Возвращение. Часть третья. Глава первая

Он просыпается поздно. Хотя спит много, предпочитая просыпаться в течении ночи много раз, вставать, делать несколько шагов по квартире в темноте, не зажигая света, и ложиться обратно, кутаясь в одеяло, на бок, поджав ноги и несколько раз сжимая все мускулы тела, собирая себя в комок, улыбаясь и радуясь, что можно уснуть, можно спать. Почти совсем ничего не снится ему, хотя время от времени – сны интересных, почти кинематографических сюжетов, радостные, увлекательные и цветные. Он помнит их подолгу, почти в течение всего следующего дня, что бы ни происходило, что бы ни случалось с ним, как бы ни было тревожно, до испуга и порой до паники, ему после обеда, во второй половине дня, ближе к закату и во время него.
Утром, когда уже нет никого в квартире, он открывает глаза и смотрит, лежа, в окно напротив, повернувшись на спину и вытянувшись, но не срывая одеяла, еще кутаясь в ночное тепло, с жалостью расставаясь с ним и уже с неприязнью морщась от нежелания подниматься, делать движения и смотреть глазами, уже заранее и с неприязнью, с настоящим страхом, думая о том, что нужно будет делать это.
Он поднимается, еще смотрит на закрытую дверь комнаты, - запахи вокруг него темные, ночные, - прислушивается в коридор, иногда прямо подходя к самой двери и замирая, трогая свои волосы и немного потягивась, впрочем чуть-чуть, стесняясь, пугаясь делать сильные движения, не из-за звуков, нет. Он еще делает несколько шагов по комнате, отходя подальше от двери, уже ободренным, более распрямившимся, но только когда убеждается вполне, что один в квартире. И все же выходит из комнаты только несколько минут спустя, ступая босыми ногами по холодному полу бесшумно, инстинктивно. Он обходит всю квартиру, задерживаясь у окон, рассматривая вещи, к чему-то прикасаясь, и уже позволяя себе делать громкими шаги, движения, вздохи, и уже произнося что-то, но еще про себя, еще не шевеля губами.
Он не завтракает, только пьет, стоя у холодильника, из пакета, быстро, крупными глотками, подняв плечи и в предвкушении и уже с мыслью о первой сигарете, о первом выходе на балкон, где светло, прохладно и шумно, главное шумно, шумно так, что можно, наконец, разомкнуть сжатые, напряженные губы и дать им движение, вместе с первыми смелыми и задумчивыми выдохами, первой забывчивости о руках, о плечах, и оставляя замкнутыми только ноги, напряженным – только живот, только бедра. Но с первым вкусом дыма, с первым вдохом горечи приходит напряжение, начало смятения, пока еще легкая, но дрожь рук, беспорядочное движение глаз, и за то время, пока быстро сгорает сигарета, губы его снова смыкаются, поднимаются плечи, и входит в комнату он уже вновь сгорбленным, замкнутым, тихим и испуганным. Он думает о том, с болью, что нужно одеваться и выходить за входную дверь квартиры.
Он делает это, торопясь, почти рывками, постоянно поглядывая на часы, зная и думая о том, что опаздывает, хотя ни разу еще, выходя из дома каждый раз именно в это время, не опаздывал туда, куда ходит, по-настоящему, но все же подгоняя себя, отводя лицо и стараясь не дышать запахом внешней одежды, долго и тщательно собирая сумку и проверяя карманы. В тревоге, с испариной на лбу, в верхней одежде, он по нескольку раз обходит одни и те же места квартиры, проверяя, все ли выключено, все ли закрыто, и потушены ли окурки в пепельнице, одновременно тяжело и порывисто крестясь и что-то шепча, пока, наконец, не застегивается, полностью, наглухо, одевает сумку и выходит за дверь, с порога осторожно пробуя воздух вне дома.
Эти внешние звуки и запахи окружают его сразу, остро и без промедления, от них он прячет голову в воротник, подбородок, касаясь его верхнего края даже носом, но немедленно ловит себя на этом движении, концентрируется на нем, осознает его, хмурится и поднимает голову, расправляясь. Он стоит у лифта, болезненно прислушиваясь к звукам за дверями соседских квартир, всерьез и сильно опасаясь их открытия, каждый раз, каждый день, уже здесь, за эти первые минуты, волнуясь, раздражаясь на себя и начиная эту суточную, порой безграничную, разъедающую, острую злобу.
Бывают дни, особенно солнечные, яркие, теплые, когда она – злоба - не проходит до самого вечера, прочем периодически сменяясь слабостью с испариной или страхом, но все же остается; тогда он раздражается всем людям, кто идет впереди его медленнее, чем он, автомобилям, не пропускающим его, забывшимся и громко говорящим, компаниям, одежде, теплу, неудобной рубашке, сырости, громким звукам, усталости, толпе. Тогда он почти всегда молчит, только смотрит глазами, много курит, до хрипоты и сухости на языке, идет быстро, постоянно трогая себя, доставая что-то из карманов и пряча снова, вращает головой, щурится и чувствует усталось почти до боли в плечах, на внешних сторонах бедер и в мышцах ног, и почти не может нигде остановиться, тем более сидеть или же просто стоять, не переступая с ноги на ногу, на двигая руками и не меняя выражения лица. Впрочем обращения к себе чужих людей, которые случаются всегда неожиданно, болезненно, и переносятся каждый раз с испугом, после которых есть всегда несколько минут поднятых, почти до ушей, плеч и быстрого шага не разбирая дороги, воспринимаются легче и быстрее, почти вскользь, проникая, но неглубоко, лишь немного задирая его натянутую кожу. В эти дни, несмотря на шевеляшиеся, постоянно напряженные пальцы, он смелее, он воспринимает моменты, когда почти, но чаще на подходе к дому, уже возвращаясь, недалеко от двери подъезда, он радуется себе, улыбается, вздыхает с облегчением и почти со спокойствием, но правда только тогда, когда до дверей дома остается не больше сотни шагов. Все это – если не проиходит ничего, если, к великой радости, счастью, он остается нетронутым в течении всего дня, но он редко возвращается тем же, каким вышел.
Чаще первое же лицо, неприятное, страшное именно страшное, просто потому, что слишком жесткое, угловатое, словно вырубленное из камня, или излишне простоватое, первые же черезчур громкие слова или же прямое физическое касание пугают его, по-настоящему, заставляя замолчать на немколько минут, сжаться, подолгу обдумывать себя, прокручивать в голове снова и снова, с каждым разом болезненнее и неприятнее, пока не затихают, сменяясь легкой второстепенной мыслью или наблюдением, себя или внешним, чаще себя.
Но переносит улицу он с каждым днем все труднее. В редкие моменты, когда он остается один, в лифтах или туалетах, - в тех местах, где хоть какое-то время можно знать наверняка, что не будет никого, он, морщась, но только, когда действительно получается, морщась от слишком большой разницы, расслабляет себя, но всегда лишь на толику того, как может делать это дома, однако чаще он и этого не позволяет себе, решая оставаться чувствующим все чужое пространство вокруг себя, сзади и спереди, повсюду.
Он очень любит тишину и ловит ее мгновенья с болезненным вожделением, упивается ею и принимает ее прерывание сложно и тяжело. Ее мало вокруг него вне дома, почти нет вовсе, поэтому он часто и подспудно ищет ее и тогда же, в начале поиска останавливает себя сознательно, злится на себя, не любит себя еще больше. Он любит тишину одинаково сильно, в солнечные и пасмурные дни.
В дни, когда злость не беспокоит его, он более спокоен, тих, глаза его открыты шире, движутся медленнее. Он более восприимчив, но лишь к моментам, которые определяет сам, то к цветам, то к звукам, к надписям, и часто – к людям, к их движениям словам, взглядам. Но всегда сзади, незаметным, прячущимся, выхватывая то, что интересует его, урывками, кусочками, частицами, всегда осаживая себя, когда ему кажется, что забывчивость моментом чрезмерна, а бывает это всегда спустя лишь несколько секунд поворота головы или даже улыбки, поднятых бровей и широко раскрытых глаз, вытянутой шеи.
Когда он выходит из дома таким, он почти не боится ступеней, крутых, разбитых, состаренных, истоптанных множеством ног, и дверей, тяжелых, дубовых, дверей основного корпуса их группы, которые тяжело и больно он пропускает через себя почти каждый день. Он начинает видеть их еще издалека, еще от остановки автобуса, которым добирается каждый день до университета, занимая всегда, когда удается, впрочем, одно и то же место в салоне, спиной к остальным людям, - ему легче так, легче, но не спокойнее, и он оглядывается через плечо всякий раз, когда автобус останавливается на остановках.
За дверьми корпуса – его другая жизнь, его максимальная собранность, до остроты, концентрация, напряженность. Он следит здесь за каждым движением, даже самым мелким, самым ничтожным, движением рук, глаз, головы. Меняется выражение его лица, его осанка, его походка, и много времени требуется ему, чтобы уметь произнести первое слово здесь, он готовится к этому моменту тщательно и обстоятельно, радуясь каждый раз, когда есть для этого время. Движения его обдуманны и подготовлены, обдуманны задолго, на несколько шагов вперед, целыми последовательностямя, поэтому он всегда занят здесь, всецело поглощен собой и безобразно напряжен, напряжен так, что один проход от гардероба до аудитории, а особенно ожидание у ее дверей, если еще не нужно заходить, выматывают его до возрастающего и, наконец, спустя всего лишь несколько минут, поглощающего желания немедленно развернуться и уйти, быстро-быстро, уже не следя за собой, не отдавая отчета шагам, одеться и выйти в двери.
Больше всего он боится за свое лицо, даже не за руки, а лицо. Страшит его то, как отражается в нем те частые моменты, когда выверенность движений, жестов, изменяет ему, словно срываясь с натянутой до звона нити, вызывая за собой целую волну абсурдного, по его мнению, поведения, которую рывками и злобными гримасами, но только тогда, когда он не боится, что на него смотрят, он душит тут же, не сходя с места, и останавливая себя в дрожи и легкой испарине.
Останавливаясь, замирая так, он, странным, неестественным образом, теряет ощущение времени и себя, теряет способность делать даже легкие движения и ужасно долго в своем понимании «выталкивает себя наружу» из этого ступора, из такой сбивчивости. Он буквально, держа руки открытыми ладонями перед собой, не знает, что делать дальше, с чего начать новый жест, как построить взгляд, выражение лица, как двигать плечами. Все это занимает мгновения, но сильно выматывает его, уже почти до отчаяния, до желания захныкать и уже не до злобы на себя, но до жалости, которая, впрочем, едва касается его, не будучи пущенной и на миллиметры внутрь живота неестественно и взрывом возникающей скованностью, стыдливостью и ощущением вины.
Так дрожит он еще только при входе в аудиторию, уже многократно вернувшись из бокового и всегда пустынного коридора, когда, не выдержав возможности чужих взглядов, он выходит, просто побыть там, в плохо освещенном помещении, просто делая вид, что прохаживается и смотрит на развешенные там расписания и объявления.
Порой, будучи всецело поглощенным этой борьбой, он одергивает себя, останавливается и оглядывается, пугаясь того, что, перестав слышать, что говорят стоящие вокруг него люди, что говорят и как, он пропустил что-то, что-то важное и касающееся его непосредственно, что страшнее всего и почти непереносимо, или же только вскользь, или вовсе не касающееся, но важное, естественное и интересное, интересное не само по себе, но по той или иной причине интересное ему. Тогда он, вновь мучительно и напряженно, остро начинает вслушиваться, как делает всегда, когда в редкие моменты движения и состояние его под контролем или получаются легко, требуя меньше усилий. Слушает всегда, но никогда не смотря на говорящих и даже не останавливаясь возле них, и, если решаясь на какое-то участие, то только улыбкой, внешней и заученной, не сознательно но хорошо, которая потому получается у него всегда просто и почти без усилий.
Обращения к нему бывают и весьма часто, но всегда короткие, простые, легко-вопросительные, невнимательные, и потому не позволяющие ему почти никогда воспринять их должным, просто естественном образом. Он пугается на первом звуке и всю оставшуюся половину фразы лихорадочно формирует выражение лица, положение глаз, общую позу; если ему везет, и он верно улавливает шутливую интонацию, он успевает закрыться все той же улыбкой и уловить смысл говоримого, даже задуматься об ответе. Но сам, конечно же, он говорит всегда очень тяжело, преодолевая себя, а глаза его всегда опущены, или направлены в сторону, или же переводят взгляд в разные места, всегда непоследовательно и ужасно неестественно в его мнении, так, что часто занимают своим метанием все его внимание, снова теряя для него смысл произносимого, и теперь уже произносимого им. Его ответы поэтому сухи, просты и часто нейтрально-шуточны, не подразумевающие продолжения, разрушающие саму возможность этого продолжения, хотя часто и возможного и подразумеваемого.
Он очень просто, серо одет. Иногда, в редкие моменты одиночества дома, он достает что-то из шкафа, что-то новое и, по его мнению, претенциозное, надевает на себя и недолго стоит у зеркала, еще реже позволяя себе одеться полностью, каким-то комплектом, вплоть до верхней одежды, и ему нравится то, что он видит на себе, иногда нравится сильно. Он представляет, как одна эта новая деталь может изменить его состояние вне дома, долго соглашается с собой, чтобы одеть ее завтра утром, надеясь, что будет думать о ней долго, в течение большей части дня, ощущать на себе, ощущать себя в ней, но никогда, почти никогда не одевает ее утром, а когда делает это, то может сделать по улице лишь несколько шагов и возвращается домой переодеться.
Страх в его жизни, в течение всего дня, он ярко чувствует его. Страх касается его повсеместно, почти не отступая, постоянно. Иногда он даже думает о нем, подолгу, часами, забывая обо всем ином, после особенно сильных приступов, заставляющих какое-то время слабеть икры, дрожать пальцы, глухими, двойными ударами в ушах стучать сердце. Но это не самый сильный, самый ненавистный им страх, этот проходит быстро, оставляет почти без следа, а чаще даже помогает отвлечь себя или же взбодрить себя, отвлечь себя от какой-то особенно липкой, особенно тяжело разъедающей мысли. Он появляется извне, снаружи, громким ли окриком, звуком, внезапно появляющейся машиной, нечаянным толчком в транспорте или переходах, и потому легок, и порой даже приятен, приятен именно своей силой, несущей минуты новой бодрости, новых движений, новых вздохов.
Совсем другой, гораздо более тяжелый, вязкий, не оставляющий ни на мгновенье страх ошибки, оплошности, какого-то ляпа, неуклюжего жеста или, еще хуже, слова, который следует неотступно все те часы, что он вне дома, на улице, среди людей, пока еще незнакомых, чужих, увиденных впервые. Он подпитывается ощущением, постоянным, гнетущим, ощущением той неспособности, неумения, абсолютного незнания того, как нужно вести себя среди людей, как делать движения, говорить, просто ходить, просто идти ногами, своими ногами. Но и он оставляет почти тотчас же по пересечении порога квартиры, но только пустой, именно пустой - если кто-то есть в ней, тогда не то, совсем не то. А если этот страх и не проходит сразу, с первых метров, то исчезает вполне, оставляя только легкую напряженность внутри живота, спустя минуты неподвижного сидения на диване у окна, всегда собранным, даже скомканным, распускаясь постепенно, по одному члену, по степени нарастания тишины и неподвижности.
Он тяжел, беспокоен, липок, но все же переносим, переносим почти всегда. Поднятыми плечами, ритмичным шагом, посторонней мыслью, навеянной случайным наблюдением или мягким, легким звуком. Он гораздо легче по степени воздействия, степени переносимости, настоящего истинного давящего, гнетущего, поглощающего все существо страха знакомых, старых знакомых, людей, которые хорошо знают его, с которыми рядом прожил долгое время, тех, именно тех, и эта мысль невыносима особенно, которые знали его прежде, прежде, его старого, «сильного», еще недавнего. Людей, чьи взгляды или чье неучастие, чье игнорирование читаются легко, явно и однозначно. Особенно разговоры с ними, интонация фраз в которых особенно резка, тяжела, болезненна, и в последнее время полна какого-то брезгливого пренебрежения, почти отвращения. Тяжело в самой высокой степени, когда ответы на его инициативу в разговоре, на его вопросы, которые воспринимаются всегда немного удивленно, по-плохому удивленным первым взглядом, поворотом головы, вопросительной позой, особенно, если из-за его плохой дикции первой фразы, всегда плохой, несмотря на всю многоминутную подготовку, спрашиваемый не разбирает вопроса и брезгливо и быстро говорит: «Что?». Это сложно для него, особенно сложно повторять уже сказанное, потому что он всегда, помногу раз принимая то одну то другую сторону, борется в себе с желанием произнести по словам то же самое, или же построить фразу по-новому, до последнего, до момента, когда безобразно затянувшаяся пауза в его понимании вынуждает выдавливать из себя все то скомканное, что получается в результате этой борьбы, что на деле обращается еще более непонятными слушающему словами; сложно, но все же не так, когда изначально спрашивают его, обращаются к нему сами. Будучи инициатором, он знает, что всегда, почти в любой момент, если вести себя аккуратно и внимательно, может прекратить, оборвать контакт, если есть опасность его неконтролируемого, неконтролируемого им развития, отойти, отвернуться, закрыться, закрыться естественно и правильно, логично исчерпав причину разговора; но здесь, ответчиком, он волной, взрывом накатывающим страхом ожидает чего угодно. Невыносима ему необходимость реагировать, отвечать, говорить вообще, и он каждый раз ловит себя на мысли, что ищет возможность не делать этого, ищет даже в совершенно абсурдных ситуациях, когда его взгляд уже был обращен на спрашивающего, его выражение лица изменилось, говоря о том, что он понял вопрос, и особенно, если вопрос этот был прост и безобиден.
Но с безобидными, простыми вопросами обращаются к нему редко, - в этом не бывает необходимости, - по вопросам учебы он не может ответить почти ничего, и все знают это, а говорить с ним на отвлеченные темы нет желания ни у кого, - как правило он очень глупо, очень мелко, слабо улыбается в ответ, первой реакцией, паузы его непонятно длинны, а ответы неясные, сбивчивые, поэтому обычные ребята, действительно пытающиеся завязать какой-то разговор, просто от скуки или желания общения, не говорят с ним почти никогда, а говорят, как правило, те, кто именно желает послушать эту сбивчивость, увидеть эти дерганья, покраснение его лица, изменение его гримас, всегда безобразно комичные, комичные действительно, именно тем, что естественны и неподдельны. Желание понятное и простое – люди все еще очень молодые и просто ищущие веселья. Те, кто, в желании развеселиться ищет причины для этого, первым делом, зная его хорошо, обращается именно к нему, и это именно те, кто знает его, знает долго, хорошо, более того, даже зная последовательность его реакций и ожидая именно их; те, кто просто хочет посмеяться над ним, развеселить себя и окружающих именно им, потому что он очень комичен, очень смешон в их глазах. Особенно старые знакомые, бывшие друзья, возможно, догадываются, не особо даже проницательно, ибо он весь на виду, о его внутреннем состоянии, возможно даже зная причины этого состояния, такие, как Сашка, например, или Наташа, не зная только остроты, безобразной напряженности этого состояния, но, конечно же, не жалея его, не сочувствуя, не по какой-то черствости, а просто считая его проблему вполне естественной и нормальной, - все это подспудно и неосознанно, не утруждая себя особенно длинным мыслям о нем, просто по-человечески…
Делается все это просто и беззлобно и забывается быстро, просто после удивленного, хотя тоже не особо, покачивания головы, особенно Сашкой, который, несмотря на свой ум и неплохое понимание, все же не перестает удивляться, не перестает до сих пор, с небольшим, едва заметным сожалением, которого, впрочем, в нем все меньше и меньше от раза к разу.
Он сам же, впрочем, всегда аккуратно пострижен, опрятен. Он всегда следит за собой. Следит за обувью, за отсутствием складок на одежде, за свежестью рубашек, белья. Он делает это с каким-то лихорадочным прилежанием, не лихорадочным даже, нет, он всегда спокоен, когда оглядывает подготовленный на завтра костюм, он лишь отчаянно держится за эти свои взгляды, эти выверенные, заученные, всегда одинаковые движения, когда расправляет вечером свитер или вешает в шкаф брюки, они приносят ему спокойствие, умиротворение даже тишину.
