Воспоминания. Дмитрий Сидоренко. 1924 - 1955

(См. информацию на странице http://proza.ru/avtor/deshchere).

ПРЕДИСЛОВИЕ

Дмитрий Григорьевич Сидоренко (15.05.1924 - 15.08.1955), автор предлагаемой вниманию читателей на этой страничке повести, - мой дядя, младший брат моего отца. "Воспоминания" были написаны им в далёкие послевоенные годы  и  много лет хранились у родственников - см. заметку «Благодарности порталу Проза.ру» (http://proza.ru/2020/01/24/114 ).

Несколько слов о Дмитрии Григорьевиче. Он родился в Приморском крае. В начале 40-х - уже в Краснодарском крае - учёба в Краснодарской спецшколе ВВС. В ноябре 1944 г., после окончания второго курса Военно-Воздушной Академии имени проф. Н. Е. Жуковского в составе ускоренного военного выпуска был направлен на 2-й Белорусский фронт. Полк, в котором он воевал - 163-й Гвардейский Истребительный Авиационный, 229-й Истребительной Авиационной Дивизии.

Награждён медалями «За боевые заслуги»,  «За победу над Германией». 

[Примечание 1. Медаль «За боевые заслуги». «Приказ по 163-му Гвардейскому Истребительному Авиационному Феодосийскому Краснознамённому ордена Суворова III степени полку 229-й Истребительной Авиационной Таманской Краснознамённой Дивизии № 012/н от 29.06.1945 г.: …Механика авиационного 3-й эскадрильи сержанта Сидоренко Дмитрия Григорьевича за то, что он обслужил материальную часть самолёта в 100 боевых успешных самолётовылетах без каких-либо происшествий по его вине. В боевых условиях провёл 11 крупных и 49 мелких ремонтов. Среди механиков полка служит примером".  Источник информации: ЦАМО, фонд 33, опись 686196, единица хранения 3796. Номер записи в БД: 25741237.

Удостоверение к медали Дмитрия Григорьевича Сидоренко «За боевые заслуги»
1. Награждён медалью «За боевые заслуги»,  № медали 2925049
2. Имеет право, начиная с июля 1945 на получение денежных выдач и бесплатный проезд в трамваях во всех городах СССР, согласно положению о медали.
3. Удостоверение бессрочное.
Секретарь Президиума Верховного Совета Союза СССР
(Роспись) А.Горкин
В № 113479 18 октября 1947 г.

Медаль "За победу над Германией" - дата награждения 30.06.1946 г.].

Предлагаемая вниманию читателей повесть Дмитрия Сидоренко - не документальные воспоминания, но созданная им на их основе художественная проза. Автор не всегда достоверно излагает произошедшие события, вводит неточные, а иногда и просто условные названия и фамилии; часто использует художественный вымысел, включая созданных его воображением героев. Но это помогает ему построить очень волнующее, насыщенное яркими образами, захватывающее произведение о жизни советского юноши, прошедшего с честью через горнило Великой Отечественной Войны, которое читается на одном дыхании и как бы переносит нас в атмосферу того героического времени.

[Примечание 2. Примечания к повести Дмитрия Сидоренко «Воспоминания» подготовлены совместно с моей внучкой – двоюродной правнучкой автора – Ольгой Куричевой. В примечаниях, касающихся военной истории 163-го Гвардейского ИАП, были использованы некоторые документы из личного архива Сергея Вячеславовича Сидорова (за что мы ему искренне признательны)].

[Примечание 3. Список фотографий Дмитрия Сидоренко, его родных и его однополчан
1. На исходной странице (http://proza.ru/avtor/deshchere)
2. Воспоминания. Дмитрий Сидоренко. 1924 – 1955 (http://proza.ru/2018/08/24/999)
3. Предисловие. Оглавление (http://proza.ru/2018/09/06/1560)
4. Глава 1 (http://proza.ru/2018/09/06/1537)
5. Глава 4 (http://proza.ru/2018/09/04/1569)
6. Глава 5 (http://proza.ru/2018/09/04/1571
7. Глава 22 (http://proza.ru/2018/09/06/1525) Филипп Михайлович Михайлов,
однополчанин Дмитрия Сидоренко, авиационный механик.
8. Глава 25 (http://proza.ru/2018/09/05/380)
9. Глава 42 (http://proza.ru/2018/09/05/323
10. Эпилог (http://proza.ru/2018/09/05/320)
11. Изучение старых фотографий. История одной ошибки
    (http://proza.ru/2018/09/19/1799) ]

[Примечание 3а. На моей страничке портала Проза.ру 
http://www.proza.ru/avtor/deshchere
эта повесть Дмитрия Сидоренко выложена также и отдельными главами -
    в сборнике  "Воспоминания. Д. Сидоренко. Вразбивку по главам" -
    http://www.proza.ru/2018/09/06/1560
На той же страничке, в сборнике: "163-й Гв. ИАП. Однополчане Дмитрия Сидоренко"
выложено несколько заметок, которые служат как бы иллюстрациями к повести].
 

 
Д. Г. СИДОРЕНКО
                ВОСПОМИНАНИЯ
             (История одной жизни)

Памяти погибшего друга
   Василия Петренко

 
Сыну моему Александру Дмитриевичу
в память о героических днях Великой Отечественной войны 1941-45 гг.
Вырасти, прочти и узнай, сынок, как дорого заплатили люди и твой отец за свободу твою. Глубоко цени её и используй в своем развитии…
Черты целеустремленности, страсти к знаниям, волю и здоровую жизнерадостность попытайся навсегда перенять у этих людей.
1954 г.


Теперь без жён и без подруг,
Без наслаждений, без желаний
Я посвящаю свой досуг
Туманным снам воспоминаний.

Полевой терапевтический
госпиталь 2315. Германия, 1945 г.
[Прим. 1. Терапевтический полевой подвижной госпиталь
ТППГ 2315 с 15.08.1945 по 04.01.1947 базировался
в г. Шверин, Германия]
 
ЧАСТЬ 1
Глава 1 
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу –
Смерть встречай лицом к лицу.
А потом хоть плюнь ей в морду,
Когда всё пойдет к концу .
[Прим. 2. «Василий Тёркин», А. Т. Твардовский]

Помню, высота по прибору была 4000 метров. Машина шла плавно, ныряя в густые облака и прорываясь в большие длинные «окна». Распластавшиеся крылья с чуть приподнятыми и смещёнными назад консолями придавали ей стремительный, ястребиный вид. Холодная зловещая ночь распространяла темноту во все стороны.

Самолёт шёл вслепую, ориентируясь исключительно по аэронавигационным приборам. Светящаяся стрелка компаса качалась над полем «West». Машина шла курсом на запад.

Прошло уже больше часа, как она незаметно, на большой высоте, перевалив линию фронта, углубилась в тыл врага по особому заданию штаба фронта – для высадки советских парашютистов-десантников на один из важных военно-промышленных районов фашистской Германии. 

Ночь на высоте была особенно холодной, и весь экипаж сковывал мороз. Закутавшись в мех комбинезона, в больших, до локтей, перчатках и лохматых собачьих унтах, вёл машину командир экипажа, старший лейтенант Михайлов. Тусклый свет приборов слабо отражался на его лице. Он спокойно всматривался в показания вибрирующих стрелок, а когда приходилось менять курс – всем своим огромным телом сливался со штурвалом управления. Во мраке движения его казались величественными и грозными.

Рядом с ним, погрузившись в математические подсчеты на поправки приборов, работал второй пилот – штурман корабля.

Монотонно пели свою песню моторы. Напряжённо прислушиваясь к их гулу, на откидном сидении сидел бортмеханик. По его выражению лица и резким, отрывистым движениям было видно, что он нервничал. Спокойствие в работе обычно появляется со временем, вырабатывающим непоколебимую уверенность в себе, но бортмеханик в дальний рейс летел впервые. И здесь, далеко над вражеской землёй, он особенно сильно ощущал всю ответственность. Он отвечал за чёткую и слаженную работу моторов, за каждый винтик машины и теперь проигрывал в памяти всевозможные неполадки, которые всегда могут возникнуть даже в штатной ситуации. Подобно тому, как ни прекрасен человек, сколько бы у него ни было положительных качеств, всегда найдутся пути совершенствования, так и в ремонте любой машины, сколько бы ни устраняли на ней дефектов, всегда найдутся места, где можно ещё что-то доделать: заменить заклепку, подтянуть, подкрасить. Бортмеханик до боли припоминал все мелкие дефекты, которые теперь казались ему значительными и даже опасными для полёта. Но это было ложное чувство: моторы работали чётко, приборы фиксировали нормальный режим.

Покачиваясь на подвесном сидении, на верхней турельной установке сидел стрелок – молодой тульский парень, всего три месяца как сменивший свою двухрядную гармонь на грозное авиационное оружие – пулемет Березина. В глубокий вражеский тыл он летел тоже впервые и чувствовал себя несколько в приподнятом настроении. Через плексиглас турели он то и дело нетерпеливо всматривался в темноту, но ничего не мог видеть: всё было окутано сырым мраком ночи. В его воображении проносились последние картины перед вылетом. В этот вечер он уснул крепко, но долго спать не пришлось – в 24 часа его разбудил посыльный с КП. Он быстро встал, с усилием разгоняя крепкий первый сон, оторвал с трудом шапку, которая была вместо подушки и крепко прилипла к смоле, выступившей из горбылей землянки и, поправив комбинезон, ушёл на КП. Там уже собрался весь экипаж.

Чётко, как бы чеканя каждое слово, начальник штаба, подполковник Солодовников

[Прим. 3. Так у автора. Начальником штаба 249 (163)-го ГИАП (Гвардейского истребительного авиационного полка) 229 ИАД (Истребительной авиационной дивизии) был Солодовник Василий Федосеевич (в наградных документах возможно написание Феодосиевич или Федосиевич) 25.12.1902 г.р.  Место рождения: Крымская АССР, г.Феодосия. Национальность – украинец. В РККА с 1921 года. Гв. подполковник. Воевал на Закавказском, Северо-Кавказском фронтах, в Отдельной Приморской Армии, на 2-м Белорусском фронте. Награды: орден Красной Звезды (был представлен к ордену Отечественной Войны I-й степени, но дали орден Красной Звезды), орден Отечественной Войны II-й степени (1944), медаль «За оборону Кавказа», орден Отечественной Войны I-й степени (1945), юбилейный орден Отечественной войны II степени (1985 г.). Архив ЦАМО]

пояснял задание: «Товарищи, я вам доверяю исключительно ответственное задание. Вы высадите группу парашютистов в окрестностях важного промышленного центра. Вылет назначаю на 2 часа ночи. О подробностях справитесь у штурмана полка».

Они вышли из землянки. Ночь была темная и сырая, аэродром был окутан туманом, сеял мелкий, холодный дождь.

Ещё раз была тщательно проверена машина, оружие, боеприпасы, заправка. В 2:00 в самолёт погрузились десантники, и он вырулил на старт. Заревели на полной мощности моторы, блеснул в тумане прожектор, освещая взлётную полосу, машина затряслась, набирая скорость, и плавно отделилась от земли.

Теперь стрелок  думал над тем, что под ними внизу – город или село, озеро или речка, лес или степь. Он представлял спящих на земле немцев и с затаённой радостью чувствовал, что скоро их покой будет нарушен победоносным маршем Красной армии.

То, наконец, он вспомнил о своей дорогой Наташе, которая осталась там, где-то далеко в родной Туле. И оттого, что, защищая родную землю, её личное счастье, он так далеко ушёл от неё, находился в этом опасном полёте, она показалась ему как никогда родной и неоценимой. При мысли о ней приятно заныло сердце, и он на минуту взгрустнул тихой и нежной грустью. Он стал обвинять себя, что так долго не писал ей писем и твердо решил по возвращении из полёта обязательно написать о своей фронтовой жизни.

Машина вырвалась из облаков, и слабые очертания луны показались над горизонтом. Редкие разреженные тучи быстро проносились мимо, закрывая слабый свет, бросаемый на машину. Он тускло отражался на дюралевой обшивке фюзеляжа и матово поблескивал на гладких консолях крыльев …

В полумраке фюзеляжа, расположившись, кто как сумел, сидели те необыкновенные пассажиры, ради которых за сотни километров летел самолёт.

Их было 8 человек. Рослые, крепкие ребята 18-25 лет. С краю на узком сидении сидел широкоплечий, коренастый парень, ёжась от холода и кутаясь в короткий меховой воротник. Одет он был в длинное гражданское пальто европейского покроя, немецкую шапку и желтые туфли с длинными узкими носками. В «скромном» вещмешке его лежало несколько килограммов взрывчатки, ракетница с ракетами, радиопередающий аппарат и небольшой запас продуктов.

Так же были одеты и другие: одни в физкультурные брюки и тонкое демисезонное пальто, другие – в замасленную форму немецких рабочих, третьи – в форму студентов.

Один из них был совсем ещё юноша, молодой и безусый. Он полулежал прямо на полу фюзеляжа, подперев голову рукой и грустно устремив свой взгляд в холодную сталь кронштейна самолёта. Скоро он встретится с врагом лицом к лицу – и кто его знает, о чём он сосредоточенно думал в эти последние минуты. Вспомнил ли своё босоногое детство, школу, друзей, родных? Или, может быть, беспокоился об ответственности за доверенное ему большое и опасное дело…

Это был юноша крепкого телосложения с красивым, румяным и ещё по-детски пухлым лицом, на котором выражалась какая-то особенная, детская, казалось, напущенная деловитость. А тупой автомат, выглядывающий из-под полы гражданского пальто, и толстый парашют ещё больше усиливали это выражение.

Вдруг в фюзеляже загорелась зелёная лампочка, моторы сбавили обороты. Машина была у цели. Бортмеханик открыл люк. Зловещая, страшная темнота распространялась во все стороны, в люк завывал ветер, сырой и холодный, а там, внизу была немецкая земля, полная озверелых врагов и смерти.

Быстро подошёл первый. Нервно нащупал на груди кольцо парашюта, поправил снаряжение, оттолкнулся левой рукой и, согнувшись, прыгнул в люк вперед головою. Он что-то крикнул, но завывающий ветер и гул моторов унесли его слова. Так же прыгали и другие.

Последним подошёл к люку молодой парнишка с красивым безусым лицом. Одну секунду он находился в нерешительности, затем быстро шагнул к бортмеханику, крепко обнял его и что-то сунул ему в руку.
 – … Адрес… напишешь маме, – едва расслышал бортмеханик среди свиста и гула моторов. Одним движением юноша был у края люка.
 – Прощайте! – пискливо, по-детски в отчаянии крикнул он, и голос его сорвался под свист ветра. Спрыгнул он в темноту вниз ногами. Как бы ещё по детской привычке – с детской коечки на пол…

Бортмеханик закрыл люк и медленно опустился на откидную скамейку. Он был взволнован.
 – Вот они, русские люди, – с восторгом подумал он, – пошли на самое опасное дело, почти на явную смерть ради счастья Родины, ради независимости её. Он медленно разжал руку – в ней лежал измятый клочок бумаги, сунутый ему десантником.
 – Да, я напишу, – не слыша себя, тихо сказал он, задумчиво глядя куда-то в темноту.
 – Я напишу! – повторил он, – напишу матери, напишу всей семье, напишу всем – всему подрастающему поколению. Пусть знают они, как отстаивали свободу их отцы и старшие братья, пусть ценят эту свободу, пусть знают, что она не досталась им даром! Пусть узнают они, как прошла наша юность, как оторванные от школьной скамьи, ещё совсем ребятишками, ещё с мыслью о маме, люди прыгали с автоматом на груди в тёмную сырую ночь на вражескую землю. Прыгали, чтобы в смертельной схватке парализовать вражеский тыл, взорвать склады, военные заводы, железные дороги. Прыгали, жертвуя собой, чтобы продать, променять свою юношескую жизнь на небольшую частицу большого, общего дела – Победы над врагом.

Наши потомки могут гордиться своим старшим поколением. Мы не осрамились перед ними. Они не станут рабами, не пожалеют, что родились на свет русскими…

Охваченный этими мыслями, бортмеханик смотрел в темноту застывшим бессмысленным взглядом, погрузившись в стихию впечатлений суровой фронтовой жизни и событий, случившихся в эту ночь…

Машина легла на обратный курс. Моторы увеличили обороты, развивая скорость. Через несколько часов далеко впереди показались слабые вспышки ракет – это была передовая линия фронта. Немцы, боясь наступления, «вешали» ракеты над нейтральной полосой, непрерывно освещая наши позиции. Там, в сыром предутреннем тумане, дремала наша пехота, ожидая приказа на штурм Кенигсберга.

С высоты эти вспышки казались вспыхивающей лентой и уходили далеко в обе стороны, всё слабее и слабее мерцая в тумане.

Вдруг ночную мглу прорезал ослепительный луч прожектора, он несколько раз наискосок хлестнул по небу и остановился на летевшем самолёте. И сразу же, словно сговорившись, ударили зенитчики заградительным огнём.

Машина попала в сферу обстрела. Огромная, она неуклюже и медленно разворачивалась из стороны в сторону, пытаясь выйти из луча прожектора, но при её слабой маневренности попытки эти были тщетны. В ослепительных лучах прожекторов она походила на огромную птицу, уже пойманную на мушку охотником. Красные вспышки зенитных снарядов рвались вокруг.

Вдруг машину резко качнуло и накренило влево – осколком снаряда развернуло обшивку левой плоскости, перебило элерон.   

[Прим. 4. Элероны (рули крена) — аэродинамические органы управления, симметрично расположенные на задней кромке консолей крыла самолёта. Элерон - это одна из подвижных частей крыла, необходимая для того, чтобы держать самолет ровно, а при необходимости повернуть для изменения траектории полета]. 

Второй снаряд разорвался у хвоста – парализовало руль поворота. Осколком разбило приборную доску, снизу бил бензин, обдавая пилота. Бортмеханик бросился устранять течь. На одно мгновение он взглянул в лицо пилота: оно было искажено страшным физическим усилием выровнять машину, по щеке его тонкой струйкой текла кровь.

Ещё один снаряд разорвался под самым самолётом, разорвало обшивки фюзеляжа у хвоста. Бортмеханик бросился к месту пробоины, но споткнулся и упал на что-то мягкое и теплое. Под ним, широко разбросав руки, лежал стрелок, осколком выбитый из подвесного сидения турели. Бортмеханик пытался встать, но, не удержав равновесия, опять упал на тело товарища. Страшная мысль беспомощности исказила его лицо.

Машина опять скользнула на левое крыло, хвост поднялся кверху, и она стремительно пошла к земле …

На борту того самолёта в качестве бортмеханика летел автор этих воспоминаний.

Глава 2
Перебиты, поломаны крылья,
тихой грустью мне душу свело,
белым снегом – серебряной пылью
все дороги мои замело. 
[Прим. 5. Песня из кинофильма Е. Червякова "Заключенные" (1936 г.); стихи С. Алымов, музыка Ю. Шапорин, обработка текста – различные авторы]

Недалеко от города Гюстров в северо-западной Германии, в одной из роскошных дач немецких «бауэров» размещался полевой терапевтический госпиталь.

[Прим. 6. В г. Гюстров с 01.06.1945 г. базировался терапевтический полевой подвижной госпиталь ТППГ 5523].

Утопая в зелени высоких дубов и фруктовых деревьев, обсаженный оранжереями цветов и вьющимися по стенам кустами виноградника, на небольшом возвышении стоял роскошный, богато отделанный двухэтажный особняк.

На втором этаже его имелись два балкона, с которых открывалась живописная природа. На одну сторону, сколько хватал глаз, раскинулась широкая степь с уже созревающими хлебами, пыльными полевыми дорогами, степными шалашами и большим заросшим кладбищем за селом.

Немцы бежали прочь, и вокруг было безлюдно. Нигде не наблюдалось признаков жизни, и лишь одинокий ястреб парил в высоте, да при легком дуновении ветра колыхались колосья, волной перекатываясь по широкой, безбрежной степи…

А там, вдали, немного левей, поблескивая зеркалом, раскинулось озеро. На берегу его одиноко стоял заброшенный, заросший камышами, рыбацкий домик.

На другую сторону открывался вид на город Гюстров. Там уныло выделялись несколько полуразрушенных башен и церквей – признаков недавнего штурма города.

На восток от города тянулся высокий сосновый лес. В нём, выделяясь замысловатыми башнями и своеобразием архитектуры, по берегам небольшой, живописной реки, теснились виллы немецких промышленников. Внешне это, может быть, было и красиво, но внутренне – бессодержательно и пусто: лес был лишен своей самобытности. Всё переделано и обнажено. В этом лесу уже не было ни таинственных лесных шорохов, ни диких зарослей, ни освежающего запаха смолистой хвои и папоротника. У него было отнято то, что составляет его содержание – его самостоятельная лесная жизнь.

Полукругом, огибая дачу с другой её стороны, шла к городу большая шоссейная дорога, гладко выстеленная асфальтом и обсаженная с обеих сторон деревьями. Оттуда часто слышались глухой лязг гусениц танков, сирены автомобилей, гудки мотоциклов. Там шла жизнь.

Внутренний вид дачи также отличался особым изяществом. Стены были покрыты искусной художественной росписью, обшиты коврами и цветными обоями.

На стенах в золоченых рамах висели портреты каких-то рыцарей. У всех был отпечаток каменной напряженности, напыщенности, а в глазах блестел хищный, звериный огонь. Видимо, эти черты лица у немцев очень ценились.

Верхний этаж состоял из гостиной и нескольких комнат. Одна из комнат находилась в самом углу. Это была просторная комната с двумя окнами и выходом на балкон. Обставлена она была просто, по-русски.

У стен стояли две койки, кожаный диван, два мягких кресла и маленький круглый столик, на котором всегда стояли свежие душистые цветы. Окна были снабжены длинными шёлковыми ширмами, благодаря которым в знойное полуденное время в комнате сохранялись прохлада и мягкий душистый полумрак. Жили в этой комнате друзья по несчастью: артиллерист с простреленной грудью Николай Шаматура и я.

Уже несколько месяцев я находился на лечении, переезжая из госпиталя в госпиталь. Всему причиной была та памятная холодная ночь 2 февраля 1945 года.

Госпиталь, в котором мы находились, по своей системе лечения и распорядка дня походил на санаторий. Здесь находилось всего пятнадцать человек фронтовиков, нуждающихся в стационарном санаторном лечении.

И здесь, на даче, было создано какое-то подобие санатория. Питание было отличное, временем располагал каждый, как хотел. Это заведение обслуживало всего четыре человека. Пожилой врач, две молоденькие сестры Саша и Маша, и повар Фёкла Карповна – уже пожилая женщина со скуластым украинским лицом и самой настоящей поварской комплекцией.

Мы жили в саду вишен и яблок, цветов и виноградников. В нашей комнате всегда стоял кувшин с букетом цветов и ваза с вишнями – это была забота Саши и Маши. В госпитале этом мы одни были им ровесниками. И они часто по вечерам, после работы, приходили к нам рассеять скуку, поболтать о том о сём, поиграть в карты, вспомнить о доме. Часто своё свободное время мы проводили на озере. Там у нас было целое хозяйство, раздобытое расторопным Шаматурой: краденая, или, выражаясь мягче, трофейная лодка, две удочки и баночка с червяками.

Часто мы с Машей ходили ловить рыбу. Закидывали удочки, садились в тени на бруствер и ловили, но рыба никогда у нас не ловилась… Однажды, правда, Маша вытащила большую лягушку, похожую на жабу, такую же зелёную и всю в прыщах. Маша выбросила её вместе с удочкой, а меня попросила не говорить об этом Шаматуре.

Когда уже совсем наступали сумерки, и с озера веяло освежающей прохладой, мы катались на лодке. Маша садилась на нос, я брал вёсла, и лодка тихо скользила в камышах. Мы выплывали на середину, и когда становилось совсем темно, и тусклый месяц длинной колеблющейся полоской серебрился по озеру, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь.

Не знаю, какой был у неё голос, не знаю, что было в её песне, но в этой чарующей обстановке я забывался. Какая-то неведомая сила отрывала меня от земли и несла по воде и по воздуху. Я поднимался ввысь и демоном летал где-то там, далеко на Родине, в родных местах. Каждый звук её голоса открывал мне всё новые и новые картины: задушевные и чарующие, нежные и волнующие, скорбные и грустные. В её чистом девичьем голосе таилось что-то зовущее, увлекательное. В нём сочетались широкая удаль с глубоким томлением, сердечная тоска с детским озорством. В нём было что-то обворожительное, захватывающее и таинственное. Тихо ныло сердце от этих, теснившихся в нём, взволнованных и возвышенных чувств…

Ночь была тихая, тёплая, мерно шлепали весла, и за кормой журчала вода. Веером расходились волны, поблёскивая светом луны. Далеко по озеру лилась Машина песня, и всё новые и новые чувства наполняли грудь.

Как-то особенно ощущалась преждевременная потеря здоровья, замкнутость и безжизненность госпиталя. Мятежная тоска сводила душу …

...В этот вечер я поздно вернулся домой, но спать не хотелось. Вышел на балкон. Открывалась очаровательная картина: между редких рассеянных туч медленно скользила луна, бросая свет на широкую степь с шумящей рожью, на озеро, на одинокий рыбацкий домик на берегу. Приятно обдавало вечерней прохладой, и в чистом воздухе ощущался знакомый аромат созревшего хлеба. Этот запах возбуждал в памяти что-то далекое, родное, из детства. Прекрасное, дорогое, но уже неповторимое. И грусть, нежная и волнующая, разливалась в груди, разрывавшейся от чувств. В ней билось крепкое, здоровое сердце, рвущееся к большой жизни. Оно было полно кипучей, нерастраченной энергии, требовавшей настоящей жизни: труда, развития, любви…

Далеко-далеко, где-то за Берлином и Варшавой, Одером, Бугом и Вислой раскинулась необъятная Россия. Теперь она была для меня другой: родной и неоценимой. Всё было мило и дорого сердцу. И почему я раньше не видел и не понимал этого? Только в чужих краях оценил и разглядел во всей её красе. С какой щемящей, задушевной тоской припомнил я своё беззаботное, вихрастое детство из прошлой жизни…

Давно ли было, когда бегал и скакал верхом на палочке, разбрызгивая лужи, выдирал птичьи гнезда. В памяти воскресла маленькая деревушка Лунза среди уссурийской тайги и Сихотэ-Алинских гор, где я провёл детство. Я помнил каждый рубленый домик, две неширокие кривые улицы, занесенные снегом, тихие безлюдные переулки, здание школы, из которого в морозном воздухе полузабытым утром стелился мягкий лиловый дымок, наполнявший всё вокруг мирным счастьем таёжной деревенской жизни. С тоскою в сердце я ощутил непроходимую уссурийскую тайгу с густыми зарослями дикого виноградника, таинственным шумом высоких елей, душистым ароматом расцветающей липы. Там, в долине, среди тайги, в нескольких убогих строениях ютилась пасека. Рядом шумела горная речушка с быстрым потоком прозрачной, студеной воды. С другой стороны, далеко за лесом, величественно возвышалась громадная гора с каким-то седлом и страшным наездником – она тогда казалась мне самым отдаленным и таинственным местом на земле, за которым или кончается свет, или начинаются необитаемые страны. Там, среди тайги, беззаботно и быстро пронеслось моё раннее детство – счастливая и неповторимая пора. Двенадцати лет, закончив четыре класса начальной школы, я отправился в район, чтобы продолжить учёбу и жить там в людях. Дорога шла среди тайги, поднимаясь и опускаясь змейкой. Осенний ветер качал деревья, осыпал желтые, повядшие листья. Я поднялся на высокую гору и оглянулся: далеко позади, среди гор, окутанных синей дымкой тумана, осталось родное село. Прощайте, горы, прощайте, родные места, прощай, моя тихая, беззаботная жизнь, прощай, мое детство.

[Прим. 7. В 1972 г., после вооружённого конфликта за остров Даманский, в Приморском крае прошло массовое переименование названий китайского происхождения. и село Лунза в Черниговском районе Приморского края было переименовано в Грибное].   

Поселился я в семье у своего дядьки. Это была неспокойная, хлопотливая семья, похожая на все семьи, живущие без матери: вечно ссорились между собой дети, а отец их часто прибегал в воспитательных целях к безжалостным поркам.

Жил затем у другого дяди, но эта жизнь у «своих» мне никак не нравилась: осознание того, что ты всегда лишний, особенно за столом, безмерно угнетало.

Такая жизнь рано приучала к самостоятельности. Я был предоставлен сам себе. Читал, что хотел, делал, что думал. Увлекался всем новым, часто посещал кино. Пробираться туда приходилось иногда с некоторым ущербом для совести. Обычно за углом кинотеатра я находил троих-четверых таких же «миллионеров», как и сам. Мы складывались и покупали билет – один на всех. Затем один из нас важно проходил в зал и открывал окно на сцене за экраном, куда впускал только «своих». Окно потом опять закрывалось, мы прятались где-нибудь за грудой афиш и декораций и спокойно смотрели картину… с другой стороны экрана.

Страстно увлекался художественной литературой, особенно иностранной, приключенческой. Читал Марка Твена, Жюля Верна, Джека Лондона, Виктора Гюго, пробовал Бальзака. Любил наших классиков, но с особым удовольствием читал современные рассказы об авиационной жизни.

Начитавшись всяких приключений и фантазий, я с юношеским упорством готовил себя к какой-то необыкновенной, фантастической жизни. Пытался подражать героям любимых романов, стараясь быть выдержанным, волевым человеком, смеяться там, где нужно было плакать, идти навстречу всяким физическим трудностям, а ко всем своим проступкам подходить критически, беспристрастно, с холодной рассудительностью. Словом, я жил какой-то воображаемой, возвышенной жизнью, оторванной от настоящей, обыденной. Позже мне стоило больших трудов смириться с суровой и грубой действительностью.

Юный возраст всегда характерен избытком внутренних сил, желанием сделать что-нибудь необыкновенное, героическое, чем-нибудь отличиться. Но молодые люди ещё не знают, где эту силу использовать, и, как правило, она выливается в грубое озорство и демонстративные нарушения. От этого обычно страдают преподаватели. Помню, как-то раз мы разыграли злую шутку с ненавистным немцем. Немецкий язык все ненавидели, поэтому ненавидели и преподавателя. Обычно в дневнике, за несколько недель вперёд, там, где должна была ставиться оценка, всегда было натёрто воском. И как ни старался упрямый немец написать там неудовлетворительную оценку, ему ничего не удавалось. Перо мягко бегало по натёртой бумаге и следа не оставляло. Тогда немец переворачивал лист, чтобы написать оценку в графу следующей недели, но предусмотрительный ученик натирал воском и там.

Немец ходил всегда в толстых чулках и галошах, которые оставлял за дверью, и тихо, как кот, как будто крадучись или кого-то подстерегая, входил в класс. Он был исключительно точен и пунктуален. Пылал от злости, когда его задерживали после звонка, спешил к двери, не слушая вопросов. Внешне он был какой-то длинный (высоким его назвать было нельзя), горбатый и вечно двигался по классу, как молекула в Броуновском движении. Ходил так тихо, что когда находился сзади, трудно было определить, где он есть, и заниматься посторонними делами было совершенно невозможно. Это злило ребят.

Намечалась контрольная работа. За два часа до урока немецкого языка неожиданно «заболел» один ученик, которому немец больше всех «насолил». Паренёк так искусно изобразил больного, что в больнице так называемые врачи признали приступ аппендицита. В нужное время он вернулся незамеченным и … прибил к полу галоши немца.

Как только прозвенел звонок, все посыпались к немцу с вопросами, как это всегда бывает после контрольной. Немец же, до смерти не любивший вопросов, пулей выскочил из класса. Все гурьбой бежали за ним. Вскочив в свои галоши, он раза два дернулся и растянулся во всю длину под общий хохот, свист и улюлюканье окружающих. Контрольные рассыпались по полу, журнал раскрылся и вымазался в чернила, которые немец всегда носил с собой. Ими же вымазало лицо и косую бороду немца. Ещё не понимая, что случилось, весь страшный от гнева, он подобрал несколько листков, два раза дернул свою прибитую галошу и, хромая на одну ногу, пошёл к директору.

Дело кончилось тем, что вину свалили на одного «товарища», которого все недолюбливали за подхалимство. Он один выходил на этом уроке на улицу. Никто за него не заступился.

Однажды меня немец выгнал из класса. Я сидел на его уроке, находясь под сильным впечатлением недавно просмотренной картины «Чапаев». “Imperfekt” и “Perfekt” не лезли в голову, в классе было шумно. Немец ударил по столу линейкой и громко крикнул: «Тише!». Наступила тишина.

 – Чапай думать будет, – как-то вырвалось у меня среди наступившей тишины. Класс загремел от хохота. Немец поднялся, побагровел.
 – Вон!!! – крикнул он, указывая мне на дверь.

Последнюю зиму я жил у молодых супругов по фамилии Карел. Там больше приходилось работать, зато я чувствовал себя свободней.

Как-то раз, возвращаясь из школы на квартиру, я встретил там девушку прекрасной внешности, одну из тех, которые окапываются там, далеко в груди с первого взгляда. Я вначале смутился, но быстро пришёл в себя. Мы познакомились. Это была сестра хозяина, по летам она была ровесница мне, звали её Олей. Она училась в шестом классе, на класс ниже меня, и это давало мне некоторые преимущества. Жила она у матери, но после нашего знакомства стала часто навещать своего брата. Всё чаще она стала заходить ко мне, чтобы вместе выполнять домашние задания. Потом она стала приносить занимательные романы, и мы до поздней ночи читали их. Вначале слушала и хозяйка, потом она засыпала, и мы долго сидели одни, высказывали свои заключения, делились впечатлениями. Это была славная девушка, скромная и спокойная. От неё так и веяло какой-то неведомой силою, жизнерадостностью, девичьей чистотой и благородством. В то же время она была проста и добродушна. Веки её чуть-чуть нависали на умные голубые глаза, в которых светилось что-то нежное, непередаваемо-прекрасное и увлекательное. Маленький, прямой, чуть вздернутый носик украшал её правильное лицо. Бедность, в которой они жили с матерью, сделала её не по летам самостоятельной. Правда, у неё был один маленький недостаток, свойственный всем женщинам, а особенно девушкам её возраста – она была немного капризна. Но у неё этот единственный недостаток как-то даже шёл к её характеру.

Короче, я полюбил её. Полюбил страстно, полюбил нежно, первой пылкой любовью. Она отвечала мне взаимностью. Это было весною. Я кончал неполную среднюю школу и должен был на всё лето уехать домой.

Таял снег, шумели ручьи, деревья распускали набухшие почки. Появились подснежники, расцвёл багульник. Оля скромно намекнула мне в выходной день пойти за цветами. Я с большим удовольствием согласился. В этот день мы долго бродили по лесу, шутили, смеялись, порой забывая и про цветы.

Уставшие, мы сели вдвоем на один пенек, чтобы отдохнуть. Сидели так близко, что её прекрасные льняные волосы касались моего плеча.

 – Оля, вот уже весна, скоро сдадим экзамены, и я уеду на всё лето, чтобы только осенью приехать обратно… Знаешь, подари мне что-нибудь на память о себе. – Она выбрала лучший цветок в своём букете и протянула мне.
 – Вот, возьми…, – с нежностью сказала она и, смутившись, добавила, – смотри, ведь он красный. Я вспомнил чьи-то слова: «желтая роза – измена, красная роза – любовь». Я взглянул на неё в упор, и наши взгляды встретились. Что-то милое, дорогое сердцу горело в её глазах, не знаю, что было в моих, но Оля больше не выдержала:
 – Митя! – прошептала она, нежным, взволнованным голосом, которого я больше никогда, нигде не слышал.
 – Оля! – вырвалось у меня, и я прижал её маленькую головку с пышными белокурыми локонами к своей груди. Мы понимали друг друга без слов, и объяснения были бы лишними. Мы пообещали друг другу быть честными, однако не связывать себя ни в чём, учиться и учиться дальше. Я открыл ей свою заветную мечту – быть лётчиком.
Ей нравилась медицина.

Глава 3
Всё хорошо под сиянием лунным,
всюду родимую Русь узнаю.
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
думаю думу свою .
[Прим. 8. «Железная дорога», Н. А. Некрасов]

Осень 1939 года. Родители собирались переезжать на Кавказ. Меня это очень радовало. Я любил дорогу, всегда полную всевозможных приключений, да и посмотреть почти всю страну с востока на запад, а затем с запада на юг было очень интересно.

Выехали в теплушке. Приятно было лежать на мягкой постели, когда вагон покачивало из стороны в сторону, а в окошке пробегали пейзажи, один лучше другого.

Проехали Амур – широкий, с высокими берегами. Величественно блестел Байкал, самое глубокое озеро в мире. Над Байкалом поезд шёл ночью по склону горы, ныряя в тоннели.   

[Прим. 9. До 1949 г. основной ход Транссибирской магистрали включал участок Иркутск – ст. Байкал – Слюдянка, -  так называемая Кругобайкальская железная дорога, - проходящий вдоль крутого берега озера Байкал, с большим количеством мостов, галерей и тоннелей. После 1949 г., со вводом в эксплуатацию участка Иркутск – Слюдянка через Олхинское плато, основной ход Транссиба перестал следовать через КБЖД, и сейчас Кругобайкальский участок, представляющий собой памятник инженерного искусства, можно увидеть, только специально посетив тупиковую ветку ст. Байкал – Слюдянка].

А там, где-то далеко внизу, таинственно поблескивала вода, освещённая тусклым светом. В районе Байкала я захватил несколько белых камней, которые хорошо, как алмаз, режут стекло.

Урал не понравился: горы разрушены, в воздухе дым, копоть, сажа, да и люди живут гораздо беднее других районов. Быстро проехали Москву, повернули на юг и, наконец, достигли станицы Усть-Лабинской.   

[Прим. 10. В 1958 г. станица получила статус города и название Усть-Лабинск].

Хотел продолжать учёбу, но здесь за эти два месяца ушли настолько вперёд, что догнать было трудно. Можно было, конечно, отучиться на «государственную» оценку, но я как-то не привык быть отстающим. К тому же врач, к которому мне пришлось обратиться, признал у меня приступ аппендицита и предложил операцию. Я попросил медсестру не выбрасывать аппендикс, и после операции она принесла его мне.

 – Вот он, ваш аппендикс, – улыбаясь, показала она маленькую кишочку, совершенно чистую. Оказалось, что и воспаления в ней не было, и операция была напрасной. В настоящее время медицина настолько примитивна и слаба, а человеческий организм настолько сложен и индивидуален, что современные эскулапы способны только ошибаться. И счастлив тот, для кого эта ошибка не станет роковой. Ещё Лев Толстой когда-то писал: «Он поправился, несмотря на то, что его лечили врачи».

На следующий год, после вынужденного долгого безделья, я с удовольствием принялся за учебу. Во втором полугодии нас, отличников учебы девятых классов, вызвали в кабинет директора.
 – Ну, кто желает быть лётчиком? – с улыбкой спросил директор и испытующе посмотрел на нас. – В городе Краснодаре открывается спецшкола Военно-воздушных сил … 

[Прим. 11. В 1940 году в дополнение к ранее существовавшим артиллерийским спецшколам для учащихся 8-10 классов в различных городах Советского Союза были созданы 20 спецшкол ВВС и 7 спецшкол ВМФ. В г. Краснодаре спецшкола ВВС № 12 была открыта в январе 1941 г.  Большинство выпускников этих школ достойно сражались на фронтах с немецко-фашистскими захватчиками; более 40 из них стали Героями Советского Союза. Спецшколы ВМФ просуществовали до 1943 года, после чего были преобразованы в подготовительные училища ВМФ; все спецшколы ВВС были расформированы в 1955 году].

И он долго говорил об этой школе, об условиях жизни и учебы в ней, о значении авиации вообще. Заканчивая свою речь, он сказал:
 – Идите и подумайте хорошенько, это важный, решающий шаг в жизни – выбор специальности. Завтра утром прошу ко мне.

Вышел из кабинета с каким-то тревожным чувством. Я давно, в страстных юношеских порывах, мечтал быть лётчиком, готовил себя к этому. Но теперь, когда встал перед выбором, меня охватили сомнения. Не ожидал, что всё случится так быстро, и прямо сейчас нужно сделать решающий шаг, который изменит всю мою, только начавшуюся жизнь. Здоров ли физически, не ошибся ли в своих силах и возможностях?

Нет! Я буду лётчиком! Сомнения быстро рассеялись, всё уже было обдумано и давно решено. Ведь не напрасно же в бессонные ночи моя юношеская фантазия рисовала мне будущую отважную авиационную жизнь: дальние перелёты, прыжки с парашютом, бесстрашные подвиги. И я твердо решил посвятить себя авиации.

Медицинскую комиссию проходили в г. Краснодаре со всей строгостью. Третью часть кандидатов отсеяли по зрению. Ребята выходили из кабинета с кислым выражением лица и с досадой говорили: «Рожденный ползать – летать не может».

Я встал на весы – 84 кг, рост 182 см.
 – Илья Муромец! – восторженно сказал хирург, хлопнув меня по плечу. Всё шло хорошо. В кабинете невропатолога кандидатов испытывали на вращающемся вокруг оси кресле. Через две-три минуты вращения нужно было встать, подойти к противоположной стене и попасть пальцем в окружность диаметром около пяти сантиметров. Я встал с кресла. Пол зашатался и накренился набок, неведомая сила толкала в сторону. Всё же я добрался до противоположной стены, но в окружность попасть не сумел – в глазах их было много. Сзади хохотали очерёдники. Повторили ещё раз. Собрал всю волю. Ещё сильнее закружилась голова, но на этот раз, немного постояв и выиграв время, в круг я попал. Никто мне не сказал: «Рождённый ползать – летать не может!» Я мог летать. «Годен к лётной службе без ограничений» – было заключение комиссии.

Был новый, 1941 год. Мы зашли в школу, чтобы проститься. Всего нас отобрали троих – Богданова, Мантуленко и меня. Девушки устроили нам тёплый прощальный новогодний вечер. И чего только они нам не желали! Помню, Богданов взял гитару и спел приятным юношеским тенорком. Это усилило общее впечатление расставания, и многие прослезились.

Уже тогда витал какой-то призрак войны, чувствовалось что-то недоброе.

Глава 4
Среди любимых нет у нас любимей,
Среди отважных самый смелый тот,
Кому народ, гордясь, присвоил имя:
Крылатый сокол – сталинский пилот.

Поезд тронулся, и знакомый вокзал с вымощенным перроном остались позади. Прощай, средняя школа! Прощай, гражданская жизнь. На душе грусть и затаённое волнение перед предстоящей неизвестностью. Школа, пожалуй, лучший момент в воспоминаниях каждого. Здесь заканчивается мальчишество и появляются надежды на большое будущее. Мы были счастливы тем, что не знали ещё суровой и грубой действительности, трудностей самостоятельной жизни.

Я лежал на полке, покачиваясь из стороны в сторону. Приподнятое воображение рисовало мне картины будущего. То я сидел курсантом за партой авиашколы и слушал инструктора, то уже был военным лётчиком, проносился с невероятной скоростью над самой землей, взвивался «свечою» вверх, закладывал виражи, крутил «бочки», «иммельман», «мертвые петли». Я выбрал себе трудный и опасный путь и этим был доволен.

В спецшколе ВВС нас встретили приветливо, отнеслись с заботой и вниманием. Начались занятия. Кроме общеобразовательных дисциплин несколько выше программы десятилетки, нам читались теория полётов, воздушная стрельба, авиасвязь, аэронавигация, бомбометание и др. Вскоре выдали замечательную форму, сшитую индивидуально для каждого. Она состояла из кителя темно-синего сукна, сшитого в талию, с богатым слоем ваты на груди, брюк – клёш с голубым кантом во всю длину, тёмно-синей пилотки и фасонных туфель. О, сколько было радости и гордости, когда мы впервые её надели! С каким непобедимым видом и напыщенной важностью ходили мы по городу, привлекая особое внимание. А первые приветствия! Сколько тогда они доставляли удовольствий! Каждый уже чувствовал себя самостоятельным, полноценным воином. Краснодарские девушки особенно ценили эту форму, и не одной легкомысленной вскружила она голову. Но молодые авиаторы не могли ещё подобающе вести себя в городе, и комендант наложил «карантин». Никто никуда не мог выйти за пределы школы, и мы томились, с завистью глядя сквозь забор. Когда человек замкнут в узкие рамки, и это повторяется изо дня в день в череде одних и тех же событий и лиц, незримый отпечаток ложится на его поведение. Однажды я попал в неудобное положение из-за этого. Мы были на самоподготовке.
 – Сидоренко, вас просит к крыльцу какая-то девушка, – сообщил мне дежурный.
 – Девушка?! – удивился я. У меня не было ни одной знакомой девушки. В Краснодаре работали только мои двоюродные братья.
 – Она такая хорошенькая и так убедительно просила вызвать тебя, что я не смог отказать.
 – Кто же это может быть, – рассуждал я и даже смутился от неожиданности. Это выходило за рамки привычного карантина.
 – Послушай, во что она одета? – допытывался я у дежурного.
 – Во что-то э…такое красивое. Да собирайся же скорей! – и я понял, что больше ничего не добьюсь от очарованного девушкой дежурного.

Я привёл себя в порядок и не без робости направился к выходу. Там стояла действительно толковая девушка, совершенно мне незнакомая. Дежурный нас представил и отошёл в сторону, как человек, понимающий такт.
 – Галина Сидоренко, – улыбаясь, сказала она, – ваша кузина, – и протянула мне руку.
 – Дмитрий, – ответил я, смутился и покраснел. Я не знал, что это за родственный титул – «кузина». Тётка, должно быть, – решил я, перебирая в памяти всех своих родственников. Не вспомнив подходящих, я на веру решил быть «племянником» такой интересной «тёти». Для устоявшейся, изо дня в день повторяющейся замкнутой жизни в карантине, это был такой неожиданный сюрприз, что я не знал с чего начать, о чём говорить и как себя вести с девушкой. Разговор не клеился, я говорил что-то невнятное и отвечал невпопад. Она же держалась свободно, непринужденно и рассматривала меня своим пронизывающим взглядом, как купленную лошадь. Я не мог выдержать её взгляда, краснел ещё больше и готов был провалиться сквозь землю. Ей же, видимо, это доставляло удовольствие. Я окончательно сбился с толку, соврал, что спешу, и убежал от неё, как заяц от орла, даже не простившись. После только до моего сознания стало доходить то, что она говорила. Это была моя двоюродная сестра. Училась она в Краснодаре на первом курсе института виноградарства и виноделия, обещала прийти в следующее воскресенье.

Дальше так жить было нельзя. Это была не школа, а монастырь, а мы – не будущие офицеры, а монахи. Чтобы всесторонне развиваться, нужно было городское общение. Вскоре эту истину поняли и свыше, и карантин был снят.

Глава 5
Вечерами тихими и ночами лунными
Под тенистой липою, в парке над рекой
С девушкой любимою пел с гитарой звонкою
Песни задушевные парень молодой .
[Прим. 12. «Спят курганы темные», песня из кинофильма «Большая жизнь» (1939 г.); неточный вариант; стихи Б. Ласкин, музыка Н. Богословский]

Началась разнообразная, веселая жизнь. Кино, театры, скверики и особенно городской парк всегда по вечерам были полны будущими авиаторами. Помню, пришли мы в парк. Денег – ни копейки. Но лезть в тёмную дыру теперь уже было неудобно. Только какие препятствия могут быть у авиаторов?

 – Мысль лётчика должна опережать скорость его самолёта. Спокойно, товарищи, я нашёл выход, – сказал Боб, которого все любили за его весёлый нрав.

 – Лучше бы ты нашёл вход, – спокойно возразили мы ему, но Боб куда-то сбежал. Нас было трое друзей, за время карантина мы успели сжиться и понимали друг друга с полуслова. Вскоре вернулся Боб. Он раздобыл где-то красный лоскут и стал делить его на части. Каждый перевязал красным лоскутом левую руку.
 – Наши сюда проходили? – важно спросил Боб у контролёра. Лицо его при этом переменилось, оно выражало крайнюю озабоченность, и даже какое-то огорчение.
 – Да, курсантов здесь много, – ответил контролер, но Боба его ответ меньше всего интересовал.
 – Что ж, проверим и здесь, – с тем же видом заявил Боб, обращаясь не то к нам, не то к контролеру, и мы прошли.

Это был замечательно оборудованный парк. Тут была большая танцплощадка, где всегда играл оркестр, раковина, в которой можно было посмотреть небольшие театральные инсценировки и выступления фокусников. Имелся небольшой пруд, по которому даже плавали лебеди. В него впадал ручей с рукотворным водопадом, а свет был направлен так искусно, что всё это представляло сказочную картину. В парк мы ходили почти каждый день. Много знакомились, болтали, шутили. Но я особенно никем не увлекался. Девушки в моём сознании заметно проигрывали той, которая заняла прочный уголок в моем сердце. Всем, кто пытался войти туда, она с полным правом отвечала: «Квартира занята». И они проходили мимо.

Кстати сказать, о ней. Перед отъездом из ДВК (Дальневосточный край) я получил долгожданное письмо. Писала Оля – из Спасска, где она училась после окончания школы. Она скромно намекала, что скучает по Черниговке, по школе, по дому, где мы встретились.

Оля из Спасска куда-то переехала, я убыл на Кавказ. Мы потерялись, но в памяти моей она навсегда оставила светлый, волнующий след.

[Прим. 12 а. Географическое уточнение: семья Сидоренко «убыла» из Дальневосточного края в станицу Усть-Лабинская, т.е. не на Кавказ, а на Кубань. Кубань - историко-географический регион, расположенный рядом с Северным Кавказом.
Станица Усть-Лабинская была основана в 1794 году переселёнными с Дона казаками; входила в Екатеринодарский отдел Кубанской области.
Екатеринодар был основан в 1793 году первоначально как военный лагерь Черноморского казачьего войска, а позднее как крепость; с 1860 года - административный центр Кубани. В 1920 г. переименован в Краснодар].

Но … время шло. Однажды, гуляя с товарищами по полуосвещённой аллее парка, я вздрогнул от неожиданности. В полумраке беседки, словно ожидая кого-то, сидела девушка, сильно похожая на Олю. Может быть, она, затаённо забилось сердце, и я решил подойти поближе.
 – Славная дивчина. Попробую приземлиться, – поделился с товарищем.
 – Попробуй, только, видишь ли, у неё «аэродром», кажется, уже занят. Но это не важно, соперников быть не может. Только садись на все три точки, не скапотируй.

На обратном пути я отстал от ребят и развязал шнурок от туфли. Проходя мимо беседки, где она сидела, я как-то неожиданно заметил болтающийся шнурок, и, постояв немного как бы в раздумье, направился к беседке.
 – Разрешите присесть?
 – Пожалуйста.
 – Э… туфель, понимаете, развязался.
 – А… – многозначительно протянула она и лукаво улыбнулась, разгадав мои нехитрые намерения. Я долго завязывал шнурок:
 – Простите, вы мечтаете или скучаете по ком? Такой вечер, а вы одни. Почему? А может, лучше вдвоем?
 – Да, мечтаю и люблю мечтать одна. – Я улыбнулся, но уходить не хотелось.
 – Вы знаете…э…я тоже люблю мечтать, только я э… люблю вдвоем. Я вам не помешаю? – пытался я сделать дипломатический ход.
 – Нет, пожалуйста, – сказала она и, как бы спохватившись, добавила, – но всё же одной мечтать лучше, подруги отвлекают.
 – Вы по-своему правы, – перебил её я, – но в таких случаях, я посоветовал бы не подругу, а друга. Найти с ним общий язык, и, знаете, мечтать о чём-нибудь одном, скажем о своём счастливом будущем…– Она звонко рассмеялась и с видимым расположением посмотрела в мою сторону. Я посмотрел на неё – нет, это была не она, но сильно похожа на Олю.
 – Мы, кажется, где–то виделись с вами? – спросил я, чтобы заполнить неприличную паузу.
 – Да, когда вы проходили в другую сторону аллеи, чтобы развязать туфель.
 – Гм, забавно. А больше никогда?
 – Кажется, нет.
 – Скажите, вы не были на Дальнем Востоке?
 – Нет.
 – А в Усть-Лабинской?
 – Нет.
 – Тогда мы с вами совсем не знакомы, – и, помолчав, добавил:
 – Может быть, познакомимся? – я протянул ей руку.
 – Зачем знакомиться?
 – О, друзья не помешают. Есть пословица «Не имей сто рублей, а имей сто друзей!».
 – Вы любите пословицы. Есть и другая. «Плохая та подруга, у которой много друзей».
 – Это смотря каких.
 – Да хоть таких, которые обманывают, развязывая шнурки туфель.
 – Это и нужно было потому, что мы не были с вами знакомы. Теперь, скажем, этого делать было бы уже не нужно.
 – У вас определённые приёмы знакомств, как у галантного кавалера.
 – Какая там галантность, если вы догадались с самого начала.
 – Оля, – сказала она, – мне ещё раз пришлось удивиться совпадению.
 – Дмитрий.
 – Очень приятно, – скороговоркой проговорила она.
 – Вот видите, только познакомились и уже приятно, а вы говорите плохо мечтать вдвоем.

 Болтая таким образом, мы долго сидели в беседке.
 – Пройдёмте к пруду, – предложил я ей.
 – Нет, – вздохнула она, я не пойду… Вы знаете… э… у меня одна нога короче другой, – едва выговорила она с грустью в голосе.
 – «А, так вот почему она не ходит и сидит одна, – подумал я, – и мечтает-то, наверно, о равных ногах. Вот сюрприз, хотя бы ребята не узнали».
 – А… – как-то некстати и глупо вырвалось у меня.

Я с искренним сочувствием посмотрел на её красивый, курносый профиль, поговорил для приличия ещё минут пять, вежливо извинился, напомнив о сроке увольнительной. Быстро встал и с чувством сострадания к девушке и сожалением о потраченном времени отправился искать своих ребят. Не прошёл я и пяти шагов, как сзади послышался звонкий смех. Я оглянулся: Оля шла, уже не в силах сдерживать хохот, на двух ровных ногах стройной красивой походкой. Мы весело расхохотались над её шуткой.

Она привлекала к себе каким-то забавным озорством и независимостью. Держалась свободно и непринужденно. Но общение с ней всегда приносило удовлетворение, потому что добиться чего-либо или убедить её в чём-нибудь было не легко, а мы ценим только то, что достигнуто упорным трудом. Она как-то удачно сочетала в себе серьезную, вдумчивую девушку с беззаботным озорством ребенка, безукоризненную скромность с особенной жизнерадостностью и тонким, здоровым юмором.

В этот вечер быстро неслось время, я не заметил, как прошло 12 часов моей увольнительной. Только в начале первого, когда уже начали просить из парка, мы направились к выходу. Училась она в каком-то фармацевтическом техникуме и жила на окраине Краснодара. Трамваи уже не ходили, начинался дождь. Мы долго шли по захолустьям, прижимаясь друг к другу, чтобы не намокнуть. Наконец, дошли до её дома. Во дворе сушилось, вернее, мокло бельё, и она бросилась его спасать, а я направился домой. Теперь только вспомнил я о сроке своей увольнительной, а было уже около двух часов ночи. Погружённый в рассуждения о прошедшем вечере, я долго шёл по закоулкам, меряя лужи своими лакированными фасонными туфлями. Когда, наконец, я очнулся, показалось, что должен быть уже где-то рядом с домом. Но город я знал ещё слабо. Нужно было сориентироваться. А дождь всё лил и лил в непроглядной темени. Я прислушался. Где-то далеко пели «Шумел камыш» и лаяли собаки. Из-за поворота прямо на меня натолкнулся какой-то человек.
 – Кто такой? – как-то загадочно спросил он.
 – Свои, блуданул немного, – начал я и вдруг заметил, что сзади появился ещё один, отрезая путь к бегству.
 – Грабители, – мелькнуло в голове, и тут же я вспомнил, как на прошлой неделе где-то тоже в окрестностях города раздели нашего курсанта. Сняли даже нижнеё бельё. Как Адам, прикрываясь носовым платочком, он на рассвете прибежал в школу.

Бежать было уже бессмысленно. В темноте что-то щёлкнуло, и меня ослепил луч фонарика.
 – Комендантский патруль. Предъявите документы. – Долго под проливным дождём выворачивал я карманы, пытаясь найти что-нибудь, кроме просроченной увольнительной и комсомольского билета с неуплаченными взносами.
– Что ж, придется прогуляться с нами, – предложил мне офицер повелительным голосом и спрятал мои мандаты себе в карман.

