Жизнь шестая

 9.

ЖИЗНЬ ШЕСТАЯ.
Япония 1349-1401 гг. Женщина.

– Сугуру, Сугуру, Су-у-у. Эй, я сдаюсь. Выходи, ну, пожалуйста, выходи…мне страшно… Сугуру! Су! Су-у-у…хы-хы-хынь-хынь…
Сначала Ми плакала, потом рыдала, потом зашлась истерикой. Перелесок хоть и не большой, но ей еще только пять. Села на кучу осенних листьев и захлюпала трясущимся личиком, наводняя душевными терзаниями округу.
Сугуру не слышал Ми, он давным-давно был дома, в компании трех сестер и братца. Он, усмехаясь, рассказывал, как одурачил Ми. Ми ненавидели сестры, Ми ненавидели братья. За то, что ей одной досталась любовь родителей, за то, что она не такая как они. А больше всего их раздражало то, что она не умела обижаться на очевидно жестокие выходки.
– Ненормальная какая-то, а помнишь Су, как мы ей всю одежду покромсали на лоскуты, а она, выпучив свои невинные глазки, пролепетала: «Ведь холод на дворе, в чем же мне гулять-то?»
– Ха-ха- ха, - смеется вся семейка: Сугуру, Широ, Хисако, Аканэ и Изуми.
– Т-с-с, Танака идет, мы ничего не знаем, – заговорщицки просипел Сугуру, накинув маску нахальной беспечности.
– Ребята, вы не знаете, где может быть Ми? У нас скоро занятия, а ее и след простыл.
– Какое нам дело до этой малявки, – высек Широ презрительным фальцетом.
 Танака был не из тех, кто обрастает лапшой за ушами. Он бросил короткие взгляды на каждого и четко понял, что ему морочат голову. Он вышел на лесную тропку и пройдя треть ри  принялся кликать ребенка. Через некоторое время он нашел ее на ворохе сухих листьев. Ми спала, свернувшись калачиком и тревожно вздрагивала при этом. Танака отнес ее в залу отдыха и уложил на теплую шкуру, укрыв мягким расшитым одеялом.
 Господин и госпожа Танабэ вернулись к закатному солнцу. Танака, близкий друг и наставник семьи Танабэ, приветливо встретил хозяев дома.
– Сэидо, меня тревожит твой ангелочек Ми.
– Они опять что-то натворили? – махом разъярился Танабэ Сэидо, – Я накажу негодников. Что!? Что теперь?
– Они играли в прятки в пролеске, там я ее и нашел. Они просто оставили ее там. Сэидо, ее отвергают все твои дети, будто гадкого утенка. Наказанием тут вряд ли поможешь, скорее, усилишь  ненависть к ней.   
Сэидо натер ладонями лицо. Выпад гнева сменился бессильной печалью.
– Танака, что ж мне делать? Подскажи…, – сморщив усталое лицо, безнадежно процедил Сэидо.
– Ты слышал, что в провинции Этиго новый управитель?
–  Нагата?
– Да, ты знаком с ним?
– Нет. К чему ты клонишь, Танака?
– Этот господин мой давний знакомец, и я ручаюсь за его высочайшее благородство и чистоту помыслов. Он бесплоден, Сэидо. Лучшего дома и судьбы для Ми не сыскать.
– Да ты… Как ты можешь предлагать мне такое?
– Я обязан тебе жизнью, Сэидо. Я искал выход уже давно. Мне больше ничего не приходит на ум.
– Неужто ты не знаешь, как сильно я люблю Ми?
– Знаю, друг. Потому и говорю об этом.
– Нет…нет, никогда  не соглашусь на это.
– Ты отец…
Десять минут молчания прервал Сэидо.
– Как моя принцесса сегодня себя показала на утренних занятиях?
– Не сомневайся, лучшего ученика трудно найти. В ее годы так тонко и просто чувствовать мир способен только ангел.
  Сэидо Танабэ в сию секунду преобразился. Рот полуоткрылся в улыбке гордости, а глаза засияли чувственной нежностью.
– Да-а-а… моя девочка послана небесами…я сберегу ее от…
И тут Сэидо осенило.
– Танака, ты помнишь семью Хори?
– Что погибли в шторм.
– Да. А их малыш остался на попечении слепого деда. Ты знаешь, что с ними сталось?
– Нет.
– Дед, хоть был и слеп как крот, но рассудком крепок. Он распродал все имущество и отдал ребетенка в столичную школу театра. Говорят, воспитание там ого-го, ученикам их ни чести, ни достоинства не занимать.
– Ты гений! Ми будет лучшей актрисой!
– Нет, Танака. Ми останется со мной. Пусть старшие дети меряют сцену.
– Ты в своем уме? Это громадная куча денег, где ты их найдешь?
– Я продам драгоценности и коллекционный погреб с тремя тысячами бутылок лучшего саке в Японии.
– Чем ты будешь жить?
– Буду лить саке!
– Я восхищаюсь твоей решимостью, Сэидо-сан. Клянусь – пока бьется мое сердце, я буду служить тебе.
 Танака в чувствах обнялся с Сэидо. Это была его семья. Он был выходцем из знатного старинного рода. Его старший брат, едва повзрослев, умер. Скоро и отца с матерью не стало. Сестры уехали в далекие провинции с мужьями и обзавелись шумной детворой и степенной достаточностью. Танака же остался один. Его дом посещали многие досточтимые господа с прехорошенькими дочерьми. Кто прямо, а кто осторожно предлагал марьяж. Танака деликатно объяснял отказ мужской несостоятельностью и обетом хранить безбрачие, дабы не омрачить супругу бездетностью. Никто из сватов не посмел разгласить его тайны. Однако со временем дом опустел. Что-то было не так с Танакой, всем было ясно, а люди того времени избегали чужих секретов. А секрет был прост. Танаку не интересовали женщины. Его преступной стыдливой любовью был Сэидо. Но ни разу, ни взглядом, ни намеком он не выдал себя, выражая свою любовь собачьей преданностью и полной самоотдачей. Якобы в благодарность за спасенную жизнь, которую нарочно, но крайне правдоподобно поставил на грань смерти. Неустанной борьбой с собой, Танака с годами затоптал вожделенную страсть к Сэидо, распустив непорочное дерево самурайской верности. 

