Летние грозы

«Если на Благовещенье небо безоблачное, солнце яркое, – быть лету грозному», – предсказывал висящий на нашей дачной кухне «Народный календарь», тайком размноженный на ротаторе в дедушкином НИИ. Именно так, «грозному», а не «грозовому». Не помню, каким было Благовещенье в том году, но мое последнее лето перед школой действительно выдалось щедрым на грозы.

На свете было не так уж много вещей, которых боялась моя бабушка Эмма Францевна. Она была на редкость отважным человеком, хотя при этом осмотрительным и не любящим рисковать без нужды. Но гроза после одного случая в молодости на всю жизнь осталась для нее источником нерасуждающего, почти панического страха.

Еще студенткой техникума, лет в семнадцать, она участвовала в большом заплыве на озере Тургояк. Плавала отлично и тотчас оторвалась от массы хохочущих, отфыркивающихся купальщиков, бестолково колотящих по воде руками и ногами. Чем дальше отодвигался берег, тем меньше оставалось пловцов – показав свою ловкость, возвращались назад и другие, более умелые и опытные любители. Осталась небольшая компания – две девушки из Свердловска, Эмма Гартунг и ее лучшая подруга Тоня Мезенцева, и несколько челябинских ребят, активистов местного спортклуба. Они решили показать все, на что способны, и доплыть островка, который едва маячил вдали. Плыли, неспешно перебрасываясь шутками, но не тратя сил впустую. День был ослепительно ясный, жаркий, в воздухе ни ветерка, в небе ни облачка. Вдруг вдалеке ударил гром. Ребята сначала не обратили на него внимания. Однако потом откуда-то в считанные секунды появились черные тучи и стали стягиваться над озером, подул сильный ветер, по воде заходили волны. Гром гремел все ближе. Внезапно прямо перед глазами страшное черное небо надвое разрезала молния.

До берега и до острова было одинаково далеко. Пловцы решили вернуться. Сперва еще дурачились. «Вот сейчас молния ударит в воду рядом с нами, и всё, «напрасно старушка ждет сына домой», – съёрничал один из ребят. «И дочку тоже!», – подхватили Эмма с Тоней. «Наутро приплыли семь трупов и щепки того челнока!» – запел еще кто-то на мотив «Поедем, красотка, кататься». Потом стало не до смеха. Стеной хлынувший дождь застилал глаза, волны мешали плыть, руки слабели, и только гром успокаивал своими раскатами, сотрясающими воду и земную твердь. Ребята понимали: раз они его слышат, значит, они живы, их пока не убило молнией…

– Надо было вот эту песню петь, а не про старушку какую-то! – наставительно говорила я бабушке уже в свои школьные годы. Подходила к пианино и, подыгрывая себе одной рукой, напевала:

Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет!

Бабушка слушала, как зачарованная, бессмертные стихи забытого поэта Николая Языкова и даже не поправляла меня, что это не песня, а романс. По ее лицу было видно, что она мыслями снова там, между бурным озером и грозовым небом. И хотя она сидела в устойчивом кресле в тихой комнате, ее пальцы крепче обхватывали подлокотник, будто это был обломок мачты, готовый от нее уплыть и оставить ее без всякой опоры в бушующих волнах.

Вот с того самого заплыва и до конца жизни бабушка бледнела, услышав первые отдаленные звуки приближающейся грозы. В городе она ее не боялась, если была в квартире, а не на улице, – свято верила в могущество молниеотводов на крышах городских домов. Но на даче она чувствовала себя совершенно беззащитной, и потому перед каждой грозой готовилась ее пережидать почти так же сосредоточенно, как долгую и непредсказуемую осаду.

