Перед рассветом

                              – Что бы мы ни писали, всегда пишем про себя. Даже если переносимся в другие времена, города или страны, в которых никогда не были. Если у наших героев другие имена, фамилии, профессии – все равно, все про себя… – старая писательница вздохнула.
                              – Ну, про себя, так про себя… Пусть героиня будет без имени, просто «она». А начнется рассказ так: «Она стояла у окна и смотрела на велосипедиста. В маечке, с рюкзаком за спиной он равномерно и сосредоточено крутил педали, точно планировал непременно сегодня доехать до самого края земли, начисто забыв, что Земля – круглая… Часы показывали четыре утра. Еще дремали многоэтажки через дорогу, наконец выключив свет даже в окнах полуночников, не шуршали колеса и не ревели двигатели неугомонных автомобилей, лишь этот торопыга стремился…»
                              – Плохая из меня писательница, – усмехнулась стоящая у окна женщина. – Кто-то другой уже давно придумал бы романтическую историю о большой и чистой любви или детектив с бандитами, догоняющими велосипедиста, а я…
                                 Словно старый негр на саксе в приоткрытое окно подвывал ветер, вздрагивала от его порывов тоненькая рябинка… Всю ночь напролет эти двое танцевали медленный танец, почти не дотрагиваясь друг до друга. Только изредка ветер вздыхал особенно сильно, листья рябины трепетали от его прикосновений, будто вспоминая что-то давно забытое, а потом опять тянулся нескончаемый томительный блюз.                                 
                                  Откровенно говоря, писательницей она была средней. Несколько книг, когда-то изданных местным издательством, никого ни в чем не убедили, в первую очередь, не убедив ее саму в праве называться «писателем». Судьбой своих книг она не слишком интересовалась: изредка в букинистическом наталкивалась на них и смотрела, смущенно улыбаясь, точно на близких знакомых, оставивших ее навсегда. С годами тех, кто оставил ее, становилось все больше, и все меньше тех, кто пока оставался рядом. Впрочем, думать об этом не хотелось.
                                 
                                  Болели ноги. Попыталась опереться на подоконник, и ладонь опустилась на что-то гладкое, круглое. Вспомнила: каштан, который принесла с прогулки. Осень для нее всегда начиналась с разбросанных под ногами блестящих коричневых зародышей будущей жизни. С трудом наклоняясь, она подбирала их, выискивая такие, чтобы одна сторона была чуть вогнутой.  По впадине было хорошо проводить пальцем, придумывая разные истории. Казалось, стоит слегка прикоснуться к ней, и каштан перенесет... ну, например, в бар на небольшом греческом острове.
                                 Маленький столик под тентом на деревянном помосте, за спиной – южная ночь и звезды, падающие в Ионическое море, справа на стене реклама на английском языке, обещающая «пиво, ледяное, как сердце вашей бывшей девушки»; молоденький официант приносит графин домашнего вина, на ломаном русском сообщает: «Презент барышням от папа, бонус». Две очень немолодые барышни благодарят, смеются: «Греция – страна настоящих мужчин».
                                 Они познакомились утром на пляже. Случайно встретились глазами, услышав русскую речь, почувствовали взаимную симпатию, и до самой ночи не расставались, обсудив уже вроде все, что возможно: и как, в отличие от Черного, по-женски ласково прозрачно-бирюзовое Ионическое море, и сложившееся у обоих странное впечатление, что женщина в Греции ощущает себя именно женщиной, неотразимой, достойной того, чтобы ее любили.   
                                  – Это в нашем-то, далеко не самом молодом возрасте! – изумляется одна из них. Зачесанные назад седые волосы открывают высокий лоб, на загорелом лице смеются умные карие глаза в разбегающихся морщинках.
                                  Собеседница, отводя с лица заброшенные ночным бризом пряди светло-русых волос, рассказывает какую-то нескончаемую историю чужой любви, а она вдруг совершенно отчетливо вспоминает свое: ямочки на его щеках, улыбку…  То, как растягивались кончики его губ, ямочки превращались в трещинки, а улыбающееся лицо становилось смущенным и чуть виноватым. Подумаешь, большое дело: ямочки, улыбка, прямой чубчик русых волос, да серые глаза… Это она тогда так думала. Ей ведь казалось, что жизнь будет долгой-долгой, и впереди еще так много всего…
                      «Есть вещи, о которых все равно никогда не напишешь, вот, как о ладошке… – вздохнула старая писательница. – Как вообще люди умудряются писать эротическую прозу… То есть, придумать, наверное, можно, но написать о чем-то, пережитом тобой – немыслимо, все равно, что выбросить на помойку полученные любовные письма. Нет, лучше о другом…»

