Книга избранной прозы 2008-2021 гг

Борис Васильевич Комиссаров


Избранная проза
Рассказы, эссе, заметки

Составитель Э. Ракитская










Москва
Э.РА – Летний сад
2021







УДК 821
ББК 84 (2Рос=Рус) 6-5
      
         
       
   
Комиссаров Борис Васильевич
Избранная проза. Рассказы, эссе, заметки.
Москва: Э.РА - “Летний сад”, 2021. 

Составитель Э. Б. Ракитская



В книге члена Союза Писателей России Бориса Васильевича Комиссарова вошли рассказы, эссе, заметки 2008-2021 гг. Борис Комиссаров – не только прозаик, но и поэт, познакомиться с его поэтическим творчеством можно в книге «Поэмы. Русская идея. Прощай, бессмертие!»,
Тонкая лиричность прозы Бориса Комиссарова – это редкость в современной литературе. Умение подметить мелкие детали в жизни людей помогает автору понять их душу и раскрыть свою… Проза Бориса Комиссарова похожа на неторопливый живой разговор, доверительную беседу, которую ведет автор с читателем, обращаясь к читателю доверительно и деликатно. Еще одна особенность прозы Б. Комиссарова – прекрасный язык русский, совмещающий в себе легкость и «прозрачность» текста и богатство литературного словарного запаса.   

 



ISBN 978-5-00039-299-7

© Комиссаров Б. В.., 2021











Содержание

РАССКАЗЫ ИЗ КНИГИ «Позвольте мне помолиться за Вас…»

Небо (вступление в повесть «Оставшаяся жизнь»)
Счастье
Ерохин
Урок
«Позвольте мне помолиться за Вас…»
Литературная награда
Дядь Саш
Случай из жизни
Вина
Мой Сириус
Муки творчества
Юрка Краснов
Утрата
Любовь
Ген всего на свете
Поговорить бы с ним…
Тамара

РАССКАЗЫ ИЗ КНИГИ «ДРАГОЦЕННОСТИ»

Драгоценности
Благородный сон
«Коли говоришь, то договаривай!»
Разные
Зависть
Кадровик Пётр Васильевич
Неожиданность (Из повести «Оставшаяся жизнь»)

СТИХИ и ЗАМЕТКИ 2021 года

Боги
Палата (из ковидной тетради)

ЭПИЗОДЫ
Как я не стал стайером
Об особенностях советской дружбы народов
Уважение
Им не понять…
Что делать?
Мужская проблема



















РАССКАЗЫ ИЗ КНИГИ ««Позвольте мне помолиться за Вас…»


НЕБО
(вступление в повесть «Оставшаяся жизнь»)

– Смотри, Маш, какое небо! Разве голубое?
– Не-ет, пожалуй... Седоватое какое-то... 
– Белёсое. Оно ведь у нас всё лето белёсое. Только в мае сине-синее.
– Да что ты! А откуда ты знаешь?
– Сам открыл! Путём неустанных многолетних наблюдений.
– Ну, болтун! Я серьёзно... Я вот не знала. Не замечала.
– А я уж сколько лет удивляюсь. В мае –  синь, а летом –  только по ночам. Но уже тёмная синь. Почему так, как ты думаешь?
– Не знаю, Вась. Наверно, весной воздух чище, иначе белый цвет на отдельные разные цвета расщепляется...
– Да ну тебя, отличница! Тоже мне объяснила... Я, Маш, об этом думал и так решил. Весной, в мае, у берёз листва нежная, яркозелёная. И вот представь: смотришь в лесу снизу вверх на вершины берёз. Они солнечно-зелёные... Ну, как, скажи, такая зелень может смотреться на белёсом? Никак. Только на сине-синем. В этом вся разгадка!
– Романтик ты у меня! А я думала, ты серьёзно...
– А я серьёзно.

Гос-по-ди! Как давно это было-то! Задолго до внуков, ещё до детей. Надо же, какие эпизоды память держит! Да как цепко!
3 сентября 2008








СЧАСТЬЕ

Света сосредоточена. Ведёт машину. Пусть не час пик, но движение густое.
Сижу рядом, гляжу на неё. Да-а, время всё-таки берёт своё…
– Слухом земля полнится, – говорю. – Слышал и я, Светлана Валентиновна, будто недавно замуж вышли. От души поздравляю!
Света вспыхивает улыбкой, на секундочку поворачивается ко мне. Улыбка – её всегдашнее выражение лица. Такой она человек. Всегда ко всем повёрнута улыбкой. Независимо от своих личных радостей и горестей.
– Спасибо! Спасибо. Я прямо сама удивляюсь, какая я счастливая!
– А он-то кто? Как хоть зовут?
– Он – Олег. Я сначала и сама не знала, кто он. Просто как-то сразу почувствовала, что это мой человек. Мне с ним сразу было так хорошо!
И тут – не то застеснялась, не то спохватилась:
– Вы же знаете, я с первым мужем разошлась, когда ещё молодая была. Потом были варианты, но каждый раз что-нибудь да не то. А тут ни обсуждать, ни за и против взвешивать не хочется. Ну, точно мой человек, понимаете?
– Понимаю, конечно. Так бывает.
– Да! Он из Мирного. С космодрома. И так получилось, что у меня ребёнок весной институт закончит, а ему 45 – со службы надо уходить. Он полковник, у них так положено. Решили уехать с Севера, хватит. Поселимся в Ярославле.
– Надо же! Совсем новая жизнь, получается… С чистого листа.
– Да, точно! С чистого. Даже не представляем ещё и где жить будем, и где работать.
«Господи! – подумалось. – А ведь я такое помню! Но в двадцать с небольшим, не в 45».
– Характеры у нас совсем разные. Он такой спокойный и уравновешенный. Неторопливый. А я, Вы же знаете, очень активная. Всё время надо что-то делать и делать… – Даже руки от руля оторвала, показала, как ни на минуту сложить их не может.– Это очень хорошо, что он спокойный: будет мою бурную активность сдерживать.
«Ой ли!» – весело подумалось мне. Но виду не показал, только покивал и помычал в знак поддержки.
– А главное для меня, что я не одна. Так я устала быть одна и одна… Тяжело это. А теперь, надеюсь, что всё будет хорошо. Мы даже в церковь ходили, просили у Бога, чтобы долгого счастья дал.
Я почувствовал: надо что-то сказать. Нельзя промолчать при такой откровенности.
– Да, – сказал я Свете. – Правильно, что попросили, обозначили заветное. Известили, чего ждёте, на что надеетесь. У Бога счастья много, ему счастья не жалко. Только взяли бы, а он даст…
– Правда? Даст?
– Конечно, даст. Сколько сами возьмёте.
– Ой, хорошо бы!
6 февраля 2014. Архангельск




ЕРОХИН

1.
Ерохин решил стать царём. Другого выхода он просто не видел.
Время и обстановка в стране не позволяли тянуть и рассусоливать. Требовалось действовать. Уже назавтра во время перекура Ерохин поймал подходящий момент и перевёл обычный общий трёп в нужное русло:
– Вы извините меня, мужики, но вот слушаю я вас и удивляюсь.
Мужики, человек пять-шесть, выжидательно примолкли и сосредоточились. Ерохина уважали.
– Вот все мы, и я тоже, уж который год твердим: «В стране бардак! В стране беспредел!» А кого убеждаем? И Путин с Медведевым примерно то же говорят. Не клеймить бардак и беспредел надо, а прекращать.
– Это ты верно, Захарыч! – поддержал Ерохина Зворыкин, старый его друг. – Только как прекращать? Выкладывай, если знаешь.
– Надо, чтобы в России царь был. – Ерохин был человек конкретный и определённый. На прямой вопрос – прямой исчерпывающий ответ.
Мужики такого ответа не ожидали, а потому недопоняли.
– Как это – царь? – спрашивают.
Ерохина покоробила непонятливость, но сдержался и терпеливо объяснил:
– А вот так – царь. Как обычно. Берёт на себя всю ответственность и управляет, чтобы во всём порядок был. Строго и справедливо. Тогда бардаку конец. И беспределу.
– Хм, – поразились мужики чёткости ответа.
Но это ещё не означало их полного понимания и поддержки, а означало: «Ну, допустим…»
Помолчали. После пары затяжек молодой Иванов спросил:
– Это у тебя, дядя Миша, царь получается… гарант конституции, что ли?
– Во! – поощрил парня Ерохин. – Именно! Только не на словах, а на деле. Главное – в каждом конкретном случае справедливость обеспечить.
Про гаранта мужики в большинстве не поняли. А насчёт справедливости в каждом конкретном случае – одобрили:
– Точно! Надо в каждом случае конкретно вешать за яйца тех, кто напортачил.
Ерохин был доволен. Разговор шёл заинтересованно.
Но пора было кончать перекур, браться за работу.

2.
В тот же день, перекуривая, обсудили и другой важный вопрос: а где такого царя взять, чтобы и строгий, и справедливый.
– Сначала все они хорошие. А потом – к богатым передом, а к простым людям – задом.
– Дак они временные, сменные. А царь – фигура постоянная.  Ему неудобно будет сказать: «А-а-а… Это было в лихие 90-е».  Не наша, дескать, вина. Спрашивай с предыдущего…
– Смотря какой этот царь. Вон Николай был. К нему рабочие с просьбами и предложениями шли. А он близко не подпустил, казаков науськал и солдат послал. Многих убили и ранили. Мне дед рассказывал.
– Ну, это давным-давно было. Когда Сталин царствовал, полнарода ни за что извели. Зато войну выиграли.
– Чо, мужики, старое поминать! Надо думать, может ли сейчас в России быть подходящий царь?
– Не может.
– Это почему?
– А ты глянь на этих тараканов – на депутатов и министров. Ни один правды не говорит. Видать, и не знают.
– Ну, среди этих-то и искать не надо. Жульё на жулье.
– А где тогда искать? Среди нас, что ли?
– А почему не среди нас? – вступил в разговор Ерохин. – Я бы, например, взялся быть царём.
Все смолкли и уставились на Михайлу Захарыча. Смеётся, небось?...
Нет, Ерохин не смеялся, не шутил. Серьёзно спросил:
– А чем я вам не подхожу, дорогие товарищи?
Мужики засмущались:
– Да нет, Захарыч, мы тебя уважаем. Но чтобы царём!? Не принято вроде из простых-то.
– Образование же надо иметь…
– Да сгубят же они тебя, заговор устроят.
– А что, ты и вправду хочешь царём?
Ерохин был вынужден объяснять по порядку:
– Во-первых, образование – не факт. У Петра какое было образование? Учился на плотника в Голландии. Так? А Сталин? У него вообще никакого образования. Это во-первых. Во-вторых, насчёт «из простых». Непростых уж сто лет как под корень вывели. Или они за бугор ушли и там дар русской речи потеряли. У нас теперь все одинаковые.  Так что каждый царём может быть.
– Ну, не скажи, –  возразил друг Зворыкин. – Пьющего в цари не надо.
– Ага. И холуя не надо.
– И выжигу…
– Стоп, ребята! – остановил всех Ерохин. – Если найдётся среди вас или вообще более подходящий, – я за место не держусь. Берись и царствуй! Только профессионально, не шаляй-валяй. С ответственностью!
– Правильно, дядя Миша! Давай, берись! А коллектив поможет.
– Ты, Захарыч, когда царём будешь, нас не забудь, – подал голос Михеев.
– Не бойсь, – буркнул Ерохин. – Тебя и захочешь – не забудешь. И собутыльника твоего тоже.
– Гы-гы-гы, – заржали мужики. – Держись, Михеев! Царь Захарыч – это тебе не мастер. Ему твои особые услуги не нужны.
3.
Назвался царём – тяни лямку.
Перво-наперво, надо собраться с мыслями и уяснить, что делать и с чего начинать.
Ерохин, конечно, давно мозговал над этими вопросами. И сам по себе, и со знакомыми. Телепередачу по серьёзному вопросу, бывало, посмотрит и места себе не находит. Вроде бы активно галдели, дельные мысли иногда выкрикивали, а общей картины не создавалось, корень дела забалтывался. Никакого результата в итоге. Из знакомых такие передачи мало кто смотрел, но вопрос по существу обсуждать пробовали. Тоже без особого результата.
В выходной Ерохин пригласил Зворыкиных в гости.
– Посоветоваться с тобой, Николай, хочу, – предупредил друга.
Зворыкины пришли, как всегда, весёлые, с гостинцами. Даша любила печь и обычно приносила пироги: то с грибами, то с капустой. На этот раз пирог был с рыбой.
– Ну, ну, пирог кстати. Я пива заготовил, – ворковал Ерохин.
Посидели за столом, как положено. Потом Тоня с Дашей ушли на кухню обсудить «своё девичье». А Ерохин обратился к другу:
– Ты, Николай, поди думаешь, что я дурью маюсь… С царём-то.
– Да как тебе сказать, Миша? Каждый по-своему с ума сходит. Но тут, я думаю, другое. Душа у тебя за всё болит. И это я уважаю.
– Спасибо, Николай! Я вот о чём с тобой поговорить хотел. Посоветуй, на чём в первую очередь надо сосредоточиться в государстве. Как по-твоему?
– Вопросы ты задаёшь, Миша, уже взаправду царские. Не охватить мне такие объёмы. Давай от того идти, чего трудовой народ хотел бы. Трудящих-то на свете большинство.
– Давай. Вот мы с тобой трудящие. И чего хотим?
– Н-да… Чего хотим?
Давно уже они работали вместе и дружили давно. А вот такой вопрос возник впервые. В чём нуждалась семья Ерохиных и семья Зворыкиных, что заботило ежедённо и ежегодно, это они прекрасно знали. «Чего хотим?» – это не вопросы отдельной семьи в текущий период. Это общий для всех трудяг вопрос и восходит он к устройству жизни. Об устройстве и переустройстве жизни в целом рабочая голова не думает. Во-первых, не привыкла. Во-вторых, через мысль-другую заходит в тупик. В-третьих, –  ни к чему. Чего думать, если ничего не изменишь? Даже если и придумаешь?
Зворыкин с Ерохиным сосредоточенно помолчали.
– Знаешь, Миша, когда царём станешь, у народа спросишь. Народ не соврёт, выложит, чего он хочет.
– Ой, Николай, не смеши, ей-богу. Что, ты наш народ не знаешь, что ли? Он только задним умом крепок. Вот возьми хоть недавнее время, лет пятнадцать или двадцать назад. Какую хрень несли о настоящем хозяине и эффективном частнике! И народ всему верил и всё, как Попка-дурак, повторял. А теперь, когда частник всё в прах обратил и народом помыкает, теперь народ государственную собственность залюбил. А приди какой-нибудь иностранец и начни хотя бы мало-мальский порядок наводить, народ скажет: «Даёшь хозяина-иностранца!»
– А что?! Уж лучше честный иностранец, чем наши отечественные уголовники!
– Да я не об этом! Чтобы народные мысли выслушать и правильно понять, надо наперёд суть дела выявить и фильтр в себе развить, чтобы муть и дурь отбрасывать. Муть и дурь ведь и общенародными могут быть. Так или нет?
– Ну… в основном так.
Опять замолчали.
– Не с того конца мы, Николай, видно, думать начали, – сказал, наконец, Ерохин и налил в бокалы пивка. – Давай что-нибудь более обозримое обсудим, более привычное.
– Согласен. Начнём с привычного. Вот у нас в цехе как, по-твоему, должен выглядеть порядок?
– Ну, это понятно. Прежде всего надо работу дельно организовать. Чтобы каждый знал, что и как делать, за что и перед кем отвечать. И чтобы хорошая работа на виду была и ценилась, а посредственная на одну доску с хорошей не ставилась.
– А плохая? Про неё забыл.
– Не забыл. Плохая вообще не нужна. За плохую работу увольнять надо.
– Ух ты! А как же с подтягиванием отстающих, перевоспитанием отдельных несознательных?
– Да иди ты! Я тебе серьёзно говорю. Шансы сделаться хорошим работником у человека всегда должны быть. Но силы к этому должен прикладывать сам человек. И к товарищам за опытом и помощью обращаться. Но нянькаться с лодырем и пьяницей зачем же? Только нервы зря тратить. Помнишь, как мы всей бригадой тянули Костенку? Всё ждали, когда исправится. А он, гад, над нами, по сути дела, изгалялся!
– Ну, ладно, ладно, не горячись. Значит, труд организовать. А ещё?
– А ещё при хорошей работе хороший заработок. Чтобы не через силу, не через кровь из носу, а при нормальной работе заработок обеспечивал достаток. Что такое достаток, знаешь?
– Нет. По жизни не знаю. Но догадываюсь. Ну, как тебе объяснить? Это чтобы не надо было всей семье жаться и экономить, если задумал нужную вещь купить, в отпуск съездить… А молодым – чтобы жильё хотя бы годам к тридцати на свои купить.
– Ну, примерно. Согласен. А какую часть от достатка обеспечивает нынешняя зарплата?
– Так сразу не скажу… Наверное, всё же меньшую. Особенно если без подработок.
Таким вот способом подобрали друзья в тот выходной ещё три-четыре вопроса, решение которых дало бы порядок в цехе и на всём заводе.
До мировых и общероссийских проблем в тот раз не дошли.

4.
Ерохин приобретал известность. К нему подходили с предложениями и вопросами. Он теперь был вроде магнита для мыслей.
Мысли у рабочих кружили обычно вокруг повседневных нужд. Вокруг кредитов, например. Вокруг квартплаты. И вокруг всего сугубо производственного. Государственно рабочий человек в массе своей не мыслил.
Но бывали приятные исключения.
Владимир Антонов, классный слесарь, передал Ерохину целое сочинение, страниц на восемь. Он, оказывается, учился в Рабочем университете, и там им задавали серьёзные темы для размышлений. Антонов дельно, с примерами, выявлял, что управленцы на заводе никудышные, да и не только на заводе. Подразумевалось, что и в стране. Из-за плохого управления, получалось у Владимира Валентиновича, половина добра портится и труд наполовину напрасный.
Из «советов царю» чаще всего были советы «наказывать, кого следует и как следует». Получалось, что наказывать – первое царское дело. Ерохин не соглашался:
– Если в наказания основную власть вложить, то ничего улучшить не сможем. Хорошее надо заводить – это главное. Порядок на привычке к хорошему стоит, а не на наказаниях. Карать тоже придётся, но ты сперва о хорошем порадей.
Интересовались, как с политикой и с политиками будет. Больно уж они заврались и оборзели.
– Политикой заниматься не будем, – разъяснял Ерохин. – Ни к чему она трудовому народу.
– А как же тогда?
– Что – как же?
– Ну, как обсуждать, как решать…
– А с людьми советоваться.
– Так разве по каждому вопросу людей соберёшь? Работать же тоже надо!
– А зачем по каждому вопросу? Законы по крупным вопросам должны быть. И устойчивые. У них вон Дума по тыще законов за год принимает. Считай, законов по пять в день. Мельтешенье, а не законы. Возьми Трудовой кодекс. Он у них всегда устаревший. Только вникнешь, а уже то не действует, другое переменилось. Поправки без конца! И все не в нашу пользу!
Целая история произошла с вопросом о зарплатах управляющим. Говорили, что у них зарплаты по миллиону и больше. Рабочих давно задевала и язвила эта несправедливость. И общее мнение давно сложилось: с несправедливостью этой надо кончать.
– Видал, что получается? – разъяснял Ерохин. – Как нам зарплату прибавить, так средств, видите ли, нет. Производительность труда, мол, низкая. А кто за эту производительность отвечать должен, если она не растёт? Рабочий, что ли? Нет, тот, кто организует работу. Вот и скости им заработки, добавь рабочим.
Вроде бы понятно. Однако Вася Криворучко преподнёс сенсацию.
– Я у сестры спрашивал, она в бухгалтерии работает. Цифры принесла. Мы с ней подсчитывали. Сколько выйдет, если начальникам, включая всех ИТР, зарплату до средней понизить, а разницу рабочим на зарплату отдать.
– Ну?
– Сиськи мну! По тысяче сто два рэ на брата.
– Тоже деньги.
– Так это в год. А в месяц, считай, по 91 рэ с мелочью.
– Не может быть!
– Не веришь – сам считай, – обиделся Вася.
– Так что же, мужики, получается? Нам справедливо платят, что ли? Явно же несправедливо! Наши из четвёртого цеха в Канаду ездили. Там квалифицированный сборщик менее 30 долларов в час не получает. А работа с нашей сравнимая.
– И другой факт возьмите в расчёт, – подхватил Зворыкин. – Чтобы нашу с вами продукцию в магазине купить, три года назад надо было пять месячных зарплат, а сейчас и шести не хватит.
Стали вместе считать. Убедились: прав Николай Юрьевич. Ничего себе справедливость! Работа та же, техника и технология – те же, а доля рабочего заработка в цене продукции падает! Ну, хотя бы неизменной была!
Много больших открытий сделали мужики. Со стороны ежели поглядеть, похожи они были на малолетних детей, когда те впервые обсматривают и обтрогивают окружающий мир. И брала оторопь: неужели так отупляют работа и телевизор? Неужто так засасывает леность мысли, несамостоятельность мысли?

5.
Мастер Сергей Петрович подошёл как-то к Ерохину и сказал:
– Михаил! Мне цеховое начальство дало поручение внимательнее и строже следить за твоей работой. У них сигналы, что ты народ мутишь.
– Ну, раз поручили – давай следи!
– Чо ты взъедаешься? Я тебе плохое когда-нибудь делал?
– Нет.
– Ну, вот и послушай! Начальству на тебя персонально глубоко наплевать. Значит, им наводка дана.
– Да пошли они все! Не старые времена.
– Старые времена мы с тобой ещё застали. Помнишь, из ПТУ пришли? У кого тогда работе учились?
– У Владимира Васильевича, царство ему небесное.
– Царствие-то небесное… А что с ним было, может, помнишь?
Ерохин хмуро молчал.
– То-то, – подытожил мастер. – Был умница и трудяга, а оказался сумасшедшим. И сгинул. Времена, Михаил, изменились, да в основном не для нашего брата. И мой тебе совет: не высовывайся!
После этого предупреждения Ерохин не испугался, а обозлился. Мать их так, в самом деле! В его сердце вошла не обида, а ощущение линии фронта. Его пугают, его пытаются унизить, сломать. «Не высовывайся!» Гады!
А тут ещё пригласили его в кабинет начальника цеха. Начальника самого не было, а встретил его приятный мужчина, ничем, впрочем, во внешности не примечательный.
– Здравствуйте, Михаил Захарович! Спасибо, что нашли время. Мне поручено побеседовать с вами. Узнать, может быть, помощь какая нужна.
– А Вы, извиняюсь, кто будете? – не растерялся Ерохин.
– Я работаю в Федеральной службе безопасности, в местном управлении. Зовут меня Денис Александрович, будем знакомы! О Вас я много слышал. Хорошо говорят о Вас люди.
Ерохин ничему не верил. Молчал. Ждал.
– Хорошо, когда люди активно к жизни относятся, актуальные вопросы между собой обсуждают. Согласны со мной?
– Согласен, конечно.
– Вот и хорошо! Я рад, что мы находим общий язык. Наша служба сейчас ориентирована быть ближе к людям.  Интересно бы узнать, о чём люди говорят, какие вопросы их беспокоят.
– Самые разные. Вы бы у людей сами спросили!
– Ой, Михаил Захарович! Сколько Вам люди рассказывают, столько нам не расскажут. Да и потом важно, чтобы слова подкреплялись делами. У нас есть кое-какие возможности и на администрацию повлиять, и на местные власти. В смысле правильного отношения и в материальном смысле. Так что рассматривайте нас как свой ресурс.
Ерохин молчал.
– Главное, Михаил Захарович, то, в чём все заинтересованы – чтобы без экстремизма обошлось.
– А это что такое? – прикинулся Ерохин.
– А это чтобы ситуацию не дестабилизировать и крайностей не допустить. Чтобы установившийся порядок не разрушить.
– Не, люди, наоборот, за порядок.
– Вот и отлично! Вы меня поняли. Я Вам желаю успехов. И обращайтесь, пожалуйста. Чем можем – поможем. Мы с Вами ещё не раз встретимся.
На том разговор и закончился. Ерохин о разговоре рассказал Зворыкину и ещё двоим-троим.
– Присматривайте за мной, мужики. А не то, гляди, завербуют.
Товарищи озабоченно помотали головами.

6.
Осенью было собрание в цехе. Выбирали профорга. Прежний уволился.
– Кого председателем профкома изберём, товарищи? – спросил ведший собрание. – Выдвигайте кандидатуры!
– Ерохина в председатели! – послышалось сразу несколько голосов.
– Ерохина неплохо бы, – поддержал ведущий. – Да он в профсоюзе не состоит.
– Ну, и что с того?
– Устав так не позволяет.
– Э-э! Да ты ящик не смотришь! Теперь новый фасон – устав под случай верстать. Вон Путин не член «Единой России», а тем не менее её председатель.
– Вместо члена – Председатель! Гы-гы-гы! – принялся было острить Михеев.
Остроту проигнорировали как несвоевременную и не к месту.
– Ну, что ж! Раз народ такого мнения… – продолжил ведущий. – Голосуем за Ерохина! Он у нас в цари нацелился. Надо ему с чего-то практического начинать.

Июль 2010. Салтыковка.



УРОК

1.
Мы с Лёвой были тогда ещё молодыми. Ещё не знали, что мы шестидесятники. Начинали с азов научную стезю.
Нам, несомненно, повезло с шефом, с руководителем нашего сектора в институте. Обширно образованный человек, фронтовик-доброволец, с репутацией вольнодумца. Было, у кого поучиться и около кого воспитываться.
Один урок воспитания я хорошо запомнил.
Наш Яков Абрамович Кронрод (за глаза между собой – ЯК), при всём нашем к нему расположении и тяготении, казался нам всё же не без определённых странностей.
Хорошо зная французский и немецкий, он без помех слушал мировое радио, в спецхране регулярно читал «Монд». Отлично знал литературу по специальности да и всех серьёзных специалистов в нашей научной области. Чтобы беседовать с ним, надо было подкапливать мыслительный материал. ЯК не признавал таких понятий, как молодой учёный, начинающий автор. Скидок не делал, и если молодой в беседе недотягивал до должного уровня, беседы прекращались на неопределённый срок.
Сейчас я понимаю, что нас это гнало вперёд и вперёд. Но тогда казалось, что есть в этом некий снобизм. Тем более, что когда ты представлял ЯКу, например, жизненный факт, он не вдруг-то верил в достоверность факта. «Ну, не знаю, не знаю… – сомневался он. – Что-то я, знаете ли, о подобном не читал».
Как-то мы с Лёвой, разговаривая между собой о ЯКе и его малых странностях, порешили, что ЯК наш не видит или не хочет видеть кое-чего, что под самым носом.
– Спорим, –  сказал я, –  что он понятия не имеет, кто такой Лев Яшин?
–  Ну, Борик, это уж ты хватил! Ты ещё скажи, что он про Ленина не слыхивал!
Посмеялись. Но мне захотелось проверить.
Случай представился. Заканчивалась деловая беседа. ЯК, Лёва и я уже отошли от тона аргументов и контраргументов, уже продвинулись в главном и понимали, что полезно продвинулись. Но не хотелось ещё покидать уютное пространство взаимопонимания, и разговор пошёл сам по себе, расслаиваясь, дробясь, касаясь даже житейских мелочей…
– Яков Абрамович! – рискнул я. – Позвольте спросить, как Вы относитесь к Яшину?
– К Яшину? – ЯК с поощрительным интересом поглядел на меня. – Очень ценю. Хотя читал не много. У него есть превосходные стихи. Он из Вологды, если не ошибаюсь…
Я, помню, обалдел. Пробовал переглянуться с Лёвой. Но у того глаза на лбу и рот сам собой открылся.
– Я имел в виду Льва Яшина…
– А это, простите, кто?
– А это лучший в мире вратарь. Футболист.
– А-а-а… Нет. Увы! О футболисте Яшине мне ничего неизвестно.

2.
Бог ты мой, как он тогда это сказал! До сих пор не забыть.
Его тогдашнее «Увы!» было не из тех, которые означают «к сожалению, извините, не готов вам серьёзно помочь…». Смысл ЯКова «увы!» был совсем-совсем иным: «С этим – не ко мне. Этого я не знаю и знать не буду».
Зацепило моё сознание вот что. ЯК как человек живёт вместе со всеми, но явно отдельно от всех. От очень многих, по крайней мере. Не допускает до себя того, что считает шумом, помехами, ерундой. Всех эти шум и ерунда атакуют, лезут в глаза, в уши, в сознание, заставляют обращать на себя внимание, реагировать, отодвигают на задние планы главное. А ЯК, выходило, выстроил какие-то заслоны, фильтры, защиты от навязчивой ерунды, гама, суеты.
Более того! Получалось, что ЯК выгородил себе особенное измерение жизни. И это измерение, наверное, вмещало в себя много такого, чего не было в жизни многих. И в моей жизни тоже. Как это особое измерение жизни правильно понять: изолировался он или освободился?
Я стал смотреть вокруг под этим углом зрения и убедился: общество – это современники, пребывающие в совершенно разных измерениях. Переходить из измерения в измерение сложно, но возможно, а иногда и приходится.
Спустя годы я сам переместился в измерение, в котором поэты и писатели, философы и мыслители без труда отгоняли от меня разных телеведущих, трепло-политиков, попсу, детективы, спорт и прочая и прочая и прочая. В том измерении пришлись, в частности, кстати, были прочитаны и прочувствованы стихи Александра Яшина. Запомнилось:

Из-за утёса,
              как из-за угла
Из двух стволов
              ударили в орла.
Орёл упал,
              но средь безлюдных скал.
Чтоб враг не видел,
              не торжествовал.

