Улисс. Раздел I. Подраздел А. Блок 1. Лекция 4
Подраздел А. Исторический фон: Ирландия на рубеже веков
Блок 1. Политический ландшафт
Лекция №4. Пасхальное восстание 1916 года: Ирландия, которую Джойс не застал, но предвидел
Вступление
Представьте себе Дублин весной 1916 года. Город живёт своей обычной жизнью, будто ничего не происходит, — на фоне Великой войны, которая пожирает миллионы жизней по всей Европе. Тысячи ирландцев ушли сражаться под британскими знамёнами, уверовав, что их жертва приблизит долгожданное самоуправление. Они отправлялись на фронт с надеждой: вот прольём кровь за империю — и она ответит нам добром, даст то, о чём мы так долго просили. Но в воздухе уже витало нечто неуловимое, предвещавшее перемены.
Никто из прохожих на улицах Дублина не подозревает, что совсем рядом, в скромных квартирах и тихих кабинетах, группа поэтов, учителей и драматургов готовится на несколько дней изменить ход истории. Эти люди не были профессиональными военными, не обладали арсеналами и штабами — у них были лишь вера, отчаяние и чувство, что дальше ждать нельзя. Их план выглядел почти безумным, их шансы казались ничтожными, но именно это безумие и делало их решимость непоколебимой.
Джеймс Джойс к тому моменту уже двенадцать лет как покинул Ирландию. Он находился в Цюрихе, вдали от бурных событий, наблюдая за ними со стороны. Но его тексты, написанные за годы до этого, кажутся почти пророческими. В «Дублинцах» и «Портрете художника в юности» он не просто описывал быт и нравы родного города — он диагностировал не просто политический застой, а глубинную духовную болезнь, паралич воли, который разъедал ирландское общество изнутри. Он показывал людей, застывших в нерешительности, скованных привычкой, боящихся сделать шаг в неизвестность.
Джойс словно видел то, чего не замечали другие: как накапливается напряжение, как растёт усталость от бесконечного ожидания, как зреет потребность в действии — пусть даже безрассудном, пусть даже обречённом. Он понимал: когда воля парализована годами компромиссов и пустых обещаний, единственным выходом может стать взрыв, внезапный и отчаянный прорыв. И Пасхальное восстание стало тем самым взрывом, который он предчувствовал.
Это был не столько хладнокровно спланированный военный переворот, сколько отчаянный жест, трагический спектакль, разыгранный на улицах города, который он так досконально описал в «Улиссе». Актёры этого спектакля знали, что, скорее всего, проиграют. Они понимали: их шансы ничтожны, их силы несоизмеримы с мощью империи. Но они решили: лучше погибнуть, пытаясь, чем жить, смирившись. Их восстание было не столько стратегической операцией, сколько моральным манифестом — криком души, вырвавшимся после десятилетий молчания.
Джойс не просто уехал из Ирландии; он унёс с собой её портрет, законсервированный в 1904 году. В его книгах Дублин оставался неподвижным, застывшим в определённой точке времени, со всеми своими противоречиями, страхами и надеждами. А когда оригинал — живой город, реальная Ирландия — взорвался и начал меняться, его литературная копия осталась нетронутой, словно мумия в саркофаге. Этот контраст делает его тексты ещё более пронзительными: мы видим одновременно и то, какой Ирландия была, и то, какой она стала.
Его отстранённость давала уникальную перспективу — словно он наблюдал за экспериментом, исход которого был ему заранее ясен. Он не участвовал в борьбе, не выбирал сторону, не призывал к восстанию. Он просто смотрел и записывал, фиксировал мельчайшие детали, из которых складывалась общая картина. И именно поэтому его произведения стали не только художественными текстами, но и своего рода историческим документом — свидетельством о том, как страна шла к катастрофе, как накапливалась энергия разрушения, как надежда превращалась в отчаяние.
В этом и заключается особая сила Джойса: он не предсказывал будущее буквально, но улавливал тенденции, чувствовал пульс времени. Его книги — это не хроники событий, а хроники чувств, не история политики, а история души. И когда Пасхальное восстание вспыхнуло, оно лишь подтвердило то, что он уже знал: общество, лишённое воли, рано или поздно найдёт выход в насилии — пусть даже это насилие будет обречено на поражение.
Так, между реальным Дублином 1916 года и литературным Дублином Джойса возникает странное, почти мистическое созвучие. Один город жил и боролся, другой — замер в вечности, но оба они говорят об одном: о боли, о надежде, о страхе и о той неумолимой силе истории, которая рано или поздно вырывается наружу, сметая всё на своём пути.
Часть 1. Поэты с винтовками: анатомия неподготовленного мятежа
Идея вооружённого выступления против Британской империи в разрезе реальных возможностей повстанцев выглядела откровенной авантюрой. Даже сами лидеры восстания — Патрик Пирс, Джеймс Коннолли, Томас Кларк — не питали иллюзий насчёт военной победы. Их расчёт строился не на стратегии, а на символике. Они верили: «кровавая жертва» пробудит нацию от спячки, встряхнёт её, заставит очнуться от многолетнего оцепенения. В их замысле не было прагматизма — только поэтика самопожертвования, романтический идеал героической смерти во имя свободы. Для них восстание было не столько военным предприятием, сколько ритуальным актом, способным пробудить национальное сознание.
План был прост до абсурда: занять несколько ключевых зданий в центре Дублина и провозгласить Ирландскую Республику. Никаких развёрнутых военных приготовлений, никаких надежд на подкрепление, никакой системы снабжения. Всё держалось на вере в то, что сам акт восстания, его драматизм и жертвенность станут катализатором общенационального подъёма. Они уповали на «моральный взрыв», способный перевернуть сознание ирландцев, заставить их увидеть: цена свободы — не абстрактное понятие, а кровь и жизнь. Но уже на старте судьба нанесла удар, который должен был заставить их задуматься.