                                   Легкое прикосновение к каштану, и в комнате звучат радостные молодые голоса: «Лизонька, душа наша!»
                                    Вот и Лизонька, во всем цвете своих восемнадцати: облако светлых волос, широко распахнутые зеленые глаза. Лиф белого кисейного платья облегает высокую грудь, юбка спереди укорочена до щиколоток, сзади – веерная складка из косых клиньев, вставленных в шов.  Лизонька церемонно приседает перед стоящими в дверях братьями, тут же заливается смехом и, подняв руки, медленно кружится, демонстрируя обновку.  Широкие присборенные рукава платья превращают девичью фигуру в распускающийся бутон, веерная складка на юбке раскрывается, удлиняя силуэт, подчеркивая тонкую талию и грациозность именинницы…
                                     Как давно это было. Елизавета Ивановна зажмуривается, стараясь вспомнить подробности. Вместо крохотного помещения, в котором с трудом помещаются буржуйка, стул да железная кровать, встает перед глазами огромный зал с высокими, от пола до потолка окнами, задрапированными недавно вошедшими в моду тюлевыми занавесями и тяжелыми малиновыми шторами. С потолка, украшенного лепниной, свисает на золоченых цепях хрустальная люстра, на стенах – барельефы на античные сюжеты, картины и зеркала. На обитой темно-малиновым бархатом кушетке стопочкой сложены подарки. Отдельно – толстый фолиант в кожаном переплете.  Под одной обложкой первые два тома сочинений господина Тургенева, подарок братьев. Чуть поодаль – маленькая сафьяновая коробочка, подарок Андрея.
                                       Андрей, ее Андрейка...  Необыкновенно серьезный, он держится за спинами братьев, не сводя с Лизоньки восхищенных глаз.  И она, озорно поглядывая из-под длинных ресниц, любуется его серыми глазами, легким румянцем на щеках, зачесанными на прямой пробор иссиня-черными, на зависть восточным красавицам, волосами. Отличник, получивший по результатам выпускных экзаменов первый класс, Андрей получил право после летних лагерей быть произведенным в подпоручики гвардии. А пока на нем все еще форменный мундир Михайловского артиллерийского училища: на воротнике из черного бархата и обшлагах - алая выпушка, на плечах – такого же цвета погоны с желтым вензелем великого князя Михаила Николаевича в виде буквы «М».
                                      Как же хорош был Андрейка в этой форме… Как тонко и нежно звенели его шпоры во время вальса… Пусть и не савельевские они были. Это спустя почти двадцать лет, когда учились сыновья, савельевские шпоры с их малиновым звоном стали считаться непременным атрибутом юнкеров Михайловского...
                                    Ссохшееся, пергаментное лицо исхудавшей до прозрачности восьмидесятилетней старухи, лежащей под несколькими одеялами и старой вытертой шубой, неподвижно. Даже на подобие улыбки не хватает сил.

                                    – Ну-ну, – сердится на свою героиню старая писательница. – Не раскисай, дорогая, нам с тобой еще жить и жить. Хочешь, придумаю историю повеселее? Рассказать тебе про первый поцелуй?

