© Dmitry Karateev & Constantin Mohilnik
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник
LIEBE DICH AUS… или ЛИРИЧЕСКИЕ ВЕЛИЧИНЫ
Психолирический детектив
Книга IV
ЦЫПА + ЛИНА
Пред смертью жизнь проходит снова,
Но очень скоро и иначе,
И это правило – основа
Для пляски смерти и удачи.
(Велимир Хлебников)
1. СТАРЫЙ КОРЕНЬ
2. ПАМЯТИ КОБЗАРЯ
3. ЧМО БОЛОТНОЕ
4. ПАМЯТИ КОБЗАРЯ (окончание)
5. ПЛЯСКИ СМЕРТИ И УДАЧИ
6. ЕВРЕЙСКОЕ ВОСПИТАНИЕ
7. КИЛИМАНЖАРО
8. КРЫСИНЫЙ КОРОЛЬ
• История жизни чёрного и красивого человека
9. ВОЗДУШНЫЙ КНЯЗЬ
10. ВОСПИТАНИЕ СИБИРЬЮ
11. БРАТУШКИ
Скачать ЦЫПА + ЛИНА:
http://www.scribd.com/doc/14975601/4-Liebe-dich-aus
СТАРЫЙ КОРЕНЬ
– Попяр-р-ра, бр-р-ра! Здр-р-равствуй, Р-р-родина!
[Носорогом врывается в дверь и набрасывается на тебя, Платон, наголо бритый детина-дубина, сам с Ивана Великого, в плечах косая сажень… В чёрных очках, в синем костюме «адидас» и белых кроссовках. На лбу – толстый иссиня-багровый твёрдый выступ. Таких типов живьём я тогда не видала, зато насмотрелась на них в русской телечернухе 90-х. А ты, кажется, не больно рад, только промычал в ответ:]
– Конечно, все люди – братья, но… Э, Цыпа, ты, что ли?!
– А кто ж, Ольшак, что ли, га-га!
[И, снимая на секунду очки:]
– Ну, я тебе без формы покажусь. Что, изменился? А ты, так не очень. Ну, кому как пофартило. В общем, все меняются. Глухарь наш битый, Аниськин, вообще в большие, бра, залетел. Церковной прессой теперь в Киеве сильно заведует. Я думал его навестить как-нибудь по старой памяти: «Хто там? – Абрам». Ох, и сиганёт из окна от однокашника, га-га! Ладно, пусть живёт-начальствует, я теперь добрый стал, с тех пор, как подвиг совершил, Марк меня в зятья принял, говорит – подымет вопрос, чтоб в «Аллее Праведников» памятник воздвигнуть «Защитник Евреев», а меня в натурщики пригласят с девушкой спасённой на руках. Кстати! А это твоя? Фрау Катарина? Немка, что ль? Ну, везун, бра! А ничо, нехилая лошадка, только мосласта малость. Чего шипишь, они ж, тупые, языка не понимают, я ж их знаю…
[Я давно отвыкла от таких замечаний и уж хотела взорваться, но ты, этак по-своему, никто так не умеет, пошевелил, словно лошадь ухом, уголком правого глаза в мою сторону, дескать, помалкивай – сейчас театр пойдёт…]
– И давно ты их знаешь, Цыпа?
– Дык ещё с Алтына, прикинь. Ты ж тогда гусём перелётным взмыл – или кем ты там взмыл – и улетел от нас к едрене фене. А потом Родину, дрын, предал, да? Ну, молодцом, я ваще молчу, но мы-то остались, а куда ж нам, народу русскому, податься. Анисимов, тот еврея хитрее, бежал от меня через всю страну, оставляя вонючий след, га-га. Но Гальперин-младший, Танюха Вдовина и Андрюха Цыплаков – ты ж меня ещё не забыл, как официально звали, а? – где родились, там и пригодились. Можно сразу лирическое, трын, отступление? Вот я вижу, красиво ты здесь живёшь, на лошадке нехилой катаешься, капиталы, небось, в банке хранишь, а, брат? Но до сих пор не врублюсь, и до гроба жизни, наверно, не пойму, ну как ты мог оставить Танюху. Это ж девушка! Глазки смелые, руки белые, ножки стройные – будь здоров! Тело – как пух гагачий, сердце – кусок золота, а характер – сталь. Погоди…
[Ещё на мгновение снял очки и словно бы вынул что-то из глаза, затем тоненько всхлипнул носом, строго глянул в мою сторону, вновь надел очки и солидно крякнул:]
– Пусть извинят меня, но Цыпа ж не деревянный. А ты и не знаешь дальнейшего, сидишь тут в европейском уюте среди жидов – извини, само сказалось – и начинаешь думать, что это всюду так. А всюду, бра, не так. На Алтыне, бра, народ, не покладая, трудится, трудится… и буй за это имеет. Вот мы с Гальпером – в самом начале, в 90-ом – можно сказать, кровавым потом плакали. За каждую драную тысячу человека чуть не убиваешь, а пересчитал, перевёл в баксы, и в барсетке вместо пачки деревянных – пара-тройка зелёных листочков – штука баксов. Посчитал и думаешь: мама ж ты моя, Сидоровна! – за что ж я целый месяц сражался? И кабы не Танька, кабы не Танюша наша, сидел бы этот Гальпер и сегодня на своём базаре – а какие у нас в Медвежье-Алтынске базары? – сидел бы, падла, коников бы своих пластмассовых деткам впаривал. А Танюха взяла, мра, весь наш конхоз имени комиссара товарища Когана, да и приватизировала. У неё, дескать, дедушка-прадедушка – настоящий алтынец-ордынец был, и всем табунам – первый хозяин, только при коллективизации его коммунисты обидели, фа-фа, ля-ля, и он в город ушёл, учителем стал. А потом как бы вообще посадили. Было это дело или нет, а Танька – потомственная! И к 93-му не только все табуны, прикинь, но и тайга и горы, и воронка от метеорита – всё стало Танюхино. А чтоб Гальпера раззадорить, ну, казака в нём разбудить – раз однажды ясной тихой ноченькой запылал базар с четырёх концов, то-то, бра. И видит Жоржик Гальперин, новая эпоха пришла, время решительных поступков, а тихой жизни уже не быть. И принял он Танюхино предложение, и пошёл к ней финансовым директором, а я – личным охранником. Меня там ценили, а кому за это спасибо? Вашему, фрау, любимому, Платону Павловичу Попенкову, это он, мой кумир, разбудил во мне мужчину, воззвал к достоинству, подарил высокую мечту, во как. Становись, говорит, Цыпа, на цыпочки и тянись, бра. А то заклевали бы Цыпу, как цыплёнка, ещё в школьные годы, антисемитские стервятники, ненавижу. А Попяра сказал: «Опустить руки и смириться? Повесить голову и предаться нытью? Нет, нет, и трижды нет! Выдави, Цыплаков, из себя по капле…» А что-йто тот молодой человек, или немолодой, не знаю, так на нас лыбится? Ну так не надо, а то может нехорошо с вами получиться.
– Да нет, продолжайте, пожалуйста.
[С подозрительной серьёзностью разрешает Габриэль Гавриилович Ультершвед:]
– Вы просто напомнили мне девиз моей бескомпромиссной юности: «Выдави из себя по капле жида».
– Подожди, Платоша, и вы, фрау Катарина, битте, я тут минутку потолкую с махровым антисемитом. Не ожидал от вас такого в Европе!
– Вы собираетесь бить инвалида, юноша? Неужели этому вас учила ваша еврейская мама? Я потомственный инвалид детства по пятой графе, натерпелся от этого, как, должно быть, и вы, и вправе со своими не церемониться. Разрешите совет: бросьте вы носиться с вашим еврейством, как с любимой грыжей, тогда и призраки антисемитов от вас отвяжутся.
– Это меняет дело, раз вы пострадали. Но у нас тут со старым корефаном свой базар, а вы бы не отвлекались от вашей девочки. Исчерпано!
[Вот-вот, а то эта девочка с нескрываемым вниманием стала присматриваться к тебе, Платоша, будто бы ты намного симпатичнее этого Чарли Чаплина…]
– В общем, Платон дал мне цель: Бороться и искать, найти и не сдаваться! И я стал бороться. Накачал, как видите, мускулатуру, устранил дефект речи, беспощадно отзвездовал тех, кто издевался над моим национальным достоинством…
– Извини, Цыпа, но я прекрасно помню Матрёну Сидоровну и Тараса Богдановича, твоих маму и папу. Голову даю на отсечение (я буквально), что они такие же евреи, как фрау Катарина – алтынка. И ещё лучше помню захватывающие рассказы героя Великой Отечественной войны, Изяслава Мстиславовича Снегова, твоего двоюродного дедушки, об атаках, контрнаступлениях и перегруппировках. В пятом классе на пионерском собрании, посвящённом Дню Победы он вновь, как въявь, в одиночку взял фашистский блиндаж и «порубал всех этих восьмерых жидов, как огурцы».
– Помнишь? Ну дай, я обниму тебя за это. Дедушка Изяслав, он был для меня в детстве самым дорогим человеком, первым кумиром. А вторым, фрау Катарина, был ваш муж… Тьфу, да она ж по-русски не шарит. Ничего, бывает. Нация не важна, лишь бы человек хороший. Так дедушка говорил. И когда в школе стали дразнить меня Абрамом и жидом, я пришёл, как всегда, к деду, а он: «Жиды, Андрейка, это люди такие, вроде немцев, и язык у них похожий, и фамилии те же. Но среди них тоже мужики есть, так что ты на товарищей не обижайся, а лучше дай им сдачи, да так, чтоб своих не узнали». Но я ж тогда был как заморыш маланский, и Аниськин, шестёрка, пользовался, хоть это не он, а Гальперин придумал и, кстати, до сих пор за это не заплатил.
– Э, юноша, так вы, стало быть, хотите примазаться и всех нас тут изнутри побить, начиная с меня?
– Знаете, всех не всех, но лично вы меня уже достали…
[С дальнего конца стола через шеи собеседников летит встревоженный
Марк:]
– Но-но-но, кто тут кого собирается бить? Габрик, не обижай, пожалуйста, мальчика. Он из хорошей еврейской семьи, а именно из моей. И кто его затронет, поссорится со мной. А тот, кто поссорится со мной, будет, между нами говоря, иметь дело с ним, ха! И я тем более не понимаю, откуда среди нас этот расизм. Уделяй, лучше, Габрик, больше внимания твоей даме. А то она скучает.
[О нет, дама не скучает! Она откровенно тобою любуется. Думает, небось: какие мужественные черты, сократовский лоб, нордически квадратный подбородок, аристократически прижатые уши, фаллически удлинённый нос, и какой жаркий и властительный взгляд, он пронизывает меня насквозь, как луч кометы, о-о-о! А сам ты? А по тебе, как почему-то не полагается выражаться русским женщинам, буй поймёшь, Herr врубишься, по твоей хамской харе, а я-то знаю, что ты, когда тебе, сука, захочется, ты ж кому надо с полуглаза всё вбуяришь, и никто рядом, пл;хой, не догадается, и даже сама внушаемая не будет знать, махой, что всё это твоя, вяхай, телепатия, которой тебя в твоей шпионской школе обучили, ;beneinbrot! А та дура думает, что наконец-то встретила того, кто нужен ей был веками, что только в этом воплощении выпало ей то, чего напрасно было ждать в облике медузы, или в том черепашьем панцире, на котором три слова нацарапали по-своему инки, а читали уж ни уха, ни рыла по-инкски не петрящие советские рыбаки; или в той, складчатой, как тысячелетняя кора, чукотской коже, что, не снимая, весь свой сорокалетний век протаскала на себе оленью малицу; или в колючей, безглазой-безухой, одни шипастые лапы, сухой, замкнутой в тесном горшке на узком подоконнике жизни кактуса… Разве не хочется ему расцвести, что так редко случается? А разве не хочется 20 часов живущему таёжному комару горячей, свежей, с ног сбивающей крови? Но непроглядно густою тучей нависают комары над малым чёрным болотцем – частью великих болот Приалтынской низменности, и род за родом проходит, и ничья-то нога – в сапоге кирзовом, в унте лосёвом, в плоском лыковом лапте – на трясину не ступает, да и правильно делает: какого Ольшака соваться человеку в гибель болотную, в гнус тунгусский! День за днём, род за родом, хочется комару крови, жжёт жажда, злятся тощие крылатые твари, с горя бросаются друг на друга. Молчит болото, хлюпает загадочно, чмокает упадочно, давится отрыжкой лягушачьей, а там и осень, а ведь это же конец света, пришёл предел комариному роду. Не стало комаров, зима на носу, вернёмся к даме. Но не к той, что лениво заманила журналиста Ультершведа в чуждую тусовку. Не к той, с хвостом каштановым, с тихим демоном в низом стелящихся зелено-бурых, темноболотных взорах, не к той, в тёмно-синем, как погожий сентябрьский вечер, длинном до пола, по лаковым полам шелестящем платье, не к той, с оголённым левым плечом, что должно означать сердечную готовность, тогда как обнажённое правое – верность себе и возможному мужу. Нет, не к той. Но вернёмся к даме Катарине, вон той, в зеркале, сутуловатой, худощавой, ключичной, позвоночной, прямо лошадино-мосластой, с угрюмо огуречным носом и таким немецким (Wie bitte?) взглядом. Где же отблески жизни цыганской, где та, с портрета в отцовском доме в родном городке приморском, с глазами смелыми, чёрными, с руками белыми, с кольцами, с густою вьющейся гривою…]
– Так вот о дамах, Платоша. Коли ты спознался с Танюхой, так другую под юбкой не нюхай…
– Wie bitte?
– Ну вот, я ему по-русски, как старому корню, а он, немчура недопечённая, дурака включил. Ну так не надо, ты, старик, старый друг, так и веди себя как старый друг. А то ведь и я буду относиться уже не так сердечно, а кому это надо, а? Но ты, может, обиделся, что я тебе так по наглости откровенно про Таньку напомнил? Так знаешь, прошлое, бра, в канаву не вышвырнешь, как ненужный документ. У меня, к примеру, столько позади, что и рад бы всё это оставить на какой-нибудь станции Сызрань или там Захонь в камере хранения, мляб! А оно, блям, в двери выведешь – в окно суётся. Гальпер, падла, это умеет. Подняла его Татьяна из грязи, отмыла и приблизила. Он всю старину свою базарную тогда, как хирург, отсёк. Через год его чёрному «бимеру» менты уже честь отдавали, и казачки алтынские атаманом выбрали, а Танюхе всё трын-трава. А он ей просто завидовал, её родовитости, способностям, человеческому обаянию. Она сначала думала: пообвыкнет жить как белый человек и вылечится от своего комплекса. Но, видно, далеко у него это зашло, и уже жопа затронута. И значит, непоправимо. «Я потомственный казак, Гальперин – это древняя казачья фамилия, мы происходим от казака Самуила Галки, покорителя Алтына. Ему ещё царь Алексей Михайлович пожаловал за верную службу и Алтын, и всё, что от него к востоку». Я как-то раз на эти его разводы посмел усмехнуться, так Танюха сама зазвала меня в кабинет и – хрясь-хрясь по роже, как, помнишь, матушка её, завуч наша, Виолетта Николаевна у себя в кабинете. А потом поцеловала в левый глаз и ласково так говорит: «Обидно, Цыпочка, больно? А ты думаешь, ему, казаку трёхсотлетнему, не обидно, не больно, когда глумятся над историей, а?» И на слове «глумятся» голос у Татьяны зазвенел железом, а «над историей» шёпотом, как змея, прошептала. Ну, живая Виолетта Николаевна, ты ж помнишь. И дальше говорит: «Ты уже, Андрюша, всё понял, правда? Ну вот. А чтоб за душой не держал, пойдём». И в другой кабинет меня за руку повела, и там… Ну, ты понял. А потом так объяснила: «И знай, что это тебе не только от меня, но и от Георгия». И всё. И если бы, пусть бы после этого кто посмел – не говорю на Таню, а и на Гальпера при мне полслова кривого прозвездеть, тому крестец!
– А вот об этом эпизоде, Абраша, хоть он тебе и дорог, а мог бы при мне и сам не звездеть. Правда, дорогой?
– Постой, бра, как ты меня? Или мне что-то послышалось? Что-то давно забытое. Нет, тесть Марк меня так и назвал сразу же Абрашей почему-то, как в воду раз поглядел. И откуда он знает? Это называется режиссёр – артистическое чутьё плюс ихняя национальная проницательность. Но это ж я для них Абрам, а тебе-то грех, эх, бра. И не пить нам – тоже грех при таких обстоятельствах. А то сидим сухие, как два жида, тьфу! Фройляйн, водка, ферштейн? О! Поехали. Перейду к драматической фазе в моём рассказе. Ты вот обиделся вроде, а каково мне было стоять у них под дверью и охранять, когда оттуда неслось…
– Придержи язык, Цыпа.