Первым делом бабушка выключала все немногочисленные в то время электроприборы и выдергивала вилки из розеток. Закрывала окна ставнями. Опускала шторы там, где не было ставен. Запирала двери в комнату и на обе веранды, не говоря уж о входной – и запирала всерьез, на ключ и на задвижку. Для нас она ставила две табуретки в крошечные темные сени. Чтобы как-то скрасить ожидание, брала с собой мешочек сухарей или карамелек. Я была в это время занята другой задачей – запустить в сени нашу кошку, да так, чтобы она не попалась на глаза Эмме Францевне. Это было довольно легко. В темноте, как известно, и так все кошки серы, а наша и при дневном свете была темно-серая, как крыса-переросток. Год назад, когда бабушка сдалась на мои уговоры и взяла у каких-то знакомых котенка, я назвала кошечку Кристиной – именем, которое где-то вычитала или подслушала в каком-то фильме. Но в тот же вечер она из Кристины стала Крыстиной, или просто Крысей, потому что дедушка, вернувшийся с работы, толком не разглядел наше «приобретение» и удивленно воскликнул: «Так вы взяли крысу? А почему мне не сказали, я бы вам принес белую, лабораторную!» В общем, мне было несложно впустить в сени нашу Крыстину, чтобы потом не скучать на табуретке в компании только бабушки. Но глупое животное некстати сверкало глазами, и тогда бабушка выпроваживала ее на кухню, осторожно приоткрыв дверь на узенькую щель. Она была твердо убеждена, что кошки притягивают грозовое электричество.

Я просила бабушку рассказать мне сказку. Она обычно отнекивалась – богатым воображением не была наделена, истории из жизни, и те могла вспомнить только к слову или к случаю. Это прабабушка Марья Алексеевна у нас была настоящей Шехерезадой. Ее не приходилось и упрашивать. Напьется, бывало, чаю с пряниками, отставит чашку и тусклым, будничным голосом начнет:

 – Был у нас на шахте Южной в двадцать восьмом году плановик, Петя Коломийцев его звали…

Меня не мог обмануть этот особый бабы-Машин голос, который она приберегала для зачина своих рассказов. Я тут же настораживала уши – и не напрасно. С Петей Коломийцевым происходили невероятные чудеса. Одежда и обувь на нем «сгорала» за считанные недели. Любая новая вещь уже через час начинала выглядеть как пожеванная коровой, через два часа теряла пуговицы и собирала на себя пятна, а через неделю ее можно было отдавать старьевщику. Еще под Петей разваливались стулья и отламывались лестничные перила. Чай проливался на самые важные документы, стальные перья гнулись, мухи лезли в его чернильницу, будто там был сироп. Петя Коломийцев мог отравиться и забюллетенить на неделю, лизнув химический карандаш. Любой человек может порезаться перочинным ножом, но Петя колол до крови пальцы обыкновенной вилкой. Вершиной Петиных несчастий стал случай, когда он в приступе хохота чуть до смерти не захлебнулся собственной слюной, и к нему пришлось вызывать фельдшера.

Человек-катастрофа целый год проработал в конторе, где с его особенностями как-то справлялись. А потом надумал спуститься в шахту. Директор и парторг любили устраивать такие «экскурсии» для конторских сотрудников, чтобы те не слишком отрывались от рабочего класса. Петя шел с горделивой улыбкой, придерживая развевающиеся фалды своего пиджака (на три размера больше, чем требовалось), а начальник планового отдела бежал впереди, раскинув руки, и кричал старшему по смене: «Коломийцев идет! Поднимай людей наверх! Выноси все ценное! Этот недоделок вам шахту обрушит!» Через десять минут пребывания под землей Петя и в самом деле нечаянно толкнул плечом какое-то оказавшееся не слишком прочным укрепление. На голову ему посыпались куски породы. Но самое интересное, что когда плановика откопали и невредимым, только бледным от нехватки воздуха, подняли наверх, кому-то из мастеров, едва ли не моему прадедушке, пришло в голову покайлить породу в этом месте – «на везенье дураку». Дурак оказался первосортный, и везение не подвело: там были найдены запасы ценного камня крокоита.

Жаль, Марья Алексеевна приезжала к нам на дачу очень редко – не могла надолго оставить свой дом и музей. Приходилось теребить бабушку. При некоторой сноровке удавалось разговорить и ее. Сначала она с пятого на десятое припоминала истории, которые ей когда-то рассказывал отец, – о драгоценных камнях, которые лежат в глубоких и недоступных пещерах в Альпах, и о карликах-хранителях.

– А в наших горах тоже есть сокровища, бабушка? – спрашивала я.

