Стена

   Вообще для середины октября было необычно жарко. Лифт не работал, и ведра пришлось тащить на двенадцатый этаж по лестнице. Затем я открыл дверь квартиры, стены которой были отданы мне под заказ, внес ведра и поставил их. В квартире было душно, я открыл окна, затем вернулся к стене, выбрал кисть, макнул ее в краску и сделал первый мазок…

1. Осень (картина первая)

   …Листья падали под ноги прохожих и становились добычей дворников, которые сгребали их в большие кучи и поджигали. Я шел по алле сквозь терпкий дымный запах, загребая ногами листья, и в конце аллеи я увидел женщину, которая сидела на лавке и пила из горлышка бутылки. Я остановился рядом, а она предложила, протягивая мне бутылку «Ркацители»: «Выпей. Холодное. Даже зубы ломит». Действительно, бутылка запотела, и влага текла по отклеившейся этикетке. Я взял у неё бутылку и отпил больше половины, некоторое время мы молча сидели на лавочке. А потом она предложила еще выпить. После того, как мы «добили» четвертую бутылку, я захмелел и понес чушь. Подъехали менты на своей «канарейке» и пристали: «Почему баба голая?»  Я был уже пьян и спросил у ментов, как у людей.
 -А, по-вашему, какая должна быть осень. Одетая что ли…?
   …Отступив от стены, я смотрел на картину в тяжком раздумье: вкусу заказчика это вряд ли соответствовало. В дверь постучали: звонок еще не работал. Я открыл дверь. На пороге стоял Антоныч. Заказчик.
-Ну, как?
-Что?
-Ну, умного из себя не строй.
   Я пожал плечами, посторонился, впуская Антоныча в комнату. Подойдя к стене, Антоныч некоторое время оценивал плотность мазка, потом подошел к ведру, помешал в ведре краску, потом осмотрел кисти и снова воззрился на стену.
-Валиком не пробовал?
-Нет.
-Зря.
   Помолчали. Потом Антоныч вздохнул,
-Хочешь откровенно?
   Я во второй раз пожал плечами.
-Брось ты это.
-Почему?
 -По кочану.
Я в третий раз пожал плечами.
-Объясню для тупых. Должон быть сюжет. Теперь понял?
 Проводив Антоныча до дверей, я вернулся к ведру и добавил в желтый охру и канифоли, потому что люблю ее запах.

2. Абрикосы и каштаны (картина вторая)

