А мама будет рядом...

       Одна из историй моей новой книги Все грани безумия            
"А мама будет рядом..."
Глава 1
Утро Николая Петровича начиналось, как часы, отмеренные десятилетиями. Ровно в семь тридцать он просыпался без будильника – внутренний механизм, отлаженный годами инженерной точности и пенсионной размеренности. Солнечный луч, упрямо пробивавшийся сквозь щель между тяжелыми портьерами, золотил пылинки в воздухе и падал на пустую половину кровати. Там, где пять лет назад еще лежала Анна. Николай на секунду задержал взгляд на безупречно заправленной подушке, ощутив знакомое, тупое сжатие под ребрами. Тоска. Но утро не ждало.
Он встал, натянул теплый халат (осень уже дышала в окна прохладой) и направился на кухню. Ритуал чаепития был священен. Заварочный чайник – фаянсовый, с трещинкой, подарок Анны на тридцатилетие – стоял на своем месте. Коробка с любимым «Краснодарским» чаем – тоже. А вот очков... Очков не было.
Николай Петрович поморщился. Куда же он их опять положил? Вчера вечером читал газету в гостиной. Он методично обыскал стол: под газетами, за хлебницей, в ящике со столовыми приборами. Ничего. Прошел в гостиную – проверил тумбочку у кресла, полку с книгами. Пусто. Нахмурившись, он вернулся на кухню, открыл холодильник за молоком для каши... и замер.
На верхней полке, аккурат между баночкой с солеными огурцами и маслом, лежали его очки. Прозрачные пластиковые дужки выглядели нелепо на фоне продуктов.
"Что за черт?" – вырвалось у него вслух. Он взял очки. Стекло было холодным, слегка запотевшим. Как они сюда попали? Он абсолютно не помнил этого момента. В голове – зияющая пустота. Николай Петрович тряхнул головой, будто отгоняя назойливую муху. "Старость, склероз, – буркнул он себе под нос, надевая очки. – С кем не бывает?" Но внутри что-то едва заметно дрогнуло. Не страх еще, а скорее досадливое недоумение, легкий холодок под лопатками. Он с усилием прогнал это ощущение, сосредоточившись на привычных действиях: плита, каша, заварка чая. Руки сами знали, что делать.
После завтрака – еще один ритуал. Прогулка в парк. Николай Петрович любил это время: еще не многолюдно, воздух свеж, деревья окрашены в огненные осенние краски. Он взял свой верный «Зенит» – подарок сына на пятидесятилетие. Фотография была его страстью, связью с миром, способом остановить ускользающее время. Сегодня он хотел снять паутинку, сверкающую росой на багряном клене у входа.
Дорога была знакомой до каждой трещинки на асфальте. Но, подойдя к привычному перекрестку, Николай Петрович вдруг... замешкался. Где повернуть? Налево, к парку? Или прямо? Он стоял, оглядываясь, чувствуя, как легкая паника начинает подниматься из живота к горлу. Знакомые дома, вывеска магазина «Рассвет» – все на месте, но связь между ними и нужным направлением почему-то оборвалась. Как будто карта в голове смялась.
"Николай Петрович? Все в порядке?" – услышал он голос. Это была соседка снизу, Галина Сергеевна, выгуливающая таксу. Она смотрела на него с легким беспокойством.
"Да что вы, Галина Сергеевна, все прекрасно! – поспешно ответил он, заставляя себя улыбнуться. – Просто... осенью листву разглядывал. Красиво же!" Он махнул рукой в сторону парка, куда интуитивно повернул, будто так и планировал. – Иду снимать."
"А, ну да, вы же наш фотограф! – успокоилась соседка. – Удачных кадров!" Она пошла своей дорогой, а Николай Петрович, сердце которого все еще учащенно билось, углубился в парк. Паника отступила, сменившись стыдом и растерянностью. "Что это было? – думал он, машинально наводя объектив на сияющую росой паутину. – Неужели и правда...?"
Щелчок затвора прозвучал успокаивающе. Он сделал еще несколько кадров: стайку воробьев, скамейку под золотым кленом, тропинку, убегающую вглубь парка. Мир снова обрел ясность. На обратном пути дорога домой не вызывала сомнений. Инцидент с перекрестком казался досадной мелочью, почти забытой.
Дома он проявил пленку – это был его личный медитативный процесс в ванной, превращенной в темную комнату. Запахи проявителя и фиксатора, красный свет фонаря – все это возвращало ощущение контроля, мастерства. Потом он сел в свое кресло у окна, где свет был лучше, чтобы разглядеть негативы. Рядом, на маленьком столике, стояла старая фотография в деревянной рамке: он сам, лет пяти, рядом с матерью. Строгая женщина в темном платье смотрела в объектив без улыбки, но ее рука крепко держала его за плечо. На обороте, детским корявым почерком, было выведено: "Мама. А мама будет рядом когда все закончится." Он помнил, как написал это в порыве детского страха после какого-то страшного сна, а мама, найдя надпись, лишь вздохнула и крепче прижала его к себе. Эта фраза стала их маленьким, тайным оберегом.
Николай Петрович взял рамку в руки, провел пальцем по пожелтевшему картону. Мама... Она умерла давно, когда он был еще студентом. Но в этот момент, глядя на ее серьезное лицо, он вдруг ощутил острую, почти физическую потребность в ее присутствии. Не в Аниной нежности, а именно в этой, материнской, твердой и безусловной защите. От чего? От непонятной забывчивости? От холода одиночества по утрам? От смутной тревоги, которая, как тень, следовала за ним после случая с перекрестком?
Он поставил фотографию на место, рядом с маленькой фарфоровой статуэткой ангела, которую любила Анна. Вечер тянулся медленно. Николай Петрович попытался читать газету, но слова расплывались, смысл ускользал. Он отложил ее, включил телевизор – какой-то шумный сериал, только раздражал. В голове крутились обрывки мыслей: очки в холодильнике, перекресток, холодный страх растерянности, лицо матери на фотографии...
Тиканье старых настенных часов в прихожей заполняло тишину квартиры. Николай Петрович сидел в своем кресле, глядя в темнеющее окно, где уже зажигались огни в домах напротив. Усталость накатывала волной, тяжелая, нездоровая. Он чувствовал себя выжатым, опустошенным. И вдруг, совершенно неожиданно, из самой глубины этой усталости и тишины, всплыли слова. Не его нынешние мысли, а эхо из далекого детства, голос маленького Коли, который боялся темноты:
"А мама будет рядом когда все закончится..."
Он прошептал это вслух. Голос звучал чужим, удивленным. Почему именно сейчас? Почему эта фраза? Что должно "закончиться"? Его день? Его ясность? Его жизнь?
Николай Петрович вздрогнул, оглянулся по сторонам, как будто боясь, что кто-то услышал его глупый шепот. Квартира была пуста и тиха. Только часы мерно отсчитывали секунды. Он сжал подлокотники кресла, пытаясь ухватиться за что-то реальное, настоящее. Но фраза висела в воздухе, как навязчивый мотив, обещая странное утешение и навевая непонятный, леденящий душу страх. Он закрыл глаза, и перед ним снова встало строгое, любимое лицо матери на старой фотографии. "А мама будет рядом..." – подумал он уже беззвучно, и в этом не было детской уверенности, только вопрос и щемящая, необъяснимая тоска.
Глава 2
Недели, последовавшие за тем странным утром с очками в холодильнике и шепотом детской фразы в кресле, превратились для Николая Петровича в напряженную игру в прятки с самим собой. Тревога, поселившаяся в груди холодным камнем после визита к врачу (пока лишь терапевту, который отмахнулся: "Возраст, Николай Петрович, попейте витаминки!"), требовала действий. Он решил бороться. Системно, по-инженерному.
Он завел толстую тетрадь в синей клеенчатой обложке. "Память", – вывел он на первой странице твердым, еще уверенным почерком. Туда скрупулезно записывалось все:
Распорядок дня (7:30 - подъем, 8:00 - завтрак, 9:30 - прогулка с фотоаппаратом...).   Список покупок (молоко, хлеб, яблоки, "Краснодарский" чай – подчеркнуто дважды).
Важные даты (День рождения Ольги – 12 ноября, Марка – 3 мая, годовщина смерти Анны – 17 марта...).
Места, куда он положил вещи (Очки – тумбочка в гостиной. Паспорт – верхний ящик письменного стола).
Идеи для фотосъемок (Паутина с росой на дубе у фонтана. Старая лавочка в конце аллеи. Воробьи у кормушки).
Тетрадь стала его щитом, его опорой. Он сверялся с ней по десять раз на дню, испытывая жгучее удовлетворение, когда реальность совпадала с записанным. "Вот видишь, – говорил он себе, листая страницы, – все под контролем. Просто нужно быть организованнее". Ощущение возвращающейся власти над жизнью было сладким наркотиком. Он даже позвонил Ольге, чтобы похвастаться своей "системой", отмахнувшись от ее осторожных расспросов о самочувствии: "Да брось, Олюш, все в порядке! Я теперь как швейцарские часы!"
Но болезнь, этот тихий сапер, уже подтачивала его оборону.