Он немного поправился в последнее время, лицо его округлилось, чуть-чуть обрюзгло. Больше обнажился верх лба, волосы отступили с боков, неодинаково, чуть сильнее с одной стороны, - он не ухаживает за ними, но они опрятны и естественны. Лицо его выглядит здоровым, не отличается особой бледностью или же сильными красными пятнами. Лишь под глазами его – тени, но едва заметные, не тени усталости или бессонницы, он спит вполне нормально, достаточно, даже больше, чем нужно. Он выглядит нормально, и сам знает про себя это. Радуется этому.
Он всегда тщательно, отчаянно почти, сопротивляется, борется, отбивается от всех этих постоянных, каждодневных, в его глазах невыносимых, «унижений», но, увы, каждое из них, каждое последующее заставляет опускаться его голову все ниже, все сильней сжиматься плечам, все больше горбиться. Напрягать руки, которые он, уже и во время хотьбы, простой хотьбы, по улице, в одиночестве, совсем не знает, куда деть, как управляться с ними, они напряжены несуразно и мешают, мешают постоянно. Все происходящее, когда оно особенно трогает его, разбирается им в последующее пешее возвращение домой до мелочи, до последней черты, безжалостно, болезненно для самого себя, но уже, в последнее время, без былого вырожденного удовольствия, - оно было раньше, когда еще были для этого силы, способность и даже желание, но не теперь. Сейчас уже, ожидание этой боли, которая вызывалась каждый раз сознательно, самим собой, ждалась, может быть была даже необходима, теперь она сменилась, медленно, день за днем нараставшей усталостью, которая, в конце концов, сделала его близким тому, чтобы бросить тот анализ и разбор и бросать его каждый раз, всегда при возникновении его желания, просто ища и найдя какое-то внешнее, светлое, яркое пятно, или тот самый легкий и мягкий звук, который тут же, на месте, отзывается уродливой улыбкой и тупой задумчивостью, потерей внимания, потерянностью.
И из-за той же усталости, которая еще и нарастает в течении борьбы стремительно, давяще, он все чаще бросает и саму борьбу порой в самом ее разгаре, замолкая, но еще просто отводя и опуская глаза, наклоняя голову и словно махнув рукой, бросив самого себя. Но делает это не в отчаянии, не в пустой, окончательной капитуляции перед обстоятельствами, а по другим, уже какое-то время осмысленным и принятым причинам. Он поймал себя на том, на мысли, что просто уже достиг какого-то «дна», «тверди» под ногами, ниже которой уже не может "пасть", а потому может стоять на ней, стоять и даже вполне почти уверенно. Существовать в ней, не теряя себя, не переставая существовать, чувствуя себя, и свой облик, и свое тело. Он знает, что несмотря на все, что произойдет или даже происходит сейчас, теперь, в эту минуту, он все равно будет идти сегодня домой, будет идти около часа, по улицам, по тем же самым местам, мимо тех же зданий, видя те же цвета, пятна, дыша тем же воздухом, и придет домой, войдет в дверь, увидит полумрак паустого холла, серую тишину своей и большой комнат, свой балкон, диван, свои босые ноги на теплом ворсистом покрытии пола. Знает это, и уже почти не слышит, не воспринимает то, что летит в его сторону, нет, не только и не столько острые, режущие, злые почти до слез для него слова, но все, все то, что происходит с ним, от неуверенности движений до абсолютной своей учебной несостоятельности, - все это чем дальше, тем больше перестает пугать его, - не пугать вообще, страх, конечно же, плещет в нем, но пугать отчаянностью, безысходностью, какой-то окончательностью, несокрушимой силой…
Город – на холмистой местности, и поэтому на пути его, обратном, к дому, несколько крутых подъемов, - он преодолевает их с трудом, почти всегда в испарине к вершине. Вообще он очень мало двигается, кроме этих своих прогулок не делает почти никаких усилий над своим телом. Преодоление физического дискомфорта вообще превратилось для него в тяжелое, выматывающее занятие, и он, сколько может, старается избегать всякой подобной активности. Воли осталось в нем немного, но дело почти не в этом, - он странным образом не считает себя способным, достойным даже прилагать силу, волю именно в этом, вполне естественном и простом, направлении.
Тьмой, необъятной, необозримой стеной, в те моменты, когда он думает о приложении воли, встает перед ним эта глобальная, грубая, безобразная проблема, на которую, в конечном итоге, направлено все существо его, все сознание, начинающее заявлять о себе особенно громко именно в эти моменты. Он впускает мысль об этом лишь на мгновенье, - все, на что способен, и отступает каждый раз даже не в страхе или отчаянии, а уже в смиренном, принятом и осмысленном, а потому безболезненном бессилии. Точно так бывает всегда, когда он думает вообще о каком-либо действии, умственном и волевом движении, даже самых необходимых, как-то посещении больницы, или простой уборки своей комнаты, - все это кажется ему не то чтобы неисполнимым, но недостойным исполнения, неестественным ему.
А он красив лицом, привлекателен, чист, порой он даже вызывает к себе чужие, и особенно часто - женские взгляды. Внешне, если смотреть на него отвлеченно, он почти естественен, только словно сильно задумчив, закрыт, быть может даже таинственен, - он, долго воспитываемой способностью, скрыт, настоящий, реальный, от первых случайных взглядов, - они лишь могут заметить в нем оболочку, столь неопределенную, что может быть понята как одним таки прямо противоположным образом, а потому он отнюдь не выглядит странно или нелепо просто на улице, среди людей. Но это лишь на короткие взгляды, дольшее наблюдение уже, конечно, больше раскрывает его. И именно так сам он, сам он, постоянно и непреодолимо, страшится возможности такого наблюдения. Он часто оглядывается, особенно сразу после выхода из институтского корпуса, несколько раз в течение первой минуты, но и это старается делать как можно незаметнее.
И он уходит каждый день из института, своей походкой, со своими непослушными руками и постепенно, с каждым шагом, останавливающимся взглядом. Одной и той же дорогой, мимо тех же мест, каждое из которых чем-то отзывается внутри него, что-то значит для него, и разное, в зависимости от оттенков его настроения и состояния. В его распоряжении еще долгие, многие часы до отхода ко сну, часы одиночества, пусть первые из них – еще не полного, не одиночества тишины, но бесконечно, несравненно лучшие пережитых только что. Путь щеки еще пылают, подрагивают оскорблением и злостью губы, испарина еще на висках, но он уже гораздо свободнее, спокойнее, увереннее. Сумерки опускаются на город, исчезают тени, меняются цвета, и улицы уже не так болезненно неприятны своей солнечной освещенностью, уже не так вопринимаются звуки, не те люди навстречу, их даже больше, они идут другими шагами, они незаметнее, меньше различимы, и он незаметнее, он меньше виден им, по крайней мере, в его воображении. Со временем наступает темнота и зажигаются огни: фонари по улицам, освещение зданий, витрины. Становятся видны внутренние помещения кафе, магазинов, они привлекают взгляд, отсюда, с улицы, иногда долгий, тягучий, завороженный, останавливающий звук шагов по асфальту, иногда на долгие минуты, - после этой задумчивости наступают мгновенья стыда, испуга своего неподобающего месту положения, выхватывающего из пространства гораздо больше глаз, чем следовало бы, чем можно быть достойным… Но тень улыбки все еще на лице, глаза блестящи и отражают огни, а шаг, вновь начинаемый, медленнее и тише. Глаза его становятся столь огромны, столь свободны, что он позволяет им останавливаться даже на лицах, конечно из-под тишка, скрыто, незаметно, но иногда и подолгу, порой отчаянно рискуя, быть может даже непозволительно рискуя для себя самого. Эти лица, - чаще всего женские, детские, красивы, а в его, уже успокоенном, затихшем взгляде, красивы особенно, иногда так, что он, заливаясь краской в темноте, и стуком сердца, воображает, что может подойти, подойти и заговорить, обратить на себя внимание, увлечь, заинтересовать, задержать; но почти тут же, не давая забыться и на секунду, выступает, напоминает о себе страх, сначала лишь приятный, покалывающий ладони, но уже вырождающийся, искажающийся, и, мало-помалу, принимающий, наконец, свой привычный, знакомый вид, тянущий за собой, в конечном итоге, злобу и отчаяние, он самый, что тогда уже, когда он оставил девушку далеко позади, замыкается мыслью на гримасе сморщенного лица, мыслью, непереносимой, громадной, липкой, отвратительной, отчаянной и бесконечно более сильной его самого, о том, снова о том, что он не достоин говорить, улыбаться, просто смотреть, и более того, - что он искажен, испорчен, поврежден настолько, что просто не имеет ничего общего, ни единой точки соприкосновения, что не поймут даже, не разберут и слов его, и фраз его, и интонации его, и его вопросов. Мысль пугающа всегда настолько, что ведет к отчанию, что он, давя отвратительные, омерзительные стуки в груди, вынужден успокаивать себя, но и это – неявно, не насильно, потому что сам знает за собой, что никогда не поддастся такому прямому утешению, а только лишь мыслью, что он просто не знает, как говорить, что говорить людям, что это простое умение, знание, которое исследуется и познается, приобретается наконец, что он просто немного отвлечен в последнее время, задумчив о другом, занят другим; и что когда-то, позже, но еще нескоро, быть может с первыми днями следующего года, или лета, или осени, наконец, почувствует себя здоровым, сильным, спокойным настолько, что медленно, постепенно и неторопясь, займется этим, начнет изучение этого, по шажкам, невзирая на неизбежные первые ошибки и неудачи, но упорно и настойчиво, - и…, и, что самое главное, самое важное, - то будет его возвращение…
Внезапность возникновения этих случайных, неконтролируемых, непонятно, откуда взявшихся мыслей и развитие их именно в этом направлении всегда сильно удивляет его позже, и, порой, даже совсем не намного позже, - лишь стоит ему побыть с собой дома, в большой комнате, в темноте и тишине, не включая свет, как он любит проводить первые минуты после улицы. Удивляют они его не абсурдностью, нет, они не кажутся ему абсурдными, - наоборот, он, поражаясь и волнуясь, до радости, не понимает, как он мог позволить себе эти мысли, посчитать их реальными, серьезными, как мог он сам или что именно позволило ему преодолеть или не посчитать достойным внимания тот необъятный страх, что несут они с собой, эту непреодолимую, необъятную стену страха, перед ним, в самых его глазах.
А пока он только идет дальше, ускоряя шаг, расстроенным, испуганным, часто и беспорядочно выхватывая яркие, теплые пятна из окружения, чтобы забыть и исправить испорченное, измененное состояние, которого он, конечно же, не хотел, не желал и не ожидал. Резкая смена самого отвратительного страха на еще более внезапное вознесение себя в мечте расшатывает его сильно, волнует его неприятным волнением, просто потому, что теперь он болезненно, остро относится к любому своему возбуждению, зная, анализируя в себе, что каждое из них на самом деле об одном, одно и то же, суть одно. И дальше, собирая и дисциплинируя себя на каждом шагу, он идет строго и ритмично, последовательно и уже решая не воспринимать более того, что нужно ему для простого следования маршруту.
Он знает его наизусть, до каждой трещины на асфальте, но не столько самими местами следования, сколько давно и плавно выработанной очередностью мыслей, которые разложены у него, как по полочкам, по этим самым местам, по определенным домам, перекресткам, рекламным щитам, фонарям на пути его. Он забывает о перенесенном только что потрясении, - а чаще всего его и не бывает вовсе, - вознесения себя его редки, редки так же, как и лучшие, светлые дни его, - и с улыбкой и облегчением впадает в предвкушение, ожидание, вместе с поворотом в определенную улицу, ожидание прихода первой его, из целой последовательности, мысли, размышления, обдумывания, погружения.
Кажется ему, когда он ногами, носками ботинок вступает в область этих мест, что меняется все вокруг него, - снова свет, звуки, образы, а он, постоянно, неизменно наблюдающий себя, становится вновь уверенней, лучше, спокойнее. Он – теперь тот, или почти тот, каким он хочет быть, каким он видит себя, он – в окружении того, о чем, постоянно, каждодневно думать, - лучшее, что есть у него. Думать, перебирать пальцами, до всякой мельчайшей черточки, до составляющей, это – ежедневное воспарение его, то потери ощущения рук, ног, лица, тела вообще. Но это позже, на пике, а сейчас только ритм шагов, улыбка и воспоминание о том самом моменте, на котором остановился вчера, не в переборе воображаемых событий или явлений, а лишь в своем их ощущении, понимании, воображении.
Здесь, в первой улице, он будет думать, вновь, не первый день подряд, он будет делать первое из своих погружений, снова, снова, наслаждаясь, упиваясь уже чуть-чуть подвяленным, подмятым его многократно ползавшими по нему руками, вкусом, а потому еще более влияющим, касающим, возбуждающим…
Но часто, особенно в последнее время, спервыми шагами по месту, с первым вызовом возбуждения, что то срывается в нем, и он, подспудно удивляясь, однако, не концентрируясь на этом удивлении, начинает видеть перед собой совсем странные, не те, совершенно отличные от ожидаемых образы, картины. О том, например, как видел темный, запыленный, запачканный, тяжело ворочающий колесами коричневый снег, небывалый, очень редкий для их города автомобиль. Воспоминание это ново и необычно для него, отлично от его других воспоминаний. Снова и снова перебирать в воображении его линии, его обводы, его переливы, его вырывающийся звук мотора, свет фар, отражения в темных стеклах… Он забывается на этом продолжительно, много раз думая об одной и той же его черте, его линии… И дальше – о том, как видел он, как автомобиль этот останавливался и из него выходили люди, двое, которых он видел только со спины, но как запомнил он, как медленно, красиво и спокойно ставили они свою обувь на асфальт, как двигали руками и какой свет был на их плечах…
Он вздрагивает, внезапно, удивленно, осматривает себя и то место, в котором уже находится, со сдвинутыми бровями, озадаченно стараясь понять, что именно произошло, словно случайные эти образы, пронесшиеся в глазах его быстро, стремительно, заняв лишь единицы мгновений, как-то по-особенному неприятны ему, странны, непонятны. И он отгоняет их, опять, хотя происходит это с ним лишь в третий или четвертый раз, делает еще несколько шагов и снова, поводя глазами по сторонам, старается вернуть себя в случайно выбросившую его колею.
Он делает это и дальше уже, много минут, успокоенный, легкий, следует шагами по своим пунктам, по своим образам и картинам, своим чувствам, своим отзвукам в животе.
Это мысли об увиденном по телевизору, прочитанном в интернете, услышанном и обсужденном с родителями; это – новые модели телефонов или компьютеров, о накоплении денег для их покупки, о приверженности той или иной марке, это спорт и результаты состязаний, соревнований, это увлеченность военной авиацией и отслеживание событий в этом мире… О сборных моделях, о старых, много раз виденных и выученных наизусть фильмах, иногда, если порыв особенно силен и чист, - о книгах, которые нужно было бы прочесть, названия и авторы которых, возможно, где-то услышаны, запомнены; и совсем немного – о себе, о себе увлекающемся, интересующемся, развивающемся, - но лишь чуть-чуть и за последние несколько шагов.
Но все это – лишь прелюдия, подготовка, расслабление себя, успокоение своего сердца, своих шагов, избавление от остатков своей лихорадочности, заглушение, остановка всяких звуков, всех посторонних движений, колебаний… Перед ним, перед пересечением того самого перекрестка.
Есть целый квартал на его пути, с несколькими перекрестками, высокими бордюрами, пересечениями дворов, деревьями, местами без освещения фонарей, крутым подъемом и длинным, расслабляющим его дыхание спуском, замиранием сердца, блеском и переливами в глазах, совершенном забытьи о себе самом, вздохами и, дальше, - тяжелой, гнетущей отчужденности, и остановки страха, зажатости, забитости, напряжения в локтях, сгорбленности, тяжелой моральной усталости, место, где сводятся его брови, тяжелеет взгляд, грубеет лицо, становится гулкой поступь. Он знает, ждет этого места еще когда просыпается утром, когда едет по залитым светом улицам в институт, готовится входить в его двери и входит в них, когда борется с людьми за ними; это место, как ничто иное в оставшихся в нем силах, гораздо сильнее и эффективнее, позволяет ему пережить свой день, и более того, - покрыть его отражающей, смягчающей болезненность патокой, отодвинуть его, и самому отстраниться немного, удержать себя, сохранить себя, воспринять и оценить свою выпуклость, объем, форму, безгранично, несравненно проще, легче, спокойнее перенести все то, что, не будь этого места, не перенес, не одолел бы, не перешагнул, не сделал бы и шага. Оно удерживает его разум в его, пусть и расширившихся, но очерченных границах, тем, что тяжесть его, его объем, вес, гнетение, очевидно, самое грозное, безжалостное, тяжелое, но одновременно необходимое, неизбежное, самое основное, что предстоит пережить ему в течение дня.
Он – высок, выше большинства людей, попадающихся ему навстречу, широкоплечий, с крупной, но гармонично и правильно развитой головой, торсом, осанкой… Он умеет, даже в самые тяжелые моменты, которые сглаживаются в его глазах присутствием фигур людей, придавать лицу своему бесстрастность, пусть на секунды, на мгновения, но, если видеть его в эти мгновения, он – красивый человек, взрослый, статный парень.
Заканчивается его квртал, широкой, оживленной улицей, с ответвлениями, горящими длинными фонарями и большим пустырем, перед высоким, многоэтажном домом его, стоящем на возвышении, новым, относительно недавно отстроенном. Сюда, вместе с родителями, они переехали не так давно, в то самое время, когда он оканчивал первый курс, и где, почти сразу же, он нашел, понял, вкусил, что есть тишина и медленный, затухающий свет в окне, справа от себя, поднявшегося после нескольких часов опущенной на подушки головы. Когда он выходит из последнего двора, как раз в конце пути, перед улицей, здесь окачивается его тяжелый час, час подготовки и погружения в то, что ожидал он весь день и что теперь, силами и молитвами, прошел, преодолел.
По-разному пересекает он улицу, то быстрым шагом, нервно поводя головой и глазами, зная, помня, что здесь, на открытом участке разгоняются машины, что стоит ожидать от них опасности, но не чувствуя, не понимая, как нужно следить за ее приближением, чем предчувствовать ее, - он вымотан и не следит за собой, за своими движениями, только в нарастающем приступе самосохранения, уже выплескивающимся дрожью и дерганьем через край, гонит себя, запинаясь неровностями асфальта, быстрее, быстрее, на ту сторону, в безопасность, где спокойно. Или же просто, шаркая тяжелыми ботинками, уже натерщими, давящими его ступни, шамкая губами, опухшими обветренными, и в его понимании слишком долго остававшимися без движения, и теперь раскрывающимися, расслабляющимися, - он уже знает, что один на этом пустыре, - раздвигающимися, первым выдохом и вдохом, всхлипом, под воздействием, вновь, в который раз пережитым только что, выдавливающими первое, хриплое, прогорклое, глухое слово.
Он устает всегда, когда подходит к дому, устает и физически, и, если не подгоняется дрожью груди, то еле волочит ноги и переходит улицу, почти не обращая внимание на машины и не ускоряя шага.
Здесь, здесь, и как он благодарен существованию этого пустыря, он, вместе с подошедшим временем и желанием проанализировать, осмотреть и, главное, обсудить, обговорить все то, что случилось сегодня, здесь уже он произносит первую фразу , первое свое отрывочное предложение, еще полуслышимым шепотом, еще оглядываясь усталыми глазами и боясь но уже открывая начало того вечера, того периода, когда распахивается мысль его, разум его, способность оценки, анализа, способность смотреть глазами, ощупывать пальцами и пробовать на вкус все то, что до сих пор лишь накапливал, неосознанно или же в желании, но неспособности осознать именно из-за невозможности поизнесения в слух, губами и языком ни единого слова. Здесь все обретает новую форму, новую выпуклость, новый свет, новые острые тени, уголки, режущие, вновь и порой до покраснения щек грани; вновь замирает его сердце, холодеют руки, сжимается грудь, расплывается уродливой гримасой слепленная для успокоения улыбка, - и, смятенный всем этим, вновь и остро перепуганный, он входит в двери своего подъезда, в лифт, в двери пустой, темной, теплой и бесконечно, невозможно, сумасшедшее ожидаемой за все эти часы квартиры.