***

  Я открыла глаза и сладко потянулась, дав волю возникшим мыслям.
– Я дома? Интересно, как я сюда попала? Должно быть, Танака-сан позаботился обо мне. Он такой хороший и добрый, а не женат. Почему? Вот вырасту и пойду за него!
  Я бесшумно встала и причесала гребешком волосы. На затылке слегка побаливало местечко, которое за волосы тянула Изуми, когда играла со мной в охотника и собаку. Мои братья и сестры совсем меня не любят. Танака мне всегда говорит, что они не виноваты в этом. Что они так добиваются любви и внимания отца и матери, которые так щедро достались мне. Я ему верю и стараюсь не злиться на сестер и братьев. Правда, все равно очень обидно, особенно вначале.
 На цыпочках я прошла по коридору в любимую комнату отца. Отец стоял, обнявшись с моим учителем. Я громко шлепнула в ладоши и запрыгнула в раскрытые объятья друзей. Притягивая руками шеи, я крепко зажмурилась в ожидании щекочущих поцелуев с двух сторон.   
– Ми, мама еще не спит, порадуй ее – поцелуй на ночь.
 Я не заставила отца ждать, пулей удирая от его любовного шлепка и неизменной, звучащей вдогонку фразе: « Ай, улетела синей птицей, а я считал ее девицей ».
  Я впорхнула в спальню к маме, застав ее за уборкой волос. Вскочив коленками на жесткий топчан обняла маму и выхватив из ее рук гребень, тут же принялась за работу. Мамины волосы пахли ромашкой.
– Дочка, что нового ты открыла сегодня?   
– Ма-а-ам, я узнала, что каждое живое существо чувствует боль. И растения тоже. А составление икебан это.. а-а… в общем оно подобно геройской смерти воинов, не желающих стареть до смерти, а решившихся на подвиг всеобщей красоты…чтоб другие восхищались образом вечной красоты…фу-у ...боль ради других, понимаешь?
– Да.
– А еще, Танака сказал, что больно только вначале, и что если не обижаться на тех, кто делает больно, то она пройдет и вскоре станет хорошо-хорошо. Я и сама это поняла. Мы играли в прятки, а когда мне выпало водить, все убежали от меня. И я заблудилась. Я ревела-ревела... Очень обидно ведь, когда тебя бросают. И еще страшно. Потом услышала, как Су смеется. Побежала на смех. Но его не было. Я разозлилась на него и плача представляла, как нажалуюсь, и как его набьет за это папа. А потом вдруг вспомнила, чему учил Танака – не обижаться…мне сразу полегчало, я легла на бочок и уснула.
– Чудесный урок, Ми.
– Мам, а бабушка умерла от старости?
– Да.
– А ей было страшно?
– Не знаю, мне кажется, что ей было очень грустно. Она беззвучно плакала и повторяла: «Вот бы еще пожить, вот бы еще пожить…»
– А что, обязательно умирать что ли?
– Ромашка может цвести вечно в сырой земле?
– Не-е, ты что, она вянет.
– Так же и человек. Только он живет  чуть дольше.
– Как нечестно…
– Брось. Ты этим обижаешься на жизнь. Вспомни Танаку. А я тебе еще один секрет открою. Ты можешь всю жизнь обижаться и жаловаться на людей, на судьбу и на что угодно. В таком случае ты всю жизнь пройдешь несчастной и озлобленной, к концу отчаявшись и проклиная старость, покрываясь язвами зависти при воспоминаниях молодости, думая….