3.
Кстати (раз уж припомнился тот давний эпизод): а кто сейчас лучший в мире вратарь или вообще футболист? Я не знаю. И это меня радует.

Окончено 7 июля 2011. Михнево


«ПОЗВОЛЬТЕ  МНЕ 
ПОМОЛИТЬСЯ ЗА ВАС…»

1.
Отношения между ними установились за долгий срок своеобразные. Искреннее уважение уживалось с некоторой отчуждённостью. При взаимном расположении и при тяге к общению маячила некая разделительная непереходимая черта.
Осложнения эти вызвал, по-видимому, Серафим Порфирьевич. Сам того не подозревая и не желая. Тогдашняя общественная погода тому способствовала.
В разгаре были «лихие 90-е». Для кого – разбой и одичание вокруг. Для кого – воля. А для Серафима Порфирьевича и для многих серьёзно верующих православных – ещё и весна душевная. Веру и Церковь притеснять и клеймить перестали. На встречный Храм Божий прилюдно перекрестишься – и ни насмешливого, ни косого взгляда, ни тем более глумливых замечаний, как бывало прежде. Светлело от этого на душе, наплывало и рвалось наружу доброе, человечное.
В таком вот благостном настроении не раз подступался Серафим Порфирьевич к своему коллеге и старому доброму знакомцу Олегу Ивановичу. Заводил, нисколько не кривя душой, хвалебные словесные хороводы вокруг более старшего и опытного коллеги. Восхищался его деловыми качествами и душевными свойствами и каждый раз дивился, что при таких-то добродетелях Олег Иванович – устойчивый атеист.
– Как же так? – размышлял он вслух. – Вы такой хороший и добрый человек, такой справедливый – и не верите в Бога, а?
Олег Иванович только терпеливо улыбался и пожимал плечом. «Интересно, – думал он, – какой же у Серафима в голове образ атеиста. Небось, мороз по коже. Спросить бы, кто для него отвратительнее – атеист или бес?»
Однако не спрашивал. Боялся влипнуть в дискуссию. Смолоду Олег Иванович обрёл неприязнь к так называемым воинствующим атеистам. Бестактные типы. Лезут в душу и рушат, «ничтоже сумняшися», последние, может быть, душевные опоры. Нормальный взрослый человек – не дура-девица, для которой что дискотека, что церковная служба – развлечение, а крестик на шее – модная бижутерийка, «как у всех». Нормальный взрослый если верует, то не от безделья и лёгкой жизни. Цепляется за доброе в море безобразия и зла. Держится, как может, приличия в жизни. А тут является самодовольный долбо..б и говорит: «Я тебе, тёмному, сейчас глаза открою: то, на что ты надеешься и чем дорожишь, – его в природе и в жизни нет и быть не может. Будь свободнее, ничего не бойся, товарищ!»
«Пристрелить такого не жалко!» – считал Олег Иванович.
Когда его в редких случаях вытягивали на откровенность и чисто по-научному интересовались его мнением, есть Бог или нет Бога, он давал ответ, который казался ему полным и безупречным:
– Бог есть в той мере и до тех пор, пока в него верят, то есть пока он нужен верующим. Бога нет, если и пока в него никто не верит. Бога нет и для тех, кто в него не верит.
– Мудрёно, – отступались некоторые.
– А что… А пожалуй, – соглашались другие некоторые.
Третьи некоторые атаковали:
– Есть Вера и есть Церковь. Для Церкви Бог – её приватизированный ресурс. И, логично рассуждая, для Церкви безразлично, есть Бог на самом деле или нет, главное, чтобы на него был массовый спрос.
Вот за это вот «логично рассуждая» Олег Иванович и не мог терпеть научных писаний как на религиозные, так и на антирелигиозные темы. Его злило и обижало, что на такие сокровенные темы, как взгляд человека на мир, рассуждают в манере наблюдателя-естествоиспытателя, в стиле «хочу всё знать». Главное разве в том, существует ли Бог сам по себе и где он расположен в пространстве и во времени? Или в том месте пустота? Не в этом вопрос о Боге. И не в том, культивирует Церковь связь верующих с реальной субстанцией или с вымышленной. Злили и обижали Олега Ивановича позорная душевная узость атеистов и прискорбный душевный конформизм верующих.

2.
Серафим Порфирьевич прекратил свои «заходы» после одного разговора, который они запомнили оба.
Апрельским погожим днём, не торопясь, брели они с какого-то мероприятия в сторону метро. Серафим Порфирьевич – личность неутомимой доброты – снова вернулся к старой теме:
– Олег Иванович! Я вот всё думаю, а как же жить атеисту, чем в жизни руководствоваться. Откуда брать силы для добра? Вот хотя бы и Вы. Откуда берёте Вы силы для доброго отношения к людям? И что заставляет Вас, атеиста, делать добро людям, не обольщаться злым, недобрым?
– Ой, не обижайтесь, но Ваши рассуждения напомнили мне одного из нынешних высокопоставленных мерзавцев – Альфреда Коха. Этого типа спросили, как он относится к упрёкам и обвинениям в бессовестном и наглом обогащении во времена ельцинской «прихватизации».  А он зло так ответил: «А вам кто мешал?»  Чувствуете подходец: мешать может только кто-то внешний. А что у человека могут быть внутренние побудители и внутренние, как теперь говорят, сдержки и противовесы, этому негодяю в голову не приходит. И у Вас, Серафим Порфирьевич, в чём-то схожая схема рассуждений. Откуда, мол, черпаете силы для доброго, что заставляет делать добро и не делать зло? Спрашиваете так, будто ненароком подсказываете признание, что силы даются извне, а заставляет и сдерживает ответственность перед кем-то, кому подотчётен. Всё гораздо сложнее, Серафим Порфирьевич. Силы черпаешь из собственных душевных запасов и подотчётен только собственной совести.
– Ну, вот видите, – оживился Серафим Порфирьевич, – Ежели признаёте душу и совесть, то откуда же они взялись – душа и совесть?
– Во всяком случае, не с неба свалились, – серьёзно и без издёвки ответил Олег Иванович. Он чувствовал, что Серафим утягивает его в дискуссию. А этого он не хотел. Поэтому свернул разговор в русло бытового примера. – Вот смотрите, Серафим Порфирьевич, насколько верующему на земле легче. Ведь слаб человек, верно? Может и ошибиться, и соблазнам поддаться, да и, не дай, конечно, бог, предать. Но верующий может покаяться и надеяться на прощение. А неверующий – не может. Может начать городить самооправдания, но совесть не обманешь, она никогда не простит. Нет внешнего контролёра – нет и внешнего защитника. Так что – вот…
Они как раз подошли к метро «Октябрьская». Замолчав, не сговариваясь, пошли в сторону Москвы-реки. Каждый по-своему думали об одном и том же. Перешли Крымский мост. И только тут Серафим Порфирьевич проронил:
– Да, трудно вам на свете…
С тех пор прежних тем о вере не заводил.

3.
Душа… Вот тоже скользкая тема. Воинствующий атеист ослеплён своим тотальным отрицанием религии и всего, что оформлено религиозно. Поэтому отрицает и душу. А, спрашивается, зачем?
В представлениях Олега Ивановича о мире и о человеке в мире душа занимала одно из ключевых мест. Для него сказать «душа» было то же самое, что сказать «личность». Или почти то же самое. До конца, до тонкостей соотношение души и личности додумано не было. Олег Иванович не был философом и развёрнутых философских систем не строил. Ему достаточно было опорных моментов во взглядах на мир.
Душа для Олега Ивановича была накопленным, нарастающим жизненным итогом. Итогом отношения человека к миру, итогом переживаний, размышлений, осознанных выборов из череды реально возможных действий, поступков. Этот итог у многих, по его наблюдениям, был плачевно мал. У них Олег Иванович не признавал наличия души.
Был случай. Олег Иванович время от времени приезжал по делам к своему старому товарищу в Архангельск. А у того был вроде как духовник – священник небольшой городской церкви. С этим священником Олег Иванович был познакомлен и не раз встречался при разных мероприятиях. А в тот приезд получилось, что старый товарищ Олега Ивановича пригласил нескольких друзей в сауну. Когда уже почти все собрались, прикатил скромный «Москвич», а в нём тот самый священник с «матушкой». Тоже, оказывается, были приглашены в сауну.
Батюшка с матушкой чинно здоровались со старыми знакомыми, приближались к Олегу Ивановичу. У того мелькнуло: «Порадовать, что ли, служителя культа? Сколько там у них от Пасхи прошло? Ага, не больше месяца…»
– Христос воскресе, Алексей Михайлович! Христос воскресе! – обратился он и к попадье.
– Воистину воскресе! – просияли оба. Не ожидали такого от атеиста. Глаза лучились благодарностью.
Уже потом, в предбаннике, зашёл у них интересный разговор. Олег Иванович поинтересовался, насколько усердно прихожане посещают их храм. Матушка моментально вступила в разговор:
– А не очень-то усердно, Олег Иванович! Вы нашу церковь видели, небольшая она. А и в двунадесятые праздники хорошо, если наполовину заполнена.
– А чем сиё объяснить?
Стали рассуждать. Получалось в конечном счёте, что душа не требует. Вот тут Олег Иванович и выложил своё многолетнее наблюдение:
– Дак не у каждого душа есть, Алексей Михайлович! Я давно приглядываюсь, и у меня выходит, что из десятерых душа есть разве что у двоих-троих.
Глаза священника сверкнули. Но вот что поразило Олега Ивановича: сверкнули не осуждением, а … завистью. Ожидать такого было никак нельзя. «Батюшка» взял себя в руки и ответил весьма нейтрально:
– Вот видите, как у вас, у атеистов… А у нас – нет! Считается, что душа у каждого есть. Но бывают души добрые и злые, хорошие и плохие.
– Ну, да, ну, да! – пошёл навстречу Олег Иванович. – Просто у нас плохая душа за душу не считается.
Потом «батюшка» стал просвещать Олега Ивановича и объяснил, как правильно понимать слова, что человек создан по образу и подобию божию. Создан человек по образу бога, а жизнью и добрыми делами призван ему уподобиться. Церковные толкования Олега Ивановича интересовали мало.
Он вполне допускал и даже считал в высокой степени вероятным, что человек (люди) не развился путём эволюции, а был именно сотворён, то есть сконструирован и произведён. Как биоробот. Как у творения, у человека может быть и, видимо, есть программа его жизнедеятельности. Но идти дальше этого и представлять себе подконтрольность каждого воле творца казалось Олегу Ивановичу совершенной бессмыслицей. То есть, строго говоря, Олег Иванович был не атеист, а деист. То есть сугубый материалист.
Душа при любом раскладе оказывалась порождением общества и человека в обществе. Жизненный опыт во всех его индивидуальных и общественных ипостасях формирует душу каждого и души всех. А больше и нечему формировать. Церковь же, по убеждению Олега Ивановича, пытаясь подчинить и контролировать людей, приватизирует (воцерковляет) их души, объявляет творением Бога. Церковь была у него не в почёте, в том же ряду, где и службы госбезопасности, ангажированные средства массовой информации и иные узурпаторы человеческой свободы.

4.
Странным казалось Олегу Ивановичу, что вопрос о смысле жизни считается каким-то сверхсложным вопросом. Случалось ему читать по этому вопросу Е.Н..Трубецкого и других. Каждый раз не верилось, что умные люди так долго и искренне блуждают в трёх соснах. Неужели сложно рядом с предположением, будто Бог создал человека, рассмотреть предположение, что человек создал Бога? Вот догадался же Николай Коперник рассмотреть идею, что Земля находится не в центре Вселенной и не в центре Солнечной системы. А ведь выучен был, что Земля – в центре.
Если человек создан Богом, то, действительно, неясно, для чего. И приходится придумывать божественное предназначение человечества и чуть ли не каждого человека. Работа для ума не менее грандиозная, чем в системе Птолемея. А если Бог создан человеком, то в вопросе о смысле жизни всё сходится и всё понятно.
«Всё сходится» и «всё понятно» – не значит, что всё проще простого. Это в мировоззренческой плоскости вопрос о смысле жизни для материалиста прост. Простота в том, что смысл жизни никем и ничем извне человечеству не задан. У Стругацких есть хорошая сцена: Демиург смотрит из окна на людей и ворчит, недовольный, что они слишком медленно развиваются. Им, ворчит он, непонятен даже смысл из собственной жизни, как будто это какая-то тайна «за семью замками».
А вот для каждого отдельного человека вопрос о смысле жизни – не прост. Для его осознания надо духовно (душевно) дорасти, а потом помучиться в поисках ответа.
Сугубая при этом сложность – преодолеть соблазны несамостоятельности, соблазны «послушаться» умных людей, авторитетов. И тем самым отказаться от своего права первородства, от права самому сознательно выбрать смысл жизни.
У кого есть душа, тому этот самостоятельный выбор, как правило, удаётся. Предписания, шаблоны только сбивают.
С теми, кто навязывает людям готовые решения о смысле жизни, Олег Иванович мысленно вёл лютую полемику:
«Да человек ведь является в мир на ограниченный срок. Вправе он или не вправе прожить этот срок самостоятельно? Если вправе, то не мешайте ему разобраться и определиться со смыслом своей единственной жизни. А если вы со всех сторон его давите-формируете или ему предписываете, вменяете высшее предназначение, то, получается, что не вправе».
Свободу Олег Иванович ставил превыше всего в жизни и в людях, потому считал бестактным «логично рассуждать», что человек должен и чего не должен. Не надо давать ему заданий и рекомендаций. Он вправе перемучиться смысложизненными вопросами. Иначе откуда взяться человеческому достоинству и душевной глубине?

5.
Призыв уважать чувства верующих Олег Иванович давным-давно признал лукавым, неискренним.
В советское время призыв этот звучал как охранное заклинание по отношению как будто бы к отсталым гражданам. Так же звучат призывы, общаясь с инвалидом, не подавать виду, что заметили, как он физически покалечен.
В новое время православные наши граждане в большинстве своём даже и не помышляют уважать чувства неверующих. Может быть, потому, что им забыли (или не захотели) эту установку дать.
Для Олега Ивановича люди делились не на верующих и неверующих, а на достойных уважения и не достойных уважения. ****ь с крестом, садист-омоновец с крестом, наглый вымогатель-взяточник с крестом – с какой стати уважать их и их чувства? Это что же за святая такая Русь, где каждая погань с крестом?
Не уважал Олег Иванович и тех хорошо образованных людей, которые враз поведали, что всю-то свою советскую часть жизни тайно веровали, а в партии власти состояли и делали карьеру … так – нехотя, поневоле, из-под палки. Он-то насмотрелся, как они в эту партию рвались и как в ней пресмыкались.
Уважал и даже оберегал Олег Иванович чувства таких верующих, как хоть тот же Серафим Порфирьевич. Лучше сказать, уважал не сами эти чувства, а считал уважительными причины, по которым люди были верующими. Лет 10-11 от роду Олег тоже стал было верующим и на всю жизнь запомнил, почему и как это произошло.
Время было послевоенное, до крайности тяжёлое. Отец с войны не пришёл. У тёток тоже не было мужей, но те сгинули ещё до войны. Дед помер в 1942-м. Олег жил с матерью, тёткой и бабкой. Мать с тёткой работали – одна машинисткой, другая уборщицей. В войну у всех вокруг было плохо, бедно, тяжело. После войны в некоторые семьи вернулись мужчины. Там стало полегче. А в их семье – наоборот: мать тяжело и надолго заболела. Вся семья легла на тётку. Спасибо ей, что не плакалась, не психовала, а тянула, тянула, тянула…
В мальчишке к той поре образовалась душа – способность сострадать и стараться быть полезным, помогать, не обременять собой. Ничем иным он помочь семье не мог. Был счастлив, когда мать, тётка и бабка радовались его пятёркам и похвальным грамотам. Особых способностей в Олеге не было, но жгучее желание доставить им радость сделало из него отличника и не по годам организованного человечка.
Счастье рисовалось ему тогда не в виде каких-то благ и радостей для себя самого, а в виде облегчений для матери и тётки. Особенно мечталось ему, чтобы мать выздоровела и они с тёткой вышли бы замуж.
В таком вот состоянии Олег и прислушался к бабкиным молитвам. Бабушка не была истовой верующей. В церковь не ходила: далеко, дескать. Но молилась без икон и крестилась. Внука в веру не вовлекала, просто соблюдала по инерции обряд, которому обучена с детства. «Мы уж доживём по-старому, – говаривала она, – а вы живите по-новому». Олег сам расспрашивал бабушку и выучился у неё двум молитвам – «Отче наш» и «Богородица-дева, радуйся!»
Пришла к нему в душу надежда. Но надежда эта ни на чём не стояла. Олег ощущал, что эту надежду он придумал для себя сам. И вера его вскоре зачахла, не разгорелась. Верх взяла другая внутренняя тяга – опираться на собственные силы, на добрые душевные отношения с другими людьми.
В этом внутреннем выборе и до сих пор коренилось его отношение к вере и верующим. Житейские трудности, тяготы пригибают людей, точат, обмеляют души, внушают чувства слабости, бессилия, безнадёжности. И всё труднее опереться на других людей, всё более одиноким становится человек. И в доходящем до крайности одиночестве опирается на веру и надежду, не имеющие никаких под собой оснований, кроме одного – без них человеку совсем хана.
Всю жизнь, до теперешней вот старости Олегу Ивановичу тяжело было входить в храмы. Бывало, экскурсовод рассказывает об архитектуре или исторических ценностях храма, а Олег Иванович смотрит в угол слева от входа. Там молятся старухи в чёрном. Пытаются стать на негнущиеся уже колени. Это ровесницы его матери и тётки. Остались без мужей и сыновей. Без жизненной опоры. Какую опору им предложить? Не видел Олег Иванович в окружающей жизни подходящей опоры для них. Недостаточно осталось в нашем народе людей с душой и достоинством. Значит, оставалась для этих старух одна защита – иллюзия, один защитник – Господь.
Если вера помогает людям поддерживать доброе в себе, то не следует её рушить. Как говорится, за неимением лучшего.

6.
Году где-то в 1990-м в московском клубе «Перестройка» одно их заседаний было посвящено проблемам возрождения общественной морали и духовности. Среди ведущих выступавших были священники Александр Мень и Глеб Якунин.
Публика в «Перестройке» собиралась в основном научная, образованная. Поэтому с большим недоумением и в штыки встретила суждения священников о том, что духовное возрождение России после тоталитарного режима может произойти не иначе, как при ведущей роли Русской Православной Церкви. Олег Иванович был среди тех, кто давал тогда отпор Александру Меню и Глебу Якунину.
Прошло с тех пор 20 лет, и прояснилась подлинная природа церкви. Ничего хорошего в её современной деятельности Олег Иванович не видел. Своё отношение к вере и к верующим навсегда отделил от своего отношения к церкви.

7.
Есть такой закон природы: «Старость – не радость».
Ощутил это и Олег Иванович. Стал похварывать. В очередь выстроились недомогания, легализовались болезни.
Накануне операции, которая предстояла Олегу Ивановичу, позвонил Серафим Порфирьевич. Поговорили о делах и новостях. Затем Серафим Порфирьевич сказал:
– Олег Иванович! Вы только не падайте духом! И ещё… – он замялся. – Позвольте мне помолиться за Вас…
Олег Иванович растерялся.
– Ах, Серафим Порфирьевич, Серафим Порфирьевич! Да кто же осмелиться такое не позволить! Спасибо за доброту!
«Боже мой, – потеплело у него в сознании, – если есть такие  душевные люди, то какой ещё нужен Бог? И зачем?»
Март – 18 апреля 2010. Москва









ЛИТЕРАТУРНАЯ НАГРАДА

Это случилось давно.
А началось и того раньше – когда я оставил Большую Науку. Загодя я обещал своим ученикам, что, вот, ровно в 60 перестану быть учёным.
– Как так? – недоумевали они.
– А так. Если надрывался  30-35 лет, то хватит. Да и вряд ли в старости сделаешь больше, чем в молодости и в зрелости. На вас буду надеяться, что не растеряете наше нажитое, дальше и дальше пойдёте. А иначе какие же вы ученики?
– Ну, и как же? Чем тогда заниматься-то станете? Ведь без дела не сможете. Не хулиганить же…
– Не знаю пока, – честно отвечал я. – Наверное, пойду в школу учителем. В младшие классы. Малыши доверчивы и послушны – не то что вы.
Смеялись, бывало.
Но с Большой Наукой я, как и обещал, распрощался.
И тут вскоре пришли стихи. Тяжёлый труд кончился, душе просторнее стало. Красочный мир со всех сторон… Наука требует сосредоточиваться на смыслах, на глубинном, глазу невидимом. Она требует отвлекаться от случайного, единичного, от деталей. А теперь обнаруживалось, что мир состоит из деталей, из красок, из невероятно особенного, из редкого.

Всё вникаю в детали.
Поражаюсь щедротам –
Очертаньям проталин,
Синеглазым высотам…

И цветок незнакомый,
И осины нагие –
Это клад мой искомый,
Это вести благие.

Н-да. В общем, пошли стихи. Каждый русский пишет стихи. Или писал. Или ещё напишет. Язык такой, наверное. Если душа зазвучала, он выручит.
Сказочное это дело – писать …не-ет, не писать… складывать? …сочинять? …творить? стихи. Увы, всё это не те глаголы. Как возникает стих? На удивление просто. Неизвестно откуда выплывает строка. Или падает?

Привычный мир. Привычные места.
Всё как всегда. События обычны.
Но падает строка, как падает звезда, –
И на мгновенье рухнул мир привычный.

Как искра, чиркнет по сердцу строка,
Не обожжёт и даже не согреет,
А поманит слегка и повлечёт слегка,
Настроит душу, ежели успеет.

И вот уже предчувствуешь полёт,
И вот уже ликуешь или плачешь…
И новый стих идёт, как будто жизнь идёт, –
Не выправишь и не переиначишь.

Ну, конечно, я понимал, что не гений и не талант. И даже не поэт. Графоманом я не стал, а стал поэтом-любителем. Как очень многие, пишущие стихи, но, к счастью, свободные от тщеславия. Моё, как пышно говорится, «участие в литературном процессе» было любительским. Однако оно многое переменило, перенастроило в моём духовном мире. К примеру, я совсем иначе прочёл со школы знакомые стихи. Полюбовался поэзией Пушкина. Потрясённо обомлел от стихов Некрасова. Выше всех современных поставил для себя Роберта Рождественского, Юрия Левитанского, Александра Твардовского, Николая Рубцова. По силе слова выделил Марину Цветаеву, Сергея Есенина, Владимира Высоцкого. И Василия Макаровича Шукшина, хотя он и не писал стихами.
Короче, мне стало опять хорошо на свете. Как в детстве. Только в детстве бессознательно хорошо, а в старости, как оказалось, может быть осознанно хорошо. А осознанное переживается ярче.
Но, будучи пожилым, я был и осмотрительным. Не донимал домашних и знакомых чтением своих стихов. Напечатаю, бывало, книжечку и раздам знакомым. Жду: а, может, что-то о стихах скажут. Такое случалось, но о-очень редко. Тем ценнее оно было. Помню первый читательский отклик (ждать пришлось лет восемь!):
«Борис Васильевич!
Самое потрясающее стихотворение – песня из цикла «Ностальгия» «Очень нужное что-то в рюкзак второпях покидаю…» Это будет моя любимая песня! С уважением! Кинзина И.А.» (Ханты-Мансийск. 8 апреля 2003 г.)
Надо же! А я и не знал, что это песня…

Очень нужное что-то
                в рюкзак второпях покидаю.
Второпях очень важное что-то
                в записке черкну…
Покидаю я эти края, навсегда покидаю,
И едва ли когда я сюда ещё раз заверну.

Здесь налажена жизнь.
               И пусть счастье пребудет в их доме!
Только мне здесь не жить:
                не могу быть в бессрочных гостях.
Значит, надо домой.
                Значит снова судьба на изломе.
Мои близкие люди, надеюсь, поймут и простят.

Пусть родной стороне безразлично,
                я убыл иль прибыл.
Даже в светлые годы
                отдельные судьбы не в счёт.
Но я знаю, что буду России
                не в убыль, а в прибыль,
Коли жизнь моя малая в буднях её потечёт.

Я об этом молчу, но большую надежду лелею:
Не настанет беда, коли я её не допущу.
Своим сердцем Россию
                и в лютый мороз отогрею,
А коль будет нужда,
                то и в жарком бою защищу.

В общем, надо домой.

Доброе слово читателя помнишь пожизненно. Каждое его доброе слово…
Но я отвлёкся от случая, о котором собирался рассказать.
Мало-помалу я стал захаживать на разные «тусовки» поэтов. Таких собраний теперь немало. Там все читают свои стихи. Многие такие же, как я, поэты-любители. Не стану врать: мне тоже невтерпеж было озвучить перед всеми свои стихи. Ну, в самом деле, не только же для себя я их писал. К тому же они мне самому очень нравились. Хотелось поделиться хорошим. Но я вовремя приметил: поэты не шибко любят слушать чужие стихи, любят сами читать. Слушая, не скрывают, что терпеливо ждут, когда закончишь.
Я помалкивал. Терпел, когда читают другие. Потому что редко, очень редко встречались дивные стихи.
Но однажды я всё же решился и выступил.
Собрание было в той самой плохой квартире, в музее М.А.Булгакова. Поэтов в гостиной – десятка три-четыре. Ведущая вечер поэтесса громко назвала мою фамилию, пригласила выступить. Я сидел в заднем ряду и не откликнулся. Позвала ещё раз. Я поддался.
Я прочитал им «Тишину» и «Надейную песню» из главы «Зимы русской души». И только. Боялся переборщить.

Заметает, заметает…  Замело.
Что играло, что цвело – белым бело.
     Вспоминаю, вспоминаю я сынка
     Без могилки, без креста и без венка.
Как забрали да услали на войну, –
Получили только весточку одну.
     Обращались: жив ли, ранен или пал?
     Сообщили, будто без вести пропал.
Ой ты, заметь! ты легла в который раз?!
Только память, только сердце не предаст!
     Всё за здравие молюсь, всё ворожу,
     Поминать – не поминаю… Погожу.

Иду и сажусь на своё место в дальний тёмный угол гостиной. Через два человека от меня поэт Андрей Пустогаров говорит:
– Спасибо! Я бы так не смог…
Это была моя первая литературная награда.