Он закрывает дверь, опускает руки, выдыхает, закрывает на секунду глаза и стоит, стоит долго, без движений, просто успокаивая дыхание, замечая едва уловимый но тягучий гул в ушах, почти звуком ощущаемую усталость в ногах, в плечах, в лопатках, у основания шеи, по спине, по позвоночнику. Он сглатывает остатки слюны, медленно, почти физическими усилиями унимает дрожь, ждет исчезновения испарины со лба и снова не говорит, не говорит еще несколько минут, снова задерживая себя, сдерживая себя в своем желании прорваться словами, но тем более ощущая предвкушение, радуясь ему, наслаждаясь им.
И первым шагом же прорывается, вновь как внезапно получивший силы, говорит, говорит много, жестикулируя, с гримасами, почти захлебываясь, сглатывая слюну, иногда покусывая губы и пока еще на ногах, еще передвигаясь по квартире, обходя ее всю, вновь, как и перед уходом, зажигая свет во всех помещениях, следя по предметам невидящими глазами, иногда начиная смеяться или повышая голос, меняя интонации, не разбирая слов и по-многу повторяя одни и те же из них, в спешке, в волнении, в возбуждении, - впервые и без условий радостном, возвышенном, восхищенном.
Он раздевается, облачается в домашнюю одежду и все еще ходит, но уже чаще останавливаясь на пороге большой комнаты, не входя еще, только заглядывая внутрь вытянутой шеей и подбородком в стремлении увидеть окно, снова отходит и делает еще шаги, все шевеля губами, но уже тише, и начиная трогать себя, присаживаясь в разных местах, иногда ногу на ногу, тряся одной из них, выгибая спину и проводя рукой по волосам. Движения его расковываются, все мускулы тела требуют растяжения, и он растягивает широко открытый рот, разводит руки в стороны, садится на корточки, - все видя за собой, все наблюдая, зная безрассудную, отчаянную смелость своего поведения, но позволяя ее себе, позволяя открыто, рассчитываясь, расплачиваясь со всеми ними, всеми, от Сашки, до последнего толкнувшего на улице, до невыносимо смелого и легкого голоса молодого и сильного школьника, храбрясь даже и раздражаясь, злясь, мстительно и грозно, словами и жестами, острыми, четкими, направленными. Он сам заходится в своем возбуждении, распустившийся и уже не знающий границ, высокий, стройный сильный, свободный, грозный. Но вновь, на последнем, многократно повторяемом слове, уставший быстро и безнадежно, замолкает, затихает где-то в углу, на стуле или в кресле, еще искажая лицо, часто и беспорядочно моргая, смотря в пустоту, морща лоб и выпячивая губу, но уже остановивший руки, оставивший их на коленях или мягких плоскостях, постепенно затихает совсем, замолкая, оставляя еще немного открытым рот, но уже не двигая глазами, и, наконец, затихает совсем, до последнего движения, до полной, окружающей – той самой - тишины.
Еще свет вокруг него, он замечает, но еще не концентрирует внимание, успокаивается внутри живота, постепенно, до полной тишины. Он трогает голову, водит по макушке раскрытой ладонью, подгибает под себя обе ноги, садясь по-турецки, рассматривает свои руки, развернутые вверх, под глаза, ладони, что-то соскребает с них ногтями, низко наклоняя голову и выпячивая губу. Трогает пальцы ног и поднимает от них руки к носу, почесывает голову, вздрагивает то и дело, выпрямляя грудь, давя волны отрыжки. Что-то из предметов перед ним, на столе ли, на полках, просто на полу, на стенах, привлекает его взгляд, уже вновь метущийся, резкий, то и дело, постоянно заставляя возвращаться к себе. Он чувствует свои запахи, неприятные, но не отвращающие его, не заставляющие морщиться; щеки его, цвет лица, постепенно приобретают нормальный, бледный, слегка зеленоватый цвет, характерный для него дома, сильнее выступают из орбит глаза, и еще сильнее расслабляются губы, теперь уже влажные и не вытираемые языком. Вокруг – только ход часов, почти неуловимый, неслышимый вообще, пусть только бы дышал он чуть глубже, да доносящиеся с улицы сквозь плотные окна глухие, отрывистые звуки.
Внутри него – спокойствие и тишина, мягкое, зеркальное море, безмолвие, бездвижье. Как у старого, умудренного, сильного человека, - средоточие, гавань силы, спокойствия, великой уверенности, истинной умиротворенности, и – ни мысли, ни звука, ни слова. Пройдет немало времени, прежде чем он очнется, глаза его придут в движение, поднимутся руки, он выгнет спину и запрокинет голову, поднимется, наконец, и сделает первые, новые шаги по полу, смотря еще тем же, именно в эти мгновения вернувшимся невидящим взглядом, на то, как становится на половицы обнаженная, в выпуклых венах стопа. Вернется весь поток, весь ворох мыслей, чувств, осязаний, и он внось соберет себя, по частям, в единое целое, всего до самого последнего, самого тяжелого куска, который еще где-то на земле, еще не поднятый, но только оглядываемый, пристально и упорно, не проникающим внутрь него взглядом, но лишь ощупываемым его объем, его форму, его неровности, углы, трещины. Еще секунду назад, безмолвно, недвижимо сидевшим, он был лучшим за день, естественным, чистым от страха, расправленным, но теперь уже, перед гашением света, на пороге почти полной темноты, он – вновь со своим грузом, мгновенно ощутив его тяжесть и уродливость на плечах, выхватывает только кусок его, тот самый, тот самый светлый, обсосанный, облизанный, залитый и полурастворенный слюной, горький до онемения языка, но лучший, единственный, родной.
Он гасит свет, проходит в большую комнату к дивану, ложится на него на бок, просовывает сложенные вместе руки между ног, в области паха, ежится сведенными плечами и вновь, вновь, вновь, постепенно, снизу вверх, растравливая, возбуждая себя, проходит глазами, губами и языком по ее плечам, шее, голове, лицу…
…Порой – в отдельные, особенно серые дни - он безобразно раздражителен, он орет на родителей, на людей любящих его, и потому прощающих ему все, именно поэтому, не опасаясь того, чего мог бы ожидать от любого другого человека. Он злобен, гневлив, но плаксив и слаб одновременно. Из желаний в нем – лишь голод, желание спать и лежать без движений, маструбировать и думать о том, как высокий, осанистый, красиво и дорого одетый, с моделью-подругой и спортивной машиной позади он идет среди лебезящих, кланящихся перед ним людей, боящихся его и любящих одновременно. Когда отпускает его страх, он лижет свои колени, маструбирует, валяется на полу, на боку, запрокинув голову и раскрыв рот пока не устает все его тело, потом поднимается, садится, голым, у телевизора, только в его свете на своем отупевшем, в красных следах подушки лице, с поднятыми к ушам коленями, трогает свой лобок, и громко хохочет, уставившись в экран и показывая в него пальцами…
И все же есть дни, когда он спокоен, радостен и тих. Когда он идет с улыбкой на лице, когда почти чисты его глаза, когда в руках его, перед собой, давно заготовленный, и теперь развернутый план на часы вперед, и в нем нет места ни страху, ни борьбе с унижением, ни преодолевания гримас боли при первом взгляде на входящего в аудиторию Сашку, ни жгучего отвращения к себе, ни резкой боли в ключицах и в суставе плеча, последнее время особенно сильно мучившей его и не проходящей, несмотря на все усилия и средства. Нет такой боязни людей из-за отсутствия необходимости контактировать с ними слишком близко, говоря с ними, или просто касаясь их, нет утра перед выходом, нет того получаса, когда он стоит у закрытой аудитории, нет проходов по пустым коридорам и тех отвратительных, омерзительных, гулких шагов в эти минуты. Страх, вечный, не отступающий, не отпускающий ни на минуту, есть в них, но он мелок, едва уловим, проникающ едва заметными уколами и полнее переносим. Он слаб и благодушен в эти дни. Реакции его на слова людей полны прощения, позволения им говорить, даже легкой радости, что слышит их, чистоты и легкой усталости. Шаги его на асфальте мягки и замедленны, плечи менее напряжены, с ним нет, обычно сильно, больно отягощающей к вечеру сумки, он почти силен, все жгущее молчит в нем, беззвучно, лицо его почти просветлено. Восприятие дневного света – больше радость, чем обычный страх, отторжение… Он по-другому одет, теплее, удобнее, проще, морщины лица его – разглажены, неуловимы, чисты, светлы.
Это выходные. Дни, когда маршрут его совсем иной, - он тоже на улице, он выходит почти также рано, он также хочет быть один, но уже хочет быть вне дома, так установлено им самим для себя, - это дни, которые должны отличаться от всех прочих, должны быть светлы, благостны и тихи. Он выходит из дома не столько из-за родителей, нет, они сами чаще всего проводят выходные вне дома, но из-за того, что улицы, перекрестки, дома, люди, слова, звуки, свет, - другие в эти дни, и он, он остро желает видеть это отличие. Особенно в субботнее утро, когда в руках его – бесконечные часы покоя, впереди, перед ним, и он, сконцентрировано и четко, отнимает от всего этого богатства по крупице, по маленькой частичке, наслаждаясь каждой из них, подолгу, как только может.
Он возвращается, уставшим, счастливым, замерзшим, тихо садится за стол, говорит с родителями, проводит с ними долгое время, он радостен и весел даже, но не возбужден.
Так продолжается ровно до наступления темноты, когда, взглянув в окно и увидев черное небо, он резко меняется, сводятся его брови, становятся испуганными, тяжелыми глаза, бледнеет лицо, и он уходит из комнаты, чтобы скрыть начинающие дрожать пальцы. Он входит в свою комнату и встает у стены, сразу у двери, навалившись, прижавшись даже. Скрывает дыхание, морщится, слегка и сдерживаясь постанывает. В субботу, зная, что она прошла, он еще переносит себя, но в воскресенье он, содрогаясь от всхлипываний, кривыми движениями, спеша, забирается под одеяло на свой диван, комкается в клубок и замирает… Старается замереть.
Пролежав так около часа, он заходится громким, отчаянным, безнадежным плачем, со всхлипываниями, конвульсиями, почти голосом, размазывая слезы по лицу, закусывая руки, вдавливая себя в поверхность дивана, держа себя на ней побелевшими костяшками пальцев. Он стонет, хнычет и тихонько причитает, дергая головой и давя в себе визгливые, пронзительные рыдания… Он успокаивается и забывается сном в сжатой, неестественной и бессильно неисправленной позе...
...Он проснулся с безобразной головной болью, еле дошел до раковины, шатаясь и запинаясь по пути, долго растирал свои опухшие глаза, почти не поднимая взгляда в зеркало, умывал лицо и голову. Он вышел из ванной со жгучим желанием упасть на кровать снова и уснуть снова, но разрывающим его тишину и его разум невыносимо громким звуком раздался телефонный звонок. Он испугался почти до потери сознания, до едва не остановившегося в груди сердца, но, скорее боясь думать о силе собственного испуга, чем по естественной реакции, нашел трубку и поднес ее к уху. Он проговорил:
- Алло?
- Алло, добрый вечер, ответили ему, - Можно Андрея к телефону?
Сердце его остановилось действительно.
- Это я…
- Ой, привет! Не узнал? Это Юля.

***

Вода – красивой «плетеной» струей из крана в ванной. Пятна света на полу. Мои перчатки, немного измятые на кресле недалеко от кровати. Ворс ковра под ногами, он проникает межу пальцами, когда встаешь на него. Сигналы автомобилей, звонки трамваев. Рекламные объявления в коридорах отеля. Капли по стакану со льдом, чистые жесткие полотенца. Разговор людей, еще не видимых. Белый, высокий воротничок над цветастым свитером у девушки в кафе. Складки на простыне, огоньки и синий дым сигарет. Чистая-чистая высокая стена и тень на ней, от земли до половины, наискосок. Морозные розовые щеки и мелкие снежинки. Мои большие глаза в отражении витрин, мой поднятый воротник. Следы на земле, прямо под опускаемыми на них ногами. Яркие, цветные экраны телефонов и планшетов. Поднятые лопатки и длинные пальцы женщин. Давление подушки под скулу, на щеку, опускающиеся веки. Ряды деревьев, черные автомобильные дороги. Движение стрелки по циферблату наручных часов. Большие синие глаза. Затяжки, сигаретами и из трубочек коктейлей. Цвета одежды, ширина поясов. Слова и улыбки, форма губ, морщинки под глазами. Сильный ветер на щеках. Абажуры ламп, грохот музыки, тележка горничной отеля. Буквы на экране в фейсбучном окне, ритм написанных слов. Вкус пищи, остающейся во рту. Часто развязывающиеся шнурки моих ботинок, и руки из рукавов, тянущиеся поправить их. Девушка, застегивающая верхнюю, огромную, пуговицу пальто. Шелест пакетов, стук каблуков, его ритм. Громкий голос с необычным выговором. Ложечка на кофейном блюдце, пепельные разводы на столике. Длинные волосы, поправляемые руками. Мягкость салфетки, сжимаемой в руках. Мой подоконник ранним утром, вещи на нем, пятна света на нем, его длина и ширина. Чистые, яркие огоньки в глазах, движения рук. Частота и движение времени, вода по обнаженному телу. Волосы под пальцами, высунутый язык и поднятые брови на лице, последнее смыканье век перед сном. Два пальца у виска, лежащая снятая одежда, полная ночь без сна. Три часа пополудни буднего дня, очередь в табачный киоск, раздражающий желудок кофе. Медленно пустеющий зал клуба. Шрифт рекламы, гаснущий свет, меню ресторанов в руках. Качающиеся пустые плечики на перекладине шкафа, свет в гардеробе. Форма стульев. Тихое дыхание. Язык женщины в моем рту. Черная клавиатура передо мной. Мелкие капельки на лбу, плоские звуки. Мои слова, произносимые мной. Утро. Ночь, День, вновь ночь, вновь утро. Вязкий звук времени на зубах. Разговор с портье, музыка в ушах, танец на улице. Жалобы людей, их грязная одежда, несвежий вид. Покалывание в кончиках пальцев от …ина, волна мурашек от холода. Свет и запах холла…
И долгое-долгое, тянущееся, бесконечное ожидание. Наблюдение молчащего телефона. Ожидание, когда пройдет неделя и раздастся звонок. Появится возможность набрать номер самому.
Ощущение мягких подушечек пальцев; одеть на себя свежую рубашку утром, перед выходом. Пить холодную воду без газа из высокого стакана. Слушать рассказ молодой женщины, смотреть на количество полученных сообщений на экране телефона. Проводить рукой в перчатке по стеклу, открывать тяжелые двери. Мой голос. Слабость от алкогольного опьянения. Не доставать руки из карманов пальто долго-долго. Слышать популярную музыку. Ходить по комнате. Заметить хорошо, красиво одетую девушку. Площадь, медленно заметаемая снегом. Маленькая девочка, помогающая маме-официантке в кафе. Крупинки сахара, собранные пальцем. Целая неделя абсолютно чистого, солнечного неба, мороз. Последняя сигарета в пачке. Поза наклонившегося над телефоном молодого парня в дорогом костюме. Старые хиты восьмидесятых. Усталость в ногах после спуска с длинной горы на лыжах. Стук в дверь, слишком громкий и настойчивый. Одинокий человек, сидящий спиной ко всему залу. Белые чистые зубы, озорная улыбка, чужой случайный взгляд. Запах ароматизированного табака. Нога на ногу. Выгибающаяся спинка и выступающие ребра танцующей коротко стриженной девушки. Долгая, неотпускающая задумчивость, странные, замысловатые женские украшения. Сигарета посередине рта, прямо под носом. Некрасивые руки, кисти очень красивой женщины. Молодые и глупые ребята, долго идти за ними. Плохо скрываемая радость парня, больше часа ожидавшего девушку. Рыжие-рыжие волосы. Старые мультфильмы из детства, звонок телефона. Ехать в чистом новом такси. Чей-то окрик кого-то другого с моим именем, найденная удобная и долго не меняемая поза. Слезы на молодых щеках. Последние десять минут до назначенного себе времени. Новая одежда, ее запах, запах новых кожаных изделий. Странное слово вслух. Невкусный, кислый кофе, замерзшие ноги в ботинках. Автомобильные аварии, ругань, грязные улицы. Щелчки затвора фотоаппарата, поцелуи в щеку знакомых девчонок. Люди со странными лицами. Долго говорить с бездомными, слово «малибу», редкая летная куртка из помятой кожи. Большие американские чашки, читать записи блогов каких-нибудь идиотов, читать ленту твиттера, мертвые засыхающие цветы. Разговоры о карьере молодых людей, слова в блокнотах неразборчивым почерком. Женские ноготки, подходящая ко мне обнаженная девушка. Надпись на пачке сигарет, детский плач, моя усталость. Взгляд семейной пары на подносимый им официантом заказ. Теплая, прозрачная вода в ванной. Я – замерзший. Красный цвет. Конвульсии по животу женщины во время секса, ее закатившиеся глаза, ее мокрые губы, моя сперма на ее ладонях и между пальцами. Внезапный дождь в середине зимы и гололед после него. Кашель. Голод, первый глоток вина, джазовая композиция – от начала и до конца. Чужой, испуганный и сердитый взгляд на странно одетого человека. Очень красивые и усталые глаза молодой продавщицы на кассе. Игра на фортепьяно, частые, докучающие звуки, взгляд исподлобья. Не отвечать спрашивающим меня знакомым, их удивленная реакция. Долгий выбор вина в магазине. Долгое молчание, слишком яркий свет. Звонок Полины, с ее именем на экране телефона, на который не отвечаю. Долгое восстановление в памяти того, какая она. Слишком много сигарет за день, картина в галерее, привлекшая наибольшее внимание, ее краски. Чистый черный шарф. Шипение. Слова, произносимые мной перед сном. Пульс моих вен. Раннее седое утро, длиннее целых суток. Пустой номер, потерявший все запахи, кроме моих. Мои вещи в нем. Моя широкая постель подо мной. Мое пробуждение, мой подъем на ноги, ноги на полу. Одеться и выйти вниз, завтракать. За столом с чистой белой скатертью, белой посудой, белыми салфетками, у самого окна. Еще мысль о прошедшей неделе, последняя мысль. Вспомнить весь город за эту неделю. Допить кофе.
И ждать еще только несколько часов до звонка. Пройти по улице, сесть за столик в кафе. Положить телефон перед собой и смотреть на него…

…Я был одет в темный твидовый пиджак свободного покроя, сильно вываренные джинсы, коричневый джемпер. Новое темно-синее пальто и длинный, тонкий серый шарф, обмотанный вокруг шеи пару раз.
Еще была сигарета во рту, когда я входил в двери того места, где уже ждали меня, я действительно забыл о ней и спохватился лишь в самый последний момент, успел выбросить ее уже сделав шаг за порог. Я расстегнулся и огляделся.
Это был шумный, довольно большой но плохо освещенный, весь в коричневых, дубовых тонах пивной бар, очевидно, ирландского или английского стиля, с длинной стойкой, весь закуренный, с большими круглыми столами по залу. Очень много коричневого цвета было. Ко мне немедленно подошли и расспросили, я сделал несколько шагов и увидел, наконец, Лешку, уже сидящего за одним из столов, на одном из больших, тяжелых, деревянных стульев. Увидел его улыбку и немного бледное, и в этом свете, лицо, увидел его волосы и лоб, глаза. Я смутно узнавал его какие-то мгновенья, разглядывая еще на подходе, - изменился он сильно. Я видел его совсем давно, совсем-совсем давно, очень. Я почти не помнил, когда видел его, только знал, что в лице этом я что-то угадываю знакомое, ранее виденное, что человек этот – знаком мне, должен быть знаком… Я немного замер, замешкался со своей улыбкой, своими шагами, все еще трудно разбирая черты лица передо мной, уже стягивая перчатки и расстегиваясь. Но улыбнулся, конечно же, узнал окончательно и именно по улыбке, все еще такой же немного смешной, по слегка наклоненным наружными краями бровям, по цвету волос, по голосу, и протянул ему, взволнованно, очень взволнованно, почти до дрожи в голосе, поднявшемуся навстречу, руку.
