались.
Мама за столом почти засыпала, склоняясь над тарелкой. Бабушка, которая после смерти деда приезжала к нам каждые выходные, рассказывала:
 - Отец когда после ранения приехал, мы очень голодали. Сколько нам было-то? Мне - девять, Маше – пять. Помню, дадут нам кусочек хлеба грамм четыреста, мама на работу уйдет, нас двоих оставит, так Маша за мной ходит и все ноет: «Я есть хочу, я есть хочу! Дай кусочек!». 
- А ты что? – спрашиваю я, доедая второй кусок торта.
- А что я?  Говорю, мама придет, разделит. А сама плачу.   
- Почему? – Саша, моя младшая сестра, жалостно смотрит на бабушку.
- Почему? Да разве удержишься, если хоть кусок-то съешь. А мама сутки работала, утром возвращалась. Мы целый день сидим голодные, – бабушка вытирает рукой покрасневшие глаза. Я смотрю, как горит огонь, и пытаюсь придумать другую тему для разговора...

***

В бараке было холодно. Скоро должна была прийти с работы мать, и Валя ждала, когда раздастся скрип открывающейся двери. От голода ей не спалось, она с завистью смотрела, как Маша сопит и чмокает губами во сне, будто сосет кусок сахара. «Мама придет - поедим, – медленно и сонно думает Валя. - Потом  очередь занимать за хлебом. Дров бы найти, а то замерзнем. Мамке поспать надо, когда вернется. Что-то долго она. Может, опять куриная слепота нашла? Упала в яму и зовет на помощь, а никто не слышит». От этих мыслей Валя заплакала, тихо всхлипывая и вытирая кулаком глаза. Наплакавшись, она заснула. 

Мать  осторожно прикрыла дверь, сняла растоптанные старые чуни, прошла в комнату и взглянула на детей. Маша лежала посередине кровати, раскидав ноги. Валюшка спала на самом краю, вся подобравшись, с хмурым, беспокойным лицом.  Казалось, она то ли плачет, то ли ругается.
 
Мать поцеловала их по-очереди в лоб и пошла топить печку.  Ей удалось выпросить на работе торфа. Горел он плохо и тепла давал мало, хватало только вскипятить воду.

  ***

Весь день они простояли в очереди. Хлеб не везли. К вечеру пошел мокрый снег, он большими мокрыми хлопьями шмякался об лицо, одежду, руки. Люди прятались в воротники. Всем в очереди казалось, что никогда не привезут хлеб. Но никто не уходил, только меньше разговаривали друг с другом. 
- Мама, мама, я замерзла, - хныкала Маша. - Хочу домой. 
- Валюшка, бери Машу и идите, - велела мать, поправляя на Маше платок.
- А вдруг бомбежка? – Валя смотрела на мать с укором, будто та сказала глупость.
- Я все вижу. Не волнуйся. Идите!

 Рядом с ними раздался истошный женский крик:
- Карточки вытащи-и-и-ии-лиииииии ! Это что делаеца-тооооо! - орала высокая худая баба в телогрейке и сером шерстяном платке. Она вертела головой в разные стороны и подвывала, будто вор мог увидеть ее страдания, сжалиться и вернуть карточки. 
- Из кармана, посмотрите! Тут лежали! Все до единой! Что же теперь делать мне, люди!  Чем же детей кормить. Ведь на месяц карточки. Трое у меня их, корытничков-то, ведь года нет младшему. Он же у меня с голоду опух, а теперь помрет? Зачем же я рожала-то? Люди... 
Все молчали и прятали глаза, слегка расступаясь от чужого горя и сжимая в кармане карточки на хлеб. 
- Каждый сам за себя, – сказала бабка, что стояла справа. - У всех дети!
Некоторые закивали, но никто ничего не сказал. 
- Мама, мама – дергала за рукав Маша.  - Что? – мать склонилась.   - Давай поможем? – шепотом спросила она. 
- Машенька, милая, если отдадим карточки, сами умрем. 
- Хлеб везут! Хлеб везут! - раздались отовсюду. 
К хлебной лавке подъехала грузовая машина и скрылась с другой стороны дома. Народ зашевелился, затоптался нетерпеливо, начал напирать. Все забыли про несчастную бабу, у которой украли карточки. Она выбралась из толпы и медленно поплелась по  улице, не разбирая дороги и ступая по грязи. 

