18. Голова Императора

  Утром на площади у крепости Антония собирались люди. С базара туда спешили ещё ничего не успевшие приобрести покупатели. Торговцы запирали лавки и тоже торопились к башне. По улочкам к месту плелись сонные горожане. Повсюду сновали всезнающие мальчишки; спозаранку они разносили по городу и его окраинам неслыханную весть:

— Римляне ночью внесли в город голову императора!

  Авиталь с корзиной подходила к рынку; мимо неё тоже промчался мальчуган, выкрикивая загадочные слова. Она остановилась и стала вглядываться: лавочники, рыбники, суконщики с корзинами, мешками и тюками торопились покинуть рынок, закинуть домой непроданный товар и тоже поспеть на невиданное зрелище.

  Авиталь, ёжась от сырого холода, скрестила на груди руки и тоже подалась туда, куда тянулся людской поток.

  Стал накрапывать дождь. Ненастье вторую неделю висело над Иерусалимом: начиналась пасмурная зима.

  Сегодня впервые после прощального разговора с Эламом Авиталь решилась выйти из дому. Дни эти, тягостные и мучительные, тянулись бесконечной пыткой, словно кто-то полосами, медленно сдирал с неё кожу. Два дня она ничего не ела — не могла заставить себя проглотить ни кусочка, и этим ненамеренно довела мать почти до припадка.

  Отец как-то сразу осунулся и постарел, а в ответ на один из его горьких пристальных взглядов Авиталь не выдержала, подошла и выложила напрямик:

— Не смотри так, папа. Ничего плохого... ничего с Эламом не было, и вообще ни с кем. Он только однажды поцеловал, но я тогда сама не своя была, когда умер дядя...

  Шамай покраснел и отвернулся; признание это хоть и развеяло омерзительные ему самому подозрения, большого облегчения не принесло. Всё одно: дочь оставлена женихом — то же, что опорочена — и все об этом знают. «Может, уехать ей пока к твоим в деревню», — предложил он жене наедине, но Хана взорвалась: тогда соседи уж точно подумают неладное. Отец замолчал и совсем ушёл в себя; Авиталь сначала сделалось горько и обидно от его недоверия, потом — всё равно. С отцом она в последнее время и так была не близка, теперь пропасть отчуждения между ними стала шире.

  Хана, напротив, ругала Элама за вероломство на чём свет стоит  и заклинала Авиталь не подавать вида, что ей плохо.

— Не вздумай ходить как в воду опущенная! Чего ты ничего не ешь? И так вон одни глаза остались! Хочешь, чтобы все видели, как ты из-за него убиваешься? Чтобы совсем смеяться стали? Вот ведь подлец какой!.. — и в сотый раз чихвостила Элама.
Авиталь не перечила, а про себя не соглашалась. «Что ж, плясать теперь, чтобы кто-то там чего-нибудь не подумал? Натягивать на лицо фальшивую беззаботность — ради кого? Какое мне — и вам — дело, кто и что подумает?» Вслух же она сказала только:

— Не из-за него, а из-за себя. Его я теперь больше не уважаю, вот и всё.
Тяжкие это были дни...

  ***

  На площади собралась уже внушительная толпа, но стояли многие безмолвно и просто глядели. Авиталь подошла ближе и хотела было спросить кого-нибудь, зачем сходка и что это за голова императора, которую ночью внесли в Иерусалим римляне, как сама увидела, в чём дело.

  По обе стороны башни высились римские знамёна: древки с острыми наконечниками и несколькими большими металлическими дисками под ними. Их было много; на некоторых, среди венков и когтистых двуглавых орлов была выбита в анфас голова римского императора Тиберия. Кроме этих, в сумрачном свете поблескивало на толстом шесте огромное имаго: обьёмный металлический портрет того же Тиберия. Это, видимо, и была та самая «голова императора», о которой кричали спозаранку мальчишки.

  «Не делай себе кумира и никакого изображения...» — тут же проплыло у Авиталь в мозгу. Эта же мысль — начало великой заповеди Торы — носилась и в головах мокнущих под дождём горожан, но как отозваться на бесстыжее надругательство над священным заветом, никто из иудеев ещё не знал: напротив пополняющейся толпы строем стояли римляне.

  По приказу Пилата четыре когорты солдат прибыли ночью из Кесарии. Под утро большинство разошлись по квартирам, но около знамён с Тиберием сразу стали собираться люди, и часть легионеров командиры оставили на площади, на случай беспорядков.