– Постой, чо-йто ты мне, падла, рот затыкаешь? Извини за падлу. Вырвалась спонтанно. Но ты, правда, стал как неродной. Это потому что излишне трезвый. Давай ещё, и фрау с нами, гут? Конечно, что гут. Хрюкнули! А теперь хряпнули. И дёрнули: ту-ту-у-у! Во. Это очень, бра, было нужно, так как дальше последовало такое, о чём и вспомнить страшно, и забыть нельзя. Нельзя! Фройляйн, девушка, нохайнмаль водка, пожалуйста. Видишь, Платоша, она поняла. Это ж азбука: А – Абрам, Б – баба, В – водка, а там всё схватят, аборигены хреновы. Данке, в смысле спасибо, ты уже поняла, а? Садись за это с нами, и выпей по-русски, брось дуру гнать. А? Не, ты не уходи от вопроса. Ну так не надо, мы ж тебя честью приглашаем или как. Хи-хи, конечно, хи-хи, но потом так может стать, что уже и не хи-хи. Ты меня поняла, толстомясая? Ну. Теперь можешь идти. Ты ещё не доросла духовно пить с русским человеком. А вот фрау Катарина уже доросла. Пей, Катюша.
[Цыганка Катюша, нрав лёгкий, разымчивый, авантюристка, не филистерша. Возьму лодку, посажу Уве – и в открытое море. А бояться, дружок, это не по-цыгански.
– Дура, ты слышала прогноз? Обещали шквал, и нам при этом игрушечном парусе с ним не справиться. Куда ты правишь, сумасшедшая! Я отказываюсь грести.
И вернулись, а шквала и не было, эх ты, Уве!]
– …мне ж не докладывали. Я вообще это на вид, внешне, такой солидняк, а вообще-то человек простой, маленький. До нас, охранников, может быть, даже позже, чем до нормальных лохов, отчёты доходят о шефских отношениях, пертурбациях, мля, хренациях. Но я и теперь уверен, что не ошибался, когда на Таньку смотрел, как на королеву, а на Георгия – как на премьера, который сегодня премьер, а завтра, может быть, в лучшем случае, почётный пенсионер. А в худшем – неопознанный разлагающийся объект… или субъект?
– Не знаю, не задавался вопросом. Могу только сказать, как филолог по образованию, что «труп» – слово неодушевлённое, а «покойник» – напротив.
– Ты знай пей, бра. Ну его плахой с твоей хренологией. В жизни-то оно совсем не так, я ж её, суку, знаю. Извините, фрау, я, знаете, с Алтына, чурка таёжный – это нас так называют столичные ЧМО – человеки Московской области, га-га. Но вы, правда, извините, я, может быть, по наглости уже много чего при вас народного высказался и только сейчас вот заметил. Но вы ж, умляут, так и так буй чего понимаете, вар одэр нихт? Так, нет, а Платоша? Давай, давай ещё, а то уже душа загорается. Я, знаешь, заметил такое наблюдение: человек может по жизни почти не пить – месяц, два, веришь, но аппетит, прикинь, приходит во вр;мя. Ну, да кому я рассказываю, ты же знаешь. Наш, медвежий, алтынский, га-га. Так вот: оказывается, все наши медвежие-алтынские – казачество там, буячество – уже как один были за Жорку и практиць-цьки один я, один как хер в чистом поле ещё защищал Татьяну. Ведь ты ж не тому меня учил, не предательству, млин! И дедушка Изяслав, как сейчас помню, всегда так наставлял: «Сам погибай, внучок, хрен с ним, по-мужски»! И стою я тою полночью – трезвый, бритый, мускулистый, пощупай – под ихним спальным кабинетом, когда Георгий выходит во всём прикиде, в папахе, с крестом Георгиевским на груди, шпорами звякает, я про себя аж заробел, прикинь. И хмурый такой, брови, как у Брежнева, – Гальпер в смысле, не я, ты понял. И отсылает меня: «Иди, Цыпа, домой, не до тебя». А я, хоть и заробел, но дисциплину помню: меня освободить во время несения – только! хозяйка может. Одна, мля! И так и отвечаю, дескать, что за варианты, не понял. Стоял и буду стоять, я ж не буй моржовый. Хозяйка скажет: «отбой», – так нет базара. «Так и нет базара, Абраша, стой себе» – и эполетами повёл недоумеюще. А харя такая скучная. «Может, он отставку потерял, – думаю, – и теперь я буду это возглавлять, лять». Ты же знаешь, Платоша, я мечтатель: туманность Андромеды, Дар Ветер, буё-моё… Мы ж в этом похожи были, правда? Ну. Давай, полетели, а то не могу больше так. Хрясь! Молодец. Извините, фрау, вырвалось, а вам же всё равно. И уходит, бляхой. А мне бы тогда сунуться в кабинет, у хозяйки узнать, что за лажа. Но куда там – дисциплина глубоко сидит, жопа затронута. Нельзя без вызова к хозяйке. Но чрезвычайные ж обстоятельства, куда денешься. П;леным, прикинь, запахло, понял? Хер; ты, бра, понял. Точно запахло, физиць-цьки, загорелся Танькин дом. И выскочить некуда – лестница полыхает, лосиный рог со стены упал, ковёр арабский тлеет, фарфор тайваньский лопается, стаф-терьер Резерфорд резцы оскалил, скулит, как шавка, очи выкатил и задохся. А дисциплина? Да пошёл ты с своей дисциплиной, с-сука! Я добрый, добрый, но могу и вспыхнуть! Вспыхнула занавеска шёлковая с кистями серебряными, японская. На двери в кабинет висит. Я что, тебе не описывал? Всё от мандража, извините, фрау, от нервов. Рванул в кабинет, глядь – темно. Выключатель меня током хлёбнул, аж слово вырвалось, а при хозяйке ж, в натуре, не положено. Но при чрезвычайных… Щупаю впотьмах диван персидский, а там Татьяна, и ровно так дышит, и тихо так. «Танюха! – кричу, – вставай, мля, милая, сгорим махой!» А она ещё тише и ровнее задышала. Да что ж это, мра! И тут хлёбнуло мне в м;зги: это ж Гальпер, сука, её дурью тихой накачал. И хату подпалил. Что с того, что не сам подпаливал, а его отморозки, ответственность вся на нём. Я не доберусь – простой человек, маленький, но справедливость есть! И она его когда-то настигнет, падлу, так, нет?! Ну. Я её, короче, на руки – мягкая, тяжёлая, а характер – сталь, а душа лёгкая. Я её, короче, на руки, а она так: «Ум-м-м?» – и уже не дышит, Р-родину м-мать! На руки > на балкон > с балкона > в пруд > зашипел «адидас» > к тому берегу вплавь, с Танькой на спине, одной гребу, другой голову держу, чтоб не захлебнулась, сам так говорю: «Не сдавайся, Танюха, смерти, ты ж храбрая, бра, конокрадка!» > вытащил в болото, дале волоку, молчит Танька, Татьяна Виолеттовна, мы ж батю её никто не знали – так, нет? Танька, а Танюха. И гляжу вдруг (а уже светает) – это не Танька. Неопознанный… субъект, объект, буй знает. Обманули! Меня обманули, её спалили. Меня спалили, выроды! И тебя, Платон, ты сам не в курсе, а фу-у-у – и нет тебя, потому – ты пепел. Вот.
– Да только Татьяна – не пепел! Может, всё за собою спалила – хату там, тебя спалила. А сама – не пепел, не верь!
[Не верь, Платон, и ты не пепел, это глаза твои пепельные, а сам ты – кремень. Не знаю, что там у тебя было с этой Татьяной, не желаю знать, но ведь ясно же, я-то вижу, это не просто так. Иначе с чего бы мраморным таким командором мгновенно каменеть? Ноздри – словно не дышат, как каменные цветы на старых мюнхенских домах; губы – бритве между ними не просунуться; уши – словно выгравированы на плоскости; профиль – тончайше вырублен, как храм в Кижах; широкий угол носа незаметно заостряется, как пирамида; ноздри – словно не дышат, как каменные цветы на старых мюнхенских домах. Повторяюсь? Это снова и снова проходит мой взгляд по тебе, ищет приметы страдания, волнения, воспоминания. Нет приметы? Есть примета: глаза разрастаются, как звезда в телескопе, никогда такого не видала, скоро всех нас поглотят и станут с орбиту Сатурна. Не уходи, Платон, в бездну, ты же кремень земной, искры-зрачки. Прошлое прошло, что уж теперь! Или… не прошло? Не надо, что ж ты такой каменный и тёмно-серый, словно тот, с угрюмо-обиженными каменными усами, толстый, плешивый памятник, руки за спину, держат шинель.
ПАМЯТИ КОБЗАРЯ
Голый сквер вокруг предвесенний, судорожно крючатся пальцы деревьев, горланят вороны. Володя Ворона, 20-летний, в синей куртке, по вороту волосы, сутул, худощав, подрагивает краем губ: дескать, сейчас я вам такое открою – взорвётесь! Сам чуть не взорвётся. На ступенях постамента, заваленного утренними официальными венками: «Великому Кобзареві – від уряду Радянської України», «Комсомольці Київського університету – Великому Кобзареві», «Великому Кобзареві – від колективу заводу “Ленінська кузня”», «Великому Кобзарю – от трудящихся Московской области»… на ступенях, стало быть, этого постамента, лицом к Володе и к хмуро алеющим через дорогу колоннам университета, полыхает мятежным вдохновением смугловатый черноволосый паренёк, усы щипцами:
– …Якого не вдалося вбити царським сатрапам, забити миколаївськими шпіцрутенами, заборонити валуєвськими циркулярами! Так тепер новітні кати, свої ж перевертні та яничари хочуть задушити Його мертвими квітами, забрехати порожніми промовами про «дружбу народів», за якою криється – та не так уже й криється найсправжнісінька розбійницька русифікація! Прислухайтеся: уже й на вулицях столиці не дочуєшся солов’їної нашої, калинової, соковитої, материнської мови! Замість неї слухаємо „общепонятных” татарсько-мордовських матюків, що їх принесли нам залісські зайди. Люди, схаменіться, це ж Україна! Ви думаєте, хто вони? Цих північно-східних дикунів ніколи б не було – ба навіть їх і взагалі немає як нації, – якби не українська культура, не київські князі, не могилянські професори, не відважні козаки, що звоювали їм Крим, Кавказ та Сибір. Це ж смішно – ні, це не смішно, це кличе до бою, – щоб колоніальні варвари забрали собі в голову, що вони, бач, метрополія, імперія. Це все одно, якби якісь ірокези, черокі абощо почали повчати Англію, як їй, старій, жити, з ким дружити, якою мовою радіти й тужити. Якби янкі закидали Шекспірів пам’ятник отакими от зашморгами-стрічками з написами на їхньому амерікен-інґліш… Звертаюся до молодих, ще не спаплюжених душ, які не встигли перетворитися на жаб та пацюків – пам’ятайте слова невмирущого нашого Пророка:
Кохайтеся, чорнобриві,
Та не з москалями,
Бо москалі – чужі люди,
Роблять лихо з вами!
И указывает десницей на меня, чернобровую. Тут Володя перестаёт усмехаться, швыряет в тающий сугроб погасшую длинную папиросу «Беломорканал» и решительно, прямо по луже, приближается к ступеням постамента и (вновь обретя лёгкость усмешки) обращается к оторопевшим студентам:
– Слушаю и удивляюсь, до чего легковерны люди вообще, а мои земляки и сверстники – в особенности. Много было в истории таких случаев, когда мёртвый хватал живого, и мы это сегодня чувствуем на себе, задыхаясь в чудовищной мертвечине общественной жизни в доставшуюся нам эпоху. Об этом нужно говорить, и будем говорить, но сейчас, как выясняется, речь шла не о том. Здесь не мёртвый схватил живого, даже не призрак жившего когда-то в каком-нибудь замке Моррисвиль баронета. Вас, живых, пытается схватить не Царь Лесной, не Баба Яга посадить на лопату, нет, привидение – вдумайтесь! – никогда не жившего, несуществующего поэта. Вы слыхали про Козьму Пруткова, а быть может, кто и читал его сочинения? Там есть его портрет, родословная, биография, стихи, проза и драматургия, описание его похорон и даже беседы медиума с его тенью. Но я ещё не встречал чудаков, которые всерьёз верили бы в то, что жил когда-то такой человек. А ведь Козьму изобрели талантливые люди, выдающиеся литераторы во главе с ещё недооцененным Алексеем К. (не Н. – Боже сохрани!) Толстым. Чего не скажешь об авторе литературной мистификации под названием «Кобзарь». Польско-немецкий помещик, офицер русской службы, Павел Энгельгардт, увлёкшийся малороссийским фольклором, начинал с пасторальных стилизаций. Помните:
Хлюпочуться качаточка
Поміж осокою…
или:
Хрущі над вишнями гудуть…
Мило, правда? Но барин был не только сантиментальным, но и весьма остроумным человеком. Случилось ему стать крёстным отцом крестьянского младенца Тараса, который умер в самый день крещения и на следующий день после рождения. Сопоставьте: сегодня 9-е марта – день рождения Тараса. А завтра – день его смерти. Кто не слеп, тот видит, верно? Но Энгельгардт решил прожить его жизнь. И начал с того, что определил призрачного Тарасика к себе в козачки. Затем, удовлетворяя одновременно литературный зуд и склонность к мистификаторству, этот пан стал писать стихи от лица сей «мёртвой души». Первым стихотворением было отмеченное барским слезливым народолюбием
Мені тринадцятий минало,
Я пас ягнята за селом…
Энгельгардт неутомимо варьирует эту тему:
Пішла в снопи, пошкандибала
Івана-сина годувать…
Кстати, мистификатор поплатился за развлечение повреждением рассудка, как это и бывает. У него, несомненно, прогрессировало раздвоение личности:
Одне-однісіньке, під тином
Сидить собі в старій ряднині.
Мені здається, що це я…
Будучи по природе неглупым человеком, он спохватился, но, как показала жизнь, не вовремя. Пытаясь внести в творчество «Тараса» разнообразие, он обратился к сочинениям русских авторов самых разных направлений: переложил на малороссийское наречие балладу Жуковского «Порченая» («Причинна»), подражал в стихах гоголевскому «Тарасу (кстати!) Бульбе», затем, с изменением атмосферы в обществе, даже стал сочинять революционные и богоборческие воззвания:
Просвітися! Будем, брате,
З багряниць онучі драти,
Люльки з кадил закуряти,
Явленними піч топити,
А кропилом будем, брате,
Нову хату вимітати!
Прошу сравнить эти строчки с переложением Давидовых псалмов, сделанным Энгельгардтом в недолгий период религиозно-мистических увлечений. Неуёмный артистизм сочинителя завёл его далеко. Он не ограничился стихотворством, взялся за кисть, чтобы иллюстрировать разрастающийся «Кобзарь». Для Тараса была придумана революционно-патриотическая биография, он превратился в жертву самодержавия и мученика за Украину. Надо сказать, что «антимосковские» мотивы «Кобзаря» исчерпывающе объясняются польско-шляхетским происхождением его автора. Под занавес он даже состряпал том или два Тарасовых дневников, но – эх! – на русском языке, так как образцов этого жанра в малороссийском фольклоре не нашлось. В общем, не было Тараса Шевченко, братцы-сестрицы. Есть этот унылый каменный дядька в парке его же имени, есть засорённый германизмами и полонизмами южнорусский язык (цвях, дах, льох, фах, фарба, борг, гарт – в общем, Энгельгардт). И есть, увы, чудовищно наивные, младенчествующие душою, которые вообразили, что всё это действительно есть… Довольно пережёвывать ветхую байку: жизнь богаче литературных мистификаций. Вы думаете, это камень, а это пепел: только фу-у-у – и нет!]
ЧМО БОЛОТНОЕ
– Ну вот, молчишь? Помнишь, Поп, учил ты меня: «Нет пути назад»? Так в тот момент у меня его без понтов не стало. Это говорится так, что спалили меня, но я ж физиць-цьки был тогда ещё жив, да и сейчас, как будто… Ну, понял. А почему жив? Сам не скажу, сохранило что-то. Я, прикинь, прямо в тайгу. На куда – не знаю, в Москву, в Монголию… Тут, веришь, светать перестало. А тут лес шумит, рыси шастают, росомахи юркают, ну что тебе говорить, ты ж наш, медвежий, алтынский, сам в курсе. Но не в курсе ты, бра, что такое Чмо Болотное. Прикинь, темно, и уже ничего не трещит, не рычит, не ухает, и даже не хлюпает, только чмокает – и сейчас такое придёт: сам живой ужас. Бегу, бегу, а оно ноги отымает, руки отымает, одна душа ещё ему противится. Глаз давно не стало, слуха нет, только всё громче чмокает. А в спину, спокойненько так, голосом Гальпера, только вроде как в микрофон: «Так и нет базара, Абраша, какой базар? Стал и стой. Ты ж у нас верная собачка. Проснёшься, проспишься, и к папе вернёшься. Так, нет?» – «Нет, – кричу, – сука ты, Гальпер, подбазарная, а не папа! И так это тебе не останется, что ты Таньку спалил. Я не доберусь – Платон из-за тридевять земель прилетит разбираться. Платон не разберётся – земля тебя не понесёт, в болото засосёт. Попомнишь!» И только подумал «болото» – а под левою: чвяк, чвяк. Под правою: уфу-фу, блык. И во всём: чмо-чмо-чмо-чмо! И уже ноги не поднять. Так и вбирает, как макаронину. А сверху – синие точки – крутятся, светятся, и ещё потрескивают: чу-чу, Андрюха, нет пути. А уже по грудя втянуло, и сова лесовая из близи: рух, бух, ух. Ну всё, крестец, говорю. Прощай Таня, прощай жизнь молодая, нерадостная. Прощай, мама Сидоровна… И тут вижу маму Сидоровну, ещё юную, прямо ко мне склонилась, а уже под глазами трясина хлюпает, а мама песню поёт:
Люли, люли, во саду ли
Росли дули на дубу…
ну и тэдэ, ты ж помнишь, а уж в глазах твань болотная, ни пера не вижу, а только вижу дедушку Изяслава на коне лихом верхом, и вместо ордена пятиконечного, тёмновишнёвого – крест Георгиевский на груди, как у Гальперина, сам на коне сидит в папахе квадратной, в правой шашка, в левой нагайка, песню поёт:
Ишёл казак из походу
У ненастную погоду,
Э-эх, из Китая!