Торговаться было лишним, просить я не хотел и направился с ними в ту сторону, откуда я шёл. А дождь и темнота соревновались в своей безжалостности. Я весь промок, и холодные струйки воды неприятно катились по спине. Носки осунулись, и мои широкие брюки-клёш, вымазанные до колен и одеревеневшие от грязи, неприятно ездили по голым щиколоткам. Я шёл за патрулём, проклиная в душе весь белый свет, но и отдавая отчёт комизму ситуации. Как-то случайно мы разговорились. Один из патрулей оказался, к счастью, моим земляком. Он смиловался надо мной, потому что был из ДВК и знал Черниговку, – отдал мои документы и рассказал дорогу. Я повернул назад, уже в третий раз меряя одни и те же лужи. Часу в четвертом ночи я увидел, вернее, почувствовал перед собой наше общежитие. Стоял вопрос – как опоздавшему добраться к дорогой постели незамеченным. Первый способ, самый простой, – войти в парадную дверь и зарегистрировать у дежурного время своего прихода. Второй – перепрыгнуть через забор и войти со двора с взлохмаченными волосами, сонным видом и кителем внакидку, демонстрируя возвращение из туалетной.

Третий способ, самый решительный и надёжный – влезть прямо в окно – и я выбрал его. В общежитии же происходило следующее. Наш воспитатель (мы ещё тогда нуждались в воспитателях) заметил, что после отбоя моя и ещё двух товарищей постели свободны. Он не любил наш взвод правофланговых, отборных по ранжиру рослых и крепких ребят. Говорят, маленькие люди завидуют большим и поэтому их ненавидят. Он всегда пытался насолить именно нам, первому взводу. Сейчас воспитатель сидел у окна и ожидал нас. Я пришёл первый и должен был испытать всё удовольствие этой встречи.
 – Сейчас, – услышал я чей-то голос, когда тихо постучал в окно. Оно открылось, и мне была подана чья-то хилая рука. Я опешил.
 – Ничего, ничего, залазь, – ласково попросил воспитатель. Делать было нечего – я взгромоздился на подоконник, весь мокрый и грязный, и перевалился в спальню.

На следующий день мы выстроилась на утренний смотр. Командир роты вызывал перед строем курсантов. Одних хвалил, других ругал, накладывая взыскания, – мало ли чем может провиниться молодой курсант.
 – Сидоренко, выйти из строя! - Я отмерил два шага вперед и лихо развернулся, пытаясь щёлкнуть ещё невысохшими каблуками.
 – Где вы были вчера вечером, вернее ночью?
 – В цирке, – моментально соврал я первое, что пришло в голову.
 – Насколько мне известно, цирк уже около недели вообще не функционирует. – Дальше врать было бессмысленно, и я молчал, ожидая наказания. Ребята улыбались, весело подмигивая мне из строя.
 – Рота, смирно!! За опоздание по увольнительной курсанту Сидоренко объявляю выговор перед строем роты. – Это было в первый раз, я ожидал большего и растерялся.
 – Спасибо, – вырвалось у меня, и рота грохнула от хохота.
 – Что?!!! – побагровел командир роты. – Сейчас же зайдите ко мне в кабинет! – Но я его кабинета не боялся. Это был добродушный мужик, и мы с ним были всегда в хороших отношениях. Он читал нам физику. Физику как предмет, я любил, часто задавал вопросы, иногда после уроков, а он как истинный педагог, с удовольствием отвечал на них и был весьма рад любознательности своего воспитанника. Часто он пускал меня в лабораторию, познакомил с киноаппаратом, и я иногда крутил по вечерам немые научные фильмы. Он не был лишен чувства юмора, и я как-то раз рассмешил его до слез. Демонстрировал я пленку «Путь пищи в человеческом организме». Пища, как известно, попадает в рот, смачивается слюной и пережёвывается, затем по пищеводу проходит в желудок, там окончательно переваривается и поступает в тонкие кишки, где через стенки усваивается кровью. Затем пища попадает в толстые кишки и через заднепроходное отверстие выбрасывается наружу. О, было горе и смех, когда я умышленно пустил киноплёнку в обратную сторону. Командир роты долго хохотал над этой «ошибкой».

Часто я помогал ему подготавливать к урокам опыты, и он был доволен. В избытке веселости, как-то сказал, что у меня очень музыкальная фамилия из нот: си – до – ре. Больше того, он был остряк. Как-то на уроке один курсант назвал химическую формулу воды не «Аш два о», а «О аш два». Физик лукаво улыбнулся и обратился к курсанту:
 – Скажите, Вы были когда-нибудь в родильном доме?
 – Нет, – отвечал смутившийся курсант.
 – Ну, так знайте, что «О, аж два!» говорят тогда, когда на белый свет являются близнецы. А химическая формула воды читается как «Аш два О».

Отделение гремело от хохота. Однажды курсант плохо знал урок и путался в ответе. Физик спросил:
 – Скажите, там, где вы родились, есть речка?
 – Есть, – краснел курсант.
 – Я чувствую, чувствую – плаваете, ох и плаваете! Садитесь. Два.

Была у него жена, преподаватель математики, очень низенькая и чрезвычайно толстая женщина. И её сразу же окрестили за это «трапецией». Сам же он издавна носил смешную кличку «Параллакс», данную ему ещё первыми выпускниками и укоренившуюся среди нас по традиции. Он редко когда злился, и я знал, что взыскание он мне дал только по долгу службы, в душе же он этого не хотел. Я постучал к нему в кабинет.
 – Войдите.
 – Курсант Сидоренко явился по вашему приказанию! – отрапортовал я по форме и сразу заметил, что тот пыл, с каким он говорил на поверке, давно уже прошёл и он, как мне казалось, сдерживал улыбку.
 – Ну, Вы чувствуете, что заслуживаете большего наказания, чем я Вам дал, – начал было он официальным, холодным тоном, но потом забылся и продолжал попросту.
 – Да, чувствую, товарищ командир роты, поэтому невольно и вырвалось у меня это самое «спасибо».
 – … Вы понимаете, что Вы этим даете повод другим, подрываете мой авторитет перед ротой.
 – Да понимаю. У меня это получилось совершенно случайно, и я готов извиниться за это.

Мне нравился такой оборот речи: он боялся за свой авторитет.
 – Ну, а всё-таки, где ты был так поздно вчера вечером? – продолжал он совсем другим голосом с отцовским вниманием, переходя на «ты». Он не был военным и сохранил в себе какую-то душевную красоту гражданского человека.
 – Зачем спрашивать, товарищ командир роты. Вспомните себя в моем возрасте.
Он улыбнулся краешком губ и разрешил мне идти.

Общежитие наше перевели на улицу Красную, 69, и мы каждое утро ходили в аудиторию на улицу Красноармейскую, 12. Строем шли замечательно. Любо было посмотреть со стороны. В строю мы сжимались вплотную, грудь к спине, и получалось что-то единое, а широкие брюки-клёш с голубым кантом красиво переливались при ходьбе. Многие выходили посмотреть, полюбоваться, а девушки – разглядеть при дневном свете своих ночных знакомых. Пели мы редко, но если уж пели, то пели толково, не кричали, а именно пели. Жили все дружно и весело. Это была единая спаянная семья, один за всех – все за одного. То и дело в общежитии слышался заразительный смех и веселые рассказы курсантов. Но всему было время. Восемь часов на занятиях и четыре часа самоподготовки проходили в напряженной работе. Питались отлично. Вначале каждый стол на четыре человека делал заказ, но потом это отменили, но кормили не хуже.

Свободное время использовали, кто как хотел. Я часто посещал библиотеку имени Пушкина, там можно было достать что угодно.

Глава 6

На лето школа уезжала на Чёрное море, в лагеря, на отдых. До Новороссийска ехали поездом, в порту погрузились на теплоход «Грузия» и по Черному морю дошли до Анапы. Здесь, в приморских зарослях, у самого моря длинной вереницей палаток раскинули мы свой лагерь. Каждое утро купались в море, днём загорали на пляже, играли в волейбол, футбол, баскетбол, закаляли здоровье. Иногда на море разыгрывался шторм, вот когда мы любили купаться у берега. Набегающая волна своей огромной массой поднимала вверх, обдавала освежающей прохладой и уходила дальше к берегу.

Днём шли шестичасовые занятия исключительно по авиационным дисциплинам – пищали азбуку Морзе, принимали её на слух, изучали теорию воздушной стрельбы, матчасть самолёта, штурманское дело. Ветрочётом и логарифмической линейкой все пользовались в совершенстве. Вечером опять купались в море и на чистом воздухе спали крепким, здоровым сном.

Помню, в этот вечер я был разводящим в карауле. Мирно спал лагерь, доверивший нам свой сон. Сменив посты и установив порядок бодрствующих смен в караульной палатке, я вышел к морю и сел на прибитую к берегу карчу. Ночь была тихая, теплая.

Длинной ломаной полосой серебрилась по морю восходящая луна, уходя переливами далеко в море и упираясь в тонкий скалистый утёс. Тихо было вокруг, только чуть слышно шумели волны, и шуршала на берегу листва. Где-то далеко в соседней рыбацкой деревне слышался девичий напев под разлив гармони. Взволнованное, щемящее чувство охватило меня. В груди что-то ныло, клокотало и бурлило, её распирало от внутренних сил. Сердце рвалось к какой-то необыкновенной, большой жизни. Душа рвалась на подвиги, вплоть до самопожертвования. Если бы мне сказали тогда:
 – Дмитрий, прыгни в пропасть, этим ты сделаешь большое государственное дело, – я, наверное, без колебания бы прыгнул.

Я достал портрет Оли. С маленькой фотографии при слабом лунном свете на меня глядели большие глаза спокойным, приветливым взглядом. И при виде этих милых, добродушных глаз, этой чистой детской улыбки ещё сильнее заныло сердце. Прошлое навеяло тихую и нежную грусть.

Я глядел в открытое море, наслаждаясь безбрежной могучей стихией. Что-то было пленительно-сказочное, задушевно-чарующее в этом рисунке луны у скалистого утеса, плеске воды и таинственной силе моря. Ночь была тихая и ласковая, как будто бы природа хотела чем-нибудь отметить её – последнюю ночь мирного времени. Часы отсчитывали последние минуты двадцать первого июня 1941 года. Начиналась война.

Глава 7
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой тёмною,
С проклятою ордой .
[Прим. 13. «Священная война»; стихи В. И. Лебедев Кумач, музыка А. В. Александров]

В это утро, как и всегда, лагерь поднял отрывистый звук горна. Так же, как и всегда, весело и беззаботно, жизнерадостные и здоровые, с полотенцами в руках, бежали все к морю. Но вдруг послышались, частые тревожные звуки боевой тревоги.
 – Тревога! – кричали кругом.
 – Тревога! – кричали командиры, застегиваясь на ходу.
 – Тревога! – объявил я в караульной палатке и неожиданно почувствовал, как все мои мускулы налились какой-то внутренней, нарастающей силой.

Через несколько минут школа уже стояла перед репродуктором винсовхоза «Джемете». Раздался знакомый голос диктора Левитана. С какой-то напряженной торжественностью он читал выступление В.М. Молотова. Дрогнуло сердце. Неужели война?!

Но никто ещё не понимал значения этого слова. Я, например, полагал, что война через месяц закончится нашей победой. Жизнь в лагере стала напряжённой, натянутой. Вскоре лагерный период был закончен, и нам дали месячный отпуск. Я приехал в Усть – Лабинскую.

На душе было невесело: война уже успела везде наложить свой отпечаток. Плохо провёл я свой отпуск и был срочно вызван в Краснодар.

Глава 8
Разлука ждет нас у порога,
зовет нас дальний света шум.
И каждый смотрит на дорогу
с волненьем гордых, юных дум .
[Прим. 14. А.С. Пушкин, «Прощанье»]

Жизнь в городе бежала своим установленным порядком, здесь было больше людей, и война чувствовалась как-то меньше. Продолжались занятия в нашей школе. Мы теперь были старшие в школе – выпускники.

Был набран новый набор из восьмых классов. Я был назначен туда помощником командира взвода. Командиром этого взвода была назначена «Трапеция», которая совсем почти не навещала взвод и, кажется, боялась своих воспитанников. Она была скорее хорошей мамашей, чем командиром. Мне приходилось там работать одному. Я старался изучить каждого и к каждому иметь свой подход. Вскоре эта работа с людьми мне очень понравилась. Я редко прибегал к чтению всевозможных моралей и «регулировкам». Больше упирал на общественное мнение и старался руководиться им. И всем своим коллективом курсанты набрасывались на тех, кто шёл не по пути.

Помню, во взводе был один, видимо, старый карманщик – человек с неизвестным прошлым. По протекции своего влиятельного дяди он попал в спецшколу. Уличить его в воровстве было невозможно, но вещи пропадали, и все подозрения падали на него. Я предложил ребятам устроить «тёмную», хотя этот способ воспитания не разрешается в армии, но широко практикуется нелегально. Ночью его накрыли одеялом и душили до тех пор, пока он во всём не сознался и не пообещал больше не воровать. Жаловаться он не пошёл: неизвестно было, на кого жаловаться – душили все. После этого ни одна вещь нигде не пропала.

Правда, были такие курсанты, которых я никак не мог понять. Мало что на них действовало. Тогда приходилось уделять им больше внимания и за каждую мелочь давать поощрение или накладывать взыскание. Таким образом, ведя политику «Кнута и пряника», я выводил взвод в число лучших.

В связи с войной требования в школе повысились, и ввели новый предмет … танцы. Офицер должен хорошо танцевать – и нас учили танцам. Учили мы «вальс», «фоксмарш», «польку» и другие, но я, помню, в этом отношении был тупым учеником. Один автор сказал так: «Танцуют, то есть бегают на месте, те люди, у которых нет силы воли и терпения; надо иметь спокойствие и долю солидности, чтобы выдержать музыку, находясь на месте, а не кидать ногами и носиться из стороны в сторону туда – сюда, как ужаленному, прижиматься к своей паре и выражать бог знает что… Это даже нескромно».

Конечно, такое заключение несколько грубовато. Танцы вырабатывают у человека эластичность и красоту движений, такт и спокойствие в обращении, уверенность в себе и своих физических силах. Кроме того, танцуя, человек переносится воображением в какой-то другой мир – возвышенный, поэтический. Его фантазия, возбуждённая музыкой, рисует ему приятные, чарующие картины «большой жизни», развивая чувство гордости, и душа его очищается и облагораживается от этого.

Ввели новый предмет … этикет. Нас учили, как правильно держать вилку, нож, ложку, как правильно пользоваться салфеткой и вообще – как держать себя в культурном обществе за столом и пр.

После отбоя обычно ходил дежурный врач и осторожно будил тех, кто спал «вслух», то есть храпел или посвистывал носом. Будили и тех, кто спал на левом боку или на животе: рекомендовалось спать только на спине и правом боку.

Это было с одной стороны. С другой стороны, можно было встретить много случаев антисанитарии. Так, например, нам выдали каждому ложку, которую после еды, разумеется, никто не мыл, а, усердно облизавши её, прятал в грязный карман. Раз, помню, как-то выдали нам эти ложки – большие, деревянные, грубо обработанные какой-то местной артелью. Я получил свою ложку и для друга, заткнул их за хлястик брюк под китель. Когда я важно шёл, задравши нос, по «Красной», ложки выскочили из-под хлястика и, с треском, подскакивая на асфальте, рассыпались по тротуару, а сзади послышался чей-то звонкий девичий смех. Я не стал собирать ложки и повернул за угол.

По вечерам встречался с Олею. За лето она переменилась. В разговоре начинала повторяться, и тоже стала какой-то навязчивой и ревнивой, чего я до смерти терпеть не мог и стал скучать с нею. Она заметила это и решила подследить (ох, эти коварные женщины)! Она сказала мне, что уедет на несколько дней из города. В душе я был рад этому. Эти вечера я проводил иногда со своей кузиной Галиной. Она же не ездила никуда, тайком следила за мной и, разумеется, видела меня с Галей. Она сделала своё заключение, и, мстительная девушка, решила преподнести мне сюрприз, устроить сцену. Немного спустя, я встретил её в парке с каким-то парнем. Они под руку подошли ко мне и остановились. Я с любопытством посмотрел на Олю. В глазах её блеснула нотка упрека.
 – Познакомьтесь. Мой теперешний друг. – Рядом с нею стоял какой-то деревенский парень, ниже её ростом, а мне едва равнялся по плечо. На деревянном его лице светилось что-то, похожее на улыбку.

Я молчал, ожидая, что будет дальше.
 – Это замечательный товарищ, мы с ним работаем и учимся вместе, – сказала она с видом «дескать, и я умею. Вот смотри».

Я, наконец, понял, к чему вся эта сцена и не мог не улыбнуться Оле. Но ей всего этого показалось мало, и она продолжала:
 – Вчера мы с ним были в кино «Граница на замке» и, знаешь, всё время хохотали, – она попыталась прижаться к своему «возлюбленному», который всё время молчал, видимо, ничего не понимая, и сиял, как двенадцатый номер галош.

Мне вдруг захотелось чем-нибудь нагрубить ей и окончательно отвязаться.
 – Что ж, будьте счастливы. «Рожайте детей большого калибру», – как-то удачно мне подвернулись слова старика из этой же кинокартины. Но потом я осуждал себя за эти слова.

Глава 9
На фронт! На фронт! В груди волненья,
И сердце бьется всё сильней
В душе тревожны пробужденья
И грусти нежной полно в ней!

Государственные испытания были прерваны… Был строгий приказ Москвы: прекратить экзамены и срочно выехать из Краснодара. Куда именно – начальство умалчивало: нельзя было распространять такого сообщения, но все догадывались, что едем на фронт.

Началась спешка, готовились в дорогу. Немцы к этому времени захватили всю Украину и подходили к Ростову. Было ясно, что едем на фронт. Закончены последние сборы. Рота выстроилась. Молодые, ещё безусые, ещё с детской пухлостью и румянцем на лице, но рослые, здоровые и стройные стояли мы в рядах, готовые на защиту Родины. За плечами у каждого висел толстый рюкзак, лица были взволнованные и напряжённые. Бог знает, что ожидало каждого впереди: ведь шли на фронт, в гремящее пламя войны и, быть может, дорога назад для многих будет закрыта. Тихо ныло сердце перед неизвестностью будущего, и чтобы куда-нибудь излить это давящее чувство, кто-то ещё не окрепшим юношеским басом взволнованно запел:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!

Ворота школы открылись. Открылись, чтобы выпустить нас в последний раз. Я взглянул на высокое здание школы и только теперь ощутил, как ценна была для нас школа.
 – Прощай! – много прекрасного и ценного мы получили в твоих стенах. Много пришлось потрудиться над книгой, много было прекрасных, радостных минут. Это был своего рода «Царскосельский лицей». В жизнерадостном и в тоже время серьёзном коллективе становились мы здесь на ноги.
 – Прощай, Школа! Прощай, Краснодар!

Грянул оркестр, и мы тронулись. Торжественная мелодия оркестра зацепила за что-то живое там, в груди; что-то клокотало и бурлило в ней, к горлу подбирался давящий комок, пытались выступить слезы. И тот же неокрепший бас опять поддержал песню:
Пусть ярость благородная
Вскипает как волна.
Идет война народная,
Священная война.

Взвод за взводом, стройными рядами шли на фронт молодые защитники, красиво отбивая шаг, в лётной форме, загорелые, рослые и здоровые. Какая-то могучая сила чувствовалась в спокойном, ритмическом покачивании широких юношеских плеч, что-то было захватывающе красивое, что-то волнующее в этом решительном движении, в этом глухом шуме сотен ног.
Гнилой фашистской нечисти
Загоним пулю в лоб.
Отребью человечества
Сколотим прочный гроб.
Ревели старухи, провожая своих сынов, девушки платочком вытирали слезы. Сознание того, что мы шли защищать счастье этих людей, этот любимый город, свою Родину, вызывало чувство гордости и какой-то щемящей тоски. Оркестр школы остановился, провожая «Маршем пилотов» своих воспитанников в последний, далекий путь. Колона удалялась.

… Всё слабее и слабее доносился шум движения; оседала густая пыль, поднятая с дороги, и тихо доносились отзвуки песни:
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна.
Идет война народная
Священная война.

Глава 10
- А куда же напишу я!
Как я твой узнаю путь?
 – Ничего, – сказал он тихо,
 – Напиши куда-нибудь .
[Прим. 15. Прощальная комсомольская», стихи М. Исаковский, музыка Дм. и Дан Покрасс]

– Рота…а…а…! Стой! Через десять минут посадка! Разойдись!! Все бросились обнимать своих, прощаться.

Я сел на камень и с какой-то болью ощутил, что не было в эту минуту никого из своих. Хотелось с кем-нибудь поделиться мыслями, поговорить по душам. Кто его знает, что ожидало впереди, и хотелось кому-нибудь излить это щемящее чувство.
 – Митя, – вдруг окликнул меня знакомый голос. Я оглянулся и увидел Олю, она стояла с букетом цветов, низко опустив голову и смущенно глядя себе под ноги.
 – Ах, Оля! Здравствуй! Я очень рад видеть тебя в эту минуту.
 – Прости меня. Хоть мы и поссорились…, но я вот… не могла не прийти. Я всё время обвиняла себя, и вот… пришла тебя проводить, – она, не поднимая глаз, нервно ковыряла носком тапочки кусок земли.

Я посмотрел на её красивые знакомые черты, и мне вдруг стало обидно за то, что я так грубо обошёлся с ней в тот вечер. В эту минуту расставания я готов был простить всем на свете, всё, что угодно, хотелось сказать кому-нибудь тёплое, ласковое слово.
 – Оля, забудем тот вечер. Я не злопамятен. Будем по-прежнему друзьями. Ты видишь, я один… Никто не пришёл проводить меня, – в эту минуту мне так много хотелось сказать ей, что я не мог найти нужных слов.

Оля, наконец, подняла глаза: в них уже не было того детского озорства и свободы, она смотрела на меня грустным, очарованным взглядом, глазами, полными слёз.
 – Становитесь! – где-то глухо разнеслась команда. Заревели старухи, бросаясь в истерику, зашумела провожающая толпа.

Мы с Олей обнялись и крепко поцеловались.
 – Смотри же, письма…
 – Обязательно!

В эту минуту никто из нас не сообразил – куда же писать: фронт двигался всё ещё на Восток, угрожая городу, мой путь был тоже неизвестен.
 – Равняйся! – разнеслось по взводам.
 – Смирно! Шагом марш!

Мы вышли на перрон вокзала и стали грузиться в отведённые нам вагоны пассажирского поезда.

К вагону пришла и Оля:
 – Ой, цветы-то возьми, я совсем и забыла, – и она протянула мне пышный букет цветов.

Вдруг среди суетившейся толпы я увидел Галю. Разрумянившиеся и запыхавшиеся, они с подругой по институту пробирались к вагону, держа высоко над головой букет цветов. Они пробились к нам.
 – Ой! Мы думали, что не успели, всю дорогу бежали. Мы только сейчас узнали, что вы уезжаете. – Галя заметила у меня цветы и с недоумением посмотрела на Олю. Та ответила ей таким же взглядом.
 – Знакомьтесь, – поспешил я, – это моя кузина.

Они пожали друг другу руки.
 – Мы с вами где-то виделись, – сказала Оля, – кажется в Крайбольнице, когда сдавали на курсы медсестёр.
– Ах, да, да! Вы значит, тоже решили ехать на фронт? – спросила Галя.
 – Значит, вместе! Жди нас там, Дмитрий!

Поезд дал прощальный свисток. Галя подала мне цветы, и её глаза налились слезами.
 – Прощай, – едва выговорила она.
 – Ну, зачем же «Прощай», только лишь «до свидания», – пытался я подбодрить её. Галя расплакалась.
 – Ну вот, зачем же плакать? Вот немцев разобьем, и ты меня ещё на свою свадьбу позовешь. Ох, и свадьбу же сыграем! Счастливое будет время.
 – А вы позовете? – сквозь плач улыбнулась она, поглядевши на Олю.

Я тоже взглянул на Олю, и мы почти одновременно ответили «Позовем». Поезд тронулся. Я поцеловал Галю в лобик, крепко пожал руку её подруге, ещё раз расцеловались с Олею, и вскочил на подножку. Кричали, плакали старухи, поезд отходил от станции. Я посмотрел в окно: среди провожающих я узнал Олю и Галю с подругой, они махали платочками, часто поднося их к лицу. И так близки, так дороги показались они мне в ту минуту, я отошёл от окна, чтобы не прослезиться.

Спустя год, в Москве, мне случайно удалось посмотреть эту же картину, только уже с экрана – в киножурнале. Всё было так же, и себя узнал в окне, и чуть было не крикнул от неожиданности. А динамик, между прочим, с экрана говорил: «Наши молодые лётчики, закончившие лётную школу, отправляются на фронт!»

Но бесстыдник, он по привычке нахально соврал: мы ещё не были закончившими лётчиками, и ехали, как впоследствии выяснилось, ещё не на фронт.

Проехали Усть-Лабу. Здесь, недалеко от полотна железной дороги, утопая в зелени акаций, стоял наш домик. Бог знает, увижу ли я когда-нибудь тебя еще? Вернусь ли обратно? Домой не зашёл: зачем беспокоить родных на старость, хотя безумно хотелось видеть всех.

Доехали до Кавказской. Здесь нам сообщили наш маршрут – ехали мы в г. Астрахань в ШМАС.   

[Прим. 16. Школа младших авиационных специалистов. Местное авиационное училище ВАШМ (Военно-Авиационная Школа Механиков), которое базировалось в Астрахани до войны, было в 1941 г. эвакуировано в г. Усть-Каменогорск].

Согласно указаниям Москвы, лётчик должен иметь техническое образование, и нас везли в техническую школу. Это разочаровало многих. «Лучше на фронт!» – кричали ребята. В Махачкале погрузились на пароход «Красноармеец» и по Каспию взяли курс на Астрахань. У устья Волги сели на мель, – «дурная примета» – говорили ребята.

Глава 11
Любви, надежды, гордой славы
Недолго тешил нас обман.
Исчезли юные забавы,
Как дым, как утренний туман .
[Прим. 17. «К Чаадаеву», А. С. Пушкин]

Астрахань нас встретила запахом тухлой рыбы. Где бы я ни находился, куда бы ни пошёл – везде нос резал этот отвратительный запах.

Школа, куда мы приехали, не была подготовлена к занятиям, а съезжались сюда почти со всех спецшкол Советского союза. Тут они и начались, будни…

Прекрасную нашу форму сняли. Одели в обмундирование третьей категории – всё выцветшее и в заплатах. Ботинки были гнилые, галифе настолько сбежалось от долгого употребления, что плотно обтягивало ноги и едва хватало до колен.
 – К этой форме не хватает большой палки и нищенской сумки, – острили озлобленные, оконфуженные ребята. Но иначе быть не могло: всё лучшее шло на фронт, в тылу оставалось всё старое.

Ботинки мои на третий день развалились, у одного совсем оторвалась подошва, стелька вывалилась, и я ступал в ботинке босой ногой на землю. О, сколько было горя и смеху, когда я этой босой ногой наступил на горящий окурок… Занятия всё не начинались, и нас использовали в качестве грузчиков на Волге. Там мы перевозили рыбу на катерах, катали бочки с селедкой, и после работы с отчаяньем ныряли с высоких барж в Волгу.

Все были авиаторами – любителями острых ощущений. Разочарованные и осунувшиеся, шли ребята на пристань. На работе с чувством пели «Дубинушку», как волжские бурлаки. Люди метили в лётчики – попали в грузчики. То были всё высокопарные мечты, теперь началась действительность.

Для поднятия духа по вечерам нам устраивали концерты, но усталые и голодные, мы больше предпочитали отдохнуть. Однако запомнилось несколько комических «номеров» в этих неотработанных концертах. Раз, помню, показывали пирамиду человек из шести, артисты были неразворотливы и мешковаты, при исполнении номеров дулись и краснели, безуспешно стараясь изобразить непринужденность на своих лицах. Пирамида никак не строилась, помогал конферансье. В самом низу, у основания пирамиды стоял чёрный грузин, на нём, собственно говоря, и держалась вся пирамида, руки его были схвачены теми, кто был наверху. И вот, когда уже последний лез на самый верх, чтобы выжать стойку на руках, случилось несчастье: он оперся о пояс грузина и … оборвал шнурок его трусов. Пытаясь удержаться, он помог себе другою ногою, и окончательно сбил трусы с ног грузина, руки которого были заняты верхними, и он не мог себе помочь. Загудел весь клуб, завизжали девушки. Догадливый конферансье пытался закрыть занавес, но сильно поспешил, и занавес заело, тогда окончательно растерявшись, он подбежал к грузину и попытался помочь ему, что вызвало ещё больше хохота. Пирамида, наконец, развалилась, и все разбежались со сцены. Этот конферансье больше никогда не показывался на сцене. Другого конферансье вскоре тоже осмеяли. Он вышел на сцену и пытался что-то сострить, но так неудачно, что никто не засмеялся. В зале было тихо. Тогда, какой-то остряк (их у нас было много) с задних рядов громко, спокойно сказал: «Гы – гы – гы – ы!» И весь зал загремел от хохота.

Я тоже был артистом и выступал на арене Астраханского цирка. Заключительным номером программы цирка была одна военизированная инсценировка, где требовалось показать немецких военнопленных. Вот туда нас и пригласили. Много переодеваться не приходилось: давали немецкий китель и фуражку, остальное обмундирование подходило. Нужно было быть хмурыми и озабоченными, а мы сияли, сидя на арене цирка, довольные тем, что на нас смотрит такая масса народа. Так, по совместительству выполняя работу волжского грузчика и циркового артиста, я около четырех месяцев числился курсантом ШМАС.

Изо дня в день всё менялось. Часть ребят ушли на трудовой фронт – рыть окопы. Туда ушли мои товарищи по средней школе Богданов и Мантуленко.

Однажды мы поздно пришли с Волги. Дневальный сообщил, что меня вызывал начальник школы. Я пришёл к нему в кабинет и по-военному представился. Инженер – подполковник сидел за столом и просматривал какие-то личные дела, потом он оторвал глаза от бумаг и долго глядел на меня пристальным взглядом.
 – Садитесь, – против обыкновения, попросил он.

Я присел. Он опять в упор посмотрел мне в глаза, как бы желая смутить, но я его взгляд выдержал.
– Сколько вам лет?
 – Восемнадцать. – Он поднялся из-за стола и прошёлся из угла в угол.
 – Восемнадцать лет, значит, позади, а вот какую цель вы поставили для своей жизни?

Я не понимал, к чему этот разговор.
 – Сейчас моя цель – быть лётчиком …
 – Хорошая цель, благородная, но, а к этому вы чувствуете своё призвание, склонности?
 – Я ещё не успел ничего хорошо прочувствовать, я имею пока одно желание, страстное желание летать.
 – Но вы знаете, какие у вас склонности, к чему способности?
 – Товарищ подполковник, о таких качествах самому судить очень трудно, так как обычно такие качества человек или недооценивает в себе, или, чаще, переоценивает. Об этом, по моему мнению, могут сказать только другие, и, потом, опытные люди.

Подполковник улыбнулся и с видимым расположением посмотрел на меня, потом опять порылся в личном деле и встал из-за стола.
 – Хотите, я вас пошлю учиться в военно-воздушную академию? – Такого сюрприза я не ожидал. Получить высшее образование, учиться в Москве, получить диплом инженера – это было очень лестно.
 – Академия, вы знаете, это высшая военная школа, она выпускает инженеров воздушного флота, срок обучения 6 лет. Экзамены будут конкурсные. Идите, подумайте, завтра попрошу к себе.

Глава 12
Гармонь играла с перебором,
Толпился в пристанях народ,
А по реке, в огнях, как город,
Бежал красавец теплоход .
[Прим. 18. «Кружились белые берёзки»,
А. Т. Твардовский]

В академию нас ехало тринадцать человек – отличников спецшколы. В Астрахани мы погрузились на речной теплоход «Москва» и отправились по Волге. Академия находилась в г. Свердловск,

[Прим. 19. В 1991 г. городу Свердловск было возвращено прежнее название Екатеринбург] она была эвакуирована из Москвы.

Теплоход медленно поднимался вверх по Волге. Нам отвели места третьего класса – корму, бак-палубу. Мы разместились на второй палубе, но время проводили больше на корме. Там вдвоем с другом мы любили пить чай в шлюпке. После селёдки чай был особенно вкусный, и на корме было замечательно: приятной вечерней прохладой обдавало лицо, внизу стучали гребные винты, а там, за кормой, бурлила и пенилась вода и веером расходились к берегам волны. Долго, до поздней ночи, мы просиживали на корме, мечтая об Академии, о своём будущем, любуясь ночными огнями и красотою Волги.

В Астрахани нам выдали форму спецшколы ВВС, а ботинок не дали, и мы босые, в полувоенной форме бродили по кораблю, привлекая внимание окружающих своим нарядом.
 – Вот, примечайте: человек одет по последнему крику моды, – помню, сострил какой-то весельчак, указывая на меня пальцем.

На пристанях мы таскали у нерасторопных баб пирожки и арбузы, а совесть свою успокаивали таким заключением: «Когда бедный берет у богатого или голодный у сытого, то это не воровство, а простая делёжка».

Больше полумесяца мы плыли вверх по Волге, любуясь её красотой, затем по Каме; потом, сделав ещё одну пересадку, продолжили путь и, наконец, оказались в Свердловске, у цели. Это была Военно-воздушная ордена Ленина Академия Красной армии имени Николая Егоровича Жуковского. Выпускала она инженеров воздушного флота с воинским званием инженер-капитан. Срок обучения – шесть лет.

[Прим. 20. Военно-воздушная Академия им. проф. Н. Е. Жуковского в Москве успешно проработала более 90 лет, но в первые годы «перестройки», после ряда преобразований, была закрыта. Свою историю Академия вела с 1919 года, с создания, по инициативе профессора Н. Е.Жуковского, Московского авиатехникума. В 1920 году авиатехникум был реорганизован в Институт инженеров Красного Воздушного Флота имени Н. Е. Жуковского, который в 1922 г. получил статус Академии и стал именоваться: Академия Воздушного Флота имени Н.Е.Жуковского. В 1925 г. Академия была переименована в Военно-воздушную Академию РККА имени профессора Н. Е. Жуковского; после войны, в 1946 году - в Военно-воздушную Инженерную Академию имени профессора Н. Е. Жуковского. В 1933 г. была награждена орденом Ленина, к которому позже добавились многочисленные как российские, так и иностранные ордена и медали. В годы Великой Отечественной войны с июля 1941 по июнь 1943 года Академия была передислоцирована в Свердловск, где продолжала готовить военные кадры (данные из Универсальной Энциклопедии Кирилла и Мефодия MEGABOOK).

Начавшаяся в России в начале двухтысячных годов реорганизация военного образования привела к закрытию Академии в Москве. В 2009 году набор слушателей уже не осуществлялся, а в 2011 году приказом Министра обороны РФ Сердюкова А.Э. подготовка обучающихся была передана в Военный авиационный инженерный университет (г. Воронеж)].

В академию был подобран исключительно сильный профессорский состав. Здесь работали такие знаменитости как профессора Юрьев, Голубев, Бухгольц, трудами которых пользуются почти все ВТУЗы страны. Некоторые их труды популярны даже за границей.

[Прим. 21. Юрьев Б. Н. (1889–1957) – ученик проф. Н. Е. Жуковского, основоположник отечественного вертолетостроения. Генерал-лейтенант инженерно-технической службы (1944). Действительный член Академии наук СССР (1943 г.). Лауреат Государственных премий СССР (1943 г. и 1946 г.). Заслуженный деятель науки и техники РСФСР (1940 г.). Награжден 2-мя орденами Ленина, орденом Отечественной войны 1-й степени, орденом Красной Звезды, медалями. С 1942 по 1948 г. был заместителем начальника Академии им. проф. Н. Е. Жуковского по учебной и научной работе]. 
[Прим. 22. Голубев В. В. (1884–1954), генерал майор инженерно-авиационной службы (1944 г.). Чл. корр. АН СССР (1934 г.). Заслуженный деятель науки и техники РСФСР (1942 г.). Видный ученый в области математической теории аналитических функций и аэродинамики. В 1932 г. В. В. Голубев приглашен в Академию им. проф. Н. Е. Жуковского на должность заведующего кафедрой высшей математики, которую возглавлял до 1954 г. Награжден орденом Ленина, орденом Трудового Красного Знамени, 4-мя орденами Красной Звезды и многими медалями]. 
[Прим. 23. Бухгольц Н. Н. (1881–1943) – ученик профессора Н. Е. Жуковского. Д. ф. м. н., профессор. Видный ученый в области теоретической механики. В 1933 г. был назначен начальником кафедры теоретической механики воздушно-технического факультета Академии им. проф. Н. Е. Жуковского, работой которой руководил в течение 10 лет. Написанный им учебник «Основной курс теоретической механики» выдержал восемь переизданий и не утратил актуальности по сей день. Награждён орденом Ленина].

Отсюда вышли многие конструкторы современных самолётов – Ильюшин, Яковлев, Микоян и др.

[Прим. 24. Ильюшин С. В. (1894–1977) – выдающийся советский авиаконструктор, разработчик самого массового боевого самолёта в истории – штурмовика Ил 2. В 1921–1926 гг. – учёба в Институте инженеров Красного Воздушного Флота (с 1922 г. – Академия им. проф. Н. Е. Жуковского). Генерал-полковник инженерно-технической службы (1967); с 1971 года — генерал-полковник-инженер. Единственный лауреат семи Сталинских премий; академик АН СССР (1968)].
[Прим. 25. Яковлев А. С. (1906–1989) – советский авиаконструктор, один из зачинателей советского авиамоделизма, планеризма и спортивной авиации. В 1927–1931 гг. – учёба в Академии им. проф. Н. Е. Жуковского. В 1956–1984 гг. – Генеральный конструктор ОКБ имени Яковлева. Генерал полковник авиации (1984). Академик АН СССР (1976). Во время Великой Отечественной войны для фронта было построено 40 000 самолётов типа «Як» различных модификаций. На самолётах КБ Яковлева установлено 74 мировых рекорда].
[Прим. 26. Микоян А.И. (1905–1970) – советский авиаконструктор. В 1931 году попал в число парттысячников, направленных на учёбу в Академию им. проф. Н. Е. Жуковского. Генерал-полковник инженерно-технической службы (1946). Академик АН СССР (1968). 8 декабря 1939 года приказом НКАП был назначен начальником КБ 1 и заместителем главного конструктора авиазавода ГАЗ № 1. Этот день считается днём образования КБ имени А. И. Микояна. Под его руководством (совместно с М. И. Гуревичем и В. А. Ромодиным) созданы участвовавшие в Великой Отечественной войне самолёты истребители МиГ-1 и МиГ-3. На самолётах КБ Микояна было установлено 55 мировых рекордов].

Начальником Академии был генерал-майор Соколов-Соколёнок – человек бывалый, заслуженный. Телосложением он был невелик, отсюда, говорят, образовалась вторая половина его фамилии.

[Прим. 27. Соколов-Соколёнок Н. А. (1899–1977), генерал лейтенант авиации (1942 г.). Участник Гражданской и Великой Отечественной войны. Начальник Академии им. проф. Н. Е. Жуковского в 1940–1941 гг. и 1942–1947 гг. В июле 1941 г. организовал эвакуацию Академии в г. Свердловск, а в августе отозван из Академии на должность начальника вновь учрежденного Управления тыла ВВС. Наладив работу там, в 1942 г. вновь стал начальником Академии. В 1943 г. организовал возвращение Академии в Москву. С 1944 по 1947 г. одновременно исполнял должность начальника кафедры общей тактики. Награжден орденом Ленина, 3-мя орденами Красного Знамени, 2-мя орденами Отечественной войны 1 и 2 степеней, орденом Красной Звезды, медалями, а также Югославским орденом Партизанской Звезды 1-й степени].

Заместителем по полит. части был генерал-майор Батов. В противоположность своему начальнику, это был толстый, вернее (простите за выражение), пузатый человек. Толстым назвать его было нельзя, так как грудь его была очень узкая, живот очень большой, а лицо и шея конусом заплыли салом. Вся эта масса держалась на чрезвычайно тонких ногах, так и казалось, что эти ноги непременно сломаются, и всё рухнет. Но мужик он был толковый (недаром говорят: большой живот – признак добродушия), слушатель всегда мог говорить с ним свободно. За сердечную доброту и неподдельное участие к жизни слушателей в академии все звали его – батя. И видно было, что он гордится этим.

[Прим. 28. Так у автора. В 1942-1944 гг. заместителем начальника Академии им. проф. Н.Е.Жуковского по полит. части был генерал-майор авиации В.И. Бакин. В годы Великой Отечественной войны телеграмма в газете «Известия» (18.02.1943) о том, что «личный состав  Военно-Воздушной ордена Ленина академии имени Жуковского» вносит «из своих личных сбережений» более миллиона рублей «на постройку боевых самолётов» и просит «присвоить построенной на собранные средства авиационной эскадрилье имя отца русской авиации Н. Е. Жуковского» была подписана: Соколов-Соколёнок, Бакин, Данилов].

Совсем другой вид представляли слушатели. Это были худые, бледные, как тени, преимущественно в очках, люди. Их набрали в академию из третьих и четвертых курсов высших технических учебных заведений. Они были студентами, имевшими за плечами по пятнадцать лет непрерывной учебы. По сравнению с нами, загорелыми и обветренными на Волге, они казались совсем какими-то чахлыми и болезненными. С питанием здесь дело обстояло плохо.
 – Вот таким будешь и ты через 6 лет, – острил мой друг, глазами указывая на самого длинного и бледного слушателя в очках.

Многие разочаровались. Я же решил учиться и принялся за подготовку к экзаменам.

Начались конкурсные экзамены. К конкурсу допускались только отличники спецшкол и студенты вузов. Конкурс был таков: из трех кандидатов – один был лишний. Экзаменующие профессора были очень принципиальны и крайне раздражительны, но счастливая звезда висела тогда надо мной – мне всё удавалось, и экзамен я сдал с успехом.

Затем была мандатная комиссия. Я вошёл в кабинет замполита.
 – Гвардеец! – заревел генерал Батов, взглядом измеряя меня с ног до головы.
 – Так точно! Будущий! – Он порылся в бумагах.
 – На какой факультет пойдешь?
 – Хотелось бы на факультет электроспецоборудования самолётов.
 – Хорошо, будете там, – и дал знак удалиться.

Так я стал слушателем академии. Занятия задерживались. Нас использовали, как самых младших, для всяких подсобных работ.

Начальником курса к нам назначили приехавшего с фронта, но не сдавшего приёмных экзаменов, некоего лейтенанта Печёнкина. Это был ограниченный, недалёкий человек. В нашем воображении академия была чем-то недостижимым, возвышенным и культурным, но академические порядки, вернее беспорядки, вызванные, видимо, эвакуацией, разочаровали нас.

Об академии острили так: «что получает слушатель в академии? Первое – очки на нос, второе – плешь на голову, третье – язву на желудок и четвертое – презрение на всю авиацию». И в этом была доля правды.

Хотя чтение лекций уже началось, нас часто отрывали на всякие работы: грузить дрова, поднимать моторы на третий этаж, и наша «слушательская будничная» песня звучала так: «Раз – два взяли! Ещё – взяли!»

Посещение лекций считалось обязательным, но многие шли туда, чтобы почитать хороший роман. В аудиториях было холодно, сидели в шинелях.

Короче, той организации, которая называется порядком, в Свердловске в академии не было. А что было в столовой, мне сейчас самому стыдно вспомнить. Пища делилась обычно так: хлеб резался на десять частей, причем при этом принимал участие весь стол, все десять человек. Таким же порядком разливались щи, вернее вареная капуста. Кроме капусты в разных видах, редко что изменяло наше меню. Затем всё это раскладывалось по кругу. Один отворачивался, а другой кричал: «Кому?» – и указывал на какую-нибудь порцию. Дальше раздавалось всё по порядку, по кругу. Позорно было то, что так пищу делили и офицеры – слушатели третьих и четвертых курсов. Наш пищеблок питался из местных ресурсов, но что могло быть тогда на Урале?! А из того, что давал нарком, добрая половина уходила на сторону. Помню один казусный случай. Однажды на какой-то «великий» праздник в нашу столовую на мясо привезли лошадь.
 – Братцы, мясо! – воскликнул разливающий, мешая половником в кастрюле. Все десять вскочили посмотреть в кастрюлю, чуть не стукнувшись при этом лбами. Мяса был один кусок, круглый, похожий на колбасу. Как обычно, разделили его на десять частей и, как обычно, разгадали. И вот когда уже последний дожевал свою порцию и усердно облизался, кто-то смущенно сказал: «Братцы, заметил ли кто-нибудь, что в середине этого куска была дырочка?» Все сконфуженно засмеялись, догадываясь только теперь, что привезенная лошадь не была кобылой…

В этом долгом систематическом недоедании люди становились духовно низкими, крайне мелочными, грубыми и замкнутыми, обычно плохо вникали во всякие наставления, учились плохо.

Только лишь на основе материального удовлетворения человека могут возникать его духовные потребности, то есть потребности занятия умственным трудом, наукой, искусством. Когда же материальные потребности человека не удовлетворены, не возникают или же слабо возникают и духовные.

Бытие определяет сознание – так трактует философия. Александр Суворов эту же мысль, между прочим, выразил совсем просто: «Путь к сердцу русского солдата лежит через желудок». Я эти доводы хорошо прочувствовал на себе.

Однажды я заступился за товарища, невинно пострадавшего за то, что отказался отнести продукты не по назначению. Меня вызвал к себе в кабинет начальник курса.
 – Мальчишка, – с усмешкой сказал он, – ты всё ещё ищешь правды, её нет. Есть такая хорошая, очень характерная, украинская пословица: «Кожному рот дере ложка суха, и хто е на свити щоб був без гриха!» Я знал, что это говорит недалекий человек, но он говорил правду.

Глава 13
…И труп его от праведных изгнаний
Никто к кладбищу не отнёс;
И кровь с его глубокой раны
Лизал, ворча, домашний пес .
[Прим. 29. «Мцыри», М. Ю. Лермонтов]

Мои друзья по средней школе, В. Мантуленко, В. Богданов остались в Астрахани на трудовом фронте. Невесёлая участь постигла их там. Во время бомбардировки Астрахани Владимиру Мантуленко оторвало ногу выше колена. Он лежал в госпитале где-то глубоко в тылу, там женился. Затем, там же в госпитале познакомился с выздоравливающим лётчиком и уехал с ним в его часть. В части он летал на «Горбатых» (Ил-2) в качестве стрелка – радиста, штурмовал немцев под Сталинградом, был там сбит, но остался жив. Летал с протезом. Сейчас, уже в 1946 году, я узнал, что он закончил школу юристов и работает народным судьей.

[Прим. 30. Мантуленко Владимир Степанович (1924 г. р.), гв. мл. лейтенант. В РККА с 1942 г.; призван Усть-Лабинским РВК, Краснодарского края. Воевал на Сталинградском фронте; был командиром звена в 44-м гв. штурмовом авиаполку 16-й возд. дивизии. В декабре 1942 г., возвращаясь с задания со звеном штурмовиков ИЛ-2, на высоте 2500 м заметил группу «Юнкерсов-88», идущих на бомбежку в тыл наших войск. Командуя звеном, вступил в бой с противником. В воздушном бою сбил одного «Ю-88», а остальные повернули назад. На боевом счету ранее имел 3 сбитых вражеских самолета, 2 танка, 10 автомашин с грузами.
29.01.1943 г. был тяжело ранен в левую ногу, в госпитале ногу ампутировали, и он был демобилизован по инвалидности.
Усть-Лабинским райвоенкоматом 30.07.1944 г. было направлено представление Мантуленко В.С. к ордену «Красная Звезда», но Указом Президиума Верховного Совета СССР от 06.11.1945 г. он был награжден орденом «Отечественной войны II степени» (см. стр. 233-235 в базе данных по Указу в электронном банке документов ЦАМО Российской Федерации «Подвиг народа»).
С 1947 по 1953 год как народный судья руководил народным судом II участка Курганинского района Краснодарского края. Увековечен на памятной мемориальной плите на здании суда в г. Курганинск в списке сотрудников районного суда, участников ВОВ]. 

[Прим. 31. В 1961 году в рамках борьбы с культом личности город Сталинград был переименован в Волгоград].

Владимир Богданов где-то в степи под Астраханью рыл окопы. Работали почти круглые сутки, спали тут же в окопах, в грязи, сырости. Жили впроголодь. От авиации оставались одни лишь воспоминания. И он разочаровался. Его пылкая, впечатлительная натура не могла выдержать всех этих трудностей, предложенных жизнью и усиленных войной.

Он стоял в карауле, где обычно всегда от вынужденного безделья приходят кошмарные мысли. Теплый степной ветерок, запах травы, чистое голубое небо, тихое обаяние ночи навеяли в его душу тоску, отчаянье, и он застрелился. Он выстрелил себе в сердце и сразу умер. Хоронили его без почестей, так как он, застрелившись, оголил пост и оставил на произвол судьбы свою винтовку. Два грубых пожилых солдата из хозяйственной части отвезли его окровавленное тело от бензохранилища, которое он охранял в эту ночь и похоронили без гроба где-то далеко в Калмыцкой степи, ничем не отметив его могилы…

Я невольно припомнил тот памятный вечер, когда мы, все втроем, Богданов, Мантуленко и я, полные счастья, жизни, счастливых надежд, расставались со средней школой. Богданов взял гитару и тихо спел романс «Девушки». Мягки и задушевны были звуки его голоса. Девушки тепло провожали нас в далекий, самостоятельный путь, а мы мечтали о будущем, но никто не угадал его.
 
…Широка и безлюдна Калмыцкая степь. Никто не придет, никто не проведает могилы разочаровавшегося юноши, никто не положит на неё цветов… Там лишь голодные волки бегают по ночам, да холодный ветер колышет высокий, сухой ковыль…

Глава 14
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось,
Как много в нём отозвалось .
[Прим. 32. «Евгений Онегин», А.С.Пушкин]

Было позднее лето 1943 года. Немцы были отогнаны от Курска и Орла и, терпя поражение за поражением, откатывались на запад. Москва уже давала первые салюты фронту. Академия собиралась переезжать в Москву, в свои корпуса в Петровском парке. Нас сняли с лекций и предложили те же работы, только в обратном порядке. Моторы теперь уже с третьего этажа спускались вниз, и везде слышалась наша «слушательская будничная» песня: «Раз – два – взяли! Ещё – взяли!» – Но теперь эта песня звучала веселее: ехали в Москву, в столицу, а там много нового, исторического, интересного.

В пятнадцати эшелонах товарных поездов мы прибыли в столицу. Здесь нас ожидала совсем другая жизнь, совершенно противоположная «свердловской блокаде». Начали с внешнего вида. Нашу старую засаленную форму с уже наклевывающимися сзади дырочками приказали снять. Одели в новую шерстяную офицерскую форму, выдали материал для хромовых сапог. Далее, как слушателей академии нас перевели на положение офицеров. Погоны с буквами «В.А.» (московские девушки переводили: Влюбленный Антропос) заменили серебряными, с одним просветом, но без звездочек – общепринятыми погонами слушателей академии. Это избавляло нас от надоедливых приветствий всех младших командиров. Назначили стипендию 300 руб. на первом и 475 руб. на втором курсе. Когда было закончено с внешним видом, нам разрешили посмотреть Москву. Прежде всего, мы решили посмотреть метро. Спустились на станции «Динамо». Нас поразила чистота и исключительное изящество работы. Всё сияло вокруг. Я не видел себя, но друг мой сиял, как и все новички в метро. Всегда, между прочим, видно человека, впервые попавшего сюда: он обычно умилённо улыбается, а лицо его светится восторгом.

Подземные дворцы открывались под землёю. Посмотрели станции «Динамо», «Сокол», «Площадь Маяковского»  [Прим. 33. Станция «Маяковская»], «Белорусскую» и на станции «Площадь Свердлова»  [Прим. 34. С 1990 г. - «Театральная»] поднялись в центре Москвы. Посетили Исторический музей, музей Ленина, Красную площадь. Красная площадь мне всегда представлялась на картинах и фото почему-то шире и длинней.

С полмесяца я изучал Москву, посетил много музеев, кинотеатров, планетарий, Большой театр. Но, чтобы изучить Москву, нужен, по крайней мере, год. Потом, военному человеку рассматривать Москву крайне неудобно: много внимания приходится уделять приветствиям, в отношении которых в Москве тогда было очень строго. Часто, увлекшись изучением Москвы, ребята попадали в комендатуру.

Москва возрождалась, поднимая дух москвичей. Уже гремели победные залпы. Помню, это был салют за Киев. Навсегда останется он в памяти. Мы с другом прибыли на Красную площадь, чтобы ближе видеть происходившее.

22-00 – грянул первый залп, и Москва осветилась. Со всех сторон в воздухе полетели красные, зеленые, синие и белые ракеты; они рассыпались вверху, пересекаясь там, высоко над Спасской башней Кремля, над кремлевскими курантами. Москва ликовала. На крышах домов стояли люди и кричали невесть что, выражая этим криком свою радость.

Я испытывал сильный подъем духа и бурлящее чувство гордости за свою родную страну, за наш непобедимый русский народ. Все суетились, все хотели куда-то бежать, никак не стоялось на месте. Мы тоже побежали, сами не зная, зачем и куда; какое-то возвышенное чувство подхватило нас, и мы не могли уже остановиться. Все бежали. Вдруг, прямо с разбега, на шее друга, который бежал впереди меня, повисла какая-то молоденькая девушка, она обвила его шею своими нежными руками и крепко поцеловала его в лоб. В ту же секунду она скрылась в толпе. Так московская девушка выразила свою радость, поцеловав, видимо, первого попавшегося офицера. А друг стоял, ошеломленный неожиданностью. Счастливая улыбка играла на его устах. Он успел разглядеть её красивое восторженное лицо, горящие, полные слез, глаза, нежные, пухлые руки.
 – Где она есть?.. Такая хогошая, поцеловала бы ещё раз... – как-то мечтательно, улыбаясь, медленно прошептал он, немного картавя, и вдруг резко отскочил в сторону, больно задетый в суете каким-то велосипедом.

Глава 15
Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть сумел .
[Прим. 35. «Евгений Онегин», А.С.Пушкин]

Мы спустились в метро.
 – М-да!.. Хогошая была дивчина..., – нескромно вздохнул мой друг и мило улыбнулся, всё ещё находясь под впечатлением только что случившегося.
 – А тут не болит? – И я указал на бок, куда его ударило велосипедом. Он посмотрел на меня, и мы оба рассмеялись.

Это был Василий Петренко – замечательный человек, способный, одаренный парень. Рослый и крепкий, с выразительным румяным лицом, большим округлым лбом и веселыми карими глазами, он был привлекателен. На лбу его, образуя несколько продолговатых морщинок, придававших его лицу всегда сосредоточенное выражение, выделялся большой шрам – следы удара лошади когда-то в раннем детстве. Об этом он рассказывал так: «С добгым намегением я зашёл нашей кобыле сзади и хотел отогвать на задней ноге прилипший репях, но она, неблагодагная, так двинула меня ногой, что я оказался в куче навоза с газбитой головою».

Он говорил спокойно, с каким-то едва заметным приятным акцентом, мягким ласкающим баритоном, чуть-чуть картавя, что придавало его речи особенную прелесть и даже какое-то гипнотизирующее действие.

Он всегда был исключительно спокоен, в любом обществе держался весело и свободно, умел что-нибудь тонко подметить в людях и пустить крепкую, ядовитую шутку. Он был из тех людей, которых можно было слушать, не скучая, целые сутки, приятно отдаваясь обворожительным звукам их голоса.

По национальности он был украинец, родом из Полтавы. В противоположность большинству украинцев, он не был упрям и скуп, но воспринял эту тонкую нить юмора и прямой откровенности, которая свойственна только украинцам.

Отец Васьки когда-то плавал на Черном море. Он часто брал своего единственного сына на корабль. И ему понравилось быть на корабле, всей душой он полюбил море. Но жизнь была жестока к нему. Он рано потерял отца. С тех пор началась у него своя самостоятельная жизнь. Он драил машины на корабле, работал на камбузе, затем плавал юнгой на рыбацкой шхуне. Вскоре морская жизнь обернулась к нему обыденной, не нарядной своей стороной, романтика моря рассеялась, и он разочаровался.

Он не был из тех людей, кто впрягается в первый попавшийся хомут и тянет его до конца своей жизни. Была у него другая юношеская страсть – стать лётчиком. И он, разочаровавшись в первом своём увлечении, крепче схватился за второе. Его способная юношеская натура дерзала жизнь, хотела знать всё, и он взялся за учебу, посещая вечерние курсы, чтобы наверстать утерянное. Когда образовались спецшколы военно-воздушных сил, он в числе других смелых юношей подал в школу заявление. В учебе он успевал хорошо, всегда был чист и опрятен. Он как-то умел сочетать в себе полезное с приятным, шутку с серьезным делом, и за что бы ни брался, что бы ни выполнял, он всегда имел успех. Трудно сказать, в чём был секрет его успеха, но успех был всегда. Он сознательно контролировал своё поведение и если страстно увлекался чем-нибудь, то это были хорошие страсти. Отличником он закончил спецшколу и был послан в академию.