– Мам, я не понимаю…
– Ми, Ми, Ми, - мать повернулась ко мне, взяла за плечи и пристально глядя в глаза сказала, - ромашка радуется жизни при рождении, ее убаюкивают соседние травы, защищая от ветра, когда она подрастает – ветер становится сильнее, но она полная энергии жизни, радостно отдается на его волю и закаляется в его порывах, когда она цветет – ничто не в силах омрачить ее сердце – ни нога путника, ни зависть подружек, ни превосходящей красоты сестренка-цветок. Она уже понимает скоротечность своего тела. И отцветая, не впадает в отчаяние увядания, а забыв о себе, наслаждается красотой и чудесами вокруг. Сначала она упивается загадочностью облаков и притягательностью звезд, потом непостижимостью ветра, дальше она радуется чувству единения со всеми растениями, будь то брюзжащие настырные сорняки или седые стелящиеся травы, а хоть и возомнившие розовые кусты, и следом она смотрит на себя – радостно, восторженно, и погружается в самый счастливый путь познания себя. Тем самым, отодвигая смерть –  «пожить бы еще, пожить бы еще». Я верю, Ми, что это достойный путь – радоваться всему, и уж точно, ни на кого не держать зла.
– Ма, а бабушка жила, как эта ромашка?
– Конечно!
– А почему ей было так грустно, что она плакала?
– Я думаю, она изо всех старалась открыть счастливую жизнь мне. Но тогда я была злобным сорняком. Хочешь, я расскажу тебе, что можно получить, если не держать зла на обидчика.
– Очень хочу!
– Только помни, это случится не сразу. Сначала поверь мне - все зло от несчастья. А после без устали начни вопрошать. Как я могу помочь? И однажды ответ придет. Ты будешь знать, что нужно сделать. Знать, что делать – величайшее счастье. Завтра все мои дети будут отправлены в школу театра в столице. Все, кроме тебя, Ми. Ты долго их не увидишь.
– Зачем? Ведь здесь их дом!
– Папа очень любит тебя и боится, что они навредят тебе своей слепой жестокостью.
– Папа очень добрый, как и мой воспитатель Танака.
– Да.
– Папа ведь правильно поступает?
– Он не может иначе. Он слишком привязан к хорошему и плохому.
– Так он ведь взрослый, он же не может не знать?
– Может, Ми.
– Так скажи ему! Мам, ты же знаешь?
– Да, дочка, знаю. Я знаю, что именно сейчас нужно быть молчаливой и смиренной. Знаешь, как в круге называется точка, все радиусы которой равны?
– Центр, конечно!
– Умница, Ми. Чтобы не случилось и чтобы с тобой и вокруг тебя не происходило, помни – надо возвращаться к центру. Я в твоей памяти буду всегда напоминать о центре. Центр – наш с тобой разговор о счастье.
Тяжелые шаги по коридору оборвали нашу беседу. Мама приложила свой палец к моим губам и тихонько процедила сквозь зубы:
– Т-с-с-с, это наш секрет. Хорошо?
– Да, мамочка, я обещаю.