Он раскраснелся даже, заблестел большими синими глазами, смотрел на меня в их все, стоял передо мной, - я снимал пальто, - и повторял мое имя, крепко пожав, но уже отпустив мою руку. И отвернувшись, чтобы найти плечики, я еще чувствовал его взгляд несколько секунд, пока он не сел обратно на свое место. Голос его был простым, но искренне эмоциональным, действительно радостным, громким. Немного противным.
Я положил свои ладони на стол, и он несколько раз посмотрел на них. На них, на мое лицо, на мою прическу, на мою одежду. Перед ним на столе лежала пачка сигарет и большая металлическая зажигалка на ней. Он был, крупной, целой, разноцветной фигурой передо мной, прямо передо мной, совсем рядом, я должен был смотреть на эту фигуру. Мы сделали заказ, - выбрали пиво и куриные крылышки, он очень рекомендовал мне их, я никогда не был в этом месте раньше. Очень громко говорили вокруг нас, он отклонился на своем стуле, положил свои руки на колени, локтями в стороны…
Он был довольно плотным, молодым еще на вид человеком, с немного смуглой кожей, темными волосами, большими синими глазами, подбородок его был маленьким, сейчас в щетине, довольно сильной, а я помнил его лицо еще совсем безволосым, хорошо, аккуратно постриженным, с низким, и потому открытым лбом хорошо одетым, тоже в свободный, слегка помятый по фасону пиджак, сейчас расстегнутый, голубую сорочку, выставлявшуюся поверх мягкой шерстяной кофты. Я помнил его еще совсем-совсем худым, остроплечим, сутулым, с впалой грудью.
Лицо его было демонстративно расслаблено, брови подняты, с широкой улыбкой. Он смеялся и постоянно называл мое имя, так, что я несколько раз морщился, не сдержавшись:
- Ну, Андрюх, совсем же не узнать тебя! Очень хорошо выглядишь, кстати, правда. Сколько лет-то, а? Сколько? Больше же десяти, точно. Точно больше! Правда?
- Да, лет двенадцать.
- Ага. Мне Олеська как рассказала, что тебя здесь увидела, да еще оказалось, что Лизку-то ты нашу знаешь, да еще при этом с какой-то модельной девушкой как всегда, - он отпивал пиво из своего высокого стакана, и пена оставалась на его верхней губе, я видел, как он слизывал ее, - Я совсем, было, не поверил даже сначала, думаю, откуда тебе здесь быть. Ты ж в Москве, вроде бы? И совсем давно уже даже, да? Мы слышали, что ты сразу после института уехал…
- Да, сразу же. Я помню.
Он посмотрел на меня, мне в глаза.
- Ну вот, сведения-то у нас все правдивые, получается. Как мы тогда не пересеклись-то, вот жаль. Мы же как раз тогда там какое-то время прожили, полгода почти. То есть, уехали почти в то же время. Ты же в 20…-м уехал?
- Да, по-моему, да. Честно говоря, не очень помню. Или в том или в следующем, - я улыбнулся.
Он, наконец дождавшись, подхватил эту мою улыбку и стал качать головой:
- Но ты, честно говоря, негодяй, хоть бы позвонил раз, хоть бы напомнил, вот я, тут я, живой. А то – ни слуху, ни духу..
Я немного забылся и слишком долго смотрел ему прямо в глаза, поэтому по ним прошла тень смущения, и он едва уловимо потупился. Вообще взгляд его был очень неуверенным, и потому я все больше узнавал его, вспоминал его. Я пока разглядывал его, эти первые минуты.
- Вот, - продолжал он, - Представь себе, с девчонками же с Олеськой поперлись туда, со всем скарбом, с машинами. Ух, вспоминаю сейчас, какие еще это времена были, а? Помнишь? Едва за двадцать еще, еще меньше был по обхвату раза в два, он захохотал, - Вот… Квартиру там купили… С Синихиными, кстати. Помнишь Синихиных? Ну из тридцать пятой-то? Не помнишь?
- Помню. Друзья ваши, да?
- Ну да. Они тоже там теперь, Вовка где-то в Газпроме работает, Маришка дома сидит, двое у них детей, кстати.
Я подвигал, подергал и потряс рукой под столом незаметно для него. Не знаю, отразилось ли что-нибудь из этих движений у меня на лице.
- А ты как там устроился? – спросил Лешка. Я посмотрел на него, - Мы что-то слышали с Олесей, но что-то смутное и неопределенное. Она, вернее, слышала, там от кого-то и мне рассказывала. Кстати, недавно совсем. Во-во, правда совсем недавно тебя вспоминали, и вот тут же и встретили. Ну да так всегда бывает, да?
- Я сейчас здесь. Уже больше двух месяцев.
- Да? А, ну правда, я знаю.
Я удивился:
- Откуда?
- Да ну…, - она махнул рукой как-то очень высоко поднял брови, - Лизка рассказывала. Про очередного какого-то очень понравившегося ей человека, высокого, большого, сумрачного – вот так он описывает. А потом оказалось, что это ты был. Сестре рассказывала, а мы и услышали да порасспросили. Катьке. Но это у нас отдельная целая история – Катька…
Я внимательно посмотрел на него:
- Правда? Расскажи, - я немного наклонился вперед.
Он махнул крупной рукой:
- Ох, это длинная история… Длинная и я бы даже сказал непростая, - он засмеялся, но глаза держал опущенными вниз, на стол. И сделал паузу.
Я понял, что он уже ничего не скажет, и отклонился от него. Девушка за соседним столиком улыбалась, кивала головой своим собеседникам, наклоняла ее, поднимала кисти рук, дотрагивалась ими до своих браслетов. Я чувствовал запах Лешки, - сквозь закуренный зал, - неприятный мне. Она – девушка - была одета в маленькую красную кофточку, в ушах – сережки, на шее – огромное и странное деревянное ожерелье. Она была коротко постриженной, высоким каре, затылок ее казался сильно отступающим назад, а шея от этого, длинная и тонкая, красивая, - еще более изящной, милой, совсем девчоночьей. Я предстаил такую прическу на Лейле, но мне тут же стало неприятно думать об этом.
…Я отвел от девушки взгляд и направил его на сидящего передо мной. Я сильно и почти не в силах скрыть поморщился. Я сам слегка смутился этого, чуть-чуть испугался, и обрадовался, увидев, что он не заметил моего лица. Я наклонился над столом, положив на него локти, сдвинул свой стакан пива, улыбнулся, шумно привлек к себе внимание, - он поднял на меня глаза, - и решил говорить.
- Так у тебя трое теперь, Леш? Про Катю-то я помню, знаю. По-моему мне еще мама говорила, еще тогда. Или не она – кто-то, кто-то точно говорил, я хорошо помню, что знал, что у вас уже ребенок, - я заметил узор полосок на его рубашке, - А еще двое?
Он сразу отвечал, хотя мне казалось, что он слегка удивленно или же недоверчиво, еще недоверчиво, с опаской быть может, смотрел на меня, пока я произносил слова:
- Лизка и Арсений. Ага, - он развел руками, - Вот. Сам видишь. Сыну уже четыре скоро. Такой, крепкий карапуз, как ты видел. Ты же видел его?
Я кивнул и вспомнил закутанного хмурого мальчика на санках.
- Ну, - продолжал он, - Весь в отца. Сын как-никак. Мужик. Знаешь, как редко плачет, даже когда больно. Ух! На мамку все хмурится и ругает ее. В садике дерется – настоящий хулиган вырастет… На мою голову.
Я засмеялся абсолютно точно также как он и снова посмотрел, как он отпивает остатки напитка из своего стакана, главным образом на его губы при этом. Я вспомнил, как Полина касалась моего плеча своим, когда я виделся с ней в кафе, после первой встречи с Лизой. Какой был от нее запах – немного неприятный от ее губ, в смеси с тонким, нежным запахом ее шеи, какими розовыми были подушечки ее пальцев и раковины ушей…
- Да-а…, - проговорил я, - Я видел. Строго-строго так смотрел на меня из своих санок, я помню.
Леша засмеялся, кивая головой, и раскатисто и натурально, громко. Очень неприятно. На шее его были порезы или угри, яркие, красные.
- Ага, точно-точно! – сказал он, - Я ж говорю! Вот сразу чувствуется в нем, знаешь, такой настоящий мужской, серьезный характер. Крепкий такой, боевой.
Я захотел подняться и подойти к девушке с короткой стрижкой. Но одернул себя, снова посмотрел на Алексея, на лице которого было явным какое-то замешательство, смущение. Он совсем неуверенно чувствовал себя, он хотел говорить что-то, я видел это, но толи не решался, толи ждал слов от меня. Я вновь встрепенулся, еще сильнее наклонился над столом, что-то потрогал на нем:
- Да… Я, правда, очень рад тебя видеть. Как Олеся поживает?
Я сильно улыбался и смотрел на него, не отрываясь. Он протянул руки к кылышку на тарелке и поднял брови, не смотря на меня.
- Да нормально, Андрюх, знаешь… Все по большому счету хорошо у нас. Живем себе помаленьку, - вяло и уныло начал он, но встрепенулся, немедленно подхватив очевидную мысль, и заговорил громче, облизывая свои полные губы, - А ты-то как? Ну давай расскажи, че ты! Столько лет прошло, чего там наворотить успел, признавайся.
Я заметил, что кожа его на руках бледнее моей.
- Наворотить?
- Ну чем занимался-то, если не секрет? Скажи все-таки. Нам, сам понимаешь, очень интересно, ты уж извини. Во-первых ты, то есть именно Андрюха, от которого, сам понимаешь, всего чего угодно ожидать можно, - он хохотнул, вытирая рот салфеткой, -потом – мы ж вот там не очень смогли устроиться, я уж тебе признаюсь, я проваландался там по разным местам, всяким странным конторам, знаешь, офисам, где друг на дружке все сидят, в общем развернулись да уехали, во-от… Поэтому особенно интересно именно от тебя послушать, я, кстати, отчасти поэтому и стремился встретиться. А? Ну все деньги-то заработаны, аль нет? Я, конечно, подозреваю, что именно все-таки все, иначе чего бы тебе возвращаться-то в это наше болото…
Лицо его стало сильно заискивающим, любопытным. Каким-то извиняющимся одновременно. Мне стало плохо. На столе у Лейлы, когда я уходил, остались ее варежки – из двух частей – перчатки без кончиков пальцев и надевающейся на пальцы самой варежки, которая на руках ее всегда висела по тыльной стороне ладони и болталась, когда она опускала руку с сигаретой. На руках у Леши я заметил розовые полоски кошачьих царапин, мелкие и многочисленные. Я не совсем расслышал его вопроса и ненадолго замер, пытаясь домыслить пропущенные куски. Но… Я же знал, как нужно сидеть и молчать на вопрос, поэтому он просто улыбался своей улыбкой на влажных в одном месте губах и вполне естественно, не удивляясь, ждал меня. Они были синими, вязаными, эти варежки-перчатки.
Безобразным, отталкивающим, сильно и отвратительно пахнущим, совершенно чужим показался мне этот человек передо мной. Я резко посмотрел на него с этим ощущением. У меня были липкими, грязными руки, мне хотелось вымыть их. Я провел пальцами по своим ладоням.
- Я в айти работал, Леш. Все то время, пока был там.
Он выпятил нижнюю губу и с понимающим видом стал качать головой, пока еще ничего не выражая остальным лицом своим, но уже словно немного удивленный. Этим он почему-то впервые привлек мое внимание, и я стал внимательнее смотреть на него. Глаза его немного прищурились и что-то ждали от меня.
Я отвел свой взгляд, опустил его вниз. И мне впервые подумалось вдруг, что это – именно тот человек, которого ждал я, ждал всю долгую неделю тишины и пустоты, и больше, еще раньше, с самого Нового Года. Руки его, пальцы были большими и дрожали…
- Я работал программистом. Делал автоматизированные системы управления.
Он продолжал качать головой, но теперь уже с удивленным, явно удивленным лицом, с толстыми, явно обрадованными губами и большими, глядевшими на меня глазами. Я посмотрел на его ногти на руках, на то, как обрезаны они, на их цвет и края, на то, как отличаются они от моих и тех, что я видел раньше, на то, как сильно они отличаются. Кожа вокруг них была бледной.
- Серьезно, - со строгим лицом проговорил он, - Для больших компаний?
- Да. Для разных. Именно - я работал с У….м, а компания вообще – еще с несколькими крупными заказчиками.
Он демонстративно закатил глаза, точно так, как и нужно было сделать это, ведущему мужской разговор о работе.
Я все еще чувствовал его запах… Я должен был бы подойти к нему и коснуться его щеки носом, вдохнуть его сильнее, - это помогло бы мне, а пока я только продолжал бороть напряженность своей позы человека, готовящегося подняться и уйти. Тембр его голоса был странным для меня. Ломая отвращение, я должен был бы потрогать его шею под воротником рубашки, касаниями определить, мягка ли его грудь, провести руками по его волосам, - я совсем не понимал его…
…Это вот вихрем пронеслось у меня в голове, но очень четко, очень красочно и объемно. Я даже глаза опустил и замер… Но пока помотал головой и снова п-посмотрел на собеседника.
В глазах его, очевидно после какой-то мысленной работы, какого-то решения, снова появился интерес, и еще более сильный, очевидно, он решил, что я скрываю что-то, или же еще не решил до конца, но стал подозревать. Я увидел, что он потеет. Ему было очень неспокойно, некомфортно. Ему тоже захотелось уйти, сейчас, в одну секунду, я увидел это на лице его.
- А ты-то как? – спросил я, скопировав его же вопрос, - Ты чем занимаешься? Ты же в Механическом учился, да?
- Да-а. Да ну… Я у тестя работаю, аналитиком. У него компания своя, не знаешь? – заговорил он быстро, поставленным голосом, все тем же голосом, - Ну, если грубо, то занимаемся устройством вложений клиентов. Работаем с несколькими крупными вкладчиками, которых я тебе, даже тебе не могу назвать, хе-хе, но серьезные люди, большие люди. Местные миллионеры, олигархи, если хочешь… Ну… На жизнь хватает, не особо жалуемся. Жалуемся, но не особо, хе-хе-хе… Так, помаленьку. Мотаюсь еще, довольно много, по стране, в Москву тоже часто наведываюсь. А сейчас, когда пошла такая свистопляска, сам знаешь, потяжелее стало, - народ посокращали, сам лично в глаза смотрел. Блин, одно из самых неприятных ощущений, скажу тебе…
Он замолчал, так же внезапно. Я кивал головой и не смотрел на него, но держал лицо видимым и спокойным.
- Вот так. Обычно, в общем. Нормально.
Рубашка его была светло-голубой, чистой и свежей.
Девушка с короткой стрижкой темных каштановых волос, длинным разрезом глаз, тонкими плечами, пальчиками, пушком над верхней губой, ненакрашенными р-ресницами, ушла. Я не видел, как она и ее компания вставали из-за своего столика, не видел, как выглядит ее затылок сзади, а так хотел, говорил себе сделать это, загадывал. Опустел их стол, с которого убрали посуду, протерли и оставили чистым-чистым, пустым.
На глаза мои вдруг резко-резко навернулись слезы, сильно, безжалостно, я едва сдержал себя, свое лицо, чтобы его не стало видно. Я лихорадочно стал перебирать глазами людей в зале, но не увидел ни одной белозубой улыбки под щеками с веснушками, светлых волос на маленькой головке, большущих серых глаз. Мне стало неприятно и тревожно, очень неспокойно, стал перемещаться на своем месте, я вертел головой. До тех самых пор, пока не вспомнил, что, кажется, еще какое-то время назад Леша о чем-то спросил меня.
…Сколь ни был взволнован я, мои руки на столе, но я действительно замер, затихло сердце мое, когда, повернув голову, я увидел себя, свое отражение в зеркале на дальней, далекой от меня стене, небольшое, неяркое, почти полностью загороженное от меня, но отражающее меня мне в глаза, так, что я видел их сам. Я увидел себя здесь, в этом баре, совершенно незнакомом мне и неинтересном, неприятном мне, увидел то, как я сижу, что держат мои руки, как лежат на столе мой локти, как согнута моя спина. Оно было состаренным, в пятнах, - зеркало, - искажающим, но я все равно видел, как сижу напротив человека, незнакомого, странного, отталкивающей для меня внешности. Он смотрел на меня, а дальше, по залу, и передо мной, еще до зеркала, были еще столы, еще люди, все они походили на него, - он был с ними, совсем как они, он сидел также, в той же, одной из их поз. Они все были незнакомы мне, некрасивы были их улыбки и их глаза, их смех был громок, раскатист и визглив, их жесты пугали меня и беспокоили, я думал, что и я должен был двигаться также, что руки мои, те, маленькие, в грязном, закапанном стекле, должны подняться сейчас и обхватить стакан точно так, как другие руки, крупные, с толстыми пальцами, бледные и в пятнах, что тело должно отклониться и принять расслабленно-вольготное положение, что и те тела, что одежда моя приобретает те же, их, оттенки, цвета. И только глаза, еще раз увиденные мной, были теми же, моими, моими, старыми, миллионы раз виденными, все теми же, что встречают меня каждый раз по утрам, что провожают меня на ночь, что задерживали мой взгляд на себе в те минуты и немного отвлекали меня или же что-то говорили мне, чьи оттенки состояния, я знаю, столь разнообразны, они крупные и черные, и они – сейчас совершенно одни в полном чужом, чуждом окружении, только они – то, что знаю я, что со мной, все остальное – уже не мое. Ни волосы мои, недавно по-новому постриженные, ни лицо мое, новое в новом, не падавшем ранее на него свете, ни эта одежда, еще не виденная мной на себе в сегодняшнем сочетании, - не помогали им, не были единым с ними, с глазами моими… Я смотрел на их неменяющееся, скошенное положение какое-то время, как преданны они мне, как вновь говорят со мной, ждут меня, спрашивают меня и безжалостно ждут ответа моего, но тихо и безропотно. Человек в зеркале был тих, тщедушен, слаб и жалок, одинок и испуган. Что я сделал? Как я опять, снова сделал это, почему, что заставило меня? Я не мог не делать этого? Я действительно не мог? Я сейчас был бы там, где хотел бы быть, с теми запахами, касаниями, светом, словами, что хотел ощущать около себя. Чувстовать на языке тот самый вкус, слышать звук в ушах, ритм, видеть темноту и разноцветные лучи, как отражает огни белая одежда, какие украшения надеты, какая одежда… Какие события дня в глазах их, на улыбках их. Чувствовать запах машины, видеть, что лежит на маленьких стеклянных столиках напротив них, провожать их, идти с ними рядом, с каждым из них по отдельности, пусть и несколько шагов. Стоять рядом с ними и ждать, случайно касаться их, иногда обнаженных и горячих, сухих плеч, засыпать рядом с ними, не говорить рядом с ними, часами, ничего…
Я вспомнил, как, еще маленького, забирала меня из садика мама, - мне, разбуженному, говорили «За тобой мама пришла», - молодая, красивая-красивая в моих глазах, не наблюдением, но абсолютной уверенностью, прекрасная, пахнущая свежестью и духами, высокая, в чисто и кружащее голову шуршащей одежде с большим количеством разных вещей, - сумочками, часами, кошельками, кольцами, сережками, - которые так нравились мне, пестрая многими-многими, приглушенными но красивыми каждый в отдельности цветами, забирала меня, полураздетого, из духоты и липких стен, чужих запахов, уже заспанного после обеда, из тишины, сама одевала меня, сидя на корточках передо мной и смотрящая на мои застежки и пуговицы, в своих сапогах, стук каблуков которых я слышал еще заранее, и уводила меня, вместе с собой, держа за руку, а я знал, что она держит меня и идет рядом со мной, быстро-быстро, и я шел также, успевая за ней, но не смотря на нее, еще чувствовавший свою одежду, но только то, как она избавляется от тех запахов и наполняется ее, ее вкусными, сладкими, свежими запахами. Как мы шли с ней по улицам, как отвлекался я на разные мелочи, а она подтягивала меня к себе, мягко, но настойчиво, что-то говоря, как она что-то покупала мне, или просто доставала из сумки, как ходили мы с ней по магазинам, и она что-то покупала в них, как заходили мы с ней в подъезд, как раздевала она меня в нашей прихожей, мыла мне руки у раковины в ванной, у зеркала, а глаза ее были те же самые, что сейчас передо мной. Как ели мы что-то с ней, сидя рядом, как она отходила на кухню и включала воду, переставляла посуду, и как я, еще слыша этот стук посуды, засыпал, еще при свете дня, спокойно и легко, усталый…
Я увидел, с каким удивлением посмотрел на меня, поднявшегося и сделавшего несколько шагов, человек напротив.