В академию он пришёл как человек с трезвым умом, твёрдо сложившимся взглядом на вещи. В его сознании не было ничего тёмного, непонятного, неразрешимого, на всё он имел своё определенное, глубоко убежденное, суждение. Но он никогда не спешил высказать свои мысли, всегда скромно слушал, наблюдая других.

Мысли свои он выражал шутками, поэтому, казалось, никогда не был серьёзен. Шутил же он всегда на родном украинском языке – немного грубом, зато исключительно точном, поэтому при первом знакомстве и сам казался немного грубым. Ко всему прочему, он замечательно и быстро рисовал. В нашем офицерском клубе академии висели портреты полководцев, писанные маслом на холсте – эту работу он выполнил в течение месяца.

Мы учились и воевали с ним вместе. Он погиб. И теперь передо мной лежит его истрёпанная и засаленная записная книжка, но как хорошо она говорит о душевной красоте, о внутреннем содержании этого человека.

Вот на первой странице:
«У человека должно быть всё прекрасно: и дела, и мысли, и одежда». Чехов.
«Ничто так легко сделать человеку, как быть скромным. И ничто так не ценится в человеке, как скромность».
«Любите книгу, она облегчит вам жизнь, она научит вас уважать человека и самих себя, она окрылит ваш ум и сердце чувством любви к миру, к человеку». М.Горький.
«Хотелось бы мне, дорогие товарищи, чтобы вы поверили друг в друга, поверили в то, что каждый из вас скрывает в себе множество ценнейших возможностей, не проснувшихся талантов, оригинальных мыслей, что каждый из вас великая ценность». М.Горький.
«К науке ведет не широкая дорога… И только тот достигнет её сияющих вершин, кто, не страшась трудностей, карабкается по её каменистым тропам». Маркс.
Когда у Карла Маркса спросили: Что Вы прежде всего цените в человеке?
 – Целеустремленность, – ответил ученый.
«У нас есть уверенность, что материя во всех своих превращениях остаётся вечно одной и той же, … поэтому с той же самой железной необходимостью, с какой она когда-нибудь истребит на земле свой высший цвет – мыслящий дух, она должна будет его снова породить где-нибудь в другом месте вселенной, в другое время». Ф.Энгельс.

Далее в записной книжке, наискосок её, переписана эпиграмма, видимо, с намёком на нач. курса Печёнкина:
«Нет, у него не лживый взгляд,
его глаза не лгут.
Они правдиво говорят,
что их владелец плут».
Р. Бернс, «К портрету духовного лица».

На подхалима старшину:
Бывалый щёголь, любитель власти,
тупой зубрила, собачьей масти;
купить – продать его легко,
фамилия – Николенко.

Далее пошли фронтовые записи.

Первый куплет начатого стиха:
«На улице полночь, свеча догорает,
полночные звезды видны…
Ты пишешь письмо мне, моя дорогая,
В пылающий адрес войны.
И долго ты пишешь его, дорогая,
закончишь – и примешься вновь,
зато я уверен: к переднему краю
прорвется такая любовь…»

Здесь же на полях схвачен чей-то портрет и далее:
«Нет, я не думал – дело молодое, –
Покуда не уехал на войну, –
Какое это счастье дорогое –
Иметь свою родную сторону».

Затем то ли предчувствие, то ли простая случайность:
«Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил –
На большой мне, знать, дороге
Умереть господь судил».
А.С. Пушкин, «Дорожные жалобы».

Далее следует много фронтовых заметок, адресов полевых почт и последние слова:
«И в чужой дали зарубежной,
О многом забыв на войне,
С сердечной тоскою мятежной
Грустил по родной стороне».

Глава 16
Ревут моторы. Взмах флажками –
И «Дуглас » в небе голубом…
Москва-красавица под нами,
В вираж ложимся над Кремлём.

[Прим. 36. Американский военно-транспортный самолёт Дуглас C-47 (Douglas C-47 «Skytrain»), поставлявшийся в СССР по ленд-лизу (всего около 700 машин) и широко использовавшийся в советской транспортной авиации. (Ленд-лиз  – государственная программа, по которой США поставляли своим союзникам во Второй мировой войне боеприпасы, технику и т.д. В частности, поставки по ленд-лизу из США в СССР составили около 11 млрд. долларов (в ценах 40-х годов))]

В бурной столичной жизни быстро неслось время. С каждым днём мы приобретали всё новые и новые знания, познавали законы авиации.

Сегодня мы в аэропорту. Тема занятий: снятие индикаторной мощности с работающего мотора с поднятием на высоту. Закончены последние сборы. Приёмники электродиаграмм вмонтированы вместо вторых свечей в нескольких цилиндрах. Все на своих местах. Ревут, прогреваясь, моторы, а у нас перед глазами электрический луч пишет график работы цилиндра в координатах «Р» (давление), «V» (объем).

Машина огромная, в ней можно ходить, не сгибаясь, во весь рост. Легковой автомобиль «М-1»

[Прим. 37. Имеется в виду советский легковой автомобиль ГАЗ М 1, «Эмка», серийно выпускавшийся на Горьковском автомобильном заводе с 1936 по 1942 год]

свободно устанавливается в её фюзеляже. Наше классное отделение в одиннадцать человек вместилось в самолёт, но мест хватит ещё на столько же.

Наконец, стартёр разрешает нам старт. Машина плавно развивает скорость, хвост поднимается кверху, толчок, ещё толчок, и мы повисли в воздухе.

Говорят, в воздухе страшно, но это, по-моему, говорит тот, кто не был там. И, напротив, я, например, всегда, когда поднимался в воздух, меня охватывало чувство воодушевления, подъёма, все мышцы наполнялись какой-то внутренней, неудержимой энергией, и я испытывал захлёбывающееся удовольствие от чувства быстрой скорости. Правда, в первый раз ещё, когда я вылез из самолёта, земля как-то немного качалась под ногами и немного тошнило, но это было только вначале.

«Дуглас» набирал высоту. Мы следили за показаниями приборов и данные записывали к себе в тетрадь.

Высота 5000 метров. Наша работа была завершена. Пилот сбавил обороты и большими виражами начал спуск. Я закончил свою работу и посмотрел через плексиглас. Земли все ещё не было видно. Под нами, внизу, висели облака, тонкой, пушистой пеленою закрывающие землю. А вокруг раскинулось безбрежное, лазурное царство, чистое, как море, и лишь кое-где подёрнутое мелкой рябью серебристых облаков. И вверху, над головою, тянулось такое же лазурное море без конца и без краю, и по нему, как бы торжествуя и смеясь, катилось ослепительное солнце.

Плавно ныряя среди мелких облаков, быстро неслась наша машина. Навстречу ей стремительно мчались нависшие над землей облака.

Круг, ещё круг, и мы прорезали облачность. Под нами, во всей своей красоте, раскинулась Москва; через центр её длинной сверкающей лентой потянулась Москва – река. Охваченный башнями и зубчатой стеной, с воздуха, точно как в учебнике Шестакова, раскинулся Кремль, возле него – Красная площадь, а рядом, величественно упираясь в небо башнями колоколов, красовался собор Василия Блаженного…

Ко мне подошёл Вася Петренко, на лице его сиял восторг. Он наклонился:
 – Кто-то из наших предков сказал: «В Москве человек сильнее чувствует себя русским. Я хочу добавить – НАД Москвой это чувство ещё заметнее». Самолёт, между тем, шёл на посадку. Внизу мелькнули Петровский парк, Ленинградское шоссе, и мы почти неслышно коснулись земли…

Глава 17
Не вдруг увянет наша младость,
Не вдруг восторги бросят нас …
И неожиданную радость
Ещё обнимем мы не раз .
[Прим. 38. «Кавказский пленник», А.С. Пушкин]

Мы заканчивали программу первого курса и должны были уже идти в отпуск. Но шла война, и разъезжать было не время. Отдохнуть же умственно было необходимо, и нам предложили провести отпуск на лесозаготовках.

Желая развеяться и предвкушая свободную жизнь в тайге, мы прибыли к месту работы – станцию Михнево, деревня Кузьминки,   

[Прим. 39. Так у автора. По-видимому, имеется в виду деревня Кузьмино, Михневского городского подчинения, Ступинского района Московской области]

находящуюся в 50 км от Москвы. Это была небольшая, утопающая в роще деревушка на самом берегу реки. По одну сторону от неё тянулся густой сосновый лес. В этом лесу на лесозаготовках уже проводили свой отпуск московские студенты (правда, именно студентов среди них было мало. 

[Прим. 40. Автор намекает на то, что большинство составляли студентки]).

И нам ничего не оставалось, как отпуск проводить вместе, в этой чарующей природе.

Начались знакомства: здесь на свободе, на лоне природы, все были очень впечатлительны, ну и, конечно, вскоре… неравнодушны.

Днём мы работали в лесу, а вечера проводили вместе. По вечерам в роще и над рекой непрерывно слышались звонкие напевы, веселые голоса слушателей и студенток.

Вначале веселились все вместе – играли, танцевали, затем незаметно по парам все расходились кто куда: в рощу, к реке, на пруд.

Везде на чистом воздухе глубоко дышала грудь. После всего пережитого, после «Свердловской блокады» и шумной столичной жизни, после непрерывной учебы, приятно было здесь, в деревенской глуши, внимать лесной тишине, наслаждаться природой.

Здесь судьба свела меня с замечательной девушкой – студенткой 3 курса Московского университета. Звали её Аннушкой. Она привлекала к себе какой-то невыразимой, увлекательной простотой, силою и чистотой души, скромностью и красотою. По своей чистоте и манере держаться Аннушка сильно напоминала Олю Карел, которая отвела где-то в груди моей уголок для неё, как равной себе. И всё вокруг переменилось – всё стало ласковей, приятней, всё озарялось теплом, приобретало новый смысл, прелесть, силу.… Как-то по-иному звучало всё вокруг, значительнее становилось каждое слово…

Тихие лунные вечера всегда мы проводили вместе в березовой роще на берегу реки. Тихо было вокруг. Только приветливо шуршали листья, да в быстрой речке плескалась вода. Где-то далеко-далеко слышались переливы гармошки, из соседней деревни доносился весёлый девичий напев.… Затем всё утихало, и лишь только лай деревенских собак да мычание какого-нибудь телёнка нарушали ночную тишину.

В этой тишине, в этой мирной деревенской жизни, в этом лае собак, таилось что-то родное, уже прожитое, но волнующее грудь. Счастливые, как никогда, очарованные природой, долго мы сидели с Аннушкой вдвоём на ветвистой карче у самой реки.…Толковали о прошлом, мечтали о будущем, а между тем, из тихо уснувшей деревни уже слышались первые петухи…

Но счастье военного человека обманчиво и недолго. На следующий вечер я сидел арестованный на тёмной гауптвахте районной комендатуры.

Случилось это так. Вечером приехал к нам в лес начальник курса. Он сообщил, что на станции Михнево кто-то ворует заготовленные нами дрова. И он предложил мне пойти на ночь к дровам и поймать вора. «С вашим телосложением, я думаю, вы с этой работой справитесь», – пошутил он, но на всякий случай приказал получить пистолет. Было уже поздно. Я расписался за пистолет, сунул его в карман комбинезона и направился на станцию. Дорога шла через тайгу, до станции было 10 км в направлении от Москвы. Москва всё ещё находилась на военном положении. По вечерам, торжественно и медленно, внушая тревогу, поднимались со всех окраин Москвы стратостаты воздушного заграждения. На город всё ещё прорывались воздушные пираты, в Москве ещё ловили диверсантов.

Я жалел о потерянном вечере и решил хорошо проучить зазнавшегося негодяя, воровавшего дрова.

Наконец, я дошёл до станции, обошёл вокруг дров и решил в них выбрать тайное место, откуда можно будет хорошо наблюдать и самому быть незамеченному. Я нашёл такое укрытие, залез в него и стал ждать…

Было уже около одиннадцати часов вечера. Ночь обещала быть тихой и лунной. Я задумался: что там теперь делает Аннушка, ищет, наверное, меня… Вот я завтра ей расскажу, как я поймаю…

Вдруг сзади меня что-то треснуло, упало, и зашатался весь штабель.

«Опа – есть!» – мелькнуло в голове, и я выглянул из-за поленьев: на дровах стояли два патруля с направленными на меня винтовками.
 – Встать! Руки вверх!! – быстро скомандовал один и щёлкнул затвором.

Я так и подскочил от неожиданности и почему-то хотел бежать, но сразу пришёл в себя и осмотрелся. Замечтавшись, я не слышал, как подползли патрули; они давно заметили мое странное поведение и следили за мной.
 – Почему прячетесь? Кто Вы такой?

Я, наконец, окончательно пришёл в себя, ко мне вернулся дар речи, вздохнул и рассмеялся, догадываясь, за кого они меня принимают. Я же действительно был похож на диверсанта. На мне был широкий авиационный комбинезон (наша рабочая форма), большие солдатские сапоги и не было фуражки – в лесу я не любил её носить. В кармане комбинезона лежал пистолет, право на который я не успел оформить.
Я стал пояснять свою личность.
 – Сказки! Документы? – не сводя с меня винтовки, требовал патруль. Другой патруль зашёл с другой стороны и целился мне в спину.

Я зачем-то порылся в карманах комбинезона, хотя хорошо знал, что все документы остались дома в парадной форме.
 – Вы арестованы! Следуйте вперед! Разберёмся в комендатуре!
 – Нет – уже спокойно ответил я ему, – никуда я не пойду! Я нахожусь на посту, и если вы подозреваете во мне диверсанта, то охраняйте меня, покуда я буду охранять дрова, а утром разберёмся, – и я, сдерживая смех, присел на полено, желая показать, что разговор на этом закончен. В ответ на это патруль два раза выстрелил в воздух – это был какой-то сигнал: вскоре прибежали ещё два патруля и лейтенант пехоты.

С лейтенантом мы договорились, что один патруль будет до утра охранять дрова, а я обязан явиться в комендатуру, поскольку у меня нет никаких документов. Не подчиниться военному патрулю я не имел права, так как пост мой нигде не был зарегистрирован, и я не был похож на часового.

Впереди шёл солдат, я – в середине, сзади остальные патрули и лейтенант – все трое держали винтовки, направленные мне в спину. Из железнодорожного театра как раз вышли люди. Вскоре вокруг нас собралось около дюжины любопытных зевак, которые бежали рядом, стараясь забежать вперед.
 – Поймали!! Поймали!! – шептали вокруг.
 – Смотри, каких здоровых бросают, сволочи! Он с тремя справится!!!
 – А видно, он просто так в руки не дался, смотри, как волосы взлохмачены!
 – Отстреливался, слышал?
 – А он ещё и улыбается, сволочь!..

Наконец, добрались до комендатуры.
 – Кажется, поймана крупная птичка, – вполголоса сказал лейтенант дежурному.

Я знал, что будет обыск, и пистолет решил отдать сам, – никто не догадался до этого сделать обыск «диверсанту». Но это было необдуманно – меня чуть не застрелили при этом. Когда в руках «диверсанта» появился пистолет, все вскочили.
 – Возьмите вот на время, а то перестрелял бы я ваших молокососов, будь я действительно тем, за кого вы меня принимаете, – язвил я, желая чем-нибудь оскорбить патрулей, завязавших эту неприятную историю.
 – Документы?
– Нет никаких, – меня обыскали и повели по длинному коридору, в самом конце его заперли в камеру. Закрылась тяжёлая дверь, и впервые за мною загремел засов – меня запирали.

В карцере было сыро, темно и чем-то неприятно пахло. Вверху было маленькое окошко с решёткою, через которое падал луч света на стену. Меня давил смех: я был обитателем этой интересной квартиры. Впотьмах я нащупал какую-то опору и хотел было уже опуститься на неё, но это оказались чьи-то ноги. В углу что-то заерзало, засопело и с яростью долго начало чесаться, затем чихнуло (воздух был очень спёртый), и, наконец, оттуда послышалось:
 – Кажется, кого-то воткнули ко мне? – говорил грубым сонным басом, видимо, ещё молодой человек, судя по голосу.
 – Да! Берегитесь! Немецкий диверсант!

Мы разговорились. Это был молодой артиллерист, ехавший в Москву домой после ранения. Арестовали его за неправильно оформленные документы (тогда в Москве порядки были строгие).

Вдруг щелкнул замок, загремел засов и вошёл солдат. Меня вызывали на допрос. Я взглянул на часы: было 4 часа ночи. Солдат провёл меня по коридору и ввел в кабинет. Там, щурясь от электрической лампочки, сидел за столом старший лейтенант. Он недоверчиво оглядел меня с ног до головы.
 – Кто вы такой?
 – Слушатель военно-воздушной академии, – не без гордости спокойно ответил ему я.
 – Гм! Здорово! Но наши патрули нашли вас прятавшимся в соломе?
 – Нет, не в соломе, а в дровах.
 – Всё равно. У вас, значит, нет никаких документов, а в кармане нашли пистолет. Объясните всё это.
 – Пистолет я сам отдал дежурному, хотя мог бы поступить иначе, будь я действительно тем, за кого вы меня принимаете. – И я подробно рассказал ему обо всём.
 – Свежо предание, но верится с трудом, – вздохнул следователь, – но у вас нет никаких документов, скажем, чем вы докажете, что вы не дезертир? Утром я позвоню, а до утра – здесь осталось недолго – придется побыть у нас. – И, как бы оправдываясь, начал:
 – Да, я знаю вашу академию, знаю и Соколова-Соколёнка, я ездил туда учиться, но …э…
 – Должно быть, не сдали приёмных экзаменов? – хотелось мне чем-нибудь уколоть этого следователя за всю эту ненужную историю. Вины я за собой не чувствовал и держался свободно. Следователь тоже немного сбросил высокомерие, и мы уже друзьями проговорили с ним до утра. Утром приехали из лесу и меня освободили, но долго, ещё долго слушатели звали меня диверсантом.

Глава 18
Москва! Москва! Любил тебя
Вечернею порою …
Курантов бой у стен Кремля,
Прогулки под землёю…

Хорошо жить в Москве… Много людей каждый день бегут по тротуарам её улиц, едут в метро, трамваях, автобусах, троллейбусах, автомобилях … Можно закружиться в таком круговороте людей … Но вот мне хочется поговорить с одним из семи миллионов этих людей. Я не знаю квартиры этого человека, не знаю даже, где она, в какой стороне этого большого, шумного города…

Для этого я делаю всего несколько шагов и закрываюсь в будке телефона-автомата, которую можно встретить на каждом переулке Москвы и даже в метро.

Спокойно набираю номер, так как уверен, что не услышу в ответ раздражённый голос телефонистки: «Занято!» Через несколько минут цепь соединена автоматом реле.
 – С добрым утром, Аннушка!!.. – Это удовольствие я покупаю за десять копеек.

Или вы заблудились в большой многолюдной Москве. Вы бродите по её бесчисленным улицам, то и дело спрашивая дорогу у москвичей. Но одни вас посылают в одну сторону, другие – в совершенно противоположную.

Вы нервничаете, вы ругаетесь… Но всё напрасно: спускайтесь в любом спуске в метро и там, под Москвой, вы сразу разберётесь в том, в чём вы не могли разобраться в Москве. Убедительные схемы и надписи на станциях пояснят вам всё.

Или, наконец, вам захотелось узнать самое точное время, но у вас нет хороших часов. Тогда вы заходите в тот же телефон-автомат и набираете номер: К-4-05-45.

В ту же минуту спокойным голосом трубка скажет вам самое точное московское время. Таким образом, вы покупаете себе часы за десять копеек, причем, самые точные часы. Вы можете быть спокойны и за себя, и за них: их у вас не украдут, вас за них не убьют.

Мы любовались Москвой. Загорелые и весёлые, снова полные жизни и кипучей энергии, мы весело проводили оставшиеся дни нашего отпуска. Помню, однажды мы с Васей решили посетить государственную консерваторию. Мы старались посетить все культурные учреждения, и теперь очередь дошла до консерватории. В Большом зале Государственной консерватории Союза ССР давали в тот вечер концерт народные артисты Литовской ССР супруги Блантер.

[Прим. 41. Здесь Блантер – вымышленная фамилия, как и звание – хотя звание народного артиста Литовской ССР было установлено в 1941 г., первое присуждение состоялось только в 1945 г.].

Обычно такие концерты в консерватории посещают люди, разбирающиеся в музыке – артисты, дирижеры, композиторы и прочие работники искусства.

Когда мы вошли в фойе, нас сразу удивила пестрота и разнообразие костюмов посетителей. Было, похоже, что мы попали не в консерваторию, а на маскарад. Как видно, уважая того или иного композитора, эти работники искусства сами подражали ему даже во внешней форме. Иначе мы не могли объяснить причины таких странных нарядов. Одни были одеты в старые западноевропейские костюмы, другие во фраки с длинной полой сзади. Военных там было двое: я да Вася…
 – Видно, попали мы не в свою семейку, – сказал мне друг, взглядом указывая на пожилого мужчину с длинной бородой, – но ничего, заплатили по 45 руб. и выдержим этот маскарад до конца.

Мы заняли свои места в концертном зале. Вскоре открылась бархатная занавесь и артисты представились слушателям. Занимая почти всю сцену, на постаменте стоял большой орган, серебряные трубы его голосников матово поблескивали со сцены.

Концерт состоял из двух частей – первую занимал он, играя на скрипке, вторую она, – играя на пианино.

Опять появился артист на сцене, вежливо поклонился слушателям, взял поднесенную ему скрипку и начал играть. Мы с другом плохо, вернее совсем не разбирались в серьёзной классической музыке и стали скучать. А артист всё играл и играл. Но я не понимал ничего, мне казалось, что скрипка его то визжала, как тупая пила, то дребезжала, как упавшее ведро, то кричала как кот, которому наступили на ногу. Во всяком случае, она производила на меня такое впечатление. Вася испытывал то же самое.

Прошло минут двадцать. Артист всё продолжал играть, причем лицо его при этом то выражало страшный испуг, то расплывалось в улыбке.

Нам это скоро надоело, мы ничего не понимали, и чтобы чем-нибудь заняться, стали рассматривать своих соседей. Впереди нас сидел толстый мужчина с восковой лысиной на голове. Одет он был просто, по-домашнему, на руках его ёрзал малыш, видимо, по необходимости, случайно попавший в этот зал, как и мы.
 – Папа, а, папа, а скоро дядя кончит?

Но папа ничего не слышал, он был поглощен музыкой.
 – Папа, а, папа, как дядя этот ящик перепилит, так и домой пойдем?

Мы шёпотом засмеялись. В зале все напряжённо с большим увлечением слушали музыку, а у Васькиного соседа в черном фраке, худого и бледного, от восторга на глазах даже показались слезы. Он несколько раз поворачивался к Ваське, чтобы поделиться своим восторгом, но всякий раз у Васьки было кислое, скучающее лицо, и он с недоумением отворачивался. Закончилась, наконец, первая часть. Вторая часть, мы рассчитывали, будет интереснее.

Артистка села за пианино в профиль к слушателю, и в зале полилась однообразная, скучная для нас музыка. Минут десять мы ещё крепились, потом переглянулись с другом, он меня понял без слов, и оба громко чмыхнули; мы не могли уже удержаться от хохота. На нас набросились соседи.
 – Тикаемо! – крикнул мне друг, и под общее недовольство окружающих мы выскочили из консерватории. На улице мы насмеялись вволю. Смеялись над собой: насколько мы слабы были в этой области искусства. И нужно было наверстать этот пробел, чтобы быть всесторонне развитым человеком.
 – Трохы ны высыдилы, копиек ище на трыдцять оставалось, – заключил Вася, и мы спустились в метро.

Этот случай нам лишний раз показал, как многому нужно учиться, что мы ещё были большие невежды.

По вечерам встречался с Анею, мы были по-прежнему внимательны друг к другу. Помню, в последний вечер своего отпуска я достал билеты в Центральный театр Красной Армии (ЦТКА). Там шла премьера «Фронт» Корнейчука. От Петровского парка до театра было далеко. С Анею мы поднялись из метро, чтобы пересесть дальше на трамвай. Московский трамвай, между прочим, ничем не отличался вечером от трамваев, скажем, Краснодара или Астрахани. Он всегда переполнен людьми, люди висят на подножках. Особенно плохо в часы смен.

Я с трудом пробил место для Ани, сам встал одной ногой на какую-то опору. Давились, стонали, ругались люди. Трамвай тронулся. Вдруг какая-то баба с мешком, пытаясь удержаться, схватилась изо всей силы за мой погон и оторвала его вместе с пуговицей. Трамвай двигался. Я соскочил, но ни бабы, ни погона мне найти не удалось: было уже темно. Без погон в театр ехать было нельзя, с одним погоном – тем более. Я попытался ощупью найти погон на асфальте шоссе, но бежали машины с тусклыми синими огнями, найти погон было невозможно.
 – Вот жаль..., – смеялась Аня.
 – Ну – жаль: были бы целы плечи, а погоны на них всегда повесить можно.
 – Говорят, дурная примета – потерять погон.
 – А я в дурные приметы не верю.
 – А в хорошие?
 – В хорошие? В хорошие верю. Никогда не садиться в московский трамвай – это хорошая примета.

Так прошёл последний вечер моего отпуска. Начались занятия. Мы уже обвыклись, втянулись за год в учебу и не было уже тех трудностей, которые испытывались в первых двух семестрах на первом курсе. Каждый установил себе строгий распорядок дня, и день от этого как бы раздвинулся, на всё хватало времени. В академии восстановилась отличная система преподавания, кроме того, многое доверялось самостоятельной работе слушателей, и каждый с увлечением погружался в учебу.

Правда, командный и профессорский состав академии нас, молодых, недолюбливали. Они называли нас «октябрятами», считали выскочками и недостойными ещё учиться в академии. Но отличной учебой мы оправдывали себя, и генерал-лейтенант Соколов-Соколёнок всегда гордился молодыми академиками.

Так в напряжённой учебе и бурной столичной жизни быстро бежало время. 

Глава 19
За дымкой синеющей дали
Остался наш город большой…
Когда-то о встрече мечтали…
Теперь расставались с Москвой .
[Прим. 42. «Московский вальс» (неточная цитата),  стихи О. Фадеев, музыка А. Лепин]

Между тем наша армия развивала наступление. Фронт пополнялся новыми боевыми машинами – Ил-2, Як-9, Ла-5, Ла-7, Ту-2 и др. Авиация испытывала недостаток в людях: лётчиках, инженерах, техниках, мотористах. В академии началась спешка. Срочно был выпущен пятый курс, четвертые курсы выпускались по сокращённой программе.

Наши вторые курсы трех факультетов стали готовить к срочному выпуску уже не инженерами, а техниками. Мы были достаточно хорошо для этого подготовлены теоретически, но практики, эксплуатационной и жизненной, рабочей практики у нас совершенно не было. Программы резко переменились. Нам давали самое важное, самое необходимое в практической работе и, наконец, направили для самостоятельной эксплуатационной практики на 4 месяца в город Вольск.

Товарным эшелоном мы прибыли в этот город. Здесь нас ожидала трудная жизнь. Стараясь приблизить эксплуатацию самолётов и моторов как можно ближе к фронтовым условиям, нам умышленно усложняли условия жизни и работы.

Чтобы улучшить дисциплину в практической работе, резко ограничили во всех правах; это, конечно, было для пользы дела, но полковое начальство в этом отношении во многом перегибало, доходя до крайностей, до комизма.

Разместились на аэродроме над самой Волгой. Здесь мы до последнего винтика разбирали, а затем собирали самолёт, запускали моторы, пробовали их на разных режимах. В этой работе, в спешке люди вымазывались в масло и сажу и лишь только белые зубы да глаза определяли человека.

Для поднятия дисциплины в каждое классное отделение командиром отделения назначили фронтовиков, тоже присланных сюда для срочной переподготовки. Какой-нибудь ефрейтор, ограниченный и бестолковый, но приехавший с фронта, требовал себя уважать и приветствовать, что нас смешило до смерти. К нам попал именно такой человек. Наше классное отделение в долгой учебе крепко сжилось. Мы уважали друг друга, каждый знал до тонкостей товарища. Ефрейтор был по-другому воспитан, он был груб и высокомерен. Он имел перед нами то преимущество, что был на фронте и имел звание – ефрейтор (!). В армии же ценится главное – звание, остальное совершенно не важно. Мы между собою смеялись над ним, над его ограниченностью. Чтобы грубо не называть его дураком, мы вежливо называли его – конфуженный. А он, глупый, не догадывался, что над ним смеются, и даже гордился этим.

Располагались в городе в казарме. Одна койка стояла поверх другой. Экономливое начальство казарму никогда не топило, она отапливалась телами слушателей и всегда пахла потом, портянками, аммиаком. Шерстяное обмундирование предложили снять, взамен его выдали рабочее. Гимнастерка мне попалась маленькая, узкая, как распашонка, она угрожающе трещала в плечах, а рукава настолько были коротки, что едва закрывали локти, и длинные кисти рук некрасиво болтались открытыми. Здесь, в спешке, неважен был внешний вид, важно было чем-нибудь ухудшить, усложнить всё, чтобы, как говорили, приблизиться к фронтовым условиям. Брюки были ещё меньше, ноги плотно обтягивались в них, как у солдат Петра I, а когда приходилось присесть, они подозрительно трещали, и рука невольно шла назад – убедиться – всё ли в порядке.

Но особенный интерес представляли ботинки – они были 46 размера. 43 номера для моей ноги не нашлось, и мне дали имевшийся 46. Они были настолько велики, что я не задумывался над тем, какой ботинок на какую ногу одевать – это было абсолютно всё равно. Правда, когда я стоял по команде «смирно», они от самых каблуков уже расходились в стороны и выглядели очень забавно. Всю эту форму украшали обмотки, по два метра длины каждая. Короче, когда одевался в эту форму, то больше походил на карикатуру из «Крокодила», чем на русского солдата: ноги, обтянутые брюками и перемотанные обмотками до колен, казались особенно тонкими и длинными, на концах их были привязаны (именно привязаны) колоссальные ботинки – 46 размер.

Часто приходилось бегать, и горе было тогда, когда один такой полуметровый ботинок зацеплялся за другой: расцепить их уже не удавалось и приходилось идти по инерции на всех на четырех…
 – Эх, Галю! Галю! Та чи ты познала б свого Васыля в цих штанях? – мечтательно вздохнул Вася, зашивая лопнувшие штаны и вспоминая своё знакомство в деревне Кузьминки. – А ни знала б, сказала: геть от мэнэ, угод собачий.

Я сидел рядом с ним и, вытянув ноги, с улыбкой рассматривал свои ботинки. Он посмотрел на меня и расхохотался:
 – Мне кажется, Дмитрий, что ты особенно забавно выглядишь в этой форме.
 – Ну, это, положим, потому, что ты себя не видишь, – и мы забавлялись над собой.

Дисциплина всё усиливалась. В этом отношении тыловые солдафоны доходили до крайностей. Например, чтобы выйти из казармы, скажем, в туалетную или курилку, надо было доложить об этом дневальному, затем воткнуть красный флажок против соответствующей графы на доске – «уборная», «курилка» и пр. Возвращаясь, опять доложить дневальному и снять флажок. Над этим можно было только посмеяться.
 – Разрешите доложить? – обратился, помню, Вася к дневальному.
 – Да, пожалуйста.
 – Слушатель Петгенко возвгатился с убогной.

Товарищи засмеялись. Тут только Вася заметил нашего ефрейтора, который счел нетерпимым в его присутствии такие выражения и решил прочесть мораль. Ефрейтор подошёл к Васе, вытянулся и начал «регулировать».

Но Вася его не слушал. Он стоял молча и через плечо ефрейтора принялся читать стенную газету. Ефрейтор, наконец, успокоился и хотел уходить.
 – Товагищ ефгейтог, – невинно обратился к нему Вася, – можно будет у вас закугить?
Вася вообще не курил, но этим он хотел показать ефрейтору, что от его «регулировки» ничего не осталось. Ефрейтор запылал от ярости:
 – Нет! Я не курю!
 – А я думал, что вы кугящий…

С тех пор они взъелись друг на друга. Ефрейтор, пользуясь своей властью, «солил» Ваське, Васька, пользуясь своей исключительной находчивостью, мстил ефрейтору.

Однажды ефрейтор запутался в ответах по конструкции «Бел – аэрокобры»,

[Прим. 43. Американский истребитель Bell P-39 Airacobra фирмы «Белл Эркрафт Корпорэйшн» (США), поставлявшийся в СССР по ленд-лизу (более 4500 машин). На P-39 летал целый ряд самых результативных советских асов, в т.ч. Александр Покрышкин]

он не знал, какой длины английский дюйм.
 – Да что вы путаете! Покажите, какой длины английский дюйм! – кричал на него инструктор.

Ефрейтор оглянулся на сидящих товарищей, надеясь, что кто-нибудь ему подскажет, но все договорились молчать.

Тогда догадливый Васька высунул ему из-под стола руку, согнутую в кулаке и, помахивая ею, показал по локоть. Догадливый ефрейтор сразу сообразил, что ему помогают, и точно так же с радостью показал инструктору…

Хохотали все до слез. Хохотал и инструктор. Вася опозорил ефрейтора…

…Спешно изучали устав караульной службы. Часто ходили в караул. Охраняли что нужно и не нужно. Особенно тягостно было стоять часовым: сознание положения привязанной дворняжки, которой запретили чем бы то ни было заниматься, больно терзало самолюбие. Этого безделья я физически не мог переносить. Я убедился, что самое страшное наказание для человека – это запретить ему чем бы то ни было заниматься. И караул для меня был страшным наказанием. «Дежурный, дневальный отвязался» – очень характерная фраза. Питались так же, как и в Свердловске, только здесь вместо капусты была тыква в разных видах. В нашей столовой придерживались того, доказанного в войну, принципа, что «три ведра воды заменят сто грамм масла» и щедро поили нас священной волжской водой. Твёрдых веществ в супе было мало, а догадливый начальник столовой всегда считал выгоднее продать кое-что на сторону, чем отдать ненасытным слушателям.

Здесь всё делалось по команде, причем добивались такого автоматизма, что сознание почти атрофировалось. Однажды вели строем в столовую. Командир вышел, забыв приказать снять шапки. Так и ели все в шапках. Этот военный автоматизм приводил к комическим последствиям – вскоре, закончив практику, мы ехали на фронт. В Москве последний раз пошли в кино. Шла картина «Брат героя».

[Прим. 44. «Брат героя» – художественный фильм по мотивам повести Л. Кассиля " Черемыш – брат героя". Год выпуска: 1940. Производство: Киностудия "Союздетфильм"].

Три года нас учили подниматься, приветствуя входящего преподавателя, три года мы поднимались по пять, шесть раз на день. И вот, когда в кино на экране показали входящего преподавателя и ученики в классе встали, мы с другом тоже встали в зрительном зале и вытянулись по команде «смирно». Соседи с недоумением смотрели на нас…

Здесь, на практике, тыловые офицеры держались очень высокомерно, не вникали в суть дела и всегда внутренний беспорядок старались скрыть внешним порядком. Песком посыпали дорожки, заставляли трамбовать двор. Как надоели нам дрова: перекладывали мы их с места на место во дворе – всё никак не нравилось начальству. Носили их на какое-то место для того, чтобы другие носили обратно.
 – Носымся це мы с цимы дговами, як дугный со ступою, – говорил Васька.

В углу двора у высокого забора находился уличный туалет. В этот же угол приходили бабы торговать тыквой. Тут же была вырыта яма, куда стекала всякая нечисть. Эту яму не огородили, и туда часто падали.

От этих заведений несло жуткое зловоние, однако здесь шла оживленная торговля. Бабы брали втридорога, зная, что голодный человек всегда купит. Этот запах не отбивал аппетит и у покупателей. Они жевали тыкву тут же, не отходя от ямы, так как покупать запрещалось, за это сажали на гауптвахту.

Всё это место, с уборною, ямой, забором, торговцами и покупателями называлось у нас – «торговая точка». И какой только тыквы не было здесь на «торговой» точке! Тыква вареная, тыква сушеная, тыква пареная, тыквенные семечки, пирожки с тыквой и, наконец, какое-то желтое, неприятное на вид, тыквенное варенье. Из-за изобилия тыквы в этом городе мы называли его – Тыквоград.
 – Слухай сюды, диду. Ось возьмы своей баби щетку, а бо будэшь волоса пгычосувать, – менял Вася какую-то щетку на тыкву.
 – Зачем она мне: я уже лысый, – отвечал дед.
 – Возьмить, возьмить, пыль будыте с лысыны смахувать – торговался голодный Васька.
 – А це, титко, ще у вас в гогшку?
 – Тыквенное варенье.
 – А ну? О, як дитскый понос, мабудь не догого стое? – но щетка и здесь не шла в ход, и Васька со злости выбросил её в яму.

Торговки здесь были все спекулянтки, ребята с ними не церемонились и на «торговой точке» всегда стоял шум.

Меня назначили редактором «стенной газеты». Трудно было выпустить газету интересной, так как никто не хотел принимать участия в ней – командиров критиковать не разрешалось, а рядового критиковать было уже лишним: он и без того был унижен, лишен всякой инициативы. В похвалах редактора он тоже не нуждался. Я был сам редактором, сам корреспондентом и любым членом редакции. Правда, Вася помогал мне художественно оформить газету. Тут уж он укладывал свой богатый юмор и урожденный талант художника, чтобы по-своему, двусмысленно изобразить карикатуру, сделать её чем-нибудь похожей на ненавистного ефрейтора. Комсомольская организация, как назло, поручила ему помочь ефрейтору теоретически в учебе.

Обычно я выпускал газету, а Вася, скрепя сердце, учил ефрейтора грамоте. В нашем классном отделении все люди были способные, все были отобраны приемным конкурсом в академию, и ефрейтор среди этого отборного коллектива казался невыразимо ограниченным и безнадёжно тупым человеком. Вася не видел плодов своей работы и страшно злился. Его большого терпения здесь не хватало. Он возненавидел ефрейтора и физически не мог его переносить.
  – Знаешь, Дмитрий, нет хуже сознания того, что командует тобою глупый, много ниже тебя человек, нет хуже ему подчиняться! – говорил с досадой Вася.

Он нигде не упускал случая посмеяться над ефрейтором. Помню, мы были дежурным отделением. Спали в рабочем корпусе. Попросту, по-солдатски ребята растянулись прямо на полу. Ефрейтор на полу не ложился: он боялся осквернить этим честь своего звания. Он долго где-то ходил, возвратился с какими-то медицинскими носилками на ножках и улегся в них.

Часа в два ночи меня разбудил Вася, на устах его играла лукавая улыбка.
 – Помоги..., – прошептал он, указывая на носилки. В них, раскрывши рот, крепко спал ефрейтор. Я понял друга с полуслова.

Мы осторожно подняли носилки со спящим ефрейтором и отнесли их в заброшенный умывальник. Там мы опустили их в какую-то грязную лужу на цементном полу. Когда мы закрыли дверь умывальника, я взглянул на Ваську. Он был доволен, как человек, открывший новый закон физики. Я же не мог удержаться от хохота, представляя, как проснувшийся ефрейтор будет шлепать босыми ногами по воде и, поднявши руки, искать впотьмах двери.

Утро было спокойное. Ефрейтор не желал разглашать случившееся, чтобы избежать насмешек. Над ним и без того уже смеялись, стоило ему только появиться на глаза.

Дело в том, что, будучи дежурным по роте и разгоняя покупателей на «торговой точке», он как-то, сам ли, или его толкнул кто-то (скорее всего, последнее), но он во всем своём боевом снаряжении, с ножом и противогазом, рухнул в эту самую яму у забора. Закатываясь от хохота, ребята нарочно долго вытаскивали ефрейтора из ямы. Наконец, он вылез. С него текло, противогаз был полон, а он стоял, согнувшись, нижняя челюсть его дрожала, глаза выкатывались из орбит, а вокруг распространялось жуткое зловоние. Затем его посадили на носилки и под общий хохот и свист унесли в баню.

И теперь только при одном его появлении губы невольно складывались в улыбку, а стоило ему что-нибудь начать говорить, как все заражались дружным, веселым хохотом…

…Через каждую неделю из лабораторий мы ходили на аэродром. Практика вскоре надоела. Вначале, когда знакомились с конструкцией, это представляло некоторый интерес, теперь же, когда всё уже было знакомо до мелочей, это надоело и мы, вымазанные в масле, уныло вертели гайки.

Однажды мы строем возвращались с аэродрома. У наших ворот, у высокой ограды стояла женщина с узелком в руках, и у меня как-то невольно вырвалось: «В воскресенье мать – старушка к воротам тюрьмы пришла»…
 – «…И в платку годному сыну пегедачу пгинесла», – докончил Вася, который шёл в строю за моей спиной.

Ребята засмеялись: этот высокий забор, часовые – всё это действительно было похоже на тюрьму. Это всё слышал командир взвода.
 – Взвод … Стой! – скомандовал он, когда мы вошли во двор. – Кто сказал о старушке?!! А?!!

Все молчали. Взвод был сплочён, «легавых» не было, не выдадут – знал командир взвода. Тогда он отобрал первых попавшихся трёх человек и приказал отправить на губу (гауптвахту), если виновные не сознаются.

Мы знали, что ребята нас не выдадут и пострадают невинно. Словно сговорившись, мы с Васькой отмерили из строя два шага и развернулись. Командир взвода удивился, но мы ему давно уже надоели «за длинный язык», и он решил наказать.
 – Взвод, смирно! За систематические реплики трое суток губы каждому!

Тут же с нас сняли обмотки, ремень, а я отвязал (я их отвязывал) и свои ботинки – 46 размер, они, упрямые, никак не хотели держаться на ногах без обмоток и то и дело зацеплялись один за другой…

В таком наряде, босиком, с ботинками в руках мы направились на гарнизонную губу. Настроение было прекрасное, даже приподнятое: это был первый раз, и в этом чувствовалось что-то новое, интересное; только для морального разнообразия мне давно хотелось попасть на губу.

У Васи было настолько весёлое самочувствие, что он не выдержал и запел:
Люблю я летом с удочкой
Над речкою сидеть.
Бутылку водки с рюмочкой
В запас с собой иметь.

Мы вошли в подвал в сопровождении часового. Здесь было человек двадцать провинившихся военных разных родов войск, много было и наших «академиков». Здесь с азартом, из-за плеча, одни играли в карты, другие пели песни, лёжа на соломе, третьи сидели, задумавшись.
 – Товарищи, внимание! – при входе нас громко закричал какой-то арестованный артиллерист, сильно похожий на заслуженного артиста РСФСР – Алейникова.
 – Внимание, товарищи! – повторил он, – на курорт города «Тыквограда» приехали ещё два отдыхающих! – и все с бурным восторгом сыграли нам «туш».

Мы уселись в углу.
 – Шо то воно за солдат, як вин и губы ны бачив, – сказал Вася и с удовольствием растянулся на соломе.

Скоро все обжились.
 – Как, от вашего ефрейтора теперь не пахнет? – обратился к Васе один арестованный «академик».
 – Нет, а что?
 – Это я его тогда сзади толкнул в яму.

Все засмеялись.
 – А ты теперь за что сидишь? – спросил его Васька.
 – Да… Ты же знаешь нашего ефрейтора, он не лучше вашего, тупица страшная! И взъелся на меня. Так я ему пообрезал ночью все пуговицы и крючки на брюках… Ну, и посмеялись же над ним при подъеме. Он бегал, ругался, держа штаны в руках. Ну, а потом меня случайно вывели на чистую воду – пуговицы-то я не спрятал – и вот дали путёвку на десять дней.

Время прошло незаметно, и нас выпустили. В казарме я нашёл для себя письмо. Писала Аня. Догадливая, она между строк моих писем читала всё, что я не хотел писать в строках.

Вдруг я получил телеграмму из дому: «Срочно приезжай, умер папа». Эту печальную весть я получил ещё в Москве перед самым отъездом, тяжело переносил, но тогда я приехать не мог. Мать телеграфировала мне в Вольск.

Дадут ли отпуск – и я безнадежно подал рапорт. На практических работах я успевал хорошо, и отпуск разрешили. Я надел свою парадную форму слушателя: шерстяные брюки и гимнастерку, авиационную фуражку, хромовые сапоги и 22 июля выехал из «Тыквограда» на теплоходе «Варяг». И – вот что значит внешний вид человека – третий помощник капитана, студентка, сдающая практику, была ко мне очень внимательна и устроила меня одного в уютной каюте на самом носу, хотя у меня и был билет третьего класса.

В окно мне открывались прекрасные виды на Волгу, а в свободное от дежурства время третий помощник заходила ко мне поболтать, и даже однажды принесла большой вкусный арбуз.

А я держался на высоте своего положения и думал: «Видала бы ты меня, дорогая, в моей «рабочей форме», в ботинках 46 размера, на одну ногу, ты бы отвернулась с презрением или бы сказала: «отведите этого солдата на корму, здесь мест нету».

В Сталинграде с пристани на железнодорожный вокзал я шёл через развалины города. Было жутко. Какие страшные разрушения принесла война! Я не видел ни одного уцелевшего здания; груды камня и песку да одинокие, почему-то уцелевшие трубы – вот всё, что осталось от этого большого города. И среди этих развалин, эхом отражаясь от высоких стен и завалившихся зданий, как-то торжественно и скорбно гремела музыка Сталинградской радиовещательной станции. Она вызывала тихую грусть по этому большому русскому городу – дважды герою.

[Прим. 45. По-видимому, автор имеет в виду оборону г. Царицын (впоследствии Сталинград) красными во время Гражданской войны в 1918-1919 гг. и оборону г. Сталинград (впоследствии Волгоград) во время Великой Отечественной войны].

Дома меня встретила моя племянница – Галя. Пять лет тому назад, уезжая, я помнил её совсем крошкою, ещё в пеленках. Мне ещё давали её подержать, а я, тогда ещё мальчишка, брал её неумеючи, неуклюже, причем голова её при этом почему-то у меня всегда была ниже ног. Теперь же Галя узнала меня по фотографии и выбежала навстречу:
 – Дядя Митя! – закричала она, и смело забралась ко мне на руки.

Да, я уже был дядей, хотя совсем отвык от детей. Галя стащила фуражку, рассматривала кокарду и расспрашивала обо всем.

Вечером вернулась с работы мать. Очень тягостно чувствовалось отсутствие отца. Каждая вещь напоминала о чём-нибудь. Не верилось, что его нет уже в живых, всё казалось, вот откроется дверь, – и он войдет, большой и широкий, чуть сгорбленный от старости, с полевой сумкою в руках, как когда-то входил, возвращаясь с работы, с пасеки.

Я загрустил. В станице остались одни старики да дети. Все ушли на фронт, и я уехал обратно…

…Между тем, эксплуатационная практика шла к концу. Сдали зачёты. Пять отлично, одно – хорошо, три благодарности, одно взыскание – был итог моей практики.

20 ноября мы выехали на Западный фронт. Проводы были не те, что в Краснодаре. Никто не вышел нас провожать.

Холодный ветер дул тогда в «Тыквограде», разыгралась метель.

Поезд тронулся. Прощай, Вольск-«Тыквоград»! Много тыквы твоей мы съели на «торговой точке», и Волгу пропустили через себя, заливая пустые желудки водой да чаем…
 

ЧАСТЬ 2
Глава 20
Уносится звездам навстречу
Стихающий шум городской,
И, верно, не раз этот вечер
Мы вспомним, товарищ, с тобой.

Поезд шёл на Западный фронт…

Настроение было приподнятое: впереди открывалась тревожная, полная неизвестностей жизнь. Ехали на фронт в Западную Европу, а там чужие люди, чужие государства, и бог знает, что ждало каждого впереди.

Сердце сосала какая-то тревожная тоска: вернёмся ли домой, в Россию, или, может быть, суждено остаться там, где-то в неведомых, чужих краях. Все были щедры и добры друг с другом, ближе, роднее стали друзья.

Над Москвой разыгралась метель. Я сидел в душной теплушке и через влажное стекло долго глядел вслед удаляющейся Москве. С каждым стуком колес она всё больше и больше окутывалась поднявшейся метелью и, наконец, последние башни её скрылись в закружившихся хлопьях пушистого снега.

С щемящей болью я глядел ей вслед: прощай, Москва, прощай, бурная студенческая жизнь, прощай, академия. Много приятных воспоминаний останется о тебе. Вернёмся ли опять в твои аудитории?

 – Ну, что загрустил? Мы ещё вернёмся, – угадал мои мысли Вася. – Как к Берлину дойдем, так и вернёмся! Непременно вернёмся! – говорил он.

На станциях, где останавливался поезд, сразу наступало оживление. Бежали торговки с пирожками, солдаты с котелками бежали за кипятком, везде была суета, оживленно шла торговля.

Крики и плач провожающих переплетались с весёлыми песнями солдат. Из теплушек валил дым, и облака пара стелились в морозном воздухе. У одной из теплушек, надрываясь в истерике, кричала старуха, провожая своего сына на фронт, а из теплушки, звонко заливаясь, лилась солдатская песня:
Ох, вставала я ранёхонько,
Да умывалася чистёхонько.

Её дружно подхватили:
Калинка, малинка моя,
Да в саду ягода, малинка моя.

И, выделяясь среди общего шума голосов и мягкой мелодии баяна, чей-то озорной, звонкий голосок, надрываясь, выкрикивал:
Калинка, малинка моя,
Да расстегнулася ширинка моя.

Рядом с вагоном, стараясь прикрыться шинелью, два солдата меняли сухой паек на водку. Подъезжали машины, грузили боеприпасы, снаряжение, продукты, тёплое обмундирование. Людей провожали на войну…

Чем дальше поезд отходил от Москвы, тем чаще и чаще стали наблюдаться страшные последствия войны. Порою на полустанках было всё сожжено, разрушено, только высокие трубы одиноко стояли на пустыре, да холодный ветер нёс пепел в глаза.

Осиротевшие и голодные ходили дети, прося милостыню. Эти картины сосущей скорбью сводили душу. Но одновременно с этим щемящим чувством, там, где-то далеко в груди, зарождалось новое, ещё не знакомое чувство, чувство своего национального оскорбления, чувство злобы, борьбы, чувство мести, – справедливой, жестокой мести…
Мести за всё: за невинно разрушенные наши города и села, за наших русских ребятишек-сирот, за поруганную старость наших отцов и матерей.

Голодные дети как будто говорили: «Дядя, ты видишь, я тоже русский, я ещё маленький, но меня уже сделали сиротою …дядя, ты тоже русский, ты сильный, большой, у тебя есть винтовка … ты отомсти за меня этим немцам».

И каждый солдат проникался этим высоким чувством, оно росло и росло, становилось превыше всего, клокотало внутри, заполняя грудь.

Глава 21
То ли дело рюмка рому,
Ночью – сон, поутру – чай.
То ли дело, братцы, дома…
Ну, пошёл же … погоняй .
[Прим. 46. «Дорожные жалобы», А. С. Пушкин]

Поезд подходил к границам Польши. Опять разыгралась метель. Хлопья вились вокруг, всё серебрилось перед глазами, густой снег бился в окно теплушки, ветер гудел в проводах…

Поезд то шёл полным ходом, звонко отбивая колесами на стрелках полустанков, то останавливался, не разберёшь, где, и долго, тревожно кричал в метель…

Мы подъезжали к фронту.

Поезд остановился в одной из лесных деревушек Польши, эшелон дальше не шёл.

Было раннее утро. Метель утихла. Я выглянул в окно: сплошная, без примеси ель росла по обе стороны дороги. Каждое дерево было так статно, так пышно, словно на подбор, как отборная рать, и всё тонуло в лебяжьей, ослепительной белизне только что выпавшего снега.

Снег лежал на широких ветвях елей, серебрился между зелеными веточками круглыми нежными пушинками. Солнце только поднималось, бросая от елей длинные, мягкие тени. В чистом морозном воздухе ярко серебрился пушистый ковер снега. Было красиво, как в сказке…

«Как хорошо, – мелькнула мысль, – и почему я раньше не видел этой красоты зимы и леса, и только теперь, когда над жизнью нависла опасность, так обаятельна, так прекрасна стала природа».

Мы выгрузились. Назначения у всех были на разные участки фронта, и далее каждый должен был добираться, как сможет.

У меня, Васи и ещё одного товарища, Серафима Рязанова было назначение в 229-ю авиационную дивизию 4-й Воздушной Армии на 2-м Белорусском фронте.

Втроем мы тронулись в путь. Пробираться приходилось по-разному. То мы ехали на попутных товарных поездах, прямо на платформах, то в теплушке, набитой людьми так густо, что спать можно было только стоя.

О пассажирских поездах и теплых крытых вокзалах здесь можно было только вспоминать – с неделю тому назад здесь прокатился фронт, опустошая всё на своём пути.

Спать, вернее, дремать, приходилось под открытым небом, прижавшись друг к другу. С неба часто сыпался снег, засыпая за воротник, а в серой шинели да тонком летнем обмундировании особенно сильно освежало тело, всё промерзало до костей.

К тому же, уже чувствовались, ползая по спине, непрошенные квартиранты.
Их развелось за дорогу так много, что можно было тащить из-под рубахи прямо руками.

Шла война, и к этому неизбежному следствию её нужно было привыкать.
 – Смотги вон – Сегафим… – с улыбкой моргнул Вася, глазами указывая на Серафима Рязанова.

Серафим стоял у раскаленной железной печки, что-то доставал из-под рубахи и бросал на печку; это «что-то» падало и трещало, а он весь сиял от удовольствия, наслаждаясь справедливой местью…

Глава 22
Фронт – налево, фронт – направо…
И в февральской вьюжной мгле
Смертный бой идет кровавый,
Смертный бой – не ради славы –
Ради жизни на земле!!!
[Прим. 47. «Василий Тёркин», А.Т. Твардовский]

Второй Белорусский фронт, прорвав сильно укрепленную линию немцев и успешно развивая наступление, быстро продвигался на Запад.

Авиация активно поддерживала наступление наземных частей. В воздухе непрерывно слышался гул моторов, и эскадрилья за эскадрильей шли машины к переднему краю.

В нескольких километрах от передовой, за густым сосновым лесом, на длинной, узкой площадке располагался действующий аэродром 163-го гвардейского истребительного полка.   

[Прим. 48. 163-й ГИАП (Гвардейский истребительный авиационный полк) - Феодосийский Краснознамённый, ордена Суворова полк  (ранее - 249-й ИАП) – получил звание Гвардейского в апреле 1944 года «за образцовое выполнение боевых задач и проявленные при этом мужество и героизм». К концу войны полк имел более 20 Благодарностей от Верховного Главнокомандующего; в полку было 11 Героев Советского Союза. Ныне это  81-й Гвардейский Феодосийский Краснознамённый ордена Суворова ракетный полк].

По-над самым лесом, а кое-где прямо в лесу, замаскированные ветками елей, стояли боевые машины. Сегодня стояла лётная погода, и на аэродроме шла оживленная, кипучая жизнь.

С оглушительным шумом, подскакивая на ухабах, рулили самолёты со старта и на старт.

По аэродрому бежали пилоты с картами и шлемофонами в руках, суетились замасленные техники, слышались сирены бензо- и маслозаправщиков. Везде чувствовалось деловое напряжение, вызванное большим наступлением.

Возле самого леса, у маленького тупорылого истребителя Ла-7, 

[Прим. 49. Ла-7 — один из лучших серийных фронтовых истребителей конца Великой Отечественной войны, обладающий высокими лётно-техническими характеристиками (проект ОКБ-21 С.А.Лавочкина). Всего было выпущено 5753 самолёта Ла-7. На нём летали Маресьев А.П., Кожедуб И.Н (именно на таком самолёте И.Н. Кожедубу удалось первым из советских летчиков сбить реактивный истребитель Ме-262)]

спустив ноги с плоскости и глубоко запустив руки в мотор, ковырялся техник самолёта. Машина только вернулась с полёта, и он проверял мотор.

Весело напевая, рядом с ним, с большой тряпкой в руках и ведром керосина, вымазанный в сажу и масло, выполнял свои скромные обязанности моторист – он мыл машину. В песне его звучал веселый задор. В такт песне работая тряпкой, он с мягким южным акцентом напевал:
«В продолжении трёх лет
Я ношу её портрет;
Я ношу её портрет,
Может, зря, а может, нет…»

Мы подошли к нему:
 – Слушай, товарищ, как к штабу пройти? – спросил его Вася. Он перестал мыть самолёт и смерил нас напущенным, скептическим взглядом, с которым обычно старые солдаты встречают новичков. Лицо его было перемазано маслом и сажей, и нельзя было узнать, был ли он русский или нацмен.
 – Какой штаб? – важно спросил он
 – Штаб полка.

Моторист молча указал тряпкой на землянку в лесу и снова принялся мыть самолёт.
 – Что, к нам на помощь ребята? – радостно спросил техник, и, не отрываясь от работы, закричал:
 – Давайте, давайте, а то у нас недохват, задыхаемся!!