18 июля 2015. Москва


ДЯДЬ САШ


Старики Бобровы возвращались домой из командировки. Их провожали. Ректор института – истинно северная, душевная, приветливая женщина и ещё двое-трое коллег. Приехали с запасом, чтобы не торопясь устроить старых профессоров в вагоне.
Вышла неожиданность. Когда добрались до купе с багажом и подарками, обнаружилось, что в нём набилось человек десять. Очень весёлых, крепких, свойских. Места для багажа уже были заняты. А народ посерьезнел и с подозрением уставился на Бобровых. Дескать, вы откуда и куда?
Бобровы объяснили: мы, мол, пассажиры, наши полки – нижние. Не очень это понравилось народу. Стали указывать на крепкого ещё мужика предпенсионного примерно возраста. Тот сидел у окна в каком-то полутулупе, без шапки.
– Это дядь Саш! – со значением сказали Бобровым. – К родителям в Белоруссию едет. Так что – вот!
Мысль была понятна.
Дядь Саш на Бобровых никакого внимания не обратил. Призвал собравшихся поднять «на посошок». Говорил при этом с чувством, громко, но очень неразборчиво.
«Как же он наверх-то взберётся? – не без юмора подумал Бобров. – А если взберётся, то как обратно? Ни хрена себе путешественник!»
Ректор, провожавшая Бобровых, моментально принялась действовать. Нельзя ли перейти в другое купе? Нет? А в мягкий вагон? Тоже нет!? Действительно, ни одного свободного места. Но ведь могут же доставить уважаемым профессорам неприятности, даже обидеть!
Бобровым в итоге ректор сказала:
– Прошу, очень прошу вас, ни минуты не церемоньтесь и не интеллигенничайте! При первых же явных безобразиях обратитесь к проводнику. Он заверил меня, что в случае вашей жалобы такого пассажира ссадит на ближайшей же станции.
– Ой, не беспокойтесь, пожалуйста! – успокаивала ректора Боброва. – Спасибо Вам за заботу и за всё!
– Да-да! – подтвердил старик Бобров. – Не исключено, что мы ещё и подружимся.
Ректор улыбнулась, но распрощалась всё же с тревогой.
Дядь Сашины провожающие за минуту до отхода рассосались. Каждый жал дядь Саше руку, желал хорошей дороги. «Шибко уважают, – отметил Бобров. – Чуть ли не любят».
Остались дядь Саш и парень лет двадцати шести. Толик – его звали. Толик был трезвый и деловой. Бобровым объяснил, что едет с дядь-Сашей. Они, впрочем, и сами это поняли.
С час все четверо сидели, изредка переговаривались. Дядь Саш пробовал Боброву что-то не то объяснить, не то разъяснить. Но Бобров был на ухо туговат, а дядь-Саш был не при дикции. Совсем скоро дядь-Саш уснул.
«Н-да! Его из угла не выколупнуть! Ну, потерпим чуть, а там разберёмся». Так миролюбиво думал Бобров. Жена его тоже пока что не волновалась: одна нижняя полка была от дядь-Саши свободна, она её осваивала.
Со второй нижней полкой вопрос скоро тоже благополучно разрешился. Дядь-Саш спал недолго. Очнулся и сильно забеспокоился. Чего-то добивался от Толика. Тот его понимал. Предложил для начала снять полутулуп. Дядь-Саш эту мысль злобно отверг. Так в полутулупе они куда-то и отправились.
«А-а! Наверное, в ресторан. Добавить, – догадался Бобров. – Ну, надо не зевать, захватывать свою полку!»
Когда Толик с дядь-Сашем вернулись, старики Бобровы лежали себе, отдыхали. Благо, дело шло к ночи.
Толик ещё раньше обустроил вторые полки. Всё застелил, разложил. «Молодец! – одобрил Бобров. – Ухаживает за пьяным дядькой, не хамит, не помыкает».
А когда Толику каким-то чудом удалось взгромоздить и уложить дядь-Саша на вторую полку, все вздохнули с облегчением. Ясно было: сейчас уснёт  – в Москве проснётся. Так что вагонное общежитие мало-мальски налаживалось.
Чудно, правда, было, что дядь-Саш забрался на полку и спал в полутулупе. Причина выявилась назавтра. Утром, покинув верхнюю полку, дядь-Саш проверял сохранность внутреннего кармана полутулупа, отстёгивал булавку, выдал Толику какую-то купюру. С деньгами дядь-Саш чувствовал себя очень уверенно. У Толика этих денег не было, и он вёл себя соответственно.
Ещё с вечера, когда все улеглись, но спал один только дядь-Саш, у Толика и старухи Бобровой произошёл обмен мнениями.
– Как же это вы не уследили-то? Ведь в таком состоянии быть в дороге…
– Да ничё. Проспится дак.
– Ну-ну… А в Москве что же у вас  – пересадка?
– Уху! Надо будет на Белорусский вокзал. Далеко там?
– Нет, недалеко. Войдёте в метро, на кольцевую и прямо до Белорусской. Три или четыре остановки. Только вот пустили бы в метро…
– А что?
– Нетрезвый ведь. А под землёй совсем развозит. Вот они и не пускают. Так всегда было, не знаю, как сейчас. Не пришлось бы такси брать. Но тут не дайте маху. Таксисты в Москве жадные и бессовестные. Заломят раз в пять дороже  – как пить дать!
Толик заразмышлял. Боброва поинтересовалась:
– А у вас билеты-то в Белоруссию уже взяты? Долго ли поезда ждать?
– Не… Билеты возьмём на месте. На когда будут.
 Потом Толик стал развивать новую тему.
– В Белоруссию приедем  – там родня.
– Встретят вас хоть?
– Да не… Мы не писали.
– А телеграммой?
– Не… Не сообщали.
– Да вы что?! Кто же теперь так ездит? Может, их и дома-то нет?
– А где им быть? Они у себя живут.
– Родители что ли дядь Саши?
– Ну.
– Им сколько же лет-то?
– Старые уже. Если живые.
– Как?
– Ну, это… Он им давно не писал. И они тоже. Лет пятнадцать, поди.
– Так почему же не списались-то? А вдруг…
– Вот и узнаем. Только вряд ли. Сообщили бы, наверно…
– Хм! – унялась старуха Боброва. Стала складывать всё хоть в какую-то понятную картину. Потом всё же посоветовала: – Вы его в порядок приведите. В таком-то виде кто гостю обрадуется? Хотя бы и сыну.
– Да он и ехать не хотел. Не надо, говорит, мне ничего.
– В каком смысле? Родителей не хотел видеть, что ли?
– И родителей не хочет видеть. Да и мать ему писала, ещё тогда, что завещание составили, дом на него отписали.
– А-а… Дом отписали? А ему и дом не нужен?
– А ему всё по фигу. Живёт один, без семьи. Выпивает…
– А с домом что будет делать? Пропивать, что ли?
– Зачем пропивать? Дом хороший, дорогой. Видно будет. Его ещё сначала надо оформить. Вот я и еду, чтобы помочь.
– Вы его племянник, значит. Внук, получается, его родителям?
– Не, не, не так! Не внук и не племянник. Просто близкий знакомый.
– Понятно. А то я вижу, очень заботитесь. Как о родном. Заинтересованно.
– Мамка мне обещала машину купить, если всё получится. – На недоуменный хмык Бобровой Толик прибавил: – Мамка – дядь Сашина полюбовница.
«Хо! – подумал слушавший разговор Бобров. – Да парень-то – ястреб!? Ястреб. Во всяком случае – не орёл. А дядь-Саше – полный, скорей всего, стабилизец. Едва ли он от таких вырвется-сорвётся…»
Толик опять зарасспрашивал, как им в Москве перебраться на Белорусский вокзал.
Вопреки благим предположениям, ночь прошла крайне беспокойно и не без приключений. Часов с двух наверху начался саммит. Шёл оживлённый разговор, скорее даже переговоры. Дядь-Саш напирал и напирал на Толика, а тот отбрёхивался и отбрёхивался, как опытный переговорщик. Под такое не уснёшь. Бобров поневоле прислушался и, кажется, уяснил повестку дня. Дядь-Саш требовал выдать ему бутылку портвейна, потому что ему плохо. Видимо, бутылка хранилась у Толика. Дискуссия прекратилась часу уже в пятом, когда старуха Боброва строго прикрикнула на соседей: совесть, дескать, надо иметь, спать людям не даёте!
Толик сдался, дядь-Саш занялся бутылкой. Всё более или менее стихло. Старики задремали.
И вдруг – бац-ба-бах! Грох! Ух!
«Неужели свалился!? – мелькнуло у Боброва. – Ну, ничего… На нём тулуп»
Зажгли свет.
Нет, не упал дядь-Саш. Просто выкинул сверху на стол ненужную больше пустую бутылку.
К утру картина восстановилась. Дядь-Саш сидел в полутулупе в углу у окна. Толик озабоченно хлопотал и поварчивал. Куда-то звонил по мобильнику.
– Везите его обратно, – советовала Боброва. – Не примут его такого. Да и не довезёте.
Но Толик планов не менял. Хотя понимал, что дело осложняется. Стал задавать трудные вопросы. Например, есть ли на вокзале гостиница, где можно было бы дядь-Сашу помыть и протрезвить.
«Ххх, парень, – отмечал для себя Бобров. – Тебе не гостиница нужна. Тебе бы его сдать на сохранение, а ещё лучше бы послать посылкой или багажом с объявленной ценностью. А на месте бы получить по квитанции. Но отсталая у нас страна. Нет такого необходимого толикам сервиса».
А уж совсем перед Москвой Толик стал расспрашивать, как им добраться до аэропорта Шереметьево.
– Что, решили побыстрее? Может, и верно, –  поддержала Боброва. –  Только он же в таком виде, что к родителям неудобно.
– Не, обратно полетим.
– Серьёзно? Всё-таки прислушались к моему совету?
– Не. Мамка велела возвращаться. Говорит, что в запой он входит, что это надолго.
– Ё-моё! – посочувствовал Бобров. – А как же машина?
– Выйдет из запоя – опять повезу.
На платформе Ярославского вокзала Бобров ещё раз внимательно поглядел на соотечественников. Привычно заработала обобщающая мысль учёного. Но профессор мысль отогнал. Обобщать не хотелось.
7-8 января 2011.
Рязань-Тольятти




СЛУЧАЙ ИЗ ЖИЗНИ

1.
Сергей Петрович решился, наконец-то, писать рассказы. Хороший жанр. Компактный. Не то что повести и романы.
Сергей Петрович до сих пор, вообще-то, писал стихи. Даже считался поэтом. Не таким, чтобы, там, поклонники и поклонницы. Не журнальным. Он никогда и не пробовал посылать свои стихи в журналы. Считал, что в его возрасте тщеславие – это как отсутствие чувства юмора. А возраст был уже  –  ого-го! Не вторая даже молодость.
Ну, стихи  –  это что ж! Мазнул словом, поманил образом, смутил или порадовал метафорой... В общем, тронул струну  –  и заиграла читательская душа. А проза  – ответственнее, значительно строже. Взял слово  – сообщи дело. Добейся, чтобы читательская душа принялась трудиться, тронулась в рост. Вот как от шукшинских рассказов.
Рассказы Шукшина были для Сергея Петровича вершиной современной прозы. На них и надо равняться. Не в смысле стремления подражать  – нет, конечно. А в смысле уровня, мастерства. Уж если писать рассказы, то так, чтобы не стыдно было показать Василию Макаровичу.
То, что Василия Макаровича уже давно нет в живых, значения при этом не имело. Сергей Петрович прекрасно представлял себе Шукшина по его рассказам. И вполне представлял вероятную реакцию Шукшина, будь тот жив, на будущие рассказы. Похвал не ждал. Но должны были иметься основания для достойного ответа на язвительную оценку Шукшина:
– Нет, Василий Макарович, нет. Позвольте с Вами не согласиться.
На прозу, дававшую такие основания, Сергей Петрович таланта в себе не чувствовал. Вот если бы начать смолоду...
И всё же, вот, решился. Игнорируя неуверенность.

2.
Сюжет!
Требуется сюжет.
Придумать? Нет нужды: ведь есть жизненный опыт, вокруг живая жизнь. Она соткана из готовых сюжетов. Пока о жизни всерьёз не задумываешься, она целиком и полностью понятна. Рассказ должен выхватить всего один жизненный эпизод, но так, чтобы читатель поразился непростоте привычного. Чтобы задумался, ожил, стал переживать.
С сюжетом Сергей Петрович надолго застрял. Чтобы читатель посмотрел на привычное по-новому, надо, чтобы писатель ещё раньше открыл эту новизну. Не так-то это легко без привычки. Ведь живём-то мы все более или менее одинаково, если не сказать  – стандартно. Жизненная тропа у каждого пусть и извилистая, но извилины шибко уж похожи, как капли воды. Если вглядеться, наберётся пять-шесть, ну, десять типичных жизненных маршрутов.
На что тут поглядишь по-новому? А писать об исключительном случае  – это уже не литература.
Намаялся с сюжетом Сергей Петрович. Но писатель –  он на то и писатель. Сюжет нашёлся.
У Сергея Петровича был многолетний сослуживец. Виктор. Очень положительный человек. Был он в разводе. Сын от первого брака уже студент. То есть был студент уже в то время, к которому относился сюжет. И была в их отделе Зоя  – приятная такая девица лет двадцати пяти. Фигуристая, приветливая, весёлая. Лицо  – как луна, только живое и по-милому хитрое.
У Виктора с Зоей, как всем казалось, были какие-то отношения. Очень уж явно она около Виктора вертелась. Да и Виктор никому столько не улыбался. Щебет её слушал, шутил. С работы, бывало, вместе уходили.
А потом Зоя вышла замуж, двух дочек родила. Совсем другая стала. И с Виктором вела себя уже не так, как прежде.
Сергей Петрович решил, что это – сюжет. Случай из жизни. Почему у них всё было на мази, а в итоге они врозь? Про Виктора не подумаешь, как про старого холостяка. У тех допустимо всё, кроме расписки в ЗАГСе. Поэтому их хомутают только женщины, согласные на перспективы без расписки. Но это обычно домовитые тётеньки за сорок. А в Зойкином возрасте мысли о перспективах совсем другие. Если бы Виктор вёл себя, как старый холостяк, то понятно, почему Зойка с ним не осталась. Но он так вести себя точно не мог. Значит, тут другое. Значит она, вертихвостка, предпочла ему другого.
Сергей Петрович, когда обдумывал этот случай из их жизни, чувствами был на стороне Виктора. Но понимал, что надо быть объективным. Зойка ведь тоже человек, у неё свои интересы, свои мотивы. Она никому ничего не должна, вправе устраивать личную жизнь.
Хотя... Жена сколько раз наставляла Сергея Петровича: “Ты, Серёжа, бабам никому не верь. Они все только о своём думают. А тебе будут поддакивать да подпевать. Или помалкивать, чтобы казаться содержательными. Артистки!!” Может, и Зойка щебетала с Виктором, а сама о другом думала...

3.
Рассказ получился –  для первой-то пробы пера  – вроде ничего. Сергей Петрович не торопился объявлять его законченным и кому-нибудь показывать. Пусть полежит, а мы на него потом посмотрим.
Но и через некоторое время рассказ показался Сергею Петровичу ничего. Героев рассказа  – Арсения и Светлану  – Сергей Петрович по-авторски полюбил. Понимал их мысли и поступки. Герои были живые, правдиво воспроизводили жизненную историю своих прообразов  – Виктора и Зои.
В рассказе получалось так. Начальник отдела Арсений Васильевич более чем неравнодушен к молоденькому инженеру Светлане. Светлана не замужем, Арсений Васильевич давно разведён. Обоим надо налаживать личную жизнь. Арсений старается, насколько позволяет его положение начальника, ухаживать за Светланой, оказывать ей знаки внимания. Они подолгу беседуют вроде бы “по работе”. Смех, шутки, остроумие. Светлана иной раз “шефствует” над Арсением: дарит ему подходящий модный галстук, разные талисманчики. Бывает, вместе уходят с работы. Всем всё видно, всё понятно.
Их отношения крепнут, да не закрепляются. В какой-то момент происходит развязка: Светлана отклоняет прямое предложение Арсения Васильевича. Спустя некоторое время она выходит замуж. Отношения между Светланой и Арсением Васильевичем уже не те, но добрые, ровные.
Новизна взгляда на привычный ход вещей, по мнению писателя Сергея Петровича, была в том, что не следует становиться на чью-либо сторону: обе стороны по-своему всегда правы. Две жизни не обязательно сливаются в одну. Не обязательно Светлане было идти за Арсения Васильевича только потому, что он положительный, добивается её и начальник. Или потому, что коллектив от неё этого ожидает. И Арсению Васильевичу ни к чему “отплачивать” Светлане за отказ. Надо достойно принимать удары судьбы и не ломать то доброе, что сложилось.
Такой вот получился мудрый призыв к взаимопониманию при самых даже неблагоприятных поворотах судеб.

4.
На литобъединении, где Сергей Петрович представил свой рассказ, коллеги отзывались одобрительно, с энтузиазмом поддержали тост за нового прозаика. Советовали “подсушить” язык, избавиться от длиннот. Но сюжет признали жизненным. Вопрос о том, что из рассказа вытекает для читателя, не затрагивали.
Сергей Петрович очень и очень ободрился, увидел себя на стезе рассказчика.
Потом совершил роковую ошибку. Осмелился показать рассказ прототипам героев  – Виктору и Зое. Боялся, что возмутятся, узнав себя и свою историю. Но произошло всё совсем не так, как предполагалось.
Зоя прочла рассказ в обеденный перерыв и молча вернула его Сергею Петровичу с каким-то вроде пренебрежением.
–  Ну, что, Зой? Выйдет из меня рассказчик?
– Может быть.
– Не понравился мой скромный труд? Первый блин комом?
– Да нет, почему же... Рассказ как рассказ.
– А как тебе героиня?
– Дура она у Вас набитая.
– Как дура? А ты что же  – не отказала бы Арсению Васильевичу?
– Нет, – тихо сказала Зоя и помотала головой.
Сергей Петрович смекнул, что теперь она замкнулась навеки.
Несколько дней “новый прозаик” мысленно возвращался к этому “разговору с прототипом”. Мало-помалу забеспокоился. Не находил объяснений. Осторожно договорился с Виктором: так, мол, и так, нужен дружеский совет, почитай, пожалуйста, мой первый прозаический опыт...
Виктор прочитал рассказ очень внимательно, обстоятельно даже. При чтении раза два возвращался назад по тексту. Потом сказал:
– Хорошо пишешь, Серя! Давай, продолжай!. У тебя получится. Мы ещё будем гордиться, что знакомы с таким большущим писателем.
– Да ладно, кончай баловать. Скажи лучше, как тебе сюжет. Жизненный?
– Наверно. В жизни всё бывает.
– А мне казалось, тут кое-что перекликается с твоей историей...
– С какой это моей историей? Ты о чём?
– Ну, Вить, мы же много лет в одном коллективе. Все видели ваши отношения с Зойкой...
– С Зоей Георгиевной? А какая тут связь? У нас с Зоей Георгиевной не было ничего даже отдалённо похожего.
– Ну, привет, – растерялся Сергей Петрович. – Мы все вашей свадьбы ждали... а она... за другого... тебя в сторону...
– Знаешь что... – Виктор надолго умолк. – Знаешь, когда Зоя... – он спохватился, поправился: – Знаешь, если бы Зоя Георгиевна сама первая сделала бы мне предложение, я бы решительно отказался. Хотя лучше её никого не могло быть.
– Да почему же? – ошалел Сергей Петрович.
– Потому!! – рявкнул Виктор. – Ты что, вообще жизни не знаешь?! Писатель хренов!

5.
От Виктора Сергей Петрович шёл полностью разорённый. Ныло и ныло внутри. В голове пусто. В пустоту пёрли идиотские “стихи”, злые и бессмысленные:

Один астролог, большой прохвост,
Составить взялся для нас прогноз.

Сказали звёзды, сказали всем,
Что жизнь удастся, да не совсем.

В Аду не печься, не млеть в Раю.
А счастье сбудется в том краю,

Куда однажды на кой-то ляд
Макар пригонит своих телят,

А с гор высоких им свистнет рак.
Не так всё будет! Совсем не так!

“Как же мне теперь с рассказами-то? – ныло внутри. – Талант  – ну, ладно... А жизни не знаю совсем...”

11-12 июля 2008. Михнево






ВИНА

1.
Надя-комсорг вела собрание. Вопрос был один – персональное дело Коли Сухова. Надя на него наскакивала и обличала. Николай же сумрачно молчал, на докучливые надины вопросы отзывался не всегда и крайне односложно.
Не один я, всё комсомольское собрание во всём этом действе мало что понимало. Надя – девчонка неплохая, хотя и шибко активная. А Колька ведёт себя – ну, просто никак. Объяснил бы, что ли, что к чему. Отпирался бы или сознавался. Пообещал бы, что, мол, «Больше не буду!» И все бы дела. А так сидим, слова слушаем, а смысла нет.
Меня всё это, наконец, взорвало:
– Коль! – заорал я на Сухова. – Ты давай не молчи! Либо да, либо нет. По полслова из себя цедишь! А ты, Надь, не говори так много. Дай Кольке сказать.
Ничего не изменилось. Надя продолжала обличать и чего-то требовать. Колька совсем замолчал.
Молчание Сухова стало демонстративным и злило. Когда дошли до решения, Надя-комсорг потребовала исключить Сухова из комсомола. Собрание заурчало, и кто-то предложил более мягкое – «выговор с занесением». Большинство за это и проголосовало. А Надя-комсорг и ещё четверо проголосовали за исключение. В том числе и я.
----------
Не сразу, а через время проступила во мне вина за то голосование.
Работали мы с Суховым в одном отделе. Отношения оставались вроде бы прежние, обычные между сотрудниками. Николай работал серьёзно, самостоятельно, вырастал в добротного специалиста. Таких я всегда уважал. Есть за что.
Мутило меня то, что поддался я тогда настроению, обозлился на суховское запирательство. А за что наказали Сухова, так и не понял. Не по-мужски как-то вышло. А ведь исключение из комсомола – не шуточки. Эта метка означала «не наш человек», в какой-то мере даже социально чужой. Хорошо ещё, что большинство не поддалось, не впало в крайность, не допустило до беды. Это хоть как-то утешало.
Я поначалу решил было поговорить с Суховым, объясниться. Спросить, какого чёрта он запирался, словно партизан. Но время для такого простецкого объяснения уже прошло. Неловко было возвращаться на месяцы назад. Тем более, что Николай вроде бы и не обиделся. А, может, и вообще не рассмотрел, кто как голосовал.
Вина не досаждала активно. Но не слабела и не уходила. К ней уже приходилось приспосабливаться. Пусть и неосознанно. Я ловил себя на желании как-то компенсировать, что ли, Сухову ту неприятность. Например, при обсуждении в отделе похвалить работу Сухова, в чём-то поддержать при случае. Становилось стыдно перед самим собой. А ведь могло быть, что вина была тут не при чём. Николай-то действительно заслуживал похвалы за свою работу. Но теперь в моём отношении к нему всегда была она – третья лишняя.
В общем, корёжила меня моя вина. И сидела она во мне тринадцать лет. Всё время горчила, была как червоточина в душе. И чем более давним становилось дело, тем меньше оставалось шансов от этой вины избавиться. Планы когда-либо что-либо сказать об этом Сухову стали теперь бессмысленными. Тем более, что Николаю было, как видно, всё равно: дело давнишнее, эпизод комсомольских глупостей. Взрослая жизнь многое отодвигает в небытиё, списывает со счетов неловкости комсомольской юности.

Развязка случилась неожиданно и вроде бы сама собой.
Был солнечный предмайский день. Я возвращался откуда-то на работу и увидел на скамейке в садике группу ребят. Грелись на солнышке, покуривали, переговаривались. Перерыв.
Я подошёл, решил постоять со всеми. Закурил, прислушался. Разговора как такового не было. Говорили так, без темы. Хорошо было всем. Хорошо, как говорится, сидели.
До сих пор не пойму, как всё случилось. Ни с того, ни с сего обращаюсь к Сухову и говорю. И как будто не думаю даже, что говорю, а, скорее, сам себя слушаю:
– Коля! Ты извини меня! Я был тогда совсем неправ… Когда голосовал за твоё исключение. Тебе, наверное, теперь всё равно. Дело давнее, ты, может, уже и не помнишь… А мне моя вина теперь ещё виднее стала. Извини!
Все на меня глядят, пытаются сообразить, о чём это я так серьёзно. А Сухов застыл. И только потом широко улыбнулся и медленно как-то, с расстановкой, с душой говорит:
- Спасибо тебе, Боря! Нет, мне не всё равно. Очень даже не всё равно. Не ожидал я. Спасибо тебе за твоё извинение!
И отлегло. И выправилось.
Внешне отношения у нас с Суховым остались прежними. Но оба мы знали, что относимся друг к другу совершенно по-новому. Чисто стало в наших отношениях.

2.
Карьера Вадима Михайловича надломилась. После разоблачения культа Сталина его «ушли» из Госплана СССР. Впрямую не говорилось, за что. Но в коллективе знали. Или считали, что знают.
Вадим Михайлович в своё время «хватал звёзды с неба». Его способности высоко ценил сам тогдашний Председатель Госплана, взял к себе помощником. Завидное для многих и многих выдвижение.
Сохранилось даже предание, будто Председатель Госплана ставил вопрос перед руководителем Правительства, чтобы Вадиму Михайловичу и ещё одному талантливому помощнику присудили степени докторов наук без защиты диссертаций.
– А что, действительно очень одарённые люди? – стал уточнять руководитель Правительства.
– Необыкновенно одарённые!
– Ну, тогда пусть напишут диссертации, – по-аппаратному сухо отрезал руководитель.
Потом, уже в конце 1940-х Председатель Госплана попал в немилость и в итоге был расстрелян. При Хрущёве стали ворошить старые дела, реабилитировать. И по ходу этой работы всплывали подробности и документы. В частности, стало известно, что Вадим Михайлович написал донос на своего высокопоставленного, ныне реабилитированного и великого шефа.
Формально такие доносы в вину не ставились. Но коллектив о доносе теперь знал и относился к Вадиму Михайловичу с единодушным презрением и осуждением. В глаза ничего не говорилось, но ощущалось.
В компетентных соответствующих органах Вадим Михайлович разъяснил, что донос написал по личному требованию Берии. По требованию, подкреплённому смертельными угрозами. Об этом сотрудники Госплана тоже узнали, но презирать и осуждать Вадима Михайловича не перестали.
Он был переведён на крупный военный завод под Москвой. Потом его «забрали» в один из государственных комитетов на высокую должность заместителя председателя.
Я знал Вадима Михайловича уже в те годы, когда он работал заместителем председателя Госкомитета СССР.
--------
Его история была мне передана сотрудниками комитета довольно скоро. Как нового человека меня посвятили в некоторые важные обстоятельства. Так уж принято.
Вадим Михайлович в Комитете скорее томился, чем работал. Он был уже немолод, работу знал, был способен на гораздо большее. Заметно скучал. Недоставало ему круга подходящего общения. Приметив кого-либо, он любил приглашать (вызывать) его для разговора на профессиональные теоретические темы. Так и я оказался вызываем и имел возможность наблюдать строй мыслей и повадки Вадима Михайловича. Подходили к концу уже 1970-е годы. А строй мыслей и повадки Вадима Михайловича были сформированы в разгар сталинской эпохи, в 1940-е. Было иной раз диковинно и небезынтересно.
Спору нет, послесталинские десятилетия изменили всех. И Вадима Михайловича тоже. Но формулы, обороты речи иной раз были ещё из давних времён. Они были для меня, молодого, как экзотика.
Ну, например. Затеял Вадим Михайлович со мной дискуссию о зарплате, об её организации и системах. Сразу же объяснил, что я должен отказаться от своей ошибочной концепции (он её накануне прочёл). Я учтиво не соглашался. Он немного злился на мою непонятливость. Мои аргументы слушать не желал, а его аргументы я учтиво оспаривал. В какой-то момент возникла у меня возможность опереться на факты. Он эти факты начал было отрицать. Тогда я предложил спросить об этих фактах у начальника главка.
– Хорошо, – сделал уступку Вадим Михайлович. Нажал на кнопку, и появилась секретарша. – Позовите Рафика Абдуловича.
Через две минуты секретарша доложила:
– Рафик Абдулович заболел.
Вадим Михайлович погрузился в минутное раздумье. Я услышал его недовольное бормотание: «Заболел?! Видимо, недостаточно загружен на основной работе».
Признаюсь, у меня никогда не выходила из головы та его история с доносом, с угрозами Берии, с изгнанием из системы Госплана СССР. На себя я эту ситуацию «не примерял», не пробовал представить, как бы я поступил в ту эпоху на его месте. Я больше пробовал понять, ощущает ли он сам как вину то, что ему многими (коллективным мнением) в вину вменяется.
Только через двадцать с лишним лет я нашёл ответ на этот вопрос. А тогда, в конце 1970-х, моральная ситуация представлялась мне примерно так.
Казалось несомненным, что Вадим Михайлович не может не мучиться прошлым. Факт, что он был принуждён к доносу, к поклёпу. И речь не о том, что он должен был сам пойти под пытки и расстрел, но не покривить душою, не дать собой распорядиться как пешкой. То есть речь не о требовании совершить подвиг чести. «Речь не о том, но всё же, всё же, всё же…», как простонал поэт. И эта моральная санкция – презрение и осуждение коллег. Нельзя ли как-то объясниться, определить меру вины и меру невиновности? Ведь человеку надо жить дальше. Так с чем ему дальше жить?
А как определишь? Кто судья? Где такой моральный суд, если общества как такового нет? Где-то там, в кадровых записях под грифами стоит отметина. И ходу человеку, пока она стоит, нет и не будет. И требовать разбирательства по существу – значит не понимать этики системы, лезть на рожон, искать правду там, где это не принято и даже подозрительно.
Положение казалось мне тупиковым и несправедливым Мне казалось, что оно касается миллионов советских людей. С конца 1950-х мне довелось работать с несколькими реабилитированными узниками ГУЛАГа. Они были знакомы со своими делами в НКВД, они знали поимённо тех, кто на них донёс или дал ложные показания. И что же? Им было прямо запрещено ставить вопрос о судебной и даже моральной ответственности доносчиков и лжесвидетелей. Как сложилось, так пусть и уходит в прошлое.
Возник своего рода общественный заговор освобождения от ответственности за содеянное. Схема заговора была задана сверху, от руководства КПСС. Хрущёв взмутил им воду, а затем всё успокоилось. Не тронь, не вороши прошлое! Как сложилось, так пусть и уйдёт, забудется! Не смей оценивать прошлое! Не смей рассуждать о нём! Не смей извлекать уроки!
Прямо запретная зона какая-то. И так ведь до сих пор!
Ну, допустим, понятно (вернее сказать, объяснимо), что власти не хотят оценки прошлого. Хотя, казалось бы, новые власти. Могли бы жёстко и навсегда отрезать от себя весь этот тоталитаризм, сталинщину, брежневщину, сусловщину. Но – не-ет! Видно, чувствуют кровную связь. Но люди-то, простые люди, не номенклатура? Мы-то все должны быть заинтересованы в справедливости, в большей моральной чистоте.
Казалось бы, должны… Да что-то не похоже… Что-то, наверное, видится не таким, каково на самом деле.
Когда кто-то ставит вопрос об историческом покаянии, о том, чтобы назвать виновных, осудить прежнюю систему как преступную против человечности, на него уже заранее готова обезоруживающая управа.
– Наверное, – говорят таким людям, – вы сами или ваши родственники пострадали от тех порядков. Жаль, конечно, но это в вас говорит, скорее всего, личная обида. Но личное и историческое – вещи очень разные… Подумайте об этом.
Станешь отрицать, доказывать, что нет тут ни капли личного, – тебе на это другая заранее приготовленная отповедь:
– Ну, вот видите, фактов у вас никаких. Официальных-то данных нет, а напридумано много. Вон Солженицын какую эпопею придумал про ГУЛАГ! А ведь данных достоверных нет. Сильно всё преувеличивается в чьих-то определённых интересах. Кто-то очень заинтересован в искажении исторической памяти нашего народа, освободившего мир от фашизма.
В 1990 г. были выборы, и я баллотировался в депутаты. Хорошая была возможность говорить много, откровенно и со многими сразу. В моей предвыборной программе было много пунктов, направленных против тогдашней системы, ещё тоталитарной, против её исторических корней. Среди них был и такой пункт: «Открыть для каждого советского человека, для каждого члена КПСС реальную возможность определить путём открытого разбирательства меру своей вины и невиновности в деяниях КПСС и Советской власти».
Когда я формулировал этот пункт, передо мной была судьба Вадима Михайловича. Я просто зримо представлял себе, как мог бы воспользоваться Вадим Михайлович предлагаемой мною возможностью. В установленном законом порядке он смог бы возбудить (потребовать) общественное разбирательство той злосчастной ситуации и добиться авторитетного общественного вердикта, что он сам – жертва сталинских порядков, что нет на нём вины за тот принудительный донос.
Однако избиратели этот мой программный пункт дружно не принимали. Дружно недоумевали. Некоторые прямо говорили:
– Что же я теперь – на подозрении что ли, если я член КПСС? За что всех судить?
– Да не судить, – разъяснял я, – а дать избавиться от чувства вины.
– Какой ещё вины?!?
У людей не было, как правило, ощущения своей вины за прошлое – что бы они в этом прошлом ни делали. Вот чего я никак не ожидал, а оно оказалось фактом. Но тогда и история Вадима Михайловича представала в совершенно новом, в совершенно непостижимом для меня свете!
Я поражался, общаясь с Вадимом Михайловичем, его выдержке, самообладанию, умению не выпячивать свою личную трагедию. А ничего подобного, получается, и в зародыше не было!
Скорее всего, Вадим Михайлович не оценивал те события в координатах вины и правоты, вины и невиновности. Он попал в неприятное, опасное даже стечение обстоятельств. Пожирали и подсиживали друг друга сановники из близкого окружения Сталина. Мерились силами, отпихивали друг друга подальше от вождя. Ставкой тогда была, как правило, жизнь. Аппаратная обслуга вроде Вадима Михайловича использовалась порой как средство. Но в крупные расчёты их судьбы не входили. Внутри аппаратной обслуги своя борьба и подсидка. Поэтому презрение и осуждение госплановцев, скорее всего, и не были презрением и осуждением в точном моральном смысле, а были, видимо, «естественной» реакцией на карьерную неудачу соперника.
Вадим Михайлович едва ли желал и ожидал справедливости в том смысле, в каком её обычно понимают простые люди. Он желал, скорее всего, чтобы опала, немилость была с него снята и ему снова поручили бы что-нибудь более масштабное, сложное. То есть выдвинули бы. Он был человеком Службы. На свою беду – человеком Службы в бесчеловечное время.
Это я понял поздно, уже во времена перестройки, а то и позже. Когда пришло широкое общественное осуждение и сталинских зверств, и тоталитарных советских порядков. Осуждение было общественным, но не государственным. И до сих пор ведь так. Власть цедит слова осуждения нехотя и, как правило, под внешним давлением. А служаки сталинской и послесталинской эпох доживают свои годы в почёте, благополучии, без малейшего риска держать ответ за зверства, которые осуществлялись их руками, их усилиями, при их рвении, инициативе и энтузиазме. У них не возникает чувство вины. У них чувство гордости за их добросовестную, безупречную службу.
У них нет ощущения вины. Им это не дано. Они от нашей морали свободны.
Нам предлагают гордиться видными деятелями того фашистского сталинского и послесталинского государства. То есть нам предлагают простить их. А ведь они – по какому ни считай счёту – нелюди. Но не пробивается, не проступает сквозь толщу задуренного общественного сознания, не звучит, как приговор, пушкинское «Нет, нет, нельзя! Нельзя молиться за царя Ирода! Богородица не велит!»