Но, странно, взгляд его больших синих глаз, глаз красивого, правильного разреза, крупных, но совсем не на выкате, с легким прищуром нижних век, - удивленный, по-детски удивленный, - лицо, совсем простое, едва ли не испуганное, ожидающее, все обращенное ко мне даже спустя минуты моего молчания, отсутствия моей реакции на вопросы и отклики, но не обозленное, а только вопрошающее, - задержало меня на секунду. Но, главное, основное, единственное, что, словно рукой за полы пальто моего, остановило меня, как вкопанного, замершего и опустившего вниз свой взгляд, это то, как он, смотрящий на меня снизу вверх, пока я поднимался, вставал, выпрямлял голову и делал шаги, смотрящий неотрывно, непонимающе, но только теперь, встретившись с моими глазами, увидев их выражение и цвет, смущенно, просто и по-доброму, совсем обычно и естественно отвел свой взгляд, вернул его обратно в глаза мои, убрал снова и снова вернул. Было сделано это точно так же, как делала это его дочь оба раза, когда я видел ее. Он был очень похож на нее в этот момент, как только бывают похожи родители и дети.
Я опустил руки в карманы и расслабил их, все смотря на него, сверху вниз, на его лицо. Я остановился совсем над ним, так что ему было неудобно держать лицо поднятым, - я понял это только спустя еще несколько секунд, пока он, моргая, не решался произнести что-либо. Нижние веки его словно налились чем-то, я заметил, что в таком положении глаза его немного слезятся, они усталые, покрытые сеточкой красных сосудов и совершенно не те, что смотрели на меня еще недавно. Я еще стоял, присматриваясь. Пока, наконец, он не решился и не спросил меня:
- Что такое? Что случилось?
Я улыбнулся ему. Скорчил гримасу и хлопнул рукой по лбу, стараясь сделать это как можно более комично. Я сел на место, в движении что-то уронив с него и подняв, и взялся за свой стакан. Мне помогло что-то, и я покраснел даже, слегка, я почувствовал это на своих щеках, смутился, улыбка моя была смущенной и извиняющейся. Я какое-то время смотрел на стол, но лишь то, что нужно было, чтоб вызвать необходимую паузу. И сказал после нее:
- Блин, Леш, извини, я тут вспомнил одну вещь. Такую вещь! Очень важную, про которую совершенно забыл. Извини. Совершенно забыл…
Он пошевелился с явным облегчением, настоящим облегчением, но сразу же за ним, вдруг, принял ту же позу и то же выражение лица, что и раньше, с той же несползавшей, как теперь оказалось для меня, усмешкой. Но я старался как можно короче смотреть на него, засмеялся, все еще на том же подъеме, махнул рукой. И он засмеялся, и заговорил:
- Ну… А я подумал уж, что-то случилось. Я говорю ему, а он не отвечает. Ничего себе, - опустив глаза и как будто стесняясь, - Так может я тебя задерживаю? Надо бежать?
- Да нет, нет. Не в этом смысле. Не то, чтобы мне нужно было сделать что-то, просто одна вещь подумалась… Ну так… Я тебе позже расскажу, это, кстати, и интересно даже, даже прикольно. Извини, ты что-то говорил?
Он окончательно ободрился, только в его пальцах на столе еще оставалось какое-то замешательство:
- Ну ладно… Я говорил, не знаешь ли ты, как там, в Москве же, тоже, Ванька Русских? Ты знаешь же, что он там? Нет?
Я покачал головой, удивившись как можно сильнее, выпятив губу:
- Совсем нет. Правда, тоже там?
- Да, и причем не намного меньше тебя. Вот странно. А я уж точно уверен был, что вы нашли там друг друга. Ну, в смысле, уж точно не прошли мимо. Он там что-то с нефтью такое непонятное, - он засмеялся, - Что-то непонятное, но очень, вернее, понятное, наоборот, я бы сказал. Но - с нефтью! Хе-хе… Да… Таун-хаус у него в пригороде и квартира где-то в центре, говорил. Я как-то встречался тут с ним, он тоже чего-то здесь тусил какое-то время. Хенесси пили с ним, бутылку целую проглотили – не поймешь, кто кого потом домой тащил, хе-хе. Жена у него тамошняя, с какими-то серьезными родителями, папа тесть чуть-ли не в Мосгордуме, дочка-девочка. Вот… Что, правда, ничего не слышал о нем?
Говорил он, теперь уже как-то меньше глядя на меня, что-то бессознательно перемещал на столе двумя пальцами.
- Неа! Правда. Ничего себе, сам удивляюсь, - подняв плечи, навалившийся на стол, ответил я.
- Ай, - махнул он рукой, глянул на меня, и ободрился увиденным, стал смотреть больше и смелее, - Вас туда насажали пятнадцать миллионов, так что не мудрено. Захочешь, не встретишься, наверное.
Но морщина между бровей его еще говорила, что он все еще закрыт после моего поступка. Закрыт, а быть может даже немного испуган и изумлен им, все еще помнит о нем, конечно помнит. Я увидел это, и мне показалось странным, он пару раз, но все же делая это скрытно, посмотрел на часы, а я не мог понять его. Мне, несмотря на его - все еще в ноздрях моих - запах, на его одежду, на волосы, теперь легко было смотреть на него.
- А, кстати, как остальные-то наши, из класса? – спросил я, - Не знаешь? Про кого-нибудь? Или о всех знаешь?
Он улыбнулся.
- А кто тебя интересует? Некоторые здесь, некоторые разъехались, Володька Самохин в Англии вообще, кажется. Рикушкина родила недавно вот только, по-моему, мне Олеся говорила, она с ней поддерживает там какие-то отношения…
Он говорил и поглядывал одновременно куда-то за меня, очевидно пытаясь привлечь внимание официантов, и каждый раз, когда думал, что поймал их взгляд, поднимал руку со сложенными вместе тремя пальцами, вскидывая брови, и как-бы произнося что-то, выпрямляя, выгибая даже спину, в своем джемпере с вылезшим из под него воротником рубашки, делал это, словно поднимая руку с парты для ответа, а я видел, что под рубашкой у него – мягкая, ослепительно белая футболка с аккуратным, низким воротником. Он сам был мягким, цельным, объемным, приглушенных, теплых цветов, домашних, домашних, пахнущих, теплых.
- …Семакин здесь работает, в каком-то казанском банке, по-моему… Кто еще? - продолжал он, задумавшись, вспоминая.
- Рикушкина родила? – перебил я, удивленно, - Да что ты!? Правда?
- Ага. Ну а чего? Ты так прям удивляешься, как будто это бог весть что. Да и пора уж, откровенно-то говоря, разве нет?
- От нее-то? Да ну, не скажи, - во мне, черта за чертой, мало-помалу, всплывал образ той девушки, о ком я говорил, очень далекий, давно не осязаемый, так давно, что его появление сейчас, сам он, удивляли до изумления, и в первую очередь своим существованием, возможностью одной.
- Наоборот, - продолжал я, - Мне всегда казалось, что такая бизнес-вумен получится… Нет?
Я улыбнулся и посмотрел на него.
- Настя-то? – громко сказал Леша, - Да ты что! Не, ну уж прямо! Та такое, на мой взгляд, нежное и, не знаю, воздушное существо всегда была, какой уж тут бизнес, чего ты.
Я вспомнил все, что мог о ней, все мои впечатления о ней, той моей однокласснице, девушке, с которой я впервые ходил рядом со стуком сердца, о которой думал с замиранием, с которой первой был близок, чьи волосы первыми касались моего живота, мои губы – ямки ее пупка. Но главное, что вновь заставило замереть меня и сделать паузу, - то, что я совсем не мог вспомнить себя, того, кто был рядом с ней. Я хмурился и напряженно пытался вызвать в памяти те мои руки, те мои шаги, мою походку, мои движения, мою одежду и ее ощущение на теле. Их не было – тех ощущений.
Леша засмеялся, очевидно, тоже вспоминая и ее, и нас тех, и себя, и меня рядом с собой и тот момент, который появился сейчас, совсем неожиданным, в памяти моей, когда мы с ним сидели вдвоем в холле школы, на разных скамейках у противоположных стен, а Настя стояла ровно между нами, у дверей, и, хотя и говорила преимущественно с Лешей, но знала на каждой фразе, что я здесь, рядом. Он подобрел, совсем смягчился голос его и взгляды на меня, он, может быть впервые только теперь понимал, что это именно я сижу тут, напротив него, именно я. Он вспоминал себя того или же вовсе не забывал никогда, но я, я не мог этого сделать, как ни старался, я видел сейчас их обоих в том холле, но не себя, помнил, что говорили мне, но не то, что отвечал я, как именно сидел я, что именно говорил сам и говорил ли вообще…
Я увидел, что оба мы замолчали, задумались, оба с легкими улыбками, я – с искусственной, но он – с настоящей и шедшей его лицу, может быть, более всего, что я видел сегодня на нем.
- Хотя… Тебе, конечно, виднее, наверное, хе-хе, - проговорил Леша, уже отпуская от себя задумчивость, - Так что, да, я тут не могу, наверное, судить. А! А ведь вспомни, какая была она, да? Ух!
Я улыбнулся и кивнул.
- Половина же школы была влюблена в нее, да? – говорил он, - Помнишь? Что-то в ней было такое, и притом совсем она не такая уж писаная раскрасавица была, правда? Но вот что-то было… Олеська моя так, по-моему, гораздо интереснее, согласись! Согласись! – повторил он настойчиво, я впервые обратил внимание, что он допивает уже второй большой стакан, - О, кстати. Я ей обещал, что обязательно притащу тебя сегодня в гости, она очень хочет еще повидаться. Ты как? Или у тебя планы?
- Да нет. Нет никаких планов. Я – с радостью, в общем-то. Если не стесню, - я очень возбудился от его слов, распрямился на месте, расправил плечи, и застучало сердце мое. Я ждал этих слов и знал, что они будут, - Да и, правда, что-то мы с ней даже и поговорить толком не сумели тогда, они куда-то так бежали, спешили. Куда ты их гоняешь-то так?
Он засмеялся. Я уже не смотрел на него, я уже был целиком в пределах предвкушения, именно того, ради чего я был сегодня здесь, чего я ждал. Я осмотрел себя, я еще не устал и был готов смотреть во все глаза и слушать до последних оттенков интонации. Основной мой день сегодняшний был еще впереди, и я был рад ему, немного лишь смущала необходимость говорить, и теперь еще с одним пустым, серым, некрасивым, неприятным человеком, но чувствовал в себе силы делать это.
-…Да уж прямо, гоняю! Что ты! Я вообще слабо в курсе, чего там делается. Я прихожу – все спят уже, ухожу – все спят еще, - говорил, произносил слова, издавал звуки Леша.
- Много работы? Это ж хорошо, что ты. Ею вообще захлебываться нужно, - смотря на его лицо, то, оттуда, я и вспомнил свою же фразу тех же времен.
Он демонстративно с прищуром и очень доброй, даже восхищенной, но по-мужски восхищенной, улыбкой посмотрел на меня и хлопнул ладонью по столу:
- Ну наконец-то. Вот теперь узнаю Андрюху. Да ты, брат, и не изменился совсем, - тот же самый. А то задумчивости какие-то, ты уж извини, странные, - он, правда, говорил приободренный и как-бы с облегчением, - И, кстати, я рад этому, очень. Осталось только понять, чего ты там такого напрограммировал, а? А? Ну колись уже!
Он по-настоящему засмеялся и даже тронул мою руку кулаком. Я сделал вид, что не понимаю, о чем он, но с той улыбкой и теми движениями, чтобы показать, что как раз понимаю. Это понравилось ему особенно, и он расслабился в позе своей окончательно, совсем…
…Мы заказали еще по порции пива, когда к нам, наконец, подошла так долго подзываемая Лешей официантка.
- А Саня-то тоже же в Москве, ты в курсе? Вообще же! Все разъехались, все там. У нас город уже вдвое уменьшился по населению, по-моему, - сказал Леша.
Я кивнул. Мне казалось, что мы очень долго здесь, что это место, этот стол, стул, на котором я, стаканы передо мной, пепельницы, буклеты, стойки салфеток, - уже очень знакомы мне и почти что родны. Это значило, что я здесь час или больше... Час или больше.
Он оглядел помещение, потягивая из нового, полного стакана, и сказал:
- Хорошее место, правда? Не был здесь раньше?
Я покачал головой.
- А мы часто заходим. Приятно здесь, ну и вообще, очень все добротно так сделано, - молодцы ребята. Видел, какие туалеты здесь? Нет? Там прикольно – там такие бачки еще высокие и цепочки от них медные, хе-хе. И смесители еще на раковинах тоже медные. Здорово все так, да? Ну и пиво у них очень неплохое, сами варят, кстати…
- Да?
- Ага. Ну тебе нравится? Мне очень. Не это, знаешь, когда одно слово, что разливное, а на самом деле по вкусу то же, что в магазине в какой-нибудь бутылке купить. И по ценам, кстати, очень все средненько. То есть в хорошем смысле слова. И вот крылышки вот эти у них – ух, не знаю, как уж там в Москве, но у нас точно лучшие в городе. Да…, - он помолчал, - А еще, вот сегодня понедельник, а с четверга, по-моему, у них еще живая музыка, а однажды, мы с Олеськой, - вроде бы на день рождения мой, что-ли, были, - у них ансамбль ирландского танца был, очень красиво. Ну знаешь эти танцы, когда они в ряд-то становятся?
Я кивнул.
- Очень здорово. Красиво. По-настоящему, кстати так, - подтвердил он, - Видел когда-нибудь?
- Нет. В живую никогда не видел. По телевизору только.
- Ну да, я тоже только здесь вживую видел, но мне очень понравилось. У них, по-моему, бывают тематические вечера такие, можно как-нибудь сходить. Олеську возьмем тоже, ей тоже очень нравится, она даже хотела записаться поучиться, но, вроде бы, не нашла у нас курсов, - он улыбнулся.
- Она не работает у тебя?
- Неа, сейчас нет. С Лизкой да Арсением возится. Мы Арсения забрали из садика, что-то не понравилось ему там. Да и болезненный он у нас мальчонка, - намучались мы с ним, когда совсем маленький был. Несмотря на то, что боевой такой. Девчонки вот такими не были, вроде бы. Ну и вообще, так ей лучше, мне кажется, хотя жалуется иногда, да… У нее же нормальное экономическое образование, Сергей Михалыч, - тесть, - вполне мог бы ее к нам же устроить, звал даже, ну, то есть, тут и звать не надо, и так все понятно. Но не работает пока. Вот машинку у меня забирает все время, гоняет по всему городу по магазинам всяким. Кстати, она нас сегодня забрать собирается. Ты как? Идем к нам?
Я утвердительно качнул головой и улыбнулся. Я наблюдал его.
- Ну и здорово. Она там какое-то угощение готовит, очень, прямо, жаждет тебя. Надо было, конечно, в выходные пересечься, а то, чего, мне вот завтра с утра на работу. Тебе нет, я так понимаю? Хорошо. Но вот не получилось, видишь. Мы только вчера вечером из Вычкино пригнали, - все выходные там были.
- Это что, Вычкино?
- А ты не знаешь? У-у, что ты! Это у нас тут курорт такой весь из себя горнолыжный отгрохали. Прямо по европейскому уровню, там гостиница, шале, рестораны, подъемники все серьезные, склоны ухоженные, - все как надо. Ты катаешься вообще?
- Неа. Ну так, вставал пару раз.
- А мы любим это дело. Я сам что-то загорелся как-то, еще несколько лет назад, кстати, когда не так популярно было. Потом вот Олеську поставил на лыжи, она теперь кому хочешь фору даст, - по красным горкам только так гоняет. Обмундировались вот все по полной. Хотел даже Арсения в школу детскую отдать, хочу, вернее. Во-от… Так что только вчера к ночи вернулись. Но счастливые-е! Хе-хе! У нас не так, конечно, как в настоящих горах, - мы в прошлом году ездили. В Шамоневку…
- В Шамоневку?
- Ну в Шамони, - он засмеялся.
- А-а…
- Да-а. Ну, там, небо и земля, конечно. Склоны по три километра, обслуживание, ифраструктура вся. Чувствуется просто, что по-настоящему у них все, с наследием таким, по-серьезному. Две недели там были, - очень понравилось. С детьми, без Катюшки только, большущей компанией. Еще там с ребятами одними. Здорово в общем было. Во-от… Ну а ты как отдыхаешь?
Мои локти лежали на столе, а на них – подбородок, и я смотрел на него. Я пожал плечами.
- На Гоа? – он засмеялся, - Или где вы там все тусите? В Катманду?
- Да нет…
- На Гоа уже, по-моему, чисто московская тусовка организовалась, нет? Как и в Куршавеле, кстати, мы хотели туда махнуть в этом году, и может еще рванем. Только вот с делишками немного разгребусь. Может поедем… Заберу своих в охапку, - и махнем. А там красота, чистый снег, люди все красивые, нарядные! Эх!
Он раскинул руки широко и потянулся с улыбкой. Он стал себя чувствовать совсем свободно.
- А, кстати, у тебя-то как с этим делом? Если не секрет, конечно?
- С каким делом?
- Ну с семьей. Не остепенился еще? Хе-хе. От тебя, конечно, неправильно было бы этого ждать, но вдруг. А? Нет? Хе-хе… Мне Олеська сказала, что с какой-то нашей местной знаменитостью видела тебя. Да. Лейла Рахматова – это наша местная Пэрис Хилтон же.
- Что ты?..
- Ага! Ну, я не знаю, так говорят… Я-то в этом не сильно разбираюсь, да и вообще я как-то далек от этого всего, сам видишь. А?! И когда это ты успеваешь только? Только приехал, а уже такие знакомства! Ну, в прочем, так и должно быть, чему это я удивляюсь только, хе-хе… Это ж Андрюха, Андрюха передо мной сидит! – он наклонился и постукал кулаком по столу, - Очень рад тебя видеть, старик, правда. Честно.
- Да я тоже, Леш, я тоже. Рад…
Мы замолчали.
Зазвонил мой телефон. Я вздрогнул так, что это заметил Леша, и стало стыдно мне. Я полез в карман и вытащил его, светящего своим огромным экраном на мои руки, на ладони. Я прочитал на нем имя Лейлы и почувствовал, вдруг и очень неожиданного для самого себя, как бледнею, слабею и начинаю дрожать. Мне показалась очень близкой возможность услышать сейчас ее голос, буквально в одном движении пальца, и даже неподконтрольно мне. Пару секунд еще я только боялся этого движения, боялся пропустить его, если ослаблю концентрацию хотя бы на мгновенье, поэтому и смотрел я не столько на вибрирующий в руках моих аппарат, сколько на сами эти руки, в прожилках, в пятнышках, в венах, в волосках. Я снял с них взгляд, только когда почувствовал, что контролирую их, что могу отвлечься без опасений, и подумал о том, что если услышу ее слова, а тем более, если скажу что-то сам, голосом, который дрогнет, то могу заплакать и не удержу сам себя, не удержу ни за что. Мне не была неприятна эта мысль, лишь пронеслась в голове, дав мне облегчение, успокоение принятым решением, как будто бы даже и вынужденным. Я подумал, что произношу про себя слова так, как говорит Никита, с тем же построением фраз, связью звуков и интонаций. Мне понравилось, что я могу наблюдать за собой это…
Я выключил телефон, сунул его обратно в карман, поднял глаза и увидел, как смотрит на меня этот человек, который был рядом. Во рту его, в толстых губах, была сигарета, и смотрел он прямо на меня, своими черезчур светлыми глазами, на которых четко выделялись зрачки.