Немецкое судно «Либау», тайком доставлявшее оружие, было перехвачено британским флотом и принудительно посажено на мель у побережья Керри. Капитан, не желая сдавать груз врагу, подорвал свой корабль вместе с двадцатью тысячами винтовок. Для повстанцев это стало катастрофой: оружие, на которое они так рассчитывали, ушло под воду. Из-за этой неудачи лидер Ирландских добровольцев Ион Макнейлл отдал приказ отменить все манёвры на Пасху. Этот приказ внёс полную неразбериху: одни подразделения получили указание разойтись, другие продолжали готовиться, третьи ждали уточнений. В рядах повстанцев воцарился хаос — люди метались между верностью приказу и долгом перед товарищами, между страхом и решимостью.
В ночь на воскресенье лидеры восстания провели экстренное совещание. Атмосфера была гнетущей: они понимали, что шансы ничтожны, что их ждёт разгром. В комнате царила тяжёлая тишина, нарушаемая лишь редкими репликами. Но Патрик Пирс настоял на продолжении, заявив: «Мы должны выйти, чтобы нас разбили, чтобы наша кровь стала семенем будущего». Эта фраза раскрывала всю суть их замысла — не победа, а ритуальное самоубийство. Они не рассчитывали удержать Дублин, не мечтали о захвате власти. Их цель была иной: показать пример, бросить вызов, заплатить кровью за право называться свободными. Пирс видел в этом восстании не военную операцию, а «священное действо», способное пробудить национальное самосознание. Он верил: даже если их дело провалится, оно оставит след в истории, станет искрой, из которой разгорится пламя.
Восстание, задуманное как общенациональное, началось лишь в Дублине и нескольких разрозненных точках страны. Утром в Пасхальный понедельник на улицы вышло менее двух тысяч человек. Многие из них даже не понимали, что участвуют в настоящем восстании. Они думали, что это обычные учения, что всё закончится через несколько часов. Некоторые бойцы шли с охотничьими ружьями, другие — с револьверами, третьи — даже с самодельными копьями. Но они шли на верную смерть, осознавая, что их жертва будет не столько военным актом, сколько мощным пропагандистским жестом. Их оружие было слабым, их позиции — уязвимыми, но их решимость казалась несокрушимой. В глазах бойцов читалась странная смесь страха и восторга — они знали, что идут навстречу судьбе, и принимали её.
Само начало восстания было отмечено комической оплошностью, которая могла бы стать эпизодом из джойсовского рассказа. Когда повстанцы заняли Главный почтамт, они обнаружили, что забыли принести флаг. Здание было взято, декларация независимости готова, но символа — триколора — не было. Пришлось срочно отправлять гонца в ближайший магазин за материалом. Ирландский триколор был сшит на скорую руку прямо в здании Почтамта, под звуки отдалённых выстрелов и нервные шутки бойцов. Один из них, вспоминая этот эпизод, позже писал: «Мы делали флаг из подручных средств, пока вокруг нас разворачивалась история». Этот момент стал символом: даже в хаосе восстания люди находили силы для творчества, для создания символов, которые объединяли бы их.
Другая курьёзная деталь — среди документов, захваченных повстанцами, оказалась коллекция редких марок. Один из лидеров, Шон Макдермотт, тщательно перепрятал её, опасаясь повреждения. Он беспокоился о сохранности филателистического собрания, пока вокруг разворачивалась драма национального масштаба. Эта смесь высокого трагизма и бытового абсурда была бы глубоко понятна Джойсу, который всегда видел в ирландской жизни причудливое переплетение пафоса и фарса. В его произведениях тоже соседствуют великие идеи и мелкие заботы, героические порывы и смехотворные детали. В этом странном контрасте проявлялась подлинная человечность повстанцев — они оставались людьми даже перед лицом смерти, сохраняли способность заботиться о мелочах, когда вокруг рушился мир.
И всё же, несмотря на нелепости и просчёты, в этих людях было нечто, что заставляло воспринимать их всерьёз. Они знали, что проиграют, но шли вперёд. Они понимали, что их имена, возможно, забудутся, но верили: их поступок останется в памяти. Они не были профессиональными солдатами, не обладали военной хитростью, но у них была страсть — та самая страсть, которая превращает заурядное событие в легенду. Их речи перед боем звучали как поэтические манифесты, а не как военные приказы. Патрик Пирс читал стихи, Джеймс Коннолли говорил о социальной справедливости, Томас Кларк вспоминал о жертвах прошлых поколений. В этих словах была сила, способная вдохновить.
Их восстание не имело шансов на успех в военном смысле, но оно стало точкой отсчёта для новой Ирландии. Оно показало, что есть люди, готовые платить самую высокую цену за свободу. И хотя их план был наивен, а действия — хаотичны, их дух оказался сильнее пушек и штыков. Они проиграли битву, но выиграли место в истории. Британские войска, превосходившие повстанцев числом и вооружением, быстро взяли верх, но моральная победа осталась за восставшими. Когда британские солдаты вошли в захваченные здания, они увидели не озлобленных врагов, а людей, готовых принять смерть с достоинством.
Так, Пасхальное восстание стало не просто эпизодом войны, а мифом, который сформировал сознание целого поколения. Оно доказало: иногда поражение может быть важнее победы, если оно зажигает сердца и пробуждает волю к борьбе. Казни лидеров восстания произвели эффект, обратный ожидаемому: вместо устрашения они вызвали волну сочувствия. Похороны погибших превратились в массовые демонстрации, а их имена стали символами сопротивления. Люди неся цветы, пели гимны, произносили речи — и в каждом слове звучало: «Они умерли за нас».
Подвиг повстанцев вдохновил новое поколение борцов. Уже в 1917–1918 годах идеи полной независимости овладели массами, а партия «Шинн Фейн» одержала триумфальную победу на выборах. В 1919 году началась война за независимость — и в её истоках явно прослеживалась тень Пасхального восстания. Молодые бойцы, идущие в бой, вспоминали слова Пирса о «семени будущего» и понимали: их борьба — это продолжение того, что начали повстанцы в 1916 году.