  Сзади подходили и подходили новые люди, и вскоре Авиталь была уже в середине. Вдруг взгляд её поймал знакомое лицо: в двух шагах слева стоял широкоплечий атлет с огромным горбатым носом под мохнатыми бровями. У Авиталь замерло сердце: «Однолюб с Иордана! Он тоже был там, где...», и невольно облик его слился в её воображении с болезненным и прекрасным воспоминанием о Коль Корэ.

  Авиталь бессознательно придвинулась к молодому человеку ближе. Как ни старалась она поначалу отгонять думы о суровом синеглазом ангеле, память и сердце слушались неохотно. А после помолвки Элама странная надежда снова вспыхнула в её душе.

  Теперь её охватило волнение: «Может, этот парень что-нибудь о нём знает...»
В передних рядах тем временем произошло оживление. Вперёд к римлянам вышли несколько пожилых человек, трое были в одеждах фарисеев и два священника.
Однолюб, раздвигая людей как занавески, подался вперёд. «Наверное, хочет быть наготове рядом, если вдруг начнётся стычка с римлянами», — решила Авиталь, окидывая взглядом бугры мускулов. Она как хвостик увязалась следом. Силач остановился в переднем ряду и врос там в землю, как дуб. Авиталь осторожно выглянула из-за его спины; видно было всё: и лица римлян, и — отчётливо — Тиберий на знамёнах.

  Из кучки старейшин, в это время совещавшихся, один сделал шаг вперёд и, слегка поклонившись в сторону римлян, обратился к ним с речью:

— Доблестные воины нашего досточтимого императора, о котором дважды в день приносятся в Храме нашем жертвоприношения и молитвы Предвечному! Мы, жители Иерусалима, высоко почитаем славного императора и его самоотверженных ратников, да хранит Всемогущий его и ваши жизни!

  «Всё-то нашим приходится льстить и подлизываться, — горько усмехнулась про себя Авиталь. — А, впрочем, как ещё? Вон их сколько, римлян, и все с оружием, а наши... — она огляделась. — Даже женщины с младенцами сюда пришли. Вояки... Если бы побольше таких силачей, как этот носатый... В чём-то и прав был Элам...»

— Но как бы далеко ни простиралось наше уважение к великому императору, — продолжал фарисей, — наша верность Всевышнему и Его Завету не позволяет нам в угоду человеку нарушить священную заповедь. Наш закон возбраняет нам ставить где бы то ни было любые изображения, будь то даже портрет славного правителя. Посему мы настоятельно просим вас вынести из города сии знаки и тем самым предотвратить не только народное возмущение, но и угодить этим благородным поступком Всемилостивому.

  Фарисей умолк, по толпе прокатился одобрительный рокот. Скоро люди смолкли, и взгляды снова обратились в сторону римлян. У тех речь еврея не вызвала никакого движения. Как стояли они с невозмутимыми каменными лицами, так и остались стоять.

  «Дисциплина», — вспомнилось Авиталь Эламово слово, и стало противно. В её толпе на лицах были и тревога, и согласие со сказанным, и решимость не уступать. А у римлян — ничего; не лица, а глиняные доски без письмён, без знаков.

  Тут Авиталь заметила Децимуса. Он стоял во главе левого строя солдат, а на голове у него был не тот шлем, который помнила Авиталь, а новый, серебряный, с поперечным гребнем.

  «Децимуса повысили в звании! Он теперь уже не десятник, а сотник. И смешные же у них всё-таки знаки — как распушенный павлиний хвост на голове. Интересно, Саломея знает? Вряд ли... Ирод после того бунта на ипподроме сразу убрался в Галилею, Иродиада с дочкой, конечно, тоже. А Децимуса, верно, за этим и посылали в Кесарию — принять командование центурией».

  Вперёд со стороны римлян выступил старший центурион, поднял руку.
— Наше почтение и вам, старейшины Иерусалима. Просьба ваша нами услышана и понята, но исполнить её зависит не от нас, воинов, зависимых от высшего начальства. Мы подчиняемся претору Иудеи Пилату, который сейчас пребывает в Кесарии. Посему, хотя мы убедительно советуем вам подчиниться приказу прокуратора, если вы находите его действия противными вашим законам, вам нужно обращаться с претензиями к нему лично, а не к нам, всего лишь исполняющим волю высших властей.