А трясина макушку лижет, а меня Танька обнимает, песню поёт:
Тебя я лаской огневою
И обожгу и утомлю.
И лежим с нею мы на диване персидском под ковром арабским, а Гальперин, падла, за дверью на цырлах дыбает, наш сон сторожит, сам про себя так поёт:
Во лесу при долине
Громко пел соловей,
А я мальчик на чужбине
Позабыт от людей.
А коли уснёт, ещё раз ему шноб;ль будет сломан, как в 3-ем классе, и будет он у него уже двугорбый, га-га, а тут вонь гнили болотной гарью перебивает: «Горим, Андрей Тарасович!» – Гальпер горланит, я Таню на руки и с балкона – в пруд, и слышу, дышит она шумно так, по-конски: ух, вах, ух, вах, и уже бежим голые по тайге, только Таньку сила непонятная прибирает: «Прощай, Андрюшенька, а тебе туда, налево, там ручей шумит, – курлы-мурлы, – говорит, а направо не суйся, там трясина чмокает, там Чмо Болотное, так туда не ходи, а я ухожу-у-у…» И ушла. Да нет, понимаю: это мне всё перед смертью примзделось, потому что перед этим делом вся жизнь у человека перед носом проходит, понял? Да гули ты понял? Проходит, но быстро-быстро, и не вполне так. Я тогда и врубился в это правило, которое всему, прикинь, основа: и пляски смерти, и удачи нашей. Чо вырячился? Она и теперь передо мною пролетать продолжает, в том и секрет. Я его потом позабыл, а теперь, перво дело по пьяни, а второе – то, что тебя, вра, встретил, так и вспомнил отчего-то. Тебе оно тоже когда-то припомнится, хряпнем? Нет базара, будь здоров. А ты кто такая? То есть, кто вы тут, барышня? Ну так не надо, а то мы тут с другарём в давнее болото окунулись, понял? Не понял, а почему все регочут? Это что, по-европейски так, на трагические разговоры молчат и шутят, а? Ну так не надо… Погодь, не врубаюсь… А-а-а! Фрау, пардон, фраучка, не обижайтесь, я всё вспомнил, всё земное, вас Катюхой зовут, и вы по-русски не петрите, да? Ну. Вы Платошина половинка, ге? А кстати! Меня давно смущает, что, Платоша, это все немцы такие фраера, что любая тёлка у них – фрау? А ты ещё кто, с такой мордой маланской?
– Абраша, угомонись на милость, что люди про нас подумают? И вообще, вы ведь с Линой сюда не собирались, правда? Что же ты молодую жену оставил, а сам по кабакам, как настоящий русский пьяница, ха!
– А-а-а, тесть Марк! Всё, нет базара, ухожу-у-у. Только жизнь мою доскажу-у-у… Платоше… Вы его знаете?
– Я его после этого знать не хочу, что он сегодня тут позволил про евреев.
– Тесть Марк! Я вас как бы очень уважаю. Только гнать на Платона! не надо. Это ж великий человек. И даже то, что я ваш зять – его, если вы не знаете, заслуга. А я сюда пришёл, мрак, по работе. Мне семью кормить надо? Ну. И вас поддерживать, потому что вы художник, надо? Вот.
– Молчу и умолкаю. И Платона, кстати, люблю, хотя не знаю за что. А насчёт меня поддерживать, так это напрасно. И глубоко напрасно. Меня европейское, цивилизованное общество достаточно ценит, и пожизненно нам евреям эти фашисты должны, и правильно делают, что пособие платят беглецам от тотального татарского антисемитизма…
– Всё, батя, всё, усох! Ты за тем столом сидишь, так и сиди. Я, ты знаешь, не антисемит, но тебе этого не понять. Базара нашего. Всё, всё, заглох.
ПАМЯТИ КОБЗАРЯ (окончание)
[– Заглохни, шовіністе кацапський! Чи, може, ти перевертень малоруський? Нас є три породи: українці, малороси і хохли. Українці – це ми. Малорос – це, мабуть, ти. А хохли зараз прийдуть:
Робити не вмію,
Красти боюся,
Поїду я в Київ,
У міліцію наймуся.
І ти ще гірший за них. Бо ніхто з них, принаймні, не паплюжить Пророка Вітчизни. І в козаків на це одна відповідь…
– Wolodja, pass auf!
Крутоусый и смуглый бросается на тебя, метя кулаком в лицо. Ты резко отшатываешься и в следующий миг – сцепились!
– А-а-а!
И сразу, словно из-за спины грузного серого призрака, четверо милиционеров. Мгновенно заломили руки обоим – и в машину, в воронок. В;рона – в воронок!
– Постойте, какое право… где законность? И меня тогда с ним. Как так нет? Я тоже так считаю. Но и он ничего не сделал! Нет, не уйду, под колёса лягу. Вот так!
Тесная кабина, сетчатое окошко, жёсткая тряска. Глухой двор > чёрствый снег > распахнутый подъезд:
– Выходи по одному. А вам, девушка, ещё раз пока попрошу: идите додому, и не надо портить себе вчерашнее восьмое марта.
– Nein, nein, nein!
– Ты шо, Петро, вже окончательно? Це вже воще. Они ж иностранцы.
– Хто иностранцы? У кабинете разберёмся. Док;менты есть? Баранец, Григорий Васильевич? Та-а-ак. Воронов, Владимир Иванович?
– Не Воронов, а Ворона!
– Я извиняюсь, Ворона. Но не понял: шо ж ты с такой фамилией там про Тараса вякал? Ну, друг твой Баранец – это понятно: розбійницька русифікація, калин;ва-малин;ва – ясно, бандера недобитая. Я, если хочешь, с ним даже в чём-то согласен. А ты ж чего глумишься?
– Над кем?
– Над батьком Тарасом!
– Так не было ж его.
– Ну ты умник! Я не знаю, это нас с тобою там не было, но не имеешь права. «Не было!» Памятник кому стоит в парке? Нам с тобой? Ладно, разберёмся… Ваши документы, девушка. Так… Э! Не понял: Катарина Вольгемут? Бундесрепублик? Фээргэ? Эгэгэ! Чим ти дивився, Петро.
– Я, Василь Федорович, їй говорю: ну так не надо. А вона вчепилась, як циганка за свого дружка, і не слухається ні в какую!
– Та-а-ак, погуляй, с тобою потом розберёмся. Девушка, хто з них ваш друг? По-руськи, по-укр;инськи понимаете? Ну. Так хто з них ваш друг? Воронов? Так забирайте и повлияйте на него, как подруга, шоб не выступал много. Щас такое время, може он чего и знает, а лучше помалкивать, поняли меня? Можете идти, и скажите девушке спасибо, что она иностранка. А ты куда-йто собрался, а, Баранець? Не, побудь пока. Петро, в обезьянник его!
– Володя, Володя, как можно быть таким неосторожным? Ну не было бы меня с тобой, сидел бы и ты сейчас в обезьяннике, а потом куда бы загнали? Я читала, что у вас бывает за инакомыслие, особенно за национализм…
– Ну так теперь, Катюша, будешь знать, что именно бывает.
– А это уже всё?
– Там видно будет.
Дальше беседы в кабинете декана с «куратором» университета дело не зашло. А парторг филфака (благородно седой, по-птичьи худой и весь в заботе) с тех пор обязательно предупреждал студентов накануне шевченковских дней:
– Зранку підемо, вшануємо, віночок покладемо «Великому Кобзареві від викладачів і студентів Київського університету». І після цього щоб мені у парку ніхто нікого не бачив. Бо пам’ятайте: Мюнхен, головний світовий осередок українського буржуазного націоналізму дуже уважно за нами стежить. Дуже уважно!]
ПЛЯСКИ СМЕРТИ И УДАЧИ
– Размыкнул глаза: вижу – лежу. И под рёбрами, вижу, твёрдо, аж жёстко. Вставать – не вставать – всё равно стало. Уткнулся носом в дрова, думаю. Не, не думаю, жду. А она не приходит.
– Кто не приходит?
– Да никто не приходит, тишина таёжная, птички свистят, комары зудят, кусаются – значит, живой. Да я и сам знаю, что живой, одно останавливает – на буя? Но подумал так (тут уж без балды думать начал), подумал так: «На буя? – А гули!» Меня ж не спрашивали, да и никогда особо не допытывался, потому это наглость была бы, понял. Вот сейчас, на дровах, начал было мыслить – так меня обстоятельства оправдывали, понял?
– Извини, не понял. Ты ведь в болоте тонул?
– Ну.
– Баранки гну. Так утонул ты или нет?
– А вот этого вот не надо. Я тебя, Платоша, очень уважаю, ты даже сам не представляешь, насколько я тебя уважаю, но за такие вопросы можно и глаз на жопу натянуть, чтоб виднее было. Вот сейчас у тебя широкий кругозор, так чтоб он ещё шире стал. Яволь?
– Уходим, Катарина. Das br;derliche Gespr;ch wird immer brutaler.
– А ну присядь, где приседал. Не хочешь общаться с Цыпой – дело хозяйское. Но это в дальнейшем. А пока – ты должен! Дослушать пережитое. Чой-то ты меня искоса гипнотизируешь? Ну так не надо. Забудем лучше этот эпизод, Платоша. Так для всех лучше. Правильно я говорю, фрау? Ну. Лежу и напряжённо думаю. Да, с непривычки, и небуй выёживаться над простым человеком. Я ж не режиссёр. Лежу, думаю, и слышу:
– Aufstehen! Wer bist du?
– Сам туда иди, – отзываюсь, – и скажи спасибо, что мне сейчас не до тебя.
– Aufstehen!
– Ну, мля, капут, считай – доигрался!
Поворачиваюсь на спину, рукой за полено, и вижу: малолетка рыжий-конопатый с топором стоит надо мной, а сам лыбится легкомысленно:
– Фстафай, мушик, ты чо тут, млын, отвисаешь, ге?
– Ну ты, отморозок, – говорю, – Гальперовая шестёрка, руби, но передай пахану твоему, что это так не останется. Мне не теперь всё равно стало, а Платон прилетит, и за всё заплатит. А не Платон, так Чмо Болотное за Таньку отомстит, Ольшак с Ночняком из тайги придут.
– Wie bitte? Фстафай, лох, мля, тут бухать не место. И скажи спасибо, что я сегодня дежурный. А то Курт одного такого уже на дрова поколол, га-га!
И грянуло мне: фрицы до Алтына дошли! Дедушку Изяслава в плен взяли, все казаки с Гальпериным к ним во власовцы пошли, а чурки-инородцы в дивизию СС-Алтын. И мне по любому опять крестец. Ну да я уже опытный, знаю, что это не страшно. После встречи со Чмом Болотным нет больше ужаса:
– За Родину, скубёна корь!
Взлетаю на ноги, а малец топор взметает:
– Цурюкбля!
Сам мигом за дверь, я в дверь:
– Уй-ё-о!
Вот эту шишку видишь, Платон? Ты помнишь первую, из-за Анисимова, а это уже вторая. На том же месте, прикинь. За неё мне потом погоняло дали – Носорог. И никто не знает, думают я с ней родился, вырод, типа. И потому такой сильный и беспощадный. Так вот, тебе первому, ты ж ещё, всё-таки, друг: это я об дверь того сарая снутри так обуенно забился. Самому смешно, га-га! Тем самым и дверь вышиб, и всё, отрубился. Врубаюсь потихоньку в себя, а уже три дня прошло, если не больше, я ж не считал в несознанке. Лежу в палате, за окном сосны шумят, рыси шастают, Ночняк валежником трещит, ну ты ж наш, медвежий, алтынский, про всё это в курсе, и тебе оно не удивительно. А удивительно – как чисто кругом, аж подумал: теперь точно на том свете. И ещё удивительно: рядом со мной барышня сидит, лет двадцати – тридцати красоты экзотиць-цьки неописуемой: носик с горбинкой, но не как у Гальперина – с красными прожилками, фу! – а тонкий, как выпи клюв…
– Чей клюв, Цыпа?
– Да не пригрябывайся, учёный, птицу выпь мы с тобою, конечно, не видали, но слышал-то её каждый. На ручье Дэрэ, вспомни.
– Ах, да, выпь…
– Was f;r eine „Wyp“, Platon?
– Объясни бабе, Платоша, а то дальше не интересно.
– Eine Art halbmythisher Vogel. Manche haben ihn schreien geh;rt aber keiner gesehen.
– O, ja! Ich verstehe, ist eine Rohrdommel .
– Во, именно. Такой носик. Теперь глаза. Представляешь: недвусмысленно горят, в смысле, буквально светятся, даже в комнате светлее, чем от ихней несчастной керосинки. Впрочем, у немцев они как-то не коптят. И комары, прикинь, ихние не кусаются в мирное время, это я уже здесь раскусил. А у барышни глазки фосфориць-цьки блещут, хотя сами тёмно-карие. Причёска стриженая, соломенно-рыженькая. И сама – как зажжённая соломинка, лучинка. Да, как забыть: кожа – белая-белая, но хочется сказать: смуглая. Ты видал такую? Да видал, наверное, ты ж человек всемирный, аж послать тебя некуда, га-га, извини, это была шутка. Надо будет, найдётся куда. Ты, конечно, видал. А меня представь в ту эпоху биографии, я видал таких? Ну. И вот впервые вижу, и такое впервые слышу:
Einmal wenn ich dich verlier,
wirst du schlafen k;nnen, ohne
da; ich wie eine Lindenkrone
mich verfl;stre ;ber dir?
Ohne da; ich hier wache und
Worte, beinah wie Augenlider,
auf deine Br;ste, auf deine Glieder
niederlege, auf deinen Mund.
Ohne da; ich dich verschlie;
und dich allein mit Deinem lasse
wie einen Garten mit einer Masse
von Melissen und Stern-Anis.
– Ну, Цыпа, вот это удивил! Мне показалось было, что ты немецкого как-то пока не освоил, а ты такое понёс, что не всякий немец нынче повторить способен.
ЕВРЕЙСКОЕ ВОСПИТАНИЕ
– Ну! Удивил, говоришь, га-га. Так я сам удивляюсь, потому как немецкого именно не знаю. И не хочу, на буя он русскому человеку! А это сходу в полубреду в сердце врубилось. Хотя спроси, что значит, в харю получишь. Потому – знать не знаю, да и не в этом дело. Сила в этих словах убойная. А на раненого – прикинь, как подействовало: отрубился во мгновение снова. Когда воскрес, уже утро настало, и керосинка сдохла. Днём что было – неинтересно: отрубался, оживал, бульоном поила, по-русски говорила:
– Ты ложись, разожмись, не держись…
И шприцом колола, что правда, то правда, но прикинь: тоненько-тоненько. А вечером вместо керосинки свечу на столе зажгла, над нею ладонью провела и ко мне легла, только два тапочка со стуком на пол полетели. А на свечку дует из угла, там, возможно, ужасы ещё прячутся: Ольшак с Ночняком, а то и само Чмо Болотное, ты что думаешь? А в ней жар соблазнительный пылает, печёт сквозь пижаму. И свеча эта самая два крыла скрестила крестообразно, нас от нечисти бережёт:
И всё терялось в снежной мгле
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Это так она сама себе, а может, мне такое втихаря наговаривает. А за окном вдруг зима настала, метель засвистала, сугробы до крыш намела, в сон полунощный вогнала – спят как убитые.
– Постой, – кричу, – заметёт, тут же в натуре ничья нога не ступала, ну?
А она дальше:
– Ни одна нога не ступала, лишь ворожеи да вьюги ступала нога…
Тут вдруг до окна дохлестнулся бывшей жизни пенный обрывок – и схлынул. И скрестились тогда наши судьбы, так она, секёшь, мне и сказала:
– Скрещенья рук, скрещенья ног – судьбы скрещенье!