                                    Железные перила старого моста, нагретые южным солнцем, обжигают так, что к ним невозможно прикоснуться. Под мостом – баржи, катера, обгоняющие их белые гребешки волн… За мостом – полоска пляжа да некошеный луг: ромашки, васильки, клевер переплелись в незамысловатом узоре, словно на рушнике домотканом. Вдали – развалины элеватора, похожие на старинный замок с привидениями. Туда и направляются двое путешественников, с наслаждением шлепая босыми загорелыми ногами по теплому дощатому настилу моста. Путешественникам лет по тринадцать. На девочке – выгоревший ситцевый сарафанчик в красный и синий горошек, на спутнике – белая майка, закатанные до колен старые серые брюки.
                                      – Представляешь, синьор Риварес больше всего боялся крохотных желтогрудых колибри. Это Маргарита говорит Рене, а тот вздрагивает: «Я тоже боялся, но уже прошло».  Представляешь?
                                      Девчонка, размахивая руками, с таким упоением пересказывает только что прочитанную «Прерванную дружбу» Войнич, что не замечает, как босоножки, которые она несет в руках, то и дело хлопают паренька по разбитым коленкам. Он пытается отстать, чтобы смягчить шлепки, но подруга сердится:
                                      – Ан-дрей! Слушай! Знаешь, что отвечает Рене? Я наизусть выучила: «Дорогой мой Феликс, признания в любви нельзя повторять. Неужели вам нужны ещё уверения, что я могу обойтись и не получив объяснения ваших поступков, которые я не могу понять?» Вот!!! Видишь, какой он благородный!
                                      – Что же ты не следуешь его примеру? – не выдержав, фыркает доселе безропотный слушатель. – Вчера полчаса меня допрашивала, о чем я с Соней разговаривал.
                                      – Там и понимать нечего, просто Сонька на тебя глаз положила, – безапелляционно сообщает девочка и, подумав, добавляет, – как Маргарита на Ривареса.   
                                      При резком повороте (надо же рассмотреть, похож ли друг на Ривареса) босоножки выпадают из руки, одна туфелька, балансируя, чудом задерживается у парапета, а вторая летит в реку. Парнишка, не раздумывая, скидывает брюки и с железных перил солдатиком ныряет вслед за туфелькой.
 
                                      «Здесь надо уточнить, – думает старая писательница, – река-то полноводная, высота моста метров восемь, да глубина в этом месте не меньше двенадцати».

                                       В длинных мокрых трусах, прилипших к телу, худющий, словно прибрежный камыш, покрытый мурашками, Андрей трясется от холода, обхватив себя за плечи. «Хорош Риварес, – думает про себя с издевкой, – и чего прыгал-то? Все равно не достал…». С моста, размахивая его брюками, сбегает девчонка, с размаху бросается мокрому другу на шею:
                                       – Сумасшедший! – целует пару раз непонятно куда, потом губы встречаются с губами, и оба замирают. Сарафанчик в горошек быстро промокает, мальчишка, ощущая уткнувшиеся в него два бугорка маленькой груди, боится вздохнуть...

                                        – Балда, ты, Машка, все-таки, – выговаривает паренек подруге, когда наваждение проходит. – Что теперь маме скажешь, где вторая босоножка? Не разрешит она тебе больше через мост за реку ходить.
                                     – Можно подумать, она мне до сих пор разрешала, – фыркает Машка и, искоса посматривая на парнишку, тихо добавляет – ты только не подумай…
                                     – Нет, конечно, – ее ладонь прячется в его ладони, и дальше они идут, держась за руки.
                                     По правде говоря, старая писательница уже и не помнит: было ли так на самом деле или она придумала это в греческом баре, когда туманило голову домашнее вино, дрожали в нежной истоме звезды, и все, что произносилось, что думалось той августовской ночью казалось чистейшей правдой, до блеска отмытой в волнах чистейшего из морей.
                                      С трудом, упираясь руками в спинку кровати, Елизавета Ивановна поднимается, спускает на ледяные полы ноги (даже сквозь валенки чувствуется обжигающий холод), достает из-под подушки толстую книгу.  Кожаный коричневый корешок переплета, как и уголки книги – обтрепались, на переплетную крышку наклеена бордовая ткань, орнамент – выпуклая бордюрная рамка, в центре виньетка из веток лавра с большой буквой Т: Тургеневъ…  Не книга: произведение искусства. Впрочем, спекулянт на рынке (тогда она еще могла дойти до рынка) лишь посмеялся:
                                      – За кулон золотой дам буханку хлеба и двадцать грамм масла, а книгу, бабка, в печку засунь, на пару минут тепла хватит.
                                      Так и рассталась с подарком Андрейки.  Всю жизнь берегла, а в конце – пришлось… Для себя ей ничего уже не надо, но вот девочка на третьем этаже – должна жить…