И в этом — его подлинное наследие, его смысл, который вышел далеко за пределы тех шести дней, когда небольшая группа людей с винтовками бросила вызов империи. Их жертва стала тем «семенем», о котором говорил Пирс. Из этого семени выросла новая Ирландия — страна, которая спустя годы добилась того, о чём мечтали повстанцы: свободы и суверенитета. История подтвердила их главный тезис: иногда нужно проиграть битву, чтобы выиграть войну. Их поражение стало началом пути, который привёл Ирландию к независимости. И в этом парадоксе — вся суть Пасхального восстания: оно было проиграно на поле боя, но выиграно в сердцах людей.
Часть 2. Шесть дней, которые потрясли Дублин: хроника осаждённого города
Активная фаза восстания продлилась с понедельника 24 апреля до полудня субботы 29 апреля. Эти шесть дней навсегда изменили облик Дублина и сознание его жителей. Город, ещё недавно спокойный и размеренный, превратился в поле боя, где каждый переулок, каждое здание стали частью смертельной шахматной партии. В первые часы мятежа британские власти пребывали в растерянности — они не ожидали столь решительных действий, не верили, что небольшая группа повстанцев осмелится бросить вызов империи. Многие чиновники считали, что это всего лишь очередная демонстрация, которая быстро угаснет. Но уже к вечеру понедельника стало ясно: город погружается в хаос.
В Дублин были стянуты огромные силы, включая артиллерию. Уличные бои превратили центр города в ад. Повстанцы, засевшие в Почтамте, Четырёх судах и на заводе «Джейкобс», оказывали ожесточённое сопротивление. Они не обладали военным опытом, но сражались с отчаянной решимостью — не за победу, а за право сказать своё слово перед лицом неизбежного поражения. Их позиции были слабы, но дух крепок. В письмах, написанных в те дни, бойцы признавались: «Мы знаем, что не выживем, но хотим, чтобы наши дети помнили: мы пытались».
Британские войска, не имея опыта городских боёв, действовали грубо и прямолинейно. Они не пытались вести переговоры, не искали обходных путей — они просто обрушили на мятежников всю мощь своей артиллерии. Командование предпочитало метод «выжженной земли»: если здание удерживали повстанцы, его уничтожали вместе с соседями. Обстрел шёл без разбора: снаряды падали на здания, где укрывались повстанцы, на соседние дома, на улицы, где ещё оставались мирные жители. Это привело к колоссальным разрушениям и пожарам, превратившим целые кварталы в дымящиеся руины. Солдаты стреляли по любому, кто появлялся в зоне видимости, не разбирая, вооружён ли человек или просто пытается спастись.
О’Коннелл-стрит, главная артерия города, известная Джойсу по его юности, была превращена в дымящиеся руины. Когда-то здесь кипела жизнь: звучали разговоры, мелькали вывески магазинов и кафе, прогуливались горожане, раздавался смех детей. Теперь же улица лежала в развалинах, заваленная обломками, окутанная дымом и пеплом. Каждый камень напоминал о том, как быстро мир может превратиться в поле битвы. На месте уютных витрин — зияющие дыры, вместо уличных фонарей — искорёженные металлические остовы. Ветер разносил пепел и обрывки газет, словно саван накрывая то, что ещё вчера было сердцем города.
Особенно трагической оказалась судьба здания Имперского отеля, где располагался штаб британских сил. Артиллерийский обстрел вызвал там пожар, который быстро распространился по этажам. Огонь пожирал роскошные интерьеры, превращая их в груду тлеющих обломков. В подвале отеля укрывались более 40 мирных жителей — они искали спасения от пуль и снарядов, но нашли смерть в огне. Некоторые пытались выбраться, но дым и обрушившиеся перекрытия отрезали пути к спасению. Этот эпизод стал символом бессмысленной жестокости войны, где жертвы оказывались по обе стороны баррикад. Свидетели вспоминали: «Мы слышали крики, но ничего не могли сделать. Город горел, и каждый крик тонул в грохоте канонады».
Всего за шесть дней погибло около 500 человек, из которых более половины составляли мирные жители. Многие гибли в перестрелках, под обстрелами и в пожарах, охвативших целые кварталы. Люди, которые утром вышли на работу, отправились за покупками или просто гуляли по улицам, внезапно оказались в эпицентре катастрофы. Они прятались в подвалах, бежали от взрывов, пытались спасти детей и стариков. Матери закрывали собой младенцев, старики тащили на плечах немощных соседей, подростки вели слепых через дым и огонь. Город, ещё вчера живший обычной жизнью, теперь стонал от боли. На улицах лежали тела, а рядом — брошенные детские игрушки, разорванные письма, разбитые чашки — осколки мирной жизни, сметённые войной.
Повседневная жизнь в осаждённом городе приобрела гротескные, почти сюрреалистические формы. В то время как на улицах гремели выстрелы, в некоторых нетронутых районах кафе и пабы продолжали работать. Люди сидели за столиками, пили чай, обсуждали происходящее, словно война была где-то далеко. Это создавало странное ощущение раздвоенности: с одной стороны — смерть и разрушения, с другой — привычная рутина, будто ничего не случилось. Одни читали газеты, где ещё не было новостей о восстании, другие играли в шахматы, третьи спорили о ценах на хлеб. Эта обыденность на фоне катастрофы казалась почти безумной, но она была необходима: люди цеплялись за привычные ритуалы, чтобы не сойти с ума.