– Конечно, Маруся, и гораздо больше, – отвечала Эмма Францевна. – У нас есть даже золото. Про Ерофея Маркова и его находку ты лучше у бабы Маши спроси, мне так, как она, не рассказать. Или у тети Нелли. А я тебе по-своему, по-простому скажу, что его нашли бы прямо здесь, у нас в деревне, если бы хорошенько поискали. Помнишь луг за рекой? Ты еще плакала, что нынче весной его решили распахать… (Это верно, мне было его жалко до слез, и я заранее ненавидела совхозную картошку, которой его засадили. Раньше там так пахло разнотравье в солнечный день, такие крупные и яркие летали бабочки, столько было стрекоз, кузнечиков, жуков! Все насекомые были моими лучшими друзьями с малолетства, и родители не сомневались, что я стану биологом.) Так вот, – продолжала бабушка, – весной я приехала, чтобы просушить дом. На лугу как раз работал трактор. Я увидела, что за ним по черной вспаханной земле тянется какая-то белая строчка. Подошла поближе, посмотрела. Это был первосортный кварц. Обломки величиной с хороший мужской кулак или даже крупнее. А кварц, Маруся, очень часто бывает спутником золота. Особенно вот такие толстые, мощные жилы. По-настоящему надо было бы провести там разведку, шурфы пробить в разных местах, посмотреть. Но, может, оно и к лучшему, если никто не заинтересуется. Сейчас только луг перепахали, а если что-то найдут – разворотят весь берег, вырубят лес, деревню огородят: туда не ходи, сюда не смотри… Ну их… – Она наклонила голову, прислушиваясь к затихающему шуму дождя.

– Бабушка, – не унималась я, – золото ведь не только ищут в земле, его еще моют в воде, я читала. Расскажи, как это делается!

– Ты что, собралась его мыть в дальнем ручье? – смеялась Эмма Францевна. – Там, верно, в воде и в песке что-то блестит. Но это чешуйки слюды или очень мелкие крупинки пирита. Когда приедет Нелли, мы ее туда сводим. Она возьмет пробу и потом все-все тебе расскажет, что и как.

Бабушке ни к чему было объяснять мне, что такое кварц, слюда или пирит. Каждый, кто живет на Урале, немножко геолог от рождения, а у меня к тому же были прабабушка-смотритель краеведческого музея, бабушка-металловед, дедушка-химик и тетя, которая полжизни провела в геологической разведке. Но я не собиралась дожидаться тетю Нелли. Обычно она до осени моталась по экспедициям со своими студентами-практикантами и к нам могла так и не заглянуть. Тайком я отрывала кусочек от розовой застиранной марли, через которую бабушка процеживала морс, подбирала две пол-литровые банки и убегала к дальнему ручью. Через него был перекинут мостик из хлипких жердей, а по обе стороны от воды нависали, почти смыкаясь кронами, кусты черемухи. Одной банкой я зачерпывала со дна чуть-чуть ила и песка с загадочно мерцающей золотой пылью, выкладывала на марлю, растянутую на второй банке, и начинала поливать водой, стараясь, чтобы вся грязь ушла, а золотая пыль осталась. Вымазавшись, как поросенок, и не добыв ни крупинки «золота», я прятала свою самодельную «драгу» в кусты – авось повезет в следующий раз, – а сама садилась на мостик и долго болтала босыми ногами в воде, следя, как расплывается кругами мое отражение.

Вообще-то уходить за деревню, а тем более бродить одной по лесу и болоту мне было строго запрещено. Бабушка и дедушка не должны были ничего знать о моих «опытах». «Где ты только платье так устряпала! – ахала Эмма Францевна. – Неужели ходила на речку?» – «Нет, что ты, – сочиняла я с честными глазами, делая вид, что пришла от подружки, – это просто мы с Леной играли в водяные ляпки! Водой из бочки друг на друга брызгали!» – «Чёрта они в этой бочке, что ли, купают?» – раздумчиво роняла бабушка, но возразить ничего не могла.