Первой серьезной трещиной стало происшествие в среду. Николай Петрович отправился в центр, в архив – подтвердить кое-какие данные для своей давней статьи по истории городского водопровода (еще один проект, призванный доказать, что его мозг в полном порядке). Дорога была знакомой, он ездил туда десятки раз. Он вышел из автобуса на привычной остановке, огляделся... и понял, что не знает, куда идти. Знакомые здания казались чужими, вывески сливались в нечитаемую абстракцию. Паника, холодная и липкая, охватила его с новой силой. Он засуетился, пошел наугад, потом в другую сторону, чувствуя, как потеют ладони и учащенно бьется сердце. Время потеряло смысл. Он бродил по незнакомым переулкам (оказавшимся всего в двух кварталах от цели), пока случайно не наткнулся на знакомый памятник. Только тогда, как по волшебству, карта в голове сложилась. Он добрался до архива, но чувствовал себя выжатым и униженным. "Потерянный час", – записал он вечером в тетрадь, стараясь не думать о том, что это могло быть и два, и три.
Ольга приехала в воскресенье, как обычно, с пирогами. Николай Петрович встретил ее у двери, стараясь выглядеть бодрым. Но что-то в его глазах, в чуть замедленных движениях, насторожило дочь.
"Пап, как дела? Как твоя система?" – спросила она, разгружая сумки на кухне.
"Отлично! – бодро ответил он, суетливо расставляя чашки. – Все по плану. Вчера даже в архив съездил, материал нашел!"
"В архив? Один?" – Ольга приостановилась, смотря на него.
"Ну да, один! – он почувствовал раздражение. – Я что, ребенок? Дорогу знаю как свои пять пальцев!" Он гордо потыкал себя в грудь.
"Просто... ты давно не ездил в центр – осторожно заметила Ольга.
"Ничего не изменилось! – отрезал он резче, чем хотел. – Я прекрасно доехал и вернулся!" Он отвернулся, чтобы скрыть дрожь в руках. Воспоминание о том "потерянном часе" всплыло с мучительной ясностью.
Разговор за чаем шел тяжело. Николай Петрович путал имена соседей, перескакивал с темы на тему, несколько раз замолкал, теряя нить. Ольга терпеливо возвращала его, но тревога в ее глазах росла. Он видел это и злился – и на себя, и на нее. Зачем она смотрит так? Как на больного?
"Пап, а помнишь, мы с тобой в прошлое воскресенье договаривались, что сегодня поедем на дачу, проветрим дом?" – спросила Ольга, отламывая кусочек пирога.
Николай Петрович замер. Воскресенье? Дача? В памяти – пустота. Никаких договоренностей. Он лихорадочно перебрал страницы своей мысленной "тетради". Ничего.
"Нет, – сказал он резко, отодвигая тарелку. – Не договаривались. Ты что-то путаешь, Оля. Или придумываешь." Голос его звучал неожиданно колко.
"Папа, мы точно договаривались! – настаивала Ольга, ее голос тоже зазвенел. – Ты сам сказал: 'В воскресенье съездим'. Я специально машину мужа взяла!"
"Я ничего такого не говорил! – Николай вскочил, чашка звякнула о блюдце. – Ты мне не веришь? Думаешь, я уже совсем дряхлый старик, который ничего не помнит?!" Его лицо побагровело. Страх перед провалом в памяти мгновенно трансформировался в ярость. Он чувствовал, как его обвиняют, ловят на лжи. "Вот моя тетрадь! – он схватил синюю тетрадь и швырнул ее на стол перед дочерью. – Смотри! Никакой дачи там нет! Ничего нет! Я все записываю! Ты что, думаешь, я вру?!"
"Папа, я не это... – Ольга встала, ее лицо побелело. – Я просто... Я волнуюсь! Ты забываешь вещи, ты потерялся в центре... Я звонила в архив, там сказали, ты пришел позже, выглядел растерянным!"
Николай Петрович почувствовал, будто его ударили в живот. Она следила за ним? Звонила? Проверяла? Унижение и гнев достигли предела.
"Ты... ты шпионишь за мной?! – прошипел он, сжимая кулаки. – Ты считаешь меня сумасшедшим? Идиотом? Которого нужно контролировать?!" Он задыхался. Мир вокруг поплыл. "Убирайся! – крикнул он, не узнавая собственный голос, хриплый от ярости. – Сейчас же убирайся из моего дома! И не смей сюда возвращаться со своими подозрениями!"
Ольга отшатнулась, будто от пощечины. В ее глазах мелькнули боль, страх и... что-то еще, самое страшное – жалость. Эта жалость добила его.
"Папа... пожалуйста..." – прошептала она, протягивая руку.
"Вон! – рявкнул он, указывая на дверь. – Я сказал – вон! Я не нуждаюсь в твоей опеке и твоей жалости!"
Ольга медленно, как во сне, собрала свою сумку. Она посмотрела на него – долгим, пронзительным взглядом, полным невысказанной любви и ужаса перед тем, что происходит. Потом развернулась и вышла, тихо прикрыв дверь.
Николай Петрович стоял посреди кухни, трясясь от невыплеснутой ярости и охватившего его леденящего страха. Тишина после ее ухода оглушала. Он подошел к окну, увидел, как она садится в машину и опускает голову на руль. Плечи ее содрогались. Он знал – она плачет. И это знание причиняло ему физическую боль, смешанную с острой жалостью к самому себе.
Он опустился на стул, закрыл лицо руками. В голове гудело. Он забыл про дачу. Он потерялся. Он накричал на единственную дочь, выгнал ее. Его "система" рухнула, как карточный домик. Что с ним происходит?
Внезапно, сквозь хаос мыслей, он услышал шорох за дверью в прихожей. Как будто кто-то осторожно передвигает обувь. Сердце бешено заколотилось. Ольга вернулась? Или... Его дыхание перехватило. Он встал и медленно пошел в прихожую.
"Оля?" – позвал он тихо, голос дрожал. Никто не ответил. В прихожей было пусто. Только его пальто висело на вешалке, а под ней аккуратно стояли его же домашние тапки. Он подошел к двери, прислушался. Тишина. "Не прячься!" – вдруг вырвалось у него громко, почти истерично. – "Я знаю, ты здесь! Выходи!" Он рванул дверь в спальню – пусто. В ванную – пусто. Он метнулся по квартире, распахивая двери, заглядывая за шторы. Никого. Только его собственное отражение в зеркале прихожей – испуганное, старое, с безумным блеском в глазах.
Он прислонился к косяку, чувствуя, как ноги подкашиваются. Галлюцинация? Или просто... он снова забыл? Забыл, что там никого не было? Страх сдавил горло ледяным кольцом. Он опустился на пол в прихожей, спиной к двери, и бессильно опустил голову на колени.
И тут, в этой полной, гнетущей тишине одиночества и страха, из самого темного угла его сознания, как луч света сквозь трещину, пробились знакомые слова. Не как вопрос, не как ирония, а как последняя соломинка, за которую хватается тонущий. Тихо, прерывисто, как молитва потерявшего веру:
"А мама... будет рядом... когда все... закончится..."
Он повторял это шепотом, снова и снова, укачивая себя, как ребенка, запутавшегося в темном лесу. Потому что "все" уже начиналось. И конца этому не было видно. А рядом не было никого. Только холод пола под ним и гулкое эхо его собственного голоса в пустой квартире. И щемящее, невыносимое чувство вины перед дочерью, которую он только что выгнал вон.
Глава 3
Тишина после ухода Ольги звенела в ушах Николая Петровича громче любого набата. Он так и сидел на холодном полу прихожей, прислонившись к двери, пока сумерки не спустились на квартиру, превращая знакомые очертания в пугающие тени. Фраза «А мама будет рядом…», повторенная как заклинание, перестала успокаивать. Теперь она звучала как эхо в пустом колодце – напоминание о том, что обещанного утешения нет, а «все» только начинается, и это «все» было им самим вытолкнуто за порог.
На следующий день он проснулся разбитым, с чувством тяжелой, непроходящей вины. Стыд за свой крик, за несправедливые обвинения, грыз его изнутри. Он взял синюю тетрадь, долго смотрел на чистую страницу, где должен был быть записан план на воскресенье (поездка на дачу, которую он забыл и отрицал), и вдруг резко вырвал ее. Комок бумаги полетел в корзину. Система дала сбой. Вера в контроль треснула.
Телефон молчал. Ольга не звонила. Это молчание было хуже любых упреков. Он представлял ее лицо – бледное, с красными от слез глазами, полное той самой жалости, которую он ненавидел и которой теперь заслуживал. Он взял трубку несколько раз, набирал первые цифры ее номера, но клал обратно. Что сказать? «Прости, я забыл»? Эти слова застревали в горле комом. Признать забывчивость значило признать поражение, признать, что она была права.
Вечером второго дня тишину разорвал звонок. Не Ольга. Соседка снизу, Галина Сергеевна, голос был встревоженным.
"Николай Петрович? Вы дома? У вас все в порядке? Вода... вода течет ко мне на кухню. Сильно."
Он бросился на кухню. Пол был в воде. Из-под раковины, где был спрятан вентиль от старого, давно не использовавшегося крана, сочилась струйка, набирая силу. Он полез под раковину, пытаясь вспомнить, где этот проклятый вентиль, как его перекрыть. Руки дрожали, в голове – каша. Он крутил что-то наугад, но вода не останавливалась, лишь брызги летели во все стороны, заливая его брюки. Паника вернулась, холодная и липкая. Он чувствовал себя беспомощным дураком перед льющейся водой и голосом соседки в трубке.