В районе Сент-Стивенс-Грин командир повстанцев Майкл Маллин организовал не только футбольные матчи для своих бойцов, но и регулярные чаепития по расписанию. Это выглядело почти абсурдно: посреди войны, когда вокруг свистели пули и рвались снаряды, люди играли в футбол и пили чай. Но в этом была своя логика — Маллин понимал, что дух бойцов нужно поддерживать, что даже в аду нужна капля нормальности, чтобы не сойти с ума. Он говорил: «Если мы перестанем быть людьми, то зачем всё это?» Футбольные матчи проходили под грохот канонады, а чаепития — при свете керосиновых ламп, потому что электричество уже отключили. Бойцы смеялись, рассказывали шутки, вспоминали мирные дни — и в этих мгновениях они снова становились собой.
А в подвале Почтамта, под постоянным обстрелом, медсестры и добровольцы ухаживали за ранеными, создав импровизированный госпиталь. Они работали без сна и отдыха, перевязывали раны, успокаивали умирающих, пытались хоть как-то облегчить страдания. В этих стенах, сотрясаемых взрывами, царила атмосфера тихой самоотверженности — люди делали то, что должны были делать, несмотря на страх и усталость. Медсёстры пели раненым песни, чтобы отвлечь их от боли, добровольцы приносили воду и еду, а священники читали молитвы тем, кто уходил в вечность. Один из врачей позже писал: «Мы не могли спасти всех, но мы старались, чтобы никто не умер в одиночестве».
Один из повстанцев, бывший актёр, читал вслух отрывки из греческих трагедий, чтобы поднять боевой дух. Его голос звучал сквозь грохот канонады, и слова древних поэтов обретали новое значение. Он читал о героях, о судьбе, о борьбе — и это становилось своеобразным ритуалом, напоминанием о том, что они не просто мятежники, а люди, чья история войдёт в анналы. В его исполнении «Антигона» Софокла звучала как манифест, а «Агамемнон» Эсхила — как пророчество. Бойцы слушали, закрыв глаза, и на мгновение забывали о войне, погружаясь в мир высоких страстей и вечной борьбы.
Эта театральность, это смешение ужаса и эстетизма, безусловно, нашло бы отклик у автора «Улисса», который сам превращал обыденность в миф, а городские улицы — в сцену для гомеровских странствий. Джойс видел мир как переплетение высокого и низкого, трагического и смешного, героического и будничного. И в этих шести днях, когда Дублин стал ареной битвы, он мог бы увидеть ту же самую диалектику: люди, которые сражаются и умирают, но при этом пьют чай, читают стихи и играют в футбол; город, который разрушается, но продолжает жить; история, которая творится на глазах, но кажется сном, кошмаром, из которого невозможно проснуться. В каждом жесте, в каждом слове была та самая «эпифания», которую так ценил Джойс — момент, когда обыденное становится священным.
Так, Пасхальное восстание стало не просто военным столкновением, а грандиозным спектаклем, где каждый участник играл свою роль — кто-то героя, кто-то жертвы, кто-то наблюдателя. И хотя финал был предрешён, сам процесс оказался важнее исхода. Он показал, что даже в самых мрачных обстоятельствах человек способен сохранять достоинство, юмор и веру в смысл своего поступка. Люди умирали, но не сдавались; страдали, но не теряли человечности; теряли всё, но находили в себе силы идти вперёд.
И именно это делает те шесть дней не просто страницей истории, а живым мифом, который продолжает звучать в памяти Ирландии. Их эхо разносится в школьных учебниках, в народных песнях, в названиях улиц. Каждый год в апреле Дублин замирает в молчании, вспоминая тех, кто шагнул в бессмертие. Их имена высечены на камнях, их слова звучат в речах политиков, их дух живёт в сердцах тех, кто продолжает бороться за свободу. Пасхальное восстание — это не только поражение, но и победа; не только смерть, но и рождение; не только хаос, но и порядок, который возник из этого хаоса. Оно стало точкой отсчёта новой Ирландии — страны, которая научилась ценить не только результат, но и саму попытку, не только победу, но и мужество, с которым люди идут навстречу судьбе.
Часть 3. «Ирландцы-лоялисты»: неоднозначная реакция дублинцев
Широко распространён миф, будто все дублинцы с восторгом встретили восстание. Будто весь город поднялся на борьбу, будто каждый дом стал крепостью, а каждый житель — героем. Этот образ, растиражированный в поздних хрониках и художественных произведениях, рисует картину всеобщего единения — но реальность была куда сложнее и противоречивее. Жизнь, как всегда, оказалась богаче любой легенды, полнее любого мифа.
Многие жители города, особенно из рабочего класса, чьи дома и средства к существованию были уничтожены в ходе боёв, отнеслись к повстанцам с открытой враждебностью. Они не видели в них освободителей — они видели причину своих бед. Их квартиры превратились в руины, лавки сгорели, мастерские были разграблены. Люди остались без крыши над головой, без работы, без будущего. В кварталах, где каждая монета имела значение, где выживание требовало ежедневного труда, идея «кровавой жертвы во имя свободы» выглядела не героической, а безумной.
Когда лидеры восстания сдавались в субботу, их провожали не аплодисментами, а свистом и бранью. Толпы горожан, чьи жизни были разрушены, выкрикивали оскорбления в адрес пленных. Некоторые не сдерживались — плевали в них, швыряли комья грязи, кричали: «Вы сломали нашу жизнь!» Это была ярость людей, потерявших всё: крышу над головой, работу, покой, надежду на завтра. Они смотрели на повстанцев и не понимали, как можно было ради идеи разрушить их реальность. Для них восстание не стало началом новой эры — оно стало концом привычного мира.
Особенное негодование вызывал тот факт, что многие повстанцы были учителями, поэтами, драматургами — представителями интеллигенции, далёкими от нужд простого народа. В рабочих кварталах северного Дублина ходили слухи, будто восстание организовано «сынками богатых родителей», которым нечего терять. Люди говорили: «Они играют в революцию, а мы платим за это своими жизнями». Эти слова звучали горько, но в них была доля правды — разрыв между интеллектуалами, мечтавшими о свободе, и рабочими, боровшимися за выживание, оказался слишком велик. Для одних свобода была абстрактной идеей, для других — роскошью, которую нельзя себе позволить.