Врала я в детстве часто и вдохновенно. Мое вранье бывало шито белыми нитками, только если мне не хотелось напрягаться. В настроении я показывала настоящие мастер-классы, и бабушка, догадываясь, что я «заливаю», ни в чем не могла меня уличить. Она считала, что это сказываются гены моего отца-журналиста. Особых симпатий она к нему не испытывала и считала, что ее Надя, умница и красавица, зачем-то поторопилась выйти за первого же «серьезного» ухажера (хотя в свое время бабушка сама поступила точно так же). По существу Эмма Францевна ничего против зятя не имела. Но его профессия внушала ей предубеждения. «У нас в роду никогда не было болтунов!» – заявляла она во время семейных обедов. Папа за словом в карман не лез, да еще имел нахальство подтрунивать над бабушкиным происхождением. «Ну конечно! – отвечал он. – На вашем языке не разболтаешься. Вы ведь не дадите соврать, Эмма Францевна, в немецком есть такие слова, где пока доберешься до конца, забудешь, что там было в начале!» Бабушка не могла его переспорить и лишь махала рукой. Но когда она видела, как я укладываю листья и цветы между страницами книги или ловлю кузнечиков в траве, то с умилением и торжеством шептала деду: «А все-таки внучка пошла в нашу породу – к земле, к природе тянется!»
…То ли грозы в то время были дольше и сильнее, чем теперь, то ли гипнотизировала меня сопровождающая их атмосфера страха и тайны, но наше «грозовое» заточение продолжалось не меньше часа. Бабушка разрешала открыть двери, только когда гроза уходила и ее нестрашные затихающие раскаты слышались уже где-то за Змеиной горой.

Мне было удовольствием пробежаться босиком по мокрой траве. А бабушка в сапогах и плаще степенно обходила свое хозяйство – сарай, баньку, две теплицы, – чтобы убедиться, что ничего не попорчено грозой, не побито градом, не сорвано ветром. Разрушения случались редко. Но последствия от гроз все-таки бывали. Чаще всего одна или другая половина деревни оставались без света. Тогда приходилось идти на другой конец и звать пожилого электрика по имени Иннокентий Иванович.
Этот аккуратный, подслеповатый, чем-то похожий на седенького крота старичок захватывал из дома свои «когти» и довольно ловко влезал на столб. Пара тычков, легкий треск, и вот уже по деревне загорался свет в окнах. Под столбом стояли бабушка и жена электрика Таисья Федоровна, словно готовясь поймать его на лету, если он вдруг свалится вниз. Но вот Иннокентий Иванович благополучно соскальзывал на землю, поправлял очки, подвязанные за головой бельевой резинкой, и вытирал вспотевший лоб носовым платком. «А теперь пойдемте к нам, выпьем чаю», – приглашала бабушка.

Я высылалась вперед со строгим наказом поймать Кешу и запереть его в доме. Кеша – это был еще один кот, чужой. Его отдал на лето кто-то из маминых или папиных сослуживцев и попросил подержать «на вольных хлебах», с тайной надеждой, что кот убежит или еще как-нибудь сгинет. Кошачья раса, наверное, еще не производила на свет второго такого же зловредного существа. Кеша даже внешне выглядел жутковато. Короткая и жесткая черная, отливающая с боков бурым шерсть, тело гибкое и цепкое, как стальная проволока, тощий хвост с изломом, огромные, вечно угрожающе прижатые к голове уши, исподлобья глядящие наглые желтые глаза… Вот какой это был зверюга. Он ни к кому не ласкался, не мурлыкал, не позволял себя гладить и не терся об ноги. Когда он был голоден, приходил на кухню, садился, поднимал морду кверху и начинал громко и однозвучно выть, как сирена «скорой помощи». Любимым развлечением Кеши было хватать людей за ноги. Предпочитал он голые, но в плохую погоду не брезговал никакими – мог вцепиться и в лодыжку, обтянутую носком или чулком. Впивался бульдожьей хваткой и буквально повисал на ноге, помогая себе когтями. Самое удивительное, Кеша умел орать дурниной, не разжимая своих челюстей. Как-то в выходной нас разбудил мамин вопль, доносившийся с родительской веранды. «Помогите! – кричала она. – Сейчас он мне палец откусит!» Когда я вбежала, мама сидела на кровати и трясла ногой, на большом пальце у нее болтался Кеша, а папа, стиснув кота между колен, с трудом раскрывал ему пасть. Кот утробно урчал, глаза его метали молнии. «Вот это животное, – кротко удивлялся папа. – Первый раз такое вижу. Сам кусает, и сам же и орет!»

Тем летом у нас гостил мой брат, тринадцатилетний Сергуня, внук тети Маргариты. Сергуня был чужд нашей сентиментальности, и первая стычка его с Кешей чуть не окончилась плачевно для кота. Сергуня ходил на ночную рыбалку с дедушкой и вернулся уже под утро. Тихо, чтобы не перебудить весь дом, прокрался в маленький закуток рядом с кухней, где бабушка поставила ему кровать, снял куртку, принялся стягивать сапоги. И вдруг с печи на него свалился черный клубок, который шипел и царапался. После ночи, проведенной на реке, напугать моего брата было трудно. Кеша успел прокусить голенище сапога, однако Сергуня изловчился, схватил его, запеленал в какую-то тряпку, открыл окно и вышвырнул кота прямо на бабушкину грядку с петуниями.