   Мерседес покупала абрикосы только от Валентино. Продавец успел состариться, продавая абрикосы только от Валентино, поэтому лицо у него было в морщинах.
   Когда Мерседес расплатилась, старик сказал ей, что её разыскивал Эдмон Дантес. Мерседес надкусила абрикос, постояла, подумала и доела абрикос. Держа косточку двумя пальцами, она поинтересовалась.
   -И что?
   -Просил передать, что будет ждать на вашем месте в шесть.
   Выйдя на набережную, Мерседес выбросила косточку. Она села в машину, но бензин неожиданно кончился, поэтому она никуда не поехала, а стала думать об Эдмоне Дантесе.
   Он – длинный, худой. У него citroёn cactus. Но все равно, не то, что Фернан Монтего. Фернан Монтего – веселый, музыкальный. У него группа «Янина», которая играет самый веселый шансон в мире…
   Мерседес вылезла из машины. Она пошла пешком, а на мосту Sully съела второй абрикос. Под мостом проходил буксир, и матрос размахивал руками, и что-то ей кричал. Буксир загудел, и Мерседес не расслышала, что именно. Когда он еще раз крикнул,  Мерседес все услышала: он – Данглар. «Может быть, в семь у св. Марии?»  Она покрутила головой, а матрос развел руками, мол, не судьба, но ничего уж не поделаешь.
   Некоторое время Мерседес стояла под августовским солнцем на мосту, провожая взглядом буксир, на корме которого было написано «Faraon». Мерседес один за другим съела ещё четыре абрикоса…
   …В апреле она была ещё с Фернаном Монтего. Но в мае зацвели каштаны. И в мае она  была уже с Эдмоном Дантесом. Он водил её в уютный ресторанчик под названием замок Иф и читал ей стихи Поля Элюара*:
               "Малышка-девчушка впервые в Париже.
               А грохот, как ливень, клокочет и брызжет.
               Малышка-девчушка идет через площадь.
               А грохот прибоем булыжники лижет
               Малышка-девчушка бульваром идет
               Мимо надутых лощеных господ,
               А ливень клокочет, грохочет по крышам,
               И стук ее сердца не слышен Парижу».*
Они целовались. А Фернан  Монтего совсем от этого не страдал. В один из вечеров Эдмон Дантес провожал её, потом поцеловал и сказал, что его отец был бы рад познакомиться с Мерседес, а аббат Фариа, его добрый друг, мог бы их обвенчать. У Мерседес застучало в висках, она открыла свою дверь и с порога, полуобернувшись, вдруг спела контральто куплет песенки Фернана Монтего из его последнего скандально нашумевшего альбома «Леворукий онаним»:
               "Когда шиповник отцветает, пусть отцветёт,
               Когда каштанами швыряет ветер вновь,
               Тогда узнаешь, что на свете есть не одна любовь".
   Эдмон Дантес поморщился, он почему-то терпеть не мог этих песенок Фернана Монтего. Музыку этого "онанимного шедевра" он называл идиотской, а тексты - словоблудием и только.
   На следующий день после предложения, сделанного Эдмоном Дантесом, Мерседес рано ушла из дома, весь день колесила по городу и, наконец, разыскала Фернана Монтего.
   Утром, когда они проснулись, он перебирал её волосы, а она думала, что, вот –  счастье… Фернан Монтего сел на кровати, затем натянул джинсы, валявшиеся на полу рядом с диваном, встал, прошелся по комнате, пнув ногой валявшуюся на полу пустую бутылку из под «Бордо» урожая 19.. года, и включил магнитофон: шансонье с хриплым, сорванным голосом на незнакомом Мерседес русском языке пропел под гитару: «Я не знаю как у вас, а у нас во Франции замуж можно десять раз, и все без регистрации…»
  … Мерседес, наспех поедая абрикосы, поднялась вверх по бульвару и вышла на площадь Звезды. Мимо пробегали мальчишки, бросая конскими каштанами. Каштаны прыгали по мостовой как мячики, зеленая оболочка лопалась, и из-под неё проглядывала коричневая блестящая кожица. Мерседес нагнулась и подняла раздавленный каштан. Он был треснувший, из трещины проступала белая мякоть. Мерседес вспомнила вкус этой мякоти – горький и вяжущий. И как она в Марселе девчонкой жевала эту мякоть, морщилась, корчила ужасные рожи и плевала на мостовую рядом с городской ратушей. Мерседес положила несколько треснувших каштанов  в пакет из-под абрикосов, перекинула ремень сумочки через плечо, остановила такси и назвала ресторанчик: «замок Иф». Она вышла из машины, не доехав, пошла по противоположной стороне улицы и в конце увидела Эдмона Дантеса. Он тоже увидел её, помахал рукой и пошел навстречу. Мерседес перешла на его сторону, а когда они оказались рядом, молча протянула ему пакет с раздавленными каштанами вместо съеденных абрикосов от Валентино…
   
   …На часах было семь утра, когда я закончил и пошел открывать дверь. Антоныч, войдя, улыбался и распространял по квартире запах бензина.
   Он выставил на стол бутылку «Столичной», прошелся по комнате, потер ладони и изрек: «Закусончик найдется?». Я выложил на стол банку килек в томате и полбуханки черного. Это Антоныч одобрил: «Самое то под такое дело». Я порезал хлеб, открыл кильку, а Антоныч разлил по стаканам водку.
   -Ну, давай. За твою мазню. Ладно, ладно. Не обижайся. Шутю.
   После второй Антоныч подобрел совсем и изъявил желание смотреть. Мы прошли в комнату. Он немного помолчал.
   -М-да. Желтый цвет, говоришь. Порнография – вот, что это такое. Падение нравов.
   Он вышел из комнаты, забрал початую бутылку, крикнул с порога: «Будь здоров, не кашляй», -  и хлопнул дверью.
   Я доедал кильку, рассматривая альбом Сарьяна. Бессонная ночь отзывалась головной болью и учащенным пульсом. Я выглянул в окно. Мальчишки гоняли мяч. Присмотревшись, я выделил среди них рыжего, кучерявого мальчугана лет двенадцати в школьной форме. Он неустрашимо рвался к чужим воротам, а когда забивал, невозмутимо и гордо отбегал к своим.
   Вернувшись к стене, я почти с отвращением посмотрел на кисть, но пересилил себя, обмакнул в краску и вывел…

3. Человеческое мумиё (картина третья)