"Я... Я не могу! Не понимаю!" – почти закричал он в телефон, забыв о вежливости.
Пришлось вызывать аварийную службу. Пока сантехник, ворча о "старых развалюхах и нерадивых хозяевах", копался под раковиной, Николай Петрович стоял в сторонке, мокрый, униженный, чувствуя на себе тяжелый взгляд Галины Сергеевны. Ее немой вопрос "Что с вами, Николай Петрович?" висел в воздухе. Он знал, что слухи поползут по дому: старик Семенов совсем спятил, квартиру затопил, сам починить не смог.
После ухода сантехника и соседки он заперся в квартире. Одиночество сжало горло. Он сел в свое кресло у окна, глядя на темнеющий город, но не видя огней. В голове проносились обрывки: злость на Ольгу, страх перед водой, жалость соседки, собственное бессилие. И сквозь этот хаос пробивался один ясный, мучительный вопрос: Что со мной происходит?
Телефон зазвонил снова. На этот раз – Ольга. Голос ее был тихим, усталым, но без упрека.
"Пап? Это я. Ты... дома? У тебя все в порядке?"
Его горло сжалось. Он не мог вымолвить ни слова.
"Папа? Ты меня слышишь?"
"Да..." – прохрипел он.
"Я... я волновалась. После... после воскресенья." Пауза. "Я приеду? Пожалуйста. Нам нужно поговорить. Серьезно."
Он сглотнул ком в горле. Гордость, страх, стыд боролись в нем. Но сильнее всего было желание не оставаться одному в этой рушащейся реальности. Желание увидеть ее лицо, услышать голос, пусть даже он принесет плохие вести.
"Приезжай..." – прошептал он.
Она приехала через час. Вошла осторожно, как в дом тяжелобольного. Увидела следы потопа на кухне, его мокрые брюки, висящие на сушилке, его осунувшееся, постаревшее за два дня лицо. В ее глазах не было упрека, только глубокая печаль и решимость.
Они сели на кухне. Николай Петрович не смотрел на нее.
"Папа, – начала Ольга очень мягко, – то, что происходит... это не просто забывчивость. Ты потерялся в центре. Ты забыл про дачу. Ты не смог перекрыть кран... Ты... ты меня не узнал в какой-то момент, когда кричал." Голос ее дрогнул, но она взяла себя в руки. "Это... это может быть что-то серьезное. Очень серьезное. Не старость, не усталость. Болезнь."
Он молчал, глядя на свои руки – покрытые старческими пятнами, слегка дрожащие.
"Я нашла хорошего врача, – продолжала Ольга. – Невролога. В частной клинике. Она специализируется на... на проблемах памяти у пожилых." Она сделала паузу, выбирая слова. "Нам нужно сходить к ней, пап. Пожалуйста. Чтобы понять. Чтобы... чтобы знать, как тебе помочь. Как нам  жить дальше."
Слово "пожилых" резануло слух. Ему было 78. Он был стариком. Стариком, который теряется, заливает соседей и кричит на дочь. Стариком, которого ведут к врачу, как малое дитя. Горечь подступила к горлу. Он хотел снова закричать, отказаться, прогнать ее. Но сила, питавшая его отрицание, иссякла. Осталась только усталость и страх. Страх перед тем, что скажет врач. Страх перед правдой.
Он поднял глаза на дочь. В ее взгляде не было жалости, о которой он так яростно кричал. Была любовь. И боль. И бесконечная усталость. И надежда – слабая, но живая – на то, что он поймет.
"Хорошо..." – выдохнул он, опуская голову. Это было не согласие, а капитуляция. Сдача в плен неизвестности. – "Хорошо, Оля. Поведи меня к своему врачу."
Ольга закрыла глаза на мгновение, как будто сбросив неподъемный груз. Потом встала, подошла и обняла его. Он не отстранился. Ее тепло, знакомый запах духов – что-то неуловимо родное и успокаивающее. Он позволил себе расслабиться в этом объятии, ненадолго закрыв глаза.
"Спасибо, папочка," – прошептала она ему в седые волосы.
Назначили на послезавтра. Эти два дня тянулись мучительно долго. Николай Петрович пытался вести себя как обычно: гулял, пытался читать (но буквы плясали, смысл ускользал), перебирал старые фотографии. Но тревога грызла его изнутри. Он ловил себя на том, что пристально вглядывается в лица на снимках, пытаясь вспомнить, кто это, где и когда. Некоторые лица оставались безликими пятнами в памяти. Он прятал альбомы подальше.
Утро визита в клинику выдалось серым и дождливым. Ольга приехала за ним. Он оделся тщательно, как на парад – чистая рубашка, выглаженные брюки, галстук, который не надевал годами. Щит из внешней собранности. В машине они почти не разговаривали. Он смотрел на струи дождя на стекле, сжимая в кармане пальто старую, истончившуюся фотографию матери.
Клиника была современной, слишком яркой и бездушной. Запах антисептика резал ноздри. Белые стены, гулкие коридоры, тиканье часов в приемной – все давило. Ольга заполняла бумаги. Он сидел на жестком пластиковом стуле, пытаясь дышать ровно. В голове крутились обрывки: "Назовите три слова... Нарисуйте часы... Что изображено на картинке?" Он мысленно репетировал ответы, пытаясь обмануть будущий тест.
Дверь кабинета открылась. "Николай Петрович Семенов? Пожалуйста, проходите." Молодая женщина в белом халате (доктор Ирина Викторовна, как представила Ольга) улыбнулась вежливо, но ее глаза – внимательные, проницательные – сразу начали его сканировать. Он почувствовал себя экспонатом под стеклом.
Прием начался с вопросов. Обычных, казалось бы. О его самочувствии, сне, аппетите. Потом пошли подробности о симптомах. Ольга терпеливо рассказывала: про очки в холодильнике, про "потерянный час" в центре, про забытую дачу, про потоп, про его вспышки гнева, про тот странный момент, когда он не узнал ее во время ссоры. Каждое слово было гвоздем в крышку гроба его прежней жизни. Он сидел, ссутулившись, глядя в пол, чувствуя, как горит лицо. Ему хотелось крикнуть Ольге: "Хватит! Замолчи!" Но он молчал.
Потом начались тесты. Доктор говорила спокойно, профессионально.
"Николай Петрович, назовите, пожалуйста, сегодняшнюю дату: число, месяц, год, день недели."
Он замер. Число... Вчера было...? Месяц – октябрь?  Год... 2025? День недели – среда? Он чувствовал, как пустота в голове расширяется. "Эм... пятнадцатое октябрь... две тысячи двадцать пятый. Четверг." – выпалил он наугад, ненавидя неуверенность в своем голосе. (Но он ошибся, было 17 октября, пятница, 2025 г).
"Спасибо. А теперь запомните, пожалуйста, три слова: Яблоко. Стол. Монета. Повторите."
"Яблоко. Стол. Монета," – четко повторил он, ухватившись за эту простоту.
Доктор задала еще несколько вопросов (как его зовут, сколько ему лет – "Семенов Николай Петрович, семьдесят восемь" – он ответил верно, с горьким удовлетворением), потом попросила нарисовать циферблат часов, показывающих без пятнадцати три.
Рука дрожала. Он старался изо всех сил. Цифры получились кривыми, сбившимися в кучу в верхней части круга. Стрелки он нарисовал где-то между двумя и тремя, но "минутную" сделал слишком длинной. Рисунок был жалкой пародией на часы. Он отшвырнул карандаш, чувствуя прилив унижения.
"Теперь повторите три слова, которые я просила запомнить."
Он напряг память. "Яблоко... и... кресло? Нет... Стол? И монета... монета была!" – Он помнил только два и вставил лишнее. Два из трех – провал.
Были другие задания: прочитать и выполнить простую инструкцию ("Возьмите этот лист бумаги правой рукой, сложите его пополам и положите на стол" – он взял левой, сложил криво, положил на стул), рассказать, что на картинке (сцена в парке – описание было сбивчивым, он пропустил ключевые детали), решить простую арифметическую задачу (споткнулся на вычитании).
С каждым неудачным ответом, с каждой заминкой Николай Петрович чувствовал, как земля уходит из-под ног. Его лицо горело, ладони потели. Он ловил взгляд Ольги – она сидела бледная, сжав руки на коленях, губы ее были плотно сжаты. В ее глазах стояли слезы, которые она отчаянно сдерживала. Видеть ее боль из-за его несостоятельности было невыносимее самого теста.
"Спасибо, Николай Петрович, вы очень старались, – наконец сказала доктор, откладывая ручку. Ее лицо было непроницаемым. – Теперь, пожалуйста, подождите в коридоре. Мне нужно обсудить результаты с вашей дочерью."
Он встал, еле чувствуя ноги. Вышел в белый, гулкий коридор. Звук закрывающейся за ним двери прозвучал как щелчок замка. Он опустился на стул, уставившись в пол. Тишина вокруг давила, но в ушах стоял гул – гул его собственного страха. Что она скажет? Что они нашли? Опухоль? Инсульт? Лучше что-то конкретное, осязаемое, что можно вырезать или вылечить таблеткой. Лучше это, чем...