3.
В селе Порецком Суздальского района лет пять назад увидел у дверей сельмага листовку. Привожу в орфографии оригинала.

«Односельчане!
Братья и Сестры во Христе!
Просим Вас, умоляем не остаться
равнодушными!
Услышьте боль сердец ревнителей покаяния.

Настало время пойти в Храм и принести покаяние за грехи русского народа.
Подобно тому, как Христос был распят на Голгофе за грехи всего мира, всеми оставленный так и Царь Николай II-й принесен в жертву за грехи России.
Господь ждет когда мы одумаемся и принесем ему не серебро и злато, а тяжесть своих нераскаянных грехов наших, предков и сродников, отшедших в мир иной и не успевших принести свое покаяние.
Господь смотрит на нас. И матерь Божья слезно молит его о прощении грехов наших.

Чин покаяния состоится 13 февраля 2005 года в Храме Спассо-Преображения после божественной литургии села Порецкое.
Начало богослужения в 8 часов.»

Листовка меня озадачила. Я не чувствую за собою вины в убийстве царской семьи. Не чувствую за собой вины в зверствах НКВД во времена ГУЛАГа. И родному народу я не судья, и за отечественную историю, как она сложилась, – не ответчик. Другое дело, что оцениваю, не могу не оценивать события, поступки и дела, случившиеся до моей ещё жизни.
В листовке меня озадачивали исходная фальшь постановки о грехе народа и наглая претензия церкви определять, кто прав и кто виноват в истории. Царь у них святой, а народ виноватый. С какой это стати? Видно, виноватыми им управлять удобнее.
Но понятие общей вины отрицать нельзя. В нашем-то Отечестве говорить на эту тему – только воздух сотрясать. Каждый человек, каждое поколение напрочь отвыкли от чувства собственного достоинства, от чувств человеческого и гражданского достоинства. Для людей дико звучит крылатая фраза: «Мы в ответе за всё, что было при нас!» А ведь в этом суть такого феномена, как гражданство. Выходит, все мы – просто не граждане. За редкими исключениями, которые выглядят на нашем фоне как подвижничество, как героизм даже.
Семеро демонстрантов на Красной площади 25 августа 1968 года, Сергей Ковалёв, Александр Подрабинек – это настоящие граждане. Конечно, не одни они только. На тысячу, иногда на тысячи приходился в СССР один гражданин. Да и сейчас не чаще.
Современный россиянин не желает быть гражданином. В советские времена желание быть гражданином граничило с бунтом, требовало рискованного поступка, подвижничества. Но теперь-то, уж 20 лет как, ничто очень уж страшное человеку за гражданскую активность не грозит. Но привычно и удобно гражданином не быть. Привычно и удобно ни за что не нести гражданской и моральной ответственности. За всё и за всех нас в ответе якобы власти. Так что домогательства церкви вменить нам вину, «грех русского народа» перспектив не имеют.
Нам бы дойти до чувство ответственности за всё, что было при нас!
При мне, то есть при жизни моего поколения было два ужасных события, за которые надо бы чувствовать общую вину. Это оккупация Чехословакии в 1968-1969 гг. и война в Афганистане с декабря 1979 г. После 1991 г. тоже были поводы для общей вины. Но обстановка была уже иная. Общая вина формировалась уже иначе, и содержание её теперь иное. Хотя общественная проблема по сути та же.
Тогда, в августе 1968-го, ощущение приближающегося преступления крепло день ото дня. И всё же известие о десантах и о введении танков в Прагу ударило по сознанию. В тот день я окончательно определился, понял, что живу в фашистской стране. В тот день я стал активным антифашистом. И уже на всю оставшуюся жизнь.
Как и в других учреждениях и на предприятиях, в нашем институте было устроено общее собрание для одобрения мер по «освобождению Чехословакии». Нас было человек примерно десять, кто сознательно не пошёл на то собрание. Не хотели соучаствовать в одобрении исторического преступления. Но и выступить открыто против – считали поддаться на стандартную, «фирменную» для режима провокацию. Ещё ведь неизвестно, какая цель была главной у технологии «одобрямса»: увидеть лес рук «за» или засечь две-три руки «против».  А, может, и обе были главными, двумя ипостасями.
На собрании в нашем институте «против» была одна рука – Аркадий Геневский, совсем молодой человек из нашего как раз сектора. Это одно «против» из шестисот присутствовавших наделало много шума и до сих пор по-разному помнится разными людьми.
Перво-наперво институтское начальство призвало для ответа парторга сектора. Парторг пробовал выкрутиться и смягчить положение. Пришёл из дирекции и говорит Аркаше:
– Я им сказал, что ты просто руку не успел опустить. Так и ты говори, когда спросят. Ни тебе, ни сектору неприятности не нужны. Зря ты это. Мог бы просто не поднимать, как другие сделали.
Аркашу вызвали и спросили, действительно ли он «просто не успел опустить руку».
– Нет, – ответил Аркадий Абрамович Геневский. – Я голосовал «против».
Аркашу не демонстративно, но вполне организованно из института через некоторое время «ушли».
Из тех, кто поднял руку «за», некоторые по существу были на стороне Аркадия. Но он стал для них живым укором совести. Поэтому, когда узнали, что уволенный Геневский решил уехать в Израиль, многие вздохнули с облегчением:
– А-а-а! Ну, вот. Теперь всё понятно. Это он себе моральный капитал для отъезда создавал.
В обществе тогда пошла заметная трещина.
Для повторного «освобождения Чехословакии» были призваны ветераны войны, которые в 1945 действительно освобождали Чехословакию от гитлеровцев. С одним из таких ветеранов я сам говорил. Он был абсолютно уверен в правоте действий советской стороны. С восторгом рассказывал, как радостно встречали их чехи в августе 1968.
Я пробовал объяснить ему правду, но он с правдой решительно не соглашался. Кончилось тем, что его сослуживцы сказали мне:
– Ну, что ты с ним связался? Ты же видишь, что он безнадёжен.
Это была трещина в советском обществе. Она углубилась через 10 лет, когда наши воины-интернаци-оналисты попёрлись в Афганистан.
О той новой войне мы многого долго не знали. Но всё равно моё поколение (кому в 1970 было под сорок и за сорок) виновато, что в Афганистан попали молодые солдаты. Мы не смогли не пустить их туда, мы не могли пересилить агрессивность брежневского режима. Но мы обязаны были хотя бы попытаться. Даже не попытались! И в этом вина поколения.
Я смотрел телетрансляцию заседания съезда народных депутатов, когда одинокий А.Д.Сахаров стоял на трибуне и у трибуны, порицаемый всем вставшим со своих мест и хлопающим съездом. Я спрашивал потом у знакомых депутатов:
– Вы тоже тогда встали?
– Да, – отвечали все. – Невозможно было не встать.
Единственный раз в жизни я пожалел, что я не депутат. Вот тогда, глядя в телевизор на одинокого Сахарова.
Я бы вышел и стал рядом с ним.
Июль 2010
Салтыковка




МОЙ СИРИУС

1.
Глубокой ночью, на перегоне Рязань – Москва расхотелось спать.
Вагон то мелко дрожал и покачивался, то дёргался и погромыхивал. Издалека и сверху в окно уставились звёзды. Глядели так пристально и не мигая, что было как-то неловко: поезд очень уж суетился и шустрил, будто нацелился прошмыгнуть мимо них.
Какие огромные и яркие! Как бусины. Особенно одна – прямо под которой пробегает придорожный лес. Блестит, как Сириус. Э-э! Да это и есть Сириус! Правее и выше его – Пояс Персея. Ну, значит к зиме дело, если взошёл над горизонтом мой Сириус…

2.
Почему Сириус мой, – это дело давнее. Скоро уж лет под шестьдесят как.
В каком классе преподавали нам астрономию? В девятом? Или в десятом? Надо же, какие вещи забываются! Ну, в общем, в девятом или в десятом классе закрепился за мной Сириус. Случилось это так.
В нашем городе был тогда обычай: старшеклассники гуляли вечерами по главной улице. Стайками по трое-пятеро, все по одной стороне проспекта. От стоквартирки до «мыса Покрышкина» – прижизненного памятника нашему земляку-герою. Идёшь втроём-четвером, а встречаешь всех, сразу из двух школ. Из мужской и из женской – учились порознь. Но бывали совместные школьные вечера. Очень церемонные. И были эти гуляния по проспекту – очень пристойные по нынешним понятиям. Но непременные, нужные. Наставала пора, когда подростки взрослятся. Ещё не взрослеют, а именно взрослятся. Потребность быть взрослее уже есть, а взрослость – ещё не близко.
Тот зимний вечер мне хорошо запомнился. Мы ходили (вот! вот то давнее точное слово – не гуляли, а ходили), в тот вечер мы ходили вчетвером: Вадим, Виктор, Клара и я. Вадим – мой друг. Виктор – тоже наш одноклассник. А Клара – из соседней женской школы.
Мы трое – длинные подростки, худые и нескладные. Рыжий Виктор, впрочем, был пооткормленнее, в нём уже тогда проступали приметы холёного увальня. А Клара – девочка невысокого росточка, вся какая-то кругленькая и очень живая.
Нам с Вадимом кто-то до этого объяснил, что Клара влюблена в Витьку. Ну, понятно: он талант. На вечерах исполняет арии из опер. У него дома много разных книг. Он их начитается, бывало, и пристаёт к учителям с вопросами, которые показывают его большую развитость. Витьке-то никто про кларину в него влюблённость не сказал, поэтому он ничего не замечает. И мы бы не заметили, если бы не знали. А раз уж знаем, то примечаем. Действительно, Клара сегодня просто в ударе: щебечет, шутит, улыбается. Всем хорошо.
А небо зимнее, в звёздах. И в этом небе мы уже кое-что понимаем благодаря урокам и учебнику астрономии. А тут ещё Вадим решил показать себя содержательным парнем. Он, оказывается, читал какую-то книгу, в которой что-то было про созвездие Андромеды. Стал нам морочить голову этим созвездием, искать его в небе. Уверял, что нашёл. Уверял, что в созвездии есть какая-то совсем неприметная туманность. Я лично не увидел ни созвездия, ни этой туманности. А Витька подтвердил, что есть и созвездие, и туманность. Насчёт Клары ничего не могу сказать. Она ловко вывернулась:
– Вадик! – говорит. – Я тебе эту туманность дарю!
Пока Вадим соображал, что произошло, Клара взялась разворачивать действия:
– А тебе, Витя, можно я подарю вон ту звезду? – и указала пальцем в небо. Как называется звезда, никто не знал. Но тут я проявил познания:
– Так это же звезда в Большой Медведице! Смотрите, вот семь звёзд, ковшом. Витькина звезда – на самом краешке ковша.
Подарки были, что надо! Витька показал себя воспитанным юношей. Он поблагодарил Клару и сделал ей ответный подарок – щедро отдал третью звезду в Кассиопее.
Со мной у них получилось сложнее. Они взялись подыскивать звезду и для меня. Пижон Вадим опять пробовал навялить мне что-то упомянутое в литературе. Но он не знал, где это расположено. Виктор предлагал Полярную Звезду. Я отказался, потому что для моих глаз она не очень яркая.
– Ой, да тебе тогда лучше всего Луну, – заехидничала Клара.
– Луна – не звезда. Я тоже хочу звезду. Давай Солнце!
– Нет, – серьёзно и твёрдо сказала Клара. – Солнце нельзя. Солнце не дарится. И Луны, видишь, сегодня нет. Давай поищем что-нибудь подходящее. Вон, гляди-ка, как переливается. Вон – поближе к горизонту.
Звезда мне сразу очень понравилась. Я сказал «Спасибо!». И только дня через три выкопал, что это за звезда. Это Сириус.
4.
Жалко, что Липу не пускали гулять по вечерам. А то я уступил бы ей мой Сириус.
Липа, Липочка – это ласковое от полного имени Олимпиада. Липу я любил. Любил впервые в жизни. Любил трогательно, бережно, как рыцарь Прекрасную Даму в рыцарских романах.
Из этой моей любви не вышло ничего, кроме тяжёлого рубца в моей душе и, наверное, отпечатка в характере. Но и нерадостные переживания наращивают, пополняют душу.
Я много раз представлял себе, как признаюсь Липе в любви. Гадал, что она мне ответит. Ревновал, когда она на вечерах танцевала с кем-нибудь из ребят. Приняв на себя груз рыцарской любви, я совершенно не мог опереться ни на какие образцы рыцарского поведения с Дамой. Куртуазный роман в то время уже не был в моде. И подсказать было некому.
Теперь-то я понимаю, что мне тогда остро не хватало отца или хотя бы деда. Никого из них тогда уже в живых не было. Конечно, никому из них я бы о своей любви не рассказал. Но они наверняка бы заметили и направили бы в верное русло: дескать, будь самим собой; ты не хуже других; не стесняйся быть открытым и искренним – в любви ведь нет ничего недостойного; а там уж всё зависит от того, что у неё в сердце…
Был друг – Вадим. Он моё отношение к Липе, конечно замечал. Но я бы никогда не стал откровенничать о любви даже с лучшим другом. Сейчас, издалека оборачиваясь назад, в юность, радуюсь, что никогда ни с кем из третьих лиц не делился своими сердечными переживаниями.
Оборачиваясь в юность, понимаю и пагубность обстоятельств, осложнявших мою первую любовь. Эти обстоятельства – существовавшее тогда раздельное школьное обучение мальчиков и девочек. Если бы мы учились с Липой в одном классе или хотя бы в одной школе, я видел бы её в реальной жизни и любил бы не какой-то идеал, а живую конкретную девочку. И было бы много такого, что связывало бы нас не в церемонных формах ухаживания, а в житейских, товарищеских формах. Скажите мне честно, какой ухажёр из юнца, чисто любящего впервые в жизни!
Ну, в общем, шаг за шагом, то верно, то неверно старался я выстроить наши с Липой отношения.
На этой стезе случалось и досадное, и тревожное. Сейчас всё выглядит, как наивное. А тогда требовало решений, иногда даже и решимости. Район наш был с неспокойной репутацией. Однажды ко мне подошли трое и предупредили, чтобы я Липу не провожал до её дома. И думаете, какие меры я принял? Я положил в карман куртки велосипедный ключ. Но провожал. А ведь и до сих пор знаю, что трусоват.
Была на этой стезе выстраивания отношений одна особенно счастливая полоса – время перед экзаменами на аттестат зрелости. Все экзамены у нас с Липой были в разной очерёдности, а вот письменная и устная литература – самыми первыми и у неё, и у меня. Мы готовились к экзаменам вместе.
Бедная моя мама! Прости, прости, что я не обращал тогда почти никакого внимания на твои переживания! Переживания были в том, что сын идёт на золотую медаль, а эта Липа – отпетая двоечница. И он пропадает у них дома целыми днями!
Дни эти были такими счастливыми! И ничего плохого не произошло. Я получил пять и пять, а Липа – четыре и четыре.
А уже перед самым окончанием экзаменов я всё же признался в любви. Липа молчала. А потом сказала:
– Я не задумывалась над этим вопросом.
До сих пор слышу её голос и тот её тон: будто не сердце говорит, а повторяется чужая готовая фраза.
Почему я не отдал Липе Сириус? Да потому, что весной и летом он в наших широтах не виден. А осенью я был уже в Москве, в университете. Если бы Липа ответила тогда иначе или хотя бы не тем отчуждённым тоном, я, скорее всего, не уехал бы.
5.
У Вадима тоже была первая любовь. Тихая, славная девочка. Он тоже ума не мог приложить, как себя надо вести. Пробовал советоваться со мной. Но для советов нужен был не мой жизненный опыт.
Его первая любовь была, по-моему, «сорвана с резьбы». Думаю, что к сожалению. У его девочки была подружка. И эта подружка, прямо как в песне, оказалась скороспелой черешнею. Вадим рассказывал мне, как неожиданно для себя стал мужчиной. Тема была ужасно любопытной, но меня пронзил вопрос: «А как же теперь у них будет с той, которую он любит? Как же?» Не хотелось бы мне быть на его месте.
У Клары с Виктором тоже ничего не склеилось. Много-много лет спустя, уже живя в Москве, я разговаривал с Кларой. Она рассказала мне о своей семье, о хорошем муже. Спросила, не знаю ли я чего о Викторе. Я поведал ей, что знал.
И ещё я спросил Клару:
– Ты помнишь, как подарила мне звезду?
– Я? Да что ты!?
– Да, большую настоящую звезду. Я, бывает, разглядываю наши звезды: и мою, и твою, и Витькину. Вадимову не вижу, хотя знаю, где она.
– Ты молодец! Так дорожишь детством?
– Юностью, Клара. Как и ты. Один поэт правильно написал:
                И радостно, и грустно оттого,
                Что не отнять и не вернуть того.

6.
– Ты что это не спишь-то? – жена мне шепчет, чтобы не разбудить соседей по купе. – Сидишь среди ночи какой-то странный… У тебя ничего не болит?
– Ничего. Ты погляди, какие яркие звёзды!
– А-а! И что?
– Любуюсь. Вон мой Сириус.
– Твой? А откуда он у тебя взялся?
– Подарили. Я тебе рассказывал.
– Когда?
– Давным-давно.
– А-а! Да, да, – делает вид, что вспомнила. – Ну, и что теперь?
– Да вот любуюсь. А что ты предлагаешь?
– Не знаю даже. Может, кому-нибудь из правнуков подарить, а?
– Ну что ты? Как можно? Ты же знаешь: дарёное не передаривают.
– Вообще-то, да, не передаривают. Ну, тогда не знаю. Спи давай, романтик!
Курск-Донецк, 8 ноября 2010.







МУКИ ТВОРЧЕСТВА

Внезапно Орлов обнаружил, что обмишурился, сел на мель. Пришло вдохновение, острая готовность писать, а сюжета – не было!!
Вроде бы ведь были, маячили сюжеты, он помнил это. Ещё радовался, что подкапливается писательский опыт. Даже в специальной записной книжке делал заметки, чтобы не забыть. А сейчас ничего не всплывало выпукло и определённо. И записная книжка не помогала. В ней обрывки какие-то. По ним можно было вспомнить, о чём намечался сюжет. Но в чём соль сюжета – не вспоминалось. Это, подумал Орлов, похоже на то, как человек начал рассказывать анекдот и вдруг чувствует, что забыл, как там надо выходить на смешное.
Ну, вот, к примеру, в записной книжке в разделе «Сюжеты рассказов» такая запись: «Обидно» (так старался, уродовался, а никому не нужно)».
Орлов прекрасно помнил, о чём сюжет. И реальный прообраз героя прекрасно помнил. Старик в доме на своих шести сотках думает горькую думу. Сколько сил положил, чтобы это неудобье превратить в сад! Сколько средств! Жилище на участке, конечно, не шикарное, но своё, обжитое, уютное. Потому что сам строил. Каждый брус, каждая доска вот через эти руки прошли. И каждая на своё место не сама собой устроилась, а по его плану и по его умению. Вон потолок в серёдке заметно провисает. Его ошибка молодости: надо было перекладины не плашмя класть, а на ребро. С годами стало провисать.
Можно бы переделать, пока силы ещё есть. Да только зачем? На его оставшиеся годы и так сойдёт. Детей эти сотки и это жилище не больно манят. Хотя, конечно, когда бывают, умиляются. Здесь территория их детства и отрочества. Какие-то сантименты пробуждаются.
Да, а внуки – те уже и вовсе другие, незнакомые люди.
Ну, и так далее. Сюжет помечен как «Обида». Так, видимо, собирался назвать рассказ. Когда общался с прототипом и когда возник сюжет, это название казалось самым подходящим. А сейчас было не понять, на кого и за что старик должен обижаться. На детей? Так за что, собственно? У них своя жизнь, и их потребности и вкусы другие. Они этот участок не поднимали своими трудами, рук не мозолили. Это старику в домишке уютно, а для них – не то сарай с окнами, не то бытовка.
Вот можно старику, наверное, обижаться на советские власти. Ведь пока силы и средства были, мог построить что-то гораздо получше. Но – «Нельзя!» И выше пяти метров нельзя, и ломаную крышу нельзя, и печку нельзя, и из кирпича или бревна – нельзя. Правильно сосед тогда сказал «Нельзя – это основной закон социализма». А можно – вот как получилось: не то сарай, не то бытовка.
Старик был реальный, таких много. Орлов его настроение тогда понимал, и это понимание отчеканилось в будущем названии «Обида». Но сейчас, хоть убей, название не жгло, не задевало. Можно об этом старике на шести сотках много чего понаписать, можно в его прошлое даже проникнуть. Но это будет не рассказ, а нудный «дискурс». То есть говорение, плетение слов, не пододвигающее читателя ни к какому для него откровению Рассказ – он ведь как доходит до читателя? Как откровение, как эстафета мысли. Писатель свою мысль облёк в образы, рассказ кончился, а мысль продолжается, но уже читателем. Читатель обращается, озарённый этой мыслью, к своему опыту, к жизненной реальности.
В «Обиде» такого возможного откровения Орлов сейчас не видел. Значит, и писать не следует.
Ну, ладно. Вот ещё заметка на память: «Добыча – твоя!» Тоже название рассказа. Сюжет приснился. Стараясь не проснуться окончательно, Орлов тогда записал сюжет. Контур такой: два сильных человека (не исключено, что братья) противостоят друг другу, отнимают друг у друга что-то для них крайне важное. Может быть, наследство; во сне не было отчётливо обозначено. В какой-то момент высшего напряжения борьбы один из братьев пересилил другого, но тут же – вот что важно! – пересилил и себя самого. «Добыча – твоя!» – говорит он, предпочитая не поступиться чем-то ещё более для него важным.
Пока длится сон, воспринимаешь только само откровение: есть ценности, которые превыше всех иных ценностей. В этом роде откровение. А вот совсем пробудившись, бываешь обескуражен: сам-то сюжет, событийная канва, упаковка откровения – никудышние, неотчётливые. И не расскажешь толком, да и не дойдёт ни до кого, в чём, собственно, дело.
Значит, спасая дарёное во сне откровение рассказа, надо подвести под него сюжетное основание. Вообще-то подобное откровение есть в древней трагедии (или притче?). Там две женщины оспаривали друг у друга материнство, отнимали друг у друга ребёнка. И ни одна не могла пересилить. Обратились к царю, чтобы рассудил. Тот обеих выслушал, и обе показались ему искренними и правдивыми. Но двух родных матерей у ребёнка не бывает. И царь пошёл на жестокую меру, на высшую проверку. Он сказал, что ребёнка придётся разорвать пополам, чтобы каждая мать получила половину. Вот тут и случилось откровение. Родная мать согласилась отдать ребёнка, только бы его не рвали на части.
Вот это трагический сюжет с великим откровением. А у Орлова откровение было, но очень уж обобщённое. Его сюжетная канва было для сонной головы, а не для бодрствующей души. Подходящий сюжет надо было ещё нащупать в реальной жизни. Такая вот непростая задача.
Не о чем спорить: реальная жизнь – мать всех сюжетов. Жаль вот только, что они в ней не являются сами, как Богоматерь верующим. Они растворены в обыденных подробностях, завалены деталями повседневной суеты, нудности, зашторены мельтешением привычного. Попробуй выяви, откопай откровение!
Орлов перекинулся мыслью к недавним необычным, но реальным событиям декабря-мая. Болотная площадь, шествия, митинги… Забытое было общественное возбуждение. Что случилось? Всерьёз или понарошке, как поветрие? Об этом вот стоило бы рассказать. Но тогда вышел бы не рассказ, а исследование или прогноз. Или пророчество. Не только большое видится на расстоянии, но и главное, значимое – тоже.
Орлов на марши ходил. Смотрел, разговаривал. Испытывал чувства, какие рождаются только у непосредственных участников событий. Удивлялся, что пока шли, было хорошо и радостно. А когда стали на митинг – скучно и досадно. Вожди были пустые, ненастоящие – видно, в этом было дело.
Сейчас, когда вспомнил, опять расстроился.
И писать больше не хотелось.
– Муки творчества, – вздохнул Орлов. – Я-то что? Недалеко ушёл от графомана. Тем муки творчества, наверное, незнакомы. А каково большим-то писателям? Наверное, пострашнее ада, а?
Орлов искренне, по-человечески пожалел гениев.

