© Dmitry Karateev & Constantin Mohilnik
Видавничий Гурт КЛЮЧ:
Дмитрий Каратеев & Константин Могильник
LIEBE DICH AUS… или ЛИРИЧЕСКИЕ ВЕЛИЧИНЫ
Психолирический детектив
Книга III. ВЫСОКАЯ БОЛЕЗНЬ
1. ВЕНЕЦИАНСКИЙ ЗАПЕВ
2. СПОР СЛАВЯН
3. ИСТОРИЯ ОСТРОВА ПОКАЯНИЯ
4. РОМАНС О ЗВЕЗДЕ
5. ИСТОРИЯ ОСТРОВА ПОКАЯНИЯ (продолжение)
6. МЕРА ВРЕМЕНИ
7. ВЫСОКАЯ БОЛЕЗНЬ
8. ИСТОРИЯ ОСТРОВА ПОКАЯНИЯ (окончание)
9. ВЫСОКАЯ БОЛЕЗНЬ (завершение)
Отрывок. Целиком скачать на: http://www.scribd.com/doc/14975585/3-Liebe-dich-aus
.....................................
Свободно владеющая русским языком немка Катарина Вольгемут вспоминает о посиделках в мюнхенском эмигрантском кафе, куда привёл её муж, Платон Попенков, ноябрьским вечером 1999 года.
За возможное и закономерное сходство с теми или иными лицами и обстоятельствами, а так же за остроту споров авторы с полным правом перекладывают всю ответственность на привычную к тому действительность.
............
B кафе входит Марк, и пластмассовая подкова над порогом становится на полсекунды его рогами. Жёлтый блин лица, дёготно-сапожный крем волос и глаз. По-немецки говорить никого не удостаивает, а мне и не надо, ха-ха.
- Марк, шалом!
- Платон, гой еси!
- Без тебя знаю, что гой. И зачем тебе эта русская манера – тыкать человеку в нос его национальностью. Тут страна свободная, и кто чем хочет, тот тем и занимается, что, не так, скажешь?
- А ты не паясничал бы, Платоша, на святую для еврея тему, которая, соответственно, должна быть святой и для всякого благородного человека, что синоним.
- Что синоним, Марк?
- Ай, что я должен до такой степени расшифровывать? Нехудожественно получится. Я всегда так и объясняю актёрам, что всего я им объяснять не буду, не дождётесь. Пусть воспитывают в себе интуицию, а у кого её нет, то это не режиссёр виноват, правда, Платоша?
- Не знаю, я не театрал, хотя, как ты понимаешь, не чужд режиссуре.
- Мечтаешь, брат, болтаешь, брат. А если к делу?
- А к делу, так вот что: переймите-ка того пана на переправе, орешком покатите, в лесу грибком угостите…
- А потом по шапке и в дамки?
- Пока отнюдь. Пусть поварится, охолонет, а там увидите, кто сидит в шоколаде.
- Умная ты голова, Платоша, да судаку досталась, извини за факт. Ты поводи пока усом, а я попозже подойду, так что ль?
- Коль что ль, таки так.
- Ой, ты, как скажешь, обмочиться можно. Ладно, мне теперь к вон тем евреям. О, Ицик, и ты здесь! Ну тогда, шалом.
Адресат «шалома» немолод, над плешью угадывается тень раскатистой шевелюры, чернее Марковой. Неседеющие черняки глаз, проволока волосков из раздражённо наморщенных ноздрей, кажется, вот-вот с шипением пустит дым:
- Чолом-то чолом, Марку. Але щось видається мені, нібито увійшли ми з тобою разом, га?
- Ой, ты как скажешь, обвариться можно. Просто лопнет мочевой пузырь и ошпарит ноги.
- А ти не викручуйся, як той вугор на пательні. Сечовий пухир ти маєш моцний, мов у коняки.
Вызывающе серьёзный взгляд, застарелый сарказм без улыбки, скандал-человек.
- А ты, Ицик, не груби. Ну не заметил тебя, рыба моя золотая, призадумался, знаешь, по-профессорски, по-философски…
- Вадимку, чи чуєш, що цей прутень верзе, та ще й у твоїй присутності, Велесів онуче?
- Ну, знаешь, Исаак, это ты напрасно. И глубоко напрасно. Я как бы уважаю Вадима, и очень извиняюсь перед ним за то, что его тоже не заметил. А всё этот, - Покосился на Платона, - это он меня отвлёк. И за что я всех вас всё-таки люблю? Это какая-то тайна сердца художника. Знаете: «Иисус нас любит! – За что?»