- Это айфон у тебя последний, да? – спросил он и провел взглядом через стол, пронзая его, туда, где был мой карман.
Я не очень понял его, не расслышал и потому не ответил, - просто смотрел на него, на то, какие снова липкие, рыхлые его губы, какое его лицо после вопроса, как вытянута его шея.
- Можно посмотреть? – спросил он снова.
Я понял, что должен что-то сделать в ответ на его реплику и, спохватившись, достал телефон и протянул ему, он немедленно положил на него свои пальцы.
- Держи, конечно, - сказал я, когда он уже сделал это.
Я внимательно смотрел на чужие руки на моей вещи и почти не переводил взгляда с них на его лицо. Такое ощушение было, словно он касался ими меня самого.
- А я эксперию взял недавно, - он полез в карман и вытащил свой телефон, положил его на стол и протянул поближе ко мне, - Тоже думал про айфон, но, блин, Андрюха, ведь каждый же прыщавый школьник с ними ходит, а?! Хе-хе… Не ну, то есть, понятно, что не только, конечно, прыщавые школьники, но и всякие люди ходят, но в том-то и дело, что почти все. То есть очень многие. Не, ничего не скажу, прикольная игрушка, конечно, оригинальная даже, нет? Оригинальная, ничего не возразишь, но уж очень гламурная какая-то, по-моему. Ну, то есть, это мое мнение, конечно. У меня Олеська, кстати, немедленно его полюбила, сразу же купила, - половины всех функций не использует, разумеется, он же не так мало может же, да? Нравится ей, что у него экран такой огромный и нравится, что без рамочек, хе-хе… Смешная… Говорю: зачем он тебе, Андройд же лучше же, правильно?...
Я не удержался и отвернулся, переложив руки со стола на колени точно так, как всегда делала Лейла, когда я наблюдал, как она делает это. Я знал сейчас, еще только оторвав их от плоской поверхности, что сделаю это именно так. Я хотел это сделать так, в точночти так, до мельчайших нюансов, и когда у меня получилось, я улыбнулся и еще какое-то время смотрел на ладони на своих коленях. Мы слишком долго сидели с ним, с Лешкой, здесь, в этом баре. Я увидел, что руки его все еще на столе и близко ко мне, я поднял свои, словно за его черным телефоном, протянул их и, словно случайно, коснулся костяшкой пальца его руки.
Он просто отодвинул руки.
-…Нет, кстати, относиться в Эпплу, - говорил он своим голосом, - Можно, ей-богу, только с уважением. То все, что они делают, - это, блин, круто, честное слово. Правда, что ни продукт, а ведь они же не просто что-то совершенно новое делают, а напрямую вторгаются в чужие рынки, вот как с телефонами, и разом же отвоевывают себе такие доли, что всем этим эриксонам и не снилось. Во черепа варят у мужиков, да? Все говорят имидж, имидж, но имидж-то заработать же нужно, а никто из конкурентов и близко ничего подобного сформировать не могут. Какой бизнес построен, а! Правда? А ведь поначалу просто нишевыми продуктами занимались, но это-то и есть накопление образа, того самого имиджа, формирование имени, традиций, ели хочешь. А эти остальные первым делом считают, что нужно удовлетворять как можно больше народу, да и какого народа-то, быдла, быдла главным образом, ведь его же больше всего-то на свете. Скажу тебе, ***ня это все, старик, неправильно. В корне неверно, по-моему. Тянуть нужно к себе, к своему уровню, а не удовлетворять всех и каждого и подделываться под каждое желание каждого идиота. А? Согласись? Блин, молодцы, короче говоря, красавчики. Вот так вот!.
И он засмеялся, снова взявшись за свой стакан, а я только чувствовал, как надета на мне моя рубашка, как опускаются и поднимаются мои веки, как стекает по спине, по позвоночнику, одна за одной, капли пота, как держат мои пальцы сигарету, давно зажженную и сгоревшую почти до половины.
Он сделал еще раз глазами, точно так, как дочь его, и как видел я какое-то время назад, теперь я очень хорошо разглядел его и подивился снова, как он похож на нее. Он явно но немного захмелел, его глаза покраснели еще больше. На столе лежали наши пачки сигарет, стояли полупустые стаканы, моя скомканная салфетка, его и мои руки, телефоны, пепельница, серебристая, круглая и блестящая, меню, почему-то оставленное нам… Мне казалось, что я много дней здесь, я в который раз поднял на него, что-то опять говорящего, взгляд; в зале, где мы сидели, становилось меньше людей, и теперь играла музыка. Я подумал о том, как именно лягу сегодня в постель, сейчас же, спустя, наверное, лишь полчаса или час, я чувствовал грандиозную, тяжелейшую усталость. Напротив меня, от нас через стол, сели ребята в одинаковых свитерах, но очень разные сами – один был совсем низким и худым, другой – высоким и тучным. Я не решался первым предложить ему вставать, а он все еще не собирался, он сидел, также развалившись и расслабленно. Когда он в очередной раз положил на стол руки, я протянул ладонь и провел по ткани его рукава, неприлегающей к руке, - прошлое касание мое не было достаточно сильным и продолжительным, а теперь, когда он отвернулся что-то разглядеть в дальнем углу зала, кого-то, кто показался ему знакомым, я долго и плавно провел по шершавой плотной ткани; он не заметил этого моего движения. Мне было неприятно трогать этого человека, как будто бы я мыл грязную, бледной кожи, часть тела.
- По тридцатнику же нам, Андрюх, можешь ты себе представить? – сказал он, вдруг поднимаясь, - А? Тридцать! Думал кода-нибудь, что доживем? Чего там нет и не будет-то в тридцать лет, не помнишь?
Я смотрел, как он остановился надо мной, смотрел с легким беспокойством.
- Я сейчас, - сказал он, - Пиво, сам понимаешь…
Он ушел, я остался один за столиком. Это было неожиданно. Я провел несколько раз рукой по затылку, посмотрел на свои ладони, на пальцы, навалился на стол и прижался к нему ребрами, но не надолго, я стал трясти коленом, сводить их оба вместе и разводить снова, выгнул спину и сделал несколько вдохов, сильных, чтобы застучало сердце. Снял несколько катышков с рукава, прикоснулся к мокрому стакану, снова, в десятый раз закурил, постучал пальцами по столу. Я стал смотреть на дверь, в которую он вышел, стал думать о том, нет ли там, за дверью этой еще одного выхода, ведь он оставил только пальто свое и телефон – вещи, которые можно купить снова, даже точно такие же, совсем такие же. Его не было долго, очень долго, я хотел пойти и посмотреть, там ли он, когда из двери вышли другие, совсем незнакомые люди, но решил, что сначала досчитаю до десяти или даже до пятидесяти, а пойду лишь после этого, если он не вернется. Я подумал о Лейле, но вспомнил, как неприятно от нее пахло, у ней изо рта, когда я целовал ее, только проснувшуюся, в щеку однажды утром. Я сбился со счета, пытался несколько секунд вспомнить последнее число, но не вспомнил, и почувствовал, как растекается по животу мелкое, мерзкое ощущение паники. Я поднялся на ноги и тут же сел на место. Заболел мой живот, я провел по нему руками и наклонился немного вперед, все бросая взгляды на дверь, не оставляя ее больше чем на пару секунд.
- Неделя, целая неделя была, - проговорил я, - Не было же ничего подобного, что же это сейчас опять? Испарина выступает, надо убрать ее рукой. Наверное, я бледнею…
Я усмехнулся, через силу, от чего подступила тошнота, я тут же ослабил углы губ и стал смотреть перед собой, провел рукой несколько раз по волосам. Я вспомнил, как виделся первый раз с Полиной, первый раз с самого поезда, как долго и тяжело понимал ее слова, но, Господи, насколько спокойнее! Как легко я входил два часа назад сюда, зачем я вошел сюда?!.. Я замер и только смотрел, как провожу пальцем по поверхности ладони той же руки. Кожа ладони под ним была слегка влажной, липкой, палец перемещался по ней рывками, со звуком, с хлипом. Руки мои все же были грязны, мне следовало бы вымыть их, я решил, что когда вернется Леша, сделаю это. Мне нужно было сказать ему, когда он уходил «Давай… Ты первый.» и улыбнуться. Я усмехнулся теперь, снова, но легче, проще, естественно, сам себе…
…Я поднял голову, расправил плечи и расслабленно откинулся на спинку стула, поднял стакан и прикоснулся губами к его краю. Мне стало холодно, я чувствовал, что промок, промокла моя рубашка, не полностью, но ощутимо. Я немного дрожал, но постепенно борол дрожь, все еще не видел, как возвращается ко мне Леша. Как это, если бы он был первым? Как это было бы? Не изменилось ничего, а у Лейлы пахнет изо рта. Кто она? Кто это – Полина? Я провел руками по внутренним сторонам бедер, до паха, по животу, вдавливая его внутрь, распрямил пальцы и положил их на стол. Посмотрел на них, растопырил их торчащими в стороны, изо всех сил.
Наконец я увидел его, подходящего в немного вразвалочку, что-то поправляющего из одежды, вытягивающего рукава рубашки, - я посмотрел на них, голубые, и хотел подняться, подойти и помочь ему делать это. Я улыбался ему.
Зазвонил его телефон. Он ответил:
- Да, Лесь… Да, мы уже готовы, в принципе. Андрей едет. Ну все в силе, - он прикрыл ладонью телефон и обратился ко мне, я кивнул, - Ага, мы ждем тебя… А чего так долго? Ну поторопись, Андрюша твой уже жаждет тебя видеть. Мы пиво пьем. Пиво, просто пиво. Давай, ждем.
Он поглядывал на меня, пока говорил, а я ловил каждое его слово и вторил ему движениями головы, плечей или улыбками.
- Сейчас, едет. Минут пять-десять… Она тут близко, оказывается. Такой ржач там, в трубке у нее, с подругами что-ли…
- Но, должен тебе сказать, Леш, что Олеську-то вот я сразу узнал, тут же, как увидел, - заговорил я, - Совсем не изменилась, честное слово. Буквально та же девочка, что и была, но, хотя, кроме некой такой импозантности что-ли, плавности движений. Как у настоящей женщины. Молодец ты, вот какую вырастил, хе-хе!
- Спасибо, конечно, но это, скорее, она меня растит всю жизнь и воспитывает, чем я ее, я у ней вместо четвертого ребенка. Вообще это такой… сложный вопрос, я бы сказал, наши с ней отношения.
- Это почему это так? Вы-то? Да вы всю жизнь идеально подходили друг другу, еще в школе, еще когда вместе не были, уже видно было, что всю жизнь рядом проспите. Ей-богу, а ты ее еще и не сразу замечал ведь как-то, даже странно это.
Он немного смутился и опустил глаза:
- А вот скажу тебе, несмотря на всю ирони… и-ро-низирование твое, старик, что, возможно, так и есть все. Хочешь верь, хочешь нет…
- Я верю…
- И это я уж так жалуюсь, кривя душой, естественно, несерьезно, а на самом деле знаю, что повезло мне, как ни банально это звучит. Да и эти три чуда – одно чуднее другого, честное слово, здорово все это. Серьезно, сам вот иногда думаю, что бы я был без них, и вот вообще не представляю, совсем. Да и, сам понимаешь, сколько лет уже прошло, да и мы перенесли вместе многое, правда, очень многое, так что…
Я кивал, смотрел на него. Только девушка напротив меня привлекла мое внимание на один короткий взляд, а так, в основном, я смотрел на него.
- Молодцы вы, - сказал я.
Он улыбался.
- Ну да… Каждому ведь свое, Андрюх… Я бы, наверное, не смог вести жизнь такую вот, как твоя, хотя по молодости, по совсем зеленой молодости, правда, казалось иначе. И… иногда мне жалко бывает, что, по большому счету, не пожил я в свое удовольствие, хотя, что, в конце концов, это такое, да? Приду домой вот, поцелую их всех – да разве это не удовольствие, и гораздо большее, кстати, чем все тачки, модели и казино, или что там еще, так что…
Снова зазвонил телефон.
- О, все, собираемся, - сказал он, смотря на экран и поднимая аппарат к уху, - Да. Ага, идем. Выходим… Ты не зайдешь? Ну все, выходим.
Он смотрел на меня и ждал моего движения, я сделал его. Я поморщился, смотря, как он поднимается, мне еще хотелось сидеть, еще говорить, я не хотел уходить и видеть ту женщину. Говорить еще с ней мне казалось тяжелым, слишком тяжелым, приспосабливаться к ней, и надолго, ехать в другое место… Но Лешка будет со мной, конечно будет, и можно и дальше говорить только с ним, пока по крайней мере, пока не рассмотрю того человека. У меня неплохо получилось это с ним, я радовался за себя, даже нравился себе, я нравился себе, что я в этой одежде, и что он уже смотрит на меня длинными взглядами, не стесняясь, а значит, значит, что я смог, я смог сделать первый шаг, первый шаг на новом пути, и теперь, в отличии от прошлого раза, сделать его осознанно, почти полностью подконтрольно, почти уверенно. Я ждал ее, в конце концов, стремился к ней и надеялся увидеть ее уже сегодня, хотя немного опасался, что уже много времени и что она может быть уже в постели. Сил было немного, я вымотался, но их должно было хватить хотя бы на один длинный взгляд, долгий взгляд. Я подумал вдруг, что не опасаюсь его результатов, отчасти оттого, что был уверен в них, но больше, - что я могу еще говорить с Лешей, еще раз, несколько раз, в этом же месте, или другом таком же месте, и… И оттянуть, еще хотя бы на дни, быть может на недели… Я должен что-то оттягивать? Должен? Я не могу просто носить это пальто и пить что-то прохладное?… Пить? В конце концов, я знал, знал, еще сегодня утром, что буду говорить, все, что я сказал, то, что я именно так буду говорить, как говорил, все, что приходило мне в голову, о всех движениях моих, которые я сделал, о всех эмоциях, что пережил, знал их последовательность и частоту, знал заранее…Он же так похож на нее, правда похож, конечно же и она должна вести себя точно так же, как он. Как я боюсь ее, все же!.. Боюсь..
Мы расплатились и стали собираться. Поднявшись, Леша заохал и засмеялся:
- Поднимайся, старик! Старый негодяй! – он похлопал меня по спине, наматывая на свою шею шарф.
Надел длинноухую шапку, плотно, почти до глаз и пошел впереди меня, постукивая по карманам, очевидно проверяя, все ли забрал со стола. Я шел следом и смотрел на серую, рябую ткань его пальто, снова хотел проводить по ней руками. И, странно, до поднятия бровей моих, тоже так же похлопать по его спине, как и он по моей.
Мы вышли под падающий снег, в ночной город, и оба вдохнули глубоко, полной грудью. Остановились и посмотрели друг на друга, коротко, скользнув глазами по лицам друг друга. Леша стал осматриваться, высоко подняв подбородок и, я заметил, немного щурясь.
- А!.. – сказал он и сделал пару шагов по направлению к темно-бардовому внедорожнику, припаркованному на нашей стороне улицы, но немного поодаль. Он поскользнулся на мокром снегу, держа руки в карманах.
Я стоял все на том же месте, у ступеней, едва подняв плечи. Я чувствовал, что взволнован немного, взъерошен. Я высунул язык, чтобы поймать пару снежинок на его поверхность.
Олеся вышла из машины и, наступив на бортик, подошла к Леше, потом, увидев меня, улыбнулась. Я сильно, бесконтрольно поморщился, но быстро подавил гримасу улыбкой и сделал шаги навстречу. Она была одета в черное, короткое, распахнутое пальто, полосатый свитер под ним с высоким воротником, синие джинсы, внизу расходящиеся и не скомканные, зимние кроссовки, - очень просто и мягко. Она была в очках, волосы ее были светло-русыми, до плеч, свободными и не очень густыми, губы не толстыми, не бледными. Светлые, голубые глаза. Она была немного выше Леши, чуть-чуть, или же вовсе одного с ним роста. Она самостоятельно сделала шаги в мою сторону, но подошли они ко мне, с Лешей, вместе и встали рядом, на одну линию. Она словно держалась за него, хотя руки ее были в карманах, касалась его руки рукавом. Я почувствовал ее запах.
- Приве-ет, Андрюш! – протянула она, поставив ноги на земле вместе, и не подойдя ко мне вплотную, - Ты мне сейчас еще более высоким кажешься почему-то.
- Привет, - ответил я.
- Ну как вы? Насиделись? – она говорила совсем не восторженно, очень спокойно, даже нарочито спокойно, теперь повернувшись ко мне в пол-оборота и на последней фразе посмотрев на Лешу, несколькими движениями откинув расходящиеся на лбу волосы.
Я кивнул, а Леша сказал, смотря на нее:
- Ой, и насиделись!… Не, на самом деле мы очень хорошо посидели, поговорила, да, Андрюх? Нам в очередной раз понравился этот кабачок, даже Андрею, по-моему.
- Чего там было сегодня? – она снова смотрела на меня, как мне показалось, как-то странно и недоверчиво, несколько раз опустила глаза куда-то на мой пояс.
- Не, ничего не было, ты что, - ответил Леша, - Сегодня ж понедельник.
Она качала головой, снова смотря на него, повернув к нему голову как-то рывком, быстро, так, что волосы пролетели по ее плечам своими неровными концами.
- …Просто очень приятно там. Как всегда, впрочем, - продолжал Леша, - Ну что ты? Вот он Андрюша твой. Э… узнай же его, наконец!
Он засмеялся и защелкал пальцами:
- Это, по-моему, Богатырев в «Механическом пианино» говорил так.
Она улыбнулась, но не подтвердила его последнюю фразу, а посмотрела на меня.
- Ага, вижу. Хмурый только какой-то, - она снова принялась рассматривать меня, - Утомил ты его, наверное. Нет?
Я смотрел на нее.
- Да ну, Олесь, что ты, - само сорвалось у меня, - Наоборот даже, это я утомил Лешку. Своим непроходящим удивлением тому, как, оказывается, тяжело кормить ребенка детским питанием и не съесть все самому.
Она неожиданно резко засмеялась, но не отвернувшись и почти не поменяв позы, все смотря на меня, пристально-пристально. Мне не понравился этот ее смех до безобразия.
Леша полез за сигаретой и закурил. Выдохнул дым и громко сказал:
- Ну, чего? Поехали? Все в силе, Андрюх? Едем?
- Ничего себе! – вдруг удивилась Олеся, округлив глаза, и как-то изумленно даже посмотрела на него, - Чего это ты так его спрашиваешь? Да мы разве отпустим теперь его куда-нибудь? Ты, что, Андрей, не собираешься что-ли? Ничего себе!
Говорила она все это очень ненатурально.
- Да нет, Лесь, это я так. Не подумав, - стал оправдываться Леша, - Едем, едем, конечно!
Он вопросительно, и ища поддержки, хотя и шутливо, обернулся ко мне. После паузы я засмеялся, взял за рукав Олесю и потряс слегка ее руку.
- Едем, едем, конечно, - повторил я слова Леши, - Я же хочу посмотреть, как, наконец, ты устроила дом своей мечты! Да и, я уверен, ты что-то вкусненькое приготовила, - ммм, у меня уже слюнки текут!