А с утра – снова лето за окном, с малиной, с комарами, и к малине липнут комары, и хоботами малярийными кожу белую-белую колют, изуверы, в самое то, где роскошь лета розовей… Как же так можно, прикинь: сквозь блузу заронить нарыв и сняться красной балериной? Всадить стрекало озорства, где кровь, как мокрая листва? Это так Лина всё озвучивала, а мы с ней уже по территории гуляем, в орешник забредаем, и отрешаемся от дня, и мшистые солнца ложатся с опушки то решкой на плотное тленье пня, то мутно-зелёным орлом на лягушку, а Лина от болота меня подальше ведёт, в самый лес, в самый полдень, и текут жуки с отливом, стекло стрекоз сновает по щекам, и текёт час, и полон лес мерцаньем кропотливым, как под щипцами у часовщика. Где болото – там ужас где-то затаился, а где вода чистая, как багаж солнцепёком заляпанная, там у Лины ресницы слипались от яркости, а после диск одичалый, рога истесав об ограду, бодаясь, крушил палисад, это запад карбункулом ей в волоса залетал, я ж тебе открыл уже откровенно про её рыжую соломку – и угасал полчаса, осыпая багрянец с малины и чернобривцев, и разве ж это я всё говорю?
– Это, – говорю Лине, – не я, это вы, это ваша краса, это тени нам щупали пульс, это, вышедши с территории интерната, мы полям и лесам подставляли лицо. Это ваше всё, а моё уже болото зачмокало.
– Нет, милый Андрюша, не так, а просто я позвала вас в волшебные сады моей души, и вы снова живёте. И ждала вас Лина напрасно много лет, похоже это время на дремоту, хотя чего только не было в нём! И на Килиманжаро я взошла… А что вы не удивляетесь? Килиманжаро знаете? Нет? Какая прелесть, непосредственность, свежесть чувств! Это, Андрюша милый, гора такая, в Африке стоит посреди саванны – это степь, где жирафы ходят, как мы с вами по территории, а рядом, представляете, львы, а бок о бок – антилопы, проголодается лев – выберет антилопу и пообедает, а за львами – как тени крадутся гиены, но об этом не надо, вы сейчас должны заряжаться исключительно положительной энергетикой, да? И какие ребята шли со мной в гору! Ну и что? Вернулись кто куда: они к новым дорогам, я – под папашино потное крылышко к ненавистным «интеллигентным людям», которые так высоко брюзгливы, и похихикивают, и вежливо жалят, как змеи в овсе, совершенно не подозревая, что есть Африка, чудо чудес, и тщетно им объяснять, недоумевающим: почему Африка. А папа мой, он режиссёр в театре, сам так говорит: «Я всегда объясняю актёрам, что всего я им объяснять не буду. Не дождётесь!» И правильно: пусть воспитывают в себе интуицию, а у кого её нет, то это не режиссёр виноват, правда, Андрюша? Он умный, папа, но иногда такой противный со своей еврейской мудростью – вы даже не подозреваете, что это значит, а значит это то, что до 15 лет я только и слышала, какие погромщики, пьяницы, лодыри и стукачи – русские. Что они и сами себя не уважают, допустили до такого эту несчастную страну, а виноваты у них во всём евреи, которые «интересно, как смогли всё испортить, когда нас так мало? – а ведь смогли! А что вы хотите – еврейское воспитание: с детства пианино, два иностранных языка, прекрасные книги, лучшие репетиторы…» О, вы, Андрей, может быть, верите, что это и есть еврейское воспитание?
– Да я ничего…
– Ну! А еврейское воспитание – это без конца: «Линочка, деточка, внимательно кушай курочку», «Марик, папочка, закрой форточку, а то девочка простудится», вы можете это себе представить!
– М-м-м… Кто?
– Ну вот, я сразу поняла – сразу! – что вы родное сердце. Это потому что вы алтынец…
– Ну только не надо. Все столичные всегда так: алтынцы, чурки зачуханные…
– О нет, нет, Андрей, только не я! Я горячо преклоняюсь перед всем настоящим. Земным, простым и природным. Пылким и стихийным. Вот. А когда на вопрос «Как ваше здоровье?» отвечают обязательным «Не дождётесь», а потом ещё прибавляют: «Вы любите вашу жену? – Немножко люблю, немножко боюсь, немножко хочу другую» – и всегда только так, вы понимаете, Андрей? – то начинаешь задыхаться. И я таки начала задыхаться. С 10 лет у меня была астма, а теперь нет, а знаете почему? Потому что ушла. Когда уже эмигрировали, уже в Мюнхене, когда папин друг, драматург Аркадий Успенский, с гордостью рассказал, какую сегодня утром он одержал победу над немецкой тупостью, бюрократией и ксенофобией. Он уже третий год ежемесячно получает пособие как безработный. А сегодня в арбайтсамте – на бирже труда – услышал от инспекторши, что она располагает информацией (пока не проверенной) о том, что он получает гонорары от русского телеканала. «А что это значит? Что накапал им об этом, несомненно, этот бездарь Варшавер, потому что я у него перебил заказ на сценарий сериала «Судьба Сибирячки», вы же понимаете, что если они это докажут, то не только перестанут выплачивать, но имеют право взыскать с меня за всё время! Но тут я ей отвечаю: а что, при вашей большой должности для вас большая честь обидеть маленького еврея? Это был таки вопрос! И немецкая тётка запнулась. Но меня же вы знаете? Я ей дальше: а если кто-то донесёт про меня ещё что-нибудь, так немецкое государство засунет меня в газовую камеру? Или, может, сразу в печку, а? Вы бы видели, это была комедия, как она вокруг меня забегала! Так им и надо, наци недобитым. Кретины кретинами, не люди, а биороботы, а страдать должен кто? Опять еврей. Но мы не хотим уже страдать. И не будем. А заставить нас – у этих тупиц мозгов не хватит». На этих словах я стала задыхаться. Приступ начался. Просто не вдохнуть. Здесь, в тайге, о таком и подумать невозможно, а там – я уже умирала. Понимаете: руки отнимает, ноги отнимает, в глазах темнеет, одна душа ещё противится: «Не хочу-у-у, ухожу-у-у…» И ушла. Слетела по лестнице в мюнхенские м;росные сумерки. И побежала от фонаря до фонаря. Бегу – дышу, ноги чую, руки чую, душа громко говорит: «Иди туда, Лина, для начала – в освещённый подземный переход, но не в метро, а там увидишь». Вбежала в переход, оглянулась – в колонне четырёхугольной турок сластями торгует. Шоколадку, что ли, купить? Но в кармане-то пу-у-усто. Куда податься? А на стене: «Чувствуешь себя виноватым? Не дают покоя голодные дети и нищие старики из стран Бедного Юга? Хочешь помочь людям? Твоё сердце и твои руки нужны в Кении». Нужны – спасибо. Вот и адрес: Гётеплац 3. Всё, побежала. Всё, прибежала. И – поцеловала замок…
– Зачем?
– Ах, ну закрыто уже было. А в таких случаях полагается целовать замок и уходить, но я не ушла, оттуда не ушла. Присела и задремала на крыльце, к колонне спиной. И рада-рада так, что дышу, вы счастливый, Андрюша, вы всегда дышите.
– Ну-у, вроде бы так.
– Точно, точно, всегда. А я не то чтобы уснула, но…
– Отрубились?
– Немножко. А кругом грохот… Вы знаете Гётеплац?
– Ну только не надо.
– Нет, нет, это рядом с Терезиенвизе, где каждый сентябрь проходит Октоберфест – октябрьский праздник пива.
– Га-га, ну чо вы гоните, Линочка? Октябрьский, а в сентябре. Прикалываетесь, да, над больным?
– О нет, Андрей! Вот такая у баварцев причуда: праздновать октябрь в его предчувствии.
– Это как, типа как у нас был Великий Октябрь – 7-го ноября?
– Да, да, так и есть. Только немцы торопятся вперёд, а русские хотят продлить прошедшее. Знаете:
Десятилетий в прошедшем столетии –
Больше десятка.
– Интересно.
– Ну да, интересно, а баварцы в эти две недели день и ночь толкутся на Терезином лугу, где высится гигантская статуя, мать Бавария. Что вам смешно, Андрюша?
– Да так, вспомнилось: стоит стат;я в лучах заката, га-га-га!..
– Вот вы смеётесь, а оно так и было. Закат пламенел, и мать Бавария сверкала… Что же вы всё смеётесь, Андрей?
– Ну, мать-Бавария, такое дело… Извините.
– Честное слово, всё так и было. Она громадная, каменная, за нею колоннады полукруг, а по пальцам её ног карабкаются гномы.
– Кто?
– Ну такие карлики, в колпачках и бородки седые, в лесу, в горах водятся…
– Люляки, что ль?
– Можно и так сказать. Но пафос в том, что она большая, а гномы…
– Маленькие! Га-га, знаю. Это тот вариант прикольный. Подруга подругу спрашивает: «Ты, говорят, вышла замуж за карлика?» – «Ну?» – «Чо ну? Не запрягла. Впечатления, говорю, как?» – «А всю первую ночь бегал по мне и кричал: и это всё моё!»
– Какая прелесть. И главное, так оно и есть, какой вы догадливый, Андрюша. Родное сердце! Ну вот, а эти гномы подрастают, многие из них бородки сбривают и колпачки скидывают, отращивают себе Bierbauch – пивное брюхо, и приходят на Октоберфест отдохнуть, пивка попить, пошутить, потанцевать на скамейках, покататься друг на дружке верхом, поблевать в урны и помочиться под липами…
– Ну только не надо.
– Вот вас это возмущает, а девиз немца: что естественно – не безобразно.
– Да уж, Европа!
– Ну, как бы то ни было, а подремать мне не дали. Представляете, стоят на лугу шатры, как здесь, в степи алтынской, только каждый – ростом с дворец спорта, над шатром 20-метровая кружка с облаком пены, пеной салютов обливается небо, и пена урины обрушивается на гелиотропы, помните, как у Рембо.
– Ну-у…
– Впрочем, это не гелиотропы, а так, всемирные безымянные кустарники. Встанут рядком 6-7 молодцев и состязаются: кто выше мост построит. И струятся-пенятся-переливаются жидкие золотые мосты:
– Зепп, не жульничай, не поддерживай шванц руками!
– Эй, Диди, а ты что, уже иссякаешь?
– Кто иссякает? Сторонись – обварю!
И хлопают ввысь ракеты, и хлопают в землю газовые залпы задниц:
– Du Dirndl, moagstе mitstrunzen? Verstehste koan Boarisch? I moan’ – piselst du mit, g;? Hеe, du dumme Ziege! Haste sie ned mehr oie?!
Ну как бы вы поступили, Андрей?
– Одно из двух.
– Правильно, и я швырнула в него пустой бутылкой. Выхватила из урны и швырнула, вот.
– Класс! Вы отважная девушка, Лина.
– Ну. А около полуночи – схлынула праздничная пена, развезли такси по домам захмелевших людей. Появились на лугу другие люди с мётлами, крючьями, пластиковыми баками для мусора:
– Мамаду, Бранко, Мустафа, Джамиль – an die Arbeit!
Тут я и задремала, завернувшись в плащ. А утром открылся офис, записалась я волонтёром в Кению, отскандалила с папой Марком: «Ты думаешь, в Кении мало таких как ты? Дура и в Африке дура. Ладно, не буду детализировать, а ты увидишь!». Только потому и отпустил, что доктор Цфасман пугнул: «Лучше расстаться с девочкой на время, чем потом оплакивать её всю жизнь из-за какой-то там астмы на нервной почве. Пусть отдышится». Через 3 дня – саванна, лес жирафьих шей, море львиных грив, бурые гирлянды павианов, стройные чёрные голые охотники с копьями наперевес, вдоль дороги серые стены слонов, жёлтый частокол буйволовых рогов. И на асфальте – колёсами раздавленный удав, пожираемый неисчислимыми, как звёзды, мухами…
- Класс!
– Подождите, Андрей. Крохотное отступление о паразитах.
– Ну только не надо. Я понимаю, что есть люди, занятые
непосредствець-цьки производительным трудом, то есть в сфере… м-м-м… производства, да? Ну. То есть есть кто землю пашет, правильно? Ну. А есть кто на заводах пашет, верно? Конечно. Дык я о чём: надо понимать, что есть другие, которые санитары. В лесу, например, волк, а на помойке крыса – так, нет? И потому, я не про вас, конечно, Линочка, лично, что вы. Но некоторым, которые смотрят на нас, братан;в, с высокомерной высоты, дык я им всегда хочу сначала дюндель начистить, а потом объяснить, что бывают санитары, и это надо уважать. Так, нет?
– Андрюша, дорогой, родная душа, как вы проникновенны! Я ведь именно об этих животных и собиралась вам высказать. Вот вы знаете: есть вирусы…
– Ну. А вы думаете, мы тут совсем тёмные, что даже бациллу не знаем, га-га.
– Вот. Есть вирусы, а есть бациллы, бактерии, и это уже другой класс паразитов, и они работают, словно бы в разных плоскостях, которые не пересекаются.
– М-м-м…
– Ну. А есть блоха, вошь, или там клоп, и это уже другой уровень паразитизма.
– Интересно.
– Конечно, интересно. Потом следует муха. Вот мухи едят удавью падаль, и не страшат их толпящиеся на дороге машины. Сказал некий западный мыслитель, что муху невозможно дисциплинировать, как невозможно дисциплинировать мещанина – так, нет? А это потому, что мушиному войску просто не с кем сражаться – это уже я так думаю.
– Лина, вы не смейтесь, но я впервые вижу такую думающую барышню.
– Ну, понемногу. А вот кр-р-рысы – это уже иная ступень. Может быть, им тоже хочется отведать удава, как вы думаете?
– Ну, я бы на их месте попытался. Только вы поймите правильно: это санитарное дело. Он валяется на дороге, его развозят колёсами по всей Африке, а потом инфекция. А она пришла, сгрызла – самой питание, и обществу польза. Вот я так бы им и объяснил, тем, кто не понимает.
– Да, но грызуны, в отличие от мух, не могут работать на дороге при таком оживлённом движении, или при такой оживлённой неподвижности, какая бывает в пробках. Им не мешают мухи, им мешают люди. Они не выносят человеческого взгляда, и человеку, так я думала в детстве, не свойственно их видеть. Вот вы видели?
– Ну…
– Ну, это не абсолютно, но всё-таки, я вот до 17 лет жила в Киеве. Однажды мы с мамой Норой возвращались из театра уже за полночь. И вдруг крик: «Секи, крысы, крысы!». И чёрной россыпью по Крещатику: щур-щур-щур – прокатились волнистые тени. «Там вон, глянь!» – «Да где?! Это у тебя уже вместо зелёных чёртиков». А мама Нора мне: «Не смотри, Линочка, и не слушай. Всё это глупости пьяные. И меня возмущает, кто это позволяет, чтобы так поздно заканчивались спектакли». И ускорили шаг. Надо сказать, что папа Марк меня, ещё маленькую, любил попугать, и мне это ужасно нравилось, хотя ужасно было страшно. Начнёт бывало: «Во-первых, дочка, я должен открыть тебе страшную тайну: ты не моя дочь». Тут я начинала реветь, боясь слушать дальше. Тогда папа в утешение читал мне стихи о крысе:
Горе! Из-за шкафа платяного
Медленно выходит злая крыса!
Тут я принималась восторженно визжать, чтобы заглушить беспощадный театральный баритон:
Поводя колючими усами,
Смотрит, есть ли девочка в кроватке…
Я путала крысу Шушару с акулой Каракулой и старухой Шапокляк, иногда видела её во сне, как она, сгорбившись, под зонтом выплывает из-за платяного шкафа,
И горят от радости и злости,
Словно уголёчки, глазки крысы.
– Какая вы, Линочка, фантастка, просто ураган!
– Ну вот, а перед отъездом в Германию, мне тогда было с небольшим 16, на один из «четвергов у Нестандартера» был приглашён бородатый поэт, или, как он сам настаивал, стихотворец, Дмитрий, похожий на художника. Правда, папа Марк сказал: «Похож на русского попа, и что ты в нём нашла, Нора?» Дмитрию самому, кажется, тоже было у нас как-то не по себе – всё молчал и косился. А когда попросили прочесть, он встал, опрокинув стул, и, закатив глаза, как-то поспешно, точно торопясь убежать из гостиной…
– Из чего, извиняюсь?
– Ну из салона.
– А, так это случилось в автобусе, он пьяный был?
– Не похоже. Встал и говорит: «Сонет с хвостом». И монотонно-ритмически загудел:
юркая на птичьих лапках мертвечинка
детского кошмарика начинка
прахородная самопричинка
прядь свалявшейся пыли – уже личинка
словом дрянь
голохвостая зубкая всегрызка
жёсткий войлок да стержень железного писка
не то жулик не то служащий сыска
здесь её не бывает – бывает близко
там вон глянь
это образ навязчиво грозных сует
сам себя недотыкомкою тасует
кто о ней толкует её рисует
просто нездоров
дрожь младенческая древняя ранняя
плоть лишённая речи впервые раненная
да за семьдесят грешная жуть умирания
снедь её пиров
И, представляете, ни на кого не глядя, поклонился: «Прошу прощения, особенно за стул, а мне пора». И ушёл. Гробовую тишину прервал папа Марк: «Знаете ли, почтенные, я скажу как режиссёр: бывает декламация актёрская, а бывает, как видим – антиактёрская». А дядя Володя Маранцман, концептуалист…
– Ну, Ли-и-ина, не ждал от вас такие слова.
