1982 год. У Михайлыча в гостях

У МИХАЙЛЫЧА   В   ГОСТЯХ

Действующие лица:
 М.Колса -  гагаузский композитор,
С.Булгар -  студент Кишиневского госуниверситета, будущий историк,
Л.Добров -  мастер производственного обучения  ГПТУ-42    г.Комрат
Время и место: Февраль  1982 года,  город  Кишинев,  Молдавская  ССР

...Степан Булгар дочитал свой рассказ, и я, хотя впервые слышал его сочинение, тут же уловил, что пишет он довольно талантливо, что какая-то необычная жилка в нем присутствует, несмотря на то, что в литературе я разбирался тогда столько же, сколько в комбайне. Михайлыч, мой родной дядя, тоже кивнул головой: то ли для того, чтобы не обидеть молодого начинающего писателя, или, может тоже, как и я, заметил в нем неплохое начало, – и проделав такой добродушно-удовлетворительный жест, тут же удалился на кухню ставить чайник.

Меня этот рассказ Булгара не мог не задеть за живое, и только потому, что – прежде всего – написан он был на гагаузском, а также сейчас был прочитан его автором, и не просто прочитан, а был сыгран мини-спектакль, ибо сам язык Булгара, его чисто тюркско-гагаузский диалект, с акцентом на стремительно развивающихся событиях в рассказе, где главный герой в конце повествования предательски погибает, был настолько мужественно-чистым, настолько в нем светились элементы осознанной борьбы (отсюда, по логике вещей, надо делать вывод, что  и  сам автор данного “героического” рассказа является таковым же...), что я не мог дальше молчать о полученном ответе из Президиума Верховного Совета СССР, подписанным самим Кузнецовым, первым заместителем Генсека СССР Л.И.Брежнева. Но в упор сообщить об этом не было резона: нужно было сначала узнать мнение каждого из них, затем подкинуть дровишек, разогреть их, - ну, а там видно будет...

И я начал, обратившись к Булгару:
- Вещь неплохая, Степа, но как ты ее видишь в будущем. Думаешь печатать или как?

Михайлыч, уже поставив чайник, теперь сидел напротив нас и с большим наслаждением оттого, что его частенько посещает гагаузская молодежь, увлекающаяся тем или иным видом творчества, покуривал молдавские ароматные сигареты, внимательно вслушиваясь в начавшийся разговор для того, чтобы, выслушав обе стороны, потом в завершении высказать свое философско-обобщенное мнение и, конечно же, обязательно удивить окружающих единственно точным ответом на данный, поставленный в беседе вопрос.

- Трудно сказать, – начал Булгар, – хочется, конечно, печататься. Курогло и Танасогло говорили, что такая возможность есть…

- Ну, ладно, – напирал я, – напечатают тебя, а дальше что? Кто их будет читать?
- Как кто? – искренне удивился Булгар. – Гагаузы!!!
- Да, но гагаузы же не умеют читать на родном языке! Ты что, не знаешь об этом?.. Это ты интересуешься такой темой, поэтому научился читать и писать. А они..? – намекал я Булгару на правильный ответ.

- Да, ты прав. Действительно! ...Нужно, чтобы в школе изучали родной язык. Это факт. – После таких слов лицо Булгара потухло, но тут же вдруг мгновенно ожило:

- Значит, надо предпринимать какие-то меры... Недавно Мариногло и Топал разослали некоторым гагаузам и молдавским писателям текст, где ребята призывали авторитетов откликнуться на нездоровое положение в гагаузской литературе.

- Я тоже получил такое письмо, – включился в разговор до сих пор молчавший Михайлыч. - Но хочу сказать, что такие листовки к хорошему не приведут. Там такие призывы к совести написаны, что если они попадут в неосторожные руки, то авторам после этого несдобровать. Разумеется, это письмо я тут же сжег.

- Они, кажется, просили в том письме дать ответ или высказать свое мнение, – начал-было Булгар, но его тут же преребил Михайлыч…

- Какой ответ?! О чем ты говоришь? Перед кем я должен держать ответ? Кто они такие?... Не являются ни членами Союза писателей, ничего своего еще не напечатали, а я должен перед ними отчитываться! ... Ишь ты, дать им ответ! ... Да пошли они...