Они оба засмеялись и посмотрели друг на друга а потом сразу же на меня. Они стояли рядом, на одном расстоянии от меня, и были примерно одного роста, свет падал на них одинаковый. Удивленный, увидев это, я улыбнулся, правда удивленный. Я не ждал от них этого, именно того, что видел сейчас, что было передо мной таким явным. Красивым, красивым в первую очередь, мои глаза теплели сейчас, я чувствовал это. Я смотрел, как тень плеча Леши падает на ткань пальто его жены, где она начинается и как заканчивается, возле крупных черных пуговиц. Я чувствовал легкий мандраж, почувствовал только теперь, почувствовал, как под моим взглядом растет пауза, как люди смотрят на меня и ждут чего-то…
Я садился в их машину, рядом с Олесей, которая подошла к своей дверце четкой, жесткой походкой, смотря под ноги и зная, что на нее смотрят, - мне так понравилось это.
Запах в их машине бы совсем странным для меня, кисло-сладким, поначалу показавшимся мне неприятным, слишком сильным, особенно в смеси с еще более сладким, но благородным, очевидно, дорогим запахом духов сидящей рядом Олеси, назойливым. Но постепенно я привык к нему, перестал замечать, глядя на движения ее рук, они были с толстоватыми, короткими пальцами только с одним кольцом. Лешу я не видел, он сидел сзади, и поэтому немного скованно были согнуты мои колени. Все молчали, пока Олеся выезжала с места парковки. Она легко и вполне уверенно вращала рулевое колесо. Немного устала моя спина от этикетки рубашки, сзади, неприятно царапавшей кожу весь вечер. Я вспомнил о Лейле снова, но браслеты ее, с кулонами, лишь промелькнули передо мной, едва успев, прежде чем я заговорил, прежде чем понял, что заговорю:
- Чего-то ты не разговорчивая сег…, - и осекся, тут же, после первых слов, смущенный их предназначением другому человеку.
Но продолжил, уже правильнее, я видел, что она смущена немного, неуверенна, - я не понимал, почему, но все же решил взять инициативу на себя. Мне не была неприятна мысль о произнесении слов для нее.
Но она опередила меня. Меня и Лешу, чьи слова уже задержались. Очки ее были в тонкой, черной, очень простой оправе.
- Ну, Андрюшка, давай, теперь мне все рассказывай!
Теперь ее интонация была совсем другой, не той, что первых слов ко мне сегодня. Фраза была произнесена громко и отчетливо. Я посмотрел на нее.
- Ну, начну с того… Мой рассказ обо всем, - я улыбнулся, видя, что она глянула на меня, - С того, что ты отлично выглядишь. Я уже говорил Лешке, что, вот ей-богу, словно на пятнадцать лет назад попал, - ты же точно такая же, как и была, как я помню.
- Да ну тебя!..
- Правда… Ну, разве что прическу сменила, - идет тебе, кстати…
- Спасибо…
- Но еще же можно косички заплести? При желании?
Теперь она посмотрела на меня снова первым сегодняшним взглядом:
- Разве я носила косички? Ты чего? Я никогда не носила.
- Так уж и никогда! А в первом классе?
- И в первом не носила, по-моему… У меня, по-моему, всегда хвостик был. Ну, сколько себя помню по крайней мере…
Я сунул подбородок в свой шарф и смотрел на нее скосившись.
- А я вот помню еще с косичками! Можешь спорить сколько угодно, а я помню. И вот ты и теперь такая же, как и тогда.
Как ни странно для меня, она улыбнулась неуверенно. Я знал, как улыбается сейчас Леша, но она это делала не так, как я ожидал.
Мы сколько-то проехали молча. Без него рядом, без Леши, и не наблюдая ее полностью, направляя взгляд сбоку, я смотрел на нее, как смотрят на Лейлу, сидел, смотрел, и сам осознавал это - и сам слегка морщился от этого. Она была смущена моими словами и даже немного сбита с толку. Лицо ее в ее замешательстве не нравилось мне своим выражением… Хотя я не видел его полностью и нем мог оценить полностью… Я подумал о том, как они стояли рядышком у выхода из бара и смотрели на меня, подумал, понял, что все еще не исчерпал этот момент, что еще его хватит на какое-то время для меня, я могу еще отщипывать от него понемногу. На дорогу, на разговор в машине, на выход из машины, на вход в подъезд, на лифт, на двери квартиры, на запах квартиры, на свет ее, на запах ее, который сейчас я предчувствовал, уже знал, как он будет касаться меня, - на все на это мне должно было хватить. Я вздохнул, глубоко но как можно незаметнее. Закрыл глаза. Нет, все же мне было тяжело, почти невыносимо, почти до злости. Я снова знал все заранее: как буду говорить, как смотреть, что буду сидеть в машине именно так, как сидел сейчас, что буду смотреть на волосы женщины, знал, какими они будут в этом свете, что они будут уложены так, каким будет этот запах сейчас вокруг меня, что будет это неудобство от рубашки, эта пауза после этих слов, - знал все это, готовился ко всему этому, но не был готов сейчас. Я подумал о Леше, не поворачиваясь к нему, но я слишком давно не видел его лица и его рук, мысль о нем лишь омерзение вызвала во мне. Я знал, что нужно терпеть, лишь бы девочка не спала еще. Время – около десяти… Нет, мне не нужно было ехать сегодня, только встретиться, поговорить, договориться на завтра. Нет, что бы было со мной сегодня ночью, если бы я не сел к ним в машину и не поехал к ним? Завтра я не вернулся бы. Что-то будет еще сегодня?…
Закружилась моя голова, немедленно, как только я поднял веки. Я сунул руки в карманы, поднял плечи и замер с напряженными локтями. Сколько мы ехали уже? Сколько я молчал?
Нет, не долго, ее лицо еще все то же.
- Ну, признаюсь вам, молодой человек, - говорила она, - И вы такой же точно.
Она сказала строго. Строго, но не завершающе. Мутным туманом, тяжело, вспомнилось мне, как я нравился ей в школе. Она все еще была смущена, и больше – присутствием Леши, по положению головы ее было заметно, что она чувствует его. Я устал от ее неприятного, пустого вида и в изнеможении снова, медленно опуская веки, закрыл глаза. Я слышал шелест колес и чувствовал движение машины.
Я потянулся за сигаретами и сунул одну в рот.
- …И все еще куришь в машинах, - проговорила она, снова.
- Ох, я прошу прощения, - сказал я и вынул сигарету.
- Да нет, нет, кури, что ты! – замахали они оба руками.
- Я шучу, - сказала Олеся, - Шучу, ты чего!..
Мы остановились у нового, большого кирпичного дома в довольно сильно освещенном, тихом дворе. Я вышел и потянулся, изо всех сил, улыбаясь Леше.
- Это какой-то новый район? – спросил я его, - Никогда здесь не бывал…
- Ага. Ты не знаешь, разве? Да вот целый квартал отстроили. Новые дома, новостройки все. Очень прилично, кстати. Правда, магазинов еще пока маловато, вот Олеська жалуется, а так все очень прилично. Нам нравится. В школу только далековато Катьке, - на транспорте ездит иногда. Ну, когда мама не может отвезти, и обратно особенно… Лизку то мы здесь рядом отдали.
Олеся подошла к нам и встала рядом, снова с руками в карманах. Смотрела на нас.
- А ты сам, Андрюш, где вообще обитаешь-то у нас? Все еще в гостинице? – спросила она.
- Ага…
- А дальше? Или чего? Ты собираешься вообще у нас оставаться, или обратно поедешь?
- Пока здесь.
Она покивала.
- А почему не у родителей? Или…
- Ну что ты накинулась на него, отчего да почему. Значит надо так человеку, - заговорил Леша.
- Накинулась?! Я вовсе не накинулась, просто спрашиваю у него, интересно. Или это секрет какой-то?
- Вот вечно ты до всего допытываешься. Все-то нужно знать, всякую мелочь, - дружелюбно и улыбаясь, но настойчиво говорил Леша.
- Прекрати, - она сделала серьезным, даже злым лицо.
- Она всегда так, - уже повернувшись ко мне, с неприятной, толстогубой улыбкой и прячущими замешательство глазами, сказал Леша, расслабив их только после того, как нашел продолжение фразы, - Все ей нужно знать о человеке. Живым не вырвешься.
- Некрасиво говорить о человеке в третьем лице в его присутствии, сколько раз тебе говорила.
Она отвернулась и сделала несколько шагов от нас. Я смотрел на них, на их паузу, но не улыбался.
- Я, Олесь, тебе сейчас все признаюсь, - сказал я, - Просто мы с отцом очень сильно поругались, еще давно, еще когда я только закончил университет, и почти не разговариваем с тех пор. Вернее, вообще не разговариваем. Поэтому я пока собираюсь с силами, чтобы к ним отправиться. Я, по большому счету, для этого сюда и приехал… Очень хочу увидеть их, уже несколько раз за телефон брался, чтобы позвонить, они же даже не знают, что я приехал, но вот все как-то не решаюсь. Я, конечно же, виноват в разрыве, а теперь вот вроде бы словно блудный сын, получается, приехал просить прощения. Боюсь, что подумают, что мне что-то нужно от них, я же много раз на их попытки помириться ничего не отвечал, так что еще больше усугубил только все. А недавно ночью проснулся и подумал, какой же идиот я, какой дурак, что я делаю? Единственный сын же я, единственный ребенок. Маму жалко стало, - ей-богу, как девочка-студентка, разругался и не разговариваю… Взрослый мужик уже, тридцать лет, вот Лешка мне сегодня в очередной раз напомнил, а вел себя как семнадцатилетний…
Уйти мне захотелось тут же- как только перестал говорить, уж очень неприятнно они смотрели. Она особенно, Лешка то особо не смотррел, смотрел в ноги, за что я ему очень благодарен.
Но заговорил он первым:
- Ого, старик… Мы и не знали таких подробностей…
Я кивнул.
- Ну это все ничего, - сказала и Олеся, в очках которой что-то отражалось, - Это бывает. Я думаю, все у тебя получится, у тебя очень добрые, очень хорошие родители, я помню. Не расстраивайся. Пойдемте? – повернулась она и к Леше тоже, вынула одну руку из кармана и поправила волосы, немного тяжелые, чуть слипающиеся, - Идем, а то у нас все остыло там, все угощение… Дорогого гостя! Дорогущего гостя угощение!
Я подумал о том, как это сказала бы, например, Наташа… Олеся засмеялась и сделала знак головой следовать за ней, уже шагая к светлым дверям освещенного подъезда. Я снова немного перегнул палку с этим своим откровением, я видел это по ней. Теперь, когда их было двое, вместе, я неожиданно для себя самого стал задумываться о том, что совсем не знаю в конечном итоге, как вести себя с ними, я впервые почувствовал легкое смущение от этого. Совсем я не умею воспринимать их слова и не знаю, что нужно отвечать им, что вообще отвечают на такие слова, фразы, вопросы. Но я не хотел больше вдыхать их запахи или как-то касаться их, настроение резко поднялось от этой мысли, я счел себя поэтому освоившимся среди них. Они оба были ниже меня по росту.
Олеся открыла квартиру и впустила нас внутрь.
Загорелся свет, меня коснулся теплый запах, очень едкий, прочный, вокруг меня собрались их пестрые вещи в своем множестве, почти дотрагиваясь до моей одежды, - я смотрел на них, как смотрят на обступивших ноги маленьких дружелюбных щенят, - зазвучали голоса Олеси и Леши, здесь, в помещении, глухие, тихие, но четче распознаваемые, закружились их запахи из под снимаемой одежды, я потянул их носом в себя,
Я, сглатывающий слюну, остановился и смотрел на руки Леши, настойчиво приглашающие меня в свою сторону, на его улыбку и морщины на лбу, - я знал, что выгляжу, как лис перед распахнутой дверцей клетки. Олеся уже убежала куда-то, и зажегся свет дальше, дальше по квартире, в других помещениях, от него я стал щуриться, не мог поднять глаз выше Лешкиного пояса, быстро и мелко задрожал, но лишь на секунду, проглотил все, что было во рту. Но он сунул руки в карманы, выпятив живот, стоял и говорил мне, весело, высокой интонацией, немного даже покачивался вперед корпусом, в этом новом и никогда ранее не виденном мной свете.
Я как-то потянулся руками к одежде своей, стал снимать ее и кивать Леше на его слова, смотрел на него, словно слушая, немного улыбался, еще не слыша, но услышал, наконец, воспринял и подумал о том, как был испуган Дизель в том низком, сером одноэтажном здании, вспомнил, как дрожал его голос, его перепонки, колыхался как резиновый шар с водой его зоб, покрытый мелкими рыжими волосками... Мне злобно нужно было говорить сейчас, громко и всхлипывая, с жестами и мимикой, себе, многое, многое произносить.
-…Но вообще, Андрюх, это, конечно, жопа когда вот так вот с родителями. Я помню, я сам со своими одно время был в ссоре и очень переживал, очень как-то неуютно было…
- Ну, Лешка, давай, показывай пенаты! – я засмеялся.
Он повлек меня за собой вглубь квартиры.
А я начинаю учиться переключаться вот так, словно рукой, одним движением, я уже почти совсем умею делать это. Он смешной походкой идет впереди меня, новые джинсы на нем, еще не стиранные. Надо бы закрепить это умение. Как спокоен я сейчас, совершенно. Нет, даже больше, ем тогда, когда ложился спать утром рядом с Лейлой в своем номере.
Я делал шаги за ним, но слушал себя. Я слышал тепло в середине живота, немного уставшие и потому спокойные плечи, спокойный взгляд, спокойный, внимательный, с немного поднятыми нижними веками, легкое дыхание, ни тени дискомфорта нигде, ни усталости, ни изнеможения, ни раздраженности, ни волнения, ни шевеления ресниц. И возможность спокойно и прямо держать взгляд. Маленькие мои черные ноги на полу, я иду по коридору, в гостях, здесь тепло, и впереди – целый вечер передо мной, я еще совсем не замерзший, улыбающийся, по-нмстоящему, действительно, слушающий, разделяющий…
Квартира была большая, с просторным, хорошо убранным холлом, различными светильниками, стоячими и настенными, разной мебелью, больше светлых тонов, креслами, диванами, огромным количеством вещей, которые я не мог разглядеть все из-за их множества, мягкими, пестрыми покрытиями полов, очень чистая и, должно быть, очень светлая днем, когда солнце проникает сквозь раздвинутые тяжелые, со вкусом подобранные шторы. Я видел большую, уставленную техникой кухню, проходя мимо, из которой мне улыбнулась Олеся с фартуком на поясе, раздвижные зеркальные двери, на ручках которых висела когтеточка для кошки, фотоаппарат и маленькая цифровая серебристая камера. Из большого коридора я увидел лестницу, убранную ковровой дорожкой, наверх, на следующий этаж. В холле, где мы остановились с Лешей пока, стоя, еще не садясь, были стеллажи с книгами, шкафы со стеклянными дверцами, за которыми были видны маленькие цветные фарфоровые игрушки, пестрые обложки книг, больших альбомов, часы, серые, электронные, с крупными зелеными цифрами, подобранные картины на стенах, букеты цветов в пестрых вазах и высохшие цветы на одной из стен; много техники, огромный телевизор, правда завешенный с обоих углов какими-то вещами, с вытертым недавно экраном, - пыльные разводы еще остались, - разнесенные по углам и поднятые высоко колонки стереосистемы, несколько пультов на большом мягком диване, с одним застарелым и не вытершимся пятном, прямоугольный журнальный стол, низкий, большущий, черный, видимо, японского стиля, потому что лаконичных, простых форм, весь заваленный множеством разных мелочей, в том числе единственно рационально лежащими на нем школьными тетрадями и учебниками и бумажным, кубическим, тоже японским светильником на нем, стаканом недопитого сока и недоеденным шоколадом. Олеся, протиснувшись мимо нас, подошла к нему и освободила его полностью, унеся все бумажное, прижимая к животу и стакан тремя пальцами, быстрым шагом с устало поднятыми бровями. На полу перед телевизором, уже включенным Лешей, под которым валялись горой какие-то книжки, лежал ноутбук, закрытый и выключенный, мягкие но несвежие уже тапочки, из овечьей шерсти, на диванах, на двух, углом стоявших в центре, несколько пледов, с кистями, теплых и толстых, клетчатых и однотонных, один из них – скомканный, как будто только что вылезли из под него, коснись его ладонью – он еще, наверняка, был бы теплым. Сервизы посуды, разные, интересных, необычных форм, сувениры, почти в кучу, бессистемно, - я тронул пару из них и один взял в руки. Вновь настольные лампы, разных стилей, салфетки, фигурки, статуэтки, футляры от очков, пара мобильных телефонов, фотографии на стенах, в стоячих рамках на полках, длинная щель кондиционера, несколько больших крупнолистных растений в напольных горшках. Нет, быть может это и не было загромождением, но я, старающийся остановить взгляд на каждой из вещей, не успевал, не справлялся, хотя и целиком почти поглощенный старанием.
Мы стояли рядом, одинаково сунув руки в карманы, Олеся ходила мимо нас с большими синими тарелками и расставляла их на столе, том самом, что убрала только что
- Леш, открой вино, пожалуйста…, - сказала она и сунула ему в руки бутылку.
И снова ушла сама. Ее штанины со звуком касались друг друга.
- …Вот и представь себе, сам понимаешь, как мы там оказались. Без копейки денег, наличности на руках около двадцати евро, билеты на самолет еще через неделю, да и, понятно, ни о каком отъезде даже и мысли не было, мы приехали отдыхать как-никак, - говорил Леша, открывая бутылку с гримасой на лице, - Никак, короче, я от нашего банка не ожидал такого, у самого знакомый там работает, Дима Солодовников, может помнишь? Нет? Ну неважно. Короче чесал я репу полдня, отправил Олеську с детьми на пляж, а сам бегал там, как заведенный, даже же такси воспользоваться не мог…
- И чего?..
- Да ничего. Снял деньги в каком-то захолустном отделении – банкомат там, такой пошкрябанный весь, старенький, видимо, без вопросов взял да и выдал мне все, что я у него попросил, по той же самой карточке. Представь! Вот чего это, спрашивается, было? Я уж думал на бобах будем сидеть, а все же по часам, вся неделя, расписано, сегодня туда едем, завтра сюда. Вот такая, в общем, история интересная, хотя мне, признаюсь, не до веселья было.
- Да-а… Вот тебе и Европа, да?
- Так и не говори. Цивилизация, блин. А, Олесь? – повысил он голос, - Помнишь? Я про проблемы с кредиткой рассказываю. Хотя она-то еще не до конца ощутила все это…
- Ну ты хотел, чтоб еще мы с Лизкой и Арсением бегали там с тобой… Что-ли? - донесся голос Олеси.
Она вошла к нам с ножами и вилками в кулаке.
- Вы чего не садитесь? Андрей? Леш, садитесь, чего вы? Все несу уже…
- Как-то ты угроающе это говоришь, Олеся, - повернулся я к ней, - Я же не особо привыкший к таким угощениям… Обильным, в смысле…
Я улыбнулся. Это было хорошо.
- Ой, ну тебя! Чего ты, каким обильным, неа. Так, перекусим немножко, я ж знаю, что вы, поди что, там крылышков этих лешкиных наелись.
Она снова появилась и встала рядом с нами, убирая волосы в хвостик.
- Ну?... Чего вы?.. Садитесь же. Леш, ты открыл бутылку?
- Ага. Давай садиться, старик, пожуем чего-нибудь.
Мы подвинулись к столу и сели на диваны вокруг
- А где дети у вас? – спросил я.
- Сам не знаю, - ответил Леша, размещаясь слева от меня, на меньшем диване из угла, - Олесь, где Катька? Лизка-то и Арсений у бабушки, точно, они должны были сегодня куда-то пойти, в какой-то театр что-ли…
Олеся подошла к нам, к столу, и села против Леши на стул, близко к столу и с прямой спиной, поправив волосы обеими руками за оба уха. Она смотрела на стол, на наши тарелки и на принесенную салатницу, на бокалы, внимательным и строгим взглядом.