В кармане пальто его пальцы нащупали гладкую поверхность фотографии. Он вытащил ее. Строгое лицо матери, детская надпись на обороте: "А мама будет рядом когда все закончится." Он сжал фотокарточку так, что картон прогнулся. В голове, поверх гула, зазвучали слова, ставшие мантрой, единственной опорой в этом рушащемся мире: "А мама будет рядом... А мама будет рядом... А мама будет рядом..." Он повторял их мысленно, ритмично, пытаясь заглушить страх, унять дрожь в руках. Что должно "кончиться"? Этот ужас ожидания?
Дверь открылась. Ольга вышла. Она была очень бледной. Глаза – огромные, темные, с красными прожилками у век. Она не смотрела на него сразу, словно не могла найти сил. Потом медленно подошла и села рядом. Ее рука нашла его руку и сжала с такой силой, что кости хрустнули.
"Пап..." – ее голос сорвался на шепот. Она сглотнула, пытаясь взять себя в руки. "Доктор... она говорит... что результаты тестов... и то, что я рассказала..." Она замолчала, борясь с комом в горле. Николай Петрович почувствовал, как ледяная волна накатывает от пяток к затылку. Он знал. По ее лицу, по дрожи в руке, по этому невыносимому молчанию. Он знал еще до того, как она выдавила из себя черное, страшное слово:
"Она... она считает, что это... болезнь Альцгеймера, папа."
Слово повисло в воздухе. Тяжелое. Окончательное. Альцгеймер. Не инсульт. Не опухоль. То самое, самое страшное. Вор памяти. Убийца личности. Неизлечимое. Прогрессирующее.
Николай Петрович выдернул руку из ее захвата, как от огня. Он вскочил, отпрянув назад. Его лицо исказилось гримасой неверия и ярости.
"Что?! – его голос грохнул в тишине коридора. – Какая чушь?! Какая еще болезнь Альцгеймера?! Я не сумасшедший старик! Я просто... устал! Нервы! Возраст! У всех в моем возрасте память не та! Ваш врач ничего не понимает!" Отрицание нахлынуло с новой силой, смывая страх, заменяя его знакомым, спасительным гневом. Это был его щит. Его последняя крепость.
"Папа, пожалуйста... – Ольга встала, протягивая к нему руки, ее лицо было искажено болью. – Это пока только клинический диагноз... Нужны дополнительные обследования, МРТ, анализы, чтобы исключить..."
"Никаких обследований! – перебил он ее, почти крича. Глаза его бешено метались. – Я здоров! Понимаешь? Здоров! Я инженер! У меня умственная работа была! Я не дебил! Это все ты! Ты сговорилась с этой... этой шарлатанкой! Чтобы упечь меня в дурдом! Чтобы забрать квартиру!" Бредовые обвинения лились сами собой, питаемые паникой и яростью.
Он развернулся и зашагал к выходу, спотыкаясь, не видя ничего перед собой. Его спина была прямой, но плечи предательски тряслись. Он слышал, как Ольга зовет его, как ее голос дрожит от слез, но он не оборачивался. Он должен был бежать. Бежать от этого черного слова. От этого приговора. От этой ужасной правды.
Он выскочил на улицу, в холодный осенний дождь. Не глядя, поймал первую же свободную машину такси. Сел на заднее сиденье, тяжело дыша. Город за окном плыл в серой дождевой пелене. В ушах все еще стоял его собственный крик и тихий всхлип Ольги. И это черное, непроизносимое слово: Альцгеймер.
Оно било по сознанию, как молот. Не я. Не может быть. Ошибаются. Он судорожно сжал в кулаке фотографию матери, чувствуя, как картон рвется. В голове, сквозь гул отрицания и гнева, пробивался тонкий, потерянный голосок, цепляющийся за единственные знакомые слова в этом рушащемся мире, за последнюю соломинку:
"А мама будет рядом когда все закончится... А мама будет рядом когда все закончится..."
Но теперь эти слова звучали не как утешение, а как страшная насмешка. "Все" обрело имя. И имя это было – Альцгеймер. И конца этому "всему" не будет видно. Будет только долгое, мучительное погружение во тьму. А мама... мама давно умерла. Кто же будет рядом? Дочь, которую он только что назвал предательницей и шарлатанкой? Дочь, стоявшая сейчас под дождем у клиники, одна, с разбитым сердцем и страшным знанием?
Николай Петрович закрыл глаза, прижав разорванную фотографию к груди. Дождь стучал по крыше такси, сливаясь со стуком его сердца – старого, испуганного, одинокого сердца, которое только что получило смертный приговор. Приговор под названием Забвение.
Глава 4
Совещание состоялось на следующий день после визита Марка. Не в больнице, не в казенной палате, а за кухонным столом в квартире Ольги. Запах свежесваренного кофе и домашней выпечки смешивался с гнетущей атмосферой неизбежности. За столом сидели Ольга, ее муж Сергей (молчаливый, практичный автомеханик), сын  Марк и его младшая сестра Саша (20 лет, студентка-психолог, приехавшая на выходные из другого города). Николай Петрович сидел во главе, стараясь держать спину прямо, как на важном совещании в былые времена. Но его пальцы нервно перебирали край скатерти, а взгляд то задерживался на лицах родных, то убегал в окно, где хмурый октябрьский день гасил последние краски осени.
"Итак, – начала Ольга, ставя перед отцом чашку кофе с нужным количеством молока (он забыл сказать, но она помнила). – Результаты МРТ и анализов... Они исключили опухоль, инсульт, тяжелую сосудистую недостаточность. Других причин... для таких симптомов не нашли." Она сделала паузу, глотнув воздуха. "Диагноз... основной диагноз доктора Ирины Викторовны остается в силе. Ранняя стадия... болезни Альцгеймера."
Слово прозвучало тише, чем в клинике, но от этого не менее тяжело. Саша тихо ахнула, прикрыв рот рукой. Сергей мрачно уставился в свою чашку. Марк сжал кулаки на коленях. Николай Петрович не дрогнул, только губы его плотно сжались. Он смотрел на пар, поднимающийся от кофе. Альцгеймер. Теперь это был не призрак, а официальный штамп. Его личный ярлык.
"Что... что это значит, Оля? Конкретно?" – спросил Сергей, его голос был глуховатым. Он редко говорил много, обычно всегда по делу.
"Это значит, что состояние будет... ухудшаться, – Ольга говорила медленно, подбирая слова, глядя больше на стол, чем на отца. "Забывчивость, дезориентация, проблемы с речью, с простыми действиями... Это будет прогрессировать. Скорость... индивидуальна. Лекарства... есть препараты, которые могут немного замедлить процесс, улучшить качество жизни, но... не остановить. Не вылечить." Ее голос сорвался на последних словах.
"Значит, нужен постоянный уход?" – четко спросила Саша. Ее глаза, обычно веселые, были серьезны.
"Да, – Ольга кивнула. – Сначала помощь с организацией: таблетки, финансы, походы в магазин, безопасность дома... Потом... с гигиеной, одеванием, питанием... В конце концов... круглосуточный уход."
Тишина повисла густая, как смоль. Николай Петрович чувствовал, как их взгляды – жалость, страх, горечь – скользят по нему. Он был не пациентом, не дедом, а проблемой. Объектом обсуждения. Его крепость из порядка и отрицания трещала по швам под тяжестью этого разговора.
"Варианты?" – спросил Сергей, ломая паузу.
Ольга вздохнула, выкладывая на стол мысленные карты, которые прорабатывала ночами:
"Первый: Он остается один в своей квартире. Нанимаем сиделку на несколько часов в день. Плюсы: он в знакомой среде. Минусы: Огромный риск. Он может забыть выключить газ, воду, открыть дверь незнакомцам, потеряться. Сиделка не 24/7. Стоимость. И... изоляция."
"Второй: Пансионат. Специализированный, для таких... случаев. Плюсы: Профессиональный уход, безопасность, общение... такого же уровня. Минусы: Чуждая среда. Риск тоски, агрессии. Очень дорого. И... – она посмотрела на отца, – это как признать, что мы сдаемся. Отдаем."
"Третий:  Папа переезжает к нам." Ольга произнесла это твердо, но в глазах читалась паника. "Плюсы: Он с семьей. Постоянный присмотр. Знакомые лица, пусть и не его стены. Мы можем водить его к врачам, заниматься с ним. Минусы: Наша квартира мала. Саше скоро съезжать в общагу, но пока... Марк в своей комнате, мы с Сергеем... Тесно. Наш ритм жизни... Шум, суета, это может раздражать. Нагрузка на всех... И ему... ему будет тяжело покинуть свой дом."
"Я не перееду!" – резко, как выстрел, прозвучал голос Николая Петровича. Все вздрогнули. Он сидел, откинувшись на спинку стула, лицо его было бледным, но глаза горели знакомым огнем отрицания и ярости. " Я прожил там сорок лет! Там все мое! Мои книги, мои фото, мои... воспоминания! Я не поеду в вашу клетку! И не поеду в этот... этот склад для стариков!" Он почти выкрикнул последние слова, указывая пальцем в сторону, где мысленно располагался ненавистный пансионат.
"Деда, – осторожно начала Саша, – подумай. Один ты уже не справляешься. Мы просто поможем, мы же семья."