Утром находчивый брат попросил веревку. «Ты что придумал?» – ахнула бабушка. – «Тетя Эмма, будь спок. Тебя обманули и подсунули дикого кота вместо домашнего. По-моему, это помесь с пантерой! Пока он никого не сожрал, будет сидеть на цепи. Что же это такое? Я захожу, никого не трогаю, а он как выскочит…» «Пойдут клочки по закоулочкам!» – поддакнула я. «И пойдут! – мрачно пообещал Сергуня. – Еще как пойдут, если он отвяжется и я его снова поймаю».

Так что Кеша обзавелся ошейником и веревкой, а мы – цепным котом. Но просидел на привязи наш «кот ученый» только до обеда. Потом бабушка не выдержала и отпустила. «Разве так можно?– втолковывала она Сергуне. – Это ведь не овчарка. Это почти котенок, он маленький, глупый». «Да, да, конечно…. Маленький… Только зубы у него длинные. Болотный сапог насквозь прокусил, т-тварь…».

Один лишь дедушка по-настоящему жалел и понимал этого Кешу. «Ах ты, бандитская твоя душа, – говорил он, пытаясь почесать свирепого кота за ухом. – Что накинулись на зверя? У него плохой характер, потому что все его боятся и никто не любит. На его месте хоть кто бы озверел. Вот и хвостик у него сломан, мучили в детстве, наверное…» Кеша изворачивался и норовил укусить деда за палец. Боялся, уважал и никогда не трогал он только Эмму Францевну. Видимо, за то, что она его кормила простоквашей из жирного деревенского молока.

Вот поэтому перед приходом Иннокентия Ивановича нужно было поймать и запереть злобного зверя. Далеко он обычно не уходил. Наша Крыстина бродила по всей деревне, а Кеша торчал во дворе, подстерегая очередную голоногую жертву. И еще бабушку очень смущало, что кот был тезкой Иннокентия Ивановича: «Ты закричишь: «Кеша, Кеша», а Иннокентий Иванович еще подумает, что это мы его Кешей зовем!»

С электриком и Таисьей Федоровной бабушка чинно пила чай на улице под навесом. Стелила хорошую скатерть, пододвигала им варенье, щедрыми ломтями нарезала кекс, горкой насыпала сушки и пряники. Надо сказать, население нашей деревни довольно четко делилось на «путевых» и «непутевых». И если бабушкина натура, в которой буржуазные понятия причудливо сочетались с комсомольской закалкой тридцатых годов, влекла ее к «путевым», дедушку совсем другие паруса неудержимо несли в сторону самых «непутевых» или даже совсем «беспутных».

Образцово-беспутной слыла семья Николая Чахоточного – закадычного дедушкиного деревенского дружка. Вместе со своей женой Натальей он действительно уже несколько лет болел туберкулезом, правда, не чахоткой, а в закрытой форме. Болезнь мешала им держать корову и, как это делали все местные, продавать дачникам молоко, сметану и творог. Но не мешала пьянствовать. Чахоточные гнали самогон и сами почти весь его выпивали. Покупали у них только самые отпетые пьянчуги, которые уже ничего не боялись или верили, что в горючей жидкости дохнет любая бацилла. Да еще – видимо, из соображений человеколюбия, – мой дед.

«Вася, Вася, – укоризненно качала головой бабушка, замечая, как дед прячет на антресоли запотевшую бутылку. – Ты же химик! Неужели ты сам не понимаешь, что это отрава?» – «Почему?» – «Неочищенный-то самогон?! Я знаю, из чего Николай гонит и как он очищает. Анатолий Петрович рассказывал». Анатолий Петрович, бывший военный корреспондент, а ныне дачник-пенсионер, был еще одним бабушкиным «путевым» знакомым, она все время обменивалась с ним и его женой какими-то саженцами. «Не надо повторять сплетни, – защищал приятеля дедушка. – Раньше он, может, и не умел очищать, а теперь я сам его научил и привез ему фильтры. Вчера мы полдня с ним колдовали. Посмотри, жидкость прозрачная, как родниковая вода. Хочешь пригубить?» – «Тьфу!» – сердилась и уходила бабушка.