Реальная картина была сложнее. Среди повстанцев действительно были рабочие, ремесленники, люди из тех самых кварталов, где сейчас кипела ненависть. Многие сражались не из романтических побуждений, а потому что устали от нищеты, от несправедливости, от ощущения, что их голоса никогда не услышат. Но именно образ «поэта с винтовкой» стал доминирующим в общественном восприятии. Этот образ, одновременно трогательный и раздражающий, мешал людям увидеть в повстанцах своих. Они казались чужими — слишком образованными, слишком увлечёнными абстракциями, слишком далёкими от повседневных забот. Их речи о национальной гордости звучали странно в кварталах, где главной заботой было накормить детей.
Однако эта картина резко изменилась в течение нескольких недель после подавления восстания. То, что казалось концом, стало началом чего-то нового. Ключевую роль в этом сыграла жестокая реакция британских властей. Непосредственно после сдачи начались массовые аресты. В ходе них было задержано около 3.500 человек, многие из которых не имели никакого отношения к восстанию. Люди исчезали по доносам, по подозрению, по случайному совпадению. Например, кого-то забирали лишь потому, что он жил рядом с домом, где укрывались повстанцы, или потому, что носил похожую одежду. Страх расползался по городу, превращая вчерашних равнодушных наблюдателей в потенциальных жертв.
Но главным поворотным моментом стали казни. В течение десяти дней в тюрьме Килмейнхем были расстреляны пятнадцать лидеров восстания. Среди них был и раненый Джеймс Коннолли, которого пришлось привязать к стулу, потому что он не мог стоять. Его ноги были раздроблены в бою, он испытывал невыносимую боль, но даже в последние минуты сохранял достоинство. Этот факт потряс даже тех, кто раньше осуждал повстанцев. Видеть, как убивают человека, который не может даже встать, — это ломало привычные представления о справедливости и чести. Люди спрашивали себя: «Если так поступают с раненым, что ждёт остальных?»
Интересный психологический нюанс — казни проводились ранним утром, когда город только просыпался. Звуки залпов были слышны в соседних районах. Местные жители начинали день с этого зловещего звука, который эхом отзывался в каждом доме. Птицы замолкали, дети прижимались к матерям, старики крестились. Это создавало атмосферу постоянного траура. Утро больше не приносило надежды — оно приносило память о смерти. В кафе перестали смеяться, в пабах приглушали голоса, на улицах люди переглядывались с тревогой. Каждый понимал: сегодня казнили их, завтра могут прийти за нами.
Эти казни, проводимые в тайне и с соблюдением всей армейской бюрократии, превратили мятежников из непопулярных авантюристов в национальных мучеников. Вчерашние «поэты с винтовками» стали символами жертвенности, а их смерть — доказательством жестокости империи. Общественное мнение переломилось практически мгновенно. Люди, которые ещё недавно плевали в пленных, теперь носили траур по казнённым. Те, кто осуждал восстание, теперь видели в нём акт героизма. Матери, потерявшие дома, начали приносить цветы к местам, где стояли повстанцы. Рабочие, ругавшие интеллектуалов, теперь цитировали их последние слова.
Тот самый Пирс, которого освистывали при сдаче, стал символом жертвенности. Его слова о «крови, которая станет семенем будущего», обрели новый смысл. Теперь уже не важно было, насколько наивны были его идеи или как плохо спланировано восстание — важно было то, что он и его товарищи заплатили жизнью за свою веру. Их смерть стала тем зеркалом, в котором Ирландия увидела себя: страну, где люди готовы умирать за идею, где память сильнее страха, где поражение может стать началом победы.
Так, парадоксальным образом, британские власти сами создали миф, против которого боролись. Жестокость, призванная подавить дух сопротивления, лишь разожгла его. Казни, задуманные как предупреждение, стали призывом к действию. А те, кого считали оторванными от народа интеллектуалами, превратились в мучеников, объединивших Ирландию в её горе и гневе. Солдаты, стрелявшие в повстанцев, не понимали, что каждая пуля высекает имя казнённого на стенах национальной памяти.
Этот перелом показал, как легко меняется восприятие истории. Сегодня — осуждение, завтра — почитание. Сегодня — плевок, завтра — цветок на могилу. И в этой переменчивости кроется одна из главных истин Пасхального восстания: иногда нужно умереть, чтобы стать услышанным. Иногда нужно проиграть, чтобы победить. Иногда нужно разрушить город, чтобы пробудить нацию. И иногда нужно быть «поэтом с винтовкой», чтобы люди, наконец, увидели в тебе не чудака, а брата, готового отдать жизнь за их будущее.
История восстания стала уроком: насилие порождает сопротивление, а жестокость — память. Память, которая живёт дольше пушек, громче выстрелов, сильнее страха. Память, которая превращает поражение в легенду, а легенду — в основу новой страны.
Часть 4. Призраки в тексте: как Джойс предсказал восстание
Хронологически Джеймс Джойс не мог знать о Пасхальном восстании, работая над «Дублинцами» или «Портретом художника в юности». Он покинул Ирландию задолго до событий 1916 года — в 1904-м, — и его книги создавались в отрыве от кипящей политической жизни острова. Однако его произведения — это точнейший диагноз социально-психологических условий, которые в конечном счёте и породили восстание. Мотив паралича, пронизывающий весь сборник «Дублинцы», — не просто метафора, не изящная литературная фигура. Это почти клиническое описание состояния общества, замороженного между прошлым и будущим, лишённого воли к действию, скованного страхом и привычкой к компромиссам.