– Ну, таков уж он есть. Так он сказал: «А поэзия бывает поэтическая и антипоэтическая». А я потом посмотрела в мамы Норином блокноте телефон Дмитрия К. на букву «П»…
– Продолжаются приколы?
– Нет, «П» – в смысле поэты. Знаете: Пушкин, Пастернак, Первомайский…
– Опять прикол?
– Немножко, ха-ха, не сердитесь. И позвонила ему: «Я Лина» – «Здесь такой нет» – «Я хочу, чтоб была» – «Приходите, поговорим. Я живу рядом с Гоголем».
– Ну, приколист!
– Нет, это чистая правда, и Гоголя видно с балкона:
медленной ночью с бульвара носатый
классик вперяется в реку воспетую
выспренной неоспоримой цитатой
может не лжёт хоть одною десятой
птица и днепр продолжать не советую
это не днепр это только протока
это рукав до туманного острова
что там прибрежные утки осока
крохкий ледок да ночная морока
волчьего уха кошачьего ока
тайна о сроках пути многовёрстого
А Гоголь каменный и весь в снегу, а у Дмитрия кот на холодильнике, а в холодильнике водка – «для романтизма» и яйца – «для реализма», так он говорил.
– Лина, Лина, какие слова! Ну раз уж вы снова разные выражения, то и я позволю анекдот. По какому признаку угадать пол холодильника, а? Э, вы ещё маленькая – по яйцам, га-га!
– Да, а я говорю: «Хочу быть вашей ученицей» – «В какой области? В смысле, чему учиться и как учиться?» – «Ну, русскому языку, литературе, стихам…» – «Стихам научиться? Ну, попробуйте». И начал петь:
Trois petit pat;s, ma chemise brule
Monsieur le cur; n’aime pas les os…
Не махнуть ли нам… Точка, запятая.
Летом к островам? Вот моя сестра,
Водяной цветок… Темень до утра,
Ландыши в лесу… Видите какая?
Как узнал папа Марк, куда я хожу, закричал, ногами затопал: «Что мы тебе приличного репетитора найти не можем. Да и не нужен тебе репетитор – через месяц уезжать на ПМЖ, а она выдумала себе роман с русской поэзией! Таких дур без тебя достаточно, и это я ещё не всё договорил, ты же меня поняла, да?» Я кричу: «Нет, не поняла, и таких дур как я ещё не было!» – «Ну я предупредил, а ты увидишь!» Но ничего я больше не увидела. Пришла ещё раз за день до отъезда. «Вот, – говорю, – уезжаю. Так я проститься». А сама вся красная, и сердце мотыльком о клетку, и немею. А он посмотрел так характерно, как будто всё понял, сам так говорит:
встревоженное да стреноженное
копыто бьющее под рёбрами
тем непробудней будет обморок
чем больше через очи прогнано
дня многократно пережжённого
и только мнящегося огненным
«Да, – говорю, – может быть, но позвольте…» Достала из сумки фотоаппарат, щёлкнула – пока не опомнился – Дмитрия с котом на плече, и в двери. Только услышала позади женский голос, тоненько: «Митя, а где же девушка?» А нет больше девушки, за границей. На ПМЖ!
– Ну не надо так волноваться, Лина. Зачем волноваться. Что было, то прошло. И выражаться барышне не идёт, правда? Ну. А фотка та где? Здесь, конечно. Отдайте!
– Ах, Андрей, Андрей… Но – вы правы: возьмите. Погодите! А почему кот стал чёрным, он же у него рыжий?
– Вы меня спрашиваете, Лина?
– Нет, конечно, это глупо бы… Ой, хоть не на моих глазах! Но правильно. Это как хирургическая операция: что прошло, то было. А потом было на Килиманжаро!
– Носило ж вас!
– Носило, было. Принесло – стало. И не будем о былом. А было вот как: еду я в Найроби по дороге – вы не думайте, это столица Кении, а Кения – это страна в Африке. Я туда поехала волонтёром, ну, добровольцем. Понимаете, мы, обожравшаяся благополучием Европа…
– Ну не надо…
– …обязаны помогать, это теперь её неоплатный долг перед всеми страшными, больными, обездоленными и неимущими.
– Ну тогда…
КИЛИМАНЖАРО
– И вот еду, в окошко смотрю на саванну – степь африканскую, плавлюсь, а вокруг галдёж радикально чёрных, представляете, представителей…
– Да уж, Африка…
– …более 40 народностей, восхитительные женщины, настолько прекрасные в своей величавой полноте, в ярких просторных нарядах и в тюрбанах с бантом на голове, что от них невозможно было оторвать восторженного взгляда…
– Вот, Лина, можете же красиво говорить, когда захотите.
– Да, пёстрая и многоликая толпа…
– Класс!
– …говорящая на мелодичном и непонятном суахили…
– Ну вот вы опять!
– Андрей, представляете: пасущиеся вдали стада зебр, затем – гуляющих вдоль обочины флегматичных страусов. Знаете, Африка просто переполнена всевозможными животными…
– Да уж!
– Но вдруг слышу – по-русски: «Эти красоты приводят в восторг человека с открытым сердцем».
– Ух ты. Животные, что ль, так?
– Ха-ха, какой вы приколист, Андрюша!
– Да уж, мы уж!
– Но не животные, конечно. А команда киевских же – представьте – землеобзорцев.
– Кто такой?
– Землеобзорец – это такой человек, который обладает кипучей энергией, пытливым умом и способностью по-детски удивляться. Он может с мальчишеским восторгом тарзанить по лианам, объясниться с любым банту и даже масаем на любом языке или вовсе без языка. Он способен, несмотря на усталость трёхдневного пути до хрипоты и до рассвета оспаривать вечные истины. Он может пить воду, пахнущую бегемотами, и увидеть на том берегу прекрасный цветок и поплыть к нему, чтобы – нет, не сорвать, а снять, в смысле сфотографировать – и приплыть обратно, просто не заметив, что река кишит крокодилами. Представляете?
– Ну только не надо, я и не такое видал. Идёшь по тайге – филины ухают, рыси кругом, росомахи, Ольшак, Ночняк, может он такое представить, этот ваш? То-то!
– Правда, правда, но я ещё не познакомилась с таким мужчиной как вы: свежесть интеллекта, естественность эмоций, простота реакций – удивительно!
– Вот.
– Но он, как на тот период, тоже очень меня увлёк. Представляете: зелёная майка, а на ней два носорога. И два коллеги-путешественника справа и слева: один – удивительный, с открытым сердцем, с грозным лицом и детской душой, почти шаман. Умеет трубить по-слоновьи, что нервно-паралитически действует на противника. Питается одной цветочной пыльцой и тонкими излучениями добра. Ну, во всяком случае, в походе. Увидел цветок – улыбнулся и прицеливается минут пятнадцать, сам приговаривает молча что-то вроде:
Но знаю я, пока живу,
Что есть уа, что есть ау…
Как лесное божество, понимаете? И ходит вокруг цветка, чуть ли не цветы ему дарит, как девушке. И цветок постепенно начинает чувствовать его мужскую красоту, свежесть интеллекта, естественность эмоций, простоту реакций – удивительно!
– Вот какая вы, Лина, впечатлительная. Это каждый может подойти и сказать: у меня свежесть интеллекта, естественность эмоций… и что там ещё? А человек проверяется не словами и не вздохами на скамейке.
– Зачем ему скамейки! Этот человек может спать на камнях, на гвоздях, а может вообще не спать и не есть, и не пить, неделями! – представьте, Андрей. Это ещё только то, что я знаю и могу лично подтвердить, а что происходит без свидетелей, вы только подумайте!
– Не знаю, не знаю. У меня принцип: чего сам не видел, того и другому не давай.
– Правильно, но я же вас тогда ещё не знала, Андрюша. Я не знала вас тысячелетиями. Смотрите: где-нибудь в мезозойских хвощах и плаунах жила какая-нибудь ящерица, и звали её Лина, но она сама о том не знала. И прожила весь свой нескончаемый мезозойский век одна. Посмотрит, бывало, на диплодока или на тираннозавра, думает – вот это мужчина! А приглядится: нет, чего-то в нём для меня недостаёт. Может быть, интеллекта, тонкости, вкуса – ну я не знаю, но чего-то нет в нём. А потом, ещё дольше, существовал розовый коралл в океане, в Коралловом море, и звали его тоже Лина, но откуда ему было знать? И ждала эта Лина своего Андрея, пока не окаменела. А потом стала медузой, потом водорослью, потом пальмой стояла на горючем утёсе, о кедре северном мечтая. А кедра северного звали Андрей, да?
– Как вы красиво мечтаете, Лина. Никогда не встречал такой девушки. Была, конечно, у меня Хозяйка, но она мне никогда всего этого не рассказывала. Потому – Хозяйка была, а Цыпа – охранник, верный пёс. Не стало её, Лина. То ли сгорела, то ли Чмо Болотное засосало. Но жизнь, я вижу, не скупа. Она одной рукой убивает, и той же самой рукою сейчас же ласкает. В уши, в глаза, во всё ласкает. И потому, если Цыпа погибнет, то не надо ему, ну только не надо! разных колючих венков на виски. Потому что сердце моё – ну кто знает, какое оно общечеловеческое, и какой всем я был друг при жизни. И, представляете, вот стоит могила, а над ней – чистое небо, ну, может, с облаками, и вот я умер, отслужил, как сказал бы мой дедушка – ветеран, – а сердце моё вместе с небом всем раздаётся, и грудь моя небом полна. То есть, я не знаю, может, это вам, европейской барышне, смешно будет, что я так разговорился, но так и знайте, что это не часто бывает, и это для вас, и навсегда.
– Андрюша, милый, знаете, у меня такая особенность: я не могу сразу откликаться на услышанное, пока не изолью накипевшее. И я внутренне очень взволнована, да что там – потрясена вашим признанием, потому что это ведь было признание, правда? Только ничего не отвечайте, а я знаю. Но мне нужно сначала всё рассказать по порядку, чтобы в душе ничего не осталось постороннего, чтобы вы вошли в чисто выметенную комнату и увидели там только цветы и ваш портрет. Ой, как-то выходит похоже на похороны, но я не виновата. Если подумать, так ведь таки да: кончилась ваша прежняя жизнь, и моя завершилась, и попали вы… куда, Андрюша?
– Так я ж не знаю куда. Что это, кстати, за место?
– А как вы думаете?
– Лина, вы надо мной не прикалывайтесь, ладно? Я уже понял, что я утонул, и началась новая какая-то линия, где всё как будто такое же, но иначе – так, нет?
– Андрей, вот вы порвали фотографию, и я ничего не говорю, вы всё правильно делаете, но пусть он ещё на минуту вернётся и прочтёт любимое:
ни хрупкие тени японии
ни вы сладкозвучные индии дщери
не могут звучать похороннее
чем речи последней вечери
пред смертью жизнь проходит снова
но очень скоро и иначе
и это правило основа
для пляски смерти и удачи
– Ли-и-ина! Я думал – моё сердце одинокое, а теперь я понял, что вы всё знаете обо мне. Р-р-родное сер-р-рдце!
– Да? А вот вы ещё не всё знаете обо мне. И это хорошо, потому что не всё следует выговаривать до донышка. Особенно женщине, потому что в женщине всегда должна оставаться какая-то загадка. Иначе какой интерес?
– Ну только не надо. Я должен знать всё. Продолжайте дальше!
– Ах да, дальше. Дальше – по другую руку от Встречного был другой товарищ. Сильный, молчаливый, иронический и мудрый. Он никогда не говорил об открытом сердце, на его устах всегда была практика. Например, на любом африканском рынке он, даже не расслышав цены, тут же авторитетно заявлял, что таких цен не бывает, а что бывает раз в 20 ниже, а не хотите, так ничего не получите, после чего невозмутимо удалялся, а продавец догонял его, с каждым шагом снижая цену. Минут через 10 цена становилась такой ничтожной, что, сжалившись над продавцом, он гуманно предлагал вдвое больше. И оба были довольны. Другие его черты: абсолютное физическое бесстрашие: «Ты что же, смерти боишься?» – удивлённо спрашивал он чёрного проводника, когда тот приостанавливался перед нежданным обрывом. И проводнику оставалось только очертя голову и зажмурившись прыгать через 2-метровую трещину в леднике. Его возмутительно сексистские суждения о женщинах почему-то не возмущали, но даже невольно убеждали. И лишь бесконечно добрые глаза просвечивали сквозь наигранно-непритворный цинизм.
– Ну ладно, Линочка, вы ближе к делу. А то, я вижу, вы вокруг да около, а где же главный, который в центре и в майке с двумя носорогами? И потом, откуда вам знать в автобусе, как они там через трещины скачут и васильки фотографируют?
– А я разве ещё не сказала? Мы мгновенно познакомились, и он пригласил меня подняться с ним на вершину и участвовать в водружении знамени Команды EQUITES. Так они себя называли.
– И вы сразу же?
– Но ведь я тогда ещё не. Я бы не поверила другому, но чуть посмотрела в эти светло-серые глаза – они бывали синими, когда отражали небо, – и поняла, что Найроби обождёт – жили же там без меня, правда? И что я смогу.
– И вы…
– Ну да, пошла. Ведь вместе с такими ребятами можно хоть к чёрту на рога. 4 дня по тропе Машаме, четыре ночи, одна безвоздушнее другой, под африканскими горными звёздами, а это ведь почти экватор, второй градус южной широты, и луна, огромная и голая как слон, скатывалась вниз по склону, а нам-то предстояло завтра снова вверх и вверх, а там штурмовой лагерь и последний подъём. Выход в 2 часа ночи и почти вертикальное бездорожье. То есть, ты знаешь, что это вертикаль, но кажется, что равнина, только ноги почему-то тяжелы, а он декламирует что-то вроде:
Что ни шаг – то остальные легче,
Что ни знак – созвучье самоценней…
И действительно, становится легче, даже кажется, что начался спуск – а это и есть первый симптом горной болезни. Ну и голова начинает болеть, и мутит слегка. Второй симптом, когда нападает непонятный страх, хочется убежать, а бежать нет силы, да и некуда, и тошнит уже в открытую, и живот беспощадно схватывает, а тут ещё непуганые заоблачные горные в;роны нагло клюют тебя, словно это уже падаль. Да, а на лбу у тебя фонарь вроде шахтёрского освещает камень, камень, камень, и в затылке – тяжёлый камень, и кровь хлещет носом, а он сдавленно горланит:
И можно свернуть, обрыв обогнуть,
Но мы выбираем трудный путь,
Опасный, как военная тропа!
Вам, Андрюша, это, может быть, покажется банальным: петь в горах горные песни Высоцкого. Так вот, вслед за ними пошёл – представляете! – Мандельштам. Мускулы, экстрим, кровь из носу, а тут Осип Эмильевич!
– Что ж, тоже в гору полез, с такой-то фамилией?
– А что такое, а фамилия Лина Нестандартер как вам тут покажется?
– Не обижайтесь, Линочка, лишь бы мужик был хороший.
– А звучит он так:
Преодолев затверженность природы,
Голуботвёрдый глаз проник в её закон.
В пустой коре юродствуют породы,
И, как руда, из груди рвётся стон.
И тянется глухой недоразвиток,
Как бы дорогой, согнутою в рог,
Понять пространства внутренний избыток,
И лепестка, и купола залог.
– Охренеть! То есть, пардон, обалдеть.
– А как раз в горах всё это становится ясным, как простая рифма «знамя – пламя». Смотрите, первая строчка – как раз о третьем симптоме: все вещи – камни, облака, солнце, руки, ноги, спины, лёд – теряют оболочку. Пропадают всею жизнью затверженные связи между предметами предметного мира…
– Странно – непонятно – но здорово.
– Непонятно, как ещё сохраняется различение твёрдой поверхности под руками и ногами – и открытой пропасти над и под нею. Я забыла сказать, что ночь на экваторе сменяется днём почти мгновенно. Раз моргнуть: закрыл глаза ночью, открыл – уже днём. А если в этот момент не моргать, увидишь перекличку красок: всё чернеет > краснеет > золотеет > синеет. Всё – дальше день. И глаз становится голубым от неба, твёрдым от камня, и проникает в самую основу природы неба > камня > крови > солнца. Поняли?
– Вы продолжайте, а я потом…
– Ну вот, в коре земной, которая отпала, в пустой коре внешности вещей юродствуют, своевольно безумствуют горные породы и породы сущего. Я пыталась как-то учить иврит, не выучила, но узнала, что формы глагола называются в нём породами, и этих пород около 30. А подумайте, сколько пород у вещей, если они ещё не выстроены вашим сознанием в ряды и разряды?
– Это что, вопрос? Я так думаю, что никаких пород не останется. Так, нет?
– Можно и так сказать. А вернее, сказать уже ничего нельзя, можно только стихийно простонать. Ведь стон относится к языку, как руда к металлу. Вы замечали, Андрей?
– М-м-м… Поду-у-умать надо.