***


  Папа осуществил задуманное. Нас больше не удручали козни против меня. Не кому было кознить. Он часто играл и баловался со мной. И в этом круговороте радости и легкости, я стала забывать какой-то важный разговор, стеклянной сколкой застрявший в пальце. Отец, пожалуй, стал чаще, чем прежде дегустировать свой саке и порой смотреть в никуда, как бы немо вопрошая: «что идет не так?». Мама занималась хозяйством, вышивала или составляла икебаны. Когда отец был занят, а Танака уходил к себе, я присоединялась к маме. Она стала немногословной, реже улыбалась и чаще качала головой.
 Под таким мирным соусом прошло несколько лет. Может пять или семь. Но всему хорошему тоже есть предел. Наше семейное благополучие разрубила пополам чудовищная размолвка между отцом и Танакой. В тот же день Танака сделал харакири. Рядом с телом отец нашел его последнее слово.

Стихи тихие, лица нежные.
Я сижу один, шелк в руке моей.
Кольца замкнуты - не мятежные,
Над чужбиной дня расстелю постель.
Как ты видимо жить пресытился,
То ли в облако тянет ношею.
Я грущу с тобой - ты обиделся,
А роса парит дикой лошадью.
Кто же истинно сможет боль унять,
Над родной женой чары дерзкие.
Растворись во мне я смогу понять,
Подчини дождю думы мерзкие.