Джойс сам сформулировал замысел «Дублинцев»: «Я пытался представить жизнь Дублина на суд беспристрастного читателя в четырёх аспектах: детство, отрочество, зрелость, общественная жизнь». Для него Дублин был не просто родным городом — он стал микрокосмом всей Ирландии, а его жители — носителями общего духовного недуга. Паралич для писателя — символ косности, низкопоклонства, культурной отсталости, бездуховности, разъедавших ирландское общество. В рассказе «Сёстры», открывающем сборник, слово «паралич» звучит как лейтмотив: оно обозначает не только болезнь священника отца Флинна, но и общее состояние мира, в который вступает ребёнок. Чаша для причастия, разбитая по неосторожности, становится символом утраченной духовной полноты — Джойс видит в ирландской религии пустоту, прикрытую обрядовыми формами.
Герои Джойса бесконечно разочарованы. Они мечтают о побеге, как герой рассказа «Аравия», но их порывы гаснут, столкнувшись с суровой реальностью. Они хотят вырваться из душной повседневности, но не находят в себе сил разорвать круг обыденности. Их желания остаются мечтами, их надежды растворяются в рутине. В этом — суть того паралича, который Джойс видел в ирландской жизни начала XX века. Он не осуждал своих героев, не выносился над ними с моральным вердиктом — он просто показывал, как люди живут в состоянии вечного ожидания, не решаясь сделать шаг вперёд. Даже когда степень нравственного падения кажется необратимой — как у клерка Фэррингтона в «Личинах», — автор заставляет читателя понять причины краха, разглядеть человеческое в самом «отпетом» человеке.
В рассказе «После гонок» молодые ирландцы проводят время с иностранцами, пьянствуют, играют в азартные игры, демонстрируя полную оторванность от национальных проблем. Они не думают о будущем страны, не спорят о политике, не строят планов — они просто прожигают жизнь. Этот образ «потерянного поколения» как нельзя лучше отражал настроения той молодёжи, которая позже составила костяк восстания. Многие из них прошли через тот же путь — от аполитичного времяпрепровождения к радикальному национализму. Сначала было безразличие, потом — разочарование, затем — гнев. И наконец — решение действовать, даже если это действие обречено на поражение. В «Дублинцах» Джойс зафиксировал ту самую точку замерзания, из которой позже вырвался поток бунта.
В «Портрете художника в юности» Стивен Дедал произносит знаменитые слова: «Я попытаюсь выразить себя в какой-нибудь жизни или искусстве настолько свободно, насколько смогу… используя для своей защиты единственное доступное мне оружие — молчание, изгнание и хитрость». Этот манифест эстетического бегства был прямым отрицанием того пути, который выбрали повстанцы. Стивен выбирает не борьбу, а уход; не жертву, а самосохранение; не громкое слово, а тихое творчество. Он предпочитает молчание вместо выстрела, изгнание вместо окопов, хитрость вместо открытого противостояния. Его путь — это сознательный отказ от участия в политической борьбе ради сохранения творческой свободы.
Джойс и Патрик Пирс были антиподами. Один видел спасение в уходе и творчестве, другой — в жертве и действии. Один стремился сохранить себя, другой был готов отдать жизнь за идею. Но при этом оба они реагировали на одну и ту же болезнь — на тот духовный паралич, который разъедал ирландское общество. Их пути разошлись, но источник их беспокойства был общим. Джойс, несмотря на любовь к Ирландии, испытывал к ней сложное чувство: он сострадал её слабостям, но одновременно ненавидел их. Он считал, что попытки изменить ситуацию через политические программы — лишь борьба амбиций, а не реальное действие.
Стивен Дедал, бредущий по грязным пляжам Сант-Стивенс-Грин (где в 1916 году шли бои), — это призрак того интеллектуала, который мог бы остаться и взяться за оружие. В нём есть потенциал бунтаря, но он выбирает иной путь — путь художника, путь самосознания. Джойс уловил кипящую под спудом энергию отчаяния, которая и выплеснулась в Пасхальную неделю. Он не предсказал восстание в буквальном смысле — он описал почву, на которой оно выросло. В его текстах нет прямых призывов к революции, нет политических лозунгов, нет героизации насилия. Но есть нечто более важное — понимание того, как накапливается напряжение, как зреет недовольство, как из апатии рождается ярость.
Он показал, что даже в самых обыденных сценах — в разговорах в пабе, в семейных ссорах, в мелких разочарованиях — везде таится потенциал взрыва. Например, в «Облачке» Крошка Чендлер мечтает о творчестве, но его мечты разбиваются о прозу жизни. В «Эвелин» героиня колеблется между долгом и желанием сбежать — и в итоге остаётся, скованная привычкой. Эти мелкие драмы складываются в общую картину духовного застоя, где каждый шаг вперёд требует преодоления невидимой стены.
Интересно, что Джойс, будучи сам выходцем из Ирландии, сознательно дистанцировался от национальной борьбы. Он уехал, он выбрал изгнание, о чём прямо говорил через своего героя. Но именно эта дистанция позволила ему увидеть Ирландию как бы со стороны, разглядеть её недуги, её страхи, её скрытые желания. Он не был пропагандистом, не был агитатором — он был наблюдателем, но его наблюдение оказалось пророческим. Его позиция художника заключалась в том, что вмешательство в политику лишает творца свободы: «Художник должен стремиться к изображению нерешённых сиюминутных эмоций, состояний человека».
Его произведения стали зеркалом, в котором Ирландия увидела себя — не героическую и величественную, а растерянную, скованную, раздираемую противоречиями. И в этом зеркале отразилась не только Ирландия начала века, но и та Ирландия, которая вскоре возьмёт в руки оружие. Потому что восстание — это не внезапный взрыв, а итог долгого процесса, в котором каждый день, каждый разговор, каждое разочарование складывались в общую картину. В последнем рассказе «Дублинцев» — «Мёртвые» — Габриел Конрой осознаёт, что его показная любовь к родине — лишь поза. Умерший Майкл Фюрей, простоявший под дождём у окна возлюбленной, оказывается единственно «живым» среди духовных мертвецов: он руководствовался законом любви, а не конформизмом. Эта сцена — ключ к пониманию того, как из личной драмы рождается национальная трагедия.