"Я справляюсь! – рявкнул он, ударив кулаком по столу. Чашки звякнули. – У меня есть система! Тетрадь! Будильники! Я инженер, черт возьми! Я проектировал мосты! Я разберусь!" Его дыхание стало прерывистым. Страх быть вырванным из последнего оплота самостоятельности был сильнее страха перед болезнью.
"Пап, никто не сомневается в твоих прошлых заслугах, – мягко, но настойчиво сказала Ольга. – Речь о твоей нынешней безопасности. О твоем будущем. Дом – это не только стены. Это люди, которые о тебе заботятся."
"Заботятся? – он фыркнул, и в его смехе слышалась горечь. – Запереть меня здесь? Отобрать ключи? Следить за каждым моим шагом? Нет, спасибо! Я не инвалид! Я не... не сумасшедший!" Он встал, отодвигая стул с грохотом. "Обсуждение окончено. Я еду домой."
"Пап, подожди!" – вскочила Ольга.
"Деда, пожалуйста!" – Марк шагнул к нему.
Но Николай Петрович уже шел к прихожей, хватаясь за спинку кресла для равновесия. Его движения были резкими, неуклюжими. В глазах – паническая решимость беглеца. Он натянул пальто, не попадая в рукав с первого раза, схватил шапку.
"Я вызову такси," – пробормотал он, роясь в карманах в поисках телефона, которого там не было (он оставил его в гостиной на столе).
"Я отвезу тебя, Деда," – сказал Марк тихо, беря свои ключи. Он понял, что спорить сейчас бесполезно.
Поездка прошла в гнетущем молчании. Николай Петрович смотрел в окно, его профиль был каменным. Марк несколько раз пытался заговорить, но получал в ответ лишь мычание или односложный ответ. Подъехав к дому, Николай Петрович выскочил из машины, даже не попрощавшись, и почти побежал к подъезду, торопясь запереться в своей крепости.
Войдя в квартиру, он сделал то, чего не делал никогда – запер дверь на цепочку. Изнутри. Как будто защищался не от внешнего мира, а от мира, который хотел его "спасти", отняв последнее – его дом. Он прошел по комнатам, касаясь знакомых предметов: спинки кресла Анны, корешка любимой книги на полке, рамки с той самой детской фотографией матери. "А мама будет рядом..."  – прошептал он, и в этом шепоте была не надежда, а отчаянная попытка удержаться за то, что еще оставалось его. Его стены. Его пыль. Его забытые вещи.
Он подошел к окну. Внизу, у подъезда, все еще стояла машина Марка. Внук смотрел на окно его квартиры, потерянным взглядом.
Николай Петрович отшатнулся от окна, как от раскаленного железа. Боль, острая и жгучая, пронзила его грудь. Он причинял боль. Своим упрямством. Своим страхом. Своей болезнью. Он видел это – в глазах внука, в слезах дочери, в мрачном молчании зятя. Его крепость стала тюрьмой не только для него, но и для них. Он стоял посреди гостиной, вдруг осознавая всю глубину своего одиночества и разрушительной силы болезни, которая отнимала не только память, но и право быть главой семьи, опорой, просто... нормальным человеком.
Он медленно подошел к телефону (лежавшему там, где он его оставил). Рука дрожала. Он набрал номер Ольги. Она ответила сразу, голос был хриплым от слез.
"Пап?"
"Оля... – его голос звучал чужим, сдавленным. – Этот... пансионат... Забудь. Я... я не туда." Он сделал глубокий, прерывистый вдох. Слова давались с невероятным трудом. "Приезжай... завтра. Поможешь... собрать вещи. Самые... нужные. И... книги. Фотографии." Пауза. В трубке было слышно ее затаившееся дыхание. "Только... кресло мое не забудь. И... мамину фотографию."
Сказав это, он положил трубку, не дожидаясь ответа. Силы оставили его. Он опустился на пол возле дивана, спиной к холодной стенке. По щекам текли горячие, беспомощные слезы. Он проиграл. Болезнь победила. Он сдавал свою крепость. В голове, сквозь шум отчаяния, крутилась фраза, но теперь она звучала как эпитафия его прежней жизни: "А мама будет рядом когда все закончится..."  "Все" – его самостоятельность, его дом – заканчивалось сейчас. А мама... мама была лишь на пожелтевшей фотокарточке. Рядом же будут они. Дочь, которая плакала за этим столом. Внук с потерянным взглядом. Цена их близости была его свободой. И он только что согласился заплатить ее.
Он сидел на полу и плакал тихо, по-стариковски, всхлипывая и вытирая лицо рукавом рубашки. За окном окончательно стемнело. В его опустевшей крепости воцарилась тишина, нарушаемая только тиканьем часов и его прерывистым дыханием. Начиналась новая глава. Глава зависимости. Глава жизни на милости тех, кого он когда-то опекал сам. И он боялся этой главы больше, чем самого забвения.
Глава 5
Квартира Ольги и Сергея казалась Николаю Петровичу слишком маленькой, слишком шумной, слишком чужой. Его кресло, водруженное у окна в гостиной, рядом с книжным шкафом Саши, выглядело как инородное тело. Знакомые книги, фотографии в рамках (особенно та, с матерью и детской надписью), старая лампа под абажуром – эти островки его прошлого тонули в море чужих вещей, чужих запахов, чужих звуков. Телевизор, который постоянно что-то бубнил, гулкая стиральная машина, смех внуков, телефонные разговоры Ольги на повышенных тонах – все это оглушало, раздражало, выматывало.
Первые дни прошли в тягостной неловкости. Николай Петрович старался быть незаметным: сидел в своем кресле, листая старые журналы (часто одну и ту же страницу подолгу), ковырял еду за общим столом, старался не быть обузой для домочадцев. Но стал путал дверь в ванную с дверью в кладовку, не мог найти выключатель в коридоре, забывал, куда положил зубную щетку. Каждая такая мелочь заставляла его внутренне сжиматься от стыда. Он чувствовал себя гостем, непрошеным и обременительным.
Ольга старалась изо всех сил. Она составила расписание приема таблеток (витаминов и препарата, который, как обещал врач, "может немного замедлить прогресс"), купила ему новый блокнот, в который они вместе записывали важное, то с чем он мог столкнуться каждый день. Она водила его на короткие прогулки, терпеливо объясняя маршрут, показывая ориентиры. Она включала ему старую музыку, которую он любил, пыталась разговорить о прошлом.
Но прошлое становилось зыбким. Он мог ярко, с деталями рассказать Марку о том, как в 60-х строили мост через Волгу, но путал имена коллег, забывал название города. Он помнил, как познакомился с Анной на танцах, как она уронила веер, но не мог вспомнить, в каком году они поженились. А иногда память выдавала совсем странные вещи: он мог назвать Сашу именем своей давно умершей сестры или спросить Сергея, когда Отец вернется с фронта.
Однажды утром случился первый крупный инцидент. Ольга, спеша на работу (она взяла сокращенный день, но уроки отменять не могла), попросила отца разогреть себе завтрак – кашу в микроволновке. Показала кнопку, таймер. Казалось бы, просто.
Через полчаса Марк, зашедший на кухню выпить воды, застыл в ужасе. Микроволновка  дымилась. Внутри, на догорающей бумажной тарелке, лежал... металлический термос Николая Петровича. Сам Николай сидел за столом, рассеянно смотря в окно, явно забыв про кашу.
"Деда! Что ты делаешь?! – закричал Марк, выдергивая вилку из розетки и распахивая дверцу микроволновки. Едкий запах гари заполнил кухню. – Ты же знаешь, металл нельзя!"
Николай Петрович вздрогнул, обернулся. Увидел дым, Марка с термосом в руках, его испуганное лицо. На его собственном лице отразилось сначала недоумение, потом – леденящий душу страх и полная растерянность.
"Я... Я не... – забормотал он, вскакивая. – Она сказала... разогреть... Я думал... термос... холодный чай..." Его глаза бегали по кухне, словно искали ответы на стенах. Он не помнил ни просьбы Ольги, ни своих действий. Видел только последствия и страх во взгляде внука. "Я не хотел... Я не знаю..." – его голос сорвался на шепот. Он съежился, как пойманный в шалости ребенок, ожидая наказания.
Марк, видя его панику, взял себя в руки. "Ничего, Деда... – сказал он, стараясь успокоить, открывая окно. – Просто запомни: только еду в тарелках. Никакого металла. Ладно?" Он подошел, положил руку на его худое плечо. "Все в порядке. Просто авария."
Но "все в порядке" не было. Ольга, узнав, была в ужасе: "Он мог спалить дом!". Сергей мрачно предложил убрать микроволновку подальше. Саша говорила о необходимости постоянного присмотра. Николай Петрович слышал их шепот за дверью своей маленькой комнаты (бывшей Сашиной). Он сидел на кровати, сжимая в руках фотографию матери, и шептал: "А мама будет рядом когда все закончится..." Но "все" теперь включало только его способность к самым простым вещам, а "рядом" были люди, которых он пугал и обременял.
Стены квартиры начали давить сильнее. Он стал замкнутым, раздражительным. Его мог вывести из себя громкий звук телевизора, вопрос Саши о его самочувствии, даже слишком яркий свет. Он часто спрашивал: "Когда я поеду домой?" – и не понимал объяснений, что теперь это его дом. Он искал свои вещи – старую рубашку, альбом с чертежами – и злился, не находя их. Мир сузился до его кресла, окна и мучительного чувства, что он не на своем месте.