Сирена раздалась когда впереди оставалось три человека.   
- Не бойтесь! Мы успеем! Успеем! – мать подталкивала девочек к прилавку, но продавщица, полная и недобрая женщина, собралась закрыть ставни. Народ зашумел.   
- Пожалуйста, женщина! Дайте нам! – кричала мама и тянула руку с карточками. – Дочек моих пожалейте! Прошу Вас!
- Давайте! – продавщица хмуро взяла карточки. 
- И нам! У нас тоже дети! Весь день стоим!   
- Все, эти последние. Я сказала, последние! После получите свой хлеб! После! – ругалась продавщица, заглушаемая истошным механическим воем сирены.   

Мама схватила из рук продавщицы серую буханку и сунула ее за пазуху. Вдали бабахнуло, до них докатилась ударная волна. Маша заплакала. 
- Девочки, куда бежать-то? Не вижу я! – мать беспомощно  шарила перед собой руками.
- Мама! – Валя схватила холодную материнскую ладонь. – Ты должна есть! А то совсем ослепнешь!

И она потянула прихрамывающую, спотыкающуюся и ослепшую от недоедания мать по разъезженной грязной дороге.   

Они пробирались вдоль бараков к лесу. Самолеты монотонно гудели на хмуром небе, толчками взрывов сотрясая воздух, и эти толчки словно подталкивали, подбрасывали перепуганные детские сердца.

 Девочки привели мать на окраину леса к кусту бузины. Они всегда прятались под ним во время бомбардировок. Мать говорила, что  куст волшебный, защищает их. И теперь, прикрывая руками голову, Валя молилась загадочной и волшебной силе, которая воплотился в куст. Девочка  представляя себе высокую и прекрасную женщину, сотканную из прозрачного белого тумана. Она стояла и держала над ними зонт из ветвей бузины, отводя авиаудары.

Бомбили долго, будто это не рабочий поселок Шатура, а какой-то стратегически важный объект. Валя успела помолиться о многом, и чтобы бомба не попала в барак, и чтобы завтра снова привезли хлеба, и чтобы пришла весна и выросла бы скорее  лебеда, из которой можно варить суп и кашу, а еще чтобы скорее вернулся отец. От мыслей об отце всегда подступали слезы. Ей казалось, что мать любила только Машу, а ее, Валю, любил отец, и поэтому было не честно, что отец ушел и оставил ее одну. И она представляла как он, весь в орденах, сидит за столом, держит ее на коленях, и от него пахнет чем-то родным и вкусным.

Когда они вернулись к бараку, во дворе стоял какой-то мужик в замызганной гимнастерке, автоматом и котелком, подвешенным к вещь-мешку. Когда он обернулся, Валя с трудом узнала в худом, темном человеке своего отца. Но это был он! Отец стоял у хилого, плохо принявшегося клена, посаженного им же незадолго до войны, и переступал с ноги на ногу.
- Папка! – кинулась к нему Валя. – Ты совсем вернулся?
- Нет, Валюшка! Через день опять на фронт.