  По толпе снова побежал гул, старейшины придвинули головы друг ко другу ближе. Тот, который обращался до этого к римлянам, развернулся к собравшимся, тоже вытянул руку вверх и громко возгласил:
— В Кесарию!
Сборище подхватило:
— В Кесарию! В Кесарию — к Пилату!
Народ начал толковать решение.

  ***

  Авиталь так и осталась стоять около горбоносого. Люд вокруг стал расходиться, а он как столб стоял посреди площади, ни на кого не обращал внимание и пристально всматривался в стены башни, будто что-то высчитывая или вымеривая.

  У неё от волнения пересохло во рту: заговорить с великаном было не страшно, но как перевести разговор на Коль Корэ, как спросить так, чтобы этот парень ни о чём не догадался... Ей казалось, любовь её к Корэ была написана у неё на лице, но выдать себя просто так первому встречному было бы слишком.

  Со стороны римлян раздался резкий окрик — приказ расходиться. Однолюб встрепенулся, провёл ладонью по лицу и пошёл прочь, не заметив девушки. Погружённый в раздумье, он вправду её не замечал. Авиталь увязалась следом.
Шли так довольно долго: размашисто ступал горбоносый, девушка еле поспевала сзади. Поначалу она и не собиралась его преследовать: у выхода на другую площадь обогнала и почти поздоровалась, но он в этот самый момент зачем-то оглянулся назад на римлян и снова её проглядел.

  Ей вдруг стало забавно; с азартом принялась она считать шаги: интересно, сколько они так пройдут, прежде чем он её наконец заметит. Шагал Однолюб по-медвежьи косолапо и быстро; Авиталь передразнивала неуклюжую походку, и это веселило её ещё сильнее.

  Силач свернул на незнакомую улицу, его преследовательница, помедлив, тоже. Здесь Авиталь решила оставить свою затею и вернуться домой, так и не выведав ничего из того, что так хотела, как вдруг услышала впереди возмущённые мужские голоса и увидела там же нескольких римлян. Однолюб умерил шаг, потом остановился неподалёку.

  Кажется, в переулке назревала стычка. Четверо легионеров окружали кого-то пятого. Трое стояли недвижно и  молча смотрели; четвёртый, огромного роста шатен, сжимал и разжимал багровые кулаки. Видно было: ещё немного, и кинется в драку.
Авиталь прижалась к забору. Ей не виден был тот, кого окружили солдаты, слышен был только гневный голос, такой, впрочем, гулкий, что на деревьях от каждого слова как от ветра колыхались редкие жёлтые листья, а на земле чуть не дребезжали камни.

— Что ты на меня глаза пучишь? Не поймёшь никак? Не поймёшь, что никогда мой народ перед твоим императором не сломится?
— Прогнёшься, собака! — взревел шатен.

— Прогнуться — не сломаться. Прогнёмся! Но сломить нас как дикарей из Африки и Аравии! Нет, милок, не будет. Кто-то тут из твоих говорил — империя! Железный порядок! А я говорю: никакой порядок не сломит нашей веры. Чего ты колесом грудь выгнул? Ходишь по улицам и кичишься, что и ты из завоевателей; унижаешь слабого и гордишься, что тебе никто поперёк и слова сказать не смеет? Что у вас — сила, могущество, власть? А у нас — Бог! А вера в Него куда сильнее и порядка, и дисциплины. Вы человеку служите, хоть и прикрываетесь богами. Давным-давно вы своих богов на человеческую гордыню променяли. А мы Единственному Богу верим и служим. Только тебе с твоими мозгами не понять этого. Поесть, попить, поспать, получить жалованье и проиграть его в кости — вот и вся твоя жизнь. Не тычь мне кулаком в нос. Сила! Сила сама по себе — немощь, если нет опоры. А у вас опоры — нет. Самолюбие верхушек, и ничего больше! И знамёна эти — неуёмный крик жаждущего славы ничтожества. Далеко нынешнему-то вашему до Цезаря. Э, солдат! Такие как Цезарь раз в пятьсот лет рождаются. Он мир завоевал и всем дал понять, кто хозяин. А Август, хитрый лис, пригрёб готовенькое. О, этот по-своему превзошёл даже и Цезаря. Только то люди. Прошли — и нет. Не силой народ держится, и не правителем, и не армией, даже не богатством, по большому-то счёту. А уж Иудея... Запомни, милок, никакое железо веры не сломит. Не будет этого!

— Перескажи это всё Пилату! А я буду корчиться от смеха, когда тебя запорют плетьми, — замахнулся римлянин, но двое удержали его за локти. Тот выдернул руки и смачно выругался.