29 мая- 18 июля 2013. Москва


ЮРКА КРАСНОВ


Из моих одноклассников, если подумаю о детстве, мне сразу же вспоминается Юрка Краснов. За 50 лет эпизодических, конечно, воспоминаний Юрка Краснов перелицевался из фигуры вздорной в фигуру не то чтобы трагическую, а как бы жертвенную. Когда осознаю это, понимаю, как сильно сам я изменился за полвека.

Юрка вечно грубил всем. Учителям – грубил, ребят – задирал. И ещё: была у него неприятная манера ухмыляться. Скривит морду вроде бы в улыбке, но разит от него презрением, насмешкой, утверждением собственного превосходства. Это особенно как-то обозначилось в старших классах. Старшеклассником он мне и вспоминается.
Ну, что значит – вспоминается? Просто помнится, что вечно учителя пеняли его матери на Юркино поведение. И представляется в памяти некая обобщённая картина этого. Хрупкая женщина всё выслушивает и извиняется. А Юрка какой есть, таким и остаётся.
Только один эпизод с Юркой стоит в воспоминаниях отдельно и в деталях. Эпизод первых чисел марта 1953 года.
Мы, девятиклассники, сидим на уроке основ дарвинизма. Только что Ларю (Ларионова) выгнали из класса. Буквально через минут десять Ларя уверенно входит в класс. Так уверенно, будто он директор школы. Да. Ларя входит в класс и, ни к кому не обращаясь, заявляет:
– Сталин умер!
Тихо. И учительница не знает, что делать. Урок, конечно, сам собой прекратился. Все пошли в коридор, к репродуктору.
Потом были траурные дни.
Во мне не было внутреннего обожания Вождя или внутреннего его неприятия. Не было страха “Что теперь будет?”. Было просто любопытно: “Кто теперь будет Сталиным?” Это я отчётливо помню. Запомнил, между прочим, в связи с Юркой Красновым.
В один из тех дней Юрку в коридоре остановила Галина, наша завуч Галина Михайловна:
– Ты, Краснов, зайди-ка ко мне в кабинет! Пойдём прямо сейчас!
– А что, Галина Михайловна? – встревожился Юрка.
– А то. Все плачут, горюют, а ты ра-адуешься... – Галина говорила зло, как-то мстительно.
– Э-э... – замялся Юрка. И на морде появилась эта его паршивая ухмылка. Думаю, от растерянности. А, может быть, по привычке.
Галину ухмылка взорвала:
– Смеёшься, гад?! Отец твой – враг народа, и ты такой же уродился! Пошли!
Они ушли в кабинет, а я стоял, обомлевший от двух новых мыслей.
Первая – не то тревога, не то страх. Я-то тоже не плакал и не горевал. Изнутри ничего похожего не шло. А вдруг заметят?!
А вторая мысль – даже не мысль, а какое-то вновь открывшееся пространство для мыслей. Оно внезапно распахнулось, но совсем незнакомое. Юркин отец – враг народа! Такие слова встретились мне тогда впервые.
Про отцов мы, подростки, говорили мало. Отцов почти ни у кого не было. Мы же поколение, рождённое перед войной – 36-й и 37-й годы. После той войны немногие пришли с фронтов. А что многие сидят в лагерях или были расстреляны, взрослые нам не говорили. Например, две мои старшие тётки ни разу не затронули эту тему. О своих мужьях вспоминали, но в довоенном времени. А где они сейчас – об этом ничего: ни вопроса, ни намёка, ни эмоции.
Мой отец не пришёл с фронта. Как у многих. А у Юрки, значит, – предатель, враг. Надо же! Не повезло Юрке. Хотя вредный он, этот Юрка...
Через год я уехал в Москву, поступил в университет. На собеседовании опять коснулась меня эта тема. Профессор Козодоев Иван Иосифович (как потом мы узнали, давнишний кагэбэшник) задал мне прямой вопрос:
– Репрессированные в семье есть?
Мне бы вспомнить про Юркиного отца, но я ещё не знал, что враг народа и репрессированный – одно и то же. Слово “репрессированный” было для меня абсолютно новым. До сих пор дивлюсь, как это я “просёк”, что примерно оно означает. Означало оно для меня “сидящий в тюрьме”. В тот же миг возник в моих мыслях образ моего несчастного двоюродного брата Лёньки. Лёнька сидел в тюрьме. Они, два брата – Лёня и Миша – заспорили, кто больше любит мать. Мишка бросил в Лёньку железной лапкой (на ней гвозди в туфель забивают). Лапка попала прямо по больной культе (Лёньке под Сталинградом оторвало ногу). Лёнька на одной ноге допрыгнул до Мишки и сапожным ножом (он в это время работал – подшивал валенки) – и сапожным ножом саданул Мишку в грудь. До сердца, к счастью, два сантиметра не достал. Потом, в суде тётя Вера выла, Мишка слёзно каялся и прощал брата. Но без толку. Посадили.
Что ответить Козодоеву?
Чуть поколебавшись, я уверенно соврал:
– Нет!
Теперь-то я в сомнениях. Если бы мои старшие тётки не молчали о судьбе своих мужей? Как бы я тогда отвечал Козодоеву?
До чего же туго проникает в раннюю душу окружающий мир! Открытие мира – смысл детства и юности. Но это открытие – не взрывная цепная реакция, а череда землетрясений личного, душевного значения.
Не от любого толчка происходят такие землетрясения. И не сразу. Не сразу. Вот толчок из тех же траурных дней 1953-го. Наша учительница истории Елена Абрамовна начала однажды урок такими словами:
– Вчера в английской палате общин выступил Уинстон Черчилль. Он сказал: “Умер Сталин, и закончилась сталинская эпоха – самая кровавая эпоха в истории человечества”.
И не добавила больше ни слова. Она совершила подвиг в том марте 1953-его, говоря нам полную правду. Но душевного землетрясения не произошло. Слова запомнились, но ни душа, ни мысль от них не заработали.
Через три года нам зачитывали закрытый доклад Н.С.Хрущёва на ХХ съезде КПСС. Потом обозначалось всё больше и больше разных фактов и сведений о лагерях, “врагах народа”. Но никогда (вплоть до великой книги Солженицына) – о чекистах, о тех, кто мучил, приговаривал, доносил, сажал, пытал, издевался, охранял, зверствовал, душегубствовал...
Появились знакомые “враги народа”. Среди них – и просто растоптанные люди, и – редко – настоящие комиссары, не чета бездушным партработникам КПСС.
Много-много раз за жизнь вспоминался мне отец Юрки Краснова. Безличный символ незнакомого мне, загубленного поколения.
Враг народа. Народа, которому до этого врага никакого дела нет.
Шаг за шагом, год за годом шёл я к своей странной мысли: народ предал миллионы своих сыновей и дочерей, не защитил и до сих пор не желает защитить если не жизнь, то хотя бы их честь и достоинство. Народ стал на сторону палачей. Увы! И я часть моего народа-предателя. Ничего переиначить за всю свою жизнь не сумел.

А Юрка... Судьба свела меня с ним где-то в конце 1970-х, когда было нам уже по сорок с небольшим. Оказалось, что он тоже живёт теперь в Москве. Наша общая знакомая дала ему мой телефон. Я приезжал к нему домой, это вблизи ВДНХ. Он жил один. Работал в НИИ инженером. Говорить нам было особенно не о чем. Поговорили об йоге, он ей как раз тогда увлекался.
Стержня душевного я в нём при встрече не почувствовал. И позже его не встречал. Ни на тусовках неформалов, ни на митингах, ни в “Мемориале”, ни 19-20 августа возле Дома Советов...
Мало, видно, оказалось в нём железа. Да, в общем-то, и откуда взяться железу? Не просто без отца, а под грузом обвинений, с запуганной и вечно встревоженной матерью...
Что раздавлено, покалечено, порушено в детстве, разве то восстановишь?

20 и 25 октября 2008. Москва



УТРАТА

Который уж день я сам не свой. Не со мной случилось, не меня вроде бы касается. А вот – касается.

Парень этот – Глеб – возник в моей жизни вдруг, я этот эпизод помню. Была ещё советская жизнь, но уже перед самым её концом. Глеб был дипломником на экономфаке. Ко мне пришёл, наверное, по наводке моих студентов-третьекурсников. У нас, нескольких профессоров-совместителей из Академии наук, была, похоже, репутация не то чтобы диссидентов, а скорее мыслящих явно пошире, чем тамошние факультетские профессора.
Глеба, оказывается, третировали. Пока он играл на гитаре, сочинял песни, эстрадничал в студенческой среде, всё шло гладко. Учился он, кстати, хорошо. Но потом всё как-то перекосилось. Преподаватели и даже студенты стали относиться как к потенциальному неудачнику, как к споткнувшемуся на ровном месте. Дело дошло до того, что научный руководитель по диплому обещал не выпустить его на защиту, отказаться от роли руководителя.
Сейчас-то чудно вспоминать, из-за чего горел сыр-бор. Глеб, видите ли, пришёл к выводу, что не рабочий класс, а интеллигенция является той ведущей классовой силой, которая способна совершить мировую социалистическую революцию. Об этом своём заветном открытии он мне рассказал уже с некоторым оттенком готовности, что и я его не пойму и признаю частично ущербным, что ли. Но ему надо было, чтобы я согласился быть новым научным руководителем его дипломной работы.
Я сразу оценил главное для себя: парень – личность, собственными убеждениями дорожит, не ломается под давлением. Глебу сказал просто:
– Хорошо, я согласен. Идеи Ваши мне чужды. Но мне нравится, что Вы ими дорожите и не предаёте. Кстати, не один Вы так рассуждаете.
Глеб повеселел. Мы с ним наметили, что ему надо дополнительно прочитать и обдумать.
Защита прошла благополучно.

Через непродолжительное время, тоже ещё при СССР, Глеб разыскал меня с просьбой дать рекомендательное письмо в американский университет.
– Зачем Вам? – спрашиваю. – У Вас же прекрасное образование.
Глеб плёл что-то не очень логичное. В конце концов я понял: парень решил навсегда уехать из СССР. Притом решение это было на уровне мечты. Или достигнуть – или лучше не жить. Я не стал интересоваться, каким образом он переберётся через госграницу. Она по-прежнему была на замке.
Рекомендательное письмо я ему написал. Помню, встретились в метро, я ему письмо передал, он тут же поблагодарил, но я настоял, чтобы он при мне внимательно письмо прочитал. Вполне можно было ожидать, что Глеб письмо вернёт. В письме я увесисто характеризовал его квалификацию, способности, порядочность, надёжность, принципиальность и честность. Но выражал недоумение, как это образованный человек может покидать Родину в начале революции. Я называл это в письме неинтеллигентностью в русском значении этого слова.
Глеб письмо прочёл. Мне показалось, что дважды. Было видно, что расстроился или взгрустнул. Но улыбнулся, спрятал письмо и ещё раз поблагодарил.
Мы расстались. Я думал - навсегда.

Оказалось  – нет, не навсегда. Лет через пять или шесть Глеб опять объявился, уже с просьбой поруководить его кандидатской диссертацией. Тема исследования у него была связана с рынком недвижимости.
Оказывается, Глеб тогда не уехал. Вернее, так: границу пересёк, но тут же вернулся. Не он сам мне об этой истории рассказывал. История оказалась романтической.
Бежал он из СССР не один, а со своей любимой, с Ниной. Окончательно уйти в “свободный мир” они должны были где-то в Югославии. Так было заранее устроено. Но перебираться надо было порознь. Глеб ушёл первым. И всё прошло благополучно. А Нину задержали и не выпустили.
Глеб тут же вернулся назад в СССР.
Эта история почему-то тронула меня до самой глубины души. Может быть, я состарился и стал шибко сентиментальным. Тут был редкий конфликт любви и мечты. По молодёжной мерке любовь, конечно, главнее. Но многие ли молодые не предают любви? Всей её ценности молодые ведь даже и не знают. А потом, мечта мечте – не чета. У Глеба была не шальная мечта, а выношенная, взлелеенная, деятельно подготовленная к осуществлению. Он выбрал, тем не менее, любовь.
Эту любовь я вскоре увидел. Семья у Глеба с Ниной была на загляденье. Сами молодые, здоровые, жизнерадостные, двое здоровых весёлых детей. Наглядное и ненаглядное счастье.

Спросите, при чём тут рынок недвижимости. А при том, что Глеб с Ниной завели риэлторскую контору в Москве и тогда её разворачивали. Банкротились и опять принимались за дело. Как человек с прекрасным образованием Глеб нуждался в проникновении в существо дела, в глубинные, тайные его слои. Ему нужны были именно тайны, а не кандидатская степень. Потому-то он и обратился ко мне, хотя я  – ни бельмеса в обороте недвижимости. Зато, как он выразился, я корифей методологии.
Исследования наверняка продвинулись бы. Но Глеб куда быстрее стал продвигаться не на рынке недвижимости, а на других поприщах. На рынке недвижимости успешно руководила их делом Нина.
Мы виделись не часто. Но когда виделись или говорили по телефону, я радовался, что у них всё благополучно: дела идут, дети растут. Как всё-таки приятно и радостно достоверно знать, что любовь, верность, преданность, счастье  – не выдумки и не краткие эпизоды жизни, а чья-то целая жизнь. Пусть не у всех. Но что у хороших и достойных людей – бывает.

И вдруг – бац! И нет моей радости. Встретил на днях Нину. Поговорили, как обычно. По ходу разговора она вдруг стала как бы приостанавливаться, а потом вдруг спрашивает:
– А Вы разве не знаете? Мы с Глебом развелись... Уже года три как. По его инициативе.

И вот уж который день мне не по себе. Вроде бы не должно меня касаться. А касается...
20 декабря 2008




ЛЮБОВЬ

Есть про писателей мнение, будто они всё выдумывают. Для занимательности. Очень уж в их сюжетах всё сходится. Прямо само собой. Как по заказу.
И я так думал про писателей. Но получил одно опровержение. В реальной жизни произошло поразительное случайное совпадение.

1.
У моей соседки завелась подруга Вера, Вера Ивановна. Степенная такая, обходительная женщина лет семидесяти. Вроде бы они с моей соседкой и раньше были знакомы, да только редко виделись. А на пенсии времени больше, круг общения сужается. Короче, Вера Ивановна стала время от времени наезжать к подруге, а та – к ней.
Как сосед, и я был представлен Вере Ивановне, а при беседах подруг на нашей кухне поневоле приходилось слышать части их разговоров. Редко, но бывало, что и меня вовлекали в разговор. Коммуналка – она и есть коммуналка.
Говорит Вера Ивановна складно. Без выдумок и фантазий. И без ненужной восторженности. Темы её разговоров сугубо житейские. Она не злая, не завистливая. В отношениях с людьми отзывчивая и в целом тактичная. Славный человек, житейски умудрённый.
Дважды Вера Ивановна была замужем. С первым мужем разошлась, второго лет семь назад похоронила. О первом вообще не говорит, второго вспоминает часто. Всегда с теплотой и с грустью. Чувствуется, что любила и всё ещё любит своего второго, Алексея. А однажды даже сказала с небывалой для неё откровенностью и обобщённостью:
– Годы эти, что мы с Алексеем прожили, были самыми светлыми в моей жизни. Счастливыми.
– А как долго вы вместе прожили, Вера Ивановна? – поинтересовался я. Поинтересовался с надеждой: а вдруг разговорится. Про заветное люди говорят скупо.
– Семнадцать лет, – ответила Вера Ивановна. И добавила: – Здоровье подвело. Уж как я его ни берегла… Он старше меня был, но всего на восемь лет.
– Судьба сводит, – молвил я как-то очень уж философски, опять надеясь на продолжение рассказа: – Сводит иногда хоть и поздновато, но удачно. Вам сколько же было, когда вы встретились со своим Алексеем?
– Сорок пять мне было. Сын у меня тогда уже вырос. С первым мужем я уже давно в разводе была. Планов на личную жизнь никаких не строила. А вишь, как всё повернулось… Как вторая жизнь, получилось.
Помолчали. А потом Вера Ивановна заговорила. Видно захотелось рассказать. Я слушал внимательно, ценя откровенность.
– Работали мы с Алексеем на одном предприятии, но в разных отделах. Специально не знакомились, но, встречаясь в коридоре, здоровались. Ну, как с другими сотрудниками. Но никогда ни разговоров, ни тем более улыбок. Даже как кого зовут, точно не знали.
– Надо же! – проявил я вежливую активность внимательного слушателя.
– Да! А потом он стал заходить в наш отдел. Не ко мне, а к другой сотруднице. Вроде бы по делам. Ну, мы по-бабьи поинтересовались, кто такой, чего приходит?
Она нам кое-что о нём рассказала. Добрый, мол, человек, хороший семьянин. Да вот вышло у него очень неладно в семье. Жена спуталась со своим начальником. И вышло это наружу. А он человек принципиальный, простить её не захотел. Ушёл из семьи. Какое-то время сильно переживал. Но постепенно пришёл в равновесие. Ну, и всё такое.
А он всё заходит и заходит  в наш отдел. Мы уж стали подтрунивать над нашей сотрудницей. А она мне однажды по секрету и говорит:
– Вер! Алексей-то ведь не ко мне приходит. Это он приходит на тебя посмотреть. Очень, говорит, ты ему нравишься, а как подступиться к тебе  – ума не приложит. Робеет.
Сказала она так и выбила меня из колеи. Честное слово! Конечно, приятно, что хорошему мужчине нравишься. Но беспокойство пришло: как выглядишь да что скажешь, если заговорит. Ну, девичье всякое, а возраст уже не тот. Я стала сразу выхолить из комнаты, когда он заходил. Тогда он по-другому придумал.
Стал со мной после работы в один автобус садиться. И выходил со мной на одной остановке. Выйдет и идёт со мной в одну сторону, до моего дома, и вроде ему ещё дальше надо. Потом заговорили с ним. Признался, что это он специально ездит меня проводить. Взрослый уж мужчина, за пятьдесят, а вёл себя, как вьюнош романтичный, ей-богу!
– А Вас, Вера Ивановна, такое его поведение тронуло или рассмешило?
– Да нет… Странным показалось. Не по возрасту. Надо бы прямее дать знать: так, мол, и так…
– И что же дальше?
– А дальше нормально пошло. Он мне понравился. Сперва до дому провожал, потом и заходить стал. С ним интересно было и легко. Он старался меня понимать и во всём идти навстречу. Наверно, про таких, как Алексей, говорят «предупредительный».
Целая история была с распиской. Он предложение сделал, я согласилась. Но ему надо было, чтобы мама моя дала согласие. Так ещё и вокруг неё ухаживания развернул. Прямо образцово-показательный жених! Вроде бы к чему такие тонкости и сложности? Но такой уж он был человек. Так отношения налаживал, будто далеко вперёд глядел и хотел, чтобы всюду начистоту и откровенно было. Не знаю, может, так оно и правильно. Но можно, наверное, и проще, без лишних сложностей.
У нас за всю с ним жизнь никаких разногласий не было. Мелочи, конечно, не в счёт. А так – жили душа в душу. Вначале, правда, было какое-то недопонимание. Не помню уж из-за чего. Помню только, что он на чём-то своём настаивать стал. А я не хотела. Но он ещё и ещё всё к тому же подходил, не помню уж, в чём там было дело. Наконец, мне обидно стало, и у меня сами собой вот такие слёзы. Плачу горько, обидно мне. А он обнял меня, пожалел и говорит:
– Ну, ладно, ладно, родная моя! Больше об этом говорить не будем.
И правда, всё наладилось.
Он все мои желания старался выполнить. В квартире всё наладил, обустроил. У него такой блокнотик был, –  Вера Ивановна положила ладонь на край стола, и я почувствовал, что это она ласково погладила тот блокнотик. –  Бывало, сядет, и мы обсуждаем, что надо по хозяйству улучшить. Сначала я всё придумывала, он записывал. А потом он понял, что мне нравится, и сам стал предлагать. Да так удачно! Прямо изобретатель! У нас на кухне скамейка, к примеру, была. Алексей говорит: давай, Вера, под скамейкой устроим кладовочку. Можно – для твоих каких-нибудь хозяйственных штучек, можно, говорит, – для моих инструментов. Удобнее будет и места в квартире больше. И много, много чего придумывал. Полочки, там, дверцы, шкафчики по стенкам, занавески. А в деревенском нашем доме – там уж полный простор. Вот я Вас давеча огурцами угощала солёными. Так это Алексея заслуга. Он меня втянул в закручивание банок. И банки закупал, и специальные ящички лёгкие для их переноски и хранения сам сделал. По две банки в ящичке. Для трёхлитровых – побольше, для литровых и двухлитровых – поменьше. Всё сам делал, а закатывали вместе. И радовался, что мне нравится.
Да всего не расскажешь! Счастлива я с ним была.
– Вера Ивановна! А как фамилия Вашего Алексея?
– Разлогов. Алексей Ильич. А что?

2.
Алексея Ильича Разлогова я знал. Давно, правда, до того, как потерял из виду. Мы с ним были в одном литобъединении. Охотно показывали друг другу свои стихи. Бывало, разговаривали по душам.
Алексей Ильич был человеком незаурядной души – огромной, тёплой и застенчивой. С такой душой нельзя не быть романтиком. Ей требуется простор, воля, высота для полёта.
Не будь у Алексея Ильича такой души, – его давно бы впрягли в карьеру, в продвижение от должности к должности. А так, когда ему предлагали повышение, он просто отмахивался:
– Нет, нет, благодарю, но ни к чему мне это. Ах, для дела надо? Ну, тогда давайте Валерия Архиповича выдвинем. Он согласится, я знаю. Что значит, не совсем готов? А мы ему все поможем, я – первый.
Не хотел Алексей Ильич руководить людьми. Почему – точно не знаю. Но ни в какую не хотел. А вот содействовать росту, развитию любого человека – это было его любимая деятельность. Ну, просто тянуло его к этому.
Немало общались мы с Алексеем Ильичём в период крушения его первой семьи и возникновения второй, новой. Измену жены переживал он мужественно и бескомпромиссно. Был раздавлен вероломством и не мог себе представить, как с вероломным человеком можно жить дальше, ломая себя ежедневно, ежечасно. Я же уже говорил, что душа у него была незаурядная. Отталкивала его душа даже примеси неискренности, приспособительства, сожительства с обидой.
Долго и сильно он тогда мучился. И помочь ему было нечем. Сентенция «Так у всех» не подходила ему в принципе.
Оживать он начал уж потом. И этой радостью оживления иногда со мной делился. Так я узнал, что у них на работе есть женщина редкой красоты и настоящей благородной породы. Не в смысле, там, дворянского происхождения. А в том смысле, что чем старше такие женщины, тем великолепнее. Женщине той лет сорок. Наглядеться на неё – невозможно. Подступиться – боязно.
На всё на это я Алексею Ильичу говорил примерно так:
– Вы, Алексей Ильич, – жертва сталинского псевдорыцарского раздельного обучения. Всё наше поколение свихнулось на идеализации девочек из соседних женских школ. А у Вас это до весьма зрелого возраста затянулось. Про Вашу красавицу я ничего не говорю, но смотрите на вещи попроще, а?
Он смеялся, но проще смотреть не хотел.
Как он выкрутился из своего тупика, я не знал.
Но только стал он совсем счастливым и строил планы. Планы были в его стиле: его новая жена – такая умница, такая способная, но жизнь этим способностям развиться не дала. Однако ещё не поздно и кругозор на порядок расширить, и понимание окружающего мира на порядок углубить.
– Сколько, Алексей Ильич, Вашей жене? Сорок пять? Да, бесспорно, сил ещё немало. А она захочет развиваться-то? Захочет ли снова тронуться в рост?
– Ну, здравствуйте! А как же?!
– Да очень просто. Человек вжился в свою жизнь. Ко всему притерпелся, приспособился. Всё привычно, всё решено. Что может быть дороже привычного?
– Ну, как же Вы можете так говорить?! Это же болото – довольствоваться привычным. Мир хорош тем, что открывается всё шире и шире…
– Всё глубже и глубже… – съязвил я.
– Да! Именно так.
– Не знаю, не знаю. Может быть. Но ведь и по-другому бывает. В привычном ведь тоже есть прелесть: всё привычнее и привычнее…
– Всё уютнее и удобнее, – отыгрался он.
– Да. А что? Жить-поживать, добра наживать. Народный рецепт.
– Знаете, дружище, так можно дойти до тюлевых занавесочек и ковров на стенах. Да что там – до закрутки компотов в банки.
– Ха-ха-ха! Ну и фантазия у Вас, Алексей Ильич! Прямо апокалипсис!
– Так вот! – заверил меня Алексей Ильич. – Не каркайте! Ничего такого не будет!!
Мы помолчали, уходя мыслями каждый в свою сторону. Потом он, будто испуская последний вздох, проронил:
– Я так хочу, чтобы она была по-настоящему счастлива!
Я сочувствовал ему всей душой.
Не знаю, с какими проектами саморазвития подступал Алексей Ильич к своей любимой жене. Знаю только, что безуспешно. Во время нашей последней встречи он выглядел ошеломлённым. Признался, что жена его не понимает, не идёт навстречу.
– И как? – искренне встревожился я. – Скандалит? Сопротивляется? Выкручивается?
– Да нет… Вчера Вера так горько плакала! Когда так плачет любимая… Вы же знаете. Ума не приложу, как теперь быть…
Как у них сложилось дальше, я не знал до сих пор.

3.
Любовь на свете есть! Бывает!