***
 - А какой он был, твой отец? – спрашивает Саша.
- Ты его не застала, а Маша должна помнить, – бабушка смотрит на меня  с надеждой. Над ее бровями собрались складки. Ей так хочется, что бы я помнила его. И сквозь сонное и мутное состояние сытости выплывает в памяти образ худого немощного старика и деревянной лошадки. 
- Помню, бабуль, - говорю я. – Только старого уже. А какой он был, когда пришел с фронта? Это какой год?
- Сорок второй. Он возвращался из госпиталя на фронт и заехал к нам. А какой он сам? Добрый очень, мягкий. Внешне на Машу, сестру мою, похож. Светлые волосы, невысокий. Нос картошкой. 
- Красивый?
- Да нет, какой красивый! Обычный. Вот мать у нас красивая была, только хромала. Нога у нее в детстве неправильно срослась после перелома. И никогда у нее между бровей не разглаживалась морщинка. Даже когда улыбалась, казалось, хмурится. Это у нее с коллективизации, как отца осудили. Он же два года в лагере сидел. Потом работали оба на торфоразработках. А в сорок втором отец после госпиталя пришел и как увидел, что мы голодаем, говорит, собирайтесь, в деревню вас свезу. 
- А немцы где были?
- Где-то недалеко, Михайлово что ли. Не помню. Нас отец в поезд к солдатам посадил и отправил. Сам на фронт. А мы до Лужков две недели окружным путем. Напрямую-то это день только. Но нельзя было, немцы.

***

- Тише, Валюшка! Потерпи! Потерпи немного! – уговаривала мать. У Вали разболелись зубы, она стонала. - Нельзя  шуметь! Мы должны как мышки! А то ссадят нас с поезда, понимаешь?  - мама обняла ее и слегка покачивалась взад-вперед вместе с вагоном. Валя не сопротивлялась материнской ласке, она прижимала к щеке ладошку и беззвучно плакала.   
- Есть хочу! – сказала Маша обиженно. Она ревновала, что мать обнимает Валю.
- И я хочу, и Валя хочет! Потерпи! Скоро приедем, поедим.   
- Валя не хочет, у нее зубы болят! Она жевать не может!
- Машка, - беззлобно одергивала ее мать.

Они ехали и ехали. В вагоне происходила солдатская жизнь. Одни спали, другие готовили еду, играли в карты, чистили оружие и писали письма. Иногда девочек угощали солдатской кашей, иногда с мамой заводил разговор старый солдат с морщинистым лицом и большим плохо выбритым подбородком. 
- Куда едите? – спрашивал он в третий раз, должно быть, забывая, что уже спрашивал.
- В деревню. 
- А муж на войне? 
- Да, воюет. Только вот повидались, после ранения был у нас.
-  А сейчас-то где?   
- Где-то в Калужской области. Немца от Москвы отгоняет…
- Даст бог, отгоним, – говорил  старый солдат, погружаясь в свои мысли, и уже опять забывая про то, что спрашивал.
- Вы не бойтесь, вас не выдаст никто,  – успокаивал он мать и гладил ближнюю к нему Валю по голове, хотя той не нравилось, и она старалась вывернуться из под его большой грубой руки.

В Михайлове они сошли. До деревни было еще десять километров. Мать ушла искать кого-то, кто мог бы их отвезти. Валя и Маша сидели на чемодане и разглядывали людей. Солнце, которого они не видели две недели, припекало головы.
- Я сейчас, - сказала Маша и убежала в толпу провожающих поезд женщин. Через несколько минут она вернулась, держа в руках пышку. 
- Где это ты взяла?.
- Угостили!
- Дай мне, я тоже есть хочу.   
- Сама иди проси! – Маша жадно откусила от пышки.
- Неужели так и съешь одна?
Маша быстро запихнула белое, мягкое тесто в рот и с трудом сказала:
- Уже съела! – из набитого рта выскочили крошки.
- Эх ты! Предательница! – зло проговорила Валя. – Я для тебя всегда стараюсь. А ты?
Маша стояла, медленно пережевывала и смотрела, как хромоногий бесхвостый голубь подходит, вертя головой, к хлебным крошкам.