 Вот теперь наш разговор уже пошел по тому руслу, по которому мне и хотелось. Имея в запасе такой мощный “динамит”, как ответ из Кремля, сейчас я с наблюдаемым удовольствием мог терроризировать данное мое  сообщество до белого каления, надеясь только в самом конце, одним сообщением, свести на нет бушевавшие до этого страсти.

- Так,  как же им быть тогда, Михаил Михайлович? Тебе легче, ты музыку пишешь, а что же ему делать (я указал на Булгара), что делать Мариногло и остальным пишущим гагаузам? Для чего им писать, если никто их не будет читать?   А причина вся в том, что в школах не изучается родной язык.

Булгар, уверенный в себе, на это ответил:
- Да, я смог бы, но после диплома. Все же... полгода осталось.
- Ну да, конечно, – я стал стыдить Булгара. – После института куча других проблем появится, которые также будут препятствовать тебе. Это то же самое, что говорит Михаил Михайлович: терпеть до тех пор, пока у нас не появится свой “культурный багаж”.

- Нет, нет... что ты! Какие могут быть проблемы после института? Я уверен, что после диплома что-нибудь бы я организовал.
- Ну, и что бы ты, например, организовал? – допрашивал я.
- Поговорил бы с Курогло и Танасогло... Пошли бы в Союз писателей Молдавии и рассказали бы там все, как есть. Я думаю, нас бы поддержали, – Булгар с большим наслаждением теперь строил свой будущий карточный домик.

Я усмехнулся:
- А какое отношение Союз писателей Молдавии имеет к гагаузскому языку?

Тут опять подключился Михайлыч:
- Нет. Это не решение  вопроса. Союз писателей тут ничего не сделает. Надо в ЦК Молдавии обратиться... Нет-нет! И они не сделают ничего, не для этого они ликвидировали наш язык в 62-м году, чтобы теперь опять ввести. По-моему, такие проблемы может решить только Москва. Только там смогут нас понять и в чем-то помочь... Но эти шансы также равны нулю. Не станут в Москве из-за каких-то гагаузов ссориться с Кишиневом. Нет! ... ничего из этого не выйдет... То, что я предлагаю, – не спеша, но упорно добиваться культурных ценностей – это, по-моему, единственный выход.

- Это тоже не выход, – затосковал Булгар.
- Ну, предложи тогда другой вариант! – слегка улыбнулся Михайлыч.
- Пока что я его не вижу, но он должен быть, – Булгар усиленно размышлял.
- Конечно же, выход есть, – чувствуя себя победителем и не скрывая этого, уже весело смеялся Михайлыч. – Безвыходных ситуаций не бывает. А то, что я предлагаю, по-моему, и есть тот самый выход.

Закипел чай, и Михайлыч удалился на кухню. Наступили тупиковые минуты безвестности, когда и прервать нельзя было беседу, такую щекотливую, и дальше продолжать ее, вроде бы... бессмысленно. Однако слишком много таинственного нес с собой этот "двадцатилетний запрет" на гагаузов – уже поэтому сегодняшний разговор нельзя было прервать. Слишком много всяких слухов – и верных и неверных - шло к нам с того безмолвно гудящего 62-го года, когда одним движением чьей-то кроваво-жадной руки враз было уничтожено ничтожно малое достояние в гагаузской культуре (язык, газета, радио...).

По иронии судьбы, ИМЕННО В ТОМ,  злополучном  для гагаузского языка 1962-м году, я пошел в подготовительный класс, безмерно радуясь, что в школе меня будут учить читать и писать, а учительница будет рассказывать мне всевозможные сказки, которые иногда по вечерам мой старший брат читал нам, младшим, и от которых душа моя излучала возбужденный аромат таинственных приключений. И я не мог дождаться этого Первого сентября, открывающего, как я считал, огромные ворота в ненасытный мне мир сказок и приключений, боясь, однако, что меня опять не возьмут в школу, как это уже было в прошлом году, когда из-за маленького телосложения меня отправили домой, несмотря на уже школьный возраст. И вот... ПЕРВОЕ СЕНТЯБРЯ. Нас привели в какой-то темный, до черноты неуютный класс, рассадили попарно – мальчик с девочкой, отчего я ужаснулся... Но самое главное все же было в учительнице, которую я возненавидел только потому, что она все время произносила какие-то чужие, мне совершенно незнакомые звуки, и при этом она всевозможными жестами и кивками головы требовала от нас каких-то движений, каких-то произношений, от которых мне становилось тяжело дышать и при первой же возможности, когда она что-то чиркала у доски, я смело вставал и уходил домой. Дома... совсем другое дело: всех я понимаю, и все меня понимают – не то, что в школе. Посмеявшись над моим мужественным побегом, мой старший брат за шиворот приводил меня опять в эту страшную пещеру, где все дети молчат, а незнакомая тетя постоянно изрекает какие-то тяжелые, свинцовые звуки и почему-то совершенно не хочет нам рассказать какую-нибудь сказку на понятном мне языке. И только через год, когда вместо Анны Абрамовны (к этому времени я уже научился произносить ее имя и смирился с ее непонятными для меня звуками, и даже кое-чего стал понимать)...) нам дали другую учительницу, которая также ни единого слова не знала на моем языке, то только тогда я впервые осознал, что на свете, кроме моего языка, оказывается, существует и другой, который интересно называется, – русский.