- У себя. Ну ей уже спать пора, время-то…
- А сколько времени, - Леша нагнулся над столом, вытянул шею, стараясь разглядеть прищуренным взглядом часы на полке, несколько раз отклонив из стороны в сторону голову и упираясь ладонями в край стола.
Олеся повернулась и тоже посмотрела на часы, сказала:
- Двенадцать доходит, - и снова опустила взгляд на стол, точно таким же.
Она взяла мою тарелку за край в руку, еще больше выпрямилась и тронула длинную ручку салатной ложки.
- Андрей, давай я тебе положу, - она подняла, наконец, на меня глаза, слишком строгие, даже напряженные. Быть может Леша лукавил, когда говорил, что она хотела сегодня видеть меня.
Я округлил ей глаза и состроил гримасу, выпятив нижнюю губу. Она улыбнулась, но снова убрала глаза с моего лица.
- Подожди, Лесь, выпьем же сначала, наверное? – Леша остановил поднятую бутылку и посмотрел на нее.
- Наливай скорей, - сказала она, послушно убрала руки на колени и отклонилась.
- Андрей сегодня какой-то не особо разговорчивый весь вечер, - Леша глянул на меня и стал наливать в большие, высокие бокалы темно-красное вино.
- Давайте, - Олеся подняла один из них и протянула ко мне, - За встречу. Мы очень давно не виделись. Мы очень надеемся, Андрюш, что ты нам сегодня расскажешь все, где пропадал столько лет… Несмотря на то, что ты неразговорчивый, хи-хи… Да?...
Мы подняли бокалы, коснулись ими и выпили. Леша почему-то поднял мне высоко свои брови.
- Вкусное какое вино, - сказал я, - Это чего такое?
- Это чилийское, мы вот совсем недавно для себя открыли его, да, Лесь?
Она отставила свой бокал и снова взялась за длинную ложку.
- Это Машка мне его посоветовала. Давно уже, кстати. Вкусное, да…
- Ну мы раньше все, я помню испанское все пили, да? Помнишь?
Она кивнула и уже подняла что-то со своей тарелки на кончике вилки.
- Ну да… Но оно, то испанское, тоже, кстати, ничего такое было. Тоже вкусное.
- Да, но это мягче как-то, тоньше что-ли… В общем мне это больше нравится. Хорошая марка.
Я попробовал очень нежный, очень тонкий салат, съел пару маленьких маринованных кукурузин с вытянутой, такой же синей, как и весь сервиз, тарелки в центре стола, посмотрел, как сдвинуты у Олеси толстые колени и подобраны под низенький стул пятки.
- М-м-м!.. Очень вкусно, Олесь.
Она сильно отпила из своего бокала, больше нас обоих и немедленно, сразу же немного порозовела на щеках, на скулах.
- Да ну тебя! Чего здесь вкусного? Вас, столичных, из ресторанов всяких, разве удивишь чем-то.
- А вот, между прочим, я слышал, что в Москве довольно сложно найти место с хорошей кухней, - проговорил, жуя, Леша, - Что их вообще там не очень много – приличных ресторанов. Даже Володька, помнишь, Лесь, когда водил нас, уж так все расписывал, такими словами, а оказалось ничего особенного, ну так, очень средне, я бы сказал…
- Это куда мы ходили-то? – она вытянула к нему лицо, - Все забываю название, хотя простое, вроде бы…
- Ээээ. Цапля, по-моему. Цапля, да. Кстати, Стариковский ресторан, очень, говорят, известный. Ну Вовка нас уверял по крайней мере. Дорого там, разве что, конечно…
Я заметил, что говорил он теперь как-то мягко, с придыханием, почти полушепотом, мягкие слова, растягивая их. Его губы были еще толще, теперь, когда он ел.
- Ой, дорого, это да! – Олеся вдруг резко встала, быстро отошла в угол к музыкальной системе, наклонилась над ней и включила музыку, произнося слова оттуда.
Она вернулась и села на прежнее место так же быстро, теперь положив ногу на ногу.
- Вы не против? Очень дорого. Как-то совершено несоразмерно, нелогично и неоправданно даже. Почему у вас все так дорого, Андрюш, вот скажи?
Мягкую, медленную, известную музыку, негромко. Она смотрела на меня, то в глаза, то на руки, видимо всерьез ожидая ответа. Она была довольно пышной, с выделяющимися формами, совсем не худой, с морщинками в уголках глаз. Она избавилась от свитера, теперь на ней выла черная кофточка, с поднятыми к локтям рукавами и низким вырезом спереди, можно было обратить внимание на ее грудь и золотую цепочку с крестиком и с застежкой на одной стороне сейчас и парой точек на мягком теле. Она не была красива, только со слегка вздернутым, некрупным носиком, маленьким ртом, очерченными скулами, светло-синими глазами и светлыми волосами, сейчас в хвостике.
- Давайте еще выпьем? – сказал Леша и стал наливать нам снова, почти по полному бокалу.
- Давайте, - согласилась она и как-то немного встрепенулась над столом, - А птом у меня там мясо будет. Только вот я не знаю, как его есть будем, оно, по-моему, немного подсохло. Что-ли… Андрюш, ну чего ты все молчишь? Расскажи хоть, что это за девушка с тобой была, там, в кафе… Расскажи!
Теперь она умилительно подняла брови и сморщила лоб, словно бы упрашивала меня, глаза ее все еще при этом бегали по столу, по нашим пустым тарелкам.
- Моя хорошая знакомая..
- Давняя знакомая? Старая, в смысле?
- Да я уж Андрею сказал, что это наша местная знаменитость. А он и не знал, кстати, - вступил Леша все тем же своим приторным голосом, Как ее зовут?
- Лейла, по-моему… Да, Андрюш?
Я кивнул и смотрел на них.
- Лейла Рахимова или Рахматова, да?
- Рахматова.
- Да-да. Но она, правда, очень красивая, - это говорила Олеся, - Она татарка, наверное, да? Такое имя…
- Я, если честно, не знаю. Не спрашивал как-то.
Я очень пристально, внимательно смотрел на нее и уже очень давно не переводил взгляда на Лешу. Видел, как она вновь борется с моим взглядом, смущается, но без неприязни.
- Правда, красивая. Да, Леш? Нет, он как раз считает, что она… Как ты сказал? Очень обыденная, да? Как ты говорил?
Она снова отпила больше всех своего вина, и видно было, что ей неспокойно сидеть, она стала шевелиться на своем стульчике и перекладывать с места на место руки. Но все еще была очень серьезна, говорила через силу но заинтересованно одновременно.
- Да ну, что ты! Я не так совсем говорил. Просто не моего типа девушка. Не обыденная вовсе, чего вот ты все время как-то перевираешь слова, ей-богу. А, просто, характерна, наверное, как представитель такой, ну хрестоматийной что-ли, золотой молодежи… Не знаю… Давай о чем-нибудь другом поговорим лучше…
Мы с Олесей засмеялись. Она громко, высоко, с раскрасневшимися по-настоящему щеками. Я протянулся и тронул Лешу за локоть:
- Ничего, все нормально.
Но он был смущен и взволнован.
- Олесь, давай неси лучше свое мясо скорей! – сказал он и повернул ко мне лицо, немного заблестевшее, здесь правда было довольно тепло, - Вечно заставляет меня попадать впросак. Что за женщина такая, бог дал? А?!
Уже ей – последние слова, громко и смеясь раскованно. Мои ступни спокойно и расслабленно лежали на ковре.
Олеся, облизывая пальцы и подняв плечи, довольно широкие, неся нам новые тарелки, с которых что-то очень аппетитно пахло, поддержала его, улыбнувшись своим маленьким ртом:
- Вот представь, Андрюшка, все время так говорит. Вот что это значит, по-твоему? Как будто не он за мной бегал все перемены и курить учил, да? Помнишь, Андрюш? Со своим ёжиком, - она рассмеялась, прикрыв рот ладонью, - Помнишь хоть, толстик, какой у тебя ёжик был?
- И чего?.. Тогда все так ходили…
- Ну и что, но у тебя-то он какой-то особенный был. Особенно игольчатый. На вот, ешь лучше, - она поставила перед ним тарелку.
Он навалился на спинку своего дивана, поднял подбородок и посмотрел на нее с туповатой улыбкой, потом взял ее за ближнюю голень, между ног, похлопал, и потянул к себе.
- М-м-м…, - протянула она, едва-едва нахмурившись, не улыбаясь и убирая что-то еще с его тарелки двумя пальцами, не смотря на него.
Они совершенно одинаково, до мелочей, до черт, повели глазами, разошлись в противоположные стороны с одинаковыми улыбками, специально, усердно, целенаправленно удерживаемыми на лицах. Я стал есть, тяжелым, с узорчатыми рукоятками, прибором. Но теперь оказалось, что совершенно не готов принимать в себя что-либо, я едва глотал оба раза, когда отправлял маленькие куски себе в рот. Я отложил нож и вилку, но еще не отклонялся от стола. Олеся снова сидела рядом со мной и ела.
- Да, ребята, как вспомнишь, какие вы были, так аж ужас берет, - и снова очень неожиданно стали слетать с губ мои слова.
- Ой-ой-ой! – немедленно подхватила Олеся, - Вы, главное! А вы какие были? Вот с такущей, на пол-лица улыбищщей, и зубы с промежутками.
Мы все вместе засмеялись. Я постарался выразить на лице возмущение.
- Но готовить ты тогда совсем же не умела, Олеся. Я прекрасно помню, как Лешка меня затащил как-то к тебе домой, вспомни-ка, еще туда, в вашу родительскую квартиру. Да… Ой, а как он волновался-то тогда, чуть ли не весь красный рядом со мной шел и молчал, чем ближе к твоему дому, тем грознее, солдатским шагом, знаешь, таким шел, как на войну, по-моему…
- Ну уж! Выдумываешь, старик!.. – он слишком мягко, отвратительно улыбался и следил за мной.
- Да правда. Представь, Олесь, и меня, по-моему, больше для храбрости с собой взял. Долго думал, покупать ли цветы, главное, сам понимал, что не к месту они совсем же, правда, просто в гости идем, да и вы, тогда, по-моему, еще не вместе были, но все равно долго думал купить, - едва отговорил его. Вот. К чему это я?
- Да!.. – она сидела и смотрела на меня, поставив локоть на стол и положив на ладонь подбородок. Немного прищуриваясь.
- А! Ну и вот. А наелись мы тогда у тебя, главное, какого-то ужаса, какой-то запеченной картошки с сыром, по-моему. Совершенно пересохшей. Помнишь? Хе-хе…
- Ну спасибо, Андрей Иванович. Спасибо на добром слове. А я же так тогда старалась же, я помню прекрасно. Такой ты наглый, вообще!
Музыка звучала довольно громко теперь. Последнюю фразу она сказала неожиданно даже для себя, осеклась на одном из слов.
- Но Лешка, я помню, уплетал за обе щеки. Хрустел всем этим старательно, - продолжал я, внимательно, пристально, сильно-сильно смотря на нее, разглядывая движения глаз. Не видя ничего, но все же стараясь.
Но мягко и нежно, красиво, а вернее, в моих глазах, приторно, скользко, она улыбнулась с задумчивым взглядом, все не снимая подбородка с ладони, - Лешка сидел, что-то теребя пальцами на животе, навалившись на спинку, смотря в пол, но тоже с улыбкой.
- Да, вот были времена… Вот, как любил тебя всю жизнь, поняла? Даже люди тебе говорят, – шутливо поднял он на нее взгляд, - А ты не ценишь!
- Ой! Чего это я не ценю?
- Я шучу…Пампушка…
Мы с Олесей засмеялись.
Она посидела еще немного, в задумчивости, потом встрепенулась, выпрямила спину и снова стала оглядывать стол.
- Андрюш, ты чего не ешь? Не понравилось? А пел дифирамбы!..
- Да нет, очень вкусно, правда. Вот я не из приличий говорю, правда здорово. Просто Лешка меня уже в пабе перекормил, я не могу столько есть за один раз, вот.
- Обманывает, он и там ничего не ел, - Леша поднялся и потянулся, сунул руки в карманы.
Олеська собирала со стола.
- Вы курить пошли? – не разгибаясь повернула она к нему голову.
- Ага. Андрюх, пойдем покурим.
Я встал и, протиснувшись мимо Олеси, которая посторонилась, чтобы пропустить меня, сделал шаг вслед за выходящим Лешей.
Ее обнаженные ниже локтей руки хорошо – мягко отражали свет. Я увидел это и сказал:
- Красивый крестик, Олесь…
Она разогнулась, повернулась ко мне, опустила подбородок и взяла крестик двумя пальцами, повертела его
- Спасибо, - она улыбнулась и отпустила крестик, посмотрела на меня, - Давайте приходите. У нас еще мороженное…
Я ощутимо, лицом своим, поморщился на все ее движения, успев отвернуться, и выругал себя за слова свои.
Мы вышли на огромный незакрытый балкон с простыми бетонными перилами, весь засыпанный снегом. Он предложил мне свою сигарету, слишком длинную, я взял и прикурил от его серебристой, красивой зажигалки.
- Здесь у нас еще не сделано ничего, - сказал Леша, - Видишь, как брутально все.
- А что нужно сделать?
- Ну я хочу закрыть большими стеклами такими, а то снег летит да окурки козлы сверху бросают… И крышу хочу стеклянную сделать, - он поднял голову, смотря вверх и держа сигарету во рту, - Будет такой зимний сад. Да?
Я кивнул. Я повернул голову и увидел, за перилами, отрывшийся мне весь, город. Я сделал шаги к перилам, оперся о них животом и стал смотреть. Увидел я собор сразу же.
Он был весь в огнях, низких, маленьких зданий… Мой собор, крошечный теперь, но выделяющийся на общем фоне на своем возвышении, привлек мой взгляд… Я смотрел на район, где были дома Полины, Лейлы и Никиты, провел глазами по улице к площади, где стоял мой отель, увидел, как движутся по ней машины, увидел людей… Сквер Вечного Огня был справа, я не видел его. Я знал, что нужно сильно выставить корпус за перила и вытянуть шею, чтобы увидеть его. Я положил руки на перила и сильно подался вперед, посмотрел, как упали на руки снежинки, и перестал смотреть на город.
Зазвонил мой телефон. Я отошел от перил на шаг назад, оставив на них одну из рук, я не мог снять ее, и полез в карман доставать мобильник. Звонок прекратился, я посмотрел на экран и увидел, что номер не определился. Я шмыгнул носом, провел по нему рукой с сигаретой и телефоном, понажимал немного кнопки, убрал телефон обратно в карман.
Я повернулся в полоборота и увидел напротив себя человека. Он стоял в свободной расслабленной позе, с сигаретой во рту, с руками в карманах джинсов. Немного округленным был живот его и поднятыми от холода плечи. Ему было лет тридцать, он был с голубыми крупными глазами, толстыми, мягкими губами и черной, ярко выделяющейся щетиной, крупным носом, немного смуглой кожей. На нем была голубая в продольную мелкую полоску рубашка. Он проводил по волосам рукой и говорил, мне…
- Катюшка что-то не спускается, а она же тоже хотела с тобой познакомиться… Надо сходить, проверить, может не спит еще…
Он зевнул, широко открыв свои рот и поморгав глазами.
Я отвел взгляд от него и улыбнулся, едва-едва. Я снял руку с перил, подержал ее на весу, потом положил обратно, прислушался, не почувствую ли виброзвонок? Не услышу ли. Потом положил на перила вторую и прислушался снова, слегка наклонив одно ухо. Улыбнулся шире, усмехнулся даже и отошел от перил ближе к Леше.
- Андрюх, а чего мы с тобой, как-то странно, какое-то вино сосем? – сказал Леша, - Давай по коньячку накатим лучше, у меня початый Мартель есть… Но такой, едва-едва початый!
Я засмеялся:
- Так чего ж ты молчал?
- Да я как-то робел, знаешь… Вдруг это как-то не принято, коньяк предлагать. В лучших домах столицы. Еще бурбон есть, кстати…
Я улыбнулся:
- Пойдем скорее!
Мы вернулись в комнату, вернее, только я, - Леша ушел за коньяком  в какое-то другое место. Теперь здесь было темнее, горели лишь два настольных светильника, и появилась большая свеча на нашем столе, вокруг нее – шарики мороженного в высоких коктейльных бокалах с маленькими ложечками. Олеся сидела на Лешкином месте и в согнутой в локте руке держала пульт, направленный в бок на телевизор, смотрела в экран, раз коснувшись носа пальцем, во время моего прихода, и положив ногу на ногу.
Она повернула голову ко мне, вновь отведшему взгляд:
- Как там? Похолодало?..
Я сел на свое место и пожал плечами.
- Да нет, вроде бы.
Я взял бутылку со стола и вылил остатки в ее бокал.
- А толстый где? – спросила она, посмотрев на мои руки.
Я усмехнулся.
- Ты всегда его так называешь?
- Хм…, - она улыбнулась, теперь смотря мне в глаза, положила руки с пультом себе на колени, - Ну а чего, правда же толстый… Главное, все говорит, что это я его так откормила, а мне как будто больно надо.
- Нельзя так с нами, ты чего. Сама понимаешь, четвертый десяток пошел, еще скажи спасибо, что не лысые, - я наклонился и стал аккуратно отправлять себе в рот кусочки мороженного.
- Да ну тебя, это ж шутки все, мы шутим. Я что, сама не понимаю? – она говорила теперь с придыханием, полушепотом, совсем как Леша раньше, - Я сама вот уже троих родила, думаешь легко было. Троих! Да и видно все…
- Ничего не видно…
- Да ну… Главное, я сама вижу, так что можете мне не говорить. Но ты, кстати, совсем огурец еще! – она засмеялась и тронула мою руку, лежащую на столе, - Как был красавцем мужчиной, так и остался. Ты уж прости мне откровенность, но правда…
- Огурец! – шутливо возмутился я, - Совсем уж как со стариком разговариваешь.
Она возмущенно цикнула на меня и поставила руки в боки, наклонив голову.
Вошел Леша с бутылкой коньяка.
- Ого, интим навели, - сказал он, - Лесь, не могу найти коньячные бокалы… Где они, а? Ничего, вечно, не найдешь в доме.
Она, не поменяв позы, без движения, посмотрела на него:
- Я вот говорю Андрею, что он как был красавцем-мужчиной, так и остался, правда?
- Ну, это тебе судить, конечно, больше, ты у нас по мужчинам, пусик, я, ты знаешь, больше по женщинам как-то.
Олеся встала и поправила кофту на поясе, проведя пальцами по всему ее нижнему краю.
- Но он действительно очень хорошо выглядит, я еще в баре ему сказал, - продолжал Леша, строя ей разные смешные лица, - Давай найди нам бокалы, ты сама будешь? Вот, а потом покажи нам, чему тебя на курсах танго научили!
Он захохотал, но заранее, глазами, прося у нее прощения за сказанное.
- Сейчас принесу, - сказала Олеся и ушла из комнаты.
Мы просидели до четырех утра, еще долго говорили с Лешей, уже после того, как Олеся разрешила нам курить в комнате и ушла спать. Она сама выкурила одну длинную и тонкую сигарету, по-моему, набирая дым только в рот, сидя рядом с Лешей, ближе ко мне, и переминая салфетку, смотря на нее, уже часто смеясь шуткам, с обнажением зубов.
Я остался у них ночевать, Леша, неуверенной походкой, с мокрыми губами, шумно выдыхая, увел меня в какую-то другую комнату и принес мне белье. Он похлопал меня по спине и пожелал спокойной ночи.
Я проснулся в темноте с сильной головной болью и сухим ртом, - мы почти допили большую бутылку. Я открыл глаза и увидел, как недалеко от меня стоит девочка, одетая в майку и меховые тапочки, с большим, пустым стаканом в руке. Я смутился и закрыл глаза снова.
- Хотите пить?... Я вам налью, а то я допила. Будете?
Я открыл глаза и приподнялся на постели. Она подошла ближе и положила руку на мою обнаженную, выставляющуюся изпод одеяла ступню.
- Сейчас, подождите…, - она отвернулась и вышла из комнаты.


Рецензии