Февраль 2011. Москва
11 марта 2011. Звенигород




ГЕН ВСЕГО НА СВЕТЕ

Студенты устало рассаживались в зале заседаний заводской администрации. Кто  – за большой овальный стол. Кто – на стулья под тремя большими окнами.
Группа два часа гуртом ходила по цехам и службам завода, слушала объяснения и рассказы директора  – Александра Николаевича. Сейчас директор сел во главе овального стола, был оживлён, шутил, выглядел бодрее студентов.
Конечно, не директорское это занятие  – экскурсии по предприятию водить. Но захотелось самому. Бывает так. Настроение берёт верх над правилами. А, может, сыграло роль и то, что об экскурсии попросил старый знакомый, когда-то однокурсник  – Николай Брыкин. Брыкин – хороший человек, хотя и не пошедший особенно далеко. Доцент в институте, а по их возрасту пора бы если не кафедрой заведовать, то профессором быть. Но в провинции в доктора-профессора скакнуть не просто. Значит, напору не хватило. Или поддержки.
– Ну, что, молодые мои коллеги? – бодрым тоном включил внимание всех директор. – Готов ответить на ваши вопросы. И выслушать критические замечания. Понимаю, не всё ещё у нас получается, как хотелось бы. Но стараемся не останавливаться, идти вперёд... Пожалуйста, кто первый?
Заводик, в общем-то, был небольшой. Основная продукция – водогрейные котлы. Но была на этом заводе приметна непривычная примесь нового к старому. Заводской двор – тесноватый, сочетает цвета кирпича, асфальта, давно некрашеных строений, тусклых окон. Но очень чисто, прибрано, не по-русски аккуратно. В цехах – как бывало на советских заводах. Но нет неработающего лишнего оборудования, стёкла не разбиты (а уж конец мая), полы не покрыты характерным налётом. Рабочие смотрят на экскурсию сумрачно, но от дела не отрываются. Выпускают и старые модели котлов, и уже новые – по лицензии.
Всё это студенты видели. Интересные пояснения директора слушали. Теперь им всё казалось понятным. Было немного неловко, что нет вопросов. А про критические замечания  – это он, конечно, для красного словца. Какие у студентов могут быть критические замечания к практическому хозяйственнику?
Ситуацию взялся спасать доцент - Николай Савельевич:
– Ты, Александр Николаевич, расскажи молодёжи, как вы выжили, сохранили завод в начале 90-х. Ведь совсем было плохо дело...
– О-ой! Об этом бы забыть, да не забывается. К закрытию шло. Глохло всё. У нас тогда и директор был опытный, да что он мог поделать! Хозяйство знал, а куда жизнь сдвигается, видел не очень-то, не чуял. Мы тогда какое-то время явно упустили... Народ с завода стал уходить. Кто посмекалистей. А уж балласт администрация пыталась минимизировать. Отпуска без сохранения зарплаты и всё такое подобное... Не очень приятные воспоминания. Я главным инженером тогда был, тоже напереживался...
– А сейчас завод чей? Кто собственник? – спросила вдруг очкастая студентка.
– Собственник у нас  – ОАО. Открытое акционерное общество.
– То есть собственность частная?
– Акционерная. Артель частных собственников, – хохотнул Александр Николаевич.
– Ну, ты ребятам объясни, пожалуйста, прямее, – попросил доцент. – Признайся, что завод фактически твой. У тебя же контрольный пакет.
– Пакет-то  – пакет, да покоя нет. Сам директорствую, хотя и хозяин. А настоящий-то частный собственник разве так живёт-работает? Он на Канарах живёт, он не каждый день о своём бизнесе думает.
– Да уж! – согласился Николай Савельевич. – Чтобы на Канарах и без нервов, это надо было суметь “в особо крупных размерах”!
– Во-во! Другой масштаб.
Тут поднял руку студент у окна:
– У меня вопрос к Вам как к директору. А когда интереснее и лучше работать: при социализме или при рынке?
– Ох, глубоко Вы копнули, господин студент! Однозначно, пожалуй, и не скажешь. В советское время руководство предприятия работало под строгим надзором власти. Власть всегда погоняла, подозревала в недоработках, любила учить и проучивать. И общая атмосфера работы  – как под гипнозом. “Родине  – надо!”, “Долг требует!”, “План  – любой ценой!”, “Даёшь встречный план!” И прочие такие же кличи-лозунги. На райкомах-горкомах отчитывались. Но в другом отношении спокойнее было работать. Смертельная опасность  – что дадут неподъёмный план. А если план был выполнимый, то работай себе и работай. Материалы и оборудование заставят нам поставить по госценам, готовую продукцию заставят у нас купить и оплатить. А теперь на этом рынке приходится крутиться и кувыркаться. Да и – что греха таить! – приходится иной раз и ловчить.
– Значит, Вы предпочитаете старый порядок? – это уже другой студент.
– Шибко молодые вы, ребята! Мыслите по схеме “или так – или совсем наоборот”. Спросите меня прямо: “Ты, дяденька, хочешь обратно в СССР, в прежнюю систему хозяйства?” Скажу “Нет! Нет! и нет!” И не один я так. Любого директора спросите – в этом же духе ответит. Иной раз вспомнишь старые порядки, так даже не верится, что так могли работать. Были мы наподобие затюканных в раю. В очень скромном, в очень неблагоустроенном, но всё же в раю. И очень затюканные!
– У-гу! – подцепил Брыкин. – “Пусть свобода воссияет!” Сбылась, выходит, мечта? Никто теперь не тюкает?
– Теперь, Николай, нас жрёт другая гидра. Но когда сам планируешь, сам распоряжаешься, – совсем другая работа. Инициатива дозволена. На свой риск, но действуй. Частная собственность, что бы о ней ни говорили, – вещь сильная. Совсем другие у народа стимулы возбудила. Мне теперь не надо рабочего человека призывать к подвигам. Просто работай, как надлежит, выполняй свои обязанности. Делай работу, за которую тебе платят. Хочешь получать больше  – работай больше и лучше. Это – как дважды два.
Из сидевших за овальным столом поднялся высокий парень и обратился к директору:
– Объясните, пожалуйста. То, что Вы говорите, не согласуется с тем, что нам на лекции в институте говорили. У нашего лектора выходило, что простому рабочему – а таких в стране большинство – без разницы, частная собственность или государственная. И та, и другая для него чужая. В принятии решений простой человек ни в СССР, ни сейчас никакого участия не принимает и принимать не может. То, что Вы говорите, вроде понятно. Но и то, что лектор говорил, – вроде по жизни так...
– Ух ты! – удивился директор. – Николай! Это чему же там у вас в университетах учат за наши кровные деньги, за деньги налогоплательщиков? А если серьёзно, то противоречий тут фактически нет. Просто надо не забывать, что частная собственность – ген всего-всего, что есть в обществе и в хозяйстве.
– Ты нам студентов перед экзаменами не переучи! – засмеялся Брыкин. – А то запоют гимны частной собственности, их сочтут странными...
– Пусть поют! Частную собственность переоценить нельзя. Это фундаментальное основание устройства мира!
– ???
– Чему ты удивляешься? Это именно так! Вот я, допустим, собственник. Вложил свой капитал в этот завод. И рабочий вкладывает в завод свою собственность. У кого-то из рабочих могут быть акции завода. Но это не обязательно. Главная частная собственность рабочих – не акции, а человеческий капитал, их рабочая сила, способности, умения, знания. Вот вы для чего учитесь? Формируете свой человеческий капитал. Пойдёте работать – это, считайте, вложили свой человеческий капитал в дело. Форма не такая, как при покупке акций, но суть – та же. Верно ведь? И с простым рабочим точно так же. Вот нас учили: распределение должно быть по труду. А я бы уточнил: по человеческому капиталу!
– Но собственник-то получает не по человеческому капиталу, а по акциям, – подал голос задавший вопрос. – И администрацию ставят акционеры, а не “человеческие капиталисты”.
– Это – да! Это Вы верно отметили. Но иначе и нельзя. Пока завод работает, всем хорошо – и рабочим, и администрации, и собственникам. А если не заладилось? Если грозит банкротство? Чем рискует рабочий? Фактически ничем. Человеческий капитал всегда при нём. Вложит в другой завод, была бы квалификация. А акционер теряет всё. Чтобы избежать краха, не потерять капитал, он и нанимает администрацию, и контролирует её. Да и, кроме того, как рабочего подключить к реальному участию в управлении? У него же квалификации соответствующей нет. В советское время сколько шуму поднималось с разными активами, народными комиссиями, соревнованиями, рацпредложениями, всенародными обсуждениями! Пустое это дело. Спросите любого рабочего, может ли и хочет ли он управлять предприятием? Он посмотрит на вас как на сумасшедших. Отвыкает гегемон от демагогии.
– “Собственность – это кража”, сказал мудрец, – послышалось от окна.
– Ага, “прихватизация”! – откликнулся директор. – Кто-то тогда и вправду воровал, а кто-то спасал производство от ликвидации. Брал на себя ответственность. Но это всё – позади. Если начать разбираться с самого начала, то едва ли отыщем совсем чистеньких и пушистых. В ельцинскую эпоху чего только не было! Когда Путин пришёл к власти, многие ожидали, что начнёт шерстить. Но он мудро поступил. “Пересмотра результатов приватизации – не будет!” Так и отчеканил. Потом, правда, уточнил: массового пересмотра не будет. Кое-кого всё же разорил. Но большинство новых собственников от страха избавились. И правильно. Работать надо, а не правду искать. Народ-то живёт ещё очень и очень бедно. А платить больше предпринимателю просто не из чего! Пока. Вот вырастет производительность, тогда и зарплата поднимется. Так ведь в институтах учат, верно?
– Да, так, да, – поддакнули два-три голоса.
– А ещё нам лектор говорил, что экономическая система в России устроена теперь так, что на зарплату может и не хватить средств, а на прибыль и на дивиденды обязательно хватит. И цифры приводил. Даже в самое кризисное время прибыльность бизнеса была высокой.
– Что у вас там за лекторы такие, а, Николай?
– Да разные у нас лекторы. Теперь же правда не одна на всех. Много правд. Официальной, обязательной теперь пока что нет.
– Ну, и плохо это, я думаю. С толку сбивают.
– Не скажи. Шоры убраны.
– Странно, – продолжал директор. – Я ТV смотрю. Там разные точки зрения. У барьера бьются, на личности даже переходят. Но там таких взглядов, как ваши лектора, не высказывают.
– Не бойсь, потерпи, – засмеялся Брыкин. – Скоро и лектора не будут высказывать.
Некоторые сдержанно засмеялись. Оценили юмор.
– Так всё-таки, как с прибылью-то? – напомнил Николай Савельевич. – Что гарантируется государством: минимальная зарплата или максимальная прибыль?
– Ну, заели вы меня! – поднял руки вверх директор. – И то, и другое должно гарантироваться. Сами подумайте: если предприниматель не защищён, у него стимула к бизнесу нет. Так? Средства на обновление, на развитие производства нужны? Нужны. А ведь это всё из прибыли. Да и налоги немалые – тоже из прибыли. На хозяйствах страна держится, а значит – на хозяевах. А когда хозяина прижимают, – хорошего не жди. Вот я вам давеча ввернул, что нас теперь другая гидра жрёт – не партаппарат... А вы почему-то не спрашиваете, какая.
– А какая? Какая жрёт? – оживились студенты.
– Коррупция! – провозгласил директор. – Эта гидра если и не сильней партаппарата, то и не слабей! За всё плати! Казалось бы, налоги немалые платим. Но нет! За каждое согласование, за каждую проверку, решение, визу – выложи отдельно. И в кассу, и мимо кассы. Обираловка, чёрт бы их побрал! Бюрократы! Плодятся и плодятся! И чем дальше, тем прожорливее!
– А как видится вашему брату предпринимателю, – начал Николай Савельевич, – это безобразие, эта коррупция – она всерьёз и надолго или же это временное поветрие, излечимая болезнь? То есть откуда она растёт – из самого корня системы или же она – её необязательное извращение?
– А чёрт её знает! Скорее, наверное, извращение. Ведь если коррупцию не пресечь, то бизнес надо ликвидировать как класс. Невозможно будет пошевелиться, не то что нормально работать.
– А как же ты её пресечёшь?
– Политическая воля нужна! – распалился директор. – Калёным железом выжигать! Я бы этих чиновников-вымогателей клеймом метил, руки взяточникам рубил бы! Честное слово! Терпения нет. Совсем бессовестные они. Паразиты на теле общества. Надо очищаться!
– Ну-ну! Но ты и их пойми, у них своя логика, свои резоны...
– Да ты что! Какие за ними резоны, какая логика?! Они власть. Им поручили управлять, а не обворовывать. Поручили помогать тем, кто дело делает, народ, страну кормит.
– Ой-ёй-ёй! Как круто! А ведь у них та же идея в голове, что и у предпринимателей.
– О чём ты, Николай? Что ещё за идея?
– Да эта, как ты говоришь... Частная собственность – ген всего на свете.
– Причём тут это?
– Объясняю. Власть – это услуга обществу, так в сегодняшних учебниках написано. Как, впрочем, и в советских, где все начальники и вся их партия – слуги народа... А за услуги платить надо! Вот и плати, будь сознательным.
– Так у них же зарплата!
– Так и директор не без зарплаты. Но дивиденды от прибыли собственнику обеспечь! За собственность! За капитал. По капиталу справедливость. А у бюрократа – какой капитал? Его должность. Он её “достиг”, есть такое у бюрократов понятие. Или купил. Да если и не купил, то всё равно оплачивает. Вверх по вертикали власти, так сказать. Статусная рента, как заклеймил это явление президент. Так за что руки-то рубить? Для чего клеймо ставить? Не лучше ли ценник на чиновнике обозначать? Для повышения культуры обслуживания.
– Ну, ты, Николай, не в ту сторону куда-то говоришь! Расстроил ты меня даже, смутил. Не ожидал я от тебя.
– Да ну, не бери в голову! Это я так, к разговору просто. Лучше позволь, Александр Николаевич, от имени всех собравшихся сказать тебе сердечное спасибо за внимание и время, которое ты нам уделил! Спасибо огромное и за экскурсию, и за беседу!
Доцент крепко жал директору руку. Студенты дружно аплодировали.

24-25 июля 2008. Салтыковка.



ПОГОВОРИТЬ БЫ С НИМ…

«Ну, – всё! На сегодня – всё! – решил Юрий Сергеевич. – И поздно, наверное, и думается уже через силу». Побрёл на кухню. Включил чайник, потом телевизор.
В ночном эфире ведущий-телеакадемик ворковал с каким-то своим гостем. Юрий Сергеевич заинтересовался, но не самой беседой, а манерой ведущего.
Забавные это экземпляры – раскрученные телеведущие. Вроде бы и разные. Но с некой общей отметиной. Отметина, печать эта – не то наглый профессиональный апломб, не то искренняя убеждённость ведущего, что он умнее, «продвинутее» собеседника. Из-за этой особенности любая их передача смахивает на дознание. Вот и сейчас телеакадемик задавал поощрительные вопросы и как бы заранее прощал собеседнику любой ответ.
– Если бы была такая возможность, – задушевно вопрошал ведущий, – с кем бы Вы хотели лично поговорить из всех живущих и ранее живших?
– С Чеховым Антоном Павловичем, – помедлив и застенчиво признался собеседник.
– Ну, конечно же, – одобрил его телеведущий.
«Во как! – изумился Юрий Сергеевич. – Из живущих и уже не живущих!» И поневоле продолжил: «А я бы – с кем?».
Ответ у него, впрочем, был давно наготове. Просто вопроса в такой «свежей» постановке прежде не возникало. Он и хотел, и готовился поговорить с одним человеком, да не успел. Не успел. Больше всего сам виноват.
Когда-то в молодости, ещё в 1960-е, один знакомый, послушав его восхищённые отзывы о рассказах Шукшина, предложил:
– Юра, давай я тебя с Василием познакомлю.
– А ты что, разве его знаешь?
– Ну, не так, чтобы близко, но знаком.
– Нет, нет, не надо, – заробел Юрий Сергеевич. А потом, подумав, решил, что правильно сделал, что отказался. Ему казалось какой-то дикостью, пошлостью такое знакомство. Что он скажет Шукшину? Что пришёл на него посмотреть? Или ляпнуть: «Василий – Вы великий русский прозаик!»?
Из писателей-современников Юрий Сергеевич очень и очень высоко ставил также братьев Стругацких. Случай дал возможность послушать одного из них. Аркадий Стругацкий выступал в одном из московских академических институтов. Знакомая пригласила Юрия Сергеевича на эту встречу с читателями. Когда всё закончилось и Стругацкий собирал свои бумаги, Юрий Сергеевич подошёл к нему и обратился:
– Аркадий Натанович! Огромное Вам спасибо за все Ваши книги! Они так помогают нам жить!
– Правда? Помогают? – искренне взволновался Стругацкий.
– Правда! Правда. Позвольте оставить Вам мою визитку! Вдруг я смогу быть Вам чем-нибудь полезен… Был бы рад.
– Спасибо Вам.
Через месяц или полтора сотрудница огорошила Юрия Сергеевича:
– Да-а! Совсем забыла. Тут пару дней назад Вам звонили. Я записала. Какой-то Стригуцкий. Или, может, Стругацкий.
– Аркадий Натанович?
– Не знаю. Не сказал. Оставил телефон. Я записала.
Юрий Сергеевич тут же позвонил. Да, это был Аркадий Стругацкий. Да, он звонил. Хотел о чём-то спросить. Но не может вспомнить, о чём именно. Уж извините, ради бога!
Такой вот вышел неудачный контакт с любимым писателем.
А человек, с которым Юрий Сергеевич очень хотел, но не успел поговорить, был Мстислав Леопольдович Ростропович. Этим человеком Юрий Сергеевич был восхищён уже в свои пожилые годы.
Когда-то, ещё в советские времена, ему показали дачу Ростроповича в Барвихе и шепнули, что вон в том флигельке Ростропович приютил преследуемого Солженицына. Уже позже Юрий Сергеевич узнал, как это конкретно случилось. Был до глубины души тронут мужественным порывом Ростроповича. А потом вычитал о его других благородных порывах. Сложилось впечатление о свободном, полном достоинства и мужества человеке.
Юрий Сергеевич помнил последний концерт Ростроповича в Московской консерватории, перед самым изгнанием.
В августе 1991, будучи у Дома Советов в те самые дни, узнал о внезапном приезде Ростроповича и его участии в обороне.
Сейчас Юрий Сергеевич взглянул на фотографию на стене своей кухни. Ростропович победно восседал с автоматом в руках, а молодой ополченец спал у него на коленке.
Для чего Юрию Сергеевичу позарез нужен был разговор с Ростроповичем? Это не так просто объяснить.
Юрий Сергеевич работал над большой и серьёзной поэмой, публиковал отрывки из неё. Поэма была о России и о русских людях, о срощенности их судеб. В поэме, среди других, были две главы – «Чудодеи» и «Подвижники». Героем каждой из них мог быть Мстислав Леопольдович. Гений Музыки и Гений Свободы, Гражданского Достоинства. Поэтический образ Ростроповича зародился у Юрия Сергеевича давно. Но не выливался в слово, в стих. Чего-то неуловимого недоставало. О Ростроповиче Юрий Сергеевич и читал, и слышал, и смотрел телеинтервью с ним. Однако не хватало живого соприкосновения. Надо было ощутить нечто, дававшее уверенность в подлинности образа, поймать своего рода камертонное «ля», но не для музыки, а для слова. Поэт поймал бы это нечто даже при молчаливом общении. Но – не вышло. Пока Юрий Сергеевич собирался с духом, чтобы запросить о встрече, Ростроповича не стало.
Поэт шёл тем апрельским траурным днём с четырьмя белыми розами и был удивлён пустынностью Никитской перед консерваторией. Зато невдалеке организованная толпа «Наших» вступалась за честь бронзового солдата в Таллинне. Юрий Сергеевич прошёл длинный пустой лабиринт их железных загородок, поднялся в Большой зал, до земли поклонился гробу. Увидел книгу для записей. Подошёл и написал:
«Прощайте и простите, Великий Чудодей и Великий Гражданин!»
Уже на улице тяжесть утраты усугубилась горечью знаменитой строки: «…Не поговорили!»

6 апреля 2010
Институт «Микрохирургии глаза»
Москва



ТАМАРА

Мать старела деятельно, самостоятельно. Во-первых, такой характер. А во-вторых, вся жизнь её поколения, от детства до пожилых годов пришлась на эпоху войн и революций, «великих переломов» и «временных трудностей». Только где-то с хрущёвских времён кончилось надсадное выживание. Мужей у многих из её поколения отняли лагеря и фронт. Детей вытягивали, как получится. Всё без мужской опоры. Отсюда и сугубая самостоятельность.
Теперь-то, когда ей за восемьдесят, прежних проблем не было, но склад жизни был похож на прежний. Всё сама.
Сын с невесткой звали, да и не раз:
– Мама, ну что Вы одна живёте? Переезжайте лучше к нам. Мы Вас не обидим.
– Попробуйте только! – довольно ворчала мать.
Но переезжать не собиралась. Даже гостить не любила. Поживёт пару-тройку дней – и засобирается в свою коммуналку. В последний гостевой приезд сказала с полной определённостью:
– Не могу я у вас жить. Воздух в вашем бетоне сухой. И книг больно много. Живёшь, как в библиотеке.
С тех пор в городе в гости не ездила. «На дачи» – другое дело. С мая до конца августа. Остальное время жила в своей комнате, вела своё домашнее хозяйство.
В субботу или в воскресенье приезжал сын, привозил продукты. Жена ему говорила:
– Ну что ты через весь город эти продукты на себе прёшь? Ведь к матери соцработница прикреплена, по её заказу всё может и купить, и принести.
Не совсем понимала жена ситуацию. Продукты, конечно, и соцработница могла принести, да и мать, в конце концов, была в состоянии спуститься за ними: магазин в первом этаже их же дома. Не в продуктах тут было дело. А в том, что в выходные приедет сын. А перед тем раза два или три всплывёт в телефонных разговорах «деловая тема»: давай посоветуемся, что привезти. Это? А может, ещё и это? Нет, это ещё есть, не надо. А вот это – не плохо бы.
Приезд сына мало-помалу стал церемонией, правила которой никогда не были оговорены, но соблюдались матерью и сыном, будто по сговору.
– Вот, мам, погляди-ка, что я привёз. Боюсь, что-нибудь напутал.
– Нет, почему же? – отвечала мать. – Очень хорошо. А вот за это – прямо спасибо! Дай поцелую! Да ты много всего навёз… Куда мне одной столько!
– Дак я к тебе на целый день. Половину сам съем.
– Ну, посмотрим… Я тебе кое-что приготовила вкусненькое. Но сначала давай я тебе деньги отдам. Столько израсходовал!
Мать откуда-то вынимала кошелёк и раскрывала его. На это всегда, по церемонии, следовал примерно такой ответ:
– Ну, что же ты опять?! Должен же быть у тебя какой-то доход от сына! Да у тебя и денег-то, поди, совсем мало осталось. Давай-ка я добавлю…
Добавку мать всегда решительно отвергала. Добавка разрушала бы её бухгалтерию. У неё все расходы от пенсии до пенсии должны были сойтись с доходами. На этом основании она не без гордости заявляла соседкам:
– Я на свои живу.
– А сын что же, не помогает разве?
– У сына своя семья. Я им обузой быть не хочу.
Если какие-то деньги сыну удавалось-таки отдать матери или что подкапливалось за лето, она их откладывала «на похороны». Нехорошо, ей казалось, если будут хоронить не за её счёт.
Из-за этих «похоронных» сын однажды заслужил её особенное уважение. Дело было летом, 15 августа. Жили ещё на даче. Днём по телевизору показали Ельцина. Он с расстановкой говорил:
– Никакого дефолта, понимашь, не будет. Всё просчитано. Это я говорю со всей ответственностью.
Была жара. Но сын засобирался в Москву.
– Мать, давай-ка я съезжу, спасу твои «гробовые» и всё, что у тебя там на сберкнижке.
Съездил, обменял рубли на доллары. У матери скопился капитал – целых 400 долларов! А в понедельник на экране разглагольствовал уже другой персонаж – юный «профессионал». Насчёт того, что его меры – никакая не девальвация. Говоря по-русски, это означало, что никаких компенсаций в связи со скачком цен не будет. Мать удивлялась:
– Как это ты догадался? Какой молодец! А мне и ни к чему… Говорит Ельцин и говорит…
– Не те сериалы, мама, смотришь. Мои догадки от сериалов, которые я смотрю.
– А ты разве смотришь? Что-то я не замечала.
– Разве не замечала? А «Новости», «Время», «Сегодня»?
– Это не сериалы.
– Не скажи! Ещё какие сериалы! Ты попробуй посмотри их подряд, как будто они с продолжением.
Мать попробовала. И признала новостные передачи захватывающими сериалами.
– А и правда, – делилась она. – Я раньше подряд не смотрела. Так, иногда. А если подряд – интересно! И политики эти – прямо артисты, да ещё какие! Из них я только Жириновскому верю. Он всю правду говорит.
Сын только руками развёл. Чуть не начал переубеждать, да осёкся: не хватало ещё матери на девятом десятке политграмоту постигать!
А вообще-то сериалы стали в жизни матери влиятельной силой и даже, как теперь говорят, – ресурсом. Приездов сына это тоже коснулось. Мать, например, говорила:
– А ты ко мне завтра когда собираешься?
– Пока соберусь-доберусь… Где-нибудь к обеду. Ладно?
– Ладно. Только постарайся пораньше, чтобы тебе не позже шести уехать. Ведь пока доберёшься…
Сын уже знал, какая тут подоплёка. В шесть начнётся сериал. А по будням у матери обед и ужин совпадали с расписанием сериалов. Лежать, отдыхать она не любила. Любила не торопясь трапезовать и смотреть при этом сериал. Так складывался твёрдый режим дня.
По поводу сериалов иной раз звонила невестка.
– Мама! Вы смотрите…? – и называла сериал.
– Смотрю.
– А что было в предыдущей серии? Можете мне рассказать?
Была ещё у матери особая функция в семье. Одна она знала, где сейчас кто и что у кого как. В общих чертах, конечно. Перед сном, после сериалов она звонила сыну, внучке, правнучке. Это называлось в семье «проверяла». Трудно было одно время с правнучкой. По молодости лет та ерепенилась, не хотела, чтобы её проверяли. Пришлось сыну по своей инициативе с ней поговорить.
– Послушай, дорогая моя! Ты прабабке весь порядок нарушаешь. Ей всё про всех родных известно, а про тебя – нет. Неужели тебе трудно позвонить ей вечером и успокоить? Тем более, что ты её так любишь.
– Так ей надо, чтобы я дома вечером была. А у меня совсем другие планы.
– Хх! Никто же и не трогает твои планы. Ты позвони и скажи, что собираешься в библиотеку, или к подруге, или что занятия в институте поздно кончаются, что поздно сегодня вернёшься, а завтра ей позвонишь. Ты ещё не понимаешь, а я уже понимаю, что значит для неё эта «проверка». Она её жизнь смыслом наполняет. Важное это дело, поверь! А впрочем, смотри, как тебе душа подскажет.
Душа подсказала хорошо. Правнучка звонила после того разговора исправно. Мать была довольна. Она вовсе никого не контролировала, даже в мыслях того не держала. Она просто была «в курсе», а точнее – в семье.
От общения со стареющей матерью сыну приоткрылась одна не то чтобы тайна, а ускользающая от внимания тонкость. Не так уж редко говорят о проблеме одиночества в старости. Но говорят в плоском плане, в том смысле, что человеку не с кем словом перемолвиться, некому ему стакан воды подать. Не-е-ет! Одиночество сродни нарастающей нехватке воздуха, когда с каждым днём труднее дышать. Пространство жизни с каждым днём в старости сокращается.
Как бы это объяснить? Вот, к примеру, во время приездов сына с каких-то пор вошли в правило прогулки. Материна коммуналка на третьем этаже в старом доме без лифта и с высокими потолками. Там третий этаж – как пятый в новых домах. Спускаться-подниматься стало трудно. Сын помогал. Они спускались и делали большущий круг «пешком» по соседним дворам и улицам. Нередко и по два круга. С сидением на лавочках, на детских площадках. Часа полтора-два передвижений и разговоров. Потом за те же полтора-два часа одолевали только круг. Потом сократили круг. В конце концов дошло до сидения на стуле в своём дворе на солнышке или в тени, смотря по погоде. Те же полтора-два часа, но пространство прогулок сокращалось.
Сокращался и мир общения. Семьёй он никогда не ограничивался. В этом и была открывшаяся сыну тонкость. Мало человеку семьи, а без семьи – и вообще не дай бог… Необходимы ещё разные другие люди: знакомые, посторонние, случайные, из прошлого («с работы», «в больнице вместе лежали», «в одном доме раньше жили»)… Одиночество, подступая, скрадывает, скрадывает их круг. Точно сказал не наш великий писатель: жизнь – это сто лет одиночества. Долго не замечаемого одиночества, добавить бы.
Материн мир семьёй не ограничивался. Были соседи по квартире. Была соседка из квартиры напротив. Не подруга, нет, но частая и подолгу собеседница. Мать не одобряла её стиль жизни: вечно плачется, вечно жалуется, всю свою семью этим изводит.
Было ещё множество людей из записной книжки. С ними мать время от времени перезванивалась. И даже переписывалась, если не москвичи. Но перезвоны один за другим прекращались. Навсегда. Люди из записной книжки один за другим переставали стареть. И письма мать писала и получала всё реже и реже – по той же причине. Может, это и есть примета глубокой старости, когда, кроме семьи, некому больше писать, некому больше звонить…?
– Совсем никого не осталось, – вздыхала мать. – Одна Тамара. Спасибо ей, звонит, и я звоню.
Тамара – дочь Дуси-партизанки. Они с матерью как-то по-доброму сошлись «на дачах». Дуси вот уже нет. А Тамара время от времени звонит, подолгу они говорят с матерью.
Тамара, Тамара! Один-единственный телефон из всей записной книжки, по которому матери отвечали. Отвечали дружески, не из жалости или вежливости. Не торопясь и не придумывая причин для окончания разговора. Один-единственный человек не из семьи, из «большого», внешнего мира. Как много значила для матери эта Тамара!

Спустя годы и годы сын при случае скажет Тамаре слова благодарности за эту телефонную дружбу. Они помянут мать.
– Она была у Вас очень интересным человеком, – скажет Тамара. – Она меня кое-чему научила и поддержала.
– Расскажите, – попросит сын.
– Я как-то пожаловалась, что нелегко одной, без мужа одолевать жизненные трудности. А она мне и говорит: «Зато ты, Тамара, ничего панически не боишься, ни на кого зря не надеешься, привыкаешь действовать. Не то что эти замужние». Она была совершенно права.
«В общем, получается так, – думал он. – Надо вовремя заводить друзей в младших поколениях. Иначе придёт время – а у тебя Тамары нет. Совсем холодно и пусто будет на свете, одна родня».
17 и 30 января 2010.



РАССКАЗЫ ИЗ КНИГИ «Драгоценности»
__________________________________

ДРАГОЦЕННОСТИ

1.
– Бабуля, а у тебя золото есть?
– Ну, а как же! Ты моё золото!
Глазёнки таращит. Пробует сообразить. Молчит. Метафора ещё недоступна. Пятый год...
– А тебе зачем золото-то? – иду навстречу. – Тебе кто о нём что рассказал?
– Катя рассказала. У неё сегодня крестик был на шее. Жёлтенький такой. Говорила нам всем, что из золота, золотой.
– А-а! Понимаю.
– Я тоже такой хочу! Из золота.
– Обязательно из золота? Ты же, вроде бы, у нас всё красненькое любишь. А золото только жёлтенькое...
Опять соображает. Красненькое всё-таки лучше жёлтенького.
– Ладно. Пусть крестик красненький будет!
– Красненьких крестиков, деточка, не носят. Если красненькое, то надо не крестик. А потом, смотри: я крестиков не ношу, мама твоя тоже не носит. И баба Лера, по-моему, тоже не носит. Или носит?
Долго пытается припомнить.
– Нет, – говорит. – У бабы Леры такая вот кругленькая на шнурочке...
– На цепочке, наверное. Ну, вот видишь. В нашей родне крестик носить не принято. Но можно что-нибудь другое крас¬ненькое купить. Давай я тебе подарю ко дню рождения . К при¬меру, какую-нибудь зверюшку на цепочке...
– Зайку!!
– Замечательно! Жди дня рождения.
Обхватила шею ручонками. Прижалась щёчкой. Ну, прямо как душу позолотила, честное слово!