В землянке нас встретил инженер эскадрильи. Он бегло просмотрел наши документы.
 – Механики, значит, хорошо, хорошо! Ну, вы пойдете на машину № 29 к механику Михайлову.   

[Прим. 50. В 163 ГИАП служил  авиационный механик Михайлов Филипп Михайлович 1919 г.р.,  гв. ст. сержант. Место рождения: Воронежская обл., Воронцовский р-н, с. Пузево. Воевал на Юго-Западном, Южном, Закавказском, Северо-Кавказском фронтах, в Отдельной Приморской Армии, на 4-м Украинском и на 2-м Белорусском фронтах. Награды: медаль «За отвагу», медаль «За оборону Кавказа», медаль «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.», орден «Красная Звезда», юбилейный Орден Отечественной войны II степени, 1985 г.

Цитата из наградного листа:
Михайлов Филипп Михайлович (1919 г.р.), орден «Красная Звезда»: «Произвёл 5 крупных и 123 мелких ремонтов самолётов ЛАГГ-3 и Ла-5. Сменил 2 мотора.  На обслуживаемом им самолёте лётчиком сбито 5 самолётов противника. …28.8.44 г. на его самолёте выработался моторесурс, где требовалась замена мотора, и только благодаря кропотливому труду вместе с экипажем заменил мотор ранее срока на 14 часов».

Марина Михайловна Михайлова (г.Братск, Иркутская обл.) вспоминает: «Мой дедушка, Филипп  Михайлович Михайлов, жил в селе Пузево Воронежской области. Когда-то, во времена Петра I, в той местности была большая река и на этой реке строили корабли. В Пузево делали тело (пузо) корабля, в соседних сёлах Гвазда и Клёповка - тоже что-то делали с кораблями (гваздали и клепали вроде). Сейчас эту реку в некоторых местах можно перешагнуть. … После войны Филипп Михайлович женился, у него родилось 4 детей: дочь и три сына. Один из сыновей - Михаил - мой папа. Папа после школы уехал учиться и после учёбы перебрался на Дальний Восток. И в гости к дедушке с бабушкой мы приезжали редко, раз в несколько лет. Поэтому у меня мало воспоминаний о нём»]. 

Он там регулирует газораспределение – будете проходить у него фронтовую стажировку – резко говорил инженер, указывая на меня пальцем. – Вы – на машину № 36 – он указал на Ваську. Начнём с этого, – быстро, по-деловому распорядился инженер.

Он больше ничем не поинтересовался: излишние разговоры теперь были напрасны. Сама жизнь и сами люди покажут, кто они есть. Покажут лучше всяких красных слов и документов. И нужно было на первых порах не опозориться, не ударить лицом в грязь. То были всё школы, учеба, а теперь самостоятельная жизнь, и она началась у меня с самого трудного – прямо с фронта.

Мы попали в 163-й гвардейский, авиационный разведывательно-истребительный, Феодосийский, Краснознаменный, ордена Суворова 3-й степени полк. Полк гремел своей боевой славой по всей воздушной армии. Командовал им герой Советского Союза подполковник Казаченко -

[Прим. 51. Так у автора. Командир 163 го ГИАП, Герой Советского Союза (01.05.1943) гвардии подполковник Козаченко Пётр Константинович (1914 -1945). Воевал на Юго-Западном, Закавказском, 1 м Белорусском и 1 м Прибалтийском фронтах, 2 м Белорусском фронте. Другие награды: орден Красного Знамени (дважды), орден Александра Невского, орден Отечественной войны 1-й степени. Его именем названа улица в г. Коростень]

– молодой, но уже опытный лётчик-ас 1914 года рождения.

Размещался полк недалеко от гор. Остров Мазовецкий (Польша).   

[Прим. 52. Польское название – город Острув-Мазовецка, около 50 км к северо-востоку от Варшавы].

В 10–15 километрах впереди проходила передовая линия фронта, откуда часто слышалась канонада. Нас сводили в баню и сразу же переодели в теплое зимнее обмундирование. Дали большой ватный комбинезон, кожаную шапку, теплые собачьи унты. Во всём этом меховом наряде я казался громаден.

«Вот большой, как эсэсовец» – сказал какой-то гвардеец, с тех пор и пошло – «эС-эС» и «эС-эС». И придраться было нельзя: говорили С – Старшина, С – Сидоренко. Между прочим, в полку, пожалуй, не было такого человека, кому бы не дана была кличка, причём фамилия, имя и звание забывалось – звали только по кличкам. На ночь определили в землянку.

О, сколько было удовольствия в том, что спать можно было лёжа, что на голову не сыпался снег, что не ползали ненавистные квартиранты, что можно было лечь на солому и ноги вытянуть во всю длину! Кто был на фронте, тот знает, что это недостижимая мечта всякого солдата. Правда, в этой землянке часто капало сверху, а на полу всегда была вода, но в ней всё же не дул ветер, было тепло, она называлась жилищем.

Сразу же, во всём чувствовалась слаженность, четкий фронтовой порядок; всё было просто, целесообразно и очень строго в выполнении приказаний. Все жили одной мыслью, одним стремлением, ни у кого не было личных целей, мелких стремлений, и это делало людей величественней, красивее душой.

Горьким опытом, за долгое время войны мы научились воевать. Помню, в воздушных боях и высшем пилотаже рвалась обшивка элеронов истребителей. Нужно было менять элероны, но где их взять? Далеко в России производятся они.

[Прим. 52 А. Элерон - см. прим. 4, глава 1 http://www.proza.ru/2018/09/06/1537].

Но вот, откуда-то из-за леса, казалось, чудом, выезжала машина БАО.   

[Прим. 53. БАО - батальон аэродромного обслуживания (обеспечения)].

На ней аккуратно были сложены нужные элероны. Всё было учтено, предусмотрено.

Или мы перелетали на новый, ещё пустынный, разрушенный аэродром, там не было бензина, масла, боеприпасов, и самолёт, казалось, вынужден будет несколько часов бездействовать. Но вот, как из-под земли, как в сказке, сразу вырастали какие-то незнакомые нам люди, уставшие и измученные, с красными от бессонницы глазами. Они за несколько тысяч километров доставили нам бензин, масло, боеприпасы. Доставили вовремя. Для этого люди не жалели себя, ни с чем не посчитались. И так всюду, во всём чувствовалась четкая слаженность и прекрасная строгая организованность, организованность, которая называется порядком.

Кроме боевых машин истребителей Ла-7, к полку были приданы транспортная машина «Дуглас» и универсал По-2  -

[Прим. 54. Многоцелевой биплан У-2 (с 1944 г. переименован в По-2 в честь его создателя, конструктора Н.Н. Поликарпова) серийно производился с 1929 по 1953 г., выпущено около 33 тыс. машин. Шуточное название – Му-2]

– для мелких нужд. «Дуглас», кроме перевозки техсостава и техимущества с аэродрома на аэродром, часто летал по особым заданиям штаба армии – доставлял срочные грузы из Белостока и Варшавы, а также сбрасывал наших диверсантов в глубоком тылу немцев. Вася стажировался вторым бортмехаником на этой машине.

Я проходил фронтовую стажировку у техника Михайлова. Это был тот самый техник, который кричал нам: «…Давайте, давайте! А то мы не успеваем, задыхаемся».

Это был ещё молодой человек, спокойный, вдумчивый. Он на своих плечах выдержал все горечи и неудачи отступления, и теперь, в наступлении, всегда был в хорошем настроении, работал быстро, был на хорошем счету у командования. Мотористом у него был Шота Бабахан – это был маленький, забавный весельчак, всегда поющий или насвистывающий какую-нибудь мелодию. Энергия, казалось, так и била у него ключом, и он не знал, где её применить. По национальности он был не то грузин, не то осетин, но по характеру – самый типичный, горячий горец.

Чёрные брови его были согнуты дугой и высоко подняты над глазами, отчего лицо его всегда хранило какое-то возмущенное выражение. Когда же он слушал что-нибудь и открывал обязательно при этом рот, выражение лица его менялось, оно выражало испуг, ужас. И те, кто впервые встречался с ним, часто говорили: « Ну, чего ты возмущаешься?» или «ну вот, уже испугался»… Потом привыкали и тихо подсмеивались над ним. Характером он был нетерпелив и очень раздражителен, как всякий горец. У него никогда не хватало терпения выслушать своего собеседника до конца. С первых же слов он пытался угадать его мысль, но никогда не угадывал её, а из недослушанных слов делал свои неправильные выводы и тут же начинал критиковать. Мысли его, как у детей, перескакивали с одного на другое, начав одно, он обычно хватался за другое, в результате ничего не было доведено до конца – за что часто попадало ему от механика.

Шота слабо мог сдерживать свои чувства и часто предавался бессмысленному необузданному гневу или неудержимой радости. Охваченный радостью, он обычно кричал: «Поэма! Поэма!». Гвардейцы всё это тонко подмечали и весело забавлялись над ним. Он вначале сердился за частые шутки, потом смирился и принимал их как дружеские приветствия.

Друг Шоты Степан Верёвка работал тут же, на машине Михайлова оружейником. Он оказался прямой противоположностью своему товарищу. Это был спокойный и даже немного мешковатый украинец. Он дальше своего дела не совался, был спокоен, уравновешен. Когда начинал говорить, долго собирался с мыслями, говорил басом, медленно и всегда на своём родном украинском языке. Он редко выходил из себя и всегда удерживал от этого пылкого Шоту.
 – Ну, ладно, ладно, ны заидайся, ны твое дило, ходим! – и он тянул товарища от вечного спора, поддержать который Шота страстно любил.

Спокойная и ровная линия поведения Верёвки всегда располагала к нему товарищей. Может быть, эту недостающую в себе черту и любил Шота в товарище, но они были крепко связаны, дружны какой-то особой, суровой, мужской дружбой, вдвоем как бы дополняя друг друга, и вместе составляли одно целое.

Летал на машине Михайлова лётчик Катавасов, по национальности казах. Таким образом, экипаж состоял из разных национальностей: русский, грузин, украинец и казах – «интернациональное общество» – острили гвардейцы.

Спустя неделю меня вызвал инженер эскадрильи.
 – Ну, хватит вам там, у Михайлова бездельем заниматься! Думаю, освоились? Вот что: принимайте себе машину Ла-7 № 29. Доверяю вам новую машину. Надеюсь, оправдаете доверие. Мотористом возьмете себе «старика», оружейником я пошлю вам Антошина.   

[Прим. 55. В 163-м ГИАП действительно служил Антошин Владимир Григорьевич 29.05.1926 г.р., ефрейтор. Место рождения: Московская обл., г. Москва. Награды: медаль «За боевые заслуги», орден Отечественной войны II степени - юбилейный (1986). Выписка из наградного приказа по 163 ГИАП 229 ИАД 2 Белорусского фронта №: 11/н от 28.06.1945 г. на медаль: «Моториста авиационного 3-й эскадрильи ефрейтора Антошина Владимира Григорьевича… за то, что он обслужил материальную часть самолётов в 159 успешных боевых самолётовылетах без единого срыва боевого задания по его вине. В полевых условиях провёл 10 крупных, 100 средних и мелких ремонтов материальной части самолётов. Под руководством механика заменил 2 мотора, 10 цилиндров». Тем не менее, созданный автором юмористический литературный персонаж Антошин (Антоша), по-видимому, значительно отличается от его реального прототипа].

– Есть, принять новую машину Ла-7 № 29, – и я сразу ощутил какую, большую ответственность я брал на себя. Нужно было отвечать за новый боевой самолёт истребитель, и это была не крестьянская телега и не автомобиль, а грозное и исключительно сложное произведение техники. Один мотор имел 1800 лошадиных сил, а сколько агрегатов, автоматов! За всем надо было уследить. Мало того, не догляди механик машину, он погубит и невинного лётчика, что часто случалось в авиационной практике. Работа авиамеханика – это исключительно трудная работа, требующая особой внимательности и хорошего знания матчасти.

Лётчик слабо разбирается в конструкции. Он знает, что если возьмет ручку управления на себя, то самолёт пойдет вверх, подаст её вперед – он пойдет в пике, повернет её влево и легонько даст левой ногой – он сделает вираж, а как там сработают мотор, тяги, расчалки - лётчик не знает: он занят техникой пилотирования, воздушной стрельбой, показанием приборов, аэронавигацией, радио и прочим. Он верит, что механик дает ему исправный самолёт, он полностью положился на механика и доверяет ему.

Кроме того, механик должен отвечать за младших специалистов – моториста и оружейника.

… Среди длинного ряда новых, только что прилетевших на фронт машин, я нашёл машину № 29, сделал всё необходимое и запустил мотор. Опробовал его на всех режимах, работу агрегатов, расход масла, давление масла, бензина, работу гидросистемы и удивился: мотор на самолёте к боевым полётам не был пригоден – он перерасходовал масло, гнал его в нагнетатель. На заводе приемщик халатно отнесся к своей работе.

Нужно было менять мотор – работа в зимних условиях на полевом аэродроме без ангара – дней на 10. А фронт опять готовился к наступлению, он ждать не мог. Мне приказали заменить мотор в пять дней.

На фронте было так: если есть свободное время – спи, пей, пой, играй, занимайся чем угодно, но если уж требуется что-нибудь сделать – тогда, пожалуйста, не различай времени суток и пока не кончишь, – не отходи. Таков уж был закон гвардейцев.

Втроем – я, моторист и оружейник – мы принялись за работу. А погода, как назло, испортилась: на открытом аэродроме завывал ветер со снегом, руки мерзли, мотор обледенел, всё заносило снегом. Часто приходилось ложиться в снег под машину и долго работать поднятыми вверх руками, руки от этого отекали, деревенели, а масло неприятными холодными струйками стекало по рукам и накапливалось где-то подмышкой. От этого жутко неприятно липла к телу рубаха, всё тело казалось связанным, как в клею.

Работать надо было быстро и надежно, так как одна незашплинтованая гайка могла привести к остановке мотора, а значит, к гибели всего самолёта, к смерти лётчика. А гаек на самолёте – несколько тысяч!

Особенно неудобно было работать ночью с переносной электролампочкой. Морозы ночью усиливались, ключ примерзал к рукам, а замасленные, застывшие пальцы мало чувствовались, плохо сгибались, клонило ко сну. Тогда хотелось бросить всё и хоть на минуту уснуть, хотя бы тут же рядом, на плоскости. Но вспоминались слова командира полка героя Советского Союза Казаченко: «Гвардейцы, помните, на днях наступление… и каждой подвешенной бомбой, каждой завинченной гайкой вы вносите маленький вклад, из которого складывается большое общее дело – победа над врагом. Мы должны скорее освободить нашу землю от немцев… ведь что скажут нам наши крошки, сыновья и племянники, когда вырастут рабами, что скажут они нам, когда, появившись на свет, они пожалеют, что родились русскими…».

Вспоминалась клятва у гвардейского знамени. И снова приходилось брать окоченевшими руками примерзающий ключ, раздирать свинцовые веки и работать быстрее. Молодой оружейник на третью ночь не выдержал и уснул за работой, в руке его так и осталась замасленная недовинченная гайка. Я посмотрел на его маленький, курносый нос, вымазанный маслом, детское, пухлое лицо, и не стал будить.

Четыре дня и ночи продолжалась непрерывно эта работа, четыре дня и ночи не смыкались глаза, но работа была выполнена раньше срока. На машине ревел новый мотор, исправный, как швейцарские часы. На «гражданке» такое напряжение сил вряд ли возможно, но на фронте был другой закон жизни – закон войны – и люди становились другими. Закончив работы, мы втроем тут же растянулись на земле, подстелив самолётный чехол.   

[Прим. 56. Описанная автором ситуация – срочная замена мотора в полевых условиях – многократно возникала у его сослуживцев. Можно привести для примера несколько цитат из наградных листов авиационных механиков 163-го ГИАП:
Лавриненко Василий Алексеевич (1924 г.р.), медаль «За боевые заслуги»: «обслужил 100 боевых самолётовылетов без каких-либо происшествий или отказов. …В полевых условиях заменил 2 мотора и 6 цилиндров».
Захарчук Иван Семенович (1916 г.р.), орден «Красная Звезда»: «20.01.1945 г. тов. Захарчук в бригаде из 7 человек был оставлен на аэродроме Бель для замены моторов. Несмотря на плохую погоду и не считаясь со временем суток, тов. Захарчук организовал работу так, что замену моторов на 3-х самолётах произвёл на 5 суток раньше, чем обеспечил лётный состав материальной частью для выполнения боевых заданий по разведке войск противника».
Михайлов Филипп Михайлович (1919 г.р.), орден «Красная Звезда»: «Произвёл 5 крупных и и 123 мелких ремонтов самолётов ЛАГГ-3 и Ла-5. Сменил 2 мотора.  На обслуживаемом им самолёте лётчиком сбито 5 самолётов противника. …28.8.44 г. на его самолёте выработался моторесурс, где требовалась замена мотора и только благодаря кропотливому труду вместе с экипажем заменил мотор ранее срока на 14 часов»].

О своей жизни, между прочим, авиамеханики говорят так: «Кто в тюрьме не сидел и авиамехаником не работал, тот не человек: он жизни не видел и жизнь не поймёт». В те дни я крепко ощутил все трудности этой специальности.

Пришёл инженер.
 – Товарищ инженер, замену мотора произвёл. Всё в порядке. Самолёт готов к облёту.
 – Хорошо. Надежно сделано? Полетишь на нём в фюзеляже? А? – и он улыбнулся.
 – Полечу! – не столько я выразил своё желание лететь в темном фюзеляже, сколько старался удержать свой авторитет. Я думал, он шутит.
 – Хорошо, часа через два мы перелетаем на новый аэродром, полетите в фюзеляже. «Дуглас» всех не вместит. Ну, а сейчас, если самолёт готов, можете выспаться – и он ушёл.

«Теперь как раз уснёшь, – подумал я, – когда через два часа лететь без парашюта, на необлётанной машине, в темном фюзеляже, где летают только по необходимости».

Инженер тонко вёл свою политику воспитания технического состава. Я догадывался, что он, как новичку, хотел этим показать мне, что от моей работы зависит жизнь не только лётчика, но и моя личная.

Я ещё раз осмотрел самолёт, работу товарищей, проверил и без того уже много раз проверенные агрегаты, просмотрел контровку. Пришёл пилот.
 – Так, значит, летим вместе? – весело подмигнул он.
 – Полетим, – тем же тоном ответил я, и подумал: «Ты-то с парашютом, друг, а что я буду делать, если мы падать будем?»

Пилот помог мне влезть в узкий люк истребителя и закрыл за мною люк. Это была своего рода ловушка: отсюда без посторонней помощи выбраться было нельзя. Я улегся среди тросов и тяг управления, на самом дне фюзеляжа, вверху через небольшой уголок плексигласа был виден кусок голубого, чистого неба.
 – Ну, как, устроился? – спросил пилот.
 – Устроился. Только ты хорошо сажай самолёт, а то здесь, в хвосте, должно быть ударит правильно, – и подумал: «Бог его знает, может его и сажать не придется – сам сядет»…

Мы что-то долго рулили на старт. Наконец, мотор заревел, вся машина затряслась от разбега, толчок, ещё толчок, и я почувствовал, что мы отделились от земли.

«Господи, спаси меня, душу грешную» – подбодрился я шуткою и вдруг почувствовал уважение к машине: «Ревёт, тянет, поднимается. Так, так, тяни, тяни, родная, не подведи!!»

Как молодой механик, я не был ещё хорошо уверен в своей работе и, не то чувство страха, не то сознание своей беспомощности беспокоило меня. В случае, если откажет мотор, лётчик выпрыгнет с парашютом, я же был зажат, как мышь в мышеловке и должен был разделить участь своего самолёта.

Долго тянулось время. Из фюзеляжа ничего не было видно – ни пилота, ни земли, и я не знал, летим ли мы вверх, по горизонтали, или уже падаем к земле. Но вот тяга руля высоты пошла назад, мотор сбавил обороты, и я почувствовал, что мы идем на посадку.

Машина уже провалилась, и хвост спускался к низу, как вдруг со всей мощностью заревел мотор, и мы опять пошли на подъем. Сработали троса руля поворота, и я догадался: «Пилот плохо рассчитал посадку и, видно, ради меня решил зайти на второй круг».

Так оно и было – мы снова шли на посадку. Всё было исправно, работа выполнена хорошо, и мы благополучно приземлились на новом аэродроме.

Оружейник Антошин и моторист Ляшенко, перелетевшие на новый аэродром на «Дугласе», встретили машину. Они уже оборудовали стоянку самолёта и ожидали нас. Самолёт зарулил на стоянку, мотор заревел, прожигая свечи, и резко остановился. Я вылез из фюзеляжа.
 – Ну, вот и всё в порядке. Что говорить – работали мастера, золотые руки! – радостно толковал Антошин, довольный благополучным полётом. – Я бы тоже полетел в фюзеляже, да туда двоим не влезть, – добавил он сочувственно.
 – Ничего, не горюй, это не последняя перебазировка, на следующий аэродром полетим с тобою, – стараясь быть как можно официальней, сказал пилот и подмигнул мне глазом.

Антошин замялся.
 – Э… а пушки, пушки как? Стреляли? Не проверили? – дипломатически перевёл он разговор на другую тему.

Мы засмеялись.
 – Ну, а ты чего смеёшься? – набросился Антошин на пожилого моториста, который улыбался, сам не зная, чему, лишь бы поддержать компанию.

Моторист был человек уже пожилого возраста, боязливый и замкнутый. Трудно было узнать, что составляло внутреннюю жизнь этого человека. Он на совесть выполнял свои скромные обязанности: мыл и чистил самолёт, оборудовал стоянку, держал в порядке инструмент, а больше я от него ничего не требовал. Кстати сказать, об авиационных мотористах вообще. В авиации они носят не своё имя, так как к мотору у них никакого отношения нет. В их прямую обязанность входит – держать в чистоте машину, расчехлять и зачехлять самолёт на хвосте, когда техник пробует мотор, чтобы машина не встала на нос, а главное – чутко реагировать на оклики техника: «поддержи», «подай», «принеси» и др.

В противоположность мотористу, оружейник Антошин был молодой белокурый парень лет 18-19, высокий и тонкий. Лицо его, всегда перемазанное маслом, с облупившимся, вздёрнутым, чисто русским носом не могло помочь определить его возраст. Но зато когда он хорошо умывался, смывая сажу и масло с лица, возраст его резко определялся: он казался много моложе своих лет. Антоша – так звали его в полку гвардейцы.

Антоша стеснялся своей молодости. Он ещё был в том возрасте, когда люди хотят быть старше, чем они есть, и во всём пытался стяжать себе славу старого солдата: не умывался, плевал сквозь зубы, то и дело курил, силился говорить басом, ругал окружающих за глаза.
 – Вот, чёрт знает что, опять ключи порастащили! Ни черта не найдешь! Отдай жену дяде, а сам иди к соседке! – с напыщенной деловитостью ворчал он, как всегда, боясь адресовать свои слова по чьему-нибудь адресу. В этот день, видно в честь перебазировки, он умылся, помолодел и уж очень наглядна стала эта напущенная деловитость, она никак не шла, не соответствовала детскому выражению его лица.
 – Этот сын солнечной Грузии берет ключи и не приносит, – Антоша хотел уже было бежать к Шоте, но Шота сам бежал к нему.
 – Швейцарский ключ ты увёл у меня? А? – набросился Шота на Антошу.
 – Да я вот сам своих ключей после перебазировки не соберу. Мой-то ключ 19 на 22 у тебя?
 – Я отдал!
 – Не отдавал!
 – Отдал!

Шота быстрым движением вытер рукавом под носом, подтянул боками грязных рук спавшие штаны и пустился спорить, высоко махая тряпкой.
 – Та не заедайся, не заедайся, Шота, чуешь? Ось, нашовся той швейцарский ключ! – кричал Шоте с соседней машины Степан Верёвка.

Так в частом споре, суете, кропотливой работе проходит жизнь этих маленьких по специальности людей, труд которых почти не ценится в части, никем не замечаем, но на основе которого строится боевая слава лётчиков, инженеров и всего боевого полка.

Летал на машине пилот Александр Тарасов.   

[Прим. 57. В 163-м ГИАП воевал Тарасов Александр Андреевич 1920 г.р., гв. лейтенант. Сражался на Северо-Кавказском, Степном, 4-м Украинском, 2-м Белорусском фронтах. Награды - Орден Красной Звезды, Орден Отечественной войны II степени (1943), Орден Красного Знамени, медаль «За оборону Кавказа»].

Это был молодой, только что прибывший из школы лётчик, культурный, веселый парень, безрассудно влюблённый в свою Одессу – «душой и телом одессит», как он говорил о себе. Почти никогда с его уст не сходила мелодия:
Эх, Одесса, жемчужина у моря.
Эх, Одесса, видала много горя…

Летал он хорошо, но, как всякий молодой лётчик, плохо эксплуатировал мотор.

Я видел по мотору, что в полёте он не выдерживал температурный режим, часто перегревался, отчего не мог развить полную мощность, горели прокладки. У молодого лётчика ещё не хватало внимания за всем следить в полёте.
 – Ты посмотри там, Дмитрий, подлечи его, что-то он у меня в воздухе барахлит, – иногда говорил он, возвращаясь из полёта.

В таких случаях я просматривал мотор, садился в кабину, запускал его и пробовал на всех режимах. Мотор работал хорошо, и я ему ничего не делал.
 – Ну, как, Саша, мотор теперь? – спрашивал я его после следующего полёта.
 – О, что ты ему сделал?! Сегодня ревёт, как зверь! Работал исключительно! – восторженно отзывался он.

В порядке товарищеской беседы я толковал ему про режим мотора, он обещался соблюдать его (температура цилиндра 180–260 градусов), но в воздухе у него было так много работы, что он опять забывал про мотор, и это дорого обошлось ему впоследствии.

Новый аэродром возрождался. Непрерывно, одна за другой, садились боевые машины. Ревели моторы, суетились техники, подъезжали бензо- и маслозаправщики. Бойцы БАО заканчивали подготовку землянок, устанавливали печки, несли солому. Глубже в лесу мягко стелился дым из кухни столовой. Там распространялся запах жареной баранины, девушки БАО готовили нам ужин. Суетливый день шёл к концу. Наступил вечер. Плотно поужинав и разместившись в землянках, люди делились впечатлениями прожитого дня.

В лесу, у кухни я встретил Васю. Он шёл со своим мотористом из польской деревни.
 – Ты это откуда?
 – Был у поляков. Командиг нашего Ильи Мугомца (так Вася звал свой «Дуглас») приболел ангиной, просил молока раздобыть, – Вася показал бутылку и улыбнулся:
 – Ну и скупые же, чегти, – потом посмотрел на моториста, и они оба засмеялись.
 – Ну, как доволен «Муромцем»?
 – Хогоша машина. Мотогы новые. Два раза летал в Белосток. На пгошлой неделе бгосали десантников. Они у меня и сейчас пегед глазами стоят. Жалко ребят. Считай, на смегть сбгосили, – и он задумался.
 – Серафим-то наш, слышал, сегодня совсем опозорился. Говорят, вместо масла залил бензину: перепутал «БЗ» с «МЗ», – и мы посмеялись над нашим другом Серафимом Рязановым, которому никак не везло в полку.
 – Пагень, как пагень, а к фгонтовым условиям никак не пгывыкнет, – заключил Вася.
 – Ну, ладно, вы подождите, я сейчас снесу молоко, и вместе спать пойдем, – и Вася скрылся в темноте леса.

Моторист чмыхнул носом и вдруг опять захохотал.
 – Чего это ты?

Едва удерживаясь от давившего его хохота, моторист стал рассказывать:
 – Скромный парень, он тебе и не рассказал, как трудно досталась нам эта бутылка молока, – и моторист снова, видно что-то припоминая, закатился в хохоте. Потом он вытер кулаками влажные глаза и стал продолжать:
 – Скупая полячка, к которой мы зашли за молоком, никак не могла понять, чего мы от неё добиваемся. Вася применял всю свою сообразительность, разговаривая международным языком немого, но скупая полячка, видно, знала, чего у неё просят, и прикидывалась непонимающей. Тогда Вася, – тут моторист снова захохотал, – попросил меня встать на все четыре точки, уселся рядом на корточки и с озабоченным видом стал меня доить. Он поворачивался, аппетитно причмокивал и облизывался, а я стоял на четвереньках и, задравши голову, умоляюще глядел на полячку…

Ну, это уже было понятно на всех существующих языках, полячка сама засмеялась, что-то сказала своему сыну, и тот принес нам молока. Мы посмеялись вместе.
 – Ну, я пойду, поужинаю, – добавил моторист и ушёл к столовой.

Я уселся на пень, ожидая Васю, чтобы вместе идти спать. Ночь была тихая, лунная. Через вершины высоких елей пробивался лунный свет, пятнистыми переливами падая на снежный покров. В лесу было свежо и чисто, в морозном воздухе слышался душистый аромат хвои.

Я задумался над тем, что за люди эти поляки. Что за государство, что за национальность? Почему они в большинстве своём так неприветливо встречают русских? Впрочем, на их неприветливость обижаться было нельзя, так как внешне они были приветливы, даже слишком приветливы. Они не скажут вам просто: «Что?», а мягким льстивым, даже раболепным голосом протянут: «То цо то пан мовэ?», не скажут просто: «Что делаете?», а «То цо то пан робэ?»

Независимо от имущественного и социального положения у них принято называть друг друга – «пан», или соответственно для женщин – «пани», для девушек – «панёнка». Большинство этих «панов» живут очень бедно, ходят грязно, но время проводят праздно, почти не работают. «Це таки паны, шо на двох одни штаны» – метко оценил их Вася.

Девушки полячки исключительно красивы, скромны и нежны, в душе же – бессовестны и коварны. Многие русские солдаты навсегда не возвратились домой, соблазнившись их внешностью. Поляки делали им западню и бесследно расправлялись с ними. Поляки – это, пожалуй, самый коварный народ в Европе. Это те люди, которые сами чистят одной рукой вам сапоги, а другой взводят сзади курок пистолета, чтобы выстрелить затем вам в спину.

«Страна спекулянтов и убийц» – так неофициально назвал эту страну наш инженер, впрочем, официально он её называл - тоже не без юмора – «наши союзнички».

В лесу и на аэродроме глушились последние моторы. Всё затихало и только оклики часовых нарушали ночную тишину. Полк отдыхал, набираясь сил, всё было готово к наступлению.

Глава 23
То серьёзный, то потешный,
Нипочем – что дождь, что снег –
В бой, вперед, в огонь кромешный
Он идет, святой и грешный –
Русский чудо – человек .
[Прим. 58. «Василий Тёркин»,  А. Т. Твардовский]

Второй Белорусский фронт перешёл в наступление. Оборонительная линия немцев в первых и вторых эшелонах была прорвана, и они, оставляя всё на своём пути, откатывались на Запад. Авиация сеяла панику в тылах врага, бомбила коммуникации, парализовала транспорт, пути отступления.

На командном пункте полка стояло оживление. Весь лётный состав находился в землянке рядом с КП, ожидая боевых заданий. Лётчики – народ веселый, жизнерадостный, в землянке стоял шум, хохот, оживление. Одни, в ожидании полёта, играли в домино, другие – оживлённо обсуждали что-то, третьи – насвистывая, отдыхали на нарах на соломе. Одни летали парами на патрулирование и разведку, другие возвращались. У маленького окошка землянки, поставив лохматые собачьи унты прямо на низенький рубленый столик, от нечего делать, играли в карты старые матёрые асы полка:
 
Герой Советского Союза Князев,   

[Прим. 59. Князев Василий Александрович (1920–1968) – полковник, Герой Советского Союза (24.08.1943). В ноябре 1944 – мае 1945 гг. воевал в составе 163-го ГИАП 4-й ВА в небе Польши и Восточной Пруссии. Был награждён двумя орденами Ленина, двумя орденами Красного Знамени, орденом Александра Невского, двумя орденами Отечественной войны I степени, двумя орденами Красной Звезды, медалями. Его именем названа улица в Витебске] 

старший лейтенант Масягин,   

[Прим. 60. Так у автора. В 163-м ГИАП служил Мосягин Сергей Петрович, 1923 г.р., подполковник.  Место рождения - Московская обл., г. Бабушкин. Воевал на Южном, Закавказском, Северо-Кавказском, 4-м Украинском, 2-м Белорусском фронтах.  Награды: орден Красной Звезды (дважды), орден Отечественной войны II степени (боевой, в 1943 г.), орден Красного Знамени (дважды), причём во второй раз представление к ордену было подписано командиром 163 ГИАП Петром Константиновичем Козаченко 17 марта 1945 г, т.е. за день до его гибели!!!). В июне 1945 г. С.П.Мосягин был представлен к званию Героя Советского Союза (представление подписано маршалом Рокоссовским), но дали только орден Александра Невского] 

капитан Кулагин,   

[Прим. 61. Кулагин Андрей Михайлович (1921-1980) – знаменитый советский лётчик-ас, полковник авиации. Герой Советского Союза (01.07.1944). Сражался с немецкими войсками в небе на Южном, Закавказском, Северо-Кавказском, 2-м Белорусском фронтах и в Отдельной Приморской Армии. С июля 1943 г. воевал в составе 163-го ГИАП 4-й ВА. Среди наград три ордена Красного Знамени, орден Александра Невского, орден Отечественной войны I степени (1943 г.), орден Красной Звезды, орден «Знак Почёта», медали. В Минске на фасаде дома № 80 по проспекту Независимости, в память о герое установлена мемориальная доска]

капитан Харламов.   

[Прим. 62. Харламов Семён Ильич (1921–1990), генерал-полковник авиации, Герой Советского Союза (23.02.1945). Воевал на Южном, Закавказском, Северо-Кавказском, 4-м Украинском и 2-м Белорусском фронтах. С 29 марта 1945 года гвардии майор Харламов — командир 163-го гвардейского истребительного авиационного полка. Был награждён орденами Ленина, Октябрьской Революции, Красного Знамени (пять раз), Александра Невского, Отечественной войны 2 степени (1943), Красной Звезды (дважды), медалями.  Один из девяти граждан СССР-России  обладателей золотой медали Международной федерации  аэронавтики (ФАИ). Был главным консультантом фильма «В бой идут одни «старики»»].

Каждый насвистывал что-то, но видно было, что ни карты, ни это насвистывание не занимало их – это занятие было для того, чтобы сократить время ожидания.

На верхних нарах землянки, заложив ногу за ногу, лежал, ожидая вылета, только что прибывший в полк младший лейтенант Дедурин. Бог его знает, что ожидало его впереди, как он примет «боевое крещение». Рядом с ним, свесив ноги с нар, возился с планшетом казах Катавасов. На нижних нарах сидел Тарасов, он подгонял ремешки ларингофона и, как всегда, напевал:
Шаланды, полные кефали
В Одессу Костя приводил,
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил.

Он мягко, приятно выводил каждую нотку мелодии, но мысли его были где-то далеко.
 – Внимание! Внимание! – зашипел динамик, и сразу же все утихли. – Кулагин и Дедурин, Князев и Федиов – на вылет. Задание получите в воздухе.

[Прим. 62 А. Федиов (Феднов? Федков?) Виталий Ефимович, 1923 г.р., гвардии мл. лейтенант/ гвардии лейтенант /майор. Место рождения: Калининская обл., г. Торжок. Кадр Красной Армии.  Место службы: 163-й гв. иап 229-я иад. Участие в Великой Отечественной войне: с 5.4.1944 г. в Отдельной Приморской Армии, на 4-м Украинском, 2-м Белорусском фронтах.
Выписка из «журнала боевых действий 163-го гв. иап», выложенного на сайте Память народа https://pamyat-naroda.ru/documents/view/, запись от 1 марта 1945 г.: «Крючков, Федиов вели воздушный бой. Крючков сбил один ФВ-190, но сбит Федиов. …Парашютиста Крючков не наблюдал».
Однако, лётчик остался жив и вернулся в полк – как записано в наградном листе – представлении на орден Красного Знамени, подписанном командиром 163-го ГИАФКСП Харламовым С.И. 29-го марта 1945 г.: «1.03.45 при выполнении боевого задания был сбит ЗА противника, выпрыгнул с горящего самолёта на парашюте, в результате чего получил ожоги лица и ушей; … в настоящее время находится на излечении при части». Награды: Орден Отечественной войны II степени (1944), Орден Красного Знамени, Орден Красной Звезды (представлялся к ордену Отечественной войны  I степени, но дали орден Красной Звезды).
Крючков Василий Егорович (1921 -1985). Герой Советского Союза. Полковник. Место призыва: г. Рязань. В РККА с апреля 1940 г. Кадр Красной Армии. В августе 1942 - мае 1945 воевал в 249-м (163-м гвардейском) истребительном авиационном полку. Сражался на Крымском, Закавказском, Северо-Кавказском фронтах, в Отдельной Приморской армии, на 2-м Белорусском фронте. Другие награды: Медаль «За оборону Кавказа», орден Отечественной войны I степени, орден Красной Звезды, орден Александра Невского, орден Красного Знамени (трижды)]. 

Четыре человека спокойно поднялись с нар, взяли свои планшеты и, надевая шлемофоны на ходу, вышли из землянки. Всё было так спокойно и просто, как будто люди выходили умыться или в столовую, а не подниматься высоко в небо для встречи с врагом.

Через полчаса  все четверо вернулись в землянку, и никак не верилось, что эти люди всего несколько минут назад далеко, на 50–70 километров углублялись во вражеское расположение и где-то на высоте 4000–5000 метров встречались с врагом.

В один из жарких дней наступления радио донесло, что в расположение советских войск углубляются два эшелона немецких бомбардировщиков «Ю-88», сопровождаемые большой группой истребителей «Фоккевульф-190». В этот день весь полк поднимался в воздух. Выползали на взлётную дорожку, с рёвом мчались по ней и уходили в воздух одно за другим звенья самолётов. В воздухе они принимали боевой порядок, и вскоре весь полк скрылся в облаках над горизонтом. На перехват немецким бомбардировщикам повёл свой полк Герой Советского Союза подполковник Казаченко.

Через несколько минут самолёты встретились, и где-то на высоте 4000 метров завязался воздушный бой.

Среди тресков и шума в динамике на КП слышались отрывки фраз и короткие слова команды тех, кто дрался в воздухе:
 – «Прикрой, атакую!». – «Дедурин! Дедурин! Что же ты? Сзади фока!», – «Ай –у – у – у!!» – донесся истерический крик раненого.
 – На, вот тебе! На! Собака! – видно, нажимая на гашетки, возбужденно кричал кто-то. – Теперь-то ты не уйдешь, завоеватель!

Кто-то не удержался, и с воздуха донеслось крепкое русское слово. Голоса перемешивались, фразы путались, и иногда ничего нельзя было понять. Но вот вскоре всё стало понемногу затихать и, заглушая другие голоса, чей-то властный спокойный голос командовал:
 – Я – Кобра-10, я – Кобра-10! Подстраивайся! Подстраивайся! Теперь домой! Я – Кобра-10, я – Кобра-10! Подстраивайся! Подстраивайся! Теперь домой!

А через несколько минут полк уже был над своим аэродромом. Машины одна за другой пошли на посадку.

Весь личный состав полка в это время собрался на КП. Каждый ожидал свою машину, каждый интересовался исходом боя, все ждали возвращения. Машины садились.
 – Двадцать восемь, двадцать девять, тридцать, – хором считали все.

Всего поднималось в воздух тридцать пять машин, садились последние.
 – Тридцать один, тридцать два, тридцать три.

Больше в воздухе машин не было. Два самолёта, № 13 и 29, не вернулись.
 – Дедурин и Тарасов, – тихо сказал кто-то. И каждый вспомнил невозвратившихся товарищей, вспомнил и с щемящей болью ощутил эту невозвратимую потерю. Забывалось всё плохое и только хорошее, трогательное вспоминалось о них. Каждый старался представить страшные обстоятельства смерти в воздухе, в воздушном бою и ужасался этому.

«Саша. Неужели погиб!» – я с тревогой смотрел на часы: в моей машине ещё оставалось бензина на 15 минут – может быть, ещё вернётся. Я не верил в смерть товарища. У меня не укладывалось в голове, что этот веселый, жизнерадостный парень, так мило напевавший о своей Одессе, может быть, лежит где-то окровавленным комом среди груды щепок и обломков своей машины. За последнее время мы как-то близко сошлись с ним, доверяли друг другу. Он успел мне рассказать о своей жизни, о матери, отправившей своего единственного сына на фронт.

Совсем недавно он, как всегда веселый и жизнерадостный, пришёл лететь.
 – Ну, и денек же сегодня жаркий, – сказал он, сбросил свою меховую куртку и улетел в одной гимнастерке.

Все ожидали. Долго тянулось время. Оставалось десять минут, как вдруг в небе откуда-то издалека донесся тихий рокот моторов.
 – Летят! – радостно крикнул кто-то. Вскоре высоко над лесом, появились три самолёта: два «Фоккевульф-190» и один «Лавочкин-7».

В воздухе шёл воздушный бой. Два «Фоккевульф-190» наседали на, видимо, подбитого «Лавочкина-7».

Над лесом завязалась «карусель» – воздушный бой на виражах.

Ладонью закрываясь от солнца, с земли все следили за воздухом. Высота была очень большая, и нельзя было определить машину «Ла-7», но все предполагали, что это был Тарасов.

У КП засуетились техники, готовя самолёт командира эскадрильи к новому вылету на помощь товарищу.

Бой продолжался. Ревели моторы, сотрясая воздух, машины стремились зайти одна другой в хвост. «Карусель» все дальше и дальше смещалась от аэродрома.

Вдруг в воздухе произошло что-то необыкновенное: «Лавочкин» как-то удачно вошёл в крутой вираж и оказался у хвоста «Фоки».

В одно мгновение две огненные струи блеснули в воздухе и впились в немецкий самолёт.
 – Вот, вот, вот, так его, Саша!! Чёртов же ты сын! – с восторгом, со слезами на глазах закричал Катавасов – старый товарищ Тарасова.
 – Поэма! – крикнул Шота, что у него выражало высшую степень восторга, и бросился в припляски.
 – Сбил! Сбил! – закричал Антоша и в грязном замасленном комбинезоне бросился обниматься.

«Фоккевульф», как ужаленный, подскочил вверх и потерял скорость. Блеснуло пламя, он свалился на бок, поднял хвост и, переваливаясь через крыло, стремительно понесся к земле, оставляя позади черный, густой след.

Удар был точен, но этот успех, видно, ослабил внимание советского лётчика. Второй «Фоккевульф» беспрепятственно заходил в мертвую зону «Лавочкина», готовясь к атаке. Расстояние сокращалось.
 – Ну, да что же ты?! Оглянись! Оглянись! Что же ты, Саша, – с досадой, сквозь зубы цедил Катавасов, с отчаяньем срывая с себя шлемофон.

«Фоккевульф» настигал «Лавочкина».
 – Развернись, оглянись! – кричали лётчику, как будто бы он мог слышать.
 – Чего там не сообщат по радио! – догадался кто-то.

Но было уже поздно. Длинная огненная трасса сверкнула в небе.
 – Эх, Сашка, Сашка! – раздался чей-то отчаянный вопль.

Немец вышел из атаки, пропоров плоскость «Лавочкина». Самолёт потерял управление. Он вначале накренился на бок, затем сделал какой-то неопределенный круг, поднял нос и вдруг свалился в штопор.

Смотреть на самолёт становилось невыносимо: на глазах у всех погибал товарищ, и все были бессильны оказать ему помощь.

Вдруг от падающего самолёта отделился темный предмет и вскоре над ним распустился сверкающий купол парашюта.
 – Поэма! Жив! – и все со слезами на глазах бросились обниматься.

Немец сделал круг над парашютом, зачем-то покачал крыльями и повернул к линии фронта.

В погоню за ним уже взмыл в воздух Герой Советского Союза капитан Харламов. Но догнать немца не удалось: он набрал высоту и скрылся в облаках.

Вскоре санитарная машина привезла парашютиста. Это оказался не Тарасов, а Дедурин. Ещё в общем, групповом бою, он был ранен и отбился от товарищей. Два немца заметили легкую добычу, набросились на него. Искусно пилотируя, Дедурин заманивал немцев к своим, рассчитывая на помощь товарищей.

Так молодой лётчик принял «боевое крещение».

«Где же Тарасов?» – и я направился к радисту на КП. У землянки меня встретил инженер.
 – Вот что: Тарасов где-то в лесу, сел на вынужденную. Сейчас же берите всё необходимое, садитесь в У-2 и с Кацо – на розыски. Кацо, давай, готовь машину! – крикнул он бежавшему рядом лётчику.

Радист на КП мне сказал, что он, уже после боя, поймал отрывки фраз с машины Тарасова: «Я Тарасов, Я Тарасов! Заклинило мотор. Иду на вынужденную».

Мне стало ясно, что из боя он вышел цел и, возвращаясь на свой аэродром, сделал вынужденную посадку.

Тревожные сомнения терзали меня: «Может быть, по моей вине отказал мотор? Что случилось с лётчиком? Цела ли машина? Где Кацо? Скорей летим!»

Кацо – так звали в полку лётчика с У-2, армянина по национальности – уже дозаправил свою машину и ожидал меня.

Быстро затарахтел мотор и прямо со стоянки, немного разбежавшись, мы поднялись в воздух. Взяли курс к месту предполагаемой посадки. Туда же на розыски ехала санитарная машина с медсестрой.

«Заклинило, – держались в голове последние слова радио. - Может, уже разбитый лежит самолёт, и пилот безжизненно распластался рядом, и всему, может быть, виною я» – непрерывно неслось в голове, не сиделось на месте. Пробегающие под самолётом рощи, реки, населенные пункты не интересовали меня, а «воздушный тихоход» совсем шёл черепашьим шагом. Обе кабины были управляемы, и я незаметно для Кацо добавлял обороты мотору, стараясь увеличить скорость. Наконец, далеко впереди, недалеко от польской деревни я заметил бабочку, она росла и росла, увеличиваясь каждую секунду и, наконец, определилась в распластавшийся на земле самолёт – истребитель. С воздуха отчетливо был виден его номер – 29. Вокруг самолёта толпились польские ребятишки.
 – Он? – мимикой лица спросил Кацо.

Я мотнул головою.

Мы сделали круг, ещё круг, осмотрелись и приземлились рядом с истребителем, разгоняя ребятишек по лугу. Я выскочил из У-2 и побежал к своей машине. Она сидела на животе, поднявши хвост. Шасси не были выпущены, винт согнулся, живот вмялся. Тарасова в самолёте не было, и только небольшое пятнышко запекшейся крови на прицеле самолёта говорило о том, что пилоту здесь было не весело.

С трудом я вскрыл капоты, и сразу отлегло от сердца. Всё стало ясно: были сорваны головки верхних цилиндров. Это была уже не моя вина, это был дефект производственный, виноват во всём был завод, а, может быть и пилот, в этот раз больше обычного перегревший мотор.

Вокруг Кацо собралась толпа польских ребятишек. Они с любопытством рассматривали вновь прилетевший самолёт и толстого низенького Кацо в широком комбинезоне и лохматых собачьих унтах, похожего на медведя. Любопытно было слушать их разговор.
 – Иди сюда, не бойся, – подзывал к себе ребятишек Кацо. – Послушай, мальчуган, куда пошёл такой человек с вот тот машина? – спрашивал он, указывая на себя пальцем.
 – То цо то пан мовэ? – мягко спрашивал самый большой из ребятишек, с недоумением оглядываясь на своих товарищей.
 – Что? Куда? Что говоришь? – в свою очередь спрашивал Кацо. Разговор их на этом обрывался и Кацо, немного помолчав, начинал сначала.
 – Куда, я спрашиваю, пошёл такой человек? – Забавно было слушать нерусских людей, пытавшихся объясниться по-русски.

Я закрыл капоты и подошёл к ним. Наконец, один из ребятишек понял, чего от них добиваются, и указал на деревушку метрах в 400.

Кацо остался около самолётов, а я, дозарядив обойму «Парабеллума», пошёл с парнем в деревню.

Мы вошли в дом. На убогой постели, с головой, перемотанной тряпкой, в одной нательной рубахе лежал Тарасов. Глаза его заискрились, и он поднялся мне навстречу.
 – Сашка! Жив! Будь же ты проклят! Я столько раз тебя сегодня хоронил, что не верю, что ты воскрес!
 – Жив. Жив. Вот только голову разбил немного, да вот, – и он указал на свою нательную рубаху.
 – Что? – не понял я.
 – Поляки поделились, – он горько улыбнулся. – Обокрали, когда я был без чувств.

Оказывается, сажая машину на живот, он, ударившись, потерял сознание. Очнулся, когда два здоровенных поляка, вытащив его из кабины, снимали с него шерстяное обмундирование. Бандиты забрали пистолет, парашют, карту, вывинтили самолётные часы, сняли рацию и скрылись в лесу.

Лётчик в одних носках и нательном белье с помощью прибежавших польских ребятишек добрался до деревни и определился на этой квартире.

С моим появлением молодая полячка расщедрилась, она дала чистой марли и принесла подушек и одеяло. Мы перемотали рану Тарасова, он улегся на подушках и облегченно вздохнул. Но лежать он не смог. Он находился под впечатлением только что пережитого. Сел на постели, прикрылся одеялом и с возбуждением начал рассказывать:
 – Да, жаркий сегодня денек! Знаешь, «Фок» было штук двадцать, бомбовозов около тридцати. Ну, мы всем полком врезались в их строй, тут и началась сутолока. В путанице я потерял ведущего и решил действовать самостоятельно. Наметил бомбардировщика, атаковал, но неудачно – только подбил. Он сбросил бомбы и повернул к линии фронта. Я бросился за ним и, увлекшись погоней, плохо осмотрелся. Вдруг вижу – трасса – льет по мне над самой плоскостью, вот-вот заденет, я увильнул, и тут только заметил, что меня в свою очередь тоже преследует «Фока». Мы отбились от остальной группы и оказались наедине. Бомбардировщик ушёл, у нас завязался бой один на один. Видно было, что сидел в машине бывалый немец и я, знаешь, немного оробел: справлюсь ли с этим асом. И вот тогда у меня зародилась эта ободряющая мысль. – Тарасов сел поудобнее, поправил повязку и, собираясь с мыслями, продолжал:
 – И, знаешь, я подумал – правда, эта мысль пронеслась быстро, в одно мгновение, но она ободрила меня. – Я подумал: мы были один на один, силы у нас были равные, он лётчик и я, оба физически равные, достаточно грамотные, культурные люди, только мы люди разных государств. Он немец, его вырастили и воспитали немцы, я – русский, меня воспитала молодая советская страна. В его машину вложили все свои передовые научные знания немцы, в мою – молодые советские конструкторы. Немцы снарядили его, чтобы он отстоял им право завоевателей, право господ, меня снарядил мой русский народ, дети, девушки отстоять своё право на свободу, на самостоятельную жизнь. И вот, кто победит, тот отстоит своё право. Вся прошлая жизнь была только подготовкой к этому, теперь проверится всё: развитие страны, конструкторская мысль учёных, лётно-тактические данные самолётов, подготовка лётчиков, моральные качества людей – всё ставилось на весы. И вот, понимаешь, мне всё это представилось в больших масштабах, как будто от этого боя зависел успех всей войны, судьба России, и я вдруг почувствовал всю громадную ответственность, возложенную на меня. С гордостью мелькнула мысль: «Я – русский, и я отстою право на свободу». Эти мысли пронеслись быстро, но они так ободрили, так воодушевили меня, что я почувствовал в себе громадную силу, веру в себя, в победу.

Мы долго дрались на этой дуэли. Он ни в чем не уступал. Но вот, мы сошлись на встречных, он не выдержал лобовой, нырнул под меня, но я успел в этот момент пропороть его машину. Видно, снарядом я убил и немца: машина сразу потеряла управление и камнем пошла к земле. – Тарасов кончил свою исповедь и вдруг спросил:
 – Ну, а в полку кто ещё не вернулся, кроме меня?

Я рассказал.

Вскоре приехала санитарная машина. Тарасова замотали в теплые одеяла, и он уехал в госпиталь. Я решил лететь обратно в полк, чтобы захватить всё необходимое и приехать на грузовике за самолётом. Бросать опять самолет на произвол судьбы не хотелось. Вдруг навстречу мне из переулка вышли три поляка. Меня осенила мысль: «мобилизую на помощь наших союзников». Я остановился, ожидая поляков. Поляки ещё издали льстиво улыбались, но улыбки их были неискренние, в них таился какой-то хищный блеск. «Не они ли, сволочи, обокрали несчастного пилота», – подумал я и повернулся к ним.
 – Добже, пан! – первые приветствовали они, всё так же покорно улыбаясь.
 – Здравствуйте, – не без гордости ответил я им по-русски и строго добавил:
 – Ваши документы?

Они с недоумением переглянулись, потом что-то долго говорили между собой, – один почему-то громко рассмеялся – и, наконец, подали мне какие-то книжки. Я долго разглядывал их и, при всём своём желании, никак не мог понять, что это были за книжки, и что в них писалось. Что за страна, какая у них паспортная система? Паспорта поляков почему-то были разграфлены и исписаны цифрами, в начале стояла польская печать с двуглавым орлом.

Документы поляков я спрятал себе в карман и начал издалека:
 – Вы знаете, что идет война. Вы наши союзники и должны нам помогать во всём. Вы все трое будете охранять самолёт до моего приезда. Тогда же я возвращу вам ваши документы. Ясно? – и я понял, что им ничего не ясно: они бессмысленно улыбались, глядя на меня.
 – Самолёт будете вон там охранять. Ясно?
 – Эропля..? – наконец, выдавил один поляк.
 – Да! Да! Будете охранять эропля. И в случае чего – отвечать будете по законам военного времени! – хотел было я их напугать, но они или действительно ничего не понимали или только представлялись.

Я подвёл их к упавшему истребителю.

Один поляк стал поднимать самолёт.
 – Не надо поднимать. Охранять будете. Понял? – И вдруг по лукавому перемигиванию поляков я заметил, что они всё понимают и только играют со мной.

 – Понахожу и перестреляю, если с машиной что случится! – уже просто сказал им я и ушёл к ожидавшему Кацо.
 – К запуску!
 – Выключено?
 – Выключено!
 – Внимание!
 – Есть внимание!
 – Контакт!

Мотор затарахтел, мы развернулись против ветра и, немного разбежавшись, повисли в воздухе. Настроение было прекрасное. Лётчик был жив, я не был виноват в вынужденной посадке.

Я посмотрел на землю: около самолёта стояли три поляка и с радостью махали нам шапками. «Паспорта у меня – будут стеречь» – решил я и посмотрел на Кацо. Он сидел в передней кабине какой-то унылый и скучный, казалось, безучастный ко всему. И мне вдруг захотелось развеселить его чем-нибудь, сказать ему что-нибудь ласковое, назвать его хотя бы по имени. Но в полку никто его имени не знал. С тех пор, как он разбил боевой штурмовик «Ил-2» и его перевели в наш полк на «По-2», все его звали – Кацо, что значило по-армянски «товарищ». И вот с тех пор уже три года он и носил это неизменное имя, никто в полку не знал его фамилии, да и сам он вряд ли помнил её…

Я попросил у него рули, Кацо освободил их, осунувшись глубже в кабину, я набрал высоту: в авиации, чем выше, тем безопасней, так как, имея запас высоты, всегда можно исправить любую ошибку. Самолёт был послушен, шёл хорошо. Это было самое удачное изобретение техники. Другие виды и марки самолётов приходили и уходили, держась в эксплуатации не более трех лет, а этот самолёт У-2 или По-2, или ещё в шутку Му-2 (быки) живет в авиации уже около двадцати лет и столько же, пожалуй, жить будет. Эта машина добродушна и незлопамятна, она безнаказанно прощает грубые ошибки молодых лётчиков. На ней, пожалуй, мог бы летать всякий, хоть немного понимающий в теории полёта. «На ней надо уметь разбиться, не умеючи не разобьешься!» – так говорил о своей машине Кацо.

Я увлекся управлением, высунулся из–за целлулоидного козырька и подставил пылающее лицо потоку ветра. Приятно было чувствовать себя хозяином в этой небесной, безбрежной пустыне, наблюдать бегущие под собой леса, реки, холмы, дороги, населенные пункты, лететь куда хочешь, любоваться с воздуха красотой. Правда, боковой ветер как-то неуклюже разворачивал самолёт и портил этим общее впечатление, но настроение было прекрасное, и всё было хорошо.

Мы уже пролетели километров тридцать, как вдруг высунулся из своей кабины Кацо, внимательно посмотрел по обе стороны самолёта и тревожно оглянулся на меня. Я же спокойно сидел в своей кабине и не видел никаких причин для беспокойства.
 – Куда летишь? – крикнул Кацо.
 – Домой! – беззаботно отвечал ему я, не понимая, в чём дело.
 – Блуданул! Бросай ручку! – заревел Кацо и стал долго осматриваться вокруг.