Эмма Францевна не доверяла людям, которые не моются, не прибирают в доме и во дворе и коротают свой досуг за бутылкой, но даже она каждый раз, собираясь в гости к Иннокентию Ивановичу и Таисье Федоровне, брала с собой мешок с остатками еды для Натальиной «своры». Чахоточные, которые жили, кстати, забор в забор с электриком, славились на всю деревню тем, что подбирали и кормили бездомное зверье. Каждый раз осенью в деревне после дачников оставались пара-тройка «забытых» кошек и одна-две собаки. Все они рано или поздно прибивались к Наталье-благодетельнице и зимовали у нее на сухарях и супе, чуть забеленном молоком. Молоко и свиной смалец Николаю таскала его «путевая» сестра Нюра, у которой было все как полагается – большой дом, ухоженный огород, мальвы в палисаднике, корова, свинья, кролики в сарае. Она справедливо считала, что если брат будет меньше пить и лучше питаться, то, может быть, еще и выздоровеет. Но калорийными продуктами Николай и Наталья по-братски делились с оравой кошек и собак, а сами так и не выздоравливали – только с каждым летом все больше высыхали и слабели от пьянства.

В то грозовое лето Николай уже допился до галлюцинаций. «Василий, выдь сюда! – орал он деду через забор. – Чё я вчера видел! Сижу на мосту, как обычно, пью, горбушкой закусываю. И вдруг из-под быка выныривает… русалка! Настоящая, все у ней как полагается, сверху баба, снизу рыба. Садится на сруб, хвост подбирает, волосы мокрые назад вот так откидывает. Глазищами зелеными смотрит. И грит мне: «Ты, Николаша, свою бабу…» Что именно русалка сказала Николаю про Наталью, я так и не узнала. Бабушка как раз спускалась в погреб и звала меня подать кастрюлю с рассольником. Мы жили без холодильника – такая роскошь в деревне была тогда, в конце семидесятых, всего в двух-трех домах…

В сентябре Николай и Наталья ожидали приезда сына, который должен был вернуться после пятнадцатилетней отсидки. Когда-то он зверски убил свою сожительницу. «Тридцать две ножевые раны! – крякал с какой-то странной гордостью Николай. – И ни одной смертельной! Сам следователь сказал. Пашка дурак, что ушел и запер двери. Выползла бы она на площадку и позвала на помощь – жива бы осталась. А так просто кровь из нее вся вытекла…» Бабушка сдвигала брови и строго смотрела на меня. Поскольку я не уходила, Эмма Францевна напрягала все усилия, чтобы сменить тему. «Не знаешь, Коля, сколько банок огурцов Наталья уже закатала?» – спрашивала она первое, что приходило на ум. Более нелепого вопроса деревенскому алкашу задать было трудно. «А хули нам те огурцы! – хохотал Николай, оскалив рот с черными пеньками зубов. – Нюрка зимой все равно поделится!»

Бабушка, не скрывая, радовалась, что Николаев сын появится здесь не раньше, чем мы уедем в город. Тем летом по радио и так с завидной периодичностью сообщали о сбежавших преступниках и дезертирах из воинской части. Больше всего взрослые пугали меня каким-то сумасшедшим прапорщиком, которого будто бы видели именно в здешних лесах. Как он сбежал, зачем сбежал, что натворил и правда ли был сумасшедшим – не помню. Странное слово «прапорщик» одновременно смешило и пугало, мне он представлялся чем-то вроде сказочного козлоногого лешего, который ночью рыщет по нашим горам, перекатываясь с Крона на Змеиную и обратно, а днем отсиживается в болоте у кикиморы. Я твердо знала, что ни леших, ни кикимор не бывает, но на всякий случай их полагалось бояться. Пару раз этот прапорщик мне даже снился, и я от страха просыпалась в жарком поту, хватая ртом воздух, путаясь в марлевом пологе. А днем все страхи развеивались, и мы с подругой Ленкой распевали, гуляя по деревне: «Вон кто-то с горочки спустился – наверно, прапорщик идет!». Это десятилетняя тертая, знающая жизнь Ленка выводила, а я тоненьким голосом подхватывала-подтявкивала: – «На нем защитна гимнастерка, она с ума меня сведет!» Еще подруга научила меня петь: «И красный орден на грудях» вместо: «на груди», – и, соответственно, «зачем-зачем я повстречала его на жизненных путях». «Артистки!» – колобком выкатывалась со своего двора хозяйственная Нюра, уперев руки в бока наподобие буквы «Ф». «Из погорелого театра!» – гаркал дед Митроха, отец Нюры и Николая, устраиваясь поудобнее на завалинке.