В десятом классе я был убежден, что русским языком я овладел в совершенстве, хотя по литературе и истории, чтобы получить оценку (я чувствовал, когда меня должны были спрашивать, поэтому заранее готовился) мне приходилось в прямом смысле ЗУБРИТЬ, чтобы "не ударить лицом в грязь", ибо самолюбие не позволяло мне этого.
Когда же я приехал в армию, то в отношении русского языка я вдруг оказался в непонятном для меня хаосе: все старослужащие ежеминутно надо мной посмеивались и подтрунивали в связи с моим – о, Боже! – НЕЗНАНИЕМ… русского языка. Меня ставили в уровень с “чурками”, чего уж я никак не мог вынести, и к концу службы, благодаря моим жутким стараниям в области русского языка, я заслуженно числился уважаемым “дедом”. Но в последний месяц службы, числясь “гражданским” человеком, а потому доверившись с наведением порядка в батальоне вновь появившимся “дедам”, и чтобы как-то коротать томительное ожидание дембельского дня (впрочем, подобный акт насилия над собой я и сейчас совершаю, находясь в психиатрическом плену в 1988 году), слово за слово я все же дочитал попавшую мне в руки книгу “Как закалялась сталь”. Те мои чувства сейчас передать очень трудно. Во-первых, это была ПЕРВАЯ художественная книга, которую я осилил до конца. До этого в школе – и уже в армии тоже – я частенько пытался осилить какую-нибудь книгу до конца, но все эти попытки не могли увенчаться успехом лишь потому, что тот бред, что они несли на непонятных мне словах (очень много таких слов было)  тут же меня утомлял, и, в лучшем случае, я засыпал. И вот сейчас, прочитав “Корчагина” до конца, конечно же, я заметно вырос в своих глазах, ощущая кое-какое потепление от преодоления такого барьера. Но тут же я был весьма огорчен: из всей книги мне были знакомы только процентов семьдесят слов, а остальные – из языков инопланетян, вероятно, были заимствованы, ибо они были не русского происхождения, по крайней мере, их смысл и значение мне ничего не говорили. И вот тут я еще раз убедился, насколько я все же слаб в языке россов. Понял и весьма огорчился, – на меня почему-то очень болезненно действовало такое незнание. Сейчас, в 88-м году, в январе, я конечно, уже знаю причины тех огорчений, но тогда, в 75-м, об этом я не мог даже и подумать, настолько все это – будущие стишки и прозаические описания – было далеко от меня, и более того, были, как мне казалось, вне области моих ощущений и интересов.

…Однако  чай был подан, и мы втроем, прощупывая какую-то пустоту, возникшую от недавнего разговора и приведшую в конце концов в тупик, теперь стали немного расслабляться, обольщаясь крепкой заваркой то ли индийского, то ли цейлонского чая. Самым мыследумающим сейчас в нашей компании, без сомнения, был Булгар: его не на шутку заинтересовала эта тема, и, вероятно, только сейчас он увидел в этом деле тот УЗЕЛ, развязав который, можно будет решить очень много будущих личных планов, относящихся к литературе. Я, стараясь не испортить настроения Булгара, тоже сделал вид глубоко мыследумающего молодого энтузиаста, чем еще больше накалил в комнате атмосферу безоговорочной пустоты. И только один Михайлыч был в добром, всегда ему присущем с гостями, настроении, который теперь всем своим, чуть веселым и нескрываемым видом победителя, посматривал на нас, птенцов, искренне пытаясь повернуть разговор в другое, более свежее и интересное русло. Но мы с Булгаром, не желая поддаваться его отвлекающим приемам, и вот-вот ожидая легкого всплеска висящей в воздухе невидимой искры, ждали, что кто-то сейчас обязательно подаст необходимое направление в нашей беседе. Накалив атмосферу до бесцветных призраков, я, наконец, подаю голос, чтобы окунуться в слащавое потрясение от приготовленного мною ДИНАМИТА (и прежде всего этот взрывной “динамит” предназначен был для Михайлыча, победившего, как ему, без сомнения, казалось, и в этих, уже порядком надоевших ему очередных философско-размышлительных гонках):

- А что будет..., если... этот вопрос... подниму я?