В практической навигации я ничего не понимал (это не касалось моей специальности), но вёл самолёт по заданному курсу, однако, ветер изменился, и нас унесло в сторону. Этот «воздушный тихоход» в полёте больше слушался ветра, чем своего мотора. Дело усложнилось тем, что Кацо как лётчик никогда не имел с собой ни карты, ни ветрочета, ни штурманской линейки. Он, как птица в осеннем перелёте, летел по какому-то чутью, примечал местность. И стоило ему однажды пролететь по какому-нибудь маршруту, как он всякий раз безошибочно пролетал по нему. Но теперь я сбил его с толку, и Кацо с досадой беспомощно оглядывался вокруг, стараясь найти знакомый ориентир. Он начал ругаться по моему адресу, но, спасибо, сильный ветер и гул мотора заглушал его слова. Меняя курс, мы долго порхали из стороны в сторону и, наконец, зоркие глаза лётчика заметили какой-то аэродром. Там сидели «горбатые» (Ил-2). Мы приземлились и подрулили к КП. Здесь, в штабе штурмовиков, Кацо как лётчика хорошо выругал командир полка «горбатых» за то, что Кацо летает «по звездам» без карты. Кацо стал возражать, да как-то неумеючи, бесцеремонно, невпопад, это обозлило командира полка «горбатых», и он решил написать ещё и пакет для нашего командира полка. Потом штурман полка обстоятельно рассказал нам воздушную дорогу на наш аэродром. Кацо нехотя взял злополучный пакет, и мы взлетели, а через полчаса приземлились на своём аэродроме.

На следующий день я взял «Студебеккер» и с мотористом и оружейником направился к своему самолёту. Машина шла по дороге, переполненной движущимися колонами пехоты, артиллерии, кавалерии.

Вдруг с возвышенности, которая стояла над самой дорогой, застучал станковый пулемет, и сразу же послышались крики раненых на дороге, в строю пехоты. Прямо в спину движущимся колонам с возвышения стреляли бандиты из банды Бульбы,   

[Прим. 63. Здесь и в дальнейшем тексте автор ошибочно рассматривает бандитствующие отряды «Бендера» (Бандеры) и «Бульбы» как банды поляков. На самом деле оба эти отряда были созданы двумя разными (враждующими между собой) фракциями ультраправой организации украинских националистов (ОУН), которая имела не только антисоветскую и антикоммунистическую, но и антипольскую направленность. Оба отряда обозначали себя как Украинская повстанческая армия (УПА). Отряд Бандеры - УПА ОУН (б) - действовал с весны 1943 года на территориях современной юго-восточной Польши и Западной Украины (его остатки были уничтожены советскими вооруженными силами во второй половине 1940-х – начале 1950-х гг.). Отряд под руководством Тараса Боровца («Бульбы») был создан по согласованию с немецкой оккупационной администрацией и существовал на территории современной Восточной Польши, Западной Украины и Западной Белоруссии. Об антипольской направленности деятельности УПА свидетельствуют, в частности, факты массового истребления входящими в неё отрядами польского гражданского населения в ходе так называемой «Волынской резни» 1943 г. В июле 2016 г. в Польше день 11 июля был объявлен «Днём памяти поляков, жертв геноцида, совершенного ОУН-УПА»] 

нагло свирепствующей в этих местах. На дороге лежали убитые, ползали, стонали раненые. Наша машина тоже попала под обстрел, но мы успели укрыться в канаве. Вскоре паника рассеялась, и два взвода кавалеристов пошли в обход бандитов, которые бросили пулемет и пытались скрыться в густом сосновом лесу. Троих из них удалось поймать, четвертому при попытке к бегству кавалерист отрубил голову. Тут же произвели полевой суд, и бандитов поставили над оврагом. Этот расстрел глубоко врезался в моей памяти. Это немного не так, как пишут в книгах или показывают в кино. Ни один артист не в состоянии показать мимику лица убиваемого человека.

Капитан махнул рукой – и грянул залп. Бандиты дрогнули, но долго ещё стояли. Один из них поднял на нас глаза, полные нечеловеческого ужаса и какого-то страшного упрека. «Эх, что вы сделали, ведь это же навсегда!» – казалось, говорили эти глаза. Через секунду его ноги подкосились, и он мешком упал в овраг.

Шофер тщательно просмотрел простреленную в нескольких местах машину, и мы поехали дальше. Наконец, мы добрались до места вынужденной посадки. Самолёт был цел, но моих сторожей не было. Антоша с мотористом взяли свои автоматы и ушли в деревню, чтобы собрать поляков и поднять самолёт. С помощью поляков мы погрузили самолёт хвостом на кузов, выпустили шасси и хотели уже уезжать, как я вспомнил про паспорта. Один из поляков был русский эмигрант и хорошо говорил по-русски. Я подозвал его, рассказал, в чем дело и просил передать паспорта их владельцам.

Эмигрант долго глядел на врученные ему паспорта и вдруг громко рассмеялся.
 – Да это же не паспорта, они дали вместо паспортов книжки обязательств на молокопоставки. – И, перелистывая эти «паспорта», он в одном из них прочел: «Корова Марта гуляла в сентябре, в мае будет с теленком».

Глава 24
Сегодня у нас передышка,
А завтра вернёмся к боям.
Что же твой голос не слышно,
Друг ты наш верный, баян?
[Прим. 64. «После боя», стихи В. И. Лебедев Кумач, музыка А. Я. Лепин]

Машину свою я сдал в ремонт в тыловые авиамастерские и долгое время слонялся без дела – сачковал. (Сачок – выражение чисто авиационное и расшифровывается так: Современный Авиационный Человек Особого Качества).

Я вернулся в землянку. Ребята играли в карты, заполняли формуляры, каждый был занят своим делом. На верхних нарах, взявшись за голову, сидел Серафим Рязанов. Он над чем-то усердно думал, что-то переживал.

 – Чого це ты, кум, насупывся, чи жинка двойнят навыла? – спросил его всегда веселый и верный себе Вася Петренко.
 – Был сейчас у инженера… Перевёл меня в мотористы, – с досадой пробурчал Серафим.
 – За что?
 – Чего там спрашивать, разве мало было причин к этому – с горькой откровенностью сказал он и с отчаяньем добавил: Эх, и везёт же мне в этой авиации!

Действительно, Серафиму «везло». За короткое время он успел так много нагрешить, что стал предметом насмешек в эскадрилье.

Серафим был очень впечатлителен и слабоволен. Он не мог себя взять в руки, чтобы спокойно переживать все те сильные впечатления, которыми так богата фронтовая жизнь, не мог заставить себя быстро сориентироваться в новом обществе, найти своё место, положение. Он никак не мог приспособиться к суровым фронтовым условиям жизни, и потому был страшно непрактичен. Все трудности фронтовой жизни он глубоко чувствовал, тяжело переживал, и это было, пожалуй, его основное несчастье. Жизнь, говорят, комедия для людей мыслящих и трагедия для людей чувствующих. Серафим дёшево оценил себя в новом обществе и этим дал право смеяться над собой.

Началось с того, что Серафиму поручили установить агрегат на моторе, то есть завернуть всего несколько гаек в неудобном месте. Он долго пыхтел, кряхтел, ругался, стоял на коленях под самолётом, но гайки почему-то никак не накручивались. Через час пришёл техник звена, который поручал ему эту работу и бесцеремонно выгнал его из-под самолёта. Минут за пять техник сам выполнил эту работу.
 – Вот так надо! Понял? – с раздражением крикнул он Серафиму, который стоял весь красный и бессознательно, грязной, масляной рукой мусолил и без того уже замусоленные края шапки.
 – Ну, почему ты не смог навернуть эти гайки?
 – Да… знаете, товарищ техник – лейтенант, я их, наверное… э … не в ту сторону крутил, – зачем-то сознался он, и все захохотали.

С тех пор у него и пошло. Вместо масла он залил в самолёт бензину, перепутав масло- и бензозаправщиков. А однажды залез в узкий люк и назад вылезти не смог: одежда завернулась, когда он пятился назад. На отчаянный крик из фюзеляжа прибежали два гвардейца и, закатываясь от хохота, вытащили его из мышеловки. Это всё давало причину к насмешкам, которые так любят гвардейцы.

В любом коллективе, в любой группе людей обязательно найдется один человек, над которым всегда смеются. Он является как бы мишенью, в которую бросают свои остроты все остальные. Такой мишенью и стал в эскадрилье Серафим. А гвардейцы всегда любители пошутить, бросить тонкую злую шутку. Это люди трудолюбивые и веселые, безукоризненная простота у них сочетается с четкостью дела, весёлая, тонко подмеченная шутка с исключительно сложной, ответственной работой.

Внешне Серафим был чрезвычайно толст и невообразимо брюзгл, как директор. Ноги у него толстые и мягкие, лицо круглое и мясистое, как у женщин.
 – Слушай, Серафим, природа, как видно, хотела выпустить тебя на свет женщиной, но потом под конец передумала и, чтобы не выбрасывать, должно быть, ещё оставшийся материал, определила тебя парнем, ничего больше не поменяв в твоем теле; и даже имя оставила женское – Серафим, – говорил ему техник звена, страшно недовольный работой Серафима.

В полку его звали вначале Серафим, потом Серафима, потом просто – Маруся.
 – А, Маруся! – начинал кто-нибудь. – И где ты была так долго? А? Его поддерживали остальные:
 – Я видел: за углом торговала, бесстыдница…
 – Смотри, какая она сегодня невеселая.
 – Ты не стесняйся, Маруся, может тебе уже акушерка требуется?

Эти насмешки Серафим тяжело переживал, оттого ещё больше был рассеян и становился комичен. Общество – это суровая, безжалостная, но справедливая школа жизни, она беспощадно искореняет дурные привычки в характере и воспитании людей, развивает чувство общественности и уважения к себе, к окружающим. И тот, для кого эта школа необходима, должен пройти её, какой бы она ни была жестокой. Нельзя поощрять человека в его недостатках, их надо помочь найти и изжить любыми средствами. Серафим попал в эту жестокую школу и в ней никто его не жалел, так как это было необходимо.

Своим горем он приходил делиться к своим старым товарищам – ко мне и Васе. Пел при этом всякие романсы разочарованного человека, на которые он был очень богат и пел хорошо.
 – А политруком, пожалуй, было лучше? – спросил однажды его Вася, напоминая о его прошлом.
 – Политруком? Там что? Немного потрепался – и в авторитете. Да я уверен, что любой политрук, да возьмите хоть и нашего белоручку интеллигента, собьется с толку в этом масле и грязи, – с возбуждением кричал он, и мы ему верили.
 – Ничего, Сегафим, взгляни в истогию, в начале всегда большим людям не везло. Ты далеко пойдешь, э… если тюгьма не помешает, – язвил ему не любивший его Вася. Серафим нервничал, просил совета. Тогда Вася обнимал его и нравоучительно и торжественно читал:
«Не гнись под ударом судьбы,
Стань выше людских осуждений.
И выйдешь победно с борьбы,
Из мрака тревожных сомнений».

Серафим брал себя на время в руки, следил за своей работой, за собой, но вскоре опять в трудных условиях опускался, грешил на работе, ходил грязный, замасленный.
 – Серафим, ты бы умылся, а то я тебя в последнее время что-то плохо различаю, – говорил ему техник звена и читал очередную мораль. Серафим опять на время брал себя в руки, но потом снова опускался.

В работе тоже всегда ему нужен был толкач, чтобы периодически настраивать его на деловой лад, подавать инициативу. Словом он работал как як, как поломанные часы, которые надо было всегда подводить и периодически встряхивать.

И вот дело кончилось тем, что Серафима из должности механика перевели в должность моториста.
 – Эх, что там, жизнь – копейка, судьба – злодейка, – заключил после долгого раздумья Серафим, глубоко вздохнул, лег и укрылся с головой на нарах.

В землянке было душно, стоял непрерывный шум. Почти весь состав эскадрильи теснился теперь в землянке, спасаясь от снега. Половину землянки занимали лётчики и техники, вторую половину – младшие специалисты - мотористы и оружейники. Сидели небольшими группами и в каждой толковали о своём. От безделья грустили по дому.

В небольшом кругу товарищей сидел старшина Михайлов и с увлечением и задором рассказывал о том, как он «знакомился с саратовскими модистками». Его слушали с удовольствием, каждый, отдаваясь памяти прошлой, гражданской жизни. Каждый вспоминал своё счастливое время, проведённое дома, на Родине и теперь, из фронтовой жизни казавшееся далеким сном, недостижимым счастьем.
 – Да… – поддержал разговор Вася.
«Побывать бы теперь дома…
Поглядеть бы на котят:
Уезжал – были слепые,
А теперь, поди, глядят».

Он не любил грустить, и всегда, когда его овеивала грусть, тоска, разочарование – он сводил всё к шутке, потому никогда не грустил, не жаловался на свою жизнь, всегда был доволен.

Счастлив тот, кто верит в счастье, кто умеет всем быть доволен; легка и свободна его жизнь, он делает её счастливой и для окружающих.

На второй половине землянки у мотористов шёл яростный спор. О чем спорили, узнать было трудно, потому что все говорили и, выделяясь среди остальных, звучал голос Шоты:
 – Двести пятьдесят, двести пятьдесят, – невозразимо кричал он. Из общего шума тоже выделялся спокойный голос Верёвки, он успокаивал Шоту.
 – Слухай сюды, ты ж ны прав. Ось ны крычи. Давай лучше перысчитаем. Чуешь? – он взял уголёк и стал считать на трубе:
 – Дывысь, Шота! О, дывысь! Трыжды сим – двадцать один, о! Тепэр тут: трижды пьять – пьятнадцать, пьять пышым, один в уми, трыжды восим – двадцать четыре, да одын с ума сойшов – двадцать пьять, о! – считал Степан Верёвка. Он никогда не терял своего спокойствия и всегда говорил на родном украинском языке. Он всё переводил на свой язык: «Не трогать – смертельно» переводил – «не чапай, бо навэрнэ», «пролетарии соединяйтесь» – «голодропуи – кучкуйтесь», «коленчатый вал» – «запизяка, зигнута до нема спасу» и др.

В землянку вбежал моторист из 2-й эскадрильи:
 – Эй, братцы, давай часы разыграем – 200 золотых! (злоты – полевые деньги, которые давались войскам на территории Польши).

Тут же обследовали часы и написали 10 жребиев. 10 человек уплатили по 20 злотых и жребии сложили в шапку. Вокруг моториста образовалась толпа. Шапку долго трясли и, наконец, потянули. Часы выиграл моторист Васи, тот самый веселый парень, с которым Вася ходил к полякам за молоком. Моторист с радостью схватил часы, послушал: идут ли, и, подмигнув Верёвке, в тон ему сказал:
 – О, бач. Чий бычок нэ плыгав, а тылятко наше!

Все рассмеялись.

Разрумянившийся, в землянку вбежал Антоша.
 – Пойдем, пойдем, Коля, посмотришь – тормошил Антоша своего друга Николая Румянцева – такого же пухлого румяного парня, как и сам, – пойдем, ты говоришь, не будет с него толку, а он уже сам сторожит! Пойдем, увидишь, мою перчатку сторожит!

Дело в том, что Антоша был страстный любитель собак. Ещё в Белоруссии он достал себе племенного щенка и теперь всегда в свободное время учил его нехитрой собачей грамоте. Несмотря на заверения Антоши, что щенок его английская овчарка и имеет большие способности, щенок оказался глупой дворняжкой и, чтобы отличить его хоть чем-нибудь от других собак, Антоша дал ему громкое имя – Тирдомпо. Друзья подошли к маленькому окошку землянки и стали наблюдать за собакой. Тирдомпо ещё с минуту сидел, охраняя меховую перчатку Антоши. Потом, видно, это пустое занятие ему надоело, он взвизгнул, ожидая Антошу, оббежал два раза вокруг перчатки, с недоумением понюхал её и вдруг поднял над ней заднюю ногу… Друзья расхохотались, а Тирдомпо, оставив мокрую перчатку, со всех ног бросился в землянку…

Так в нелётную погоду, чтобы убить скуку, люди были крайне смешными в своих занятиях.

Глава 25
Прекрасное чувство в походе
Теплом согревает нам грудь:
Чем дальше на запад уходим,
Тем ближе на Родину путь!

Погода прояснилась, и вновь закипела боевая жизнь на аэродроме: суетились техники, бежали лётчики, разъезжали бензозаправщики, самолёты рулили на старт.

 – Старшина Сидоренко, – к командиру! – доложил мне пришедший с КП дневальный. Я привёл себя в порядок и направился к командиру полка, немного волнуясь: зачем вызывает. Вошёл в землянку. За столом сидел командир полка Герой Советского Союза подполковник Казаченко, начальник штаба подполковник Солодовников, зам. по политической части Масленников и инженер полка.
 – Старшина Сидоренко явился по вашему вызову!

Командир встал:
 – За образцовую замену мотора раньше срока машины № 29 вы награждаетесь правительственной наградой, – и он протянул мне коробочку с медалью «За боевые заслуги».
 – Поздравляю с наградой, благодарю за службу!
 – Служу Советскому союзу!

Я был ошеломлен такой неожиданностью. Это была первая награда. В груди вспыхнуло горячее чувство благодарности, желание сделать что-нибудь большое, хорошее, отблагодарить за внимание.
 – А теперь, – сказал инженер, – принимайте «Дуглас» от Петренки. Назначаю вас туда механиком.
 – Есть принять «Дуглас».

Я вначале не понимал, к чему такая перемена, – Вася справлялся с работой, но потом догадался. Инженер не только руководил воспитанием своих людей, но даже в фронтовых условиях старался повысить их технический уровень путем всестороннего изучения разных видов матчасти.

Через неделю Вася получил новый истребитель, Ла-7, я принял «Дуглас». Началась настоящая фронтовая жизнь. Машина почти непрерывно находилась в полёте. Мы перевозили специальные грузы, раненых, технический состав, летали по особым заданиям штаба 4 воздушной армии. «Дуглас» – это огромная машина, могущая поднять сразу до 30 человек, а в фюзеляже самолёта свободно вмещался автомобиль «М-1».

Командиром экипажа у нас был старший лейтенант Михайлов, уже пожилой, солидный мужик, старый гражданский лётчик, бывалый матерый Ас. Это был мужественный, волевой человек, от него так и веяло какой-то увлекательной, обворожительной силою, спокойствием, уверенностью в своём деле, и каждый, встречаясь с ним, невольно попадал под его влияние, считал его выше и преклонялся перед ним. Он был высокого роста, коренаст. Добродушные, прищуренные глаза его вечно играли, то они глядели сурово, повелевающее, то начинали сиять озорством, то вдруг сменялись выражением не то усталости, не то тихой грусти. Он любил своё дело, хотя, как и всякий авиатор, в своём кругу со скептическим пренебрежением отзывался об авиации вообще. В полку его все уважали за безукоризненное искусство водить самолёт в дальние рейсы, за сотни километров по тылам врага. Мы гордились своим командиром, верили в него, и каждый старался отдать всё, чтобы поддержать былую славу, боевые традиции своего экипажа.

Свою машину мы с гордостью звали – Илья («Илья Муромец»), хотя, правда, лётчики – истребители с чувством собственного превосходства и нежного сочувствия к нам, скромно звали нашу машину БМ-4 (что значило: братская могила четырех). Однако когда при перебазировках наш Илья, поднатужившись, с мощным рёвом и треском поднимал в воздух сразу весь личный состав целой эскадрильи, то истребители с чувством восхищения и благодарности улыбались нам.

Штурманом и вторым пилотом на машине летал лейтенант Стрельцов,   

[Прим. 65. Стрельцов Игорь Владимирович 1923 г.р., место рождения: Чувашская АССР, г. Чебоксары. Гв. лейтенант; старший лётчик 249 (163) ИАП 229 ИАД 1 ВА. Воевал в Отдельной Приморской Армии, на 4-м Украинском, 2-м Белорусском фронтах. Награды: орден «Красная Звезда», медаль «За оборону Кавказа,  орден «Красное Знамя» - дважды, орден «Отечественная Война I степени» (1945), орден Отечественной войны II степени юбилейный (1985)] 

молодой, живой парень, с золотым зубом в нижней челюсти. Стрелком был крепкий тульский парень Ваня Самсонов, богатырского склада, которому «надо бы душить немцев прямо руками, а не кидаться в них пульками» – как говорил о нём Михайлов.

В общем, экипаж подобрался – один другого лучше, – «братья Муромцы», – говорили гвардейцы.

Перелетали на новый аэродром. Я проверял моторы, всё было в порядке, и я высунулся из кабины, ожидая своих пассажиров. Ваня Самсонов возился со своим пулемётом, болтаясь на подвесном сидении турели, Михайлов дописывал письмо домой, а Стрельцов, устанавливая к самолёту стремянку, уже встречал нахлынувших пассажиров – техников третьей эскадрильи. Оттуда доносились слова приветствий:
 – Добже, пан! – приветствие по-польски.
 – Хайе! – по-немецки.
 – О, здоровия желаем!
 – Эй, Серафим, куда же ты лезешь? Ноги почистить надо! Слазь! Слазь! Пора уже знать: не первый год замужем!..
 – А, Коля! Будь готов!
 – Всегда готов!

С шумом машина заполнялась людьми. Я закрыл окно и уселся на своё место.
 – Ну, всё?
 – Вон Антоша еще. Эй, Антоша! Давай быстрей! Чёрт, с этой собакой ещё возится…

Антоша, согнувшись под тяжестью, тащил огромный инструментальный ящик, а сзади него на толстой верёвке, упираясь всеми четырьмя лапами, боясь самолёта, волочился Тирдомпо…

Я запустил моторы, и весь экипаж занял свои места. Вырулили на старт. Заревели моторы, самолёт вздрогнул, запрыгал, качаясь крыльями, оторвался от земли и тихо плавно поплыл в родной стихии. Под крылом самолёта стремительно летели леса, озера, населённые пункты, всё казалось мизерным, игрушечным с воздуха. Словно в муравейниках, копошились люди; извиваясь, потянулись реки, дороги, переполненные движущимися колонами; мелькали груды исковерканного металла, разбитые танки, пушки, автомашины. Всё замелькало перед глазами, всё понеслось с быстротой кинематографической ленты.

Город Прорн.   

[Прим. 66. Название города, по-видимому, условное. Возможно, автор имеет в виду Торн - на аэродроме Торн 163-й Гв. ИАП базировался в феврале-апреле 1945 г.
Торн - в настоящее время Торунь, Польша. В 1939 году, после вторжения нацистов в Польшу, польский город Торунь был присоединен к нацистской Германии с немецким названием Торн. Во время Второй мировой войны цепь фортов крепости Торн использовалась немцами в качестве лагерей для военнопленных, известных под общим названием — Шталаг XX-А. В 1945 г. город был освобожден Советской Армией, вернулся в состав Польши и вернул своё польское название].

Под нами, сверкая влажным асфальтом, раскинулся большой асфальтированный аэродром. Мы делаем круг, ещё круг и идем на посадку. Моторы хлопают на малом газу, машина проваливается, земля становится на дыбы и стремительно несется нам навстречу… Тихий, чуть слышный толчок, хвост опускается, машина делает небольшой пробег и останавливается. Мы на большом шумном аэродроме города Прорн.

В этом городишке фортуна дважды сыграла со мной злую шутку. Мы зарулили на стоянку. Техсостав выгрузился. Все бросились к своим, перелетевшим уже сюда, истребителям. В самолёте остался один Антошин. Махая куском обрезанной верёвки и брызгаясь слюной, он страшно бранился: оказывается, когда Антоша любовался с воздуха землей, кто-то из гвардейцев обрезал у него верёвку и вышвырнул из самолёта надоевшего всем глупого Тирдомпо… Антоша возмущался, он не находил слов выразить своё негодование…
 – Эй, там, на «Муромце», что за шум? – кричал с рядом стоявшего истребителя старшина Ремизов, страстный любитель «задеть за живое». Он знал, в чем дело и опять решил разыграть Антошу:
 – Антоша! Антоша! – Но Антоша не отзывался.
 – Антоша!
 – А!
 – Шиш на! Как слышишь? Проверка связи! Прием! Прием!

Все засмеялись: Антошу опять «купили». Он с досадой сплюнул сквозь зубы, взвалил свой огромный ящик на спину и поплелся к своему истребителю.

Я возился с моторами, Михайлов и Стрельцов ушли на КП получить новое задание, Ваня Самсонов чистил свой пулемет, а моторист Игорь Сухих чистил в фюзеляже. Это был всё тот же паренек, который работал ещё при Васе и ходил с ним к полякам за молоком. Несмотря на свою молодость, он быстро привык к фронтовым условиям жизни, научился лишения поглощать шуткой, и везде чувствовал себя как дома.
 – Делегат от орловских пионеров, – шутил над ним Михайлов и обычно приветствовал его пионерским салютом, поднимая руку «досточкой» высоко над головой.
 – Будь готов!
 – Всегда готов! – весело отвечал ему Игорь, и можно было верить, что он ко всему всегда был готов.

К «Муромцу» пришёл Ремизов:
 – эСэС, пойдем к «худым» – запасемся запчастями, пока их ещё не растащили.

«Худыми» мы называли «Мессершмит 109» за его тонкий, худой фюзеляж. Несколько «мессершмитов» стояло метрах в 50 от нас, в спешке отступления брошенных на аэродроме немцами.
 – Иди, я сейчас, вот мотор закрою… – я взял несколько ключей и тоже направился к «Мессершмитам». Впереди, метрах в десяти шёл к «Мессершмитам» Ремизов. Он был в особенно хорошем настроении и что-то весело напевал себе под нос. Карманы его были набиты ключами, и брюки у него от их тяжести низко осунулись. Я ещё успел заметить, как он подтянул их, чтобы взобраться на самолёт, а дальше всё перемешалось.

Страшное пламя, красное и высокое, ослепило мои глаза, что-то впереди загрохотало, земля качнулась, наклонилась набок и ушла из под ног, небо пошло куда-то вниз, и я упал. Но сознание, видно, скоро вернулось. Я очнулся, и интересно – первой мыслью было: «жив ли я»?

Живу секунду, живу вторую, живу третью, вижу настоящее голубое небо – значит, жив. Чувствовалась жгучая, тупая боль на лбу, шум в ушах, кровь лилась по лицу. Ощупал голову: левый глаз был полон запекшейся крови. «Неужели ослеп!» – тревожно пронеслось в голове. Чуть выше глаза я нащупал под кожей осколок. С трудом поднял голову от земли, и всё стало ясно: мы нарвались на заминированный самолёт, и мне пришлась небольшая доля металла. Я выше приподнялся на локтях – жуткая картина открылась впереди. В нескольких метрах от разорвавшегося самолёта в предсмертных судорогах, облитый собственной кровью, с вырванными из плеч руками и распоротым животом, катался по траве Ремизов. В страшных муках он умирал.

На взрыв уже бежали прилетевшие с первой машиной. Санитарной машины здесь, на новом аэродроме ещё не было. Впереди всех бежал Вася Петренко.
 – Дмитрий, жив? – наклонился он, бледный и перепуганный. В сильном шуме в ушах едва слышался его голос, как будто бы говорили далеко – далеко.
 – В-в-вот он, п-под к-к..ожей, т-т..ащи, – язык проклятый никак не слушался, а голос свой громко отдавался в ушах.
 – Ох, он далеко же, сволочь!
 – Н-на в…от нож, нне бойся! – я с досадой ощутил, что не могу говорить, не заикаясь.

Вася вытащил нож, вытер его и приступил к операции. Кровь полилась сильней, вызывая неприятную тошноту, чувствовалось, как, стараясь подковырнуть, Вася драл ножом по осколку. Наконец, Вася вытащил его, наложил на рану польскую злоту, так как ничего другого не нашлось, и перемотал мне голову матерчатым ремнём из своего комбинезона.

Я посмотрел на осколок – он был чуть больше пули, только с более острыми краями. К счастью, он пошёл по касательной к моему лбу, подрал немного череп и залез под кожу. Ремизов через несколько минут умер. Как глупо и неожиданно может оборваться жизнь у людей!

Я около месяца провалялся в общежитии эскадрильи, в госпиталь идти не хотел. Но не так легко было отделаться от контузии взрывной волной. Я слабо слышал и сильно заикался. К тому же, падая навзничь на асфальтированный аэродром, я разбил затылок, и долго спать приходилось сидя, так как голова была пробита с обеих сторон. Каждый день приходила медсестра из санчасти и делала перевязку. Лицо опухло, заплыл вначале левый, затем и правый глаз, отчего ко всем прочим удовольствиям я не мог видеть. Между прочим, до чего жуткая, томительная и беспомощная жизнь у слепого человека вообще, я испытал её всего несколько дней, и она показалась мне страшной, невыносимо страшной. И после, с какою радостью я ощутил, какое это большое счастье – иметь зрение, слух, речь. Друзья смотрели на мои лишения и весело забавлялись надо мной. Но в их шутках не было зла, в них звучало нежное участие, сочувствие к положению товарища. Обычно они носили мне из столовой кушать и обязательно что-нибудь нарочно «забывали» при этом, а потом весело, сочувственно улыбались, когда я говорил:
 – Л…л…л…ожки н…н…нет!
 – М…м…Митя, а в…в…вино п…п…пить б…б…будешь? – дразнил кто-нибудь.
 – Д…д…давай!!

О, друзья! Фронтовые друзья! Что может быть ласковее и верней суровой фронтовой дружбы!!!

Глава 26
Монотонно гудели моторы,
Тихо месяц над облаком плыл,
А во мраке тянулись просторы:
Самолёт шёл во вражеский тыл.

В эту ночь весь экипаж «Муромца» спал на аэродроме. Всё было готово к полёту. В 24-00 приехали десантники, и нас подняли. Мы оделись потеплее, захватили всё необходимое и вышли из землянки.

Была темная, холодная ночь. Весь аэродром окутался сырым туманом, сеял мелкий, холодный дождь.

Дожди и туманы, туманы и дожди, не зима и не осень – такая погода в Польше.

Машина стояла в другом конце аэродрома, и мы шли между самолётов, то и дело отвечая пароль на окрики часовых. Прогрели моторы, дозарядились, проверили ещё раз и без того уже много раз проверенный самолёт – всё было в порядке.

Погрузились десантники, их было восемь человек. Это был десант для диверсии, у каждого было особое задание. Судя по всему, им дали хорошо выпить, но держались они степенно, внешне казались спокойны, прощались без слез:
 – Прощай, Володя, прощай! Может, будешь в Ленинграде… может, доведется тебе вернуться в Ленинград, – зайди к Алёне, – десантник говорил с трудом, голос был ласков, умоляющ, – зайди… расскажи всё, как было… поцелуй за меня Светлану… скажи ей, что папу увез самолёт… что так было надо для её счастья! Такое дело… вряд ли удастся вернуться... Ну, прощай! – друзья обнялись и крепко расцеловались.

Последний десантник вскочил в самолёт, Ваня Самсонов закрыл люк, и машина вырулила на старт. Заревели моторы, в тумане блеснул прожектор, освещая взлётную полосу, самолёт, разбрызгивая лужи, развил скорость и тихо отделился от земли.

Взяли курс на один из важных военно-промышленных районов Северной Германии – г. Цыпендорф.

Километров 80 машина шла в сплошных облаках, но чем дальше мы улетали на запад, тем больше усиливался встречный ветер, атмосфера всё больше и больше прояснялась и, наконец, из-за разрозненных кучевых облаков стремительно выкатилась луна.

Высота 4000 метров. Перевалили линию фронта, и пошли над оккупированной немцами землей.

Монотонно и скучно пели свою песню моторы. Задумавшись, расположившись, кто как сумел, сидели наши необыкновенные пассажиры. Один из них глубоко врезался в моей памяти. Он лежал прямо на полу фюзеляжа и, неподвижно устремив свой взгляд в холодную сталь кронштейна самолёта, о чем-то сосредоточенно думал. Его красивое, молодое, ещё детское лицо было озабочено. О чем он думал теперь? Вспомнил ли он своё беззаботное детство, школу, друзей, вспомнил ли родных, или, может быть, беспокоился об ответственности доверенного ему большого, опасного дела. Какое у него задание? Сколько ему лет? Удастся ли вернуться обратно, или суждено ему погибнуть среди чужих людей в этом незнакомом немецком городе? Мне почему-то стало жалко этого, ещё не окрепшего мальчишку. Рано его оторвали от школьной скамьи, рано ушёл он воевать, уж больно суровой выпала ему юность…

Небо прояснялось. Холодный ветер гнал густые кучевые облака с причудливыми формами, то похожими на громадные замысловатые корпуса, то напоминающими огромные фантастические замки, а между ними, как-то одиноко и тускло, в холодном осеннем небе плыла луна – единственный свидетель нашего далекого, ночного полёта в этой безбрежной, небесной пустыне. Ветер гнал тучи на Восток, и навстречу им, пронизывая фантастические замки, как метеор, стремительно неслась наша машина…

Я глядел на эту божественную картину и гордая, восторженная мысль забурлила в груди: «Эх, друзья, боевые друзья, и куда занесла нас судьба, в такую даль, на такую высоту, в это волшебное царство природы!!! Где она, родная Россия?! Родимый дом?!... »

И как далекий, счастливый, давно приснившийся сон показалась мне прошлая гражданская жизнь, спецшкола, академия, Москва…

В фюзеляже загорелась зеленая лампочка, моторы сбавили обороты – машина была у цели. Под ногами где-то внизу были окрестности Ципендорфа.

Я открыл люк. Зловещая, страшная темнота раскинулась под самолётом, ветер, сырой и холодный, завывал в люк…

Быстро подошёл первый. Он нервно нащупал кольцо парашюта, поправил снаряжение, оттолкнулся левой рукой и, согнувшись, прыгнул в люк вперед головою. Он что-то крикнул, но завывающий ветер и гул моторов унес его слова. Так же прыгали и остальные. Последним подошёл к люку молодой диверсант с красивым детским лицом. Он одну секунду находился в нерешительности, затем быстро шагнул ко мне и крепко обнял. В ту же секунду он что-то сунул мне в руку.
 – … Адрес… напишешь маме! – едва расслышал я среди свиста и гула моторов. Одним движением он стал у края люка.
 – Прощайте!! – пискливо, по-детски в отчаянье крикнул он, и голос его сорвался в свисте ветра. Он шагнул ещё шаг и провалился в темноту.

Я был глубоко тронут. Вот они – русские люди, они пошли на самое опасное дело, почти на явную смерть ради счастья Родины, ради независимости её… И как мне захотелось в эту ночь, чтобы кто-нибудь правдиво, доходчиво, убедительно написал обо всём этом, или заснял это всё на пленку. Записал, чтобы рассказать, передать когда-нибудь нашему молодому подрастающему поколению, как прошла юность их отцов и старших братьев, как оторванные от школьной скамьи, ещё совсем ребятишками, ещё с мыслью о маме люди прыгали с автоматом на груди в темную сырую ночь на вражескую землю. Прыгали, чтобы парализовать вражеский тыл, взрывать склады, военные заводы, железные дороги, прыгали, жертвуя собой, чтобы продать, променять свою юношескую жизнь на небольшую частицу большого, общего дела победы над врагом.

Пусть узнают они, с каким самопожертвованием отстаивалась свобода их и счастье. Пусть ценят свою свободу, пусть знают они, что эта свобода не досталась даром. И они вправе гордиться своим старшим поколением, мы не осрамились перед ними, они не родятся на свет рабами, не пожалеют, что родились на свет советскими людьми.

Охваченный этими чувствами, я долго не мог оторваться от нахлынувшей кипучей стихии мыслей, вызванных впечатлениями фронтовой жизни и особенно ощущениями этой ночи. И в этом вихре разнообразных ощущений, впечатлений, незаконченных мыслей, отчетливо выделялись последние картины, отрывки фраз, ласковые умоляющие слова: «Зайди к Алёне, зайди … Расскажи всё, как было… поцелуй за меня Светлану, скажи ей… что папу увез самолёт, скажи ей… что так было надо…» Непрерывно стоял перед глазами незабываемый образ диверсанта – парнишки, его взволнованные, унесённые ветром слова: «… адрес… напишешь маме…»

Между тем, машина легла на обратный курс, мы приближались к линии фронта. Далеко впереди показались вспышки ракет – это немцы, боясь наступления и ночных вылазок наших войск, непрерывно вешали ракеты над нейтральной полосой, освещая длинной полосой линию фронта. С высоты эти вспышки казались горящей лентой и уходили далеко в обе стороны, всё слабее и слабее выделяясь в сыром, предутреннем тумане…

Вдруг ночную мглу прорезал ослепительный луч прожектора; он несколько раз наискосок хлестнул по небу и вдруг остановился на нашей машине. И сразу же, словно сговорившись, густо ударили зенитчики. Прожектором всё ослепило, в глаза резал свет. Машина попала в сферу заградительного огня советских войск. По нам били наши же зенитчики… (Ох, эти зенитчики, они всю войну ошибались, всю войну воевали на стороне немцев!)

Снаряды рвались вокруг. Михайлов всеми силами пытался выйти из луча прожектора, но огромная машина была слабо маневренна, и ему ничего не удавалось. Обозлённый Стрельцов выстрелил прямо в зенитчиков две парольных ракеты, и сразу же земля утихла, погас прожектор, умолкли зенитки. Но было уже поздно, они сделали своё дело – плотный заградительный огонь был очень эффективен. В машине разорвало обшивку фюзеляжа у хвоста, погнуло тяги руля высоты, осколком развернуло приборную доску. Из-под ног Михайлова, обдавая его, бил струёю бензин, один из моторов начал хлопать – машина теряла высоту. Я бросился устранять течь. Перед глазами, в одно мгновение, мелькнуло лицо Михайлова, оно было искажено страшным, физическим усилием выровнять машину, по щеке его тонкой струйкой сочилась кровь. Под его ногами я нащупал трубку подвода бензина к прибору давления, из которой бил бензин, и согнул её вдвое. Лицо и всю грудь обдало жгучим бензином, ватный комбинезон пропитался насквозь, но течь прекратилась, мотор стал работать нормально. Хуже было с рулем высоты, тягу где-то заело, и машина неслась по наклонной вниз. С большим усилием я стал пробираться к хвостовому оперению, но в фюзеляже споткнулся и упал на что-то мягкое, теплое. На полу фюзеляжа, широко разбросав руки, лежал стрелок Ваня Самсонов, осколком выбитый из своего подвесного сидения турели. Я поднялся, но, не удержав равновесия, опять упал на тело товарища. Машина дернулась и резко пошла вниз. Страшная мысль беспомощности мурашками пронеслась по телу. Неужели это конец?!..
«… Пишу сейчас рукой небрежной,
Чтоб здесь чрез много скучных лет
От жизни бурной и мятежной
Какой-нибудь остался след….» 
[Прим. 67. «В альбом», М. Ю. Лермонтов]

Глава 27
Мы идем, ковыляя во мгле,
Мы к родной подлетаем земле.
Хвост горит, бак пробит, и машина летит
«На честном слове и на одном крыле» .
[Прим. 68. Песня из репертуара Леонида Утёсова; в оригинале – «Песня американского бомбардировщика» («Comin' in on a Wing and a Prayer»), стихи Г. Адамсон, музыка Дж. Макхью; исполнялась Л. Утёсовым в переводе на русский язык С. Болотина и Т. Сикорской]

Машина пришла на бреющем… Моторы хлопали, отбрасывая назад облака черного дыма, свистела разорванная обшивка, самолёт дрожал. Не разворачиваясь, прямо с курса, угрожающе черпанув крылом при выравнивании, он неуклюже коснулся земли и побежал по диагонали взлётной дорожки. Взревев, словно в последнем вздохе, моторы остановились. Сразу стало необыкновенно тихо, наступила та звенящая тишина со звоном и болью в ушах, которую испытывает человек, долго находившийся в шумном обществе и вдруг попавший в тихую закрытую комнату. Люди в машине тяжело вздохнули и молча переглянулись, ощущая глубокую благодарность судьбе и своему замечательному командиру, который, используя всю свою колоссальную физическую силу и исключительное мастерство пилота, сумел рывком выровнять машину, выровнять у самой земли, над густым сосновым лесом, который уже готов был принять её в свои роковые объятия. «Муромец» задрожал, прокашлялся и, повинуясь умелым рукам пилота, ковыляя на бреющем, дотянул до своих баз… Только теперь, когда машина стояла на твердой земле, экипаж по настоящему ощутил ту огромную опасность, которая висела над ним несколько минут назад…

С какой непредвиденной радостью мы ощутили под собой землю: она теперь была такая хорошая, твердая и уже совершенно безопасная… Выворачиваясь среди самолётов, к месту посадки бежала санитарная машина.

Михайлов был ранен мелкими осколками в лицо, Ваня Самсонов лежал без чувств, широко разбросав руки, ватный комбинезон его на груди густо пропитался кровью, глаза были закрыты, лицо не подавало никаких признаков жизни. Его быстро подхватили и уложили в санитарную машину. Увезли и Михайлова.

Мы со Стрельцовым почти не пострадали. Куском оторвавшейся дюрали штурману слегка обрезало руку, у меня каким-то чудом вырвало из под мышки большой кусок ваты. Но оба мы крепко пропитались бензином. Рубаха прилипла к телу, комбинезон скрипел. На «Виллисе» подкатил командир полка. Он с восхищением посмотрел на разбитый самолёт. Висела разорванная обшивка, в плоскостях сияли дыры, с элеронов свисала перкаль, осевой компенсатор руля поворота совсем отлетел, стабилизатор сильно погнуло. Только матерый ас мог вести такую машину в воздухе, она буквально пришла «на честном слове и на одном крыле». Командир наскоро расспросил о случившемся и строго приказал нам немедленно заменить одежду, так как, пропитанная бензином, она была очень огнеопасна. Мы направились к каптерке в БАО. Каптерка БАО размещалась в лесу тут же на аэродроме.

Хотя ещё было раннее утро, и здесь всё ещё моросил дождик, но на аэродроме уже оживала боевая жизнь: прогревались моторы, копошились техники, бензозаправщики развозили бензин.
 – Товарищ бортмеханик! – Окликнул меня чей-то звонкий девичий голос. Мы остановились. Это была почтальон полка, маленькая кругленькая девушка по прозвищу «кнопочка».
 – Ох, заставила бы я вас танцевать, да вижу, вы очень устали, – с сочувствием сказала она, внимательно заглянувши мне в глаза и, прикрывшись своей шинелью от дождя, стала рыться в полевой сумке. Видно было, что она только что проснулась: была какая-то заспанная, пухленькая, хрупкая.
 – Вот, из Москвы, – многозначительно улыбнулась она и протянула мне голубой конверт, на котором я узнал аккуратный почерк Аннушки.
 – О, спасибо, кнопочка! Спасибо! Мы с тобой непременно будем танцевать! – Я спрятал письмо подальше: не хотелось читать его в такой обстановке.

Мы вошли в вагон – каптерку БАО. Он был длинный, узкий с единственным маленьким решетчатым окном в противоположной стене. Сразу запахло бензином. В вагоне толпились несколько девушек БАО. Узнав, что мы только сейчас возвратились с ночного полёта, они набросились с тысячью вопросов, с видимым уважением и любопытством глядя на нас. Вопросы их были самые разнообразные и простодушные до наивности:
 – Ой, не могу себе представить, как вы летаете по ночам, ведь ничего ж не видно? Когда летят бомбить, я думаю, где он там сидит за тучей, посмотреть бы ему в лицо. А вот они… полуночники.
 – Ночью – к немцам… Ой, жутко!
 – А почему ночью?
 – Брось курить, Маша, видишь люди в бензине. Белье нашлось, но девушки беззаботно щебетали, задавая вопросы, и никак не догадывались уйти. Разбираемый нетерпением скорее прочитать письмо, я с трудом отбился от них и пробрался к маленькому решетчатому окну. Стрельцов, сверкая золотым зубом, шутками отбивался от девушек. Он демонстративно снял свою меховую куртку, расстегнул гимнастерку, давая тем самым понять, зачем мы сюда пришли, но девушки, поглощенные любопытством, без конца щебетали и щебетали, и на этот раз были крайне недогадливы.

Я распечатал письмо. «… Прими мой горячий привет с океаном счастья, морем сил и… ручейком воспоминаний…» – только и успел я прочитать: сзади что-то пыхнуло, и меня слегка толкнуло к окну. Я оглянулся. Жуткая картина открылась глазам: вся дверь, висевшая куртка, какие-то тряпки на полу и ноги штурмана были охвачены пламенем. Девчата, как воробьи, с писком и криком, выскочили в дверь, за ними с горящими ногами вывалился Стрельцов. Кто-то в спешке опрокинул зенитный снаряд, служивший лампой, из него выплеснулся бензин, – и всё заволокло, всё охватило красными языками пламени…

Кто встречался с бензином, особенно авиационным, тот знает, что значит – горит бензин, – как молниеносна эта картина. Весь вагон стало заполнять черным густым дымом. Я оказался в ловушке. Первой мыслью было – бежать скорей через пламя в дверь, но тут же какая-то неведомая, но властная сила, которой я многим был обязан в жизни, внушающе зашептала: «Спокойно! Спокойно!» И сразу же стали ясны последствия первой мысли: в пламени пробензиненный комбинезон воспламенится, будет гореть всё белье, потушить сразу нечем – значит мучительная и глупая смерть. Нет!

Я изо всей силы ударил в стенку вагона, но удар собачьего унта был настолько мягок, а стена настолько тверда, что в ответ лишь послышался глухой звон металлических расчалок. Окно было очень маленькое, пол толстый: глаза искали спасения. Неужели нет выхода? И выход нашёлся, он был один – раздеться от пробензиненного белья и тогда безвредно проскочить через пламя. Едкий дым всё гуще заполнял вагон, дышать стало нечем. Забравшись в самый угол вагона и прижимаясь к полу, я быстро раздевался. Летели пуговицы, застежки, замки, крючки – их было так много: в дальние полёты мы одевались тепло. Комбинезон был мал в плечах и, проклятый, никак не слезал с них лежа, а каждая секунда была дорога. Я задыхался, дышать совершенно стало нечем, жгучий дым резал глаза, в висках стучала кровь, а мысль, как неисправная граммофонная пластинка, повторяла, сбиваясь на одном и том же: «сбросить, сбросить», душил кашель. Собачьи унты не за что было зацепить, они никак не снимались. Наконец, я стащил их и швырнул в сторону, слетел комбинезон, но силы оставляли меня. Успею ли? И я не успел…

Отчаянная мысль беспомощности с ужасом пронеслась по телу (несчастен тот, кто когда-либо испытал её!) «Неужели так глупо!.. Спастись там, и так бесславно погибнуть здесь!.. Нет! Нет! Нет! Не может быть! Как угодно, но только не так!» – руки рвали всё на груди и стаскивали с тела, сознание затуманилось. Я задыхался в страшных мучениях. Горе тому, кто умирал такою смертью! Я собирал последние силы, но двигаться уже не мог. Какая-то тупая теплота раскатилась по телу, как будто бы чем-то тяжёлым ударило по голове, сознание выключилось…

Очнулся я на длинной грязной доске. Оголенную грудь хлестал дождь. Вокруг толпились люди.
 – Да разойдитесь! Шире! Шире! Дайте человеку воздух! – кричал кто-то.

Я сразу не мог понять, где я, что случилось… Грудь была поцарапана, с плеч свисали разорванные куски гимнастерки, но когда люди расступились и впереди блеснул горевший вагон с проломленной стеной, всё стало ясно, хотя прошлое сохранилось в памяти туманно, расплывчато, казалось, что это случилось давно – давно. «Вытащили, значит», – с холодным равнодушием догадался я: в теле была такая страшная усталость, что всё на свете было абсолютно всё равно.

Свежий ветер и холодный дождь понемногу возвращали силы. Вокруг улыбались гвардейцы.
 – Ну, рассказывай, что там на том свете, какие новости?
 – Без продаттестата не принимают? Да?
 – Он ещё молодой – не приняли…

Я попробовал подняться с доски. Голова закружилась, начался кашель – непрерывный, дерущий в горле, черные сгустки сажи летели из лёгких, тошнило. Кто-то сбросил куртку и набросил мне на плечи.
 – Вася... – узнал я своего верного друга, – а Стрельцов? – с ужасом вспомнил я о штурмане.
– Увезли. Ноги у него… немного обгорели. Это он мне и крикнул о тебе… –Своим спасением я был обязан Васе. Он догадался обо всём и ломом сумел прорубить стену в вагоне.

Люди расходились. Вася убежал, чтобы раздобыть для меня какую-нибудь одежду. Вагон никто не тушил, в этом уже не было необходимости – он догорал. Я сидел перед ним на корточках, прикрывшись курткой, и грустно глядел в огонь. Мятежная тоска вселилась в душу. Там, где-то в огне и пепелище, остались все мои документы, фотографии, вкладная книжка, адрес, данный диверсантом и письмо, такое долгожданное письмо осталось там недочитанным …

Вот они – «океан счастья, море сил и ручеёк воспоминаний…» Впрочем, не будь того письма, дело могло обернуться ещё хуже… Бессонная ночь, столько пережитого за эти последние сутки окончательно расстроили нервы, и я потерял всякую власть над собой. Страшная досада, непреодолимая тоска и жуткое отчаянье бушевало в груди. Вот она, жизнь – всегда так глупа. И «только издали она нарядна и красива, и только издали влечет к себе она». Только в воображении, в книгах, в романах она привлекательна, там все гладко, последовательно, закономерно. В жизни же, в действительности всё наоборот. Здесь нет справедливой закономерности, мало правил, много исключений, а слава и счастье мало зависит от способностей и особых качеств человека, и чтобы добиться их, надо быть просто счастливым. Жизнь же может оборваться очень глупо и дешево, и, по сути дела, она не стоит того, чтобы о ней так много заботиться. Глупая, незначительная, совсем не предвиденная случайность порою решает чрезвычайно многое… Могли ли мы думать, что, возвратясь из такого дальнего и опасного полёта, можем погибнуть в совершенно безопасном месте… Мог ли я думать, что эта нелепая случайность впоследствии станет для меня такой роковой…

Вагон догорал. Давно уже затихли взволнованные голоса, люди разбрелись по своим местам, всё утихло. Только слабо шумели вершинами высокие ели, окружавшие вагон, да с глухим треском последние языки пламени лизали серые груды хлама…

А холодный дождь моросил над пожарищем и, возвышаясь над лесом, медленно поднимался чёрный, густой дым.
Дошли и шагнули за Неман,
Очей не смыкая в пыли,
Дошли, опалённые гневом,
Дошли, окрылённые гневом,
До логова зверя дошли!!!
 

ЧАСТЬ 3
Глава 28
Где ж вы, где ж вы,
Где ж вы, очи карие?
Где ж ты, мой родимый край?
Впереди – страна Болгария,
Позади – река Дунай…
[Прим. 69. «Под звёздами балканскими», стихи М. Исаковский, музыка М. Блантер]

Тяжела и безжалостна фронтовая жизнь. Много физических и моральных сил требуется для этой жизни. Но велика и благородна цель у защитников своей отчизны. Навсегда останется в памяти людей тот великий поход в Западную Европу, навеки будут священны славные дела фронтовиков…

Велика и благородна цель у солдата, но кроме той большой, общей цели, у каждого человека на фронте есть своя маленькая, личная цель, ради которой он воюет и которая согревает его в трудные минуты суровой фронтовой жизни. Трудно, тягостно и бессмысленно жить, когда нет впереди идеала, к которому ты всегда должен стремиться. Пуста и бесценна жизнь без фантазии…

И на фронте у каждого человека была своя фантазия, свои задушевные мечты, своя духовная пища. Ради этого люди шли навстречу трудностям и поэтому легко преодолевали их. В эти трудные минуты фронтовой жизни одних согревала горячая любовь молодой жены, других манящая любовь далекой, но любимой девушки, третьих – ласковое и нежное чувство к детям, оставшимся там, далеко на Родине. Эта любовь как-то смягчает трудности, предложенные жизнью, вселяет волю, и человек всегда держит себя в руках, он бодр и весел везде, куда бы его ни забросила суровая и грубая война…

Часто в тягостные минуты лишений, разочарований и уныния я доставал скромный подарок Аннушки – простой беленький платочек, заботливо вышитый по краям. Простой платочек, но сколько в него было вложено задушевных, волнующих чувств, сколько прекрасной жизненной силы! И при виде его, как от солнца туман, расползались и рассеивались мрачные мысли, и на смену им там, где-то глубоко в груди, зарождались уже новые чувства, совсем другие, приятные и волнующие, в памяти воскресала она – далёкая и близкая девушка, и сердцу было приятно вспомнить и немного взгрустнуть по ней…

И снова хотелось жить, идти куда-то навстречу трудностям, скорее преодолевать их, чтобы приблизить час победы…

Глава 29
Страшись, о, рать иноплеменных:
России двинулись сыны!
[Прим. 70. «Воспоминания в Царском Селе», А. С. Пушкин]

Машины шли на запад… Длинные колоны «Студебеккеров», «Виллисов» и «Шевроле» мягко неслись по гладкому асфальту шоссе…

Советские войска перешли западную государственную границу Германии и продвигались по собственной немецкой земле. Дорога сверкала асфальтом, прямым и гладким как зеркало. По бокам её тянулись роскошные лесонасаждения, местами такие высокие, что деревья через дорогу соединялись своими вершинами, и тогда она походила на тропическую аллею, прямую и длинную, насколько хватало глаз…

Эх, дороги! Фронтовые дороги! Как далеко растянулись они на сотни, тысячи километров, от самого Сталинграда до Дрездена, от матушки Волги до Эльбы…

И кто только не прошёл по ним, кому не врезались глубоко в памяти они за эти жестокие четыре года… По ним отступали, неся на душе сердечную тоску, по ним неслись в стремительном марше наступления…

Разбитые, занесённые снегом мосты, овраги, воронки, холодные ветра, несущие пепел из сожжённых селений, одинокие осиротевшие трубы, обгоревшие телеграфные столбы, разбитые танки, почерневшие трупы, наводившие ужас, пушки, машины – кому не врезались в память они, их никогда не забудут фронтовики!

Дорога вела к областному городу. Немцы, предчувствуя справедливую расплату, бежали прочь, оставляя всё награбленное в своих насиженных гнездах. Но их перегнал наш фронт! И теперь босые, прихрамывая, с тележками и детскими колясками, загромождая дорогу, они стадами возвращались в своё логово.

«Вот так в 1942 году шли и наши ни в чем не повинные люди, так шли и мои старики», – подумал я, – и сжалось сердце, – «вот они перед нами – племенные арийцы. Они взрастили головорезов и разбойников, с давних времен кичились своею арийскою расою, посягали на чужое добро, пользовались награбленным с нашей, русской земли, поддерживали гнусную политику Гитлера…».

Внешне они казались спокойны и мало озабочены. Трудно было понять, о чем они думали. Поняли ли они, что случилось со страной, с народом, поняли ли всю огромную величину этого исторического события, или, может быть, были только озабочены личной бездомностью и измучены дорогой. Вместилась ли в их головы мысль о том, что произошёл не только проигрыш войны, но и крах всех их убеждений, крах всех их установок и разбойничьих традиций.

Не знаю, я не видел на их лицах ни капли раздумья, не слышал расспросов о своём будущем. Они мало интересовались приказами советских властей, и, казалось, хотели держаться в стороне от всего происходившего. Трудно понять народ, отделивший себя от всех народов мира стеной высокомерия и пустыней ненависти… И смешными и жалкими казались немцы теперь, когда из одной крайности они попали в другую, из игры в господ, – в игру в рабов…

Они не видели у себя чужих солдат, они видели у себя чужих пленных. Но теперь есть уверенность сказать, что обозленные тягостью войны русские солдаты проучили их так, что сыну, внуку и правнуку закажут они «не ходить с мечом на землю Русскую». В этой войне немцы научили нас воевать, и в этой войне мы их отучим. И опять хотелось крикнуть немцам громко, на всю Германию, знаменитые слова Александра Невского:
«Идите и скажите всем, что Русь жива,
пусть без страха жалуют к нам в гости.
Но кто с мечом войдет на землю русскую,
тот от меча и погибнет. На том стоит и
стоять будет русская земля». 

Дорога вывела на гору, откуда открылся вид на один из промышленных центров. Город Бранденбург. Он наполовину разрушен, а на уцелевших домах вывешены белые флаги – символ покорности России. Они вызывали у наступающих фронтовиков приятное чувство удовлетворения, чувство гордости за нашу славную Родину, за свою могучую Красную армию, за наш свободолюбивый и добродушный русский народ.