Дед Митроха прошел всю войну, но за свою хмельную и безалаберную жизнь не удостоился в деревне к восьмидесяти годам не то что отчества – даже полного имени. Тот же строгий деревенский этикет позволял называть полным именем его сноху-алкоголичку Наталью. Однако просто Нюрой или даже Нюркой оставалась для всей деревни Митрохина трезвая, бережливая и трудолюбивая, но незамужняя дочь. Нюра, конечно, отзывалась и на эту кличку, больше подходящую для телки или козы, но ей было обидно.

«Разве меня не сватали? – жаловалась она моей бабушке. – Ванька Поляков два раза сватал. Один раз – смолоду. Я не пошла. У них в семье были все уроды вроде Кольки нашего, сплошная голь да пьянь, очень мне это было надо. А второй раз он вернулся уже недавно, как у него жена умерла. В город позвал. Я долго думала, но все равно не пошла. В городе я теперь не привыкну, и хозяйство оставить не на кого…» «Так пусть, Анна Дмитриевна, он к тебе сюда переезжает!» – предлагала моя бабушка. «Ох, насмешила!  – захлебывалась Нюра мелким кудахтающим смехом. – Приехал как-то, я ему велела почистить в коровнике, чё рукам-то зря пропадать. Так он раз, другой скребком прошелся – и бегом на реку с удочкой. Только пятки засверкали. До ночи хоронился, а утром уехал к себе в город. Нахлебников мне тут не надо, я лучше одна как-нибудь…»

Нюра и бабушка симпатизировали друг другу. Бабушка уважительно рассказывала, какая у Нюры на кухне сверкающая чистота, как красив добела выскобленный некрашеный деревянный пол, как рационально ведется хозяйство – ни клочка земли в огороде впустую не пропадает, ни крошки еды не выбрасывается… И Нюра, от всей души презирая дачников, всех своих покупательниц, которые несли ей живые деньги за молоко и сметану, делала исключение для моей бабушки за то, что она единственная из всех называла ее Анной Дмитриевной, и отзывалась о ней так: «Францевна баба правильная, хоть и не без форсу». Нюра даже угощала меня крыжовником, который у нас почему-то упорно не желал давать плоды. Но это не мешало ей потом приписывать лишние гривенники к нашему счету за молоко и в итоге не оставаться в убытке.
Мы уезжали с дачи в середине августа. За нами на «газике» прикатил мой дядя Степа Гартунг. Внезапно с ним приехала и его мать. Утром вся деревня с изумлением наблюдала ее пробежки по берегу в купальнике, приседания и вскидывания ног, а затем «водные процедуры», когда пятидесятичетырехлетняя тетя Нелли просто перелезла через перила моста и сиганула вниз «солдатиком». «Слышь, Францевна, это сестра твоя или как?» – поинтересовалась Нюра, которая как раз гнала корову мимо нашего огорода. – «Сестра». – «Старуха, а чудит», – удовлетворенно кивнула наша молочница.

* * *

Вот таким было то лето – жаркое, грозовое, с небывало разлившейся рекой, которая подмывала берега и валила в воду деревца ольхи и осины. С ночным грохотом проливного дождя по крыше, который врывался в детские сны, как тема неотвратимого рока в Пятой симфонии Бетховена. С тревожными криками ласточек и с громом среди ясного неба. Это было уже не райское безоблачное небо – то было небо, полное химер, которые клубились над моей головой, заставляли убегать к ручью и долго-долго сидеть там в темноте под пологом черемух, опустив ноги в прозрачную воду, в которой сверкали чешуйки слюды. Счастливое было лето, щедрое на влагу и на тепло… Но впервые в жизни я не была уверена, что завтра будет таким же, как сегодня, и в минуты самой безмятежной радости у меня кружилась голова и сосало под ложечкой от раскатов грома, которые были слышны только мне одной. Мне исполнилось семь лет. Осенью мне предстояло пойти в школу.


На это произведение написана 1 рецензия      Написать рецензию