И вот наступило то утро. Обычное, серое, дождливое. Ольга встала рано, чтобы приготовить завтрак и помочь отцу умыться, если понадобится. Она зашла в его комнату. Николай Петрович уже сидел на кровати, одетый, но выглядел растерянным, будто не понимал, где он и что делать дальше. Он смотрел на свои руки.
"Пап, доброе утро, – ласково сказала Ольга, подходя. – Пойдем, я тебе кашу сварила. Твою любимую, овсяную."
Он поднял голову. Взгляд его скользнул по ней – мимо, сквозь. Без узнавания. Пустой, отстраненный, как будто рассматривал предмет мебели. Потом его брови сдвинулись в легкой, искренней недоумевающей гримасе.
"Вы... кто?" – спросил он. Голос был ровным, чуть хрипловатым, без тени агрессии или страха. Просто вопрос. Искреннее, полное непонимание. "Вы здесь... зачем?"
Ольга замерла на пороге. Словно ледяная рука сжала ее сердце. Весь воздух вырвался из легких. Мир на мгновение потерял звук и цвет. Она знала, что это может случиться. Читала об этом. Готовилась морально. Но когда это произошло – здесь, в ее доме, с ее отцом, который минуту назад был просто растерянным, а теперь стал абсолютно чужим – реальность ударила с чудовищной, нечеловеческой силой.
"Пап... – прошептала она, делая шаг вперед, голос предательски дрогнул. – Это я... Оля. Твоя дочь."
Он смотрел на нее, его взгляд стал внимательнее, анализирующим. Он изучал ее лицо, прическу, халат. Искал что-то знакомое. Но в его глазах не вспыхнуло ни проблеска узнавания. Только нарастающая тревога и смущение.
"Оля? – он произнес имя неуверенно, как будто пробуя на вкус незнакомое слово. Потом покачал головой. – Нет... я... не помню. Вы... вы похожа на одну женщину... Анну? Но Анна... она молодая была." Он замолчал, снова уставившись на свои руки, явно сбитый с толку, потерянный. "Где я? Что я здесь делаю?"
Ольга прислонилась к косяку двери, чтобы не упасть. В глазах стояли слезы, но она не позволяла им упасть. Глотнула. Собрала всю волю в кулак. Стратегия была проработана: не спорить, не настаивать, не плакать. Успокоить. Перенаправить.
"Вы... вы в гостях, – сказала она максимально спокойно, подбирая слова. – У... у меня. Я приготовила завтрак. Пойдемте на кухню? Каша овсяная, горячая." Она не назвала себя. Не сказала "папа". Просто предложила действие.
Он колебался, оглядывая комнату с тем же непониманием. Потом медленно кивнул. "Каша... да. Голодный." Он встал, неуверенно, и пошел за ней в коридор, осторожно ступая, как будто боялся провалиться сквозь незнакомый пол.
Ольга шла впереди, чувствуя, как спина ее горит под его растерянным, чужим взглядом. Каждый шаг давался с невероятным трудом. На кухне она посадила его за стол, поставила тарелку с кашей. Он ел молча, не поднимая глаз, сосредоточенно, как ребенок. Она села напротив, делая вид, что пьет кофе. Руки у нее тряслись так, что ложка звякала о блюдце.
В голове гудело: Он не узнал. Он не узнал меня. Папа не узнал меня. Это был не просто провал памяти. Это был разрыв связи. Разрушение самой основы их отношений. Он был здесь, физически, дышал, жевал кашу, но ее отца – того, кто знал ее, любил, звал Олюшкой – в этом теле больше не было. Его заменил растерянный, испуганный незнакомец с пустым взглядом.
Марк, заспанный, зашел на кухню. "Привет всем! – бодро бросил он, направляясь к чайнику. – Деда, как спалось?"
Николай Петрович вздрогнул от неожиданного голоса, поднял голову. Увидел Марка. И вдруг... лицо его озарилось слабой, но узнающей улыбкой!
"Маркуша! – хрипловато, но тепло произнес он. – Здравствуй, сынок! Ты... на работу идешь?" Он явно путал Марка с кем-то из прошлого, но в этом обращении было тепло, узнавание, связь.
Марк замер, глядя то на деда, то на мать. Он увидел ее мертвенно-бледное лицо, трясущиеся руки, немой вопрос и боль в глазах. Он понял. Понял сразу. Его собственное лицо исказилось от шока и сочувствия. Он быстро подошел к столу, сел рядом с дедом.
"Да, Деда, скоро пойду, – сказал он, стараясь говорить естественно, кладя руку на его костлявую ладонь. – Каша хорошая? Мам... – он чуть не сорвался, – ...Оля хорошо готовит, правда?" Он бросил быстрый, поддерживающий взгляд матери.
Ольга встала. Она не могла больше сидеть. Не могла видеть, как ее отец узнает ее сына, но не узнает ее. Как он называет Марка "сынок", а ее... не называет никак. Как будто она – прислуга, накормившая его кашей.
"Мне... на работу, – выдавила она, отвернувшись к раковине, делая вид, что моет чашку. Голос звучал хрипло и неестественно. – Марк, ты... поможешь дедушке? Если что..."
"Конечно, мам," – быстро откликнулся Марк, его взгляд говорил: "Иди. Я справлюсь. Я здесь."
Ольга вышла из кухни. Она прошла в ванную, заперлась, включила воду. И только тогда, под шум воды, заглушавший все, она опустилась на пол, прижав кулак ко рту, и зарыдала беззвучно, отчаянно, всем телом сотрясаясь от невыносимой, сокрушительной боли. Он не узнал. Ее папа. Ее герой. Он смотрел на нее как на чужую. Это было хуже смерти. Смерть оставляет память, любовь. Это... это оставляло пустоту и леденящий вопрос: Кто же он теперь? И кто я для него?
На кухне Марк осторожно разговаривал с дедом, который, казалось, уже забыл минутную растерянность и с удовольствием кушал кашу, поглядывая на внука с теплотой. Марк ловил каждое его слово, каждую интонацию, пытаясь понять, в каком времени, в каком воспоминании сейчас живет его дед. Сердце его сжималось от жалости к матери, от ужаса перед болезнью, от осознания, что это – только начало самого страшного.
А Николай Петрович, доев кашу, отодвинул тарелку, встал из-за стола и ушел в зал. Он подошел к окну посмотрел на улицу, потом на фотографию матери, стоявшую теперь на тумбочке в гостиной, рядом с его креслом. Лицо его было спокойным, почти безмятежным, лишенным тревоги последних недель. Он уже не помнил произошедшего. Не помнил слез дочери. В его спутанном сознании осталось только смутное ощущение сытости и присутствие рядом... молодого человека, который почему-то казался знакомым и приятным. И строгий, но добрый взгляд женщины на старой фотографии. Он тронул рамку пальцем.
"А мама будет рядом когда все закончится..." – подумал он беззвучно, и в этом не было ни страха, ни иронии. Была лишь детская, наивная уверенность в это обещание. Он не знал, что "все" для его дочери только что закончилось. И что рядом, за стенкой, рыдая на полу в ванной, она оплакивала его, еще живого, но уже потерянного навсегда.
Глава 6
Время после утра, когда он не узнал Ольгу, слилось для Николая Петровича в мутный, лишенный четких границ поток. Дни перестали иметь названия. Утро отличалось от вечера только светом за окном и тем, что утром его кормили кашей, а вечером — чем-то другим, теплым и мягким, что он мог жевать без усилий. Его мир сузился до комнаты, кресла у окна и туалета, куда его водили под руку.
Речь уходила, как вода в песок. Сначала исчезли сложные слова, абстрактные понятия. Потом — имена. Он перестал называть Марка "сынок" или как-то еще. Потом пропали глаголы, предлоги. Его попытки что-то сказать превращались в бормотание, набор гласных звуков, бессвязных слогов, прерываемых паузами растерянности. Он открывал рот, лицо напрягалось от усилий, глаза метались, ищущие ускользающую мысль, но на выходе получалось лишь: "М-м-ма... ааа... та-та... э?" Он хмурился, злился на себя, мог стукнуть кулаком по подлокотнику кресла, издавая нечленораздельный звук.
Ольга научилась понимать его базовые потребности по жестам, взглядам, стонам. Указательный палец в сторону кухни — "хочу есть" или "пить". Потирание живота — "болит". Беспокойное ерзание — "в туалет". Застывший, испуганный взгляд в пустоту — "страшно". Она стала его переводчиком, его голосом в этом немом мире. Это отнимало невероятные силы. Каждое взаимодействие требовало сверхконцентрации, чтения едва уловимых сигналов.
Физически он слабел. Координация ухудшилась. Он мог промахнуться ложкой мимо рта, разлить чай. Одевание превращалось в долгий, унизительный ритуал: он путал рукава, не мог застегнуть пуговицы, терялся в просторной футболке. Ольга и Марк терпеливо помогали, разговаривая спокойным, ободряющим тоном, как с маленьким ребенком: "Давай ручку сюда... Молодец! А теперь другую... Вот так". Он подчинялся, его движения были вялыми, механическими, взгляд отсутствующим. Лишь иногда в глазах мелькала искра стыда или гнева, быстро гаснущая.