В городе восстанавливалась жизнь. Через город по узким мощёным улицам с шумом и лязгом шли армады танков, автомашин, колоны пехоты, артиллерии. Невольно приходилось удивляться, какая могучая власть единого ума и воли управляет этой гигантской, поистине – чудовищной силой. На перекрёстках дорог с ловкостью жонглеров регулировали движением наши девушки – бойцы ВАД(а) (военно-автомобильной дороги). И как приятно, как радостно было видеть их, наших, русских, девушек на этой чужой вражеской земле, как дороги они были огрубевшему в войне, но по-прежнему русскому сердцу. Даже военная форма не лишала их того несказанно милого, теплого обаяния, которое свойственно только девушкам…

С величественной, но сомнительной недоступностью, легко и свободно работая флажками, регулировали они кипучее движение, направляя стальную армаду по заданному пути. Они успевают принять каждую машину на красный и желтый флажок, взять флажки в левую, откозырять правою рукой и, самое главное – улыбнуться… И каждый, проезжая мимо, глядит в их сияющие счастьем очи – голубые и карие, озорные и серьезные – и не может не улыбнуться им в ответ…
 – Дочка, куда дорога на Москву? – спрашивает старушка, освобожденная из рабства.
 – А вот сюда, сюда, мамаша! Вот, катись себе да катись: дорога гладкая, как скатерть!

Старушка остановилась. Умилёнными, полными счастья глазами она провожала колоны машин… А над городом, заглушая всё рёвом мощных моторов, эскадрилья за эскадрильей шли самолёты… И старушка долго глядела широко раскрытыми глазами в чистое голубое небо им вслед…

Машины шли на запад…

Глава 30
Святое и грозное пламя
Расплаты бушует в груди.
Родная Россия за нами,
Горящий Берлин – впереди.

На нашей улице праздник… Долго ждали его, много тяжёлых будней предшествовали ему, но он пришёл – под нами была немецкая земля… И теперь каждый хотел чем-нибудь его отметить, и каждый отмечал его по-своему. Особенно своеобразно отметили этот день младшие специалисты – мотористы и оружейники.

Степан Верёвка принес себе пышную перину и запасся свиным салом – это был сугубо хозяйственный человек. Игорь Сухих – страшный любитель вальсов Штрауса – достал где-то аккордеон, хотя совершенно не мог на нём играть. Антоша – любитель детских лакомств – на каком-то трофейном продскладе  раздобыл целых два ящика шоколаду, но пока ходил умываться после «трудов праведных», гвардейцы растащили шоколад, оставив для Антоши соответствующую долю. Антоша возмущался:
 – Чёрт знает, – с досадой сплюнул он сквозь зубы, попав прямо в глаз валявшемуся под ногами портрету Геринга, – всё порастащили! Я сам хотел всех угостить ради такого праздника… Порастащили, кто много, кто мало, – ворчал он.
 – Да брось, Антоша, никто мало не взял, – моргнул один гвардеец другому, – не тужи. Если хотел угостить, то угостишь: Германия только начинается…

Возбужденный, прибежал Шота.
 – Поэма! – крикнул он Степану Верёвке, – вот смотри, часы достал! У танкистов, понимаешь, за тот маленький фотоаппарат выменял! Смотри – серебряные! Говорят – анкерный ход, на семнадцати камнях, идут, как в аптеке, с американской точностью! Сказали, что хронометр, – Шота на одно мгновение задержал свой восторженный взгляд на часах, и лицо его вдруг резко переменилось: из восторженно-радостного оно стало вдруг испуганным. Он рывком поднес часы к уху, прислушался, затем – к другому и вдруг с яростью начал их трясти: часы стояли. Вокруг захохотали.
 – Точно, как в аптеке: – хохотал Игорь Сухих, – перед употреблением – взбалтывать! Настоящий хронометр: два раза в сутки – самое точное время, только ты успей в это самое время на них посмотреть…
 – Воны спорчини, – сделал глубоко мудрое заключение Степан Верёвка и с брезгливым сожалением посмотрел на своего пылкого друга. – Обдурылы тэбэ ти танкисты. Бач, – и, усмехнувшись, добавил: – А ты – поэма!

Здесь, на территории врага, резко изменились взаимоотношения людей и отношение к вещам: люди стали друг к другу ближе, родней, а вещи потеряли всякую цену и собственность. Не было ничего личного, всё было общим, здесь был настоящий коммунизм.

Все домашние вещи – роскошная мебель и личные вещи – были оставлены немцами нетронутыми. Но передовые части пехоты везде оставили свой след: великолепные светлые залы, обитые коврами и прекрасно декорированные, были превращены в уборные; прекрасные трюмо во всю стену, пианино, картины и прочее – всё было разбито, прострочено автоматными очередями. Огрубевшие, обозлённые войной солдаты тешились, вволю наслаждались своим правом…

Личный состав эскадрильи разместился в большом корпусе рядом с аэродромом. Наступил вечер. Никто так никогда не заботился о своём личном благополучии, как теперь, в этот первый день на территории немцев. Тут уж можно было только удивляться разумной инициативе русского солдата. Добрый почин Степана Верёвки был подхвачен техниками и пилотами. Кто сам волочил себе на ночь перину, кто мобилизовал для этой цели возвратившихся немцев.
– Хватит, пора уже русскому солдату спать на перине! Он уже своё отоспал на сырой земле, под открытым небом! – толковал пилот Катавасов, готовя себе на ночь пышную постель…

К ночи почти у всех были перины и по большому мешку тряпок – костюмов, отрезов, обуви и даже дамского платья. Возбужденные этим днём, обмениваясь впечатлениями, гвардейцы долго не могли уснуть. Я тоже притащил себе пышную перину и с удовольствием растянулся на ней. Приятно было отдохнуть, не чувствуя под собой надоевших горбылей землянки, но уснуть на ней я никак не мог. Долго переворачивался с боку на бок, весь утопал в пуху, телу становилось от этого жарко, душно и уснуть никак не удавалось. Ворча и переворачиваясь, я мучился до полуночи, и так бы, наверно, мучился и до утра, но терпение кончилось, и я со злостью вышвырнул перину на пол – и сразу же уснул на тонком матрасе. В углу кто-то тоже сопел и ругался, стаскивая перину с койки:
 – Не привык я на ней спать, проклятая, никак не усну! – А на утро открылось забавное зрелище: добрая половина перин безобразно валялись на полу, а люди жалели о потерянной половине ночи.

Так началась необыкновенная, чрезвычайно веселая и полная забавных приключений фронтовая жизнь на территории немцев.

Погода стояла нелётная. В такую погоду, в свободное от полётов время гвардейцы часто навещали немцев, или как говорил инженер эскадрильи, «делали геологические экспедиции по раскопкам исторических вещей, принадлежащих нашим предкам». Однажды ко мне зашёл Вася, и мы тоже отправились в город. Собственно говоря, мы ни в чем не нуждались. Посылки на Родину ещё не принимали, а когда стали принимать, кто-то пустил слух, что они пойдут не по адресату, а на нужды пострадавших. Поэтому в полку мало кто возился с посылками. Правда, более пожилые люди, на своей спине прочувствовавшие в гражданской жизни цену вещам, носили с собой большие мешки, но опять-таки до первой перебазировки. Тут обычно мы их сажали в самолёт, мешки предлагали оставить рядом с самолётом – и улетали…

И теперь мы шли в город просто поискать приключений. Правда, Вася как-то промолвил, что ему «необходимо подобрать для своего кармана часы», я рассчитывал приобрести реглан. Но всё это было между прочим. Главное – лестно было пройтись по улицам европейского города в положении победителя. Льстило самолюбию, когда какой-нибудь уже пожилой немец, может быть, знатный ученый, профессор сходил с дороги, снимал шапку и кланялся двадцатилетнему русскому пареньку, геройски выросшему за войну. С гордостью мы шли по тротуару, по тротуару, по которому в своё время немцы разрешали ходить всем, всем пленным, только не русским. Поляк, француз, чех, румын, даже украинец и любой нацмен имел право идти по немецкому тротуару. Русскому же человеку это право запрещалось, он должен был идти по булыжнику мостовой с позорной биркой на груди – «ost» (восток). И теперь приятно было видеть, когда русские шли по этому самому тротуару, немцы сходили с него совсем, освобождая дорогу, и кланялись. Сознание того, что мы пришли сюда как справедливые мстители самой могучей, самой цивилизованной армии всей Европы приятно волновало грудь и невольно заставляло держать голову выше, расправив плечи, выпрямить грудь.

По дороге навстречу нам, взволнованно жестикулируя, попались три поляка в военной форме. Они остановились и обратились к нам с длинной возбужденной речью, в которой в начале я ничего не понял, кроме русского мата.
 – Постой же, вы, один кто-нибудь, – перебил их Вася. Поляки успокоились, и мы, наконец, с трудом поняли, что они отстали от своего «войска», что голодные и что немец, к которому они обратились, не дал им покушать.
 – Где он? – грозно спросил Вася.

Поляки указали. Мы все вместе вошли в дом. Здесь, судя по роскошной обстановке, жил богатый бауэр. В углу сидел немец – старик, видно, сам хозяин, мрачно опустив голову. У стола ковырялась толстая, мясистая, самая типичная немка.
 – Ну! Что же молчите?!! А?!! Приветствовать надо гостей! Мы пришли из России! Знакома вам такая страна?! А?! – басом заревел Вася, расправляя свои могучие плечи. Здесь мы чувствовали себя хозяевами, больше того, мы чувствовали себя судьями. Мы имели право судить. Это право мы завоевали в тяжёлых, неравных боях, в тягостных мучениях в начале войны, в лишениях и невинными жертвами. И теперь мы пришли в Германию как мстители к виновникам, как судьи к преступникам, чтобы расплатиться за всё: за невинно разрушенные и разграбленные русские города и села, за тысячи бездомных сирот, за поруганную старость наших отцов и матерей. Мы имели теперь законное право судить – расстрелять или помиловать своих преступников, чего они заслуживают, всё зависело от нас. Нам была дана неограниченная власть, власть оружия, и мы безответственно могли совершать любой произвол. Я взглянул на Васю.

Посреди комнаты, расставив ноги, величественно стоял этот русский судья – злой и грозный. В широком авиационном комбинезоне, в лохматых собачьих унтах, загорелый и обветренный войной, с автоматом на груди он казался громадным, на целую голову выше толпившихся сзади него поляков…

Вася взглянул на меня, и, видно, то же самое гордое чувство величия охватило его – глаза его загорелись живым, восторженным блеском. Боязливо, украдкой, из-под бровей посматривал старый немец на таких представителей страны, которую они хотели завоевать. Не такими, видно, хотел он видеть русских в своём доме, не нравились ему такие гости, он хотел видеть рабов, увидел – судей. Поляк тоже льстиво посматривал на нас: они признавали за нами больше прав и ожидали наших решений.
 – Пулемет есть? – важно спросил Вася у немца, лишь бы найти какой-нибудь предлог сделать обыск в квартире.
 – Nicht firschtehin, Nicht firschtehin  [Прим. 71. Nicht verstehen – не понимаю – нем.]…– трепетала немка с каким-то стеклянным блеском в глазах. Но мы вовсе не нуждались в том, чтобы она нас понимала, достаточно было того, что мы понимали её. Вася подал знак, и поляки приступили к обыску. Они нашли кладовую, где было спрятано несколько ящиков сливочного масла, яиц, свиного шпику – всё повалило на стол, и поляки аппетитно принялись за еду, наполняя свои вещмешки провизией.
 – А ну, показывай, арийская раса, много нашего украли из России?! – обратился Вася к немке и открыл гардероб. Гардероб был набит костюмами и прочей одеждой, уже довольно поношенной.
 – И жили же, сволочи! Всё было мало! Мы осмотрели всю комнату.
 – Слушай, дорогой, мне кажется, у тебя мои часы, – добродушно сказал Вася, обращаясь к немцу. Немец не понял. Тогда Вася указал рукой на спрятанную цепочку, и немец отдал часы. В шифоньере, среди суконной и шёлковой одежды, в глаза бросилось несколько пар грубой, полотняной.
 – Откуда?! – спросил я у немки. Она не поняла вопрос, но смысл его ей был ясен: она вспыхнула и затряслась. «Неужели это из России?» В кармане я нашёл носовой платок «Пэтрусю» – было вышито красными нитками на уголке… Что-то глубоко обиженное, наше, родное, русское зашевелилось в груди, в голову ударила кровь.

«Пэтрусю»… Она – эта толстая немецкая фрау, украла эти вещи у невинной девушки-украинки, которая когда-то, нежно мечтая о своём Петрусе, заботливо вышивала эти буквы… Где она теперь?... Поругана ли немцами, или угнана в рабство?.. А где её Петрусь? Сражается ли он на передовой, или сложил свою буйную голову в степях своей Украины. И вот она, эта растолстевшая арийская немецкая самка, стоит передо мной, тупо и виновато глядя стеклянными глазами, как нагадившая кошка!…– Рука нервно расстегнула кобуру, в руке блеснул холодный «Парабеллум»…
 – К ст..т..тене!! К расп..п..лате! Сволочи!!!

… Я вышел на улицу. Дерущий, удушливый кашель заставил выйти на свежий воздух. Я выстрелил в потолок над головою у немки. Расстреливать беззащитную я не хотел.

Вскоре мы ушли домой.

После того памятного пожара в Польше я долго плевался черными сгустками сажи, а теперь всё чаще и чаще душил кашель с непрерывной болью в груди.  Но шла ещё война, и о себе разрешалось думать в последнюю очередь.

Глава 31
Забралась в душу глубоко
По Родине тихая грусть:
Ушли от тебя мы далёко,
И мстим за тебя, наша Русь.

Третий день шёл дождь. Аэродром раскис, боевые действия авиации почти прекратились. Наземные части развивали наступление. Они так стремительно продвигались вперед, что не успевали перемалывать разрозненные отряды немцев, блуждавшие по глубоким тылам.

В районе нашего аэродрома была окружена, но окончательно не уничтожена отборная немецкая дивизия SS, носившая имя Адольфа Гитлера, и теперь разбитые отряды эсэсовцев совершали диверсии по тылам советских войск, запасаясь боеприпасами и продуктами и пробиваясь к линии фронта.

В эту ночь весь технический состав эскадрильи находился в землянке на аэродроме. За окном шумел дождь, свистел ветер, косые потоки стучали по стеклу; где-то уныло скрежетала оторванная жесть. В землянке под ногами месилась грязь, сверху капало, но оттого, что в ней не хлестал косой дождь, что тело не пронизывал холодный ветер, что по-домашнему мягко горел огонек, и раскрасневшаяся чугунка разливала по всей землянке животворящее тепло, в ней казалось как-то особенно хорошо, тепло и уютно.

Мы сидели компанией в несколько человек, и уже не первая летела пробка, обливая руки шипучим вином. Трудная, полная лишений, и опасная жизнь на фронте всегда порождает потребность немного выпить. Выпивши, человек забывает все тягости войны, и жизнь кажется ему по-прежнему прекрасной. В винах же недостатка не ощущалось. Здесь, в Германии можно было встретить марки вин почти всей Европы: немцы жадно запасались вином. Приятно было среди боевых друзей за чаркой вина потолковать по душам, забыться от всего окружающего, сурового, военного, вспомнить и немного погрустить по казавшейся теперь бесконечно дорогой России, славу которой мы подняли на такую высоту, ради которой ушли в этот далекий, священный поход и теперь мстили за её страдания. В эти минуты с новой силой ощущалось, что все стали ближе друг к другу, родней, и не так уж казалось скучно и одиноко в сырой солдатской землянке…

Вино возбуждало людей. Одни оживленно спорили, другие, более спокойные, расположившись на нарах, толковали о прошлом, делились опытом фронтовой жизни, рассказывали занимательные истории, третьи – сидели молча, погрузившись в раздумье.

На нарах у мотористов, более молодых и темпераментных людей, шёл спор. Шота, как всегда, там был солистом, остальные аккомпанировали ему. Серафим играл на аккордеоне. В углу землянки, облокотившись на лавку, сидел техник-лейтенант Игорь Дзюбин. Он сильно охмелел и теперь, забывшись, о чем-то сладко мечтал. Глаза его мечтательно устремились в одну точку, а на лице застыла тихая, далёкая улыбка. Губы его улыбались, глаза блестели. Серафим затянул знакомую мелодию, и техник-лейтенант бессознательно подхватил её:
«…О тебе мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой,
Я хочу, чтобы слышала ты,
Как тоскует мой голос живой…

Он не замечал ничего окружающего, и мысли его парили где-то далеко – дальше этой землянки. Голос его был чист, мягок и нежен:
… Ты сейчас далеко – далеко,
Между нами снега и снега…
До тебя мне дойти нелегко,
А до смерти – четыре шага.
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови.
Мне в холодной землянке тепло
От моей негасимой любви…»

Серафим сменил мелодию, и кто-то с другого конца землянки сиплым басом подхватил её фронтовой пародией:
… на позицию девушка,
А с позиции – мать…

Опершись спиною о столб, пожилой моторист Ашенко шептал себе под нос сугубо народную – «шумел камыш», надеясь найти себе поддержку, чтобы потом затянуть во весь голос. В землянке стоял шум, песни переплетались с занимательными рассказами, слушать можно было только одного, потому никто никому не мешал.

Развалившись на верхних нарах, техник-лейтенант Захарчук 

[Прим. 72. В 163-м ГИАП служил Захарчук Иван Семенович, 1916 г.р., гв. ст. техник-лейтенант. Место рождения: Украинская ССР, Каменец-Подольская обл., Старо-Константиновский р-н, с. Свиная. Награды - медаль «За отвагу», орден Красной Звезды (дважды)]

мечтал вслух, обращаясь к своему товарищу лейтенанту Константинову:
 – Да… скоро дойдем до Берлина… кончится война… демобилизуемся. Не знаю, куда я пойду, но в авиации работать больше не хочу: прошёл у меня этот юношеский пыл увлечения воздухом. Она хороша для удовлетворения юношеской страсти, стремления к чему-нибудь необыкновенному, героическому. Между прочим, у меня дома растет сын, славный такой, пять лет, и тоже уже авиацией интересуется.
– О, а как я в юности увлекался авиацией! – с восторгом воскликнул он, и лицо его оживилось воспоминаниями. – Да что в юности! Уже женился, а мысли были заняты только ею, знаешь, забывал и про жену. Весь день до поздней ночи пропадал на аэродроме – испытывали новые конструкции, переконструировали старые. И всегда уставший, поздно ночью ложился спать. Жена всё терпела, терпела и однажды, под утро толкает меня локтем в бок:
 – Максим… а Максим… Ну, кто я тебе жена, или кто..?
А я, сонный, она говорит, бурчал ей в ответ:
 – Держись… держись, Мария: мы взлетаем…

На противоположной стороне нар, у мотористов, речь держал Степан Верёвка. Он повествовал о том, «як вин малим в город издыв». На голове его была замасленная шапка, которую он почти никогда не снимал, а только сдвигал её или на лоб, или на затылок, судя по настроению. Сейчас она сидела на затылке. Голос его был спокоен, басовит и звучал тем особенным грубоватым, но ядовитым юмором, на который способен только украинцы:
 – Як було мини год, маты кажет – иидь Стэпан с дядьком в город, купы соби вдится, бо з осини трэба в школу иты. Ну, мы и поихалы. А дядько в мэнэ був мясныком. О-о такый гладкый та пузатый, – Верёвка показал дуговым жестом рук «якый у его був дядько» и продолжал:
 – Вин як иде по улыце, всэ тило трусытца аж двэгтыть. Ну, дядько в городи пишов до своих тэлят. Я его ждав, ждав, ны дождався, да й сам пишов в город: дуже хотилось мини купыть блыскучи галоши и красну рубашку. Иду це соби по улыци, останавлююсь и читаю: ап…ап..тека, кра…кра..край…универмаг, гас…гас…троном, а де ж думаю, тут «копиратив», як у нас на сили магазины звалысь, щоб купить галоши и красну рубашку. Да и купыть шо – нибудь поисты, бо с дядьком в столовци иив иив и ны наився», – вокруг смеялись, а Верёвка спокойно растягивал рассказ, довольный производимым впечатлением.

На верхних нарах уже укладывались спать:
Хотел бы так существовать:
Проснусь, зевну и снова спать…

Вася Петренко, не любивший размягчаться в своих чувствах, сидел за столом и толковал с инженером эскадрильи Пешковым о строении вселенной, о солнечной системе, о работах Кеплера, Коперника. Они долго оживленно рассуждали, охмелённые вином, чертили на столе что-то. Инженер, наконец, встал, потянулся, и, зевнувши, сказал:
 – Ну, что ж, спать? Вот уж выспимся за эти трое суток. Пехоте там, наверное, жарко, а мы здесь сидим, как у бога за пазухой, дрыхнем.

[Примечание 72 Б. В 163-м ГИАП с 25.10.44 г. служил старшим техником эскадрильи гвардии старший техник-лейтенант Пешков Николай Иванович, 1910 г.р., место рождения Украинская ССР, Ворошиловградская обл., г. Ворошиловград. 
«Кадр Красной Армии. Участие в Отечественной войне – с 27.8.41 г. по 13.3.42 г – ЮФ, с 21.3.42 г. – ЗКФ, СКФ, ОПА, 4-й Украинский, 2-й Белорусский фронта.
Приказом 4 РА № 05/Н от 4.2.43 г. награжден орденом «Красная Звезда», Указом Президиума Верховного Совета Союза ССР от 1.5.44 г. награжден медалью «За оборону Кавказа», и от 3.11.44 г. награжден медалью «За боевые заслуги» - за выслугу лет в Красной Армии» - данные из наградного листа на орден Отечественной войны II степени, полученный на основании Приказа по 4-й Воздушной армии № 0149/н от 7 сентября 1945 года]. 

Вася тоже встал и потянулся. Глаза его были мутны, всё колыхалось. Он сделал несколько шагов к нарам, пошатнулся, зацепился плечом за подпорку и, улыбаясь, пробурчал:
 – Гм… Коперник прав: земля кружится.
 – Слушай, Вася, расскажи ещё что-нибудь про Пушкина, – попросил кто-то из гвардейцев. Вася был исключительным мастером рассказывать столичные анекдоты. Он сел поудобнее, оперся спиною о столб и, подождавши, покуда вокруг немного успокоились, начал:
 – Однажды Владимир Владимирович Маяковский, разъезжая по городам России, заехал в Киев. На одном из публичных выступлений, при массовом обсуждении его стихов, к Маяковскому особенно сильно приставал один интеллигент…

В землянку вошёл старшина эскадрильи Виноградов и громко объявил:
 – Шота Бабахан – на пост!

Шота заклеил хлебом письмо, которое дописывал при слабом свете коптилки и передал его Степану Верёвке: – Передашь «кнопке», а то я завтра вряд ли её увижу, – он, словно чувствовал, что покидает всех навсегда, что ему суждено погибнуть в эту ночь. Он тепло оделся, дозарядил обойму автомата и вышёл из землянки. За дверью послышалось завывание ветра, брызги дождя.

Вася продолжал свой анекдот:
 – Да… и вот к нему приставал один интеллигент. Он с жаром выкрикивал, жестикулировал и плевался слюной, критикуя стихи Маяковского. Маяковский вначале серьезно отстаивал стихи, поясняя их смысл, но потом убедился, что ему противоречит безграмотный и недалекий человек. В своей речи интеллигент особенно часто применял слова: «моя точка зрения», «с моей точки зрения» и т.д. Тогда Владимир Владимирович Маяковский спокойно прервал своего пылкого собеседника:
 – Э… скажите, пожалуйста, где эта ваша «точка зрения»: я хочу в неё плюнуть!!

Вокруг хохотали, а Вася, память которого вмещала миллион анекдотов, начинал новый:
 – Дело было на пляже. Захотелось Мойше поглядеть, как с высокой вышки люди в воду прыгают. Ну, Мойша разделся, залез наверх и посмотрел вниз: голова закружилась, под коленями затряслось… Вдруг на пляже поднялась паника: в воде потопал человек. Все растерялись. С вышки отделился Мойша и бросился на помощь утопающему. Через несколько минут лодка вытащила и утопающего, и Мойшу. Ну, тут все кричат: «Герой! Герой!»

Мойша отряхнулся от воды и сказал:
 – Г…герой-то г…герой, но какая тварь меня с в…вышки толкнула…

Вокруг опять захохотали.

Облокотившись на лавку, я слушал давно знакомые мне анекдоты и начинал зевать. Окружающее то потопало, то вновь всплывало в глазах, мысли бродили где-то далеко – далеко и вдруг совсем исчезли…
 – О, ты уже храпишь, – толкнул меня в бок Вася и продолжал свой рассказ:
 – И вот, значит, у молодого Сергея Есенина, когда он учился в институте, не было своей бритвы. Он часто пользовался бритвой молодых супругов, живших в соседней комнате. К супругам приехала мать. Частые просьбы молодого поэта ей стали надоедать, и она решила однажды дипломатически ему отказать:
 – Бритва занята, – раздражительно ответила она, и, подчеркивая каждую букву, добавила и… долго будет занята!
 – А, понимаю, – ответил Есенин и, улыбнувшись, добавил… – слона бреете…

В это время где-то недалеко на аэродроме глухо разнеслась автоматная очередь. Все насторожились. Старшина Виноградов, я и Игорь Сухих, кто сидел ближе к двери, выскочили из землянки.

Ночь была темная, таинственная. По разлившимся лужам хлестал дождь… Мы прислушались. Нигде ничего не было слышно, только где-то над дорогой ветер тревожно гудел в проводах, скрежетала оторванная жесть. Во все стороны простиралась непроглядная темнота и только в направлении леса, где-то далеко одиноко мерцал огонек, тускло, выделяясь в сыром мраке ночи.

Вдруг на фоне огонька таинственно промелькнула человеческая фигура, за ней вторая, третья, четвертая, и вскоре весь огонек закрылся бежавшими из леса неизвестными людьми…
 – Немцы! – огнём резанула мысль.
 – Игорь! Бегом – на КП! Сообщи! – крикнул Виноградов, и тот стрелой умчался в темноту. Но было уже поздно.

Где-то недалеко раздался взрыв, блеснуло пламя. И при свете я увидел трех немцев. Полусогнувшись, с винтовками наперевес, они бежали прямо на нас. Зловеще блеснули плоские штыки на их винтовках, отчетливо выделились белые орлы на куртках. Ужас пробежал по телу, сердце заколотилось. Я успел выхватить пистолет и в упор, почти одновременно с Виноградовым, выстрелил в темноту, в направлении бежавших немцев.

В ответ кто-то вскрикнул из темноты, с грохотом блеснуло пламя, что-то с тонким, пронизывающим воем пронеслось над ухом, в нос ударил запах сгоревшего пороха. Послышались резкие, отрывистые слова команды, чужая речь. Через секунду опять блеснуло пламя взрыва, и из мрака ночи, совсем перед глазами, вырисовался огромный эсэсовец с оскаленными зубами, без шапки, с взъерошенным чубом. Он стоял уже на крыше нашей землянки и готовил связку гранат, чтобы спустить её в трубу.
 – Ах, подлец! – и я выпустил всю обойму «парабеллума» в темноту, в направлении трубы, где стоял немец.

Двери землянки с шумом распахнулись, и люди выскочили на дождь, вставляя обоймы и щёлкая затворами на ходу.

Где-то в соседней эскадрилье захлопали выстрелы, что-то загорелось. Над КП в небо взвилась ракета и, повиснув в воздухе, озарила сырую ночную мглу. Немцы делали налёт, видимо, по заранее разработанному плану. Каждой группе людей было дано своё задание: они были рассредоточены по всему аэродрому. Было их более роты. Расчет, построенный на внезапности и использовании темноты, не удался – их обнаружил караул.

Подорвав несколько самолётов и разрушив четыре землянки, немцы стали отходить к лесу. Мы бросились им наперерез. Под ногами шлёпали лужи, люди скользили, спотыкались и падали. Тело наполнил тот тревожный, всемогущий подъем, который знаком людям, ходившим в атаку, когда забывается всё, сознание устремлено к одному – вперед, мышцы наливаются могучей энергией, глаза наливаются влагой, в груди клокочет неудержимый порыв, теряется всякое представление об опасности.

Перезарядив обойму и поднимая пистолет высоко над головой, чтобы не обрызгать грязью, я бежал к лесу. Впереди оставалась последняя землянка – техсклад отделения связи – и аэродром кончался. Вдруг перед глазами высоко в небо брызнуло высокое пламя, загрохотал взрыв, что-то массивное, взлетев в воздух, тяжело упало впереди, обдав всё тело холодной струею грязи и, отскочив, тупо ударило по ноге. Я ещё успел перескочить через упавшую сваю взорвавшейся землянки, потом нога подкосилась, превратившись как бы в протез, и я упал в липкую глину. Шапка слетела с головы и полетела куда-то в темноту. С трудом поднялся, снова хотел бежать, но левая нога стала совсем чужой, ныла в суставе и глядела куда-то в сторону.

Волоча за собой глыбы размокшей глины от недавно вырытой землянки, я дополз до какой-то отлетевшей доски, сел на неё и руками вытянул вывихнутую ногу. Она торчала в бок, начинала деревенеть. Люди бежали к лесу. Шумел дождь, хлопая по лужам, полыхало зарево где-то на ГСМ.

В намокнувших унтах, потеряв где-то шапку, с автоматом на груди, отстав ото всех, бежал к лесу какой-то человек. Он уже сравнялся с предпоследней землянкой техсредств второй эскадрильи, как вдруг из засады, из-за угла появившийся немец бросил ему под ноги пустой ящик от боеприпасов. Человек споткнулся и упал в грязь. Эсэсовец настиг его, оседлал и замахнулся над ним кинжалом, но человек быстро перевернувшись, отбил удар. Завязалась борьба. Два человека, обнявшись, покатились в грязи. Я сорвался с доски и пополз на помощь товарищу. Но было уже поздно. Огромный эсэсовец, изловчившись, ударил несколько раз в грудь своей жертвы кинжалом, схватил автомат убитого, и, хромая на одну ногу и беспрестанно оглядываясь, бросился к лесу. В дикой злобе от собственной беспомощности, лежа в луже, с локтя, я выпустил ему вслед, в темноту весь остаток обоймы, но рука дрожала, и немец скрылся в темноте, огрызнувшись короткой очередью.

Я подполз к убитому, и ужас сдавил сердце: это был Максим Захарчук. Он ещё был жив и в предсмертной агонии, толкаясь руками, как бы отбиваясь от эсэсовца, с хрипом и бульканьем в груди, шептал: «Ах, подлец, подлец, подлец…» Я вытащил свой индивидуальный пакет, разорвал его комбинезон, пропитанный кровью и грязью, но это оказалось излишним: он умер на моих руках, – голова свисла, он умолк. Мне стало жутко. Вот она и оборвалась, жизнь у человека, так неожиданно, просто и быстро он ушёл навсегда, навсегда в страшную неизвестность. Человек родился, рос, развивался, о нём столько беспокоились, и всё это для того, чтобы закончить всё так неожиданно и глупо, здесь, в грязи. Что делают у него дома в эту минуту; может, им весело, они смеются, а через несколько дней получат стандартную официальную весть: «Погиб смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими захватчиками». И никто не узнает, в какой отчаянной, страшной борьбе, в единоборстве, в размокшей глине, за светлое торжество правды погиб их отец и муж. Ещё крепко держались в памяти последние минуты этого человека, ещё была свежа чуть ироническая интонация голоса, когда он говорил:
 – «Вот кончится война, придем домой, в Россию, и только тогда по-настоящему поймем, оценим жизнь… Разве тогда мы её понимали, разве ощущали своё счастье?» Нет, больше никогда, никогда не увидит славный сынишка, увлекающийся авиацией, своего папу! Не дождется Мария своего Максима, не толкнет его локтем в бок…

Шумел дождь, хлопая по лужам, зарево догорало. Выстрелы хлопали где-то уже далеко за лесом; они становились всё реже и реже и, наконец, всё утихло. Только по-прежнему над дорогой ветер тревожно гудел в проводах, где-то скрежетала оторванная жесть…

Над КП блеснули два огонька. Они стали разрастаться всё шире и шире, раздвигалась сырая ночная мгла и, наконец, яркий слепящий свет озарил намокший лес, разлетевшиеся горбыли, засеребрился в лужах. Санитарная машина подбирала раненых…

В эту ночь смертью храбрых из нашей эскадрильи погибли: Максим Захарчук, лейтенант Светлов, пилот Катавасов и Шота Бабахан.

Шоту нашли у леса, где он стоял на посту. Он первый принял коварную смерть, но успел оповестить об опасности. Он лежал в грязи, широко разбросав руки. В груди торчал длинный, обоюдоострый кинжал, проткнувший насквозь хрупкое тело ещё неокрепшего юноши. «Всё для Германии» – красовалось на длинном тонком лезвии. Лицо Шоты было вымазано грязью, черные волосы слиплись в крови, глаза полузакрыты. В них уже не было задорного кавказского огонька, в них застыл последний момент – дикий ужас от сознания наступающей смерти.

Убитых немцев волочили за руки по грязи, стаскивая в размокший окоп. На землянке у трубы, уткнувшись лицом в грязь, лежал длинный немец. Грудь его была прострелена в нескольких местах, голова превратилась в кровавую массу. Одна рука была придавлена телом, другая – сжимала кусок грязи, которая выдавилась сквозь пальцы. На пальцах блестели кольца – видно было, что этот «матерый ас» ограбил не одну страну и теперь нашёл свой бесславный конец здесь в размокшей глине…

Погибших в эту ночь хоронили за аэродромом у большой шоссейной дороги, над рекой. Тела покрыли самолётным чехлом и засыпали землей. В погребении принимал участие весь полк. Невыносимо тяжело было расставаться с товарищами, прошедшими такой длинный путь войны и теперь навсегда остающимися в этой братской могиле на чужой земле.

У могилы друга, низко опустив голову, стоял Степан Верёвка. Он сдвинул свою замасленную шапку на самый нос, затем со злостью сорвал её совсем, как будто бы она была виновата во всем и так тяжело давила на сердце.

Над братской могилой прогремел трехкратный залп – последняя почесть погибшим… Над головами низко прошёл У-2 и, заложив прощальный вираж, растаял в молочной мгле облаков на горизонте: донесения и почта отправлялись в тыл. Там были последние письма, письма погибших товарищей. Пусть они беспрепятственно дойдут домой, пусть оттянут час рокового несчастья. Письма с фронта, что пути далеких звезд: случается так, что уже нет того, кто написал их, а письма всё идут и идут, рассказывая о последних днях давно уже погибшего человека…

Глава 32
Мы, друзья, перелётные птицы,
Только быт наш одним нехорош:
На земле не успели жениться,
А на небе жены не найдёшь…
[Прим. 73. «Перелётные птицы», песня из кинофильма "Небесный тихоход", стихи А. Фатьянов, музыка В. Соловьёв Седой]

Серафима перевели в мотористы. Он мыл самолёты, сидел на хвосте, когда механик пробовал мотор, катал баллоны сжатого воздуха и вдвойне переживал все неудачи фронтовой жизни. В успехах всегда хвалят самого старшего, в неудачах – ругают самого младшего, потому в авиации моторист всегда виноват. На нём вымещают свои неудачи все, начиная от инженера полка и кончая оружейником.

Полк пополнился новыми машинами Ла-7. Началась перегруппировка людей.
 – Ну, как ваша нога? – встретил меня инженер.
 – Всё в порядке, сказали – будет лучше прежней.
 – Тогда вот что, бросайте свою палочку и пока придет ваш «Муромец» из авиамастерских, примите пока 84-ю. Оружейником возьмите Румянцева, мотористом пришлю вам э… Серафима. Да, да Серафима. Кстати вы его хорошо знаете, помогите ему выправиться.

Вскоре явился Серафим. Он был необыкновенно весел и, шутя, доложил:
 – Сержант Рязанцев прибыл в ваше распоряжение! – и, помолчав, добавил: – Разрешите стоять вольно?
– Нет, стоять не надо, беги, ищи Румянцева, пойдем принимать новую машину.
 – Есть! – весело крикнул он, приложил руку к замасленной шапке и грузно побежал к аэродрому, чего с ним никогда не случалось.

За последнее время он резко переменился. Постирал в керосине свой промасленный комбинезон, подстригся, стал более аккуратен и чист и долго почему то засиживался в столовой БАО, где работали девушки, уже не раз обслуживавшие наш полк. Серафим теперь каждый день умывался и, прежде, чем идти в столовую, зачем-то долго украдкой всматривался в кусочек замасленного зеркала, на обороте которого какой-то неизвестный остряк написал «мордогляд».

Мы с Васей догадывались, что он питает любовь к полной, круглолицей девушке Нине Борнц – официантке БАО. В душе мы были очень рады этому и надеялись, что благородное чувство исправит, поднимет опустившегося товарища.

Серафим вернулся:
 – Разрешите доложить? Николая Румянцева нет. Уехал снимать пушки с упавшего самолёта!

Радость его плескалась через край, он не выдержал и запел. Пел он хорошо:
«Всё стало вокруг голубым и зеленым,
В ручьях зашумела, запела вода:
Вся жизнь потекла по весенним законам
И нам от любви не уйти никуда, никуда».
 – Ты, Сима, что-то особенно весел сегодня…
 – А разве видно?
 – А разве нет?
 – По чём ты судишь?
 – Да хотя бы по репертуару твоих романсов: то были какие-то разочаровано-грустные, а теперь вот видишь: «от любви не уйти никуда, никуда!»

Серафим замолчал. Он, видно, не хотел открываться в своих чувствах и решил сменить пластинку:
 – Ты видел фрица, «горбатых» бомбил? Выбросился с парашютом. Здоровый парень… – но я не поддержал разговора.

Мы подошли к своему самолёту. Вначале решили проверить всё до винтика и составить дефектную ведомость, потом пробовать. Серафим проверял всё молча, насупившись. Я знал, что он не выдержит и поделится своими чувствами, но он упрямо молчал.
 – Так, так, значит, – начал, было, я, надеясь, что Серафим поддержит разговор. Но он молча ковырялся в моторе.
 – Так, так… Любишь, значит? – Серафим молчал. И мне вдруг страстно захотелось разыграть его за это молчание.
 – Правильно, Сима, хорошее чувство. Только это не новость; была бы новость, если бы тебя кто-нибудь любил, – но он был невозмутим. Зная его слабость к стихам, я начал:
«Любовь – это нежная ласка
Для юных и пылких сердец,
Любовь – это чудная сказка,
В которой … печален конец
Любовь – это быстрая птица,
Что сядет порой на окно,
Любовь – это в небе зарница –
Мелькнула – и снова темно».

Серафим не выдержал:
 – Нет, ты ничего не понимаешь. Как она хороша, сколько женственности, грации, красоты…
 – Да кто?
 – Да Нина, – выпалил он и замолчал.
 – А… Да, да… – я замолчал, давая тем самым говорить ему. Но он упорно не хотел открываться в своих чувствах.
 – Да, Сима, она чудная девушка внешне. Красивая женщина, говорят, рай для глаз, ад – для души и дворник для кармана… Я только не пойму, мне кажется, она больше тебе бы в тёщи годилась, чем в невесты – я нахально врал, желая вызвать возмущение друга. Ход удался.
 – Ну, ты уж это брось. Ей всего лишь 22 года, и давай, слушай, бросим этот разговор, он оскорбляет нас.
 – О, «нас» – ты так далеко пошёл! Да ты только не сердись, бог её знает, сколько ей лет, у них трудно определить возраст: борода и усы не растут, ну, а если уж они захотят выглядеть моложе своих лет, они это сделают, обманут нас, у них для этого много средств. Между прочим, я вчера ужинал последним. С ней сидел Степан Верёвка, он что-то веселое рассказывал ей, она хохотала, а потом они вместе под руку ушли куда-то.
 – Да?! – не выдержал вранья Серафим и холодно добавил: – Ну, и что ж с того? Это ничего не значит.
 – Ну, – «не значит». Надо иметь небольшую долю воображения, чтобы представить последствия такой картины. Ты же знаешь Степана Верёвку?
 – Да, да…э… Что?.. Я прибью его, если он посмеет что-либо сделать ей нехорошее.
 – О, да ты настоящий рыцарь. Идешь на самопожертвование: он тебя одной рукой задавит.
 – Мы ещё поборемся.
 – Ну, это будет не борьба, а избиение.
 – Потом посмотрим.
 – А … где там, «нашему тэляти вовка зъисты».

Его, наконец, прорвало:
– Нет, она меня тоже любит, я это чувствую в выражении глаз. Какие они у неё мягкие, бархатные – он мечтательно улыбнулся.
– Да, сильна оптика…
– Она любит, я знаю, вот только скажи, они, женщины, могут любить так страстно, как любим мы, мужчины?
– А бог его знает, Сима, я ещё не разу не был женщиной…
 – Ты только присмотрись к ней, как она прекрасна, сколько силы, красоты в движениях, какой стан, какие нежные, пухлые руки…
 – Это так кажется… Влюбленный, говорят всегда в очках: всё у него преувеличено, кажется лучше, больше, красивее. Он просто не способен беспристрастно оценить окружающих, и потому ошибается.
 – Эх, да что там! – глубоко, как мех, вздохнул Серафим, – ты меня не поймешь. Мы огрубели в этой фронтовой жизни… А тут ещё это бесправное звание моториста, хотя бы она не узнала. Я говорил ей, что – механик. Теперь Верёвка, наверно, разболтал… В этих любовных романах я всегда был в дураках, – разоткровенничался Серафим.
 – Ну, нет, почему? Есть и дурнее тебя… – в тон ему сочувственно сказал я, но на этот раз не выдержал и расхохотался…
Серафим, наконец, понял, что над ним всё время смеялись, поднял голову, посмотрел в глаза, со злостью бросил ключ и быстро пошёл от самолёта.
 – Ты куда? А? Серафим?
 – Пойду… «Пойду искать по свету, где оскорбленному есть чувству уголок…»
 – Карету на! Карету! – крикнул вслед ему я, указывая на наш истребитель.

Через неделю самолёт ушёл на боевое задание. Улетел на нём пилот Поплёвко – невзрачный, неуверенный в себе человек, с подмокшей репутацией пилота. Он почему-то сразу внушил мне антипатию: есть такие люди, даже во внешности которых есть что-то отталкивающее. «Разобьет машину этот человек» – с тревогой подумалось мне, когда я передавал ему самолёт. Пальцы его заметно дрожали, он чего-то боялся.
 – Может, отставите полёт? Вам нездоровится?
 – Почему! – как-то с досадой сказал он, и они тройкой улетели на задание по разведке.

Через три часа все три машины благополучно возвратились с боевого задания. Две машины сели. В воздухе оставался Поплёвко. Он зашёл на посадку, но со старта воздух пропорола красная ракета – посадка запрещалась: лётчик забыл выпустить посадочные щитки (приспособление для уменьшения посадочной скорости). На аэродроме забеспокоились. Инженер, я и моторист направились к старту.

Поплёвко беспомощно ходил над головами. Он уже несколько раз заходил на посадку, выравнивал машину у земли, но потом снова давал газ, ревел мотор, и машина опять поднималась в воздух – без посадочных щитков на страшно большой посадочной скорости лётчик не решался приземлиться. В баках кончалось горючее.

Наконец, он решился. Машина со страшной скоростью коснулась земли, ударилась одним колесом, взмыла вновь в воздух, опять коснулась, подскочила и по диагонали к взлётной дорожке понеслась прямо на нас. Инженер с прыткостью мальчишки бросился наутек, я поспешил за ним.

Самолёт пронесся метрах в пяти от нас и с оглушительным треском врезался в такой же истребитель Ла-7 № 13 – только что прибывший с завода. Высоко в небо полетели щепки, раздался страшный скрежет металла о металл… Моя машина с подломанным шасси и раздробленной плоскостью лежала на боку, зарывшись в землю. Самолёта № 13 как такового уже не существовало. Все бросились к месту катастрофы. Инженер рывком сбросил фонарь кабины. Поплёвко был жив и почти невредим.
 – В… в… машину? – с ужасом спросил он, схватившись за голову.
 – А то куда же … – с досадой ответил инженер и добавил пару слов, которые не подлежат оглашению, но без которых не обошёлся бы в подобных случаях всякий истинно русский человек…

Поплёвко принадлежал к тому разряду людей, которых в авиации называют – неудачники. За этот месяц он разбил уже третью машину, а сам оставался невредим, может быть, для того, чтобы разбить четвертую.

Вообще в авиации, как правило, в лётной работе «крестится» каждый. Правда, есть такие, которые, отслужив, не попадают в авиационные катастрофы ни разу, но это за счет тех, кто попадает три – четыре раза. В полку Поплёвко как раз был из тех, кто отдувался за всех. Но больше всего страдал от этого технический состав – в кропотливой, трудоёмкой работе люди восстанавливали самолёт. Тут уж все горечи своей работы инженер вымещал на механике, механик – на мотористе…

Пилота увезла санитарная машина. Я остался один среди щепок своей машины, мрачно оглядываясь вокруг. Самолёт № 84, ударившись металлической частью в деревянную часть самолёта № 13 (роковая цифра!) ещё подлежал ремонту. № 13 – ремонту не подлежал. Самолёт № 84 надо было сдавать в авиамастерские, вся ответственность за ремонт его лежала на мне.

Катастрофа случилась как раз в тот момент, когда полк начал перелетать на новый аэродром, ближе к фронту. Взлетали одна за другой боевые машины, уезжало БАО, улетали люди, шумная, кипучая жизнь затихала, аэродром опустел, наводя тоску и грусть. От земли оторвался последний «Дуглас», и вскоре весь полк скрылся в облаках за горизонтом.

Мы с Серафимом долго глядели в голубое небо вслед улетающим друзьям. Я думал над тем, какая могучая сила – современная техника: там где-то в облаках, на крыльях разместился весь полк, люди стремительно неслись вперед, на освобожденные земли, там ждала их новая, кипучая, боевая жизнь.
 – Сокрылись, – сказал Серафим, отрывая взгляд от расплывшихся точек на горизонте, и, обернувшись к разбитому самолёту, добавил, улыбаясь:
«… и лишь одна телега,
Убогим крытая шатром,
Осталась в поле роковом…»

Эта жизнь действительно чем-то напоминала цыганский табор Пушкинских «Цыган», и мы весело посмеялись над удачно подвернувшимся выражением.

Серафим ушёл за «студебеккером», я стал готовить машину для перевозки в мастерские в ангар.

С жалобным видом и лаем ко мне прибежала маленькая куцая собачка. Я узнал её. Это была наша полковая собачка, лохматая, заросшая по имени Геббельс. Ещё из Польши кто-то из пилотов привез её в фюзеляже в Германию. Гвардейцы весело забавлялись с Геббельсом, кормили его сахаром и всегда брали с собой в столовую. Он привык к нам, и всегда был с нами. Его несколько раз брал с собой в фюзеляже на боевые задания Герой Советского союза Кулагин, вёл с ним воздушные бои, Геббельс был неуязвим. Потом кто-то вымазал его чернилами, подвёл брови и накрасил морду, отчего он выглядел очень забавно, напоминая уличную даму, и гвардейцы беззаботно хохотали над ним. Потом Геббельс неожиданно почему-то сильно пополнел и вдруг… ощенился шестью щенятами… Геббельс оказался сукою, и мы демобилизовали его, вернее, её из полка за «развратное поведение». Теперь Геббельс, как будто чуя расставание, пришёл просить извинения. Он ластился, лизался, казалось, жалуясь на свою собачью жизнь. В глазах его выражалась какая-то особенная, безукоризненная, чисто собачья преданность и просьба о помиловании. Глаза его как будто так и говорили: «Эх, да что там, извини, мол, сам знаешь, такая собачья жизнь, разве не согрешишь».

Подъехал «студебеккер». Серафим пригнал стадо немцев. С их помощью мы погрузили самолёт на машину, забрали с собой Геббельса и уехали в ПАРМ (полевая автомобильная ремонтная мастерская).

В № 13 я прострелил в нескольких местах бензобак, выплеснулся бензин, и я поджёг самолёт: он не подлежал ремонту и не должен был оставаться на территории врага как секретная материальная часть.

Мы отъехали далеко, а чёрный густой дым всё ещё поднимался над лесом. Я думал над тем, какие колоссальные расходы несет авиация. Сколько народных средств, сколько кропотливого, трудоёмкого труда было вложено в тылу в этот самолёт и какая-то доля секунды, глупая случайность, недостаточная подготовка лётчика поставила на всём этом крест. Был уже вечер, когда мы въехали в небольшую немецкую деревушку, где размещался наш ПАРМ. Я сдал машину в авиамастерские, и мы с Серафимом направились к немцам, чтобы устроиться на ночь.

Мы выбрали в деревне более аккуратный дворик и без стука вошли в дом. Немцы, видно, ужинали всей семьей. Дети подняли плач, немка забеспокоилась: видно было, что здесь уже встречались с русскими, и теперь им страшен был один их вид. Я мысленно стал подбирать слова, чтобы составить фразу, но немка опередила меня: она робко промолвила:
– Guten Tag… Flieger, Ya?  [Прим. 74. Guten Tag… Flieger, Ja? – Добрый день… Лётчик, да? – нем.]
– Где у неё здесь напиться можно? – сказал упарившийся Серафим, – он плохо понимал по немецки.
– Frau, geben sie mir messer,  [Прим. 75. Frau, geben sie mir das Messer – Фрау, дайте мне нож – нем.] – я перепутал сходные слова «messer» и «wosser».  [Прим. 76. «Messer» и «Wasser» – «нож» и «вода» – нем.]
– Messer?  [Прим. 77. Messer? – Нож? – нем.] – тревожно переспросила немка и с ужасом оглянулась на детей.
– Ya, Ya, messer!  [Прим. 78. Ja, Ja, Messer! – Да, да, нож! – нем.]

Немка порылась в столе и дрожащей рукой подала нам нож.
– Nein, nein, Wir wil trienke messer.  [Прим. 79. Nein, nein, Wir will trinken Messer. – Нет, нет, мы хотим пить нож. – нем.]
– Wosser?  [Прим. 80. Wasser? – Вода? – нем.] – облегченно вздохнула немка.
– Ya, Ya,  [Прим. 81. Ja, Ja – Да, да – нем.] – Серафим расхохотался над моими познаниями иностранных языков.

Глядя на добродушное, улыбающееся лицо Серафима, немка поняла, что нас бояться нечего, и мы разговорились. Мне интересно было говорить на чужом языке, ковыряться в памяти, подыскивая подходящие слова, составлять фразы. Мы чувствовали себя, хоть и непрошенными, но влиятельными гостями, нас очень внимательно слушали, пытаясь понять. Помогали жесты – общепринятый международный язык. Мы огляделись вокруг. Серафим бесцеремонно уселся в кресло, стащил унты и внимательно принялся изучать свои натертые ноги. В углу на кушетке молча лежала молодая, но бледная женщина. Она стонала
 – Was ist das diese Methen? Sie ist Krank?  [Прим. 82. Was ist das diese M;dchen? Sie ist krank? – Что с этой девочкой? Она больна? – нем.]
– Ya, Ya, Rusisch Kamrad… Rusisch Kamrad.  [Прим. 83. Ja, Ja, Russisch Kamerad… Russisch Kamerad… – Да, да, русские товарищи… русские товарищи – нем.]
 – Ich niks ferschtein,  [Прим. 84. Ich nicht verstehen – Я не понимаю – нем.] – не понял вначале я.
 – Sie schreibe Papier?  [Прим. 85. Sie schrieben das Papier? – Они написали документ? – нем.]
 – Ya…  [Прим. 86. Ja… – Да… – нем.]
–  Wo ist Papier?  [Прим. 87. Wo ist das Papier? – где документ? – нем.]–
Немка порылась в какой-то шкатулке и подала клочок курительной бумаги. Корявым, безграмотным почерком там было написано: «проверена отделением, выдержит больше. Мстители». Стало немного жутко: до какой подлости могли дойти люди, пользуясь своим неограниченным правом победителей. Потешаясь над немцами, они оставили немке эту бумажку с тем, что якобы немка за это может получить продукты у русского коменданта.
–  Eins, zwei, drei Kamrad? Ich nicht werboten… Aber nein funf Kamrad! Nein! Nein!  [Прим. 88. Eins, zwei, drei Kamerad? Ich nicht verboten… Aber nein f;nf Kamerad! Nein! Nein! – Один, два, три товарища? Я не запрещала… Но не пять товарищей! Нет! Нет! – нем.] –  откровенно призналась мне немка, и я не смог ей ничего ответить.

Молодая немка злобно глядела на меня. Но всё же хозяйка поделилась с нами ужином, и мы смогли отдохнуть.

Прошла неделя. Ремонт самолёта подходил к концу. Я тщательно проверил работу работников ПАРМа, запустил мотор, включил рацию. Долго слушал музыку, затем настроил волну передатчика, закричал в эфир: «Амур, Амур, я Сидоренко, я Сидоренко. Примите радиограмму. Как слышите? Приём! Приём!» – «Амур» отозвался. – «Машина  № 84 исправна. Жду пилота, Сидоренко. Как приняли! Приём, приём!» – А через некоторое время далеко над горизонтом показалась точка. Она всё росла и росла и, наконец, определилась в У-2. Кацо вез пилота.

С пилотом мы обменялись местами. Серафим изъявил желание лететь в фюзеляже. Я помог ему влезть в узкий люк истребителя.
 – Слушай, Митя, – тихо сказал он. – Машина не облётана… если что случится, передай Нине, что… в последнюю минуту я думал о ней…

Я понимающе кивнул головой. Он крепко пожал мою руку. Путаясь под ногами, визжал Геббельс.
 – Давай его сюда, – сказал Серафим, – полетим вместе. Если моё счастье изменит, его – не подведет, он счастливец. – Геббельс проворно вскочил в люк и в собачьем восторге лизнул красное лицо Серафима. Я закрыл за ними люк, и два самолёта почти одновременно поднялись в воздух. Но не прошло и минуты, как истребитель нас быстро обогнал и скрылся в облаках над горизонтом.

 
Глава 33
Напрасно старушка ждет сына домой,
Ей скажут – она зарыдает…
А волны бегут от винта за кормой,
И след их вдали пропадает .
[Прим. 89. «Раскинулось море широко», песня, ставшая народной; стихи Г. Зубарев, музыка А. Гурилёв; обработка текста – различные авторы]

Кацо убрал газ – самолёт пошёл на посадку. Под нами, залитый полуденным солнцем, сверкал большой асфальтированный аэродром. Город Пренслау.   

[Прим. 90. Название города, по-видимому условное. В марте 1945 г. самолёты 163-го ГИАП базировались на аэродромах Торн, Фоссвинкель, Грауденц центральный и Мариенбург. Грауденц (нем.) – ныне польский город Грудзёндз. Фоссвинкель – посёлок в пяти километрах от Грауденца. Мариенбург – немецкое название, ныне это  польский г. Мальборк (со знаменитым замком тевтонского ордена Мариенбург)].

Какое-то тревожное предчувствие томило грудь. И не напрасно. Здесь я узнал страшную для меня весть: погиб Вася Петренко. Вначале я не мог понять весь ужас случившегося. Я не поверил мотористу, сказавшему об этом, я не мог представить этого жизнерадостного, всегда веселого юношу мертвым, это не укладывалось в голове. Перед глазами стоял он, живой, улыбающийся, с высоким лбом, чуть вздернутым носом, мягкими светлыми волосами, добродушными карими глазами, всегда освещенными изнутри мыслью и чувством. Мне казалось, что он сейчас выскочит, как всегда, мне навстречу, крепко пожмёт руку и с лукавой улыбкой на устах сострит что-нибудь…

Но никто нас не встретил. Печально глядел себе под ноги Антошин, рассказывая о случившимся: «…Погиб так глупо… Трое суток он работал непрерывно… Уставший, поскользнулся на плоскости и упал головой под винт. А там ведь мощность в 1800 лошадиных сил. И так неожиданно, что он сам вряд ли успел понять, что погибает… Хоронили всей эскадрильей… шёл дождь, была слякоть… И только теперь, когда отчетливо прозвучало слово «хоронили», я со всей остротой, наконец, ощутил, что случилось что-то невыносимо ужасное, страшное и уже никак не поправимое. Острой иглой кольнуло в самое сердце.
 – Погиб… Вася… Милый Вася… – я опустился на траву.

В памяти отчетливо всплыл весь жизненный путь этого замечательного человека, припомнились памятные дни, прожитые вместе. «Свердловская блокада», академия, Москва, бурная студенческая жизнь, Тыквоград, «торговая точка» – всё поплыло, всё понеслось перед глазами и подернулось в мути слез…

Память как бы листала страницы прошлого: отрывистые эпизоды, встречи, рассказы, несказанные слова, восклицания, живой задорный смех – теперь мучительно били в самое сердце. В трогательных трудностях припомнились мне, как он перочинным ножом на пустынном аэродроме вытаскивал у меня изо лба осколок, как вытащил из огня – и слеза, соленая и горькая, покатилась по лицу, я не стыдился её – это была слеза большого, непоправимого горя.