                                      «Эх, Андрейка – Андрейка… ты и в генеральской форме мальчишкой казался. Худой, стриженый «под ежик», с сединой на висках и виноватой улыбкой. Как ты тогда сказал, перед отъездом в Порт-Артур: «Признания в любви не повторяют, но ты помни, милая…». Я-то помнила, а вот ты – не вернулся. Страшно говорить такое, но, может, и к лучшему: не узнал, чем закончилась та война и что потом было. Мальчики…» – Елизавета Ивановна судорожно вздыхает. Слез нет так давно, что она и вспомнить не может, когда плакала последний раз.
                                     «Алешенька, старший наш, во Второй армии при генерале Самсонове служил, там, где-то в лесах Восточной Пруссии и остался. Только крестик нательный привез его сослуживец. На мне он теперь, крестик… А Сереженька с той войны живым вернулся, и в Гражданскую выжил…» 

                                      Дальше вспоминать Елизавета Ивановна не решается. Новый, 1931-ый год, они договорились встретить с Сережей и его невестой. Времена изменились, какое там родительское благословение, но раз познакомить решил – значит, серьезно у них. С утра прибрала комнату, испекла любимый Сережей луковый пирог, накрыла на стол и села ждать у окна. Что-что, а ждать жены и матери военных умели во все времена… Уже темнеть начало, когда в арке двора показались ее Сереженька, высокий, в длинной шинели, буденовке со звездой и девушка в рыжей шубейке, закутанная в теплый шерстяной платок. Сереженька только успел глаза к окну поднять, знал: мама ждет, и она приподниматься начала, чтобы рукой помахать, как все и случилось…
                                      Выскочили какие-то люди, в один миг затолкали Сереженьку с девушкой в накрытый брезентом грузовик, она так и не поняла, откуда в их дворе грузовик взялся… Один из нападавших задержался, поставив ногу на подножку кабины, закурил, огонек спички выхватил из сумрака лицо соседа, жившего этажом выше…

                                     Лишь спустя три месяца Елизавета Ивановна узнала, что арестовали сына как замешанного в каком-то «Гвардейском деле», приписав участие в контрреволюционном заговоре. Той ночью взяли и многих других преподавателей бывшего Михайловского артиллерийского училища, переименованного во вторую ленинградскую артиллерийскую школу. Все припомнили: и шпоры с малиновым звоном, которыми дорожил, и даже то, что «как контра», учил новых курсантов подавать женщинам пальто, открывать перед ними дверь, пропускать вперед…
                                     Следователь незлой попался, по секрету рассказал матери, что ни в чем ее сын не признался, потому и всего три года дали. Вот только умер Сергей в заключении, и где похоронен – о том ей знать не положено. А про девушку Сергея следователь ничего не знал. Попробовала Елизавета Ивановна у соседа, который арестовывал Сереженьку, о девушке спросить. Да тот лишь взглянул незряче, словно пустота перед ним была, отодвинул в сторону и молча прошел в парадное. Долго еще у Елизаветы Ивановны хранился перевязанный ленточкой сверток, приготовленный в подарок незнакомой девушке – чудом сохранившиеся валансьенские кружева. Лишь в начале зимы сорок первого обменяла их на муку…
                                       А сосед тот через несколько лет привел в дом женщину, ребенка она родила. Елизавета Ивановна видела в окно, как гуляли во дворе мама с дочкой, как звонко смеялась малышка, радуясь чему-то…