  Я, Александр Полухин, переводчик арабской редакции издательства «Прогресс», командированный в Сирию для «укрепления и дальнейшего развития нерушимой сирийско-советской дружбы», а, если без шуточек, для полного погружения в среду арабского языка, а также левантийского и сиро-палестинского диалектов. Я бродил по улицам Дамаска. Витрины, автомобили, куфии арабов – все плыло в изнурительном белом мареве. Рассматривая причудливый узор вазы, выставленной в одной из витрин, я почувствовал на себе взгляд. Я оглянулся, но не увидел ничего, кроме желтого камня домов. Здесь же у входа в лавку безучастные ко всему сидели двое загорелых подростков. Я снова отвернулся к витрине и вдруг почувствовал почти прикосновение. Я поспешил укрыться в лавке, надеясь, что ситуация прояснится сама собой. В своих выводах я не ошибся. Я был спиной к двери, когда она отворилась, звякнул дверной колокольчик, и послышались шаркающие шаги. За мной встал человек, а на прилавок легла маленькая рука. Вид её меня поразил: пальцы были уродливо скрючены, но более всего поражала кожа – морщинистая, старческая, как кора, почти коричневого цвета. Я оторвал взгляд от этой руки и посмотрел на её обладателя. Снизу вверх исподлобья меня ощупывали две карих блестящих миндалины.
   -Тебе интересно это? – он ткнул пальцем в одну из ваз.
   -Да, очень интересно. Редкий узор. Вероятно, середина прошлого века, период правления султана Махмуда II.
   -Меня зовут Хусейн.
Я представился в ответ. Мальчишка прищурился, и его лицо сморщилось.
   -У меня дома есть очень ценная вещь. Редчайшая. Единственная. Я живу здесь рядом.
Ресницы, черные и очень длинные на мгновение скрыли глаза, и лицо выступило желтизной мумии. Потом взмах.
   -Хочешь посмотреть?
Я согласился, мы вышли из лавки, солнце все так же заливало улицу нестерпимым белым зноем. Я посмотрел на моего спутника.
   -Сколько…? – я запнулся – вам лет?
Миндалины распахнулись и погасли. Он набрал воздуха и опередил все мои вопросы.
   -Пятнадцать. Мой отец Ад-Дамин Хайри Джафар. 
   Разумеется, я засомневался. Невозможно было поверить, что по улицам Дамаска так запросто может разгуливать сын одного из самых богатых людей планеты. Шли мы очень медленно, впрочем, по времени недолго, не более четверти часа. В одной из улочек, кончившейся глухой стенкой, Хусейн остановился. В стене оказалась дверь, совершенно не заметная с улицы. Араб, пятясь в полупоклоне, впустил нас. Пальмы укрывали особняк от зноя, о размерах которого можно было только догадываться. Хусейн опустился в легкое кресло, его лоб покрылся испариной, но миндалины глаз остались распахнуты.
   -Я устал. Садись.
Я сел напротив и, чтобы прервать молчание, указал на бассейн.
   -Неплохая вещь. Всегда можно освежиться.
Хусейн оживился.
   -Что ты. Там – мурены. Отец прислал мне их год назад. Чтобы развлечься. Я бросаю им по ягненку, но они постоянно голодны. Ахмед, принеси корм.
Слуга появился бесшумно и мгновенно, держа в руках каракулевый комок.
   -Хочешь попробовать?
   Я вежливо отказался. Хусейн же встал, взял ягненка у слуги и подошел к краю бассейна. Ресницы были опущены, старческие детские руки сжимали жертву. Землистая мумия отпустила ягненка, и со дна шевельнулись тени. Скормив его, Хусейн утомленно сел в кресло.
   -Никак не могу поймать момент, когда они его сжирают. Бросил – он есть. А потом – нет. Мне временами хочется самому. Попробовать…
Он помолчал, не поднимая ресниц.
   -Теперь о вазе. Наш род самый древний на планете. Мы – А……ы. Одному из династии – Селиму, двоюродному брату великого Аль-Махди, персы прислали в подарок вазу, в которой уже пять столетий хранили человеческое мумиё. Для приготовления мумиё откармливали здорового рыжего мальчика, а в день совершеннолетия его закалывали, помещали в вазу, заливали редкими маслами и закупоривали. Считалось, что мумиё готово через восемьдесят лет, но чем дольше его хранили, тем целебнее свойства.… Так вот, ребёнок, сын Селима, для которого прислали мумиё, не дождался подарка и умер от неизвестной болезни за три дня до прихода каравана в Дамаск. Ему было пятнадцать лет. После смерти сына Селим запретил открывать вазу, и она стала реликвией рода. Но уже у Борхана, двенадцатого потомка Селима, родился сын Башир. Он был болен той же болезнью. В нашем роду это повторяется полторы тысячи лет. Но, начиная с Борхана, уже никто не помышляет об излечении таких, как я. Во времена Борхана ваза стоила десять караванов, груженных солью, вместе с погонщиками и верблюдами. Сейчас у неё вообще нет цены. Дети же, пораженные болезнью, имеют хилые высохшие руки и ноги. Они умирают, не доживая до совершеннолетия. Хусейн помолчал, потом распахнул ресницы.
   -Я только и могу дойти до лавки и обратно. Отец и мои здоровые братья живут в Эр-Рияде.  Меня же держат здесь…. Пойдем, я покажу её.
Вставая, Хусейн неловко повернулся и упал на каменную ступеньку, сильно ударившись коленом. Я помог ему подняться, он поблагодарил, не показывая боли, и пояснил.
   -Я совершенно не чувствую боли. Иногда я колю себя кинжалом.
Он обнажил руку по локоть, показывая мне кость, покрытую пергаментом кожи. Она была в порезах.
   -Ахмед ругает меня, но мне трудно удержаться.
   Мы прошли с десяток комнат и двориков и, наконец, очутились во внутреннем дворике перед реликвией рода А……дов. Ваза стояла на постаменте в центре. Изумительный по легкости и красоте орнамент покрывал её поверхность. Хусейн подошел к вазе, стал гладить её руками.
   -Расписали вазу позже. В восьмом веке. Здесь тексты Корана. Вот эти надписи сделаны рукой Пророка. Но это не главное. Она – живая. Я касаюсь её, и мне становится лучше. Это в меня переходит сила того рыжего здоровяка. Отец знает, что я могу убить её, но увезти её от меня не может. Ваза должна находиться в родовом поместье. Впрочем, как и я. Мы вдвоём, я и она.
   Хусейн помолчал, а потом засмеялся.
   -Все знают, что я скоро умру. И ждут. Знаешь, приходи завтра. А я приготовлю тебе подарок. Только ты обещай.
   Я обещал…
   …Из окна торгпредства я смотрел на панораму города и размышлял о Хусейне, о его нестерпимом, за гранью человеческих сил одиночестве, мумиё и о вазе…, не очень-то веря в реальность происходящего.
   На следующий день я пришел к особняку Хусейна. Меня впустили и ввели во внутренний двор с бассейном. Попросили подождать. В ожидании я походил вокруг бассейна, пытаясь разглядеть прожорливых тварей, но вода оставалась спокойной. Наконец я услышал шаги и обернулся. Это был Ахмед.
   -Мархабат. Хозяин не может вас принять. Он приказал передать вам вот это.
Ахмед протянул мне завернутый в пергамент плоский предмет. Я развернул. Это был большой осколок вазы с тем самым фрагментом текста, который, по словам Хусейна, был написан рукой Пророка. 
   Оценив свою оплошность, я стал извиняться за то, что не справился о здоровье хозяина. Не является ли плохое самочувствие той причиной, по которой он не может меня принять. По виду Ахмеда было понятно, что он колеблется. Наконец он решился. Он указал рукой на бассейн.
   -Хозяин не может вас принять. Он – там.
   Потрясенный, я стоял молча некоторое время, но потом все же спросил  про вазу. Ахмед ответил, что он выполнил последнюю волю хозяина и более не может меня задерживать. Мне ничего не оставалось, как направиться к выходу. И все-таки слуга не удержался, и я услышал его шепот.
   -Хозяин разбил вазу ночью. Она оказалась пустой…
   