Во взволнованном круговороте мыслей и чувств отчетливо слышался его голос с чуть иронической интонацией, словно из далекого уголка души своей он улыбался всему, что говорил. В ушах звучали, припоминаясь каждой ноткой, слова, отдельные фразы, некогда сказанные им с тихой грустью вслед удаляющейся Москве: «Ну, чего загрустил..? Мы ещё вернёмся в Москву, в свои аудитории… Как дойдем до Берлина, так и вернемся… Непременно вернёмся…» Отчетливо звучали слова с чуть горькой интонацией: «Эх, Галю! Галю! Та чи ты познала б свого Васыля в цих штанях…»
«Не в шумной беседе друзья познаются:
Друзья познаются бедой…»

Кто был на фронте, тот знает, что значит там потерять друга. Он заменит там всё. С ним всегда можно поделиться самыми задушевными мыслями, открыто поговорить обо всем и в трудные минуты от этого становится легче. В суровой солдатской жизни мы понимали друг друга без слов, вместе делили все радости и горести фронтовой жизни. Радостей было меньше, но ты не огрубел в этой жизни, не опустился, всегда держал себя в руках, смеялся там, где другие начинали плакать.

Жизнь оборвалась так рано в расцвете сил, но прожита она была светло, содержательно, красиво.

Вечером я оборвал у немки всю оранжерею цветов и свез их на могилу друга. Я нашёл своим долгом написать письмо его матери, отправившей своего единственного сына на фронт. Адрес родных мы дали друг другу, когда принимали гвардейскую присягу – кто знал, что будет с нами. Мне передали его скромные вещи. Неодушевленные, они на разные голоса говорили об этом замечательном человеке.

Я открыл истрепанную записную книжку.
«И понесутся телеграммы
Родных, знакомых известить,
Что сын их больше не вернется
И не приедет погостить…»

Кто его знает, была ли это простая случайность, или предчувствие юношей своей недалекой кончины. Об этом он никогда мне ничего не говорил и о смерти никогда не думал.

Тут же в памяти всплыл один случай, на который тогда я не обратил внимания. Я не верю ни в какие предрассудки, хотя и большинство военных людей суеверны. Однако в интересах правды нужно вспомнить этот момент. Это было, кажется, в Гроненбурге, как только вступили на немецкую землю. Вася где-то у немцев достал карты, и от нечего делать в шутку принялся гадать (кто-то из девушек ещё в Подмосковье, в Кузьминках научил его такому волшебному искусству).

 – Страшись, тебе выпал госпиталь, – улыбаясь, сказал он мне. Затем кинул на себя. Он долго что-то ворчал себе под нос, возясь с картами, потом встал и подошёл к окну.
 – Врут! – как-то с досадой сказал он, и выбросил карты со второго этажа… Тогда я не придал этому никакого значения и принял всё это за очередную шутку.

… Этот день был траурным днём. В полдень полк облетело новое траурное событие: под Данцигом 

[Прим. 91. Данциг – ныне Гданьск, город в Польше. В 1939–1945 гг. входил в состав Восточной Пруссии как Данциг; в 1945 г. городу возвращено польское название Гданьск]

погиб командир полка Герой Советского Союза подполковник Казаченко.

Разведать порт – был строгий приказ штаба армии. На разведку ушли истребители капитана Гуляева 

[Прим. 92. Гуляев Евгений Антонович, 1917, гв. капитан. Зам. командира авиационной эскадрильи 163-го ГИАП (в 1945). Участник Советско-финской войны, воевал на ЗКФ (Закавказский), СКФ (Северо-Кавказский), 4-м Украинском, 2-м Белорусском фронтах. Награды: орден «Красное Знамя» - трижды, орден Отечественной войны I степени (1944), медаль «За оборону Кавказа»]

и капитана Михайлова,   

[Прим. 93. В 163 Гв. Иап воевали двое лётчиков Михайловых – гвардии старший лейтенант Михайлов В.А. и гвардии младший лейтенант Михайлов В.И.
Михайлов Владимир Александрович (1920 – 1946). Гвардии старший лейтенант (1944). Командир звена 163-го гвардейского истребительного авиационного полка (229-я истребительная авиационная дивизия, 4-я воздушная армия, 2-й Белорусский фронт). Воевал на Северо-Кавказском и Закавказском фронтах, в составе Отдельной Приморской армии, на 4-м Украинском и 2-м Белорусском фронтах. Герой Советского Союза (15.05.1946; посмертно). Другие награды - 3 ордена Красного Знамени, ордена Отечественной войны 1-й и 2-й степеней, орден Красной Звезды, медали. Его имя носит улица в Тамбове. На здании школы, в которой учился Герой, установлена мемориальная доска.
Второй однофамилец, - Михайлов Владимир Иванович, гв. мл. лейтенант/гв. лейтенант). Год рождения: 1923. Место рождения: Ленинградская (по-видимому, здесь в документы из базы данных ЦАМО вкралась ошибка; правильно – Псковская) обл., Псковский р-н, д. Погорелка. Дата поступления на службу – апрель 1941 г., кадр Красной Армии. Участие в войне с 14.4.44 г. - ОПА, 4-й Украинский, 2-й Белорусский фронты. Награды: Орден Отечественной войны II степени (август 1944 г.);  орден Красного Знамени;  орден Отечественной войны II степени - юбилейный (1985 г.)] 

но к порту пробиться не удалось: немцы окружили Данциг плотным заградительным огнём. Надо отдать справедливость, что немецкие морские зенитные установки очень меткие в своей стрельбе. На подбитых машинах так и вернулись ни с чем Гуляев и Михайлов.

Но приказ есть приказ. Он должен быть выполнен во что бы то ни стало, иначе полк утрачивает своё гвардейское звание. Командир полка 

[Прим. 94. Выписка из журнала потерь 163 ГИАП от 18.03.1945: «свои потери: в период 17-00 – 18-00 Герой Советского Союза гвардии подполковник Козаченко в сопровождении Героя Советского Союза гвардии старшего лейтенанта Кулагина и гвардии лейтенанта Русинова…»]

решил лететь сам. Истребители разведку ведут в паре: ведущий и ведомый. Ведущий наблюдает только за землёй и передает всё на КП полка по радио, ведомый – наблюдает только за воздухом и прикрывает ведущего при атаках. Ведомым у командира полка полетел Герой Советского Союза Кулагин.

Машины оторвались от земли, а через десять минут на КП в динамике послышался спокойный голос командира. Он был уже над Данцигом и четко передавал количество и марки кораблей, находящихся в порту. Вдруг на полуслове его спокойная, властная речь оборвалась…

Все до боли в глазах всматривались в горизонт, надеясь увидеть две точки. Но там появилась только одна – возвращался один гвардии старший лейтенант Кулагин. Возбужденный только что пережитым, капитан рассказывал, дополняя слова выразительными жестами:
 –  Командир решил пробраться к порту хитростью – на бреющем, обминая высокие деревья, мы неожиданно прорвались в порт. Успели дважды сделать круг, пока не послышался первый разрыв зенитного снаряда. По нам открыли сильный заградительный огонь изо всех кораблей. Но на небольшой высоте, чуть ли не цепляя мачты, командир продолжал разведывать все уголки пристани… И вдруг с большого корабля, почти в упор, был расстрелян самолёт командира. Брызнуло пламя и, разлетевшись в щепки, самолет факелом упал в море. Я дал мотору форсаж, прижался к земле и с трудом вырвался из города.

Командир полка Казаченко пришёл в полк младшим сержантом и геройски вырос в полку. Под его командованием полк получил гвардейское звание и теперь гремел своей славой по всей четвертой воздушной армии.

Четырнадцать благодарностей имел полк, а стало быть и лично каждый гвардеец, лично от товарища Сталина. Не раз салютовала нам родная Москва от имени Родины за наши отличные боевые действия. С каким волнением сердца, далеко на вражеской земле, мы слушали по радио победный салют нашему фронту. Как дорога была тогда для каждого наша родная, русская Москва!
Как билось сердце, если нам случалось
Привет Москвы по радио поймать!
Молчали все, но нам тогда казалось –
Нас похвалила ласковая мать.

Три дня полк носил траур о погибшем командире.


Глава 34
Война идет победным шагом,
В Берлине быть нам не впервой.
Не быть земле под немцем – гадом,
Быть немцу – гаду под землей!

Второй Белорусский фронт, прорвав последние оборонительные линии немцев и успешно развивая прорыв, стремительно продвигался на запад. Передовые аэродромы 4-й воздушной армии уже базировались западнее Берлина, с севера обойдя его. Войска маршала Конева обошли Берлин с юга, Жуков готовился к штурму столицы в лоб…

Жаркое было время. Машины бегали по шесть, семь вылетов в день. Быстро приходилось устранять повреждения, мелкие поломки, осматривать самолет и опять выпускать его в воздух. Только и было свободное время, когда машина 20-30 минут находилась в воздухе.

Машина у меня была все та же - «Дуглас». В своей истории она имеет: два сбитых «мессершмита», один «Юнкерс 88», несколько штурмовок по колоннам немцев. Много сменилось у нее членов экипажа, а механик оставался один. Он знал до тонкости каждую ее гайку, каждое больное место, умел ловить в работе мотора каждый неправильный звук. И она служила честно, не подвела его ни разу, хотя и пережить ему за неё пришлось многое…

Вот она, опять быстро набирая скорость, плавно отделилась от земли и резко пошла под углом, набирая высоту. Плавно и как-то даже нежно она поджала под себя свои ножки, чтобы они не мешали в полете, и исчезающей точкой скрылась за горизонтом. На Берлин!

С гордостью вспоминается это время. Душа была до краев заполнена каким-то взволнованным чувством удовлетворения, гордости, силы. «Муромец» непрерывно находился в полётах. Он возвратился из мастерских с новыми, заменёнными моторами, сиял на солнце, переливаясь в глянце аэролака.

Из старого экипажа самолёта остались Михайлов и я. Ваня Самсонов, тяжело раненый в ту памятную ночь над Кёнигсбергом, умер по дороге в санчасть. Стрельцов с обгоревшими ногами всё ещё находился в госпитале. Он непрерывно бомбил нас письмами, обещая возвратиться в часть и непременно занять своё место штурмана в экипаже «Муромца». Михайлов переживал большое несчастье: немцы расстреляли его семью. Это был сильный, волевой человек, не любивший размягчаться в своих чувствах, и трудно сказать, что было у него на душе. Внешне он переменился. Глаза стали меньше, щёки заметно ввалились, брови сделались чернее и шире, они хмурились и тяжело свисали над устало-грустными глазами. С ним мы крепко сдружились. Сдружились суровой мужскою дружбой, сдружились как люди, жизнь которых зависела друг от друга, сдружились, связанные одной судьбой – судьбой самолёта. Бортмеханик верил в искусство пилота, пилот надеялся на бортмеханика, верил, что поднимает в воздух вполне надежный, исправный самолёт. В эти напряженные дни, чувствуя за собой колоссальную ответственность за судьбу самолёта и жизнь товарищей, бортмеханик до последней гайки изучил машину, умел быстро найти больное место, ловить в моторе каждый неправильный звук. И «Муромец» за это платил безупречной работой.

… Этот день был особенно радостен. Курс лежал над северной окрестностью Берлина. Мы перевозили технический состав эскадрильи истребителей на «перехват». В последние дни с аэродромов Берлина взлетали десятки транспортных самолётов. Они вывозили из столицы государственные ценности и высокопоставленных лиц. Перехватывать и уничтожать – стояла задача у людей, которых мы перевозили на своей машине.

«Муромец» шёл плавно, слегка переваливаясь с крыла на крыло и легко содрогаясь всем своим огромным телом. Солнце скрывалось за горизонтом, и косые лучи его разноцветным веером отражались в нависших на закате кучевых облаках. Самолёт то входил в сплошную облачность, и земля надолго пропадала из виду, то выходил из неё – и вновь под крылом определялись рощи, леса, реки, пыльные дороги, населённые пункты. Люди были в большом оживлении. Все, как никогда, с особым вниманием наблюдали за землёй – там внимательным взглядом везде угадывался скорый конец войны.

Машина нырнула в облако – и всё на время окуталось густым туманом, но вот снова показалась земля с резкими очертаниями большого города. Под нами был Берлин. Угрюмо раскинулся он на юг на несколько десятков квадратных километров, охваченный огнём и дымом от непрерывных бомбежек. Высоко в небо поднимался черный густой дым и даже на высоте 1500 метров слышался неприятный запах гари. Берлин горел. Это была справедливая расплата за сотни невинно разрушенных русских городов и сёл, за миллионы бездомных ребятишек-сирот, за все злодеяния фашистских головорезов…

Михайлов плавно положил машину в правый вираж, и она пошла над северной окраиной города. Длинной широкой полосой потянулся Грюнвальдский лес. Дугой охватывая Берлин, сверкая гладким асфальтом, тянулась широкая Берлинская автострада. С роскошными посадками по краям и зеркальным блеском, она походила с воздуха на большую прямую реку, заросшую по берегам. Извиваясь змейкой, с высокими мостами, окованная в гранит, потянулась река Шпрее.

Авиаторы зачастую романтики и немного философы, но мысли свои выражают коротко и просто:
 – Чёрт побери! Ведь мы над Берлином! – басом заревел техник-лейтенант Константинов, с восторгом хлопнув по плечу своего товарища.
 – Да! Наша цель! Всмотрись и запомни!
 – Внюхайся и насладись! Когда-то вспомним об этом…

В глазах обоих загорелся радостный, гордый огонек победителей. Люди обнимали друг друга, на суровых лицах, огрубевших в войне, светились счастливые улыбки. Самолёт снова сделал правый вираж и взял курс на север. Вскоре город скрылся вдали, над горизонтом долго ещё был виден чёрный, густой дым, высоко поднимавшийся в небо…

На небольшом временном аэродроме, где разместилась эскадрилья перехвата, нас посетили неожиданные гости. Не успели техники отойти от «Муромца» к своим истребителям, как с неба донесся нарастающий тревожный рокот чужих моторов. Курсом прямо на аэродром тяжело плыла по небу девятка «Юнкерс-88». Шли они так низко, что отчетливо виднелись черные зловещие кресты на плоскостях. Часто за время войны висели в небе эти кресты, испытывались ужасы бомбежек, но теперь, под самый конец её, ох, как не хотелось видеть их у себя над головою! Душу заполнило чувство тревоги и отчаянного желания жить…

С нарастающим воем, дерущим прямо по сердцу, посыпались бомбы. Так и казалось, что воет она как раз над головой и упадет непременно на твою голову. Тогда, поддаваясь врожденному чувству самосохранения, невольно хотелось бежать, бежать куда-нибудь, лишь бы бежать, но в этом было как раз не спасение, а смерть. Оставалось одно: сколько успеешь, отбежать от самолёта, прижаться всем телом к земле и ожидать решения своей судьбы. Руки невольно закрывали лицо, секунда тянулась долго в ожидании, может быть, последнего для себя взрыва. О, как хочется жить в эти минуты! Ни в одной роскоши жизни так не хочется жить, как хочется жить в эти кошмарные часы бомбёжек. Всегда казалось – пережить бы только эту бомбёжку, а там всё будет безопасней, всё будет хорошо.

Бомбы рвались вокруг, обдавая тело щепками, землёй, взрывною волной. «Бомбы рвались вокруг» – так всегда однообразно вспоминают о бомбёжках, так как вспомнить, что «бомба разорвалась рядом», люди уже не могут…

Отчаянно бесясь в беспомощном лае, хлопали автоматические зенитки. Но где там: разрывы ложились, как бы нарочно, где-то далеко в противоположной стороне.

В авиации успех дела решают доли секунды. Взлетевшая дежурная пара истребителей, не дав немцам полностью отбомбиться, позорно погнала их от аэродрома. Пытаясь облегчиться и увеличить скорость, немцы безжалостно сбросили остатки своего смертоносного груза на головы своих фрау – прямо на населенный пункт. Оглушённый взрывом, я был счастлив в эти минуты  - так не хотелось «загнуться» в эти последние дни у стен Берлина.

Самолёты давно уже скрылись, а в небо палили зенитчики, своим искусством развлекая авиаторов. Сколько горьких острот летело по их адресу:
 – Черти, хотя бы не позорились.
 – Соломой кормить их, лодырей!
 – А… дэ там нашому тэляти вовка зъисты…

Самым оскорбительным в авиации словом стало слово «зенитчик». И если кто-нибудь хотел оскорбить кого-нибудь, он говорил: «Эх ты, зенитчик!»

И не напрасно. Эти артиллеристы могли хорошо попасть в свой самолёт, или – в чужой, поднесенный им на блюдечке.

Через несколько дней наш аэродром посетили другие гости. Я сидел в машине, ожидая вылета, как вдруг из-за леса, срезая верхушки деревьев, вылетела огромная стальная птица. Теряя скорость, она неуклюже коснулась земли, грузно подскочила, опять коснулась и сразу же остановилась… Все бросились к громадному чудовищу. Это был самый большой самолёт – бомбардировщик наших союзников – «летающая крепость».   

[Прим. 95. Более точное название - американский тяжёлый четырехмоторный бомбардировщик Boeing B-17 Flying Fortress, широко известный под именем «Летающая крепость»; основной дневной бомбардировщик 8-й воздушной армии США, осуществлявший стратегические бомбардировки Германии].

На плоскостях и фюзеляже сияли опознавательные знаки Америки, во все стороны торчали стволы огневых точек – пушки и пулеметы. Самолет почти не имел мертвых зон. Два винта из четырех безжизненно стояли, свисала оборванная обшивка, из самолета долго никто не выходил.

Наконец, открылся кусок фюзеляжа, определилась дверь, оттуда вылетела стремянка и двенадцать человек экипажа, один за другим, сбежали на землю. Лица сияли радостью, американцы, с чисто американской манерой хлопать по плечу, бросились обниматься. Смеялись, оживленно жестикулировали, что-то кричали на своём языке. Мы разделяли их радость, но выразить её словами никто не мог, и мы беспомощно улыбались им в ответ.

Когда прошли первые восторги радости и люди немного успокоились, так что свои чувства выражать жестами стало невозможно, положение стало критическим: хотелось много говорить, рассказать, расспросить, но для этого не было общего языка, общих слов.
 – Сталин! – с восторгом крикнул высокий американец.
 – Сталин! – подхватили и остальные.
 – Рузвельт! – крикнул кто-то из гвардейцев, и братания вновь оживились.

Один американец изобразил на своей шее петлю и, как бы затягивая её, крикнул:
 – Адольф Гитлер! – все поняли его и непринуждённо расхохотались.

Общие слова нашлись, люди стали понимать друг друга. Судя по всему, американцы питали большое уважение, даже восхищение, к нам, русским людям, сумевшим выдержать и наголову разбить сложную военную машину немцев.

Американцы бомбили Берлин. Были подбиты зенитным огнём и потому вынуждены были сесть на наш крохотный аэродром перехвата. Мы помогли им отремонтировать повреждения на «летающей крепости», или, как мы её прозвали за огромные размеры, «летающей Америки». Я работал с ними. Они мне очень понравились. Это были приветливые, добродушные и искренние люди – во всяком случае, они произвели такое впечатление. А их находчивости и изобретательности в средствах объяснения я всё время не переставал удивляться.

В память об этой великой войне и в память о нашей дружеской помощи им, их командир экипажа, в силу своих обычаев, предложил нам обменяться подарками. Бортмеханик «летающей Америки» подарил мне «железный крест с дубовыми листьями» – высшую правительственную награду Германии, как символ победы над ней.
 – Коллега… – сказал он, узнав мою специальность, обнял и добродушно похлопал по плечу.

У меня ничего не нашлось подходящего, и я подарил ему валявшийся у меня серебряный портсигар с видом рейхстага на крышке. По его просьбе я выцарапал на нём своё имя и адрес.

Через три дня «летающая Америка» была исправна и могла лететь. Мы тепло распрощались, «Америка» заревела, отбрасывая назад клубы пыли, затряслась от разбега и тяжело оторвалась от земли. Сверкая на солнце, заложила прощальный вираж над аэродромом и исчезающей точкой скрылась в голубой лазури над горизонтом…

Глава 35
И я промолвил, поднимая,
Стакан с искрящимся вином:
 – Люблю грозу в начале мая,
Когда гремит она, вещая
Салют победы над врагом!
Победа к нам явилась в полк
Гремящей самоходкой.
И салютуем в потолок
Мы ей шампанской пробкой.

Наступала весна… Как всегда, она размягчала сердце, будила мечты…

Пришли тёплые дни и светлые, тихие ночи, полные горячей страсти и стремления к чему-то неизведанному, чего просит и жаждет сердце… Откуда-то из-за леса теплый ветер нёс душистые ароматы разбухших почек, запах хвои, травы. В воздухе кружились бабочки, стрекозы, майские жуки…

Поддаваясь обаяниям весны и чувству скорой победы, гвардейцы оживились, подтянулись, стали жизнерадостней и веселей.

В роскошной вилле, где разместился личный состав нашей эскадрильи, непрерывно стоял шум, слышался заразительный смех, доносились звуки баяна. Как волейбольный мяч, от одного к другому летели остроты. Безостановочно кружился патефон, рассказывались были и небылицы, звонкий смех одобрял удачные выражения. «Весна без женщин» – говорил Серафим.

Военные действия авиации почти прекратились – все ждали со дня на день безоговорочной капитуляции Германии, сигнала о победе. За несколько дней до официального сообщения кто-то пустил слух, что война окончена. Эту долгожданную весть упорно ждали, её быстро подхватили и распространили по фронту. Всю ночь салютовали в небо наши зенитчики, не давая спать авиаторам. Тут уж они попадали туда, куда стреляли, но опять таки впустую: их салют был преждевременен… Лишь спустя неделю мы услышали официальное сообщение о подписании акта безоговорочной капитуляции. Трудно передать какая волна чувств захлестнула сердце, хотя эту весть все давно предвидели, упорно ждали.

И сразу же все стали в тупик: становилось неясно, что мы теперь будем делать без войны, без полётов, без той вдохновенной, кипучей жизни, которая называлась – борьба. Испытывалось состояние человека, которого выгнали с производства, навсегда упразднили его специальность… «Что мы теперь будем делать?» – непрерывно задавали мы друг другу этот вопрос, и никто не находил ответа. Становилось даже досадно: близкая, непосредственная цель и счастье нашей фронтовой жизни была – победа. Победа ж возможна только в борьбе, потому и борьба была счастьем. Теперь же, достигнув победы, мы утратили цель жизни, свою звезду, свой ориентир на будущее…

Созвали короткий митинг. Все говорили простые, пламенные речи. Затем весь полк из личного оружия дал салют в честь победы. Затрещали десятки автоматов, винтовок, карабинов, пистолетов. Всё оглушило. Это был раздирающий сердце шум радости и торжества русского оружия.

В 12-00 заревели моторы самолётов всего полка: машины разворачивались на лес моторами (пушки истребителя Ла-7 стреляют через плоскость вращения винта). Самолёты затряслись от автоматической стрельбы авиационных пушек. От каждой машины взметнулись в небо две огненные трассы снарядов, они шли почти параллельно, пересекаясь высоко над лесом.

Эта картина вновь всколыхнула глубокую волну радости, удовлетворения, в груди заклокотало волнующее чувство гордости за нашу родную страну, за могучую советскую армию, за наш свободолюбивый и добродушный русский народ, народ, ценою больших жертв сумевший отстоять свою независимость и прийти в Берлин победителем.

«Победа! Победа! Больше не будет войны! Вернёмся на Родину! Будет счастливое время!» – слышалось вокруг.

На следующий день было общее гуляние полка. И чего только не было на длинных, красиво уставленных столах: французские вина, голландские, английские, немецкие закуски…

Колонный зал сиял в цветах. Гремел духовой оркестр, исполняя торжественные марши. За длинными столами сидели гвардейцы. Блистали ордена и медали на груди. Полк прошёл суровый путь по дорогам войны от Северного Кавказа до Западной Германии, от Кубани до Эльбы.

Но многих не досчитался полк за этим столом…

Налили первую чарку. Встал наш новый командир полка герой Советского Союза майор Харламов. Он говорил долго, торжественно и волнующе, разжигая гордый огонек в груди. Заканчивая свою речь, он воскликнул:
Так выпьем за Родину!
Выпьем за Сталина!
Выпьем за тех, кто остался в живых!

Все встали, и громкое, троекратное русское «Ура!» загудело в большом колонном зале, эхом переливаясь в немецком городе…

«Выпьем за тех, кто остался в живых…» А Вася? Нет Васи… Васи нет! – и я вышел из шумного зала…

Глава 36
…И никто не приедет,
И никто не придёт…
Только раннею весною
Соловей пропоёт…
[Прим. 96. «Позабыт, позаброшен», народная песня; авторы неизвестны]

В северо-западной Германии, над тихой, полноводной рекой, в заброшенном парке города Пренслау, есть одна, всеми забытая, заросшая могила… В головах её воткнута металлическая лопасть воздушного винта, в ногах – большой, тяжёлый камень… Могилу никто не навещает. Давно уж повяли, засохли цветы, когда-то положенные на неё. Одиноко стоит здесь она, размытая дождем, поросшая травою… Высокая, роскошная липа, ласково шелестя своими молодыми листьями, широко распустила над ней свои цветущие ветви… «Старшина Василий Петренко – 20 лет» – слабо чернело на лопасти…

Но сегодня возле могилы стоял высокий военный человек в авиационном комбинезоне, в собачьих унтах, с пистолетом на поясе. Рядом стоял мотоцикл, на котором он приехал. В одной руке человек держал букет цветов, в другой – снятую шапку. Несколько минут, опустив глаза, он молча стоял над могилой, затем медленно присел на корточки, заботливо оборвал траву и аккуратно положил цветы на могилу…

Он долго сидел в таком положении, грустно устремив свой взгляд в холодный надгробный камень, затем медленно поднялся, отошёл на несколько шагов от могилы и опустился на каменную плиту, охватив голову обеими руками…

Свежий, ласковый ветерок тянул вдоль аллеи душистые переливы расцветающей липы, с яблонь осыпался белый цвет и, кружась, медленно опускался в густую траву. Всюду чувствовалось обаяние весны, возрождение жизни…

Но человек не замечал ничего окружающего, он был погружен в свои думы. Теплый ветер нежно трепал его волосы, опадавшие на лоб, шелестя листьями высоких деревьев…

Медленно стал накрапывать дождь. А человек, не замечая ненастья, всё сидел и сидел на камне, обхватив голову обеими руками. Дождь пошёл сильней. Он мочил и мягко бил по лицу человека, и нельзя было узнать – слезы ли, или струйки воды катились по его молодому лицу…

То был Дмитрий. Он приехал за несколько десятков километров, чтобы отдать последний долг своему замечательному другу, когда-то самому близкому для него человеку. Эскадрилья собиралась лететь на Восток, и он приехал навестить могилу друга в последний раз…

«Спи, Вася, мой славный и нежный друг, милый друг юности нашей военной… Прожил ты мало, но прожил красиво. Юность наша пронеслась в напряжённой учёбе, шумной студенческой жизни, в далёких военных походах в чужих краях… Жизнь была внешне суровая, внутренне – светлая, содержательная, осмысленная. Спецшкола – удовлетворение юношеской романтики, страстное желание многих здоровых и смелых юношей подняться в воздух, быть хозяином в неизвестном голубом просторе…

Академия – напряжённая учеба, кипучая столичная жизнь, стремление выйти в жизнь полноценным специалистом, посвятить свою жизнь авиации…

Фронт – гражданский долг, страстное желание мести, полёты в глубокие тылы немцев, тревоги, кропотливая работа на аэродромах и вдруг… глупая, неожиданная смерть…А сколько их, таких славных, оборвавшихся жизней в эту войну…»

И, закрыв глаза, он задумался над тем, сколько мечтаний, мыслей о будущем, поздних раскаяний и неосуществимых желаний погребено в этой опалённой земле, по дорогам войны от Сталинграда до самого Дрездена, от матушки Волги до Эльбы… Сколько способных, одарённых людей, когда-то мечтавших, желавших, мыслящих погребено на этом длинном пути в братских могилах и никогда уже не осуществится то, о чем они думали…

Как дика и опустошительна война. Сколько горя, ненужных страданий пережили за эти годы большие и малые народы мира. Обращены в прах сотни городов, разорены цветущие страны, убиты миллионы людей, и русскому народу понадобилось развернуться во всю свою исполинскую силу, чтобы положить этому конец…

Прощай, милый друг… Что ж поделаешь, если не пришлось тебе увидеть плодов всех пережитых трудностей, не довелось выпить вместе с нами победной чарки… Ты пал неоценимой жертвой за светлое торжество правды…

Пройдут годы… Из руин и пепла вновь поднимутся города и села, залечатся раны, нанесенные войной, забудутся трудности послевоенного периода, сотрётся в памяти людей всё пережитое в эти годы. Но много, много ещё чьих-то разбитых сердец, чья-то неостывающая любовь и память – матери ли, молодой жены, друга или подруги долго-долго ещё будут глядеть на запад, на дорогу, ожидая милого сердцу человека…

В теплый майский день, в день Победы, когда распустятся сады и воздух наполнится весенним, душистым ароматом, мы всегда вспомним о вас, дорогие друзья, помянем добрым, ласковым словом…

Прощай, милый друг, навсегда… Здесь, на чужбине, больше никто не придет с доброй памятью к твоей одинокой могиле, не придет никогда, никогда… О, как ужасно это слово!
 – Прощай… – он, наконец, поднял голову, и всё на свете вдруг переменилось в его воображении, стало ощущаться совсем по иному. Одно утратило всякое значение, другое, напротив, приобретало новый, совсем неожиданный смысл. Как будто бы он стал глядеть на всё окружающее чьими-то другими, подмененными глазами… Свежее обаяние весны, запах цветов и распустившихся обмытых листьев, тёплый весенний дождь, звонкие голоса птичек на деревьях – всё теперь щемящей кровавой раной ранило в самое сердце, заполняло грудь безграничной мятежной тоской…

Он быстро встал с камня, шершавой, масляной рукой вытер лицо от дождя. Привычным движением головы забросил назад волосы, надел шлемофон и, бросив последний взгляд на могилу, направился к мотоциклу. Вскоре затарахтел мотор, он сел на сидение, нервно отпустил конус сцепления – машина дернулась и быстро понеслась вперед, чихая и брызгая грязью…

«И закончив про былое,
Мой читатель, друг и брат,
Как всегда, перед тобою
Я, должно быть, виноват.

Грусть гоня, писал не к спеху.
Правду, нет ли – сам скажи.
Что ж случалось, врал для смеху,
Никогда не врал для лжи…

Эти дни мне прочих боле
Дороги, родны до слез,
Как тот сын, что рос не в холе,
А в годину бед и гроз…

Мать-земля родная наша,
В дни беды и в дни побед
Нет тебя милей и краше
И дороже сердцу нет!»
«Василий Тёркин», А. Т. Твардовский

 

ЧАСТЬ 4
Глава 37

Небо! Небо! Тихий ветерок еле шевелил изумрудную траву. Ещё не просохшие на ней дождевые капли сверкали на солнце. Утро было свежее, чистое, румяное. Моросивший дождик перестал. Аэродром, обмытый тёплым весенним дождем, сиял на солнце, мокрая трава серебрилась прохладой. Синело небо, холодное, голубое и бездонно глубокое, и я задумался, глядя на бесконечную лазурь. Эх, небо, небо. Как заманчива твоя бесконечная голубая лазурь, как увлекательны твои просторы!

Город Гюстров. Большой, роскошный аэродром, окруженный со всех сторон лесом. В лесу виднелись планеры, разбитые самолёты и автомашины немцев. По аэродрому валялись листовки из типографии так называемой РОА (русской освободительной армии),   

[Прим. 97. 27 декабря 1942 года генерал-лейтенант А. А. Власов, бывший командующий попавшей в окружение 2-й ударной армии, и генерал В. Г. Баерский стали авторами «Смоленской декларации», в которой предложили немецкому командованию организовать РОА. Армия была заявлена как воинское формирование в структуре немецкой армии. Подразделения привлекались к несению охранно-полицейской службы и борьбе с партизанами на оккупированной территории СССР. Армия формировалась, в основном, из советских военнопленных или из числа эмигрантов. В 1945 году Власов был задержан, в 1946 году осуждён по обвинению в государственной измене, лишён воинского звания, государственных наград и казнён через повешение] 

возглавлял которую гнусный предатель Власов. В них он наивно критиковал колхозы и нашу общественную жизнь.

Это быль вопль утопающего, хватающегося за соломинку. Это была целая библиотека, целый исторический архив документов фашистской пропаганды, их было как опавших осенью листьев. Я поднял одну из листовок, валявшихся на аэродроме. На ней были изображены улыбающиеся лица якобы советских военнопленных, счастливо устроивших свою жизнь в Германии. Листовка была на русском языке, звала сдаваться в плен. С другой стороны был изображен черный цыган, скалящий белые зубы и немецкий офицер, принимавший сдавшегося в плен цыгана. Снизу был подписан их разговор, смысл которого был приблизительно такой:
 – Я вижу крах России, уважаю немцев, потому пришёл служить немцам, – говорил цыган.
 – Сколько вам лет? (слова офицера)
 – 35 (цыгана)
 – А в паспорте ведь 40.
 – А, это те пять лет, что я був в колхозе, я их не считаю, не жив, а мучився.

Интересно было найти такую листовку перед крахом Германии на аэродроме в преддвериях Берлина. Здесь же валялись последние номера немецкой газеты, зовущей к порядку и борьбе до конца. Большими буквами был написан лозунг Геббельса:
«Sie wollen leben? Also kampf!» («Хочешь жить – сражайся!») Рядом помещался портрет Геббельса, на него приходилось большое жирное пятно – из-под сала. Видно, эти номера газет шли уже не совсем по назначению. Геббельс из жирного пятна силился глядеть браво, как бы желая сказать своим видом перепуганным немцам: «смотрите, а я ничего, мне и не страшно».

Мы расположились в длинных бараках, в которых до этого жили эсэсовцы. Занялись благоустройством. В полку началась мирная жизнь, но лучше была бы она фронтовой. Заняться было нечем, и стали вводить так называемые «порядки». Подъем, зарядка, осмотр, строевая, техучеба и прочее. Целый день, страшно надоедая, слышались команды: «Становись!», «Разойдись!». И хуже нет сознания того, что делаешь всё без толку.

Люди во время войны работали, не чувствуя усталости и с удовольствием, так как знали, что работают в пользу. Теперь же всё пошло наоборот. Каждое утро водили весь состав эскадрильи на утреннюю поверку на КП – километра полтора. Там была полковая поверка. Озлобленные, все забавно острили на этот счет; особенно отличались лётчики. Эти пустые, изо дня в день повторяющиеся формальности сильно раздражали; это даже было издевательство над заслуженными людьми. У всех буквально, начиная от моториста и кончая помощником командира эскадрильи, проверяли состояние внешнего вида. Это было унижением, повторяющимся изо дня в день.

Глава 38
Уж перебиты, поломаны крылья,
Тихой грустью мне душу свело,
Как снегом, серебряной пылью
Все дороги мои замело…
[Прим. 98. Песня из кинофильма Евгения Червякова "Заключенные" (1936 г.); стихи С. Алымов, музыка Ю.Шапорин, обработка текста – различные авторы]

В воздухе ревели сигналы воздушной тревоги. Все суетились на аэродроме. Бежали пилоты с картами и шлемофонами в руках. Техники метались по аэродрому с криками: «Воздух! Воздух! Сжатый воздух!» – БАО вовремя не подвезло к самолётам баллонов со сжатым воздухом. Вылет задерживался. Я побежал к компрессорной, но машины, подвозящей баллоны с воздухом, здесь не было. Несколько баллонов лежали рядом.
 – Слушай, солдат, давай, помоги взвалить на плечо, – попросил я.
 – Да что ж ты: он больше семи пудов весит, не донесёшь так далеко.
 – Давай, давай! – и я понес баллон сжатого воздуха к своей машине.

Я с трудом дотащил его до машины, сбросил и закашлялся. Всё усиливающийся кашель, начавшийся после того пожара, теперь больно драл в груди. И вдруг полилась изо рта кровь из легких – чистая и прозрачная. Она била фонтаном. Я быстро лег на траву, катался по ней, задыхаясь от кашля. Никто меня не видел.

Прибежавший лететь пилот увидел меня на траве и обдал водой из противопожарного ведра. Я расстегнул грудь, и кровь притихла. Машину выпустил техник звена (моторист и оружейник, как всегда, были в наряде). Санитарная машина увезла меня в санчасть. Там я полежал с недельку, и мне дали направление в гарнизонный терапевтический госпиталь. Чувствовал, что иду надолго. Я зашёл в эскадрилью. Пораздавал свои личные вещи ребятам. Свой трофейный «парабеллум» подарил Михайлову – своему первому наставнику в части. Остальное барахло отдал Серафиму. Он был понижен в должности и, по его просьбе, переведён ко мне в мотористы. Но возле машины его видеть можно было редко – он пропадал в караулах и дневальствах.

Потеряв много крови, я чувствовал слабость в ногах, донимала тошнота. Простившись с товарищами, я вырезал себе хорошую палочку и вышел на дорогу. Оглянулся. И зелень аэродрома, и яркий дневной свет, и прохладная голубизна неба – всё представилось в мучительной непередаваемой прелести, которую можно почувствовать только при расставании….

Дорога шла в густом сосновом лесу. Тихо перебирая палочкой, я шел в госпиталь. По дороге то и дело бежали «студебеккеры», «форды», «зисы», «Газ М 1», «Опель», «Мерседес» и другие автомобили. Здесь были сосредоточены марки автомобилей всего мира. Сзади тарахтел мотоцикл, и я, не оглядываясь, уступил ему дорогу, но мотоцикл остановился рядом со мной
 – Садись, Дмитрий!

Я оглянулся. За рулем сидел Михайлов.
 – Мишка! – я забросил палочку и побежал к нему. – Ты где ж это… сообразил?
 – Старая фронтовая привычка…Один майор… оставил «непривязанным».
 – Знаешь, Миша, дай, последний раз за руль сяду. Люблю же я его.

Он пересел на заднее сидение. Я сель за руль, от предвкушения удовольствия быстрой скорости протёр глаза, включил скорость, добавил газку, отпустил конус, мы слегка дёрнулись и легко понеслись по ровному асфальту шоссе.
 – Держись, Миша, выжмем до железки!

Мы неслись по гладкому асфальту шоссе, сами не зная, куда. Давно минул город. Встречный поток воздуха трепал волосы, закрывал ресницы. А я всё добавлял обороты мотору, выжимая последнее: хотелось нестись бог знает куда, хоть на край света, или разбиться на полпути, но только не идти в госпиталь.
 – Ты не сильно разлетайся, а то мы вместо госпиталя сразу на тот свет попадем, – попросил Михайлов, когда мы лихо развернулись на повороте.

Мы долго гоняли по дорогам Германии и только к вечеру подъехали к госпиталю.
 
Мы тепло простились, и он уехал.

Госпиталь располагался в сосновом лесу, рядом с большой магистралью шоссе. Я зашёл в приемную, и сразу же в нос ударил отвратительный запах больницы. Меня встретила молоденькая сестра, с которой я с досады крепко поругался.

Госпиталь был терапевтический, он был переполнен бывшими военнопленными, страдающими желудком, печенью, легкими и прочее. Фронтовиков (то есть бывших на фронте) нас было трое. Я и артисты, супруги Яндола.

Три дня я спал беспросыпно, сестра будила только покушать. Выспавшись, страшно заскучал в больничной обстановке. На третий день в палату к нам зашёл тонкий худой мужчина
– Я буду ваш лечащий врач. Мое воинское звание – лейтенант медицинской службы. Куцемберг – представился он нам официальным холодным тоном. Громко шмыгнув своим красным носом, раскуривая в палате, он выслушал всех, вернее, продемонстрировал выслушивание и молча ушёл. В этом заключалось его лечение.

Лежали здесь в госпитале запуганные бывшие пленные, они были рады одному покою, были тихие и покорные. Это привело к тому, что врачи бездельничали, не работали, а только соблюдали пустые формальности. Нас, фронтовиков было трое, нам было обидно такое отношение к пострадавшим. Мы сразу потребовали отделения нас от остальных, а потом, когда набрали достаточно фактов, самовольно уехали в управление полевых госпиталей (УПГ), и этих врачей из клиники поразгоняли. Но об этом после.

Я познакомился с Яндолами. Это были культурные, образованные и решительные люди. До войны работали в Киеве в оперном театре, а когда началась война, они вместе уехали на фронт и давали концерты. Он был забавный весельчак, замечательно играл положительно на всех музыкальных инструментах. Она замечательно пела, имела приятный лирический голос.

Была у них та особенность, что, кроме всего прочего, они хорошо играли друг у друга на нервах. Всегда у их двери можно было слышать, так сказать, выражение семейного счастья – супружеский скандал. Но, судя по прочему, они крепко любили друг друга. Это были принципиальные и гордые люди.

Она всегда спала. И кто бы к ней ни заходил, обычно делала страдающее лицо и на что-нибудь жаловалась. Обычно жаловалась на бессонницу по ночам и поэтому всегда спала днём; в действительности она  потому и страдала бессонницей ночью, что всегда высыпалась за день. Она была принципиальна и, как всякий артист, очень самолюбива, отчего между супругами можно было слушать интересные споры. Например, они спорили так: она утверждала, что, например, грузчики потому и работают грузчиками, что они много едят, что у них хороший аппетит, Яндола ж, напротив, утверждал, что потому у них хороший аппетит, что они работают грузчиками. Так они могли спорить без конца, не уступая друг другу, пока третье лицо не вмешается.

Она оказалась очень остроумной и неистощимой собеседницей. И произвела на меня впечатление очень способной актрисы. С полчаса она поддерживала активный разговор и притом все время устраивала так, чтобы этот разговор вращался вокруг моей персоны. И признаться, никто не удостаивал меня такой тонкой искусной лести. Я невольно ухмылялся, поддаваясь обаянию её слов, и не пытался разубеждать её в чём-либо на свой счет, скромно храня молчание.

Я близко сошёлся с ними как друг по несчастью. Мы занимались фотографией, изобретательством, математикой и прочим, чем может заняться от безделья человек. А по вечерам я приходил к ним в палату (они жили вдвоем), туда приходили сестры; мы рассаживались поудобнее и рассказывали по очереди какие-нибудь страшные истории, старинные волшебные сказки (с современной обработкой). Для усиления впечатления рассказанного девушки тушили в палате свет, а рассказчик говорил медленно, применяя страшные, таинственные, роковые слова. Рассказывали про Гришку Распутина, Екатерину. Некоторые верили в спиритизм, и мы даже хотели как-то раз ночью вызвать дух Распутина, но не нашлось для этой цели стола без гвоздей.

Днём я спал, а ночью ходил к ним слушать рассказы. Спал так крепко, что из-под подушки украли часы. Я порылся под подушкой – часов не было.
 – Увели, значит, – решил я и перевернулся спать на другой бок.

Теперь бы мне не спалось при такой утрате, но тогда это было так. В подавленном настроении я ничуть не был этим озабочен. Много было этих часов у меня на руках, для морального разнообразия менял их «Мах на мах», не глядя, и в госпиталь принес ещё семь штук. Одни украли, вторые сам подарил, третьи дорогой променял на золотое кольцо, трое часов привез домой на Кубань, а седьмые с удовольствием разбил, – да, часы можно бить с удовольствием.

Дело в том, что они безбожно врали время. Я их прямо в госпитале аккуратно разобрал и исправил дефект, но вот собрать, собрать никак не удавалось. Терпения хватило ровно на два дня, на третий день оно мне изменило – и я изо всех сил ударил их об цементный пол и целый день был этим доволен и даже счастлив, что избавился от них. Но на четвертый день я уже и немного жалел об этом.

Как-то раз наша весёлая ночная компания, узнав мою специальность, попросила рассказать им о самолёте. Недалеко в лесу около аэродрома сидел, кстати, немецкий самолёт. Я вынужден был согласиться. Вернувшись от самолёта, я почувствовал себя крайне дурно. Там я много говорил, стоя на солнце, а это оказалось очень вредным для организма. Вернувшись в палату, я почувствовал опять во рту знакомый запах крови. Предчувствуя недоброе, я выскочил на чистый воздух. Здесь и началось… Опять полилась кровь. Я не успевал её выплевывать и захлебывался ею.

Я лёг на траву, стараясь лёжа заглушить её, весь полосатый жилет перепачкался кровью, страшно тошнило, а она всё лилась и лилась. Это был особенно сильный поток крови. Меня заметила сестра Шура. Кувшин воды и укол в вену хлористого кальция прекратили поток крови. Не завидую я тому, кто принимал когда-либо на фронте внутривенный ввод хлористого кальция. От него очень неудобное ощущение… Кто принимал, тот знает.

Я потерял много крови и едва добрался с помощью Шуры до своей койки. Слабо помню, что было дальше… Когда я очнулся, был вечер. Всё казалось, как в тумане, какая-то теплота раскатилась по всему телу, и хотелось опять спать и спать, хотелось нерушимого покоя. Я посмотрел на стол. Там тускло мерцал свет от тухнущей лампы, в углу стонал старик – мой единственный сожитель в этой палате. В лесу где-то уныло выла сова. Пришла опять Шура и села у моей койки на стул. Равнодушно и лениво посмотрел я на неё. Но столько сочувствия, столько сострадания было в её глазах. Она приносила собой ту особую душевную чистоту, которая ощущалась на фронте, на чужбине, как бесценное дыхание родины, семьи, товарищей. Долго она сидела в своём белом халате, уставшая, облокотившись на стол. И как приятно было на душе оттого, что есть хоть один человек, который искренне сочувствует тебе и всеми силами хочет помочь.

Поссорившись, люди всегда становятся после хорошими друзьями – такой уж существует закон. Это она первый раз встречала меня в госпитале. Я её тогда обозвал мадемузелью, а она меня – психом. Однако, после, встречаясь со мной, она смотрела как-то неравнодушно, краснела и прятала глаза. А мы, трое фронтовиков были очень нескромны: резали правду в глаза, часто поднимали скандалы из-за недобросовестного отношения к больным, и в госпитале были на особом счету. Шура стала чаще навещать нашу палату, где мы «страдали» со стариком. Однажды она принесла даже вишен, но угостила старика, а потом и меня. Я понимал её и чувствовал в ней потребность поговорить, извиниться за тот случай. Но обычно разговор наш был натянут, не было, как говорят, общих слов – всему была причиной та ссора.

Троим нам перед обедом давали вино и усилили немного питание. Она приносила мне вино. Причем, говорила ещё вначале так:
 – Больной, зайдите в палату.
 – Срочно?
 – Выпейте эту микстуру, – и она подавала рюмку вина.

Теперь же она говорила совсем по-другому.
 – Дмитрий, вино пить будете? Может ещё? Ещё?

По вечерам, когда мы рассказывали страшные рассказы в комнате Яндолы, она была особенно внимательна и обязательно садилась рядом. А перед вечером она особенно долго нам со стариком мерила температуру, причем для этого брала только один градусник. Затем она придумала для меня растирание, наврав мне, что это прописал врач и каждый день, вернее, вечер, долго и старательно тёрла мне грудь.

Однажды я не выдержал, чтобы не отблагодарить за внимание:
 – Знаешь, Шура, ты на меня ещё сердишься? До чего приятно, когда по больной груди бегают нежные женские лапки. И как приятно для такого человека, когда рядом сидит девушка, которая сочувствует ему, всё хлопочет о его выздоровлении. – Так из врагов мы стали друзьями.

Я открыл глаза. Шура сидела над койкой. Она не ушла. Это присутствие девушки как-то вливало неведомые силы, и больной чувствовал себя бодрей. И каждый чувствовал к себе её уважение и каждый считал, что к нему она привязана больше, чем к другим. К сожалению, таких девушек медсестёр в медицине очень мало, но они есть и оставляют у раненого человека глубокую память о себе.

Шура сидела молча и уже начинала клевать носом. Лампа уже совсем потухла, и тусклый свет луны падал в окно. Всё было тихо. Мне стало жаль эту девушку, хотелось чем-нибудь отблагодарить её, сказать хотя бы теплое ласковое слово.
 – Саша, ты бы шла уже спать… Можно тебя назвать так – Саша?..
 – Зови, тебе можно, но сейчас не надо говорить… вредно тебе. Спи, – тихо и нежно прошептала она.

Я догадался и закрыл глаза. Она сидела ещё минут десять, затем тихонько поднялась, смерила мой пульс, укрыла одеялом по грудь и осторожно вышла.

Я долго не мог уснуть: далеко от России, среди чужих людей и толпы ненавистных и нудных врачей, была одна русская девушка, один человек, который был искренне привязан ко мне. Как это ценно в чужих краях! Удручённый своим положением, я смотрел теперь на всё просто и равнодушно. Резко переменились мои взгляды на многие вещи, во многом я был разочарован, жизнь разоблачила многое, чего я не знал, как следует, раньше. Говорят, чтобы стать взрослым, надо испытать долю горя. Немцев я считал виной всему и спокойно ходил к ним на «свои» огороды, хотя уже было запрещено всякое нелояльное отношение к немцам. Но я на всякие запрещения смотрел сквозь пальцы, спокойно перелезал через забор и собирал клубнику, рвал лук и прочее…

Обычно выбегала с криком немка, становилась рядом и страшно бранилась, но хорошо, что я ничего не понимал из её слов и спокойно собирал ягоды у самых её ног. Я не обращал на неё никакого внимания и не поднимал головы. Когда она мне надоедала, я переходил к другому месту, немка опять становилась рядом и кричала. Когда она окончательно надоедала, я гнался в полосатом костюме со своей палкой за ней, или просто, нарвав необходимого, перелазил через забор обратно.

Рядом с госпиталем, через густой сосновый лес шла большая шоссейная дорога. Любил я один выйти на дорогу и часами сидеть где-нибудь под деревом… Здесь, на дороге было большое движение, и я как бы опять возвращался к прежней жизни, и только проклятый полосатый костюм напоминал о действительности.

По дороге в обе стороны бежали автомобили, мотоциклы, велосипеды, танки и бронемашины… Здесь шла бурная, оживленная жизнь. Бежали легковые, перегоняя тяжёлые «студебеккеры», лихо выворачиваясь среди машин, стремглав летели мотоциклы, устало тянули друг друга на буксире пустые «бис(ы)», требуя дорогу, кричали голосистые «эмки»… И только одиноко и уныло лежали в кюветах разбитые, ржавеющие машины… «Вот так и жизнь, – думал я. – Все бегут вперед, все развиваются… Одни бегут быстро, перегоняя других, другие идут, нагруженные тяжестью, третьи – двигаются свободно и беззаботно, покрикивая на других, – как «эмки», – четвертых тянут на буксире… Но вот случайно произошла дорожная авария – и машина лежит на боку в грязной канаве… Никто её не поднимет, никому она больше не нужна… А в ней живет крепкий здоровый мотор. Он рвется из канавы, рвётся к жизни, на большую дорогу, но перебитая грудь отказывается работать…

В нём ещё полно сил и надежд… Он только вышел с завода, окреп, но простая случайность, нелепая и глупая, разбила грудь и столкнула с дороги…И только одна грудь… Сердце же бьется ровно, оно полно кипучей, ещё не использованной энергии, способно идти вперед, неустанно работать, жестоко ненавидеть и пылко, нежно любить… Но нет, … нет уже сил выбраться на эту дорогу, и он со скорбной грустью смотрит на неё»…

Дальше в этом госпитале находиться было невозможно: никто нас не лечил. Приходил через день «лечащий врач» Куцемберг и совершал над нами пустые формальности. Зевая, с холодным, нудным видом он выстукивал и выслушивал, но ничего не слышал, так как всегда при этом разговаривал с сопровождавшей его медсестрой. Его меньше всего интересовало состояние больных – он нашёл себе кровное двуногое «счастье» и участен был только к нему. Остальное его меньше всего интересовало.

Питание стало совсем отвратительное. Бывшие военнопленные со всем этим мирились и молчали, но нам, фронтовикам, это никак не нравилось. Становилось обидно: одни сражались на передовой, а другие нашли себе тёплое место в госпитале, пригрелись и отвратительно относились к своим обязанностям. Хотелось иногда взять палку и поразгонять всех, но для этого мы предприняли более умеренный способ.

Как раз подобрались те люди, кто мог постоять за себя, когда над ним издеваются. В одно раннее утро, захватив с собой на всякий случай бутылку воды, мы втроем – Яндола, Шаматура и я – отправились в главное управление полевых госпиталей в город Гюстров. По дороге остановили подводу с нашим солдатом и приказали везти нас в УПГ.

Все втроём ввалили к начальнику в кабинет. Там, видно, было какое-то совещание. Все были удивлены такой делегацией. А мы, дополняя друг друга, высказали всё, что было на сердце.
 – Не волнуйтесь, не волнуйтесь, вам это вредно, сейчас же пошлю туда комиссию – успокаивал нас полковник, записывая данные нами факты.
 – Распорядитесь подвести к крыльцу легковую машину и свезите их в госпиталь, – распорядился полковник.

На легковой мы приехали обратно в госпиталь, а через два часа приехало ещё две машины с комиссией, которая застала всех врасплох… Комиссия провела следствие, госпиталь расформировали, врачей поразгоняли, а больных перевели в другие госпиталя. Нас, пятнадцать человек, как зачинщиков этого скандала устроили отдельно и лучше всех. Нас определили в отдельный, вновь образованный госпиталь, на даче. Обеспечили всем необходимым: книгами, газетами и даже патефоном. Обеспечили своим поваром, который варил нам пищу по заказу.
 – В жизни всё решают блатом, блата нет – решают матом – говорил мне Василий Григорьевич Яндола, заводя патефон.

Глава 39
И в час вечерний грусти нежной
Грустил по родине своей.
По широте ее безбрежной,
По быстроте минувших дней…

Этот госпиталь располагался на даче в пяти километрах от города Гюстров (Западная Германия). Утопая в зелени, стоял здесь наш госпиталь, располагаясь в большом двухэтажном доме. Судя по архитектуре и внешней отделке, жил здесь когда-то, видно, состоятельный немец. Второй этаж имел два прекрасных балкона, с которых открывались живописные картины природы.

На одну сторону, насколько хватал глаз, открывалась широкая степь, с уже созревающими хлебами… В сияющем небе палило солнце, гулял легкий ветер, он гонял волны по желтому морю пшеницы, кружил пыль на степных дорогах. При легком дуновении ветра, как волны на море, колыхались колосья, волной перекатываясь по степи. Но, несмотря на это, было что-то тоскливое во всём этом: мест для гуляния было так много, что не знаешь, что со всем этим делать. Как на большом и дурном банкете, где всего много, гораздо больше, чем нужно, чтобы хорошо отдохнуть, а от этого всё теряет цену, всё невкусно и скучно. А там, вдали, километра через полтора, поблёскивая своей поверхностью, раскинулось озеро. На берегу его одиноко стоял заброшенный, заросший в камышах домик…

На другую сторону открывался вид на город. Там уныло выделялись несколько башен да крестов немецких церквей…

Наша с Шаматурой комната выходила на один из балконов. Любил я иногда поздно вечером выйти на этот балкон, дать патефону любимую пластинку, опереться на перила и долго глядеть вдаль. Вспоминалась прошлая жизнь, родная Россия…

Россия! Родная Россия! Высоко вознеслась ты в эту войну над другими народами и государствами… В тягостных переживаниях, лишениях и невинных жертвах мы завоевали тебе великую славу непокоряемой и гордой молодой социалистической страны…

Вот он, простой, свободолюбивый русский народ, трудолюбивый и приветливый. Он один пошёл на большие жертвы, чтобы остановить, измотать и разбить в прах превосходящие силы немцев. Он сумел устоять в тот момент, когда уже вся Европа стонала под сапогом фашизма. Народ не посчитался ни с чем ради своей национальной независимости и свободы. Ещё со времен Батыя он умел всегда отстоять свою независимость и с тех пор быть свободным. И я гордился тем, что я был русский…

Перевалило за полночь, когда я очнулся от этих далёких воспоминаний. Луна уже далеко ушла на Восток, с озера веяло утренней прохладой. Ночь была тихой, и лишь только где-то далеко-далеко, нарушая ночную тишину, кто-то бил палкой в рельсу. Но спать не хотелось. Патефон уж давно утих, но в душе, над бурной стихией взволнованных мыслей и чувств всё ещё неслись и неслись, отражая всё прошлое, глубоко запавшее в душу, волшебные звуки вальса дунайских волн. Они как бы дополняли то возвышенное и невысказанное, чем было заполнено сердце.

В этот вечер я как бы вспомнил всю свою жизнь, подвёл итог, и стало немного грустно; грустно, но не тяжело, не прискорбно: сожалеть было не о чем, стыдиться нечего. Юность пронеслась хоть и быстро, но содержательно, пронеслась бурно, насыщенно, красиво. Я закрыл патефон, открыл окно на балкон и улегся в постель…

Рядом, посвистывая носом, давно уже спал Шаматура… Возбужденный воспоминаниями, я не мог уснуть. Опять вспомнилось детство, Уссурийская тайга, вспомнилась Черниговка, в памяти опять воскресла Оля. При мысли о ней всколыхнулись в груди те прекрасные чувства, которые волновали в то счастливое время. Вспомнился Краснодар, спецшкола – это был своего рода лицей, там привили нам много добрых качеств. Там, с полной надеждой на счастливую жизнь я гордо и смело смотрел вперед, в будущее… Наконец, воскресала в памяти шумная столица Москва, кипучая студенческая жизнь, Васька.