Валя молчала. Наконец она не выдержала, сморщилась, как от кислого яблока, подбородок у нее задрожал и она заплакала, закрывая глаза ладошкой. 
- Сходи туда, попроси, - виноватым голосом сказала Маша. - Там тетя добрая, у нее еще есть. 
- Не буду я попрошайничать! - Кыш отсюда! - Маша махнула рукой на голубя, он отскочил, но не улетел. – И как тебя еще не съели? У нас-то в Шатуре поели всех. А здесь, видать, есть что кушать, раз голубь живой. А Валь, как думаешь? 
- Дай ты ему крошки съесть! Жадина!
 - Я не жадина, пусть ест, - Маша чиркнула по перрону ногой, и крошки исчезли, смешиваясь с грязью.
Мама вернулась и привезла салазки. 
- Девочки, кладите вещи. На этом поедем.

Шли долго. Маша скоро устала и забралась на салазки поверх котомок. Мама молча тянула веревку и упиралась в хрустящий, похожий на сахарные комки снег. Валя шла сзади и подталкивала Машу в спину.

Дорога шла вдоль леса. Здесь еще в полную силу стояла зима. Ночью подморозило, и все было словно залито глазурью. Холмы и сугробы напоминали Вале сахарные, и она с тоской проглатывала слюну.

Деревня показалась как мираж из снега. Бабушкин дом прятался в сугробах по самую крышу. Маша прыгнула с салазок и побежала к дому.  Валя устало побежала за ней. Когда они вошли в небольшую, но крепкую бабушкину избу, так и замерли с открытыми ртами: 
- Ой! Мамочка, сколько хлеба! 
На столе дымился свежевыпеченный каравай!

***

- Ну и как, лучше было в деревне? – спрашивает Саша.
- Сначала вроде полегче, а потом... Мать арестовали через два месяца за побег с трудового фронта. Она же с торфоразработок самовольно ушла, некогда было увольняться. Отправили ее в Коломенскую тюрьму. Мы с бабкой остались. А тут еще председатель колхоза сменился. То женщина была, она за трудодни хлеб давала. Ее за это под суд. Разбазаривает, мол, государственное имущество. Поставили  другого. Да объездчик стал страшный.
- Бабуль, а кто такой объездчик? – спрашивает Саша.
- Должность такая при колхозе, надсмотрщик. Следит, чтобы не воровали. 
- Что не воровали?
- Хлеб, сено, хворост.  Все же государственное! Веточку какую поднимешь, своровала! С соседского дома девушку за восемь колосков на восемь лет посадил. А нас просто кнутом сек. Маша, помню, вот так вот руки выставила, в кулачке два колоска . Вдоль дороги росли, она и сорвала. Он кричит: «Я вас отучу воровать, сучье отродье! Какая мать, такие и дети!»  Я ее прикрыла собой, так он меня по спине. 
- Ужас!
- Страшный он был, страсть! Лицо рябое, длинное, лоб большой и губа заячья. Его на фронт не забрали потому что дурачком прикинулся. Так он один в деревне мужик был. Королем ходил, не то что до войны-то.. . 

 ***

Объездчик поднимал за собой облако пыли. Слепило низкое солнце, но Валя смотрела ему вслед до тех пор, пока по лицу не покатились слезы. 
- Больно? – Маша гладила Валю по плечу.
- Кровь есть? – строго спросила Валя, поворачиваясь спиной к сестре.
- Ой, он тебе платье порвал! – Маша не сказала, что по ткани расплывалась вдоль рубца алая полоска.
- Вот дурак! Покажи руки. 
Маша протянула ладошки сестре, на правой от большого пальца к мизинцу алел от кнута след. Валя обняла Машу и зарыдала, жалея  обоих.
- Пусть боженька тебя накажет! – крикнула она в ту сторону, где исчез объездчик.   
- Мама говорит, что бога нет. 
- Пошли, - строго сказала Валя. - Бабушка велела конского щавеля нарвать и лебеды для оладьев. Стемнеет скоро. 