Отец стал бесконтрольно много пить и даже позволял себе иногда ударить мать или прикрикнуть на меня. В один из таких дней я вскочила на поджарого скакуна и во всю прыть поскакала прочь. Лишь бы куда подальше. Как ты смеешь кричать на меня? Саке совсем тебя отупил! Сжимая зубы, я поносила отца, негодуя уязвленным самолюбием. А мать? Как она терпит? Бедная, совсем затюкал. Нет, н-е-ет, я не такая, я… Я… Тут конь подвернул безотказную досель ногу и сбросил меня.
  Хаос и неразбериха в голове долго звучали звонами-перезвонами, голосами-волосами, переливаясь цветными и черно-белыми пятнами. Когда я вернулась в мир – услышала отца. Он плакал и причитал: «Прости, милая, все я, я, я...». Мать напоила меня травяными животворящими сборами, а отца успокоительными, потом наклонилась и прошептала: «Ми, ты сломала позвоночник. Доктор Хаяси сказал, что ходить больше не будешь». Я вновь потеряла сознание.
 Отец стал чахнуть с каждым днем, без меры запивая горе саке. А напившись, распалялся непристойными выходками и всячески изводил мать за равнодушие. Во мне же поднималась дикая волна агрессии, смешанная с жалостью к самой себе и к матери. Я пыталась перестать дышать и умереть, но ничего не получалось. Мрак тюремной постельной жизни захлестнул меня до краев.
 Однажды, в приступе белой горячки, отец схватил меч и стал махать им, обходя меня по кругу и как бы отпугивая несуществующих обидчиков. При этом он нашептывал что-то зловещее себе под нос. Этот безумный обряд  продолжался бесконечно долго, наконец, он вымотался, присел и задремал. В эту минуту подошла мать с тарелкой рисовой каши. Отец в долю секунды вскочил и вонзил меч в горло матери. Я полусидела и отчетливо видела, как она завалилась на спину, с шумом выталкивая порции воздуха из носа. Отец заметался по полу и оглушительно заблеял бараном. Одной рукой прижимая рассеченную плоть к мечу, мать подняла подбородок и еле слышно прошептала: «Сэидо». Отец подполз к ней и жадно припал губами к остывающей руке. В еле слышном хрипе, текущем изо рта мамы вместе с кровью, можно было разобрать: «Пожить бы еще, пожить бы еще». Безумие жестоко оставило отца в ту самую минуту, когда оно было более всего необходимо. Совесть жгла его пузырями, не позволяя поднять глаза на умирающую женщину. А зря. Быть может, тогда бы он знал, что следует сделать. Ведь знать, что делать – это ли не счастье? Вслепую нащупав рукоять меча, отец решился облегчить страдание жены. 
  Сэидо убрался в доме. Завернул госпожу Танабэ в одеяло и отнес в жилище Танаки. Облил дом горючей смесью и поджег. Пока огонь занимался, Сэидо последовал примеру Танаки-сан. Слишком поздно, поздно, поздно…А-А-А-А-А… Наконец, боль жизни померкла и нездешняя пелена разбавила желчь потерь спертым, но не обвиняющим светом.
  Сосед Кимура ухаживал за моим потухшим телом и раздавленной душой. Мою поправку запустил именно он, сказав ничем вроде бы не примечательную фразу.
– Дал весточку в центр. Жди родню, Ми.
Центр, центр,… центр…как бы трудно тебе не было – не отчаивайся…чем могу помочь… Мама, ты все знала… знала?
  Братья и сестры приехали через два дня. Они молчали и не отражали ни печали, ни удивления. Школа театра добавила в их лица проницательности и ума, но едва ли изменила к лучшему сердца. Каждый плюнул в меня, не истратив при этом ни одной эмоции.
«Чем мне помочь вам?»   
 Бросив меня на телегу во дворе, они отправились спать. Тепло. Но жестко. Я кантовала себя, пока не свалилась выставленными локтями и ватными ногами на землю. Боль пронзила нервную систему и, пульсируя каскадами, пошла на спад. «Чем вам помочь?»
На утро Сугуру отвез меня в комнаты при монастыре. Там было с лихом, таких как я – инвалидов ума и тела. Отчаянная злоба жгучей кислотой выплескивалась из них.
«Чем я могу помочь?»   
 Кормили скудно. Не смотря на отравленный вкус к жизни, аппетит у большинства мучениц был неплохим. Я оставляла себе малые крохи, по очереди и справедливости распиливая и без того никудышную порцию для других. Поначалу меня считали полоумной дурой. Но уразумев некую систему в моих действиях, подкрепленных искренним желанием помочь, со стыдом на глазах покаялись. И стали называть доброй сестрицею. На радостях признания я отказалась от всей еды.
«Как я могу помочь вам?»

***

  …52 года жизни превратили Ми в сухую старушонку. Она неустанно твердила о смирении и о знании правильного действия. Не получая желаемого эффекта от просветительских бесед, она малость раздражалась непроходимой тупостью юродивых. Но не отчаивалась и безответно вопрошала рецепт вселенского счастья, завещанный ее яснознающей матушкой. Однажды, слушая истории несчастных сестер и сопереживая острыми сердечными иглами, Ми упала в глубокий обморок, твердя в забытьи лишь одно: «Как я могу помочь». На девятый день Ми замолчала. Кто-то поднес зеркало. Гладко. Ее уложили в поминальницу до утра.
  Среди ночи душераздирающий вопль разорвал покойную удушливую тишину. Люди монастыря обеспокоились, стали шептаться и роптать. Сна более не предвещалось. После непродолжительного обряда кремации, убогие устроили мозговой штурм на предмет содержания крика. После получасовых потуг, прения остановились на следующем:
– Эй, Су, почему же ты не вышел? Мерзкий ублюдок! 
 Грязное ругательство, несвойственное деликатной речи Ми, расценили, как призыв сжечь мосты со своим «темным я». Дальнейший сакральный смысл, ввиду множества неизвестных, искать отказались. Но каждый, с кем Ми делила свою жизнь пополам, озадачился риторическим вопросом. Чем я могу помочь?


Рецензии