При мысли о нём сжималось сердце от незалечимого горя. Я всё не верил, что он погиб, не верил своему рассудку. В душе казалось, что он неожиданно вернётся, с играющей лукавой улыбкой на устах сострит что-нибудь и подаст мне свою левую руку (левую руку он подавал только самому близкому другу и любимой девушке). Так она пронеслась, жизнь, в 21 год. Пронеслась быстро и незаметно. И вот теперь госпиталь…

Как тяжело лежать в госпитале в чужих краях… Трудно передать ту мятежную тоску и грусть, которая одолевает больного человека на чужбине. Слова здесь бессильны, нет подходящих слов, нужных выражений. Никто никогда не проведает, везде чужие и злые люди. Хотелось на Родину, но туда нас никто везти не хотел. Был приказ – лечить всех раненых на местах. Лечения же не было никакого, а здоровье изо дня в день ухудшалось. И я уже сомневался – попаду ли когда-нибудь, увижу ли я родную Россию. Надежды не было… Такие мысли приходили в голову, но я ещё умел держать себя в руках и мысли держать при себе.

Я, наконец, уснул, а утром будила меня заспанная Маша, чтобы измерить температуру. Иногда она и не будила, а осторожно, чтобы не разбудить, с термометром кралась под мышку. Это были весёлые девушки, и мы, как ребятишки, забавлялись с ними. Иногда прятали термометр. Она возвращалась и осторожно, чтобы не разбудить, рылась под мышкой, по всей постели, потом пересчитывала свои термометры и опять рылась. И трудно было не рассмеяться. С нами был один врач и две сестры – Саша и Маша. Их перевели в этот вновь организованный госпиталь из того, который разогнали. С ними я был хорошо знаком, и даже больше – мы были почти друзьями.

Из всех 15 человек, находившихся в этом госпитале, все были уже пожилого возраста. Молодых нас было двое – я и Шаматура. Кстати сказать, и о нём. Мы с ним стали друзьями просто по необходимости. Он долго находился в немецком плену и, может быть, поэтому был очень странен. В разговорах он был очень не тактичен, неразумно смел или даже больше того – просто нахален. Когда приходилось нам говорить с начальством, я просто краснел за него.
 – Пыльным мешком из-за угла прибитый – говорила о нём мне по секрету Саша.
 
Он всегда говорил чужими словами или пословицами и всегда применял их некстати. Однажды, помню, приехала к нам на дачу начальник госпиталя, которому мы принадлежали. Это была женщина, капитан медицинской службы. С нею была дочка лет шести. Мы подошли к ним, и Шаматура не выдержал, чтобы не высказаться:
 – Друг на друга вы похожи, словно туфли одной кожи, – самодовольно продекламировал он, имея в виду мать с дочерью. Все смущённо засмеялись, а он не понимал, над чем смеются. Был доволен своей шуткой.

А однажды сели мы играть в карты (это было наше единственное занятие), нас было всего трое, и он обратился к солидному врачу – майору Мудрых:
 – Товарищ майор, вы с нами не сыграете в «подкидного»? Нас здесь уже три дурака есть, но вчетвером играть лучше.

Он был груб и невоспитан, с чёрствой деревянной душой. Но наряду со всем этим, он был чрезвычайно предприимчив и деловит. Он всегда заботился о том, чтобы у нас на столе были цветы и ваза с вишнями или яблоками.

Между госпиталем и городом располагался большой стадион. Несколько километров западнее гор. Гюстров располагалась армия союзников. В один прекрасный день состоялся футбольный матч – дружеская встреча футбольных команд Советского Союза и такой же командой из оккупационных войск Англии. Многие ушли на стадион. Мне тоже не сиделось, но врач строго запретил мне находиться на солнце. Ушли Яндола, Шаматура, а когда ушёл и врач, я взял свою палочку и полез через забор.
 – Дмитрий, ты куда? – окликнула меня Саша.
 – Ясное дело – на стадион.
 – Нет, нет, врач запретил тебе сегодня быть на улице. Такое солнце… Да ещё и один, а вдруг опять кровь?
 – Нет, я не один пойду.
 – А кто ещё пойдет с тобою?
 – Ты пойдешь, Саша. Разве неинтересно посмотреть такую встречу? Слышишь, как духовой поет. За душу щиплет. Пойдем!

Она заколебалась в нерешительности, потом вбежала в дом, взяла что-то, и мы отправились на стадион. Было как раз воскресенье, и здесь собралось много военных всех родов войск. Вскоре началась игра. Вначале наши союзнички пошли ошеломительной атакой, и мяч вертелся у наших ворот, но к концу тайма положение изменилось. Первый тайм закончился вничью. Ревел духовой, исполняя марши.

Второй тайм прошёл в более оживленной и напряжённой игре. Наши союзники, вернее, противники в игре, стали напирать на наши ворота. Но два громадных бэка отчаянно отгоняли мяч вместе с союзниками. Вдруг совсем неожиданно, ударом почти с самой середины, мяч оказался в воротах союзников. И сдержанное «ура!» прокатилось по рядам болельщиков.

А уже под самый конец игры, у ворот союзников получилась целая свалка. Отчаянно свистел судья, но, увлечённые концом игры, все стремились к мячу. Наши отчаянно сопротивлялись, чтобы оттянуть время и выиграть игру. Союзники решительно нападали, стараясь свести счет вничью. Увлечённые игрой, игроки стали нарушать правила, часто бились друг о друга, но всякий раз в таких случаях пожимали друг другу руки и разбегались в стороны.

В последние 5-10 минут по воротам союзников били штрафной. Ударом мяча сбили вратаря с ног, и он вместе с мячом оказался в сетке. Игра закончилась со счетом 0:2 в пользу Советской армейской команды. Капитаны команд пожали друг другу руки. Игроки поприветствовали друг друга, и все разошлись.

Я встретил здесь Михайлова и Серафима. Они катались на велосипедах. Полк всё ещё стоял в Гюстрове, техсостав занимался муштрой.
 – Каждый день одно и то же – «у попа была собака…» – выразился Серафим.

Затем я сел с Михайловым на один велосипед, а Серафим с Сашей на другой, и мы поехали к госпиталю. Мы ехали сзади и любовались передней парой. Неуклюже крутил Серафим педали своими толстыми ногами, широко разводя колени в стороны. Недалеко от госпиталя, когда дорога пошла на горку, он запыхался и хотел слезть, но не удержал велосипед: Саша упала прямо на спину, а он – на велосипед рядом с нею… Он извинился перед ней и стал бурчать какие-то ругательства себе под нос. А у Саши из кармана текла какая-то жидкость, и она выбрасывала оттуда стекляшки.
 – Что это было? – спросил я её.
 – Воды брала тебе на всякий случай…

С тех пор ко мне часто заезжали наши ребята из полка. А по вечерам к нам ходили Саша и Маша поделить вместе скуку, поиграть в карты. Они жили в этом же доме внизу.

Когда заходило солнце и прекращался дневной зной, мы с Машей часто ходили на озеро кататься на лодке.
 – Спой Маша, ещё о своём Ленинграде. Я вчера слышал, как ты пела у себя…

Мы выплывали на середину, а когда становилось совсем темно, Маша набиралась смелости и тихо начинала петь…

Я глядел на капли воды, падающие с весел, на широкую гладь озера, а мысли где-то далеко-далеко дымкой парили над родиной. Москва, Михнево, как мы с Аннушкой катались на байдарке. Не знаю, наверное, плохой был у Маши голос, но в этой обстановке он мне нравился. Я заслушивался её, не перебивая и не смея присоединиться к ней со своим грубым, никак не театральным голосом.

…«Что стоишь, качаясь, тонкая рябина». Раньше я не вслушивался в слова этой песни, и они в суете боевой жизни скользили мимо сознания, теперь они пробирались в самую душу. Они возбуждали нежные чувства, и мысль летала демоном где-то далеко на Родине.

Поздно вечером мы возвращались домой. Днём, от нечего делать, по инициативе Василия Григорьевича мы собирали винокурный «завод», а перед обедом пили брагу. Она была особенно вкусна, так как была со своего же завода.

Это был замечательный госпиталь, и я в нём заметно поправился. Но жизнь военного человека полна неожиданностей. В одно прекрасное утро к нашей даче подъехали две машины и нам предложили садиться в них.

Глава 40

Долго мы неслись по дорогам Германии; наконец, машина остановилась в городе Шверин. На высоком холме стоял заросший в зелени большой пятиэтажный дом – бывшая немецкая гостиница. Теперь в нём помещался спецгоспиталь. Рядом раскинулось большое озеро.   

[Прим. 99. Озеро – Шверинер-Зее (Schweriner See)].

Но лучше бы его не было: от него несло сыростью и прибитой к берегу тухлой рыбой.

Порядки здесь, в госпитале были строгие. В палату не разрешали даже взять свои часы, не говоря уже о прочих вещах. Но мы давно уже смотрели на это сквозь пальцы. Само состояние придавало решительности. Мы ничего не признавали. В свою палату втащили мешок яблок, захваченный с Запада, с дачи, и все фотопринадлежности. А в большом шкафу изобретательный Василий Григорьевич прорубил в стене дырку и обосновал в нём фотолабораторию. Ругалась обозленная сестра:
 – Что вы делаете?.. Вы мне палату превратили в склад. И а… это дыру в шкафу прорубили!? Вот безобразники. Знаете, что вам будет? Я вот доложу!!.

Тогда Шаматура со спокойным наивным видом брал кулёк яблок и обращался к кричавшей сестре:
 – Сестрица, может, яблоки будете кушать?.. Бедно в этих краях… – и начинал разговор на другую тему.
 – Спокойно, снимаю. Вот, смотрите, какие у нас карточки, – и показывал ей какую-то открытку. Сестра была в восторге.

Вскоре Василий Григорьевич, в котором бушевала театральная творческая натура, организовал концертную труппу. Входили в неё 4 человека: Яндола Василий Григорьевич – главный художественный руководитель и режиссер, Цишковская Прасковья Константиновна (его жена) – певица, Шаматура Николай Андреевич – по совместительству – главный администратор и клоун, Сидоренко Дмитрий Григорьевич – «мастер художественного слова», главный сценарист, автор небольших инсценировок и индийский факир.

В нашу программу вечера входили небольшие комические инсценировки, фронтовые скетчи, декламации, фронтовые песни и даже классические произведения Чайковского, Глинки, Шопена, Баха, Бетховена и др., которые исполнял сам Василий Григорьевич.

Помню, первый раз поставили мы «Тотальную мобилизацию». Я играл главного врача. Тут уж мы со всей ненавистью старались раскритиковать и показать лицом всю работу врачей. Мы до мелочи изучили недостатки каждого врача, а затем отметили это на сцене, скопировали. Каждый узнал себя. А нашим зрителям – больным – того только и надо было, зал гремел от хохота, узнавая на сцене своих врачей. После концерта больные нас хотели качать, но мы разбежались. К нашему удовольствию, врачи стали побаиваться нас и начали относиться к нам по-другому.

Я выступал как факир. Меня одевали, вернее, обматывали, как новорожденного, в длинное красное полотно, перевязывали длинными пёстрыми шарфами. На ногах я имел ботинки, длинные с бумажными загнутыми наверх концами, голова была обмотана длинным голубым шарфом (оконной ширмой). И чего только не терпело мое лицо! Его мазали и чернилами и сажей, и, что хуже всего, сапожным кремом.

В таком обряде я казался длинным и страшным. А на сцене уже объявляли:
 – Сейчас выступает перед вами знаменитый, непревзойденный, страшный индийский факир Али-Бенгали. Он выступал в Нью-Йорке, Вашингтоне, Лондоне, Париже и теперь выступает у нас. Непревзойдённый Али-Бенгали отгадывает мысли на расстоянии, извергает огонь из своей груди, танцует танец людоедов племен Ричарда, показывает страшные фокусы! Смотрите внимательно, так как некоторые фокусы он делает невидимо для публики! Итак, индийского факира Али-Бенгали просим на сцену!

Раздавался гул аплодисментов. Торжественно и медленно, задрав голову и сложив руки накрест на груди, под гул аплодисментов, выходил я на сцену, а рядом, едва доставая мне до плеча, семенил наш Василий Григорьевич.

Я подходил к краю сцены, медленно и солидно касался правой рукой лба, затем левого и правого плеча и, протягивая руку к публике, медленно кланялся с видом собственного достоинства и превосходства над ней.

А Василий Григорьевич уже кричал, снизу вверх глядя на меня, протягивая ко мне руку, и театральным жестом принимая театральную позу:
 – Перед вами непревзойденный индийский факир Али-Бенгали! Страшитесь, кто грешен в чём-нибудь! Он отгадает ваши мысли на расстоянии.
 – Индийский факир, непревзойденный Али-Бенгали, скажи во всеуслышание, что думает вон, вон та девушка, – кричал Василий Григорьевич, указывая на замеченную в чём-нибудь сестру (таких было много).

Я набирал полную грудь воздуха и извергал какие-нибудь, заранее придуманные, страшные непонятные звуки.
 – Поняли, что он сказал? Ясно? Нет? Тогда я переведу.
 – А индийский факир сказал, что эта девушка думает, как бы скорее отвязаться от больных и пойти выменять себе часы у немцев на своё масло. Своим масло она считает потому, что взяла его своими собственными руками на кухне нашей столовой.

Зал гремел от хохота, а девушка, уличённая в этом воровстве, красная выскакивала из зала. Когда в зале восстанавливалась тишина, Василий Григорьевич опять спрашивал:
 – Индийский факир, непревзойденный Али-Бенгали, скажи во всеуслышание, что думает вон этот больной. Вон тот, который не хочет сесть (в зале не было достаточно стульев). Я опять произносил какой-нибудь набор звуков.
 – Ясно? Нет? Тогда я переведу:
 – Индийский факир сказал, что этот больной думает, как бы уйти из госпиталя незамеченным и забраться к немцам на огороды, чтобы иметь свои огурцы.
Это человек с мелкими капиталистическими предрассудками: имеет пристрастие к частной собственности, а тех огурцов, что дают нам в столовой (в столовой никогда не было огурцов) он кушать не хочет, брезгует.

Здесь мы критиковали и больных, шатающихся по огородам, а главное, начальство, начпрода, за отсутствие в нашей столовой каких бы то ни было свежих овощей и т.д. Это была своего рода живая газета госпиталя. Так вот и в условиях госпиталя мы не падали духом и умели полезно и приятно для себя провести время.

Здоровье моё изо дня в день ухудшалось, и часто на сцене уже начинала дрожать правая нога, и хорошо, что этого не было видно из-под роскошного халата факира.

Лечения не было никакого. Правда, над нами совершали пустые обряды (лечили): измеряли два раза на день температуру и раз в два дня выстукивали и выслушивали, но от этого нам лучше не было. Воздух, питание и хорошее самочувствие – вот наше лечение – говорил ведущий терапевт армии.

Но ни воздуха (он был сырой, и с озера несло гнилой рыбой), ни питания (кроме щей, перловой каши, да сухого картофельного пюре редко что включало наше меню), ни хорошего морального состояния у нас не было. Обычно портили настроение дурные формальности и холодное, бесчувственное отношение к больным.

Всё больше и больше тянуло меня в постель, и вскоре я окончательно свалился. Поднимался на 15-20 минут в сутки, чтобы проведать артистов, но и это было вредно: поднималась высокая температура, щемило грудь. К артистам тянуло, я страшно скучал в постели, но и от этой единственной моральной поддержки пришлось отказаться.

Мало что меня интересовало теперь… Я стал раздавать кое-что из своих вещей. Подарил Шаматуре часы (он чувствовал себя лучше, чем я, и часто навещал меня в постели). Василию Григорьевичу подарил новые жёлтые лакированные туфли, подарил другу по койке шинель и пр. Зачем оно было мне теперь: в Россию попасть я больше не рассчитывал. И всё чаще и чаще я не мог удержать себя от тоски и мрачных кошмарных мыслей. О, как тяжело лежать больному на чужбине! Нет, никто не поймёт… не поймёт моего состояния; чтобы понять его, надо самому пережить это…

Трудно было в больном теле держать здоровый дух. Хотя я никогда не отчаивался, смотрел вперёд прямо, я не обманывал себя всякими волшебными надеждами, они рассеялись за пять месяцев всё усиливающейся и прогрессирующей болезни.

Правосторонний лобит – пораженная в дыму правая половина моих легких отказывалась работать. И я уже видел со спокойным сознанием то, что ожидало меня… И часто уже в голове держались такие рассуждения. Смерть – одно из необходимых явлений жизни. Не было бы смерти, не было бы и жизни. Ей предадутся все без исключения, вопрос решается только временем. И, собственно говоря, какая разница, кому подошла для этого очередь – мне или кому другому. Наконец, будет то время, когда и вся земля прекратит своё существование, исчезнет жизнь, исчезнет всё, что было когда-то сделано. И зачем, спрашивается, тогда жить вообще, чтобы умереть, как все, бесследно.

Такие мысли часто приходили в голову, и умереть, казалось, можно легко и свободно. Но всё же умереть юношей в 21 год, да ещё на чужбине, ох, как не хотелось! Но и надежды на поправку не было. Я видел, как умирали товарищи. Ещё вчера он жил, рассказывал о своей жизни, молодости, грустил по далёкой России, нежно вспоминал о доме, о молодой жене, о сынишке… А сегодня его уже нет…

Напишут ему на холодной желтой руке его имя и фамилию, напишут место, где он когда-то родился, накроют белой простыней и унесут на носилках в подвал… Туда с кислым видом придут несколько «Бергов», чтобы анатомировать его. Разрежут ему грудь и будут изучать его внутренность… Затем накроют его окровавленной рогожей, ночью заурчит машина у окна, два грубых солдата свалят рогожу в кузов и машина тайком увезет его за город в братскую могилу…

…Наше пятиэтажное здание госпиталя качалось, как соломинка: где-то поблизости рвали трофейные склады вооружения. Это колоссальное здание под действием взрывной волны шаталось из стороны в сторону. И, наконец, при большом взрыве не выдержало и завалилось. Третий этаж обрушился на второй. В то время, когда всё загрохотало, я спал в постели. И сам не знаю – откуда взялись силы, – по какому-то инстинкту самосохранения взлетел на окно, и только на подоконнике включилось сознание; включись оно немного позже, я, наверно, уже летел бы из окна.

Были жертвы. Наша палата осыпала больных штукатуркой, а в капитальной стене образовалась трещина.
 – Спокойно умереть не дадут – бессильно простонал мой сосед.

Жить в этом госпитале было нельзя, и нас перевезли в другой госпиталь.

Глава 41
Не в наследственной берлоге,
Не средь отческих могил –
На большой мне знать, дороге,
Умереть господь судил .
[Прим. 100. «Дорожные жалобы», А.С. Пушкин]

В Россию не отпускали. Лечить раненых на месте – таков был приказ УПЭП (Управление Полевым Эвакуационным Пунктом). Правда, до этого нам обещали несколько раз, что увезут в Россию, то на летучке, то на поезде, то на самолёте. И не раз я уже сидел на своём чемодане, ожидая сигнала ехать в Россию. Но теперь был дан официально приказ о лечении раненых на месте, и об эвакуации в Россию разговор был окончен. Это не обещало ничего хорошего: сколько я лежал в госпиталях, я не знал ни одного человека с ранеными лёгкими, который бы вылечился в госпитальных условиях.

Я видел, в каких муках умирали товарищи. Они задыхались без воздуха в полном сознании. Эта смерть по страданиям своим хуже смерти повешенного, а больной был на положении присуждённого к смертной казни. Я всё это видел, тяжело переживал и твердо решил – если уж на то пошло, то умирать надо свободно, без мук… Переезжая в новый госпиталь, я попросил сестру положить меня на третьем этаже.
 – Внизу ведь лучше и выйти можно освежиться, когда лучше станет.
 – Ничего, там воздух чище, виды хорошие. Вы меня положите там.
 – Какие-то все принципиальные и злые, – прошептала сестра.
 – Ладно, ладно, доложите это своему врачу, а мы это уже слышали…
 – Что вы стоите? Ведите в госпиталь, или вы не видите, что я не могу уже стоять, – резко говорил я с ними, стараясь разогнать их сонный вид. Настроение было паршивое и хотелось избить кого-нибудь.

И не воздух привлекал меня на третий этаж – там я знал, есть балкон, а внизу хороший, твердый асфальт, и если уж на то пойдет, я соберу последние силы, чтобы дойти до балкона…

Я часто вспоминал лейтенанта-танкиста с обгоревшей грудью и поражёнными легкими. Он попросил сестру вывести его на балкон. Он был безнадёжно залечен и уже сам не ходил. На балконе слышали, как он крикнул: «Эх! Жил хорошо и умру свободно!» И свалился с балкона четвертого этажа.

Врачей наша палата не принимала. Мы за полгода хорошо изучили их заботу и «пользу» от неё, и теперь, когда приходил к нам «врач», мы просили его пройти дальше.

Питание было крайне отвратительное. Только тем, кто уже не вставал с постели, сестра прописывала диету, чтобы, отправляясь на тот свет, человек не забыл вкус таких лакомств, как яйца, мед, сало. Много продуктов шло на сторону, к голодным немцам, которые отдавали всё за продукты. Когда мы стали говорить об этом начальнику госпиталя майору Гарнц, он вначале безбожно врал, оправдываясь, а потом прямо сказал:
 – Пусть будет и так. Вы уже нас не проверите.

Дескать, «ваша песенка уже спета». Правда, за это он получил в спину кувшин с водой.

В палату мы принимали только нескольких сестер. Однажды они сообщили, что к нам хотят направить нового врача – женщину, по специальности – гинеколога (врача по женским болезням).
 – Не надо врачей, улучшите питание – вот кто нам врач. Выгоним всё равно. Да и потом, мы не бесплодные женщины, чтобы нас лечил гинеколог, – кричали ребята.

На следующий день этот врач зашла в палату.
 – Здравствуйте, – приветствовала она нас, но никто ей не ответил.
 – Ну, что у вас? Как вы себя чувствуете? – как обычно всякий врач, спрашивала она у больного, лежащего у двери.
 – Знаете… у меня рак матки – спокойно ответил он и повернулся к врачу спиной, бряцая своими медалями.

Врач не выдержала и вышла. Но мы после жалели, что так грубо встретили её. Хоть мы и не болели женскими болезнями, но она нам понравилась – не столько как врач, сколько как человек. Кто-то сразу назвал её не врачом, а сестрой-утешительницей. Это очень ей подходило, она всегда утешала. Всегда чувствовалась с её стороны материнская забота к нам, уважение и сочувствие. Это была наша, русская женщина, добродушная с открытой русской душой. Она в своей работе выходила за свои обязанности врача, была с нами откровенна и с удовольствием выполняла все просьбы. С большим трудом ей удалось всех нас поставить на диету. Мне она часто приносила книги из полного собрания сочинений Лермонтова немецкого издания на русском языке.

Среди больных было оживление: кто-то пустил слух о том, что тех, кто ещё в состоянии ехать, будут отправлять в Россию. Такие слухи всегда имели под собой почву, и вскоре об этом сказала нам по секрету гинеколог. Подобрали несколько человек. Когда я заявил о своём желании ехать в Россию, ведущий терапевт майор Мишкельсон рассмеялся. Но я всегда умел настоять на своём, и уже ничто не могло меня удержать в этом госпитале. Поправиться в нём уже никакой надежды не было. Страсть хотелось в Россию. Правда, я не знал ещё, куда ехать. Не хотелось в 21 год опять садиться на плечи матери, да и как ей будет тяжело видеть меня больным дома, но я всё же решил ехать, ничто уже не могло остановить меня.
 – О, нет, нет. Что вы? Мы вас не отпустим. Такая длинная дорога: Германия, Польша, – невозразимо говорил мне Мишкельсон.
 – Хорошо, я вам оставлю расписку, что за последствия в дороге вы не отвечаете.
 – Что нам ваша расписка, она ничего не даст. Мы врачи и должны удержать вас от дурного поступка.
 – Товарищ майор, дело идет не о какой-то записке, а о моей жизни, в которой я заинтересован больше, чем вы. Вы меня лечили пять с половиной месяцев, и вот результат. Нет, нет, не возражайте, я уйду от вас пешком, если не отпустите. Умирать я у вас не хочу!

Но сообразительный Василий Григорьевич, с которым мы пришли в кабинет Мишкельсона, хорошо понимал, что от нас требовалось этому врачу. Он взглянул на меня взглядом, в котором я прочел «создай условия», и я вышел из кабинета, оставив их вдвоем. У Яндолы в России не было никого, и мы, как друзья, решили вместе ехать на Кубань, которая гремела своим богатством даже в Германии. Он чувствовал себя много лучше, чем я, и я только рассчитывал на его помощь в дороге.
 – Вот видите – золотые часы: вы можете их подарить своей жене, – прямо предложил Василий Григорьевич Мишкельсону, когда я вышел из кабинета. Не знаю, как разговор шёл дальше, но купчая состоялась, хотя предусмотрительный Яндола часы ещё не отдал. Расписку всё же с меня и с жены Яндолы взяли. Воодушевлённый надеждой скоро быть в России, я и физически почувствовал себя много лучше. Как всегда, дорога возбуждала воображение, освежала память прошлого, будила тихую, нежную грусть.

Перед самым отъездом Василий Григорьевич завёл Мишкельсона куда-то за угол, крепко пожал ему руку и вручил обещанный подарок для жены. Там, в аккуратном пакетике из блестящей лощёной бумаги, перетянутом шёлковой ниточкой, лежал, замотанный в несколько бумажек… кусок перловой каши, которая так страшно надоела нам в госпитале.

Для погрузки на поезд мы проехали Германию опять с Востока на Запад, к самой границе союзников в город Пархим. Эти районы освобождали американцы, и всё здесь было цело. Казалось, здесь вовсе не было войны. Работали все магазины и в них велась, между прочим, очень интересная торговля. В магазинах было всё, что угодно, только торговля шла обменом товаров, причём соотношения были самые интересные. Мы зашли в магазин. Полки завалены. Толстый усатый продавец, похожий на ученого кота, дремал за прилавком. Я заметил на прилавке очень забавную куклу и решил купить её в подарок племяннице.
– Wiviel Marke diese Puppe?  [Прим. 101. Wieviel Marken diese Puppe? – Сколько марок эта кукла? – нем.]
– Nein Marke. Ein damen Mantel.  [Прим. 102. Nein Marken. Ein damen Mantel. – Не марки. Одно дамское пальто. – нем.]

То есть здесь за куклу меняли дамское пальто.

Было и наоборот, – например, за два хороших шерстяных костюма просили одни дамские туфли, только 44 размер. И молоденькая немка – продавец улыбалась, представляя, что это будет за «дама» с такой громадной ногой.

Гордо держали себя немецкие ребятишки, видно, ещё держалось у них воспитание Гитлера.
 – Хальт Гитлер! – в шутку поприветствовал Василий Григорьевич толпу маленьких ребятишек. Большие сдержались, а двое меньших по старой привычке подняли правую руку вверх и ответили: Хайль Гитлер.
 – Мы не будем учиться русскому языку: вы будете учиться немецкому, – заявляли по-немецки они.
 – Тогда мы вас научим, – говорил с ними Василий Григорьевич.

Здесь, в Пархиме, нам выдали подарки для дома: 10 кг муки, 4 кг сахару, 4 кг консервов и прочее. Всё пошло на обмен на мануфактуру у немцев. В Пархиме мы провели праздники 7 и 8 ноября. В этот день немцам выдали белый хлеб и усилили паёк. Вечером мы пошли в кино «Капиталь», но картину посмотреть не удалось – союзники, откуда город снабжался светом, тоже решили отметить наш праздник и… выключили подачу электроэнергии в город. На следующий день мы-таки посмотрели картину, а когда вернулись, я смерил температуру. 38,7 – показывал градусник. Но что значит приподнятое моральное состояние человека – даже такую температуру я не ощущал!

Наконец, 9 ноября 1945 года мы тронулись из Пархима. Гремел духовой оркестр, кричали провожающие, а на паровозе большими красными буквами были написаны плакаты: «Родина, встречай своих сынов – победителей!» «Мы из Берлина!»

По Германии ехали очень быстро, десятого были уже в Берлине. Угрюмо стоял он, окутанный утренним туманом, из которого кое-где уныло выделялись полуразрушенные башни и здания. Нас сопровождал немец-железнодорожник. Это уже был другой немец, не головорез и грабитель, а услужливый и чуткий лакей. Он упорно учился русскому языку, начиная с самых распространенных слов – с русского мата.
 – Вот так говорят русские солдаты, когда поезд долго стоит, – и, коверкая русские слова, он добавлял по-русски то, что не говорит ни одна нация в мире. У немцев, между прочим, самым страшным ругательством служит выражение: «Donner Witter»  [Прим. 103. «Donnerwetter»] («гром и молния») или «Was Hunde Sie»  [Прим. 104. «Du verfluchte Hund!»] («проклятая собака»). И этих безобразных ругательств, которые существуют только у русских, у них нет. И ни у одной национальности нет. Немцы, шутя, говорят: «говорить с женщиной лучше на итальянском языке, с другом на французском, приказывать на немецком, шутить на украинском, а выругаться лучше всего на русском».

Вот и Польша. На четвертые сутки мы подъехали к Варшаве. Ехать было тревожно: здесь, в Польше свирепствовали банды поляков Бендера и Бульбы. 4-й эшелон демобилизованных сибиряков бандиты спустили под откос и разграбили, один эшелон демобилизованных был спущен ночью в Вислу. На станциях поляки продавали пирожки и прочее – зачастую отравленные.

[Прим. 104а. О бандах Бендера и Бульбы см. прим. 63 (глава 23). Глава 23 - http://www.proza.ru/2018/09/06/1521 ].
[Прим. 104б. Автор в те годы мог только догадываться об организованной - по директивам польского правительства в Лондоне - террористической деятельности против советских офицеров и солдат, воюющих с фашистами на территории Польши. См. об этом на сайте Федерального архивного агентства (Росархива) документы сборника «СССР и польское военно-политическое подполье. Апрель 1943 – декабрь 1945 гг.» http://archives.ru/library/poland-1944-1945/index.shtml , включающего документальные свидетельства о систематическом уничтожении советских солдат и офицеров в тылу Красной армии отрядами Армии Крайовой (АК), Народовых Сил Збройных (НСЗ) и участниками мелких подпольных «поаковских» отрядов и групп, - о многочисленных нападениях польских вооруженных отрядов на военные посты, о диверсиях на транспорте, о зверских убийствах советских солдат и офицеров, о военнослужащих, погибших в результате отравлений и т.д.].

Наступили холода. Ехать стало совсем плохо: негде было достать ни кипятку, ни воды – всё было работой поляков. К тому же на меня как на старшего по званию, начальник эшелона возложил обязанности старшего вагона. А люди были все бывшие военнопленные, за исключением Василия Григорьевича с женой, и поддерживать порядок среди этих опустившихся людей было очень трудно.

И вот, наконец, долгожданная Россия. Здесь всё казалось родным – люди, паровозы, вагоны. И каждая палочка, каждая щепочка была какая-то другая, не чужая, а своя, какая-то дорогая, не такая, как в чужих странах. Вот показались ребятишки, наши русские ребятишки, свои, говорившие на нашем русском языке. За их счастье и независимость дрались мы, за их счастье пришлось столько пережить, пролить крови. И мы перед ними не опозорились, они могут гордиться тем, что живут в России, что они русские. Они просили у нас хлеба. Первому попавшему я отдал целую булку, давал деньги, сухари, пока экономливая Константиновна сказала мне, что самим ничего не останется кушать. И уже с радостью, без фронтовой напряжённости ехали мы по родной земле. Никто уже нас не спустит под откос, никто не обкупает в Висле.

Мы должны были ехать на юг, а наш поезд шёл на север (и здесь были виноваты крючконосые – они решили избавиться от нас, посадив в первый попавшийся поезд). В Волковыске мы выгрузились, чтобы пересесть на южные поезда. У Цешковской было семь чемоданов всяких нарядов, столько же было и у Яндолы. Супруги сцепились спорить: что делать дальше. Она имела привычку всегда противоречить своему мужу. Когда он говорил «да», она обязательно говорила «нет» и наоборот. С посадкой на юг было очень трудно, и она стояла на том, чтобы ехать на этом же поезде дальше на север, он возражал, и они страшно нервничали. В таких случаях обычно спор разрешал я, и они всегда соглашались со мной, так как в споре всегда не хотели уступить друг другу только ради принципа. Когда же вопрос решал я, их самолюбие не было задето.
 – Грузимся обратно в этот вагон, лучшего выхода нет! – предложил я, и мы опять заняли свои места в вагоне, идущем на север. В Великих Луках сделали пересадку, чтобы попасть на Москву. Ох, это были для нас не Великие Луки, а Великие Муки – вокзал был полон людей, было душно, от этого давил кашель, в теле чувствовалась сильная слабость, ноги не слушались и подкашивались, но сесть было негде. А лечь… Я отдал бы 500, 1000 рублей, чтобы только лечь, но об этом можно было только мечтать. А на улице стояли сильные северные морозы, и на больном организме они чувствительно отражались.

Вечером прямо в зале ожидания шла кинокартина, но впервые она не интересовала меня. Снова поднялась высокая температура, и страшно знобило. В медпункте вокзала никакой помощи оказать не могли. Я опять пришёл в зал, и вдруг через головы пассажиров увидел рядом с экраном стол, на котором был установлен динамик кино. Я с радостью бросился к нему, работая в толпе больше локтями, чем ногами. В моем состоянии сильно затуманивались всякие понятия приличия и вежливости – я ломился к столу. Я с удовольствием растянулся на столе, а в головах страшно кричал, ругался и хохотал динамик кино, но, несмотря на его шум, я сразу уснул. Через два часа, когда закончилась картина, меня согнали со стола, но и этого отдыха было уже достаточно для моего организма, чтобы до утра не потерять сознание.

Показалась Москва. Я её видел четыре раза. Мрачной и неприветливой показалась она мне теперь. Шёл дождь со снегом, всё покрылось тонкой коркой льда. Везде стояли очереди. Очереди были даже в … уборную. Тут стояло человек двадцать, и очередь никак не продвигалась. Часто из неё выходили ожидавшие и, держась одной рукой за живот, другой – поддерживая штаны, со страдающим лицом просили пропустить их вне очереди. Таких уже пропускали. Достать билет на поезда, идущие на юг, так же, как и сесть на них, было почти невозможно. Но расторопный Василий Григорьевич сумел-таки достать билеты в какой-то кассе для Героев Советского Союза. Он имел довольно внушительный вид, был одет в кожанку, а я его в толпе называл «Товарищ майор», и это нам часто помогало в дороге. А он, прирожденный артист, безукоризненно играл эту роль майора, то есть безбожно ругал окружающих, делал злой вид. Некоторые офицеры заискивали перед ним, а он в разговоре с ними брезгливо опускал краешек губ, нервничал, и казалось, с неизмеримой высоты обращал к ним своё снисходительное слово.
 – Болван, как разговариваешь!.. Вот посажу в темный подвал на 10 суток!.. Я научу тебя военному языку! – оборонялся наступлением Василий Григорьевич, когда солдаты хотели попросить нас из офицерского зала.
 – Товарищ майор, не волнуйтесь, вам вредно, и стоит ли обращать внимание на каждого солдата – поддерживал сцену я, а когда перепуганный патруль уходил дальше, он с милым лицом обращался к своей жене, и напевал ей песенку: «Девушку и с маленькой «каверной» полюбил суровый капитан» …

[Прим. 105. Намёк на популярную песню «Девушка из маленькой таверны»:
Девушку из маленькой таверны
Полюбил суровый капитан
За глаза пугливой дикой серны,
За улыбку, как морской туман – и т.д.].

И так всегда в дороге и в госпитале мы умели горе подавить смехом, смеялись тогда, когда другие бы плакали. Многим я обязан ему за эту длинную дорогу.
 – Такая трудная посадка, с такими большими вещами – стонала Цешковская.
 – Вы – пессимистка. Нет на свете ничего невозможного, дело заключается только в подборе способов и средств выполнения. Одни способы, может быть, будут с некоторым ущербом для совести, другие с применением нахальства и физической силы и прочее. Но мы не будем пренебрегать ни одним из них, не посчитаемся ни с чем и в вагон влезем. В этом я так же уверен, как в том, что тебя зовут Пашей, – вселял уверенность в свою жену Василий Григорьевич. Он всю дорогу её уверял, успокаивал, так как она имела привычку вообразить себе какое-нибудь несчастье и тужить о нём, как будто оно уже случилось.

Подошёл поезд. Толпой атаковали его пассажиры, вагон походил на рой пчел. В дверь протиснуться было почти невозможно. Здесь, на поле битвы, Василий Григорьевич изобрёл свой метод. Он отличался простотой и эффектностью. Как и раньше, играя на сцене факира, мы использовали наше соотношение в росте. Короче говоря, я позволил Василию Григорьевичу залезть на себя верхом, и с моих плеч он влез в окно вагона (был в Москве такой способ посадки на поезда дальнего следования). Через окно пошли и вещи – четырнадцать чемоданов. Без вещей мы с трудом, работая локтями, протиснулись в тамбур вагона, а в купе нас уже ожидал с занятыми полками Василий Григорьевич. И мы устроились как нельзя лучше. С удовольствием растянувшись на полке и покачиваясь от быстрой скорости, Василий Григорьевич производил вслух свои философские умозаключения.
 – Милое дело – фронтовая практичность. Нахальство – второе счастье человека. Обмани близкого, иначе он тебя обманет.

В дороге произошла маленькая неприятность. Пользуясь нашей добродушностью, нас обокрал в вагоне сосед-старик, которого мы кормили за свой счет и называли отцом. На станциях он покупал продукты, мы верили ему и никогда не вели с ним счет деньгам. Были как свои. Но, как говорят, не грей змею за пазухой – всё равно укусит. У меня он стащил до 2000 рублей денег, двое ручных часов и кое что из барахла. Я проснулся, разбуженный каким-то предчувствием. Старика на полке не было. Мешки были раскрыты. Я выбежал в тамбур. Поезд медленно подходил к Ростову. Старик стоял в тамбуре, ожидая остановки. Произошёл короткий разговор с небольшими физическими убеждениями… Всё было возвращено, за исключением куска материи метров в 5 и рулона фотобумаги в 60 метров…

И вот, завершая всё, наконец, показалась долгожданная Усть-Лаба. Подъезжали ночью, и трудно было узнать что-нибудь знакомое в этой станции, всё было разрушено, всё было перевернуто войной. Вокзал был снесен подчистую, и уныло стояли два высоких тополя, напоминавших о том, что вокзал находился именно здесь.

Поезд остановился. Приехали. Неужели приехали? И, как бы отвечая на этот вопрос, хриплым голосом крикнул проводник: Усть-Лабинская!
И что-то далекое, давно забытое, воскресло в памяти.

Да, мы уже приехали. Всё осталось позади – война, школы, Астрахань, Свердловск, Москва, Вольск, наконец, фронт, Польша, Германия, госпиталь. Путешествия по белому свету были закончены, и этот большой круг, много раз пытавшийся разорваться, был теперь замкнут. Скорей домой! Там заждалась меня моя старушка.

Глава 42
Ты жива ль? Жива ль, моя старушка!
Жив и я. Привет тебе! Привет!
…Слышал я, что ты, тая тревогу,
Загрустила сильно обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом зипуне .
[Прим. 106. «Письмо матери», Сергей Есенин (неточная цитата)]

…Домой вернешься, принеся
На сапогах солдатских
Пыль всей Европы.
Эту пыль время не сотрет.
Чужие в памяти твоей
плескаться будут реки
и помниться слова
нерусских языков.
Айбилат

Вот он родной дом, родная избушка. Какая-то убогая и жалкая, стояла она в разгороженном дворе. Стены её обвалились, везде чувствовались следы войны. С волнующимся сердцем я постучал в дверь. Прошла томительная минута, никто не отозвался. Ведь мама всегда спала так чутко. И открывала дверь при первом стуке. «Неужели что-нибудь случилось?» – мелькнула тревожная мысль. Я постучал еще.
 – Кто там? – послышался забытый, но родной голос матери.
 – Дмитрий. Сын с фронта приехал.
 – Который?
 – Дмитрий.
 – Митя! Митя вернулся! Митя! Митя! Как голос твой огрубел, мы и не узнали…

И вот я дома… Но многое всё ещё кажется странным. Вот сидит кошка, интересно: сидит и не убегает. В ней таится какой-то далекий символ счастливой мирной жизни в деревне. Почти четыре года я не видел кошек, а теперь она спокойно сидит на руках и мурлычет свои сказки, как когда-то давно в детстве. И мне всё это казалось очень забавно. Собака, куры, как-то всё меня сразу очень заинтересовало. Я был уже дядей и забавлялся со своей шестилетней племянницей Галей.

Это росла бойкая, веселая и умная девочка. Но я отвык от детей, и всё у неё мне казалось забавным и смешным до смерти. Она скоро уехала к своему папе, и мы остались вдвоем с матерью. Она всё хлопочет о моем выздоровлении, для этого не жалея ничего. Она всё работает, измоталась одна, а я помочь ей не в силах. Уехала сестра с племянницей, и в доме стало совсем пусто. Расставаясь, я всегда уезжал, и вот впервые ощутил, что значит остаться. Каждая вещь что-то напоминала, всё казалось, чего-то нет, чего-то не хватает. И я загрустил, загрустил, сам не зная о чём. Причин для этого было много…

Юность пронеслась хоть и быстро, но содержательно, и вспоминалось многое – историческое и ценное, поучительное и волнующее, смешное и трагическое. А воспоминания в одиночестве всегда переходят в грусть – тихую и нежную. Портилось настроение. Но я всегда умел найти себе «средство спасения», и вот, терпеливо марая эти листки, я нашёл себе посильную работу, а в работе я никогда не ощущал скуки, так как всегда поглощен ею. И той цели, которую я ставил перед собой – рассеять скуку в этой работе – я достиг. Теперь можно закончить её, так как состояние здоровья сейчас уже позволяет мне заняться другим делом, более полезным, чем это.

Знаю, что, читая эти листки, одни, может быть, назовут меня «нескромным», другие «хвастуном», третьи – просто «выдумщиком». Но таких недалеких цензоров я не боюсь: они или не поняли меня, или просто не могли понять, живя другою жизнью. Но в этом я не виноват. И беспристрастно анализируя свою пройденную жизнь в 21 год, я могу с гордостью сказать – прожита она не напрасно. Много довелось путешествовать и в России, и на Западе, за границей, многое довелось увидеть исторического и ценного, прекрасного и захватывающего, но много и пришлось пережить трудностей и лишений суровой фронтовой солдатской жизни.

От Владивостока и Хабаровска до Берлина и Варшавы, от Анапы и Астрахани до Ленинграда и Кёнигсберга повидал я нашу необъятную Родину, Польшу, Пруссию, Германию! Купался в Японском море – теплом и спокойном, купался в Балтийском – шумном и холодном, плавал на Чёрном, Каспийском, загорал на пляже Москва-реки! Умывался в немецком Одере – тихом и полноводном, рыбу глушил в польской Висле, пил воду из красавицы Эльбы, нырял в широкую Волгу, переплывал быструю и мутную Кубань! Я никогда не обижался на свою судьбу, хотя она и бросала меня резко из стороны в сторону, то облачая в блестящую форму курсанта спецшколы военно-воздушных сил, то в грязную и ободранную форму волжского грузчика, то она дала мне гордое звание слушателя высшей военной школы – Военно-Воздушной академии - и направила в Москву, то, наконец, опять назвала бесправным именем солдата. То я танцевал гордым офицером в ЦПКиО Москвы, то сидел солдатом на темной гауптвахте Тыквограда. И что интересно, – такие резкие перемены меньше всего зависели от меня: всему причиной была война. По её счастью я попал в академию, и по её несчастью, не закончивши, уехал на фронт. Коварная судьба как бы играла со мной свою гнусную политику «кнута и пряника». И спасибо ей – я много прекрасного не понял бы теперь, не испытав того плохого и трудного, которое она поставила на моем пути. Несомненно, в жизни были мелкие ошибки, но «не ошибается тот, кто не работает».

Смутно рисуются мои перспективы на будущее. Дальше идти по своей военной специальности я не могу. Но ещё хуже оставаться недоучкой с незаконченным высшим образованием – это тягостная и нудная жизнь, это значит – дать человеку подняться, а прав в жизни не дать. Надо кончать ВУЗ, не считаясь ни с чем – вот моя далёкая мечта. А теперь пока терпеть этот назойливый неотступный кнут судьбы, ожидая пряника…

Вот мне уже 22 года. Я спокойно оглядываюсь назад – там нет темных пятен. Путь был светел и чист, как ключевая вода. Для общего дела – независимости Родины – я отдал своё молодое здоровье, здоровье, которому многие могли позавидовать в своё время…Я – инвалид Отечественной войны II группы. Стал инвалидом в 21 год… Никто не смеет меня упрекнуть в чем-нибудь. Девизом жизни я всегда имел выражение Николая Островского, слова которого до сих пор звучат в моей памяти:
«…Самое дорогое у человека – это жизнь. Она дается ему один раз, и нужно прожить её так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жёг позор за подленькое и мелочное прошлое, и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому замечательному в мире – борьбе за освобождение человечества.
И надо спешить жить: ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать её…» 

 
Эпилог

Перебиты, поломаны крылья,
Тихой грустью мне душу свело,
Словно снегом, серебряной пылью
Все дороги мои замело.
Тихо струны гитары играют
Моим мыслям угрюмый ответ.
Жизнь совсем ведь ещё молодая,
А в душе моей – тысячу лет.
Вспоминается небо в разрывах
Над Варшавой и Вислой-рекой,
Золотые поля под Полтавой,
Подмосковный закат голубой.
Монотонно гудели моторы,
Тихо месяц над облаком плыл
И во мраке тянулись просторы –
Самолёт шёл во вражеский тыл.
Кёнигсберг был окутан туманом,
Бились волны в расщелинах скал.
Шла пехота на штурм ураганом.
Крепче сжал наш пилот свой штурвал.
Вдруг мелькнул ослепительный пламень,
Ослепило нас всех на борту.
Самолёт, как сорвавшийся камень,
Штопорил и терял высоту.
Бортмеханик взглянул на пилота –
Он тянул непослушный штурвал.
Пламя било с крыла самолёта.
Бортмеханика штурман обнял.
Слышно волны плескались о скалы
И внизу бушевала вода.
Немцы дали ракеты – сигналы.
Не забуду тот миг никогда.

23 мая 1946 года,   Усть-Лаба.


ОГЛАВЛЕНИЕ

ЧАСТЬ 1
Глава 1. Воспоминания о ночном полёте за линию фронта 2 февраля 1945 года и высадке десанта в тылу врага.
Глава 2. Госпиталь в немецком городе Гюстров – воспоминания о безмятежном детстве в уссурийской тайге, в деревушке Лунза, и ранней юности.
Глава 3. Переезд семьи с Дальнего Востока на Кубань, в станицу Усть-Лабинская.
Глава 4. Поступление Дмитрия в спецшколу ВВС в Краснодаре.
Глава 5. Учёба и жизнь в Краснодарской спецшколе ВВС.
Глава 6. Летний лагерь курсантов спецшколы в Джемете.
Глава 7. Боевая тревога в лагере – началась война.
Глава 8. Выпускной год в спецшколе.
Глава 9. Выпускные экзамены прерваны – приказ об отправлении – на фронт или нет?
Глава 10. Прощание на вокзале. Школа перебазируется в Астрахань в ШМАС.
Глава 11. ШМАС – вместо учёбы – «трудовой фронт». Дмитрий получает направление на дальнейшую учёбу – в Военно-Воздушную Академию.
Глава 12. На теплоходе по Волге – начало пути в Свердловск, где базируется эвакуированная из Москвы Военно-Воздушная Академия им. Н.Е Жуковского. Дмитрий успешно сдаёт экзамены в Академию. Знаменитые профессора – преподаватели Академии. Нелепые порядки и быт в Академии в эвакуации.
Глава 13. Рассказ о разных судьбах двух однокурсников по краснодарской спецшколе, оставшихся в Астрахани.
Глава 14. Возвращение Академии из эвакуации в Москву. Встреча с Москвой. Салют в честь освобождения Киева.
Глава 15. Близкое знакомство Дмитрия с однокурсником Василием Петренко. Записная книжка погибшего друга.
Глава 16. Практика в аэропорту. Первый полёт над Москвой.
Глава 17. «Отпуск» после окончания первого курса – на лесозаготовках в деревне Кузьминки Московской области. Ночь на гауптвахте на железнодорожной станции Михнево.
Глава 18. После возвращения в Москву друзья продолжают изучение Москвы.
Глава 19. Заканчивается второй курс. Подготовка к ускоренному выпуску из Академии. Эксплуатационная практика на аэродроме г. Вольск. Трудности тыловой жизни и учёбы. Почему курсанты назвали Вольск «Тыквоградом». Юношеская «проказа» и трое суток вместе с другом на «губе». Телеграмма о смерти отца. Отпуск – короткая поездка к матери в станицу Усть-Лабинская.

ЧАСТЬ 2
Глава 20. На фронт! В поезде на Западный фронт – через разрушенную войной Россию к границе с Польшей.
Глава 21. В Польше – трудный путь к месту назначения – в 229-ю дивизию 4-й Воздушной Армии 2-го Белорусского фронта.
Глава 22. Прибытие на аэродром 163-го гвардейского истребительного полка вблизи польского города Остров-Мазовецкий. Стажировка у техника Михайлова. Приказ принять машину Ла-7 №29. Необходимость замены мотора - неделя работы без сна и отдыха на зимнем морозе. Перебазировка на новый аэродром – Дмитрий летит внутри фюзеляжа необлётанного ещё самолёта. Коллектив, работающий вместе с Дмитрием на самолёте №29 – «оружейник» Антонов, «моторист» Ляшенко и лётчик Александр Тарасов – влюблённый в свой город одессит. Рассказ Антонова о визите к скупой полячке в поисках молока.
Глава 23. Атмосфера в землянке, где лётный состав проводит время в ожидании очередного приказа о вылете. Одно из воздушных сражений – полк в полном составе вылетает на перехват большой группы немецких бомбардировщиков, сопровождаемых истребителями. После окончания боя два самолёта Ла-7 на аэродром не вернулись. Тревожное ожидание. Наконец, появляется один из Ла-7, преследуемый двумя немецкими истребителями. Воздушный бой прямо над аэродромом. Самолёт подбит, лётчик приземляется на парашюте; но это –  не Тарасов, то есть самолёт Дмитрия, №29, не вернулся. Сообщение радиста –  на КП поймали радиосигнал от Тарасова – мотор отказал, он «сел в лесу на вынужденную». Поездка с мотористом и оружейником на «Студебеккере» за повреждённым самолётом. На шоссе нападение бандитов («банды Бульбы») на движущийся военный транспорт. Доставка Ла-7 №29 на «Студебеккере» (хвостом на кузове) на свой аэродром для ремонта.
Глава 24. Ожидание возврата самолёта из ремонта. Характер и злоключения однокашника Дмитрия – Серафима Рязанова. Почему Серафим стал в полку мишенью для насмешек. Вечер в землянке в нелётную погоду – разговоры, рассказы лётного состава.
Глава 25. Награждение Дмитрия – медаль «За боевые заслуги». Дмитрий получает новый самолёт – «Дуглас» («Илья Муромец»). Экипаж нового самолёта. Снова перебазирование на новый аэродром – бывший немецкий аэродром в городе Прорн. Взрыв рядом с Дмитрием заминированного немцами самолёта, оставленного ими на аэродроме при отступлении. Контузия. Друг, Василий Петренко, прямо на аэродроме вырезает застрявший во лбу Дмитрия осколок. Дмитрий отказывается от госпиталя; месяц отлёживания в общежитии эскадрильи.
Глава 26. Ночной полёт 2 февраля 1945 г. за линию фронта для выброса десантников. Возвращение к линии фронта. Попадание зенитного снаряда (своих зенитчиков) в самолёт. Тяжело ранен стрелок, осколками задело лётчика. Повреждены тяги руля высоты. Из перебитой трубки подвода бензина к прибору давления в кабину струёй бьёт бензин.
Глава 27. Ценой неимоверных усилий раненому лётчику удаётся дотянуть до своего аэродрома и посадить машину, но вся одежда членов экипажа пропитана бензином. Раненых увезли в санчасть, двое уцелевших членов экипажа в вагончике – каптёрке должны срочно переодеться – бензин очень огнеопасен. Из-за нелепой случайности – кто-то опрокинул служащий лампой зенитный снаряд – возникает пожар. Путь Дмитрию к выходу отрезан. Он теряет сознание. Приходит в себя на воздухе – Вася Петренко ломом пробил стенку вагончика и вытащил друга.

ЧАСТЬ 3
Глава 28. Общая и личная цель солдата на войне. Платок Аннушки.
Глава 29. Советские войска перешли западную границу Германии. Девушки – регулировщицы на фронтовых дорогах.
Глава 30. Лётчики и младшие специалисты полка «отмечают» вступление на вражескую землю неудачной ночёвкой на немецких перинах. Охота за «трофеями». Украденный оккупантами полотняный вышитый украинский платочек в шифоньере семьи немецкого бауэра. Первые тревожные признаки непорядка в лёгких Дмитрия после памятного пожара в вагончике.
Глава 31. Нападение банды немецких бандитов на аэродром. Трое погибших, Дмитрий ранен в ногу. Снова отказ от госпиталя.
Глава 32. Нога поджила, и Дмитрий принимает новую машину – новенький Ла-7. В экипаже мотористом – старый знакомый Серафим Рязанцев, оружейником – Николай Румянцев. Серафим влюблён, и любовь помогает ему выправиться. Лётчик нового экипажа Поплёвко – человек трагического невезения. При неудачной посадке после возвращения с боевого задания он повреждает свой и полностью разбивает другой самолёт (с роковым номером 13). Полк снова перебазируется на новый аэродром, Дмитрий остаётся для ремонта самолёта. Ла-7 сдан в ПАРМ. Ночёвка в немецкой деревне. Ла-7 отремонтирован, на У-2 прибывает пилот, и оба самолёта вылетают на новое место базирования полка.
Глава 33. Новый аэродром – город Пренслау. Дмитрия встречают страшным известием – во время ремонта своего самолёта погиб его друг, Вася Петренко. Воспоминания о друге. Новое трагическое известие – во время очередного разведывательного полёта геройски погиб командир полка – Герой Советского Союза подполковник Казаченко. Рассказ о героическом последнем полёте командира.
Глава 34. Полёт над Берлином – транспортировка лётчиков эскадрильи полка истребителей-перехватчиков на их новый аэродром базирования. Бомбардировка немецкими самолётами этого аэродрома. Через несколько дней – неожиданные гости – на аэродром советских ВВС садится для ремонта повреждённый в бою бомбардировщик американских союзников – «Летающая крепость». Дружеское общение на «международном языке жестов».
Глава 35. Победа. Война окончена. Торжественный вечер в Колонном зале немецкого дворца.
Глава 36. Дмитрий навещает могилу Васи Петренко в заброшенном парке города Пренслау. Прощание с другом перед вылетом эскадрильи на Восток.
Глава 37. Немецкий город Гюстров. «Мирная жизнь» – начало бессмысленной муштры в полку военных лётчиков.
Глава 38. Пребывание Дмитрия в пропитанном бензином горящем вагончике после ночного полёта в феврале 45 года не прошло бесследно – первое лёгочное кровотечение. Госпиталь в Гюстрове. Знакомство с пациентами – семьёй артистов Яндолла. Фиктивное лечение, недобросовестные врачи. Новое кровотечение из лёгких. «Самоволка» – визит с жалобой в Управление Полевых Госпиталей. Расформирование госпиталя.
Глава 39. В новом госпитале – новые знакомства. На стадионе – футбольный матч команд военнослужащих Советского Союза и английских союзников.
Глава 40. Снова новый госпиталь – в немецком городе Шверин. Вместе с семьёй Яндолла Дмитрий организует концерты, в которых он и сценарист, и артист – «индийский факир».
Глава 41. Мечта о возвращении на родину осуществляется. Выезд – вместе с семьёй Яндолла – в Советский Союз. Промежуточный пункт – немецкий город Пархин. Контраст почти не тронутых войной районов, освобождавшихся американцами, и страшных разрушений в районах, где с немцами сражались советские войска. Дальнейший путь домой лежит через Польшу, где свирепствуют банды Бендера (Бандеры) и Бульбы; недружественное отношение поляков к возвращающимся на родину русским. Вот и долгожданная граница Советского Союза. Пересадка в Великих Луках («Великих Муках»). Пересадка в Москве. Вот и Усть-Лабинская!!!
Глава 42. Родной дом. Встреча с близкими.

ЭПИЛОГ


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.