Так, Джойс не предсказал будущее в смысле точного прогноза. Но он предсказал его в смысле понимания причинно-следственных связей. Он показал, как общество, лишённое воли, рано или поздно находит выход в насилии — даже если это насилие выглядит как ритуальная жертва. Он описал мир, где молчание художника и выстрел повстанца — это две стороны одной трагедии, два способа сказать: «Мы существуем». И в этом — подлинная сила его прозы: она не даёт ответов, но заставляет видеть то, что обычно остаётся невидимым. Его книги — не хроника событий, а анатомия души нации, застывшей на пороге перемен.
Часть 5. Отзвуки взрыва: восстание и «Улисс»
Хотя действие «Улисса» разворачивается 16 июня 1904 года — за двенадцать лет до Пасхального восстания, — тени грядущих событий уже ложатся на текст, словно едва заметные штрихи на полотне. Роман наполнен политическими спорами, в которых то и дело проскальзывают радикальные ноты. Эти разговоры в пабах, на улицах, в гостиных — не просто фон, а предвестие бури. В них слышится нарастающее напряжение, тот самый подспудный гул недовольства, который позже вырвется наружу. Джойс не вставляет в текст лозунги и манифесты, но через бытовые диалоги, обрывки фраз, мимоходные замечания передаёт дух времени — ощущение, что почва под ногами начинает дрожать.
Особенно показательна сцена в эпизоде «Циклопы». Спор в баре достигает накала: собеседники обмениваются резкими репликами, звучат обвинения, сарказм, гневные выпады. Но внезапно разговор обрывается появлением кареты, уносящей в неизвестность некое высокопоставленное лицо. Этот момент — словно микромодель того, что произойдёт в 1916 году. Внезапное вторжение непонятной власти, ощущение бессилия перед лицом безличной силы, резкий обрыв живого диалога — всё это создаёт предчувствие грядущей катастрофы. Джойс не пророчит напрямую, но тонко намечает контуры будущего, позволяя читателю уловить тревожные вибрации времени. В этой сцене нет ни намёка на конкретные события восстания, но есть то, что важнее: атмосфера ожидания, в которой каждый жест, каждое слово несут в себе заряд потенциальной вспышки.
Но самый глубокий след восстание оставило не столько в содержании романа, сколько в самом процессе его создания. Джойс начал работу над «Улиссом» в 1914 году и продолжал писать его в том числе и в 1916-м, когда новости о восстании и его подавлении докатывались до Цюриха. Для писателя, который стремился с фотографической точностью воссоздать город дня 1904 года, вести о разрушении Дублина стали настоящим потрясением. Он следил за событиями издалека, через газеты, письма, слухи, и каждое сообщение о руинах, пожарах, казнях отзывалось в нём острой болью.
В архивах сохранилось письмо Джойса к его тёте, где он с ужасом пишет: «Мой бедный Дублин! Они превратили его в руины. Теперь он будет жить только в моей книге». Эти слова раскрывают глубину его переживаний. Его Дублин — не абстрактный образ, а живой организм, знакомый до мелочей: улицы, пабы, вывески, голоса горожан. Он помнил, как пахнет утро на набережной Лиффи, как звучит смех в «Ормонд-отеле», как выглядят витрины на Графтон-стрит. И теперь всё это исчезало, стиралось с лица земли. Оставалось лишь одно — сохранить его в слове, запечатлеть в тексте, чтобы город продолжил существовать хотя бы на страницах романа.
Интересно, что некоторые детали разрушений нашли отражение в тексте «Улисса». Например, описание вывесок и магазинов на О’Коннелл-стрит становится своеобразным каталогом уничтоженных заведений. Джойс буквально сохранял в слове то, что было уничтожено снарядами. Каждое название, каждая мелочь — это не просто художественный приём, а акт памяти, попытка противостоять забвению. В романе можно встретить упоминания о пекарнях, лавках, кофейнях, которые к моменту публикации уже исчезли. Это как если бы писатель составлял инвентарную опись утраченного мира, фиксировал каждую деталь, пока она ещё жива в его памяти.
Это придало работе над «Улиссом» новый, почти элегический смысл. Если поначалу роман задумывался как хроника одного дня, то теперь он стал ещё и памятником ушедшей эпохе. Джойс писал не только о настоящем — он писал о прошлом, которое уже исчезало на глазах. Его текст обрёл двойную перспективу: он одновременно фиксирует мгновение и оплакивает утрату. В каждой строке чувствуется не просто наблюдательность художника, но и горечь человека, осознающего, что мир, который он любит, больше никогда не будет прежним.
Ещё один любопытный аспект — отношение Джойса к главным действующим лицам восстания. Хотя он и критиковал их методы, считал их жест политически наивным и обречённым, он глубоко уважал Патрика Пирса как поэта и филолога. В «Поминках по Финнегану» можно обнаружить несколько скрытых отсылок к работам Пирса по ирландскому языку. Эти аллюзии не бросаются в глаза, но они есть — как знак признания культурного вклада человека, которого Джойс не мог поддержать как политика. Для него Пирс был не столько лидером мятежников, сколько носителем языка, хранителем словесности, человеком, который понимал силу слова.
Эта сложная амбивалентность — презрение к политическому жесту, но уважение к культурной работе — характерна для всей позиции Джойса по отношению к ирландскому национализму. Он не отрицал важность национальной идентичности, но видел её не в лозунгах и баррикадах, а в языке, литературе, памяти. Для него Ирландия была не столько политической идеей, сколько живым организмом, сотканным из историй, голосов, улиц, запахов, звуков. Он верил, что настоящая свобода — это свобода слова, свобода творчества, а не свобода от власти. В его текстах нет призывов к оружию, но есть настойчивое утверждение: культура сильнее политики, потому что она живёт дольше.