- А при чем тут ты? – в один голос ответили присутствующие.
- Я имею в виду... может... мне попробовать куда-нибудь написать, – я специально тянул резину.
- А кто ты такой, чтобы с тобой стали разговаривать? – Михайлыч уже открыто злился на своего племянника за столь глупенькие вопросы.
- Не надо об этом, пожалуйста, – размышляя о чем-то своем, проронил Булгар, – лучше давай что-нибудь придумаем. Вот, если бы не институт, то я бы обязательно что-то предпринял.
- И все-таки, наверное, я все же напишу письмо и попрошу ввести язык! – воскликнул я и внимательно стал наблюдать за их лицами.

Михайлыч, словно перед прыжком, предчувствуя незаметно подкравшуюся беду, весь напрягся, чуть приостановив свое дыхание.

Булгар же, не придав никакого значения сказанным мною словам, продолжал пребывать в угнетающей его неизвестности, и чтобы не прервался разговор и абсолютно не обращая внимания на меня, хотя в упор и смотрел в мои глаза, спросил про-между прочим:
- И куда же напишешь?

- В Кремль! – звонко отчеканил я.

- Да ты соображаешь, что ты плетешь?! – мигом взорвался Михайлыч, и лицо его исказилось до неузнаваемости. Таким я его увидел впервые. Никогда я раньше не думал, что такой добродушно-обаятельный (всегда и везде) человек за ничтожную долю секунды может неузнаваемо преобразиться, поэтому я, естественно, не мог не испугаться всего этого... и хотел было уже раскрыть карты, но чуть помедлив и стараясь выглядеть независимым, я все же осмелел:

- А что здесь такого?
- Да тебя сразу же упрячут, понимаешь ты это или нет?
- Нет, не понимаю! А за что? – сделал я удивленный вид.
- За то, что заикнешься о языке! Ты еще не знаешь, что было в 62-м году?

Михайлыч искренне желал мне благополучия и очень не хотел, чтобы его племянник оказался в положении старшего поколения гагаузов, когда их любые намеки о поддержании гагаузской культуры пресекались тут же, "не отходя от кассы", как говорят в народе, и делалось все это самым жестоким образом, применяя для этого КГБ...
- Кое-что я слышал, но это же было так давно, – проявлял свою наивность я.
- Сейчас еще хуже будет! Не только с тобой расправятся, но и мы подпадем под топор... И даже то мизерное, что сейчас имеем, и того не будет. Ты даже себе не представляешь, с какими мучениями и трудностями я сталкиваюсь, чтобы пробить одну гагаузскую вещь на радио. А ты со своими дурацкими привычками – вечно спешить! – все нам поломаешь. Не смей даже об этом и думать! – Михайлыч был вне всякого нетерпения.

Булгар же сидел все это время в той же размышляющей позе “Мыслителя” известной скульптуры Родена, и, казалось, этот начавшийся новый спор к нему лично не имеет никакого отношения, казалось, что с этой позы его уже не столкнуть никому и никогда, что он навечно примерз к спинке и сидению этого мягкого дивана.

- А я уже написал, – еле слышно промолвил я и тут же пожалел ...

Теперь Михайлыч, побелев, как снег, окаменел в глазах, а Булгар, взглянув на меня только одним глазом, обронил:
- Что написал?
- Письмо написал.
- Куда? – это опять был голос Булгара.

- В Кремль! – выпалил я и опять узнал свой голос, однако  медленно  наблюдая за реакцией “притихшего” Михайлыча.

Наступила, что называется, гробовая тишина. Никто даже не шевельнулся, и, вероятно, только потому, что такая способность была парализована у всех, в том числе и у меня от предвкушения удачной победы.