– Мозгу трудно думать в высокогорных условиях. Он чувствует себя глухим и недоразвитым. Ему хочется развернуть свою спираль, которую гнёт в бараний рог горная дорога. Но несвойственно пространству быть прямым, скрывает пространство свой избыток, свёртывается моллюском малютки-мозга, прячется в черепе, ставит себе предел – от виска до виска. А затем – от моря до моря, от полюса до полюса…
– От забора до обеда, га-га! Но серьёзно: смотришь в небо, думаешь думу, а оно почему-то круглое, как купол. Всё круглится на свете, это вы точно подмечаете. Я ещё в раннем детстве это бессознательно усекал. Да-да: лежишь и видишь под веками: всё раздвигается, раздвигается, но остаётся круглым, ну куполом остаётся. Просыпаешься, плачешь, а купол всё закругляется, никак не распахнётся.
– Во-о-от. И слово так же относится к бумаге, как купол к пустым небесам. И бутон розы так же. А ведь всё на свете из бутона. Он сам держится на внутренней тяге и вытягивает за собой все завои, и блёстки, и росы. Первый завиток – три наши измерения, следующий – четырёхмерный мир, далее – многомерность, и всё стремится к безмерности.
– Но никак не дойдёт, га-га!
– Ну только не надо. Дорогу осилит идущий. Вот шли, шли, и дошли, и добрались до края кратера, до Stella Point.
– У нас в классе училась девочка Стелла. Недолго проучилась, улетела куда-то с Алтына, звезда с хвостом. Мой друг Платон её любил, пока не улетела. А потом и он улетел… Далеко. Вот она жизнь.
– Молчите! Что такое жизнь знает лишь тот, кто дошёл хотя бы до Stella Point, а лучше – до пика Ухуру. Ой, что вы так нахмурились, Андрюшенька?
– Ну-у, это значит, что нам, простым людям, особенно алтынским, так никогда и не узнать жизни, свободы…
– Ах, Андрей, удивительно! Вы ведь всё это уже знаете. «Ухуру» – это ведь и есть свобода на суахили. Алтын, Килиманжаро, или Джомолунгма – всё это воплощение торжества воли к жизни. Он так и говорил, стоя на пике Свободы:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идёт за них на бой!
– Вот это верно, это ж про нас, братанов.
– Вот видите. Но перед пиком Ухуру был же ещё кратер, я же не закончила вам про кратер! Закройте глаза и смотрите…
– Да-а-а, а вы мне какую-нибудь бякость тем временем в рот положите? Нашли дурачка, я с детства знаю эти приколы.
– Андрей, я положу вам в рот разве что аметист.
– Ну только не надо, вы бы ещё сказали «эбонит»!
– Я бы и сказала «эбонит», если бы он там был. Но эбонита на вершинах не встретить. Нужно понимать прежде всего, что Килиманжаро – это потухший вулкан. И поэтому обладает такой неоднозначной энергетикой. Но когда смотришь в кратер с этой кольцевидной гряды, а он весь чёрный от вулканической пыли, и так метров 200 вниз, а над кратером громоздится бело-голубой слоистый глетчер – мороженный торт, куда вмёрз неведомо как и когда сюда взобравшийся леопард, или может быть шаман туземного племени чага в образе (или в шкуре) леопарда – сквозь лёд не разобрать. Говорят, наступит час, когда растает ледник, проснётся леопард, а с ним проснётся и гора, задышит, как бывало, огнём, и спустятся тогда в саванну чёрные люди чага, и прогонят пришельцев банту, прогонят воинов масаев, пьющих молоко с кровью зебу, прогонят работорговцев-арабов и огнём дерущихся белых людей с жёлтыми волосами, и воцарятся чага на равнине, над которой всегда будет чернодымная беззвёздная ночь, освещаемая лишь рыжим жаром Килиманжаро. Не понадобится им охота: дымящаяся лава принесёт им жареные туши антилоп. Не надо будет отбиваться от львов и леопардов: убегут звери в иные края от вечно грохочущей горы. Оглушённые вечным грохотом люди чага разучатся говорить, и многого не потеряют, ибо и так полунемы, а понимать друг друга им будет ни к чему, да и толковать не о чем. И назовут дальние, учёные белые люди ту землю Республика Ад.
– Ну не бойтесь, Линочка, может этого ещё и не будет. Настоящий ад, если хотите знать, не так далеко. Я вот с ним уже чуть-чуть познакомился и знаю, что всё это здесь, только какое-то вывернутое. А леопард – что ж. Влез как-то на гору зверь и вморозился в лёд – запросто бывает. Мой дедушка, герой Великой Отечественной Войны сражался, например, на Кавказе. Так там есть ледник, а в него немцев целая рота вморожена, да все в мундирах, иные в касках, и вооружённые. Но это наш лёд и наши горы, и мы поможем им никогда не размёрзнуться, так, нет? А если бы пришли они к нам на Алтын… Чо смеётесь, Линочка?
– Да ведь они сюда уже пришли, вмораживаются понемногу. И вас обнаружил в сарае раненого – кто? Карл Мюллер, мюнхенский трудный подросток, учащийся нашего интерната. Здесь, чтоб вы знали, исправительно-учебное заведение. Германские педагоги нашли, что буйных юнцов лучше всего перевоспитает сибирский мороз.
– Ну, сомневаюсь я. Отчего же он Гальпера, падлу, не перевоспитал, а?
– Тихонько, Андрюша. Я сама и директор наш, коренной сибирский фольксдойч Виктор Генрихович Центнер, этому удивляемся. Мне кажется, что рано или поздно… всякий получит по заслугам, и все порождения зла будут ещё в младенчестве разбиты о камень… и счастлив тот человек…
– Который сам это сделает. Лина, вы понимаете буквально всё. Но как же вы сюда к нам свалились с вашего Килиманжаро?
– Дайте досказать – узнаете. Вы покинули меня над кратером Рейш. Если вы покинули, то как было мне не увлечься тем, кто стоял рядом! Стоит Костя, а это был он, между двух обрывов, к одному спиной, где облака пеленою лежат далеко внизу, к другому лицом – где чёрный прах и белый ледник, и произносит вдохновенно:
Всё, всё, что гибелью грозит,
Для сердца смертного таит
Неизъяснимы наслажденья –
Бессмертья, может быть, залог,
И счастлив тот, кто средь волненья
Их обретать и ведать мог!
И, чуть обратив ко мне плечо: «Пошли, что ль?» А сам по тропе в кратер, а я за ним. Все симптомы горной болезни, заметьте, сорвались в пропасть вместе со страхом навек. Ничего не помню, только счастье, Костю да аметисты в горсти. Аметисты – это чёрная твёрдая лава, вулканическое стекло, изрыгнутое землёй. Выбрались – и дальше, на самую верхнюю точку Африки. Поднялись – как по величественной лестнице в поднебесную залу торжеств, к той колонне, где те, кто сподобился, оставляют памятку…
– Это вроде типа как «Тут был Цыпа», га-га?
– Ну да, вы очень точно подметили смешную сторону. На другой стороне таблички с текстом “Nur der verdient sich Freiheit wie das Leben, der t;glich sie erobern muss. Wolfratshausener Alpenverein” стояло выцарапанное «РЯЗАНЬ!!!»
– Во: можем же, когда хотим! Значит ваши хохлы там были не первыми людьми.
– Там каждый становится первым. Увы, как в моём сердце!
– Вот вы, оказывается, как. А я…
– Ну что «как»? Разве дело в том, кто первый? Здесь дело в том, кто последний, а это ведь вы. Может быть, это вас увидела я тогда сквозь его счастливо хмельное лицо, когда навела на него фотокамеру, щёлкнула и заплакала. Ведь это был конец, и кто взошёл на вершину, тому остаётся только спуск. Спускаться легко, с каждым шагом всё легче, но вершины уже не будет. Карабкаются навстречу новые и новые покорители не каждому отдающейся горы. Иной – неуморимый жучок – ползёт по стене, как будто и не замечает ни горной болезни, ни камней, ни солнца, ни 15-градусного мороза, ни срывающего одежду ветра:
– Jaschar-r-r!
Глядишь, и вершины не приметит, двинется выше к иным куполам, помните про купола? Другой обнял глыбу и внутренне уже сдох:
– Damned mountain. Zero energy…
Третий, не отрывает озабоченного глаза от электронного определителя географического положения:
– Und das nennt man japanische Qualit;t! Das Zeug ist ungenau .
Четвёртый, обнимая рыдающую от усталости барышню, безнадёжно указывает ей в пространство и восклицает:
– Mira, Carina, che bello paesaggio!
А мы – вниз, в жаркую саванну жизни, он – в новые дороги, я – в трущобы Найроби. А в трущобах Найроби душно, а в трущобах Найроби жутко…
– Погоди-ка, Линок. Про Райноби потом доскажешь. А пока – гони сюда фотку с Костей. Во.
– Постой, Андрюша, мгновение! Смотри, что у него на плече – ужас!
– Галка как галка, она и в Африке галка. Всё, рву.
– Это не галка, Андрей, это горный заоблачный ворон! Но почему его не было до сих пор?!
– Ну почём я знаю? Проявился, может, в последний момент, га-га, разморозился, что ль. Вот так, и не рюмсать мне тут! А теперь слушаю про Райноби.
КРЫСИНЫЙ КОРОЛЬ
– Дай отойти от переживания, Андрей. Да, Найроби. Видал ли ты грязь?
– Ну, такой вопрос…
– Такой и ответ: не видал. Кто не был в Центральной Африке… Правда, говорят, есть ещё Китай. Но в найробийских жилищах зеркала действительно не отражают.
– Ух ты, как графа Дракулу?
– Да, но они не отражают ничего. А почему, угадай?
– Ну-у-у… Потому, наверно, что, во-первых, живут бедно и нету ничего в доме, так что ж им отражать. Теперь второе: хозяева сами чёрные и в зеркале их не видно. Что, отгадал?
– Ха-ха, как ты на всё по-новому смотришь, словно художник. Но ещё потому, что они пылью поросли.
– Что, ваще не моются?
– Не знаю, не видела, но зеркал точно не моют.
– Ну, так кто ж их моет, Линочка, одни немцы.
– И улиц не моют, и воздух не прозрачный, даже кажется, что местные такие чёрные именно от копоти.
– А что, может быть.
– Но, отдам должное: все молодые и красивые.
– А у тебя часом фоток этих негативов нет с собой?
– Да, нет, успокойся. Все снимки в Мюнхене.
– Доберусь.
– И не думай, Андрюша, зачем тебе туда? Ты человек вольный, неприрученный. Твоя жизнь полна неожиданностей, опасностей. Жизнь, вообще-то, опасна.
– И вредна, га-га.
– Вот, потому ты и мыслишь так парадоксально, что привычен к вечной непредсказуемости. А у немцев, да что там – у европейцев – страховочное сознание. Ты не понял. Ещё бы, тут и понятия этого нет. Страховая компания, знаешь?
– Да уж, страховая компания: Танькин дом сгорел – Гальпер страховку получит.
– Ну да, это ужасно несправедливо, и на Западе так не бывает, разве что в детективах. Европеец страхуется от всего – от пожара, от укуса собаки, от того, что его собака укусит другого, от того, что чужая собака укусит его собаку, и от того, что его собака укусит другую. Страхуются от всевозможных болезней – кстати, мой папа Марк, когда впервые осознал это, развил такую идею: «А если предположить, что можно застраховать, скажем, отдельно печень от – отдельно! – рака, цирроза, гепатита А, гепатита Б (и так до Я), ну и так далее. А если предположить, что можно застраховать все органы от всего справочника практикующего врача – вот это штука! И чтобы уж никому не было обидно, застраховаться также от избытка здоровья, которое ведь влечёт за собой автоматическое неполучение всех остальных страховых возмещений». Можно застраховать жизнь ближнего, а потом…
– Я понимаю, что потом. Но вот не надо. Это и у нас есть, но это ж уже западло, не по понятиям совести.
– Это тема детективов. Папа Марк так сказал: «Это ж если я буду знать, что ты, Норочка, получишь после меня страховку, то я ж так жить не смогу – от зависти подохну». Ну вот, страхуются от землетрясения, извержения вулкана, укуса тигра (если вырвется в зоопарке из клетки), от сумы, тюрьмы и всемирного потопа. Да-да, Андрюша, утверждённое законом ежемесячное отчисление из зарплаты на случай потери работы – это и есть принудительное страхование от сумы. А если ты нанял адвоката и тот проиграл дело, то страховая фирма выплатит вместо тебя судебные издержки, чем спасёт тебя от долговой тюрьмы.
– Это, конечно, класс, что от тюрьмы спасёт. Хотя мелковато – только от долговой. У нас па-акруче будет: если в тюрьму попадёшь, братки вольные из общака обеспечат семью потерпевшего от правосудия. Это я понимаю. Только не понимаю, кто ж за потоп всемирный потом рассчитается?
– В том-то и дело, что там человек, хочет чувствовать себя таким обезопашенным, будто застрахован и от всемирного потопа. Папа Марк назвал это Vollkaskomentalit;t – психология полной застрахованности.
– Что, даже и от Чма Болотного?
– Там оно не водится.
– Климат не позволяет?
– Скорее атмосфера. Гномам, ундинам, Лесному Царю просто не стало места в немецкой жизни. А может быть, жизнь и сделалась такой как раз от того, что все местные страшилища бежали: кто на Алтын, кто в Африку. Я вот и туда и сюда поспела.
– Линочка, а ты разве страшилище?
– А то нет. Вот поживёшь со мной с моё – узнаешь.
– Ну не надо, я не пугливый. И готов начать прямо сейчас.
– Какой ты ско-о-орый, Андрюша. Мне, может быть, самой не терпится. Но давай выберемся сначала из Найроби.
– Так может, ну его? Расскажешь в рабочем порядке.
– Нет, нет, а то потом будешь говорить: такая-сякая, всего не рассказала…
– Чего ты ещё не рассказала? Продолжай!
– Все, значит, молодые и красивые…
– Но-но!
– Да, и это очень приятно – жить среди молодых красавцев и красавиц. К тому же все всегда веселятся…
– Как дурачки, га-га!
– Ну так что же! Природная весёлость заменяет найробийцам интеллект. Прелестна их детская непосредственность! Например, станут посреди улицы друг к другу спинами, сцепятся…
– Га-га, хвостами!
– Ну не надо быть таким расистом. Ногами перепутаются и прыгают. А вокруг зрители толпой сгрудятся, гогочут, тростник жуют, сами скачут, а четвероногий и двуглавый актёр покажет то льва, то слона, то гиппопотама – рычит, трубит, фыркает разинув рты прямо в небо, полузаслонённое пёстрыми небоскрёбами.
– Что, небоскрёбы? А у нас в Медвежье-Алтынске одни помойки с ханыгами да крысами, а-абидно!
– Тихонько, Андрюша. Во-первых, небоскрёбов на Алтыне нет потому, что здесь не было европейских колонизаторов. А в Найроби осталась культура, хотя англичане ушли. А что до помоек с пьяницами и крысами, то Найроби по этой части даст фору любому российскому городу.
– Ну вот не надо на Россию гнать.
– Нет надо, слаб тот народ, который правды боится. Мне смешно, когда я слышу от русских это вечное нытьё, как у них грязно, дико и неблагоустроенно, не то, что на Западе. Если хочешь знать, славяне находятся на полпути между Европой и Африкой. Непонятно только, в каком направлении движутся. Вот тебе бы куда хотелось?
– Дык что, нам и тут хорошо. А если б ещё таких, как Гальперин, не стало, то вааще бы зашибись было. Вот ты была – скажи, есть ещё где-то такие тираны?