…Антоныч ввалился без стука, я не запер дверь. Он сложил на полу несколько рулонов и перевел дух.
   -Вот. Обои достал. Два часа стоял. Цени. Лифт не работает, так я на двенадцатый этаж пешком пёр.
   Я взмолился.
   -Антоныч, это же моя лучшая вещь.
   -Твоя – да, -  Антоныч вынес мне приговор, - иди на улицу, вон, к ребятам. Отдохни. Они там козла забивают. Посмотри. А хочешь, сам сыграй. На вот тебе рубль. С получки вернешь. А я заклею пока.

4. Мерседес  (эпилог)

   Как в бреду я спустился по лестнице и вышел во двор. Когда я рассеянно двинулся к столику с игроками, кто-то дернул меня за рукав. Я обернулся. Передо мной стояла Мерседес. По каталонскому обычаю она была в белой блузке и в широкой коричневой юбке с подшитым красным кантом по подолу.
   -Ты куда пропал?
Я безнадежно махнул рукой.
   -Знаешь, Мерседес, Антоныч заклеивает стену.
Она рассмеялась и запустила пальцы в мои рыжие космы.
   -А я уже решила, тебя снова засадили в кэпэзуху за распитие портвейна на Лобном месте. Чудак, нашел из-за чего расстраиваться. Он же не голову тебе заклеивает; и ты же их всё равно видишь, эти свои цветные картинки.

* Эжен Грендель - поэт, выпустивший более ста поэтических сборников, основатель дадаизма, время от времени коммунист и первый муж Галы (Елены Дьяконовой), которая в начале тридцатых годов ушла от Элюара к Дали.               

                1985 г.


Рецензии