2.
“А ведь через несколько лет с ней так просто не будет», – думала я вечером. Себя припомнила. Девчонкой-старшекласс¬ницей была, когда любопытничала про украшения. Но у бабуш¬ки ответ был простой: «Нет у меня ничего, внученька. Было, да сплыло...»
Что было, куда сплыло, я тогда не расспрашивала. Это уж много позже зашёл о том разговор.
Когда в студенческом стройотряде лето отработала, реши¬ла я бабушке подарок сделать. Купила серебряный кулон с ка¬мешком-кровинкой на цепочке. Бабушка от неожиданности то¬гда даже прослезилась. И рассказала, куда её драгоценности сплыли.
«Не так много ценного и было, – рассказала она. – Но всё было родное. Мамино обручальное кольцо, серьги золотые с камешками, брошка, серебряный браслет... И папины золотые часы, наградные... Ну, и то, что твой дедушка мне на свадьбу дарил. Всё пришлось отдать.
Мы в коммуналке перед войной жили. Семь семей при од¬ной кухне. Все люди как люди, а одна соседка – редкая сво¬лочь. Хотя активистка, партийная была, орденоноска даже... Любила она доносы на соседей писать. Двоих по её доносам взяли, и они сгинули. Деток их было особенно жалко. Двое с матерью кое-как мыкались, а троих в детдом определили, потому что и мать, и отца осудили как врагов народа.
Я тоже с двумя маленькими была. И настиг меня страх: а вдруг соседка-сволочь на моего Колю напишет. Как я тогда без него, да ещё с двумя крохами? Настоящая паника на меня нашла.
А соседка эта страх мой учуяла и стала его подогревать. Смотреть стала с большой подозрительностью, с прищуром каким-то недобрым. С мужем я об этом опасалась поговорить: он прямой человек был, сразу бы разбираться стал. А она бы тут же и написала бы!
Не выдержала я страха. Собрала все свои драгоценности и говорю ей: «Вот, смотрите – это всё, что у меня есть. Возьми¬те в подарок, будьте добры! Только не пишите на моего...!» Она не удивилась даже, как будто этого ждала. Но – молчит и на меня смотрит. Я тогда сообразила: сняла с пальца обручальное кольцо и к остальному присоединила. Она сказала: «Ну, ладно». Забрала всё и ушла к себе».
Придавил меня тогда этот бабушкин рассказ. Но всё же я спросила:
– А почему решили, что это она доносы писала? Может быть, и не она?
– Она, она. Не она бы, – так взятку бы не взяла. А кроме того, в пятьдесят пятом один сосед по реабилитации из лагеря вернулся. Он со своим уголовным делом на Лубянке был озна¬комлен. И донос соседки сам в деле читал. Но с них обязатель¬ства брали, что они ни мстить доносчикам, ни раскрывать их имена не станут. Но нам-то он всё же сказал.
– А доносчица-то эта – всё в одной квартире с вами и с этим соседом жила?
– Потом, при Хрущёве, коммуналки расселять начали. Ей первой отдельную квартиру дали, она съехала. А почти 20 лет после тех доносов и после взятки прожили в одной коммуналке, да.
В голову у меня всё это и до сих пор не укладывается. А тогда я у бабушки ещё спросила:
– А как же она вам всем в глаза смотрела? Не каялась? Не просила прощения?
– Ну, какое там «каялась»! Она на всех нас с презрением, свысока смотрела. До самого конца. У неё же заслуги!

3.
Раскрыла я свою шкатулочку. Выложила на стол свои дра¬гоценности. И смотрю на них как на памятные знаки моей ба¬бьей жизни.
Вечер длинный. Сон не идёт. А вспомнить есть что.
Того серебряного кулона с камушком-кровинкой среди моих штучек, конечно, нет. Его моя мама носит, ей бабушка отдала. Ещё кое-чего нет. И моего обручального кольца нет. Я его давно Оле, дочке, отдала. Не хотелось мне его ни носить, ни хранить.
В общем-то, у меня, как и у бабушки, «было – да сплыло». Только по-другому, пошло как-то.
Я в командировку уезжала, на неделю. Вернулась – и че¬рез день-другой хватилась, что шкатулочка моя пуста. Драго¬ценности сплыли, одна только вот эта бумажка в косую линееч-ку сохранилась. Одна только эта записочка. Я мужу рассказала. Он сразу какой-то испуганный сделался. «У тебя тут кто-нибудь без меня был?» – «Нет» – говорит. И покраснел.  Я допыты¬ваться не стала – боялась всю правду узнать. Но правду эту мне соседка по лестничной клетке сообщила. И даже эту «пра-вду» внешне описала.
Обидно было и горько. Стерпеть у меня не получилось. Расстались мы с моим законным. Так что теперь в шкатулочке только то, что собралось после выхода из замужа. И вот этот листочек в косую линейку.
4.
Вот это ожерельице из рубинчиков до сих пор душу греет. Это Арутюн подарил. Он у нас в отделе работал. Ездил однажды в Китай и четырём женщинам нашего отдела сувениры привёз. Мне эти рубинчики подарил. Мы четверо потом всё недоумевали, почему подарки только нам четверым. Ведь и другие женщины в отделе работали. Потом вроде бы догадались. Арутюн выбрал нас четверых, может быть, потому, что мы – кто в разводе, кто брошенка. Хотел приободрить, что ли. Я эти рубины часто носила. Тем более, что и камушек-то – мой, скорпионний.
А вот брошка. Золотая. Изящная! Глаз сам на неё ложится.  Это подарок Павла Викторовича, моего любимого начальника. У нас с ним вышел роман-не-роман, но в общем приятная близость. Продолжалась недолго, но вспомнить приятно. Одна только в воспоминаниях шероховатость. На работе у нас вечер был. Предновогодний. Перед вечером Павел Викторович мне и говорит: «Люсенька! Очень прошу тебя: не надевай ту брошку на этот вечер. Понимаешь... я с женой приду. А у неё точно такая же». И очень смутился. Он-то, наверное, опасался, что жена догадается. А я боялась, что наши отдельские бабы всё поймут. Может, кто и понял...
А вот цепочка. Даже не цепочка, а цепь – такая тостенькая и увесистая. Юра мой сердечный подарил. Тут и другие его по¬дарки тоже есть. Вот с ним настоящий роман был, долгий. На¬стоящий мужчина. Добрый, надёжный и заботливый. Когда со¬старился и хворать стал, пришёл однажды «прощаться». И эту цепочку на память принёс. Как-то он сейчас? Не звонит даже... Видно, не здорово ему.
А серёжки вот эти я себе сама купила – очень уж понрави¬лись. А это серебрушки – доченькины и зятевы подарки...

5.
Ну, и что же я всё это храню? Не ношу ведь. Надо бы, наверное, дочке отдать. А кое-что можно и сватье передарить. Сватья моя, «баба Лера», – вся в разных кольцах и цепочках. Ну, пусть ещё будет, пусть порадуется.
А вот этот листочек никому не подаришь. Никому не нужен – только мне. Стихи там. Давно храню и хранить буду. Жив ли, нет ли сам поэт – бог весть. А стихи его вот храню... Юность, любовь... Редко, но перечитываю. Хотя помню наизусть. Вот оно...

                ***
Буду жив и здоров, –
                непременно минуту улучу,
В дорогие и милые сердцу места
                попаду.
Под угрюмую ель,
                что царапает лапами тучу,
Рядом с шишкой её
                и пахучим грибом упаду.

И почудится мне,
                что круг жизни
                ещё раз замкнулся.
И полегчает мне,
                будто сброшена вся суета.
И порадуюсь я,
               что ещё раз к истокам вернулся,
К моим чистым истокам,
                и совесть, по счастью, чиста.

И захочется мне
                рассудить об оставшейся жизни.
Рассужденья о ней
                не включат суеты-маеты.
И дела, как окажется,
                в общем-то мелки и лишни.
И останется суть: я и ты,
                я и ты,
                я и ты...
24 августа 2019.
Санаторий «Мокша» Мордовия


БЛАГОРОДНЫЙ СОН

Под утро был сон, от которого, проснувшись, он ощущал себя как бы просветлённым.
Снилось нечто привычное и в то же время – наяву не бывавшее. Вот будто какое-то многолюдное собрание не то коллег, не то просто знающих и заинтересованных людей. И в собрании этом о чём-то говорит талантливый человек. А он сам там среди тех, кто слушает. Но, в отличие от других, он этого талантливого выступающего знает. Не лично хорошо знаком, а знает о его таланте и этот талант давно ценит. И сейчас вот очень гордится им. И всё как бы пробует подсказать или внушить другим, тоже слушающим, чтобы те нечаянно не недооценили момента: такой талант не каждый раз встретишь, такой момент, если пропустишь – не вернёшь…
А-а-а… Да это же Эвальд Ильенков выступает. Знают ли слушающие, какой это необычайный философ? Эвальд ещё молодым выдавал такие идеи и подходы, что весь их институт от этих подходов и идей преобразился. Не начальником был, а гением. Вот и сейчас, заметьте это, так просто, так уверенно и так мощно выступает…
И будто он преподнёс выступавшему свою книгу. И будто после выступления он идёт среди других, как бы провожая… И вдруг кажется ему, что дарёной книги у талантливого коллеги в руках нет. Как же так, вроде бы с укором говорит он, была же книга… А коллега уже не Эвальд, а скорее, наверное, Пиама Гайденко, его университетский лектор. Совсем молодая, броская, умница, энергичная! Она смущена, что где-то оставила его дарёную книгу. Он успокаивает её: дескать, не беда, подумаешь…
На том и проснулся. И порадовался сну. Надо же, из какой прошлой дали явились светлые персонажи! Радостно было, что во сне он вёл себя хорошо, достойно. Не завидовал чужому таланту, а гордился им и содействовал ему. «О-о-о… – поду-малось. – Да я, выходит, не так плох…»

За долгую жизнь это был уже, кажется, третий такой облагораживающий сон. Лет двадцать назад он проснулся однажды в слезах. Это были слёзы сострадания. Что именно снилось, сейчас уж не вспомнить. Но сострадал он во сне кому-то, пострадавшему от своего очень благородного поступка.
И ещё в молодости был сон. Будто он с товарищами попал в окружение. И немцы-фашисты со всех сторон, и всё ближе и ближе. И вот уже требуют, чтобы целовали им сапоги – иначе сейчас же пуля в лоб! И будто он ни за что не желает унижаться. И в него стреляют… И, просыпаясь, он радуется такой смерти. «Оказывается, я не трус», – понял он тогда. И сон тот, бывало, невольно вспоминал позже, когда в реальной жизни оказывался не трусом.

Было ещё рано вставать. Но и снова спать после такого, как сегодня, сна – нелепо.
Хотелось что-то делать. Что-то хорошее.

17 ноября 2017. Москва.




«КОЛИ ГОВОРИШЬ, ТО ДОГОВАРИВАЙ!»

В монастыре экскурсия. Экскурсовод (бывший директор школы) рассказывает о благотворном влиянии веры на души людские. Подсказывает и показывает, как за благословением к священнику подойти да как при этом руки сложить. И как свя¬щенника от несвященника отличить (ведь рясы у всех чёрные). Увязывает веру с жизнью. Советует, в частности, приобрести в церковной лавке иконочку богородицы на облаке, чтобы огород¬ная овощь лучше родилась.
Слышит это проходящий мимо монах и громко замечает:
– Верно говоришь, да не договариваешь! Путаницу в со¬знание вносишь!
– Что же я не договариваю, батюшка?
– А сам посуди. Чтобы квартиру не ограбили, достаточно ли в красном углу повесить портрет начальника уголовного ро¬зыска?
– ??? …Нет, наверное…
– То-то же! Надо запор надёжный иметь да ещё и сигнали¬зацию установить! И иконочка только тогда поможет, когда усердно на огороде работать будешь и правила агротехники соблюдать.
После экскурсии старушки-экскурсантки (всё бывшие ком¬сомолки) похромали в лавку приобретать иконочки.
А одна так ещё и портрет начальника милиции в лавке спрашивала.

7 октября 2017
Свято-Введенская Оптина пустынь.










РАЗНЫЕ

Находились в санатории два старика. В одной комнате оказались случайно: так их заселили при заезде. Старики – одногодки, каждому по 82. Но старики ещё при памяти, не дряхлые.
Оба опасались, что попадётся какой-нибудь дефективный или шибко словоохотливый сосед. Но нет – повезло. Не лезли друг к другу ни с воспоминаниями, ни с дикими размышлениями о жизни. Не мешали друг другу. Сосуществовали вполне мирно. В конце-то концов, если что-то и не так, и раздражает, то можно и потерпеть. 18 дней – это не вся жизнь. Знать, умудрённые были старики.
Ну, разговоры какие-то возникали, конечно, не без того. Однако непродолжительные.
Обнаружились в этих разговорах и сходства, и различия …ну, если не миропонимания, то подходов.
На дела сегодняшние оба смотрели, оказывается, сходно, если по крупному счёту – одинаково. Не нравились им сего¬дняшние дела, сегодняшняя жизнь. Осуждали и одновременно жалели молодёжь. Осуждали российские власти, которые дове¬ли молодёжь до духовной нищеты, до пошлого потребитель¬ства. Тревожились за будущее России: уж больно жёстко ущем¬ляет Запад Россию. А куда дальше это пойдёт и чем может кон¬читься…
Но о сегодняшнем дне поговорили раз-другой и прекрати¬ли: всё ясно. Другие принялись бы брюзжать и брюзжать, под¬держивая и раззадоривая друг друга. Но эти старики были не такие. Не сторонники пустых словопрений. О чём и зачем много говорить, если всё ясно? Видно, возраст брал своё, мудрость одолевала.
У русских мудрость воспринимается как нечто редкое, пря¬мо как дар божий. А зря. Мудрость – это ведь, наверное, накоп¬ленный жизненный опыт, но накопленный и усвоенный до сте¬пени приближения к инстинкту. Мудрость, похоже, в том и со¬стоит, что не стремишься окружающих научить или – тем более – переубедить. Чуешь, что времени на земле тебе осталось в обрез и хорошо бы кому-нибудь передать, сообщить свой жиз¬ненный опыт и свои выводы о жизни. Но – передать, а не навя¬зать и не прокричать в пустоту. Никто твои премудрости слу¬шать не станет, и опыт твой никому особо не нужен. Требуется терпеливо ждать: а вдруг кто-нибудь заинтересованно спросит, потянется к твоим знаниям и опыту.
Можно вот ещё писать. Вдруг кто-нибудь прочтёт и сочтёт полезным. Не то что возьмёт твои мысли на вооружение, а хотя бы примет во внимание.
Как-то в кратком разговоре, совершенно случайно обнару¬жили старики и глубочайшее различие во взглядах и подходах. Даже, можно сказать, их полную противоположность. Это когда один из них, Вадим Александрович его звали, сопоставил сего¬дняшнюю страну с СССР:
– Такую страну разрушили! Все достижения – коту под хвост. Теперь тридцать лет тужатся, а восстановить не могут.
– Восстановить? Что восстановить – СССР, что ли? – уди¬вился другой старик, Артур Николаевич.
– СССР начал с сохи, а дошёл до космоса! И высочайший уровень культуры был: Лемешев, Козловский, литература…
Артур Николаевич только головой помотал. Не стал связы¬ваться. А то сейчас сосед, чего доброго, примется гордиться Бабаевским, Шолоховым, «Кубанскими казаками». Сказал уклончиво:
– Ломать, конечно, – не строить… Да и строить можно по-разному. Вы же знаете, как при Сталине строили и кто строил.
– Вы на ГУЛАГ, что ли, намекаете? Это не аргумент. Главное – рывок исторический получился!
– Да вот и Путин про рывок и про прорыв заговорил. Не дай бог, такими же методами пойдёт!
Помолчали.
– Но Вы же не станете отрицать, что прогресс был колоссальный?
– Для меня, видите ли, первостепенно важно, какой ценой этот «прогресс». Ещё разок такой «прогресс» – и России на свете не останется.
– Ну, это Вы – не паникуйте! – зло оборвал старик Вадим. – Всё останется и процветать будет!
– Не поручусь. А что касается СССР, то кто его разрушил-то? Не сам ли собой он разрушился?
– Предательство там было, – сообщил Вадим Алексан¬дрович. – К руководству страной пришли предатели.
– Ой-ёй-ёй! В Смутное время вон тоже пришли предатели. Однако народ дважды освобождал от них Москву. Чего же в ХХ-то веке народ за империю не вступился?
– Не дали опомниться, обманули народ.
– Ну, а вот Вы, например, что сделали, чтобы отстоять СССР?
– Да Вы на личности-то не переходите! – вскричал Вадим Александрович. – Где были? Что сделали?! Про себя лучше скажите, чем других допрашивать!
– Да я и не допрашиваю. Просто удивляюсь, когда рассуждают, извините, как зрители. При них день за днём СССР разрушают, а они, как посторонние, – только созерцают по телевизору, а сами на улицу не идут. И других не зовут.
– А Вы что же? – заехидничал Вадим Александрович. Вадим Александрович – Шли на улицу и других звали?
– Ну, а как же? По мере сил. Только я старался разрушить империю и рад, что удалось.
– Ну, тогда нам и говорить с Вами не о чем. Мы разные.
– Это верно, пожалуй. Это верно. Говорить есть о чём, но бесполезно, – согласился Артур Николаевич.
И всё же через несколько дней опять вывернули на принципиальный разговор.
– Я считаю, – начал Вадим Александрович, – что надо осуществить ряд мер. Иначе наша страна претерпит необрати¬мые изменения, и будет уже поздно. Вы согласны?
– Это у Вас что же – программа «Что делать?»
– Ну да. Это традиционный наш русский главный вопрос…
– Извините, но по-моему, это пустой вопрос, риторический, если речь вести в плоскости конкретных мер.
– Ну, как же так! – занервничал Вадим Александрович! – Великие люди считали этот вопрос не пустым. А Вы, мне кажется, считаете себя самым умным. Так нельзя! Надо быть скромнее!
– Ладно, ладно. Допустим, я скромный. И какие же меры? Что делать надо?
– Надо, во-первых, запретить то, что разлагает молодёжь, подрывает силы страны.
– А как? Может быть, вернуть цензуру или устроить другой какой-нибудь надзор?
– Я не готов сказать конкретно. Но если потребуется, то можно и цензуру, и контроль.
– А кто контролёром-то и цензором будет – вот главный вопрос. Какие общественные силы озаботятся будущим и какое будущее покажется им прекрасным? Вон президент с послани¬ем выступил. Вы верите, что теперешние власти выведут стра¬ну к достойному будущему, к достойному по Вашим меркам?
– Нет, – признался старик Вадим. – На этих я не надеюсь. Они всё рублём обмеряют. Им веры у меня нет.
– Тогда кто же осуществит Ваше «Что делать?»
Замолчали.
– Понимаете, – продолжил старик Артур как можно более проникновенно, – когда обдумываешь и предлагаешь меры, надо, по-моему, непременно представлять, кто их или сам сможет осуществить или сможет заставить осуществить. Если реального деятеля, надёжной общественной силы не видно, то любая программа – всего лишь мечта, прожект. Верующим завидую. Им с мечтой и с нуждой всегда есть к кому обратиться. Тем более, что Господь всемогущ. Главное – усердно молить. А если ты неверующий, то надо искать историческую, здешнюю силу. Народную силу.
– Народ ничего не сможет. Он совсем одичал. Быдлом стал. На него тоже надежды нет никакой.
– Так-то оно так, – не стал перечить и развивать мысли Артур Николаевич. – Но я всё же на народ уповаю. В годы перестройки Вы же видели, что люди, народные, как говорится, массы на многое способны.
– Не видел я этого! Не выдумывайте, ради бога!
– Ну, здрассте! – А шахтёрское движение? А народные движения в Прибалтике? А «Пражская весна», наконец?! А польская «Солидарность»?
– Это всё Запад подзуживал и СССР расшатывал.
– Во-о как! Ну, а на митинги в Москве – в Лужники и на Манежную – Вы разве не ходили? У Дома Советов в августе 91-го не были?
– Не был! Нечего там делать нормальному человеку!
– М-м… – заключил старик Артур. – Ну, тогда ждите Героя. Можно положительного, можно отрицательного. Новый Сталин Вам бы, наверное, подошёл…
– Подошёл бы!
– Ну, вот и приехали…
– Что Вы этим хотите сказать?
– Ничего не хочу сказать. Вы уже всё сами сказали. Разные мы с Вами, до последней запятой разные. И разговор у нас бессмысленный. Ни до чего никогда не договоримся.

28 марта 2018.
Санаторий Игуменка



ЗАВИСТЬ

1.
Всему отделу не работалось, что-то будоражило. Заведую¬щий пришёл из дирекции не то растерянный, не то задумчивый. Ходил к заму по науке за подписью, утверждающей отдельский доклад перед отсылкой в министерство. Вернулся без подписи и без доклада. Видно, зам к чему-то придрался.
Зам этот – новый. Несомненно, чей-то выдвиженец. Опы¬та и руководящей хватки нет. Вместо этого полная голова нова¬ций и концепций. А кому, интересно, это нужно? Особенно в на¬ше-то непростое время? Надо эффективно менеджерить, а не рассуждать, тем более – не фантазировать.
Зав отделом подозвал Валеру Смородкина и о чём-то рас¬порядился. Валера удивился, постоял столбом и направился к двери. По пути сказал Анюте в полном недоумении:
– Замдиректора зачем-то вызывает…
Такого прежде не водилось, чтобы младший научный хо¬дил «на ковёр» к директору или к заму директора. На то есть специальное звено – руководители отделов и секторов. Заве¬дующий молчал, но было видно, что не находит себе места. Но¬визна ситуации не давала сосредоточенно работать.

2.
Смородкин вернулся «с ковра» минут через сорок. Сразу несколько сотрудников подтянулись к столу заведующего, что¬бы узнать, что и как. Но Валера, оказывается, не вырос ещё в умелого рассказчика. Понять, что и как, было не просто.
– Ну, расскажи, как шёл разговор.
– А он… это…Он таблицей №4 заинтересовался…
– Это я знаю, – поторапливая, сказал заведующий. – Он меня спросил, кто расчёты вёл. Я ему хотел суть дела объяс¬нить. А он говорит: я, дескать, суть понимаю; меня тонкости ин¬тересуют. Кто считал и как именно считал. Поэтому пришлось тебя отправлять. Новая, понимаешь, забава… Так какие ему были нужны тонкости? И зачем?
– Не знаю… Он не говорил, зачем.
– А что говорил?
– Ну, спрашивал…
– О чём?
– Подробности разные. Я, честно скажу, не все вопросы до конца понимал.
– Растерялся, что ли? Боялся начальника?
– Да нет, не боялся. Он приветливый. Просто за ходом его мысли не поспевал. Не всегда поспевал…
– «Не всегда поспевал», – нараспев, поддразнивая, по¬вторил заведующий. – С докладом-то что? Утвердил он доклад?
– ???
– Ну, ладно. Придётся опять идти. Сроки выходят.
Идти не пришлось. Замдиректора вскоре заявился сам. Тоже, наверное, новая забава. Во всяком случае – необычное зрелище: начальство само в отдел пришло.
– Олег Николаевич! Мы тут с Валерием Викторовичем по¬лезно поговорили. Вот доклад, я всё подписал. Регистрируйте и отправляйте! Добротно в итоге получилось, спасибо. У меня кое-какие идеи возникли. Давайте на следующей неделе обсудим без спешки. Может быть, пригодится на будущее. Если Вы не против, конечно…
– Я не против, Альберт Викторович! Совсем не против.
– Значит, договорились. Созыв – за мной.

3.
Таблица №4 привлекла Альберта Викторовича потому, что он сам не раз делал подобные расчёты. Ещё на прошлой рабо¬те. Рассчитывалась целая гирлянда показателей. При социаль¬но-экономических процессах расчёты параметров мало похожи на инженерные расчёты или упорядочение естественно-науч¬ных аналитических измерений. Социально-экономическое, сколько его ни меряй, всё равно не перестаёт быть «чёрным ящиком». Неизвестного всё равно останется больше, чем выяв¬ленного, ставшего известным. Вот тут-то само собой и вспоми¬нается, что «наука умеет много гитик».
В таблице №4 Альберт Викторович надеялся выявить не¬знакомые ему «гитики». Потому и пригласил к себе для разгово¬ра непосредственного исполнителя.
Валера, к сожалению, Альберта Викторовича ничем осо¬бенным не порадовал. Уже вскоре после начала разговор перешёл в монолог с риторическими вопросами зама и скупыми односложными ремарками Валеры.
– А вот общий объём как находили? Прямым счётом или через производственную функцию? Ах, данные Росстата… С досчётом или без? А…а.. Ага! Понял. А коэффициенты связи этих и этих показателей как определяли? Экспертные оценки? Чьи? Ну, это не самый авторитетный эксперт. Надо было бы у Овчаровой или у Смирнова спросить. Та-а-к… А тут что же вы так по старинке-то? Уже года три, как показан более точный счёт…
Ну, вот в таком ключе шёл разговор. Потом Альберт Викто¬рович Валеру отпустил.
Отпустил – и задумался.
«Парню, конечно, ещё расти и расти. Но вкус к мастерству, кажется, уже привит. Это хорошо. Надо будет его на что-нибудь перспективное наладить. Поговорю с Олегом Николаевичем. А вообще-то всю эту проблематику пора уже рассматривать со¬всем иначе, в другом контексте. Мы тогда с ребятами верно предчувствовали. И об этом, пожалуй, поговорю».
И вдруг поймал себя на том, что завидует этому Валере. Тот может рассчитывать вот такие таблицы, делать замеры, ис¬кать и корректировать количественные связи, держать в голове качественные придержки… И у него всё это было. А теперь – шиш, другой род деятельности. Не сам делаешь, а организуешь деятельность. Из исследователя превратился в инфраструктуру науки. Ну, если ещё не превратился, так придётся. Логика дея¬тельности такова. Какова функция – таков и функционер.
«И чего я согласился на это самое повышение…? Не моё это! Ойй, не мо-ё…»
Стало тоскливо. Очень.
21 июля 2012 Салтыковка



КАДРОВИК ПЁТР ВАСИЛЬЕВИЧ

Из многих кадровиков, с которыми пришлось иметь дело, запомнился только он – Пётр Васильевич. Нет. Вру... Запомнился ещё наш заводской кадровик с «Лампочки». Но тот плохо запомнился и со временем стал безымянным.
С Петром Васильевичем довелось работать в НИИ в глухие брежневские годы. Вроде бы какие такие дела могут быть у исследователя с кадровиком после приёма на работу и до самого увольнения? А у нас сложились, если и не дела, то отношения. Добрые, сразу скажу, отношения.

1.
Даже не вспомню, когда мы с ним перешли на «ты». Это не в моих правилах – быть на «ты» со старшим по возрасту. А Пётр Васильевич был заметно старше меня: мне 37, а ему явно за 50.
Он-то почти сразу начал с «ты».
– А знаешь, Борис Васильевич! Я ведь о тебе узнал ещё года полтора назад, – поведал Пётр Васильевич буквально через месяц-полтора после моего оформления на работу. – Наш директор приехал с какого-то совещания в ЦК, вызвал меня и сказал: «Запиши вот эти две фамилии. Оба должны работать у меня!» Я думал, вы особые светила науки. Стал выходить на вас и обнаружил, что вы оба безнадёжно опальные. Мы в ЦК консультировались. Нам сразу двух вас брать не разрешили. Кого-нибудь одного, а лучше – ни одного. Твоему товарищу предлагали. Он отказался.
Странный, согласитесь, кадровик. Раскрывает закулисную часть работы. В друзья, что ли, метит? На ответную откровенность, что ли, надеется? А мне какая разница, у меня секретов не было, нет и не будет.
Только как же получилось, что я перешёл с ним на «ты»?