– А то как же? Кто, по-твоему, довёл этот детски наивный, беспредельно жизнерадостный, молодой и красивый народ до такого массового унижения: рождаться в смраде помоек, жить в угаре выхлопных газов, перебиваться редким куском, часто уже надкушенным крысой. Я сказала «помойки», но есть районы, где всё – помойка. Целые километры – трущобы, трущобы, граничащие с одной стороны с европейским Сити, с другой – с другими трущобами. Там всё измазано мазутом, залито соляркой, обложено нечистотами, залеплено мухами, изгрызено крысами…
История жизни чёрного и красивого человека
…Вот родишься чёрным и красивым Мамаду, и вскормит тебя красивая чёрная мама Грейс, сидя на чёрном асфальте, чуть ли не чёрным от копоти и химии молоком. Будешь играть чёрными отбросами в чёрной дымящейся смоле, охотиться с рогаткой и камнем на чёрных и серых крыс, мстить им за то, что чуть не загрызли тебя малышом, пока мама Грейс добывала тебе и себе хлеб, вон за тем квадратным баком, кряхтя под дядей Саидом, который богатый и носит шикарные сандалии, вырезанные точно по ноге из автопокрышки Michelin. Дальше? Нет, в школу не пойдёшь. Будешь смотреть мультфильмы, но не в кино. У тебя будет свой телевизор, без экрана. Прямо в черепе. Или в носу. Вдохнул клей из полиэтиленового мешочка, выдохнул, снова вдохнул – и пошли мультики: жирафа увидишь – ведь ты ж их сроду не видал, хоть и живёшь в Африке, – как он бродит берегом огромного прозрачного озера, стройный, узорный, изысканный. А в озере крокодилы-бегемоты хвостами бьют, тебе улыбаются: давай играть, Мамаду. А у тебя другие игры: ты уже серьёзный пацан, в пробках у перекрёстков на Кениатта-авеню зашибаешь шиллинги – когда стекло ветровое, от копоти чёрное, протрёшь такою же тряпкой, когда краденый гонконгский роллекс разине-туристу всучишь, а когда чёрную руку жёлтой ладонью кверху повернёшь: “Mistа, mistа, I’m hungry, gimme a coin!” Серьёзный пацан, говорю: вместе с грозными братьями Кэдэбэ и Сэдэбэ поймал и поимел Чандару, 16-летнюю дочь индуса-бакалейщика Деш Дипака с Муинди-Мбингу-стрит, у которого в лавке живёт учёный, говорящий на всех языках попугай Тути, красивый, зелёный, оранжевый, синий, с хохолком… нет, хохолка уже не стало. Пришла однажды в умную голову Тути какая-то дурь, размахнулся он жёлтым крылом, упала с полки баночка – и вдребезги. А в баночке-то было целебное розовое масло из Пенджаба. Увидел Дипак-бакалейщик такое дело, затопал ногами, заругался на хинди, схватил Тути и вырвал хохолок. Потом отошёл, коричневыми руками всплеснул: «Ай, что ж я наделал, птицу мудрую, птицу прекрасную изувечил! Вайбэхалэман! » Но сделанного не поправишь. А Тути обиделся и замолчал. Не спрашивает больше покупателя о здоровье: «Кайфахальлукум ?» Не уговаривает бережливого: «Купи, друг, хакуна матата ». Не кричит вслед некупившему: «Женьпухао – плохой ты покупатель». Только однажды заговорил обиженный Тути, когда зашёл в лавку человек в коротких штанах, с прямою спиной, а на ней мешок на ремнях, глаза рыбьи, на выкате, нос прямой, треугольный, сам белый, зубы жёлтые, голова бритая. Посмотрел Тути на чужестранца внимательно, и так говорит: «Вот кто меня поймёт. Что друг любезный, тоже банку с маслом у хозяина разбил?» Так-то многие сходства на свете разными причинами бывают вызваны. Например – но это только например: у того покупателя голова была бритая, а у дяди Саида лысая. Пока рукой не проведёшь – не различишь. Есть тростник сахарный, а есть пустой. Пока не откусишь – не различишь. Есть антилопа с мускусной желёзкой, а есть просто так. Пока не понюхаешь – не различишь. Есть грозный Кэдэбэ – очень умный человек, а есть его грозный брат Сэдэбэ – очень глупый человек. А пока не поговоришь, не различишь – близнецы-братья. Ну вот, а есть, и это уже не только например, одна индийская девочка и другая индийская девочка. Обе в Найроби живут, обе сари носят, пухленькие обе, бледненькие обе. А пока не поимеешь, да не поймаешь – не различишь. Чего не поймаешь? Да так – вроде любовного насморка. Подхватишь ты вместе с грозными братьями Кэдэбэ и Сэдэбэ подарок от индуски и пойдёшь лечиться к шаману Майклу. Он чёрный, красивый, молодой, толстый, шестипалый, мудрый, не усмехнётся: «Знаю про твою беду, Мамаду, как рукой сведу». Втолкнёт он тебя, в лачужку фанерную с керосиновой мягкою копотью, с мёртвой курицей, подвешенной над входом за лапы, с корытом жестяным на земляном полу, с горшком чёрно-красным: «Присаживайся, Мамаду, разожмись, не держись». И быстро-быстро штаны с тебя сдёрнет, и быстро-быстро тонкой бритвой – не успеешь глазом моргнуть – во всю длину твоего хурунгу – надрезы-надрезы. Скинет крышку с горшка, пахнёт оттуда едко травой с кровью Крысиного Короля, обмакнёт шестой, волшебный, палец в смазь, и станет мазать твой хурунгу, покуда кровь не уймётся, и скажет Майкл шестипалый: «Здоров. Но восемь дней баб не имей». И вдруг усмехнётся, даже светлее станет в лачуге. А потом – а что потом? В Найроби – конец сказки в двух кварталах от зачина. Напорешься, может, Мамаду, на нож грозного брата Сэдэбэ – он очень глупый человек, зарежет, а за что не знает. Опрокинешься, может, под колёса весёлого автобуса-матату, где, словно гроздья бананов, свисают из дверей – с хохотом, с музыкой – найробийцы и найробийки, да все молодые такие, красивые. А то наколешься-переколешься самопальным героином – скорым счастьем. А то нарвёшься в лоне скорой любви на чёрную немочь AIDS, ослепнешь, ослабнешь, рукой не шевельнёшь, привалишься к баку родному, уснёшь, увидишь: Мамаду – масай. Огромный – гора горой. Сильный – словно слон. Голый – как в день рожденья. Весь блестишь от черноты, как река Цаво. И копьё наперевес. Стоишь – с пигмеями сражаешься. А они – маленькие, оскаленные, дикие, копья не знают, зубами дерутся. Навалились на Мамаду-масая, пищат, грызут. А это крысы из родного бака Мамаду догрызают. Так ли, нет ли, а умрёшь молодым, красивым, как все в Найроби.
– Ну не надо, Линочка, глупости повторять. Да ещё с таким видом, будто это на твоих глазах крысы живого негра сгрызли. Ты ж не видела этого? Ну. Ну и не распространяй мне больше чернуху африканскую, договорились? Потому что я тоже нервный и разное видел, а про такое только слышал. Опыт показывает, что всё это фигня, можешь поверить.
– Андрюша, успокойся, я верю. Кому же мне ещё верить? Но эти истории мне чуть не каждый день рассказывали. Я ж у них в начальном классе 2 года всё вела – английский, арифметику, физкультуру. Кто опоздает на урок, другие хором: «А его крысы съели!» Я в ужасе, а он – в дверь, а детишки хохочут: «Не бойтесь, белая тётя teacher, это только например». Раза 2 так попадалась, потом перестала верить, тем более, что эти самые крысы всегда по классу шныряли, и в портфелях их на уроки притаскивали, а потом на парты выпускали. Выбегу в коридор, а в классе: «Тeacher, come back , а то меня уже едят!» Потом привыкла, но впрямую на них смотреть до сих пор не могу. Особенно после того, как один ученик так никогда и не пришёл на урок.
– Брось ты, Линуся! И вообще, по моему мнению, девушек не стоит вот так без присмотра отпускать в Африку, а то они там психически подвергаются. Мало ли: в Райноби твоей, положим, про крыс любимый сюжет, а у нас в Медвежье-Алтынске была такая легенда, что пацан один 16-ти лет с друзьями вместе взял да родной матери – в горло из чайника кипятком. Я ещё в 1-ом классе, как эту быль узнал, так аж снилось. А в 10-м, прикинь, узнал косвенно, что уже про меня самого эту страшилку рассказывают. А я ж так маму Сидоровну обожаю!
– Что ты, Андрюша, это ведь у нас в Киеве случилось, когда парня из 190-й школы мать на дискотеку не пустила. Просто ушла и заперла его. А на другой день пришли к нему товарищи и чаю у мамы попросили. А потом…
– Ну какая ты, Линуся у меня впечатлительная. В жизни и не такое случается.
– Случается, но возвращаясь к крысам: оказывается, они их сами едят!
– Не понял: кто кого?
– А вот представь себе: деревянное карэ – стены ростом в метр, а внутри – на полметра серый ковёр кишит и пищит. А их оттуда специальным совком черпают – и в комбайн, а из комбайна по одному желобку пустые шкурки сыплются, а по другому – розовый фарш в контейнер съезжает. Фасуют его в жестянки, да и на рынок. Жуёт это найробиец, хрящами хрустит, сама слышала. И видела. Непривередливые люди, правда? Только «крысиным королём» брезгуют, выбрасывают его назад на помойку.
– Короля?!
– Короля, а король, Андрюша, вот каков: иногда несколько грызунов вдруг срастутся хвостами. В первый день рвутся в разные стороны, а хвост только крепнет…
– А визгу-то, небось! Потеха: зверь-горыныч – 100 херов, одна верёвка… Ой, прости, Линчик, но мы ж теперь свои, а?
– А потом обессилеют и умирают с неделю по очереди.
– Аж грустно… Но хватит о жалостливом.
– Погоди, дорогой, должна договорить. И вот когда я вот этими увидела мясоферму, вывернуло меня, как перчатку, а ночью пришёл Крысиный Король и сказал: «Тошно? А дома душно? То-то».
ВОЗДУШНЫЙ КНЯЗЬ
И вернулась я к папе Марку. Над Африкой в самолёте всю дорогу рвало, над Средиземным – уже впустую выжимало, а над Альпами чуть не кончилась. Оценил папа Марк меня, синюю, оскалился, носом повёл, сам так говорит: «Увидела в деталях? Дома было тебе душно? Ну-ну. А там тошно? Вот и то-то!» А на другой день доктора Цфасмана ко мне позвал, а тот с порога: «Это теперь у девочек модно: подсознательная фиксация на навязчивом стремлении к радикальной потере веса, а проще говоря, Magersucht – мания похудания. В её случае кончиться может серьёзно. Запросится снова в путь, отпускайте без разговоров. Имею подозрение, что за всеми сменяющимися синдромами стоит редкий случай Ortswechselsucht – неуправляемой охоты к перемене мест. А пока, будем уповать на авторегуляцию молодого организма». Мама Нора плачет: «А курочку Лине можно, а манную кашку с маслом?» Подумал доктор и говорит: «Можно практически всё, но в умеренных дозах. Яблочек, что ли, купите, соки не помешают. И знаете, это уж не по-медицински, но я из личного опыта: копчёные рёбрышки под пиво иногда парадоксально полезны». Чуть ушёл, подкатывает мама Нора столик, а на нём скатерть самобранка: курочка варёная кудкудачет, рыба-фиш звонко окает, литровый бокал L;wenbr;u среди рёбрышек пенится. И манная кашка масляным глазком дружески подмигивает. Тут разревелась я отчего-то, потом ложку взяла, чуть к сугробу манному притронулась. Вдруг как рванёт меня на всё это изобилие! Мама Нора: «Ай-ай-ай-ай!», и ну Цфасману звонить. Вернулся доктор с полдороги и увёз меня в клинику на физраствор внутривенный. Три дня провалялась, потом чувств лишилась. Очнулась – полумрак, ни окон, ни дверей не видать, а над постелью страшный кто-то склонился. Глаза белые, вокруг глаз чёрные кольца, вместо бровей – только две булавки посвёркивают, щёки мелом светятся, рот чёрный, зубы белые. Всё, думаю, приехала! А бес мне женски мелодично: «Проснулась, швести? А я – Мартина». Это есть в Европе такие подростки, Gruftie – мраколюбцы: в чёрном ходят, чёрным красятся – ногти, глаза, губы – словно в склеп собрались – Gruft по-немецки. И понесло Мартину: «Я, короче, из Gesellen von Luftenf;rst . Знаешь нас? Как не знаешь?! Про нас и передача типа была по телеку, как мы чёрного котика в жертвоприношение приносим. Такой кайф! Я вот так стою, за шкирку типа его держу, а он когти распустил и: «мграу!» А Вольфи из Руперт-гимназии – раз его, короче, шилом! Хотел котика в животик, а попал мне в сиську вот эту, я ж вся голая стояла, одна краска на мне, блин. И, прикинь – красным по чёрному – потекло-о-о. Я спонтанно котика выпустила, и Вольфи его сразу забыл и кровушку мою засосал. А мальчики все кричат: «Отпади, насосёшься ещё, Люфтенфюрст вас ждёт. Давай, Вольфи, птичь невесту!» А девочки: «Мартина, дурища, помогай, да бери шванц, а то я возьму!» А котик ротик раскрыл, и вдруг слышно типа: «Lamak lamek paramoskra Kkram», тут Вольфи как вставит, и это уже не шванц, а маленький Люфтенфюрстик, представляешь! И стал он во мне тупо расти с пузырением, всё, думаю, песец. Страшно, аж в кайф. А всё вокруг крутится, все замелькали, а он меня понёс, короче, по облакам, и тишина. Потом по телеку смотрю, аж визжу от нетерпения, а там такая лажа, типа МНК – молодёжный нетрадиционный культ, а ни котика, ни Вольфика не показали, козлы, представляешь! Вот так и живём, подруга, весело. Только братик мой младшенький, Карл, какой-то весь приеденный. Проблема, короче: никаких интересов, ни друзей, ни экстази, одни шутки дурацкие. Недавно вот дяде Махмуду, маминому персу, перцу красного в кондом подсыпал. Старики оба извинялись-извинялись, а чурка рогом упёрся: „Ausl;nderhass, Diskrimination!” – и в суд. И отправили нашего Карлика за расизм в Сибирь, прикинь. И я, как сестра, считаю, что заслужил. Потому, что если все будут так относиться к иностранцам за то, что они другие, то все будут снова говорить, что все немцы нацисты, а кому это надо, тем более, если неправда, правильно? А в Сибири, на Алтыне доктор Блинблат из Вены открыл экспериментальную спецшколу для асоциальных подростков из Германии. Письмо мне Карл прислал: «Дорогая швести, тут забойная природа и одуренно клёвые дикие люди. Я потихоньку исправляюсь, типа ресоциализируюсь, и по-русски уже научился, а мороз мне вообще нипочём, так и скажи дяде Махмуду, чтобы лишнего не радовался. Подружка тут у меня завелась, на тебя похожа, точно такая жирная и жрёт не в себя, так я уж её Мартиной и зову. Ну, не злись, сеструха, это я по-братски. А недавно прикол получился: ждали в селе приезда важного человека, его все «папой» называют. Это хозяин тайги и гор, всех полезных ископаемых, флоры, фауны и населения. А один мальчик стрелки на час назад перевёл. Ждал-ждал хозяин на морозе, а с хлебом-солью никто к нему и не вышел. Это русская традиция. Плюнул г-н Георгий Гальперин в сугроб, аж зашипело, сел в сани, да и убрался в Медвежье-Алтынск. А после важные люди, а именно директор конхоза им. комиссара товарища Когана, потом доктор наш Блинблат, пастор батюшка Маркел и др. часа 2 там топтались, пока таёжный номад, охотник Сыктымбай, не указал им на полузаметённые следы полозьев. Тайга учит наблюдательности и смекалке, без этого тут не прожить. А теперь тебе, швести, тест на IQ: догадайся с одного раза как звали того мальчика с часами. Твой брат Карл».
ВОСПИТАНИЕ СИБИРЬЮ
Вот, Андрюша, ты и понял, что было дальше и как я здесь оказалась. Папа Марк, само собой, дрался-кусался, мама Нора горько плакала-скулила, но доктора послушались. Купили мне унты made in Canada, биодобавок и витаминов мешок (я его сдала в багаж, но получать не стала), и, как советская положительная героиня, девушка с характером поехала в тайгу. Второй год живу здесь и не жалею. Работы хватает, хотя исправляемых только два. С Карлом ты уже познакомился, он шутник и пытатель естества, всё ему интересно, в тайге, в горах сутками пропадает, со зверьми дружбу водит. А как раз перед моим приездом притащил в интернат росёнка, из которого за зиму здоровенная росомаха вымахала, Мартиной назвал, выдумал, что та ему сестра, и разговаривает теперь с нею по-звериному.
– Интересно посмотреть. Они у нас, говорят, водятся, только кто ж их видал.
– Я теперь видала, и тебе покажу. А другой парень… Если я отсюда хочу иногда уехать, так только чтоб от него подальше. Зовут его Курт, а местные так и говорят: Курт–Каракурт. Маленький, злобный, какой-то тёмный весь. Он старше Карла на 3 года и начал было его обижать, да Мартина быстро отучила, и Курт как-то жутковато замкнулся. Доктор Блинблат встревожен: выношенная им идея перевоспитания Сибирью, похоже, даёт сбой. Недавно даже сорвался и накричал на меня, потом попросил прощения, но сказал: «Романтическая девушка – это прекрасно, однако в нашем деле нужны сильные и бесстрашные мужчины».
– Так это же про меня, Линок! Только надо добавить: «и беспощадные». – к подлецам, конечно.
И нанялся я, прикинь, Платоша, школьным типа вертухаем. Доктор, блин, Блинблат встретил меня распростёрто, сам так говорит:
– Понимаете, молодой человек, романтическая девушка – это прекрасно, только в нашем деле нужны сильные и бесстрашные мужчины, – призадумался, очки протёр и добавил: А в некоторых случаях – и беспощадные. Я имею в виду Курта С.
– Слыхал, -говорю, – как же, от Лины, но потрясён особенно не был. Я в его годы и не так…
– Э-э-э, молодой человек, Лине-то мы не всё о нём сообщили, дабы не травмировать, а вам следует знать, что попал он сюда после того, как, не получил в подарок обещанный матерью к 16-летию мотороллер.
– И за это его немцы в Сибирь?
– А не получил он его потому, что получил в гимназии Verweis – письменный выговор. А получил он его за то, что, похитив у 80-летней г-жи Фогль её любимого балинезийского кота Михеля, ободрал последнего заживо и положил вместе со шкуркой на стол учительницы биологии, г-жи Энгельхардт.
– Садюга!