  Авиталь и не заметила, как и Однолюб, и она подошли к кучке совсем близко. Она узнала гневный бас — это был старик со свитками с базара; узнала и разъярённого римлянина.

  Глаза старика, сверкавшие яростью и вдохновением, вдруг сузились, лицо искривились в насмешливой гримасе.
— А Пилату перескажешь ты. Или лучше вы, ребята, — он кивнул остальным, — Пилату со мной познакомиться ох как выгодно. Только надо, чтобы кто-то с мозгами ему обо мне рассказал, а не ты, гол;ба. Велика фигура, да дура.

  На обиду римлянин выхватил из ножен меч, но тут Авиталь неожиданно для себя бросилась вперёд и выкрикнула:

— Крассус!.. — а Однолюб в ту же секунду опустил тяжёлую ладонь на плечо озверевшего от злобы солдата.

  Римлянин опешил; он не ожидал ни женского возгласа, ни своего имени. Он ошалело обернулся и тупым взглядом оглядел Авиталь; он её не помнил. Перевёл глаза на горбоносого — и резко и брезгливо выдернул толстое плечо из-под громадной ладони еврея.

  «Действительно болван. Однолюб вон как спокойно ему в глаза глядит, а этот вывернулся как трус — а про себя-то уверен, что герой! — и грудь выпячивает. Всё одно уже проиграл. Кто спокойный, тот и побеждает...»

  Роста и сложения они были одинакового; римлянин ещё раз выругался, но взгляда еврея — тот молчал и пристально смотрел первому в глаза — не выдержал, отвёл глаза в сторону. Двое других схватились было за мечи. Третий покосился на старика, переглянулся с другими, шагнул к приятелю:

— Пошли, Крассус, нечего тут, — и двинулся прочь.
Двое последовали. Крассус поглядел на Однолюба, на старика, сплюнул и пошёл нагонять товарищей.

  ***

  Старик вдруг замычал и ухватился за бок, лицо его перекосилось от боли. Авиталь подскочила и участливо предложила локоть; подошёл и Однолюб, протянул руку. Старик отклонился от обоих, глянул в глаза силачу:

— Спасибо. Жена? — он кивнул на Авиталь.
Тот отрицательно мотнул головой и почему-то покраснел.
— Может, Вам помочь дойти до дому? — неуверенно предложила девушка.
— Как хотите, — бросил тот и заковылял по улице.

  Авиталь засеменила рядом; ей решительно понравилась речь старика и то, как он отделал туповатого Крассуса. Где-то сзади не отставал и Однолюб.

  «Всё, всё то же, что я думала тогда, когда Элам рассказывал свою дикую идею про союзничество с римлянами. Всё так, только ещё со словами Корэ... Мой ангел говорил, что человек без Бога как дерево без плода, а этот старик — что даже сильное государство не устоит против того, за которым Бог... Что-то тут одно, похожее. И как ошибается Элам, и я это чувствовала тогда, только ответить не сумела...»

  У порога, отпирая ключом целых три замка, старик снова схватился за бок и застонал — Авиталь показалось, что зарычал, и она на мгновение съёжилась. Силач поспешил вперёд, толкнул дверь, подхватил старика под локоть и ввёл в дом. Авиталь проскользнула следом.

  Однолюб по жесту хозяина повёл его за ширму с левой стороны; девушка осталась одна.

  Старик по-видимому жил один. В просторной комнате было сумеречно, чисто и тихо. В середине стоял невысокий гостиный стол, вокруг лежали дорогие цветные ковры и белоснежные овечьи шкуры, на стене тоже был ковёр, а рядом на полках блестели в полумраке вазы искусной работы.

  В дальнем левом углу ступени вели на крышу, рядом неосвещённый коридор вёл в другое помещение — или во двор. Справа была ещё одна комната; из неё, потягиваясь, вышла полосатая кошка.

  За ширмой послышался рёв. Авиталь вздрогнула: «Собака? Ах, нет, это старик стонет. Вот ведь голосище. Ой, надо бы ему подать воды...»

  И она кинулась в неосвещённую комнату справа.

  Там было темно как в винном мехе, и Авиталь, в спешке не сообразив, что вряд ли это кухня, принялась шарить во мраке руками, отыскивая лампу или свечу. Ни того, ни другого ей не попалось, но бедром она ткнулась во что-то деревянное, похожее на край стола, в испуге взмахнула рукой, зацепила на полке справа какой-то продолговатый предмет — тот упал ей на ногу, больно ударил по пальцу, а за ним покатились и посыпались на стол и на пол другие похожие штуки.