Сколько продолжался этот безмолвный паралич, от которого местами изредка позванивал воздух (от такой нашей немоты), сказать невозможно, но я сообразил, что если сейчас я не стану рассказывать о дальнейших событиях, то никто из них первым об этом не спросит, и только потому, что они уже точно уверены, что всему гагаузскому пришел КОНЕЦ, и главным виновникам которого являюсь, конечно же, я, именно я,  и больше никто.

Дальнейшее всеобщее молчание было уже невыносимо и поэтому мне пришлось все-таки, в конце концов, убрать тот «нож», что я так долго держал у них возле горла.

- А я уже и ответ получил, – криво улыбнулся я.
- Откуда? – послышался мне глуповатый вопрос.
- Из Кремля. Сам Кузнецов мне ответил, первый заместитель Брежнева.

Опять целая минута таинственного молчания, которую опять обязан был прервать я, подвизгивая своим голоском и глазами:
- Такая вот... открыточка... красивая. И большими красными буквами вверху написано: “МОСКВА. КРЕМЛЬ. ПРИЕМНАЯ ВЕРХОВНОГО СОВЕТА СССР”, ... и мой адрес. А на обратной стороне: “Ваше письмо передано на рассмотрение в Министерство просвещения СССР”,...и подпись – “Кузнецов”...

И после этого моего сообщения стояла гробовая тишина, которая явно была сейчас не к месту: я ждал аплодисментов, а их, как назло, не было.

Наконец, Булгар проснулся и, сделав неудачную попытку улыбнуться, спросил, моргая правым глазом:
- А когда ты написал им?
- В прошлом месяце. В конце января, – словно оправдываясь, я торопился быстрее ответить на редкие вопросы, чтобы убедить их в своей искренности.

Наконец, и Михайлыч проснулся, лицо его стало оживать в странных размышлениях, которые он пытался произнести вслух;
- Ин-те-рес-но..! А что? Может, что-то и получится. Может быть, действительно получится что-то, если они так быстро среагировали..? Это здесь, в Молдавии, не хотят и слышать о гагаузах,.. а в Москве что? Им там все равно, какой мы язык будем изучать: молдавский или гагаузский! ...лишь бы не хуже от этого работали.

- Да, да, – Булгар упивался тоже, – это уже не шуточки. Если сам Кремль ответил, то это уже серьезное дело.

Михайлыч, посмеиваясь про себя, закурил сигарету и, глубоко затянувшись, начал рассуждать о том, что теперь главное, – не испортить начатое, и что больше никуда не надо писать, иначе ТАМ (он указал пальцем на потолок) могут разозлиться, и все рухнет. Поэтому надо ждать, ведь все равно что-то решат, раз уж это дело закрутилось...

Потом был праздник. Настоящий праздник! Опять заварили крепкого чаю, ходили туда-сюда в маленькой комнате. Ходили потому, что у всех откуда-то, вдруг появилась неусидчивость. Говорили все... Вспоминали всех. Без конца смеялись и шутили.
Но все это длилось недолго...

Минут через тридцать я, упиваясь головокружительным успехом, решил еще больше развеселить компанию, но испортил все, сообщив:
- А может, и автономию потребовать? Условия-то благоприятные…

...Да, вечер у Михайлыча теперь был испорчен, ибо услышав об АВТОНОМИИ, мой дядя взбеленился до конечных симптомов так называемой неуравновешенности. Этому способствовало еще и то, что Булгар теперь во всем поддерживал меня, а я, сквозь покрасневшие эмоции Михайлыча продолжал доказывать, что если мы будем требовать автономию, то язык дадут наверняка, – если же только язык будем требовать, то навряд ли чего-нибудь добьемся, ибо всегда надо просить с запасом.

Но обо всем этом Михайлыч и слышать не хотел, он все время твердил одно и то же: поднимешь вопрос об автономии – вот это и будет наша окончательная гагаузская гибель. Я ссылался на Ленина, напоминал, что в декабре этого, 1982 года, исполняется шестьдесят лет образования СССР, дата, которая сама по себе не может нам не помочь.

Но все это было бесполезно. Некоторое время Михайлыч метал огонь и молнии, а в конце-концов откровенно указал нам на дверь, и мы с Булгаром, теперь уже единомышленники, заряженные азартом оптимизма и увидевшие точный ориентир, где нам обоим, в случае успеха, вероятно, придется окунуться в брызги достойной славы.., вышли на улицу и, чуть сконфуженные, направились к троллейбусной остановке.


Рецензии