2.
Я обнаружил странную закономерность. Когда на Учёном Совете перед отсылкой «наверх» обсуждаются доклады или записки нашего сектора, начальник отдела кадров обязательно приходит и внимательно слушает.
Решил прояснить вопрос.
– Пётр Васильевич, – говорю, – Вы что-то нашей проблематикой шибко заинтересовались. На все наши доклады ходите и внимательно слушаете от начала до конца...
– Ну, что ты, Борис Васильевич! Я в Вашей науке не понимаю и даже не стараюсь понять. Я другое понять хочу, но не получается. У меня интерес по линии кадровой работы. У нас в Институте такого прежде не было, чтобы на Учёном Совете доклад на самый верх представлял не завсектором и руководитель работы, а совсем зелёный кадр – младший научный.
– Так они же основную работу делали!
– Ну, и что? Руководитель-то ты и отвечаешь ты. А ты себе не позволяешь вмешаться, даже когда им задают очень трудные вопросы.
– Ну, а что поделаешь? Мы потом проводим «разбор полётов»... Но ребята, по-моему, удар держат!?
– Странно это всё-таки. Непонятно мне.
Несмотря на «странно» и «непонятно» Пётр Васильевич время от времени звонил мне и говорил примерно так:
– Тут у меня очень толковый человек сидит, молодой. Просится на работу. Поговори с ним, может, тебе подойдёт. Я пошлю его к тебе?
И другими способами давал понять, что «болеет» за наш сектор.
3.
Пётр Васильевич очень способствовал повышению моей элементарной грамотности в области советской кадровой работы. Иногда при особенно хорошем настроении он учил важным нюансам.
– Вот смотри-ка, Борис Васильевич, – сказал он мне однажды, листая какую-то стопку бумажек. – Ты в школе хорошо учился?
– Хорошо.
– Может, даже с медалью закончил?
– С медалью.
– С какой?
– С золотой, а что?
– А вот в автобиографии об этом не пишешь. Почему?
Я только плечами пожал. Подумал: «Вроде никто не пишет».
– Ну, вот видишь! А человек вот пишет, – и он помахал пачечкой листков. – 45 лет человеку, а он всё об этом помнит и в автобиографии пишет.
И тут же научил меня одному из секретов кадровика:
– Понимаешь, для нас, кадровиков, автобиография – о-очень информативный документ. Мы её читаем с особым вниманием. Она пишется по произвольной форме. В анке-те или, там, в личном листке по учёту кадров человек отве¬чает на прямо поставленные вопросы и под роспись руча¬ется, что отвечает всю правду. Обычно всё это может быть выяснено и без него. А вот в автобиографии вопросов нет. И человек поневоле пишет о себе и о своей жизни, выделяя то, что с его точки зрения важнее. А нам это и интересно: что для него всего важнее.
Через месяц-другой Пётр Васильевич прислал ко мне девочку, которая пришла устраиваться на работу маши¬нисткой (наша машинистка уходила в декрет). Устраиваться на работу Ирочка пришла с папой. Полковник понимал, что он тут лишний, томился в коридоре, пока я беседовал с Ирочкой. Я просмотрел документы. Девчушка только что кончила школу. Застенчивая. Видимо, старательная. А вот автобиография:
«Я, Смирнова Ирина Анатольевна, родилась в г. Химки 17 ноября 1957 г.. Окончила школу в 1975 г.. Отец полков¬ник. Сестра замужем»
Я ахнул: верно ведь учил Пётр Васильевич!
– Ирина Анатольевна! Нельзя ли чуть поподробнее написать автобиографию? Ну, чтобы хотя бы полстранички получилось.
Дал Ирочке бумагу и ручку, посалил за стол. Сам вы¬шел пообщаться с полковником, успокоить мужика. Минут через 40 возврашаюсь. Ирочка уже написала. С отступами от краёв и крупными буквами – как раз полстранички:
«Я, Смирнова Ирина Анатольевна, родилась в городе Химки Московской области. День рождения – 17 ноября 1957 года. Окончила среднюю школу №18 города Химки в 1975 году. Отец Смирнов Анатолий Николаевич – полков¬ник. Сестра замужем»,

Особенное пристрастие кадровиков к автобиографии однажды (через несколько лет) оказалось для меня как не¬льзя кстати. Я попал в тупиковую ситуацию. Я работал за-местителем директора института. Отношения с директором не сложились. Он нервничал, всё время опасался, что я мечу на его место. Я нечаянно усугубил ситуацию, когда по-товарищески довёл до его сведения, что он зря психует, что я директором быть не желаю. Тут уж он совсем потерял лицо, и я решил уволиться. А время-то было брежневское, а должность – номенклатура министра. Уйти самому с та¬кой должности – считается бросить вызов, сделать непри¬стойный скандал. Надо было, чтобы министр согласился.
А министр не соглашался. Из принципа. «Ну, как это я Вас отпущу? – спрашивал он меня. – Надо мной же все коллеги смеяться будут, что такого специалиста отпустил. Нет, Вы уж продолжайте работать, а мы Вас поддержим».
Короче, через полтора года «борьбы за освобождение» состоялся всё же финальный разговор. Он ничем не закончился. Но сорвался план министра. Как мне потом рассказывал его заместитель, план был такой: назначить меня директором; приказ подписать прямо в моём присутствии и пожелать успехов на новой должности.
– Но Вы же отвечали невпопад, – сетовал замести¬тель. – То соглашались, что у Вас нет чувства иерархии, то ляпнули, что поддержка Вам не нужна, так как у Вас с людьми хорошие отношения. Но последняя капля – Ваша автобиография. Министр читает, а там Вы не пишите, когда Вас приняли в партию! Почему Вы не написали?
– Так автобиография начинается с «Я, такой-то, член КПСС с такого-то года и т.д.»
– Это в шапке. А в самом тексте почему не повторили?
– ??
– Чёрт-те о чём написали! И о книжках, и о внучках, а о партии – нет!

Совсем недавно разбирал бумаги покойного тестя. Нашёл его автобиографию. И снова вспомнил кадровый урок Петра Васильевича.
Автобиография была уже отпечатана на машинке, когда тесть счёл важным сделать ещё одно уточнение. Ма¬шинописную фразу «Я принимал участие в боях на фронтах гражданской войны» дополнил от руки: «против Белой армии Деникина, Петлюры, Григорьева, Махно и контрреволюционных банд Казакова, Заболотного и др.». Как будто понимал человек, что придёт время, когда надо будет, чтобы его не спутали с другими участниками гра¬жданской войны, с его врагами.

4.
В последние годы брежневщины (ещё до облав Андро¬пова) парторганы затеяли кампанию борьбы с опоздания¬ми. И у нас в Институте она вынужденно велась. Однажды одна из сотрудниц нашего сектора явилась на работу аж после обеда. Стала объяснять, что она опаздывала минут на десять. Но ей из окна Института кто-то прокричал, что проверка, у опоздавших отбирают пропуска.
– Я решила не бросать тень на коллектив сектора, ушла обратно в метро и сидела там, пока не настал обед.
Ну, я конечно, высказался при всех по этому вопросу.
После этого меня не разу ни в парткоме, ни в дирекции не журили за опоздания сотрудников. А они, тем не менее, оказывается, опаздывали. И пропуска у них отбирали, как у всех опоздавших. Но с нашими отдел кадров вёл себя как-то по-особому. В других секторах пишут объяснения, а нашим Галя (помощница Петра Васильвича) уже давно принесла и отдала пропуска и никаких объяснительных не потребовала. Ребята даже думали, что я как-то договорился с Петром Васильевичем. Опаздывать, правда, все перестали. Видно неудобно было перед другими, что получают снисхождение. Опаздывал только Саша. Но он большой талант, и мы однажды за чаем порешили не пенять ему за его непреодолимую слабость, сказали, что будем любить его, даже недисциплинированного.
А Пётр Васильевич как-то сам обратился ко мне по по¬воду моих опаздывающих.
– Послушай, Борис Васильевич! Твои опять ведут себя не как все. У других отбираешь пропуск, а он канючит, умо¬ляет, унижается. А твои отдают без звука, только улыбнутся выновато или извинятся. В чём дело?
– Не знаю. Ты бы у них сам спросил!
– А я спрашивал. Отвечают, что им Борис Васильевич строго-настрого запретил ронять человеческое достоинство и унижаться. Правда это?
– Ну, это правда. Но не запретил, а призывал.
Пётр Васильевич улыбнулся. И в этой улыбке было со¬единено, как мне показалось, много не то смыслов, не то вопросов. Во всяком случае именно в ответ на эту улыбку я выпалил:
– Ну, подумай сам, Пётр Васильевич! Нельзя же уни¬жать и унижаться! Вот ты – ветеран, боевой офицер, пол¬ковник. А тебя превращают в цепного пса людей ловить!Не¬льзя же так!
Его лицо скривилось, он скрипнул зубами, заккрыл гла¬за и быстро от меня отвернулся.
Я его понял и тихо двинулся прочь...

5.
Я Петра Васильевича нет-нет да и вспомню. И погрущу. И покажется мне, что понимаю, что такое светлая память.

26 декабря 2019 Москва



НЕОЖИДАННОСТЬ
(Из повести «Оставшаяся жизнь»)

Олег Иванович неожиданно для всех взял и прекратил работу по найму. Как-то однажды дошло, что остались считанные полноценные годы. Если продолжать преподавать, – текучка день за днём слижет эти годы. Обидно будет, что не сделал то, что вдруг открылось после десятилетий напряжённой работы. А открылось как-то вдруг и на удивление ясно, складно. Но открылось как догадка, как общая идея. Это откровение сулило такое, что дух захватывало. Но требовало разработки, трудов, обоснований.
Пролетал один учебный год за другим. Старик работал, сколько мог. Убедился, что на верном пути. Но прибавлялось так медленно! Когда понял, что может не успеть, он и прекратил работу по найму.
Теперь работал с утра до ночи, мало прерываясь. И дело пошло споро.
Но друзья, коллеги, просто давние знакомые доброжелательно интересовались, как он там, на пенсии, не скучает ли, не нуждается ли в общении, не пал ли духом. Занимается хоть чем-то или нет? Олег Иванович пробовал было объяснять, что вот, дескать, было откровение, обрёл многообещающую идею, решил сосредоточиться на её разработке. Что ни за что не помрёт, пока не завершит: уж больно хороша и нова идея.
Почти сразу стал замечать, что его ответы чем-то тяготят собеседников. И что они уже жалеют, что задали свои вопросы. Ну, примерно так, как вам становится тоскливо, если спросили «Как дела?», а вам начинают подробно об этих делах рассказывать.
С этим надо было что-то делать. И Олег Иванович нашёл выход. Теперь на обычные участливые вопросы отвечал с некоторой грустью:
– Старость – не радость. Думы, недуги… У меня, Вы знаете, возникла мания величия. И я пишу гениальную книгу…
Ответ этот подходил всем. Радовались юмору, смеялись. И больше не задавали никаких вопросов. Нормально разговаривали обо всём, о самом разном.
За много месяцев случилась всего одна неожиданность. Один давний знакомый, получив ответ о мании величия и о гениальной книге, искренне посмеялся, а потом вдруг спросил:
– А о чём, Олег Иванович, будет эта Ваша новая книга?
Заинтересованность была в его тоне.
Это была неожиданность. Приятная неожиданность.
А он был готов к тому, что подобного никогда не произойдёт.

16 октября 2018 Москва




СТИХИ И ЗАМЕТИКИ 2021 года
______________________________


                БОГИ

                ***
Больница – это больница.
Отсюда выходов два.
Здесь принято в жизнь стремиться,
Почувствовав шанс едва.

Но главное в той дороге,
Что снова к жизни ведёт,
Конечно, медики-боги –
Особый средь нас народ.

У них прекрасные лица –
Это подбор творца!
Дивиться – не надивиться,
Какие у них сердца!

Никто в смертельной стихии
Не предал, не сплоховал.
Откуда они такие?
ИХ ГОСПОДЬ ЦЕЛОВАЛ!

И это – мы чувствуем сами –
Не мистика-чудеса:
Глядят на нас их глазами
Родных матерей глаза.
 
***
                Юлии Алексеевне Камушкиной -
                лечащему врачу Больницы №50  г. Москвы

Здесь жизни край… Болезни… Меркнет свет!
Здесь человек растерянный, убогий
Погиб бы, сгинул – если бы не боги
В одеждах белых (а других и нет...)

Меня спасали, снова в жизнь вернули
Все эти боги, среди многих – Юля…
Богиня! Да святится твоё имя
Делами повседневными своими!
                Аминь.
               
23 июня 2021


ПАЛАТА
(из ковидной тетради)

Нас в палате четверо. Двое – как Деды Морозы, обросли за полмесяца белыми бородами, усами и бакенбардами. А другие двое – опрятные бритые старики. Все выкарабкиваемся после ковида.
Меня привезли сегодня ночью из 50-й больницы (а до этого лечили в центре «Спасение»). Ну, там мне было не до репортажей, хотя много можно было бы рассказать.
Палата наша обширная – квадратов, наверное, тридцать. В каждом углу – больной на койке. Так что дистанция, которую кто-то по глупости назвал социальной (а все эту глупость повторяют), соблюдается.
Все старые и сильно хворые, и от этого кажутся одинаковыми. Все молчат. Может, позже заобщаются. Хотя вряд ли. В центре «Спасение» и в 50-й больнице, где я до этого провёл 16 дней, очень редко больные между собой общались. Хотя следили за тем, что делается вокруг, и часто стремились придти на помощь.
А о чём говорить-то? Влипли. Цапанули заразу. А организмы уже изношенные. Ковид стал зеркалом трухлявости. Но жить-то надо!
***
Один дед – похоже, кавказский человек. Или что-то есть в нём кавказское. Грузный. Скучает, как все, но видно это отчётливее.  То наушники свои послушает. То пробует на животе полежать. То вдруг пойдёт – выйдет и тут же вернётся.
Он ещё ночью пришёл мне на помощь. Почему-то знаками дал понять, что не надо пить воду из бутыли с дистиллированной водой (она для концентраторов кислорода), а надо – вот из этой. Спасибо ему.
Другой дед – крючконосый в очках. Почему-то сразу обозначил его для себя как Гуся. У него радиотелефон. У него толстая тетрадка и авторучка. Но всё это рядышком лежит; пишет мало.
Третий дед – никакой на вид. Как все. Не характерный.

***
Душновато. Сегодня как раз Иванов день. И вся неделя выдалась в Москве за 34-35 градусов.
Кондиционеров в палате нет. Окна приоткрыты как фрамуги. Солнце как раз в наши оба окна поворачивает. К вечеру, наверное, даст жару!
В других больницах кондиционеры были. А здесь госпиталь для ветеранов войн. Думаю, кондиционеры – не роскошь, вон сколько у них разнообразного оборудования! Но, видно, по каким-то правилам нельзя кондиционировать. Не зря же и вытяжные решётки наглухо заклеены.
А, может, тут охлаждают иначе, по другой схеме.
Назавтра выяснилось, что действительно другая схема. А душновато потому, что персонал не шибко внимателен к температуре в палате.

***
Гусь, несчастный, пробует писать. Видно не очень-то пишется.
– Мы с Вами узники мысли, – говорю. Смеётся, кивает, соглашается.
Звонит своим. Не пишется ему, вот в чём дело…

***
Ветерок залетает. Но солнце жарит. Однако терпимо. Если в одних трусах. Кроме меня, однако все одеты более или менее полностью.

***
Всю жизнь мне интересны разные люди. Они ведь не просто разные в одном природном измерении. Они разные из разных параллельных измерений.
Вот Гусь, наверное, учёный. Да ещё, поди, востоковед. Эти самые загадочные всегда. Знают то, о чём ты, русский или европеец, даже не догадываешься. И не то, чтоб ты не мог догадаться, как что-либо устроено, а не представляешь даже, что такое бывает. А он, востоковед, знает и об этом думает.
Среди наших палатных стариков бывших военных точно нет. Никакого ни у кого намёка на выправку. Вот в центре «Спасение» (дней десять назад) лежал напротив меня явный офицер. Я военных (по духу) не люблю, постоянная внешняя подтянутость и собранность не свойственна моей жизненной нише. Но выправке всегда завидовал и завидую.

***
Допустим, Гусь – востоковед. А остальные? Про «кавказца» даже предположить трудно. Они давно и всюду на своих разных местах. Наш «кавказец», наверное, отработал своё ещё в советское время. А в новое время только «дотягивал». Сейчас много где старики дотягивают по инерции. Особенно, там, где дело не частное. Платят мало, а они на четверть ставки, на 0,1 ставки. Но трудовая книжка на своём  прежнем месте и они «при деле».
Такой же, видно, и третий дед. Тоже где-нибудь дотягивает на 0,1 бюджетной ставки.
А каково их прошлое и чем ценно – теперь, получается, неактуально. У многих так. Нечем гордиться. Вернее, перестало быть принято. У первого поколения, наверное, такая нелепая ситуация. Хотя… Я думаю, у дворян век назад было сходно. Но дворян – меньшинство. А тут –  вся трудовая Россия.
Целые пласты психологии поколений уходят в прошлое без осмысления и обществом, и самими этими поколениями. Так же нельзя!

***
Гусь не написал ни строки. Бедный!

***
Сейчас понятно (есть большая надежда), что домой отсюда ещё попаду. И при памяти. Две недели назад и даже неделю назад уверенности не было.

***
Гуся жалко. Отложил тетрадь и скорчился. Пошли ему, Господи, хоть две-три мысли. Пусть оживёт!

***
Да, в центре «Спасение» уверенности и надежды увидеть кого-либо из своих и оказаться дома – не было. Не выглядела такая надежда реальной. Достаточно реально представлялось, что линия (состояние) станет сходить на «хуже и хуже» и на нет. Чувство при этом было странное. Раньше ничего похожего не бывало. Самому лежать в больнице и навещать и ухаживать – совсем несопоставимые вещи.
Обидным и диким казалось, что вот так неожиданно всё и оборвётся. Рано или поздно примерно так оно и произойдёт. Но вот сейчас – ни к чему, явно некстати.
Когда-то меня поразили слова Президента Франции Франсуа Миттерана. Он очень тяжело, смертельно болел. А однажды сказал: «Ну, вот теперь я готов».
Вот! Надо быть готовым. Не в общем и целом, не к самой только идее неизбежного ухода, а к конкретному, реальному уходу.
После внезапной смерти жены я сделал немало из области приготовлений. Но всё ещё до конца не готов.
Раньше, да и теперь у верующих есть порядок приготовления. У атеистов нет. А тоже требуется.



***
Утром говорил с врачом. Впервые за две недели врач говорил по существу и не торопился. Оказывается, главное в реабилитации (за этим я сюда и перевезён) – лежать на животе.
Пробовал. Не получается! Не немцы мы и не китайцы…
Ни у кого из четверых в палате лежать на животе сколь-нибудь продолжительно не получается. У «кавказца», пожалуй, рекорд – минут 20-25. Сам видел и ночью, и днём. Но мучается очень. Другие тоже пробуют лежать, но в основном игнорируют.
А кроме того всё время попытки лежать прерываются. То капельница, то укольчик, то измерение, то «кушать подано», то везут на анализ.
Кормят замечательно. Вкусно и просто. Жаль, что кое-чего по моей диете нельзя. И в центре «Спасение» и в больнице кормили вкусно и сытно, хотя там была привозная еда. За это большое спасибо!

***
О! «Никакой» лёг на живот. Замечу время. Интересно, сколько пролежит.
А-а-а! Он не так просто лежит. Он электронную книгу читает. Это совсем другое дело.
Ему полчаса назад передачу передали. Видимо, там была и книга. Умница «никакой»: догадался, как облегчить больничную жизнь.

***
Вернусь опять к своей генеральной мысли – о том, что надо подготавливаться к уходу в должной мере.
***
Гусь лёг на живот. Замечаю время. «Никакой» уже 13 минут на животе читает. А гусь просто на животе. А у меня характера не хватает. Да и окостенел скелет, наверное, больше, чем у них.
Э-э! Да Гусь лежит неправильно!



***
Опять я про своё главное. Не в том дело, чтобы педантично всё расписать и завершить. Так быть не может, и не нужно. Многое оборвётся.

Гражданской панихиды суета,
Слов говоренье и смятенье душ…
Не сделанное в прошлые лета
Не сделать уж…

Не сказанного прежде – не сказать,
Утраченного – вновь не обрести,
Оборванного – больше не связать…
Прости!

Очень многое оборвётся. Но всё главное, всё для тебя особо существенное должно быть доведено до ума. Вот примеры.
Моя покойная жена очень нервничала в последние несколько лет В «лихие 1990-е» возникла частная собственность. И наша часть дачи вдруг тоже стала частной. Жена хотела оформить дарение этой собственности младшей внучке, чтобы потом, как она опасалась, «из-за этого «добра» все наследники не передрались». Долго не получалось. По закону в 1990-е мало что можно было сделать. Большая удача, что соседи, решая свои проблемы, организовали какую-то взятку. Заодно и наши дела продвинулись, наконец. Оформив дарение, жена успокоилась и даже повеселела.
Другой пример (на порядки более сложный и очень трагичный) – мать моего друга, швейцарская революционерка. Трое детей о ней неустанно и согласованно заботились. Принимали друг от друга её, старенькую, как драгоценную эстафету. Я сам тому свидетель. Но она рассудила по-своему и решила, что напрасно их мучает.
Не знаю, говорила ли она с детьми на эту тему, сетовала ли по-житейски. Но только они насторожились, почуяли неладное и стали стеречь её пуще глаза. Но революционеры – народ особенный. Свой план она осуществила. Однажды ушла-таки из-под наблюдения и тихо, благостно вошла в реку Сену.
А мой сердечный друг Рейн Отсасон однажды явился из своей уже свободной Эстонии и нагрянул в гости. Какой великолепный был тогда вечер! Рейн с Валей ушли уже заполночь. Валя потом нам сказала, что это Рейн приходил прощаться.
Подобный сюжет, кстати, есть у В.М.Шукшина – в рассказе «Брат это был, Гринька!»
***
Гусь пролежал на животе 20 минут. А надо, как сказал врач, 16 часов в сутки. «Никакой» читал на животе 43 минуты! Но пришёл медбрат и стал выговаривать, что надо дышать кислородом.

***
Когда кто-нибудь уходит из жизни, вечно начинается сутолока. Многое получается случайно и ни с того, ни с сего. И диких даже вещей. Например, вдруг возьмут и отпоют убеждённого атеиста как христианина. Покойник беззащитен. Ему, конечно, уже всё равно. Но к чему же напоследок подобная несуразица и глумление даже?
В начале 1990-х мы с друзьями уговорились, было, проследить, чтобы не случалось посмертного надругательства. И следили, между прочим. Но теперь некому уже будет проследить.
***
Из того, в чём не готов, важное для меня – архивы. И мои, и покойной жены. Что мог, за последние годы я издал. И это надёжно. А как быть с остальным?

***
Уже утро. Следующий день.
У Гуся что-то пишется. Ну, слава богу!

***
Пришёл врач:
– У Вас анализы не хорошие, а просто замечательные. Могу отпустить домой, но по заявлению. Вас может кто-нибудь забрать?
– Когда?
– После обеда.
Ура!!!
***
Гусь быстро исписался. Но у него ещё напишется. Я в него верю.
Оказывается, он Шпаков Владимир Андреевич. На тумбочках в помощь медперсоналу развесили надписи с фамилиями больных крупными буквами.
А «никакой» – Поздняков Павел Анатольевич.
Очень удивил «кавказец». Он Крижановский Виктор Анатольевич. Не зря сказано: «Восток – дело тонкое!»


***
На прощание говорю всем громко:
– Дорогие товарищи! Выздоравливайте, прошу вас! А я домой, тоже выздоравливать.
24-25 июня 2021 г.
Госпиталь для ветеранов войн №1. Москва




ЭПИЗОДЫ
_________________________________

КАК Я НЕ СТАЛ СТАЙЕРОМ

Очень давно это было. После войны, в мои юные годы.
Мы с другом решили записаться в секцию. И записались.
Дома рассказываю:
– Мы с Артуром теперь будем в секции. В спортивной. И на соревнования ездить.
– А что там будете делать?
– Ну, у кого что будет лучше получаться. Мне сказали, что я выносливый. Буду бегать на длинные дистанции. На 10 километров!
Мама ойкнула:
– Ой, сыночка, на 10 километров пусть те бегают, кто каждую неделю мясо ест…
Удивительно, что довод подействовал. Подростки ведь вечно перечат взрослым.



ОБ ОСОБЕННОСТЯХ СОВЕТСКОЙ ДРУЖБЫ НАРОДОВ

Два эпизода помогли мне понять особенности дружбы народов в СССР.
В навигацию 1942 года мама работала на пароходе «Николай Тихонов», а я, шестилетний, плавал вместе с нею по Оби и по Томи.
Один рейс был особенный. Пассажиров не было видно. Но грудой лежали мешки с зерном. Зерно выгрузили на пристани Парабель. И откуда-то вывели много людей. Они стояли под осенним дождём с лопатами. Картина была безрадостной.
Так своими глазами я видел эпизод депортации немцев Поволжья в Сибирь. Но их насильно выселяли не только в Сибирь.
В 1958 я работал комбайнёром на прицепном комбайне в Булаевском районе Северо-Казахстанской области. Убирали целинный урожай. На головном комбайне и главным на всём сцепе был Федя Миллер. Федя был механизатором, каких поискать, механизатором от Бога.
Была горячая страда, каждый светлый час дорог. Тем не менее, Феде пришлось на целых три дня отлучиться. Ездил отмечаться в райцентр. Он был депортированным немцем Поволжья.
Боже мой! Уже давно война кончилась. Уже Победе 13 лет! Но немец Поволжья – по-прежнему «не наш».


УВАЖЕНИЕ

В 1956, в свои студенческие годы, я был копнильщиком на уборке целинного урожая в Каскеленском районе Алма-Атинской области. Мой комбайнёр Коля Козленко – огонь-парень, передовик. Вот только хронический матерщинник. Без «твою мать» фразу сказать не может.
Однажды к нашему комбайну подъехал директор совхоза. Они с Колей о чём-то серьёзно говорили и что-то друг другу доказывали.
Когда директор уехал, я спросил Колю:
– Странно. Всем ты говоришь «твою мать»-«твою мать». А директору говорил «Вашу мать». Почему?
Коля не понял:
– Ну, а как же! Он же директор. Я его уважаю. Отличный руководитель.


ИМ НЕ ПОНЯТЬ…

Во время жатвы 1956 в Каскеленском районе Алма-Атинской области при мне был такой случай.
Прямо к нашему комбайну по стерне вдруг подкатили три или четыре чёрные легковушки. Оказывается, это приехал Эдгар Фор – Председатель Национального собрания Франции.
Через переводчика Э.Фор поговорил с передовым комбайнёром Николаем Козленко. Разговор был не очень длинным, а закончился как-то не совсем понятно.
– Сколько зарабатывает комбайнёр? – поинтересовался французский политик.
Коля ответил кратко, но обстоятельно.
– Понятно. А можете Вы зарабатывать больше?
– Могу, конечно. Только зачем? Мне этого хватает.
Иностранец выслушал ответ и тут же распрощался.
Боюсь, недопонял он Колю…


ЧТО ДЕЛАТЬ?

В начале «лихих 1990-х» вечером в метро ко мне подсел человек мастерового типа.
– Ну и что будем делать? – спрашивает.
– В смысле? – оторвался я от газеты, не понимая. Он мне как-то сразу понравился, поэтому я его по нашей русской привычки не «отбрил» с самого начала. Переспросил даже  более или менее приветливо.
– А гляди! – кивнул он на скамейку напротив.
Гляжу. Трое молодцов в кожаных куртках сидят и курят. Прямо в вагоне.
– Ты вообще-то кто? Чем занимаешься?
– Профессор, а что?
– А я слесарь. Но не в этом дело. Я думаю, надо бы нам их, не мешкая, перестрелять. А не то они нас. А так, может, выживем!
– Да, – говорю, – Мысль верная.
– Ну, бывай! – улыбается довольный. – Моя остановка.


МУЖСКАЯ ПРОБЛЕМА

Сидел как-то поздним вечером на пересадке, ждал своего автобуса.
Подъезжают и подъезжают. Но всё не мои. Выпархивают кучки пассажиров и как-то сразу россыпаюся в ночи.
Замечаю, что и ещё один всё сидит и сидит, не уезжает.
– Тоже, дружище, 630-го ждёшь?
– Нет. Я жену встречаю. Должна бы уже быть, да всё не едет…
И вдруг – совершенно личное:
– Вторая у меня жена. Уж восемь лет как.
Помолчали.
– Слушай, – говорю. – А ты их не сравниваешь – вторую и первую?
С чего спросил – сам не объясню. Вроде никогда в таких планах не рассуждал.
– Вопрос твой в точку, отец. Долго не сравнивал. А вот теперь  – сравниваю.







 


Рецензии
В книге члена Союза Писателей России Бориса Васильевича Комиссарова вошли рассказы, эссе, заметки 2008-2021 гг. Борис Комиссаров – не только прозаик, но и поэт, познакомиться с его поэтическим творчеством можно в книге «Поэмы. Русская идея. Прощай, бессмертие!», http://www.litres.ru/boris-vasilevich-kom/russkaya-ideya-poema-cikl-i-proschay-bessmertie-poema/
Тонкая лиричность прозы Бориса Комиссарова – это редкость в современной литературе. Умение подметить мелкие детали в жизни людей помогает автору понять их душу и раскрыть свою… Проза Бориса Комиссарова похожа на неторопливый живой разговор, доверительную беседу, которую ведет автор с читателем, обращаясь к читателю доверительно и деликатно. Еще одна особенность прозы Бориса Комиссарова – прекрасный язык русский, совмещающий в себе легкость и «прозрачность» текста и богатство литературного словарного запаса.

Эвелина Ракитская 2   20.11.2021 12:59     Заявить о нарушении