В «Улиссе» можно найти и другие отголоски исторических потрясений. Например, образ Блума — еврея в католической Ирландии — становится метафорой отчуждения, которое испытывали многие ирландцы в условиях колониального господства. Его одиночество, его попытки найти своё место в мире отражают общую растерянность нации, стоящей на пороге перемен. А эпизоды, где герои сталкиваются с предрассудками и ксенофобией, показывают, как легко ненависть проникает в повседневность, превращая соседей во врагов.
И в этом смысле «Улисс» стал не просто романом, а своего рода антипамятником. Он не прославляет героев и не осуждает мятежников — он сохраняет мир, который они пытались изменить. Он фиксирует не события, а атмосферу, не факты, а ощущения. Он показывает, как история проникает в повседневность, как будущее рождается из мелочей настоящего. В нём нет батальных сцен, нет описаний сражений, но есть нечто более важное — понимание того, как меняется сознание людей, как накапливается напряжение, как из молчания рождается крик.
Так, восстание 1916 года не стало прямым сюжетом «Улисса», но оно стало его невидимым фоном, его подспудным мотивом. Оно напомнило Джойсу — и читателю — о хрупкости мира, о том, как быстро может измениться всё, что кажется незыблемым. О том, что города могут превратиться в руины, люди — в тени, а память — в единственный способ удержать прошлое. И о том, что единственное, что остаётся, когда рушатся здания и умирают люди, — это слово. Слово, которое способно сохранить то, что уже ушло, и дать ему новую жизнь.
«Улисс» — это не хроника событий, а хроника чувств. Это книга о том, как люди живут в ожидании перемен, как они боятся и надеются, как они пытаются найти себя в мире, который постоянно меняется. И в этом её подлинная сила: она не рассказывает о восстании, но объясняет, почему оно стало возможным. Она показывает, что революция начинается не на баррикадах — она начинается в умах и сердцах, в разговорах в пабе, в молчании на улице, в мыслях, которые мы не решаемся высказать вслух.
Заключение
Пасхальное восстание 1916 года стало точкой бифуркации в ирландской истории — моментом, когда национальное самосознание перешло из состояния пассивного недовольства в фазу активной и кровавой борьбы. До этого десятилетия шли разговоры, писались петиции, велись парламентские баталии, но всё оставалось на уровне слов. Теперь же слова сменились выстрелами, а мечты — кровью. Это был перелом, после которого уже невозможно было вернуться к прежней вялой полуоппозиции.
Джеймс Джойс, физически отсутствуя в Ирландии — он жил в Цюрихе, — духовно присутствовал в самом сердце этих событий через свои тексты. Он не предсказал конкретную дату или набор событий; он диагностировал болезнь, симптомом которой и стало это отчаянное восстание. В «Дублинцах» и «Портрете художника в юности» он показал общество, замороженное в нерешительности, скованное страхом и привычкой к компромиссам. Его герои мечтают о побеге, но не находят сил действовать. Они чувствуют, что что-то не так, но не знают, как это исправить. Именно из этой почвы и выросло восстание — как попытка разорвать круг паралича.
Ирония истории заключается в том, что восстание, направленное против британского владычества, во многом использовало те же риторические и символические приёмы, что и британская имперская культура. Культ жертвенности, воинской доблести, патриотического долга — всё это было заимствовано и переосмыслено в ирландском контексте. Повстанцы говорили о самопожертвовании, о чести, о служении высшей цели — и в этом они невольно повторяли язык той самой империи, против которой боролись.
Джойс, всегда остававшийся скептиком по отношению к любым формам пафоса, вероятно, видел и эту двусмысленность. Он не верил в героические жесты, не обольщался красивыми словами, не принимал на веру лозунги. Для него любая риторика была подозрительна — он знал, как легко высокие идеи превращаются в пустые фразы. И в этом его позиция резко отличалась от позиции повстанцев, которые верили, что их жертва изменит мир.
Его Дублин — город духовного паралича, мелочных интересов и подавленных желаний — был той самой Ирландией, которая в конечном счёте породила своих мучеников. Это не город героев и не город злодеев — это город обычных людей, живущих обычной жизнью, но в которой зреет нечто большее. В их разговорах, их ссорах, их мелких радостях и горестях накапливается энергия, которая однажды вырвется наружу. Восстание было попыткой разорвать этот круг, вырваться из джойсовского кошмара повседневности через единый, яркий, пусть и самоубийственный жест.
По иронии судьбы, именно после 1916 года Ирландия начала стремительно меняться, двигаясь к независимости. То, что казалось невозможным до восстания, стало реальностью: переговоры, договоры, обретение суверенитета. Но в то время как страна шла вперёд, менялась, перестраивалась, Джойс в своём «Улиссе» навсегда сохранил её прежний, вечный облик. Его роман — это памятник ушедшей эпохе, застывший снимок Дублина 1904 года, который уже никогда не вернётся.
Его работа и восстание стали двумя разными, но взаимосвязанными ответами на один и тот же национальный кризис. Один ответ — через действие и кровь. Повстанцы выбрали путь жертвы, путь открытого противостояния, путь, который ведёт к разрушению и перерождению. Другой ответ — через память и слово. Джойс выбрал путь сохранения, путь фиксации реальности, путь, который позволяет увидеть то, что обычно остаётся незамеченным.
Эти два пути не противоречат друг другу — они дополняют друг друга. Без восстания Ирландия, возможно, так и осталась бы в состоянии паралича, о котором писал Джойс. Без текстов Джойса мы бы потеряли ту самую повседневность, из которой выросло восстание. Одно даёт нам историю, другое — память о ней. Одно показывает, как меняется мир, другое — как он выглядит изнутри, в мельчайших деталях.
Так, Пасхальное восстание и «Улисс» стали двумя сторонами одной медали — двумя способами осмысления ирландской судьбы. Одно — это крик, вырвавшийся наружу. Другое — тихий шёпот, сохранившийся на страницах книги. И вместе они создают полную картину: картину страны, которая борется, страдает, меняется, но при этом остаётся собой.
Свидетельство о публикации №225112700941