- Ти, пане-брате, мені, Ісакові Злотофішу, очей не замилюй. Бо я ось цими вухами, а ти, Вадиме, отими, щойно яснісінько чули… як жид із масоном про своє домовлялися. Ось ви, ліберали, мрієте, що ніби все те, про той заколот, є чорносотенні наклепи. Я й сам трохи так гадав, бо єврей є людина наївна. А тепер бачу: ой, бля-а-а!
- Іцку, не блазнюй!
Желтизна Маркова лица багровеет, чернота волос блестит, словно наречие «иссиня».
- А ти, антисеміте хрінів, мені рота не затуляй, як колись та совіцька цензура. Я їм усім прямо в пики ясновельможні рубав правду-матір, і тебе, засранця, не помилую. Ти знаєш, манкурте, складані слова?
- Іцку… від’їбися!
- Брутальною лайкою правду не спинити. Складані слова: песиголовець, жидомасон, зубробізон, залізобетон. Це тобі вправа на кмітливість: «Збагни-но, де тута ти?»
Маркова багровость неожиданно синеет, а волосы желтеют, как осенний лес. Разве так бывает? Кто этих русских поймёт! А Исаак Злотофиш не то чтобы улыбается, но позволяет чертам лица на минуту примириться с жизнью, в которой как-никак случаются лёгкие удовольствия вроде удачно завершённой беседы.
- О, замовк-таки врешті! Допетрив, що від мене не відкараскається. А тепер заспокойся, і надалі мовчи та диш, бо хіба ж єврей єврея без слів не зрозуміє, га, козаче? А тобі, Вадимку, і тобі, Платонку, і вам, панночко-німкенечко, зволілося мені по книжечці моїй подарувати. Тобі, Платоне, ось ця жовтенька – «Гострота і вагомість». Тобі, Вадимку, натомість, оця синенька – «Чверта путь». А вам, красна панночко, і книжечка червона – «Інкунабули». Ось так. І коштують, із моєю автоґрамою, лише 11 мароч;к за примірник. О, Вадимку, ти найкращий, і вмієш вшанувати мистця, бо ти зроду европеєць - світова людина. Знаєш що, забирай усі всі три, аби Йсак пішов уже додому та спочив. Бо і в житті поета, ти ж знаєш, Вадиме, настає нарешті час для спочинку. Ось, до речі, як про це у збірочці «Океянічне», що, знову ж таки, до речі, - вже уся роздарувалася, сказав поет Ісак Злотофіш:
Реве та стогне кит-сердега
Серед просторів сам-один.
Нема від смерті оберега,
І глибини гірчить полин.
Прабаба і сльози, і крові,
Зелена спінилась пітьма,
І океян – куди Дніпрові –
До хмари хвилю підійма.
Щось там біліє чи сіріє –
Чи острів Крит, чи тамтен світ,
І вже про скелі гострі мріє
Самотній та причинний кит.
Отож бо. Чолом усім!
И ушёл сутуло. И, уходя, до слезы ясно напомнил калужского певца звезды. Русские делятся на просто русских, украинцев и евреев, но их непостижимая природа допускает иногда смешения. Я, наверно, никогда не пойму, по каким законам это происходит…
- Что, Вадим Аристархович, еврейский подарок по 11 марок?
Это Габрик Ультершвед – кто он, русский швед? А может быть, русский американец – ни дать ни взять Чарли Чаплин: маленький, усики, движется резко, как белка, роняет орех, за ним летит на пол пепельница – ой! Только то смешно, что вместо котелка – маленькая плешь, как советский пятак, а вместо трости свиток рукописи, а рядом – молодая авторесса, каштановый хвост до предхвостья, скромная наглость в потупленном взоре, фотоаппарат, словно профессиональная визитка, а другая профвизитка – та самая рукопись, впаренная влюбчивому Ультершведу. Любишь кататься – люби и дамопись читать.
- Что вы сказали, Марк?
- Я сказал, что, Катюша, ты – красавица, и я не сегодня это заметил, но не могу же я ежесекундно тыкать главной героине в глаза её цыганской красотой, правда, Вадимчик?
Театральный человек Марк, богемный. А мне что до театра? Я поэтов люблю, и философов тоже, и их внуков.
- Расскажите, Вадим, что это за философ с корабля, ваш дедушка?