Они пошли по дороге, глядя себе под ноги и размышляя каждая о своем, но Маша не могла молчать долго и ее говорок, как птичье щебетание, звучал ненавязчиво, без смысла, не требуя ничего в ответ. 
-  Он как наскакал сзади! Ты видела? Я так испугалась. А ты испугалась, Валюш? Прости, что не успела выкинуть. Забыла со страху. А как есть хочется! Тебе хочется есть?... Если бы бог был, разве мы бы так мучились? Он бы давно этому Гитлеру дал бы по голове, чтобы тот перевернулся вверх ногами. И война бы кончилась. А так, как сейчас, выходит бога нет. Зря ты не веришь маме...

Домой пришли в сумерках, неся по букетику лебеды, которую надо было высушить в печке, перетереть мелко, смешать с щепоткой муки и напечь оладьи, горькие, с травяным, болотным запахом. А в доме пахло настоящей едой!
- Скорее, Валя! Дверь закрывай! – строгим окриком встретила их бабушка. - Где вас носит? Быстро за стол!   
Бабушка, заправляя в косынку седые волосы и от чего-то сердясь, расставляла тарелки худыми, веснушчатыми руками.
- Баба, пахнет гороховым супом, – сказала Маша и с надеждой посмотрела на печь.   
- Садись да ешь! Нечего разговаривать!
Они ели быстро, обжигаясь. Это был суп с настоящим горохом, наваристый, вкусный, такой, что казался чудом.
- Если вы хоть одной живой душе скажете, что ели гороховый суп, бабушку вашу в тюрьму посодют. А вас в детский дом сдадут. Поняли?
Девочки испуганно кивали.
- Ешьте! 

***
Я отодвинула от себя торт, почему-то стало стыдно.
- Мы боялись, всего боялись, - продолжала бабушка. - Друг друга, соседа, подружек школьных. Не дай бог кому такую жизнь. Некоторые говорят, война! А что война, мы и до войны, и после не лучше жили. Власть сама истребляла свой народ.

 Я смотрю на нее и думаю, как мало прошло времени с тех пор, когда бабушка была ребенком, и как сильно изменилось все. Так сложно поверить, что когда-то жизнь была такой. Смогли бы мы так жить? И не придется ли когда-то…
 

 


Рецензии
Потрясающий рассказ. очень сильный. Да, пожалуй, у тебя самые сильные тексты из тех, что я читал у Литовцев (считая и преподавателей). Просто проваливаешься в этот мир, чувствуешь кожей каждого героя. И этот отец, который появился на одну фразу и исчез. И мать, которая хромает и слепнет от недоедания, а потом вообще пропадает в проклятой мясорубке. И очередь за хлебом, и женщина, у которой украли карточку, и объездчик, и гороховый суп, и бабушка - да все, просто каждая сцена, каждый герой горит в мозгу воспаленным пламенем, объемные, мощные, суперматериальные. И атмосфера, и чувство страха в воздухе, и темень - все осязается.
От этого рассказа не увернешься. Автор как будто ножницами взрезает нашу обычную реальность и в прорезе вдруг открывается скрытое, существующее параллельно, ничуть не менее реальное, а может, и более. И тут берет оторопь. Ведь достаточно только потянуть за края надреза, чтобы та реальность снова прорвалась наружу.

Михаил Алексанянц   02.12.2015 02:23     Заявить о нарушении
перехваливаешь)

я тут Прилепина "Обитель" прочла, про Соловки. вот куда проваливаешься, особенно, когда он описывает несколько дней карцера на секирке, у людей от холода и голода начинается сумасшествие, они проваливаются в свой внутренний ад, в галлюцинации в стиле босха, отвращение ко всему, даже к самому светлому, что было в жизни, когда вообще больше ничего не остается. и это написал человек, не переживший лагеря, по каким-то документам и дневникам. я прямо впечатлилась. Не уступает Ремарку.

Мария Косовская   03.12.2015 11:01   Заявить о нарушении
Хм, надо почитать. Но вообще Прилепина открывал и тут же закрывал. Язык деревянный, на субъективный вкус

Михаил Алексанянц   09.12.2015 15:34   Заявить о нарушении