Купание стало битвой. Он боялся воды, шума душа, скользкого пола. Ольга и Марк делали это вместе: один осторожно мыл, другой держал, успокаивал, ловил его судорожно цепляющиеся за что-то руки. Его тело, некогда крепкое, теперь было хрупким, покрытым старческими пятнами, кости выпирали под тонкой кожей. Видеть его таким — беспомощным, испуганным, сопротивляющимся элементарной гигиене — было пыткой. Ольга каждый раз выходила из ванной мокрая не только от воды, но и от слез, которые она сдерживала во время процедуры.
Марк стал незаменим. Он находил странные, но работающие способы достучаться до деда. Приносил старые инженерные журналы, листал их перед ним, показывая чертежи мостов. Николай Петрович мог подолгу смотреть на знакомые линии, водить по ним дрожащим пальцем, издавать тихие, одобрительные звуки: "М-м-м... да-а..." Марк включал записи классической музыки — Чайковского, Шостаковича. Иногда дед замирал, слушая, кивал в такт, его лицо ненадолго теряло маску растерянности, становясь сосредоточенным, почти просветленным. Или просто садился рядом в кресло, брал его иссохшую руку в свою и молча сидел, глядя в окно. В эти минуты тишины, без необходимости слов, было какое-то хрупкое, немое понимание.
Но большую часть времени Николай Петрович проводил в своем кресле. Он смотрел в окно, но не на улицу, а как будто сквозь нее. Взгляд его был направлен внутрь, в хаос собственного сознания. Иногда он тихо бормотал что-то несвязное. Иногда плакал — тихо, беззвучно, слезы просто текли по щекам, а он даже не пытался их вытереть. Чаще — сидел абсолютно неподвижно, погруженный в молчание, которое было страшнее любых слов.
Именно в эти долгие часы молчания или бормотания все чаще начало прорезаться одно единственное, четкое сочетание звуков. Оно всплывало не к месту, без видимой причины, как навязчивый рефрен:
"А мама будет рядом когда все закончится..."
Сначала Ольга вздрагивала каждый раз, слыша это. Фраза резала слух своей детской надеждой на фоне взрослой трагедии. Потом она стала привычной. Он произносил ее не как вопрос, не с мольбой, а как констатацию факта, как единственную незыблемую истину в рушащемся мире. Голос при этом был тихим, монотонным, лишенным эмоций. Просто: "А мама будет рядом когда все закончится". Пауза. Потом снова. И снова.
Однажды вечером, укладывая его спать (это тоже требовало усилий — он мог заснуть в кресле, а попытка переложить в кровать вызывала испуг и сопротивление), Ольга услышала это снова. Она поправляла одеяло, а он лежал с открытыми глазами, смотря в потолок, и четко, как молитву, повторял: "А мама будет рядом когда все закончится... А мама будет рядом когда все закончится..."
Ольга не выдержала. Горечь, усталость, года накопленного напряжения прорвались наружу. Она опустилась на край кровати, взяла его холодную руку и тихо, срывающимся голосом спросила:
"Папочка... что должно 'кончиться'? Что 'все'? Мама не придет… Она... она же давно умерла. Помнишь? Бабушка Настя..." Она знала, что он не поймет, не ответит. Но ей нужно было сказать это. Выпустить боль.
Он медленно повернул голову. Его глаза, обычно мутные, сфокусировались на ее лице с неожиданной, почти пугающей интенсивностью. Он смотрел на нее долго, изучающе. Потом его губы дрогнули, сложились в нечто, отдаленно напоминающее улыбку. И он произнес, не бормоча, а четко, ясно, как будто пробиваясь сквозь толщу немоты:
"Ты..."
Одно слово. Одно-единственное слово. Потом его взгляд снова затуманился, он отвернулся к стене, и снова зашептал свою неизменную фразу: "А мама будет рядом когда все закончится..."
Ольга замерла. Сердце бешено колотилось. "Ты..." Он узнал? Он понял? Он назвал ее мамой? Или просто произнес случайный звук? Она сидела, сжимая его руку, не в силах пошевелиться, пока его дыхание не стало ровным и глубоким — он уснул.
Это "ты..." стало для нее одновременно уколом боли и каплей странного утешения. Он не узнавал ее как дочь Ольгу. Но в его разрушенном сознании, быть может, образ матери сливался с образом женщины, которая кормила, мыла, утешала, была рядом. И в этом слиянии было страшное искажение, но и жуткая правда: она стала для него той самой "мамой", которая должна быть рядом "когда все закончится". Она была его последней защитой в этом мире, который для него уже почти закончился.
С этого момента фраза звучала чаще. Она стала его основным способом реакции на мир. Если ему было больно или страшно — он повторял ее громче, настойчивее. Если Ольга или Марк брали его за руку — шептал ее тише, спокойнее, как будто удостоверяясь, что обещание исполняется. Если в комнате было слишком шумно или светло — бормотал ее с раздражением, как упрек. Иногда он просто сидел и монотонно повторял ее под тиканье часов, как будто это дыхание его угасающего разума.
Ольга слушала. Она больше не спрашивала. Она просто была рядом. Когда он шептал фразу в страхе, она брала его руку и тихо отвечала: "Да, папочка. Мама рядом. Все будет хорошо". Лгала? Или говорила правду от имени всех матерей мира, обещавших защиту своим детям? Она не знала. Но видела, как его пальцы слабо сжимались в ответ, как напряжение ненадолго спадало с его лица. Иногда после этого он затихал, иногда продолжал шептать, но уже чуть спокойнее.
Она сама была на грани. Выгорание съедало ее изнутри. Вечная усталость, чувство вины (достаточно ли она делает? не злится ли?), горечь от потери отца, которого помнила, злость на болезнь, на несправедливость мира. Она ловила себя на раздражении от его бесконечного шепота, на желании крикнуть: "Замолчи!". Потом ненавидела себя за эти мысли. Сергей помогал, но работал много. Саша приезжала на выходные, давая Ольге передышку. Марк был опорой, но он был молод, у него должна быть своя жизнь. Часто по ночам, когда все затихало, Ольга сидела на кухне с чашкой остывшего чая и плакала. Плакала тихо, чтобы не разбудить отца, чей монотонный шепот иногда доносился из комнаты даже сквозь закрытую дверь.
Однажды Марк, застав ее в такой момент, обнял.
"Он же не один, мам, — сказал он тихо. — Ты с ним. Он чувствует. Даже так. И эта его фраза... это ведь не просто слова. Это... его способ держаться. За что-то хорошее. За обещание."
"Но это обещание — ложь, Маркуша, — прошептала Ольга. — Мамы нет. А 'все'... оно не кончится. Оно будет длиться и длиться, пока..."
"Пока не кончится, — перебил Марк мягко. — Для него. И для него ты — та 'мама', которая исполняет обещание. Быть рядом. До конца. Это... страшно важно. Для него."
Ольга посмотрела на сына, видя в его глазах не юношеский максимализм, а взрослое, тяжелое понимание. Она кивнула. Не потому, что поверила, а потому, что другого выхода не было. Быть рядом. Быть его "мамой". Быть островком в его море хаоса и страха. Даже когда единственным ответом на все в мире был детский шепот о матери, которая придет.
Николай Петрович сидел в своем кресле. Внешний мир был для него калейдоскопом смутных образов, звуков, ощущений — иногда теплых (прикосновение руки), иногда пугающих (громкий звук, боль), чаще — безразличных. Внутри царил хаос. Обрывки лиц, мест, запахов всплывали и тонули, не складываясь в картину. Чувства были примитивны: голод, холод, боль, усталость, и главное — постоянный, фоновый страх. Страх перед неопределенностью, перед непонятным миром, перед самим собой, который ничего не понимал и не контролировал.
И только одна вещь оставалась ясной и незыблемой. Одно знание, выжженное в самой глубине его разрушенного сознания, как первобытный инстинкт:
А мама будет рядом когда все закончится.
Эта фраза была не мыслью, а ощущением. Твердыней. Последней истиной. Он цеплялся за нее, как тонущий за соломинку. Он произносил ее, чтобы удостовериться, что она все еще там. Чтобы напомнить миру (и себе) об этом обещании. Чтобы унять подступающую панику. Чтобы просто... существовать. В этих словах был весь его сжавшийся до точки мир. Его прошлое (мама). Его настоящее (ожидание рядом). Его будущее ("когда все закончится"). И его вера. Иррациональная, детская, непоколебимая вера.
И когда Ольга, измученная, но нежная, поправляла ему плед, ее рука на его плече, ее голос, говорящий "Я здесь", сливались в его восприятии с этим обещанием. Она была "рядом". Она была воплощением той "мамы", о которой шептали его губы. В этом слиянии образов не было логики. Была лишь глубинная, трагическая, необходимая для выживания правда его угасающего разума.
Он сидел в кресле, глядя в никуда, и шептал. Ольга сидела рядом на табурете, глядя на него, и слушала. Их связь теперь держалась на этом хрупком мостике из пяти слов. На вере одного и жертвенной любви другой. На обещании, данном давным-давно ребенку на пожелтевшей фотографии, которое теперь исполняла его дочь, ставшая ему матерью в час самого страшного конца.