Отуманивает-окутывает предвесенняя серо-синева - вот как смотрит человек. И кажется: всё он знает, и тебя отроду знает, и гладит глазом, как ребёнка ладонью:
- А дедушка мой, Леонтий Венедиктович Сорока-Сиротин, занятие такое имел – любомудрствовал. О жизни размышлял, о смерти, о судьбе человека в бездне бытия, о судьбе России в бездне истории, ну и так далее… А в 1922 году решил другой мыслитель, а точнее, мечтатель кремлёвский, что по части мысли и мечты довольно будет с России его, Ильича-кумача, одного, а прочих – прочь. И предложил товарищам посадить этих прочих на корабль и отправить в открытое море. Судьба корабля – в безбрежности, философа – в бездомности. А что ему, Леонтию Венедиктовичу, он и в Берлине продолжал любомудрствовать, и под шум бездонных дум весь век продремал в Берлине. И только на смертном одре пробудился, глядь – вокруг жёны жужжат, дети галдят, среди них и мой папа, дипломированный инженер Аристарх Леонтьевич. А там за стеной Третий Рейх шуршит во всё горло: «Вождю – здравствовать! Воину – побеждать! Кто ты, брат? – Я солдат. - Откуда ты, солдат? – Из Померании! – А ты, камерад? - Из Баварии! – А ты? - Из Тюрингии! Из Остмарки! Из Лотарингии! Из Богемии! Из Вестфалии!» Ну и так далее. А далее - не стал дедушка прислушиваться да приглядываться, посмотрел так прямо перед собой, а тут и бездна стоит - предмет раздумий - с разверстыми объятиями, улыбается, сама так говорит: «Ну так откуда ты, сынок?» - «Всё из тебя, матушка» - «Ну то-то, пойдём». И удалился Леонтий Венедиктович. А батюшка, мой, Аристарх Леонтьевич, дай Бог ему здоровья, подрос, выучился, инженером, как уже известно, стал, для отечества Германского потрудился, меня вот, единственного, воспитал, а теперь на покое живёт, водочку пьёт, кроссворды разгадывает. Вот так они и жили. На детях великих людей, знаете ли, природа, говорят, отдыхает.
Странно, у кого другого всё бы это царапало ухо цинизмом, а он так серьёзно, даже почтительно…
- Зато на внуках отыгрывается.
И снова ты, Платон. Скажи, чему раньше приходит предел – терпению или надоедливости? Посмотрел бы на себя: глазки крохотные, колера неопределённого, нос длинный, но не Гоголь, а главное – всегда насуплен, словно неприятностями осаждаем, и первая из них – родиться в мир, вторая – прожить без малого 40 лет, а третья – получить в супруги Катарину, которая сама уже тому не рада. Отвлекусь малость, послушаю тот столик:
- И чем дольше я живу в этом, между нами говоря – только очень между нами, не вполне мне непонятном мире, чем более познаю наследие общечеловеческой культуры, - а ведь наследники бывают у покойников, я прав?.. Чем больше, значит, познаю, тем твёрже убеждаюсь: культура эта нам родная, потому что творят её, чего греха таить, одни евреи. Кого из гениальных ни возьми, ведь каждый – жид, или хотя бы с прожидью, правда, Джульетта? И Владимир Ильич, чтобы вы знали, частично еврей, тем более что по маме. А Лев Давидович? Без комментариев. А Борис Леонидович? А Борис Абрамович? А Юрский? А Киссинджер? Ведь этот хвостик «джер» нас только рассмешит, а не обманет. И Антон Рубинштейн, И Лазарь Каганович, и Владимир Горовиц, и Исаак Левитан, а Маркс, а Марк Шагал! – велик и крепок наш Кагал. И хотелось бы мне, дожив честь честью до часа «Ч», знать, что так будет и впредь. Ведь нас не обманешь загробною жизнью, правда, Габрик? Но что-то ведь должно быть, а? И я скажу вам, что такое это что-то. Бессмертье рода. Но если рода нет, тогда преемственность духовная. Не будем напоследок эгоцентриками, повернёмся к христианам. Нас ведь от этого не убудет, или нет? Во что они веруют? Во первых, в нашу Тору, в которую мы давно не верим сами, или как? Во-вторых, в то, что придумал один из нас, которому, пусть бы дали кафедру в Иерусалимском университете, и он бы всё там рассказал, самоозвучился, самовысказался, и не пришлось бы никого казнить, что, между прочим, немало. Но говорят: история не знает сослагательного наклонения. Я в этом не уверен. Но даже исходя из всего того, что мы имеем, подумайте, ведь это еврейское мышление и еврейское, в конце концов, сердце оплодотворило мир, и поэтому мы сегодня смело можем предъявить права на наследие всей языческой и христианской культуры. Джотто – наш, Гёте наш, Пушкин – дважды наш, потому что эфиоп. Я больше вам скажу, евреи: и Моцарт наш…
- Отвлекитесь, Катарина, бросьте слушать злонамеренный вздор.