  «Мамочки, что это такое!» — Авиталь схватилась за ушибленный палец и на одной ноге поскакала из комнаты, но у двери споткнулась здоровой ногой об один из предметов, потеряла равновесие и растянулась на полу. Через мгновение в тусклом свете, падающем из главной комнаты, прямо перед носом она разглядела буквы: оказывается, в темноте она уронила неперевязанный свиток; один из валиков докатился до раскрытой двери, стукнулся об неё и остановился.

  Девушка вскочила на корточки и принялась спешно сворачивать свиток. «Стихи!» — поняла она, различая в полумраке узкие столбцы. Ниже склонилась она над пергаментом и прочла первую попавшуюся строчку:

коль корэ ба-лайла аувати*

*голос зовёт в ночи, любимая

Авиталь обмерла: его имя...

  Она принялась былo сворачивать дальше, но тут её охватил ужас: страшный старик, мрачный горбоносый, чужой дом, тёмная комната... и вдруг эта строка...

  Имя Корэ отрезвило её; она бросила свиток, вскочила на ноги и без оглядки кинулась вон из комнаты и прочь из жуткого дома.

  ***

  В Кесарию к Пилату отправилось почти всё мужское население Иерусалима. Хана, собирая Шамаю в дорогу узел с едой, не бранилась и не спорила: страшные дела творятся нынче в стране, хоть бы живым вернулся. Авиталь вызвалась идти с отцом, но Шамай возмутился:

— Куда со мной? На восстание? Ты хоть понимаешь, чем это всё может кончиться?
— Я тебя буду защищать, — буркнула в ответ дочь. Ей казалось, если она будет рядом с отцом, то сможет предотвратить любое несчастье, и с ним ничего не случится. Шамай понял и грустно усмехнулся. А когда Гершом притащил со двора грабли и тоже попросился в поход, на глаза отца навернулись слёзы.

  Мужчин ждали назад больше недели. Невесело было на полупустых улицах, не шумел привычно базар, во дворах было тихо: нависла над Иудеей беда. Только на женском дворе Храма было людно: день и ночь возносили там молитвы Всевышнему женщины.
Но в полдень восьмого дня римские знамёна с Тиберием вдруг исчезли, а к ночи вернулись в город и мятежники, исхудавшие, заросшие и весёлые.

  В Кесарии произошло вот что. Несколько дней иудеи уговаривали Пилата убрать из Иерусалима изображения. Претор возражал, что оскорбит императора, если уступит бунтарям. Те отвечали, что не отступят от священной веры отцов, взывали к благоразумию и великодушию наместника, читали ему выдержки из Закона и в конце концов довели его до остервенения.

  На шестой день Пилат устроил на Кесарийском стадионе засаду: тайно поместил в его здании своих вооружённых людей, а затем приказал незваным гостям собраться на арене, якобы для того, чтобы объявить своё окончательное решение.
Вопреки ожиданиям он повторил, что изображений не уберёт. На отказ иудеи возобновили просьбы. Тогда Пилат дал знак, и повстанцев окружили римские солдаты с мечами наготове.

— Такого Пилат не ожидал. Нет, не мог ожидать! — горячо рассказывал потом домашним Шамай, — Только его люди вышли из засады, он поклялся перерубить нас всех, если мы не уберёмся восвояси немедленно. А много их было — не меньше тысячи. И вот тут старый Леви первым упал на колени, опустил голову и крикнул: руби! Лучше смерть, чем непослушание Закону! И за ним мы все как один рухнули наземь и опустили головы. Хана, он не ожидал такой стойкости — никто из римлян такого не предвидел. Несколько минут стояла ушераздирающая тишина — я слышал как хрипит Леви. Пилат сразу же распорядился вынести эту мерзость из города.

— Слава Всевышнему! — восклицала Хана, и в неулыбчивых тёмных глазах вспыхивала подзабытая нежность к мужу.

  Раскрыв рты слушали Гершом и Дани рассказ отца и представляли, как назавтра они будут играть с соседскими мальчишками в новую игру — «иудеи-римляне в Кесарии».
А Авиталь, которую последней, вздохнув, Шамай поцеловал в макушку, всё хотелось спросить, не заметил ли отец среди повстанцев высокого синеглазого ангела в бурке из верблюжьей шкуры.

http://www.proza.ru/2018/01/26/368


Рецензии