                                      «Надо подняться… Еще один раз, последний», – Елизавета Ивановна твердит про себя эти слова, размазывая по последнему, оставшемуся от буханки тонкому ломтику хлеба невидимый слой масла. С трудом, цепляясь дрожащими пальцами за перила, поднимается со второго на третий этаж. Двери в доме уже давно никто не закрывает. Да кажется, кроме нее и Машеньки больше никого в доме живых и не осталось…

                                       Машенька то ли спит, то ли лежит с закрытыми глазами, у Елизаветы Ивановны нет сил проверять. Кладет рядом с девочкой на кровать толстую книгу в коричневом переплете, сверху – кусочек хлеба, бросает взгляд на фотографию, которую Машенька сжимает в руке. Женщина в ярком шелковом платье держит на коленях девчушку лет трех с большим бантом на голове, ту самую, звонкий смех которой так часто будил по утрам сумрачный питерский двор. За плечи женщину обнимает военный… Его пустые, незрячие глаза не забыть, хотя на фотографии он кажется счастливым…

                                       Вернуться в свою комнату Елизавета Ивановна не смогла, опустилась на мраморную ступеньку лестницы петербургского дома, там ее и нашли спустя несколько дней.
                                       Старая писательница отворачивается от окна к лежащей на столе раскрытой книге. На титульной странице сохранившаяся через века, сделанная тонким пером надпись: «Поздравляем тебя от всего сердца нашего и от всей души целуем тебя, Лола, ангел души нашей. Братья 1881 год». И чуть ниже: «Елизавете Мусиной-Пушкиной от братьев. Россия, 1881 год».
                                       Писательница вздыхает: «Я напишу про тебя, Лизонька, непременно напишу, ты подожди, ладно? Вот только этот велосипедист… Мне обязательно надо придумать, куда он ехал, к кому. Может быть, он хотел раньше других встретить рассвет? Так бывает... А еще тот мальчик с виноватой улыбкой… Как же мы с ним не догадались, что всю жизнь будем вспоминать о том, чего не было. И почти в каждом моем рассказе будет свет его серых глаз».
                                                
                                                                           ***
                                       
                                        – Андрюшенька, бутерброды взял?
                                        – Конечно, ба. Ну, что ты встаешь каждое утро?
                                        Пожилая женщина в теплом фланелевом халате тяжело опирается на палку и не сводит глаз с внука, собирающегося на работу. Она уверена: внук похож на прадеда, чей выцветший портрет висит над ее кроватью. Говорят, сейчас можно обновить старые фотографии, но ей дорога именно эта, сохраненная мамой, пусть на ней не разобрать лица, и с трудом угадываются лишь длинная шинель да буденовка со звездой.
                                        – Старики мало спят. Это ты, Андрюша, не высыпаешься: ночь над книгами, потом дорога. Ездил бы на служебном автобусе, все лишний час сна.
                                        – Да ну, и так семь часов под землей поезда водить, нет уж, я лучше на своем железном коне, во всяком случае, ветерок в лицо, – смеется темноволосый парень с серыми глазами, привычно закидывая рюкзак на плечо. В депо надо быть в пять, значит, можно крутить педали и придумывать разные истории. Он знает по дороге одно окно, в котором часто горит свет. Быть может, возле него стоит молодая красивая женщина с длинными вьющимися волосами и улыбается ему…
                                        А где-то очень далеко, в другом городе, другом государстве сидит в инвалидном кресле старик.
                                        – Дед, ты что загрустил?
                                        Виновато улыбнувшись, старик отворачивается от внука, стирая набежавшую слезу с серых, выцветших глаз: сентиментальным стал с возрастом... Не будешь же объяснять мальчишке, что вспомнилась осторожно прикасающаяся девичья ладошка…
                                        Старая писательница умерла осенней ночью, стоя у окна. Никто не знал, о чем она думала перед смертью, впрочем, никого не интересовало и о чем она думала при жизни.
                                        


На это произведение написаны 73 рецензии      Написать рецензию