Глава 7
Кресло. Оно стало всей вселенной Николая Петровича. Миром, тюрьмой, колыбелью и преддверием. Его переносили лишь вечером в ванную, чтобы помыть и в койку перед сном. Его тело, некогда крепкое, теперь было легким, как у ребенка, и невероятно хрупким. Кости проступали под пергаментной кожей, суставы казались слишком крупными. Движения, даже попытки пошевелиться, требовали невероятных усилий и часто заканчивались тихим стоном или тем же вечным шепотом: "А мама будет рядом когда все закончится..."
Он почти не открывал глаз. Веки были тяжелыми, полупрозрачными синеватыми заслонками от слишком яркого, слишком непонятного мира. Когда они все же приподнимались, взгляд был устремлен не в окно, а куда-то внутрь, в глубину собственного угасания, или просто в пустоту перед собой. В этом взгляде не было ни мысли, ни вопроса, лишь глубокая, первобытная усталость и смутная тревога.
Кормление превратилось в медленное вливание жидкой овсянки или бульона через трубочку. Глотательный рефлекс слабел. Ольга сидела рядом на табурете, капая пищу по капле, терпеливо ждала, пока горло совершит трудное движение, вытирала подбородок мягкой салфеткой. Каждая ложка занимала минуты. Иногда он отворачивался, слабо мотая головой, издавая звук, похожий на "не-е-ет" или просто стон. Тогда она откладывала ложку, брала его иссохшую ладонь в свои руки, гладила, шептала: "Тихо, папочка... Мама здесь. Мама рядом." И только после этого, успокоенный знакомым прикосновением и знакомыми словами (ее слова сливались с его фразой в единое обещание), он позволял кормить себя снова.
Марк приходил каждый вечер после учебы. Он садился на пол у кресла, клал голову на подлокотник рядом с дедовой рукой. Иногда читал вслух что-то легкое – стихи, отрывки из старых приключенческих книг, которые Николай любил когда-то. Чаще – просто молчал, держа его руку. Николай Петрович редко реагировал. Лишь иногда его пальцы слабо шевелились в ответ на прикосновение внука, или его дыхание, обычно поверхностное и хрипловатое, на мгновение становилось чуть глубже, спокойнее.
Но большую часть времени Николай Петрович проводил один. Вернее, физически с Ольгой, которая теперь почти не отходила от кресла (она ушла с работы окончательно), но ментально – в полной изоляции. Он спал урывками, по 10-20 минут, днем и ночью. Просыпался с тихим всхлипом или сразу с шепотом своей фразы. Потом снова погружался в тяжелую дрему.
Фраза звучала постоянно. Уже не шепотом, а чаще беззвучным движением губ, едва слышным дыханием, формирующим знакомые слова: "Амамабудетрядокогдавсекончится..." Она слилась в одно бесконечное слово, мантру, ритм его угасающей жизни. Он повторял ее во сне. Повторял в полудреме. Повторял в редкие моменты бодрствования. Она стала не просто мыслью или оберегом – она стала его дыханием. Его пульсом. Единственным доказательством того, что связь между телом и каким-то подобием сознания еще существует.
Ольга слушала. Эта бесконечная, монотонная фоновая молитва врезалась в ее собственное сознание. Она ловила себя на том, что мысленно заканчивает фразу, когда он замолкал на секунду. Она слышала ее во сне. Она начинала и заканчивала ею свой день. Иногда, в моменты предельной усталости, ей казалось, что это не он, а стены комнаты шепчут это обещание-заклинание. И она отвечала. Шептала в такт: "Да, мама рядом. Я здесь". Иногда просто клала руку ему на грудь, чувствуя под ладонью слабое биение сердца и вибрацию беззвучно шевелящихся губ.
В один из дней, Николай Петрович проснулся в своем кресле не с привычным шепотом, а с резким, хриплым вдохом. Его глаза открылись неестественно широко. В них не было пустоты. Был чистый, неразбавленный, детский ужас. Ужас перед тем, что он видел внутри. Перед абсолютной тьмой, хаосом, небытием, которое вдруг стало осязаемым. Он попытался втянуть воздух, но вместо вдоха получился лишь болезненный, сиплый звук. Его тело напряглось в кресле, пальцы судорожно вцепились в подлокотники.
"МАМА!" – вырвалось у него хриплым, разорванным криком, полным такой первобытной паники, что Ольга, дремавшая рядом на табурете, вскочила, сердце заколотилось. "МАМА! БОЮСЬ!"
Он задыхался, глаза, полные слепого страха, метались по комнате, не видя ее, не узнавая ничего, кроме всепоглощающего кошмара внутри.
Ольга бросилась к нему, обхватила его хрупкие плечи, прижала его голову к своей груди, как когда-то, качая маленькую Сашу во время грозы. Она гладила его седые, редкие волосы, прижимала к себе, качала из стороны в сторону, заглядывая в эти безумные, ничего не видящие глаза.
"Я здесь! Мама здесь! – кричала она сквозь собственные слезы, ее голос дрожал, но звучал твердо, как никогда. – Не бойся! Я с тобой! Держу тебя! Мама здесь! Все хорошо! Не бойся, солнышко, не бойся!"
Он вырывался сначала, захлебываясь криком: "МАМА! БОЮСЬ!" – но ее объятия были крепки, ее голос, повторяющий "Мама здесь!", пробивался сквозь его панику. Постепенно его сопротивление ослабло. Напряжение в теле стало сменяться дрожью. Дикий крик перешел в прерывистые, жалобные всхлипы. "Ма-ам... бо-оюсь..." – плакал он, уткнувшись лицом в ее грудь, как испуганный малыш.
"Знаю, знаю, милый... – шептала Ольга, качая его, слезы текли по ее лицу и падали ему на голову. – Мама знает. Но я здесь. Я держу тебя. Ты не один. Совсем не один. Я не отпущу. Все будет хорошо. Все скоро... кончится." Она говорила последние слова, целуя его в макушку, зная, что говорит правду в самом страшном смысле.
Дрожь понемногу стихала. Его дыхание, прерывистое и хриплое, начало выравниваться, становиться поверхностным, но более ровным. Он перестал плакать. Ослабевшие пальцы разжали свою хватку на подлокотнике. Веки медленно опустились над глазами, все еще влажными от слез. Он не уснул. Он... отступил. Ушел от края паники обратно в свою глубину.
Ольга не отпускала. Она продолжала качать его, сидя на краю кресла, его голова – на ее плече. Она гладила его спину, чувствуя под тонкой пижамой выпирающие позвонки. Шептала бессвязные слова утешения, смешанные с его именем и словом "мама". Она была его щитом. Его гаванью. Его "мамой" в последний, самый страшный миг его сознательного (если это можно было назвать сознанием) существования. Она исполнила обещание. Была рядом.
Крик больше не повторился. После того утра он словно перешагнул последний порог. Шепот фразы "Амамабудетрядокогдавсекончится..." стал еще тише, еще монотоннее, почти беззвучным движением губ. Физические потребности почти исчезли. Он перестал реагировать даже на прикосновения Марка. Дыхание стало едва заметным, поверхностным. Он просто... угасал. Сидя в своем кресле. Глядя в никуда закрытыми глазами. Шевеля губами в немом ритуале своей единственной оставшейся истины.
Ольга почти не спала. Она дежурила у кресла. Читала. Вязала. Просто сидела, держа его руку в своей, слушая его едва слышное дыхание и следя за едва заметным движением губ. Иногда она клала пальцы на его тонкую, холодную запястье, чтобы почувствовать слабый, но все еще присутствующий пульс. Марк сидел с ней по вечерам. Молча. Иногда он приносил фотографию бабушки Насти – молодой, строгой. Ставил ее рядом с креслом деда. Николай Петрович не смотрел на нее. Но Ольге казалось, что его шепот становится чуть увереннее, когда фотография рядом.
За окном была весна, зеленели деревья. Ольга открыла форточку – в комнату ворвался запах влажной земли и молодой листвы. Пение птиц. Николай Петрович не отреагировал. Он сидел в своем кресле, откинув голову на подголовник. Дыхание было таким тихим, что казалось, вот-вот остановится. Губы почти не шевелились.
Ольга подошла, встала на колени перед креслом. Взяла его руку в свои. Она смотрела на его лицо – изможденное, но спокойное. На его губы. Она наклонилась ближе.
Едва уловимо, на грани слышимости, больше на выдохе, чем на звуке, его губы сформировали знакомые очертания:
"А... мама... будет... рядом..."
Пауза. Долгий, едва уловимый вдох.
"...когда... все..."
Еще одна пауза. Выдох длиннее. Казалось, это конец.
Но затем, с последним остатком воздуха, вышло:
"...кончится."
И больше ничего. Дыхание продолжалось, ровное, нитевидное. Но губы замерли. Фраза, звучавшая бесконечным рефреном его угасания, замолчала. Осталось только дыхание. Тихий свист воздуха в слабых легких. И тиканье часов на стене.
Ольга прижала его руку к своему лицу. Она не плакала. В ней была огромная, всепоглощающая тишина. Она сидела на полу у его кресла, держа его холодную руку, слушала его дыхание и смотрела в окно на молодую зелень. Она была рядом. Как обещала. Как мама. Ждала. Когда все кончится.


Рецензии