– Не горячитесь, молодой человек, это, как говорят русские, только присказка. А сказка страшнее. Тем более, что это не сказка. Когда Курт понял, что мать, возместив г-же Фогль нанесённый материальный и моральный ущерб, не простит в этот раз ему вопиющего нарушения правил поведения учащихся, равно как и общественного порядка, и мотороллера ни в коем случае не купит, он попросил разрешения отпраздновать день рождения хотя бы скромной вечеринкой с чаем. И на этой вечеринке четверо его друзей держали г-жу С. – мать виновника торжества – за руки и ноги, пока именинник заливал ей в горло кипяток из русского электрического самовара.
– Так я ж его, падлу!
– Молодой человек! Возьмите себя в руки и извольте дослушать. На следующий день, уже под арестом, отвечая на вопрос газетчика, сожалеет ли он о содеянном, Курт вдруг по-детски всхлипнул и пожаловался, что теперь уж точно не будет у него такого мотороллера, как у Хайнца и у Вальтера. Так что успокойтесь и помните: педагог должен обладать горячим сердцем, но холодной головой. И крепкими мускулами. Как у вас. Приступайте к исполнению и берегите себя!
Приступил я, значит, к исполнению. С Линою вместе поселился, живу, не тужу. Работа не пыльная, но тревожная: контингент из двух перевоспитуемых пребывает в подозрительном спокойствии. И в послушании, блин, кошмарном каком-то, вроде даже бить их незачем. Только раз на 8-е марта было. У завуча Тамары Авксентьевны в учительской шкафчик для верхней одежды стоит. Приходит Тамара – нехилая такая молодая лошадка – переодеться в парадку перед праздничным вечером, раздевается, отмыкает шкафец, а из него выпадает труп без головы в её, Авксентьевны собственном, прикинь, прикиде. И выскочила к нам в зал с криком:
– ЧэПэ в шкафу, убийство в школе!
А сама, как женщина в голом, выменем потрясает, мясами соблазнительно сверкает. Я, конечно, в училковскую и к трупу. А это не труп, а Карлуша для любимого педагога простую хохму отмочил: набил платьице соломкой и ждёт, что будет. Это он в неё влюбился, гормон в парне взыграл. Непедагогично, но я, знаешь, понял его и не бил так особенно. И он меня тоже полюбил, с Мартиной познакомил. Вот, скажу тебе, зверь неописуемый! С чем бы сравнить? С одной стороны – вроде медведя низкорослого, а с другой – вроде кошки громадной, с третьей – как бурый волк. Запрыгнет лосю на затылок, и привет. И Карлу преданная. Но не будем забегать. А на День Победы опять заходит Тамара Авксентьевна в шкаф, оттуда труп выпадает, Тамара раздражённо:
– Что один раз остроумно, то дважды уже бездарно.
И платье с трупа – дёрг, а он обнажился, синий весь, с наколкой под сердцем:
На свете счастья нет, но есть покой и воля!
(Михаил Юрьевич Лермонтов)
И парус одинокий. А голова – в тумбочке, где тетрадки. Тамара Авксентьевна – хлоп, и в отруб. Откуда взялся бомж дядя Стёпа, житель распадка «Гагаринское», в школьном шкафу – никто не доказал. Хотя все понимали. Курта, однако, сильно я тоже не бил: не пойман – не вор, презумпция у меня такая, правильно? Несмотря на то, что в свете того первого, порубанного на дровах, косвенно ясно. И особенно низко, что это ж он, Каракурт фашистский, ко Дню Победы над ними нам подложил. Но это только присказка. А вот уже в июне отправил меня доктор Блинблат в Медвежье наш Алтынск за компьютером. Компьютер этот немцы какие-то прислали, узнав, что в Когановской поселковой СШ два ихних земляка занимаются. А я уже год, как после того пожара в городе не был. Не знал даже, ищет меня Гальпер или уже внутренне похоронил. Вот, думаю, хоть под родным кровом у мамы Сидоровны переночую, расскажу ей, как живу, какую девушку нашёл, деньжонок подкину, мало ли. Но первым делом – дело, правильно? Получил прибор, расписался, на родную улицу свернул, иду мимо метеорки – ты, Платоша, небось своей немке уже уши протрубил по-немецки про нашу яму метеоритную. Иду и вижу: стенка кругом каменная, оградка железная, и воротца с кассой, а сверху табличка золочёная: «Кратер Медвежье-Алтынского метеорита. Вход от 1 у.е.» И экскурсовод по иностранному заливает, типа крупнейший в Юго-Восточной Сибири кратер крутейшего в мире метеорита, тыры-пыры… Знаешь, не люблю я Гальпера, не за что его любить, а тут отдал должное: всё-таки обустроил, падло, родной край. Я по справедливости, такая уж презумпция, так, нет? Постоял и дальше пошёл. Глядь, казачий разъезд с нагайками:
– Стоять, когда папа едет!
Гляжу: медленно-медленно, важно-важно, чёрный-чёрный вползает на площадь – бывшую Ленина, ныне Казака Галки – не лимузин – крокодил на колёсах.
– Мля, – спрашиваю себя, – какой же длинный человек в такой машине лежит? Невероятно!
А тот человек на меня из окошка в упор смотрит и узнаёт. И я его узнаю: горбинка с красными прожилками, брови – что рога у лося, губы хоботом. Он! Тут уж стало мне не до мамы Сидоровны. Показал я спину свою охранническую, цвета хаки – и в лес по пустырю. И чувствую: хвостят где-то за мной. И после этого чувства я перестал убегать. Хвост, он как тень, так и так не отцепишься. Вскочил в УАЗик – и прямо по Когановскому тракту запалил что духу, только хвост на заднем горизонте зеркалится. Прикатил на рассвете, а на крыльце Карл с росомахой лохматой в обнимку:
– Halt , дядя Цыпа, стой!
– А ты чо, пала, распорядок дня чуть свет нарушаешь?!
– В лес иди, там следы.
– Какие, бра, следы! Заколебали, мля, твои приколы!
– Не, дядя Цыпа, не мля. Прафду говорю. Das ist wahr , Мартина не врёт – гляди!
И точно – зверь сам не свой. К лесу бежит, на Карла оглядывается.
– Ладно, – говорю, – пойдём. Но если – то! Ты меня понял.
И нырнули в комариный котёл. Впереди Мартина – мишкой косолапится, кошкой изгибается, волком пробирается, за нею Карл, рыжий-конопатый, костями гремит, меня торопит:
– Schnell, дядя Цыпа, heute meint er das еrnst : сегодня серьёзно, если опоздаль – пессецц.
И вот над озером – лужок в цветах всех цветов, а что на лужке – не видно за клубами гнуса. Видно лишь – с краю пихта, и что-то там слабо шевелится, борется:
– Андрей, скорей! – слышу.
Я к ней, а она, голым-гола, к пихтовому стволу за шею арканом притянута и вся вспухла уже от укусов мошки.
– Карлуха, не гляди!
Освобождаю Лину, а сверху летит что-то, как будто огромная белка роняет орех. А то не орех, то камень расшиб мне плечо, а то не белка – то макакой в ветвях Курт корчится, скалится, пеной исходит:
- Oh, wie gut, dass niemand wei;, dass ich Rumpelstilzchen hei;!
- Fa;, Martina, fa; ihn.
И медведем на задние, рысью на пихту, волком Курту на горло:
– Teufel, das war blo; ein Witz! A чо, нельзя?
– Хр-р-р!
И щёлкнули клыки, и пропал Курт. Что осталось от него – принесли мы с Карлухой в жертву Чму Болотному, а доктор Блинблат ни слова не спросил, только по плечу меня похлопал и молвил тихо:
– Schwere Arbeit, но я в вас не ошибся, mein Junge .
А дело так было: надумала Лина моя меня к приезду цветами лесными обрадовать и рано поутру в тайгу подалась на цветастый лужок. Набрала и думает: дай-ка искупаюсь. Разделась, поплавала, вышла, и вдруг шею Лине сдавило. Это Курт-Каракурт с пихты ей на голову аркан набросил, потянул, привязал поглядеть, как мошка её съедать будет. А умный зверь Мартина унюхала, что следы Лины в лес ведут, а за ними Куртовы увязываются. Разбудила росомаха хозяина: беда в лесу – иди спасай! Дальше ты уже знаешь. За то мне папа Марк и памятник пообещал, как праведнику народов с девушкой спасённой на руках в Израиле. А пока положили Лину, всю опухшую, в избу-изолятор, где я, помнишь, после смерти болотной оклёмывался. Через недельку как будто отошла, а волдыри с кожи всё не сходят, даже синеют. И ночью всё повторяет:
– Мама Нора, кашки… Когда же мы пойдём домой?
Аж слеза прошибает. Как же её туда доставить, думаю. Но после смерти – как во сне, судьба помогает. Ты, Платон, между прочим, судьбы ещё не знаешь, это при всём твоём опыте и способностях, так что не ухмыляйся, а вникай, как дальше было дело. Неделя прошла с того дня, не больше, как вдруг из Алтынска нашего Медвежьего машина в броне приезжает:
– Подать сюда Цыплакова! И Лину Нестандартер сюда подать, больная там, не больная.
Пригнали в центр, ведут меня в новые хоромы, за 100-пудовые двери, дальше по коридору, где по углам форменные казаки, и в кабинет без окон, а была ли дверь – не припомню. Ходит по кабинету Георгий Гальперин, носом горбатым качает, гнутою трубкой дымит:
– Здравствуй, Абраша! Что же нам теперь с тобою начать, милейший. Казнить… нельзя… помиловать.
Отвернулся, покадил ещё трубкой, потом так говорит:
– Марк Ильич Нестандартер все кабеля мне тут оборвал. А я вот что. Терпел бы я тебя, Цыпа, у нас и далее в твоей скромной должности педагога-интернационалиста, да дёрнуло тебя тут подвиги совершать, а это здесь дело уж не твоё жидовское, а наше казацкое. Да и вообще, Цыпуня, ты не обижайся, но ты человек тут пришлый. А я всё же по отцу – от основателя Алтына Самуила Галки, а по маме – от героя Гражданской, комиссара Когана. Понял? Посему забирай твою евреечку и езжайте к папе Марику на ПМЖ. Ему передай привет и что он меня достал уже, и гастролей ему на Алтыне, пока я жив, не видать. Пошёл!
И вот, Платоша, в Мюнхене теперь обитаю, тружусь в меру сил. С Линочки все хворобы как рукой слиняли – и задышка, и тошнотики, и комариная аллергия. Аж д-р Цфасман разочаровался:
– Я, – говорит, – вашей девочке такие изысканные диагнозы ставил, а кончилось всё банальным случаем Heiratssucht, в смысле – уж замуж невтерпёж.
Ну а мне не обидно. И жены лучшей не надо. Только, как вспомню Танюху… А-а! Ладно, Поп, что-то мы тут засиделись, а там на дожде братушки мои застоялись. Держи краба, и визитку держи: за делом, без дела, а созвонимся.
БРАТУШКИ
И мне вдруг захотелось, как в киевском студенчестве, вытащить блокнотик и занести туда этого «краба». Жаль, слыхала уже. Но если бы это ты сказал, Платон, не удержалась бы и снова записала. Потому что это был бы уже твой краб, а не глупое членистоногое с мелкого и низкого дна житейского моря Сиваш. Со всеми оно – Сиваш, или там Саргассово. С тобою же – лазурное Средиземье, а почему это так – не Катарине судить. Не Катарине судить, почему ты так мудр и величав, и чем покорил ты меня, не гипнозом же шпионским, глупости. И что себе думает эта девица с конским хвостом, и что она о себе воображает, как будто это она встретила тебя полуголого, обросшего, голодного, безумного в тихом приморском Бремерхафене на малолюдной Марктплац, где при всей твоей инаковости никто на эту инаковость – никакого внимания, разве что старушки – собачницы, скамеечницы, зонтичницы, да и то лишь в видах присмотра за порядком, и не надоест им этот порядок, сколько там жить осталось? Русские бабушки, как сейчас вижу, словно редьки на грядке рядком теснятся на лавочке у подъезда, проходишь мимо – шесть – семь голов за тобою тянутся, не порядка ради, а любопытства из. Сколько там жить осталось, а всё интересно. И самой ведь так: мала была – завтрашнего дня ждала, прогулки к морю, снега, потом весны, потом школы, потом каникул, потом первых шашней, потом глупого Уве, потом загадочной чужбины, потом – сама не знаю, потом – дорогих посланий, например:
Liebe dich aus Havanna. 35-градусная ночь, 38-градусный ром, чёрная в золотом платье мама-Куба в венце из бананов, благословляющая пятерня пальмы, раскатистый карнавал, за которым не будет поста. Люблю из Гаваны
Отправитель: +491794924001
Послано: 01-Нояб-2004
17:20:23
Не сама ли себе написала? Разве ты летел-плыл тогда через Гавану? Откуда знать Катарине? Теряю тебя, забываю, не верю, вернись. Вот и снова жду, и гроба так же буду ждать, и в гробу – воскресения и встречи. А ведь всё это лишь иллюзия, даже привычка к иллюзии. Просто несут на весу перед носом осла морковку, давно уж не стало морковки, а расходившаяся вьючная скотина всё семенит себе вперёд, что, не так, скажешь? Хорош ты, Платон, вдохновенно скуласт, неотразимо прямонос, грозно сероглаз. Сидела бы и всё глядела, образуя угол со взглядом той хвостатой писательницы, Ники, что ли, с ультpaшведского столика. Сидела бы, глядела бы, но ты встаёшь, и руку подаёшь, и задвигаешь табурет, и влечёшь меня к вешалке, и облачаешь в коричневую киевскую дублёнку, твой подарок, что приносит удачу, и выводишь из кафе, и…
- Ево, ево га! Хей дечко, имаш ли упаљач да запалим цигару или хоцес одма да те биjем?
А ты, Платон, отмахиваешься не глядя, а перед тобой уже другой лоб с кулаками:
- Дечко стани бре, па ти човека не поштуеш, - мог приjатеља? Онда се наjебао!
И лбом тебя в зубы. Но откуда в тебе эта готовность – мгновенно откачнуться вправо? – … и лоб ударяется смаху о дверь с криком:
- J****и фраер има нож! Jeбo те фрка, Носороже, о jeбeнoм ножу нисмо се договорали!
- Jeли брe, Душане, усрао си се од ножа? Ма пусти то, сад ђе да видимо.
И снова Цыпа, но выросший втрое, набыченный, лапы ухватом, рог заострился:
– У кого там перо? Э, Поп, ты как тут?
– Цыпа, стухни! Это я вас вызвал.
– Ну, блин, вааще! На себя самого? Ну оригинал!
– Врубись, Цыпа, накладка вышла.
– Где накладка? Я всё по инструкции: того, кто с бабой в дубле коричневом, а это ж ты, так, нет? Ещё сказали: молотить по-взрослому, и оплатят по-взрослому.
– Ну ты козёл! Должен был выйти другой: русый интеллигент такой в очках, но ушёл слишком рано. Я ж по телефону отменил вызов. Сказал ещё: отбой, и обычную неустойку, 10%, и к ним плюс 5 за погоду. Тебе что, не позвонили?
– Куда не позвонили, в рельсу? Батарейка села.
– Какая, мля, батарейка, к;зел!
– А ты не груби трудящемуся, интеллигенция. Вызвал на себя самого бригаду из восьмерых, прикинь, а нам теперь исполнять все твои забросы. Постой, Драган, пару минут.
– Да не исполняйте, свободны.
– Ты меня убиваешь. Куда свободны? Люди пришли, настроились.
– Так им же хрен оплатят.
– Ну, это ты, бра, оставь – не всё делается за деньги! Драган, работай!
Бросаюсь между:
– Стойте, не смейте!
Цыпа растерянно:
– Вы по-русски, фрау?! Но дела не меняет. Zurueckbleiben! – прошу отвалить.
Бой длится не более минуты. Тем временем меня удерживает, зажимая рот, Цыпа и успокаивает:
- Bleiben Sie ruhig, Katharina – es wird nicht lange dauern…
Встряска ему нужна, вы ж как супруга знаете. Всё, das war’s. Ребята, всем спасибо. Свободны!
Отпустил, бросился к тебе:
– Ты как? Ну ничего, ничего, держись, браток. Вы не смотрите,
Катенька, это только выглядит страшно, и то попервах. А в целом организм цел. И ребята вот ушли. Нельзя, понимаете, такая бригада: югославцы огневые. На Алтын бы их, э-эх!
Трясусь и не понимаю. Цыпа – такой же большой, но больше не страшный, ловко достаёт твой мобильник:
– Einen Krankenwagen in die Blumenstrasse bitte.
И везёт нас в госпиталь, диктует врачу характер повреждений, ожидает со мной у двери операционной, добивается для тебя отдельной палаты, а с утра притаскивает бездонную бутыль сливовицы:
– От братушек. Это из Нового Сада бабушка Драгана передала. Поправляйся, Поп, молодец. Душан ворчит на перо, но ты им не должен, всё умазано.
Ты, Платон, изрезан вдоль и поперёк, рёбра спелёнуты гипсом, челюсти скреплены проволокой, говорить не можешь, но глаза впервые на моей памяти смеются…
Продолжение: ВЕНЕЦИЯ - МЮНХЕН http://proza.ru/2009/05/08/381
Скачать ЦЫПА + ЛИНА:
http://www.scribd.com/doc/14975601/4-Liebe-dich-aus