В серых, синих – лиловые молнии гнева, на который, казалось, этот не способен. Грозно вздрогнули ноздри, сурово состарились брови, бледно стянулись губы. Изумлённо выкатываю глаза на Вадима: он ли? А он:
- Во-первых, глуп, как чурка, кто поверит в это творчество мировой культуры народом, у которого и в древности не было ни Эвклида, ни Гомера. В Египте возводились гигантские строения, финикийцы открывали Америку, ассирийцы на чертежах изображали звёздное небо, а воображаемый избранник Израиль, чтобы построить храм, Господу Богу своему, посылал за мастерами в презренные языческие Тир и Сидон. Ни математики, ни астрономии, ни географии, а только Тора от Бога. А во-вторых: еврей не создаёт классической культуры, не закладывает её основ. Он отличается только в модернизме. О Гёте, Пушкине и Моцарте – смеху подобная клевета. Вот ипохондрический Кафка – да, вот астматический Пруст – конечно, вот изобретатель комплекса Фрейд – само собой. Сосут чужую культурную почву, как и губку чужой экономики. Простите, возмутился и увлёкся.
- Да нет, ничего, только очень непривычно. И опасно! Ведь это чревато холокостом.
- Ну-у, сударыня, а мне-то показалось, что вы…
- Что-что? Договаривайте. Или не начинайте.
- Ну что, Вадимец, долюбомудрствовался? А я предупреждал. И ты сам мог бы знать, проживая среди них уже третье поколенье, что европейцы – в сущности подростки, и способны лишь применять клише. Например: на слово «демократия» - положительный условный рефлекс – выделяется сладкая слюна; на слово «холокост» - как у старинных московских купчих на «жупел»: содрогание и ноги немеют. Отлично поддаются дрессировке. Но и по существу ты не вполне прав. И в чём твоя ошибка, ты сам у меня назовёшь. Ну да, трусливо сознание европейца, и, как плохой пловец за надувной матрац, хватается он за утешительные стереотипы. И дедушка твой, Леонтий Венедиктович, правильно писал об этом, а до чего дошло при нынешнем санаторном благополучии – не о том сейчас речь. В чужом глазу, знаешь ли… А вот скажи, Вадим, почему ты-то так забеспокоился? Нестандартер за соответствующим столиком разглагольствует в приятном для его слушателей направлении, а ты почему-то кипятишься, даже на даму, к тебе уже не равнодушную, вдруг зарычал.
- Потому что до меня донеслись возмутительные передержки. Потому что эти люди сознательно видят только ту сторону вещей, которая их устраивает. Потому что вокруг того места, к которому они прикасаются, жёлтым пятном расплывается жирная пошлость. Потому что до 19 века культура человечества прекрасно развивалась практически без их участия, и лишь когда запахло падалью…
- И больше тебе скажу: падалью запахло именно тогда… И всё-таки: с того столика до меня долетело – нет, не дыхание падали, а интересное соображение. Дословно не повторю, так как специально не настраивался на запоминание, но примерно так: христианство есть побочный эффект еврейства, и эффект этот оплодотворил всю культуру Европы, сделав её косвенно еврейской. Эй, Марк, ты прислушиваешься? Что, согласен?
- Ты сам сказал.
- Я не то ещё скажу. Да, Вадим, да, в древности евреи не развели вокруг себя ни математики, ни астрономии, ни архитектуры, ни скульптуры, ни любомудрия, ни «Илиад», ни «Одиссей». А почему? Потому что всё это было суетой. Потому что они вслушивались в главное, а старые песни о второстепенном предоставили язычникам. Гоям, Марк, гоям. Потому что жили евреи затем… Вадим, прости за интимность, ты ведь православный? Зарубежной Русской Церкви сын, так?
- Сын-то сын, но имею сомнения.
- Имеешь сомнения, стало быть сын. Для Марка вон сомнений насчёт Церкви нет. Правда, Марк?
- Платоша, знаешь: если кто идёт не в ногу, значит, он слышит другой барабан.
- И сейчас мы скажем, что это за барабан. Жили евреи затем, чтобы родился у них Мессия. Не морщись Вадим, на это слово, я бы назвал Его иначе, по-родному, да не хочется имя царское трепать по кабакам. И Он родился. И всё свершилось по Писаниям, так? Так! Только одно получилось не по-писанному: родивший Его народ, Его не принял. Не принял и продолжал ждать Другого. Есть старинное толкование слова «жид» - тот, кто ожидает.
- Платоша, о чём ты шепчешь? Кто уже чего ожидает? Опыт 20-го века показал, что ждать больше нечего. Как только пали заборы гетто, евреи уже непосредственно доказали, на что они способны. В философии, в физике, в медицине, в поэзии, в музыке, в политике. И не будет нескромностью сказать: в театре. И это правильно. Только творя новую мировую культуру, мы подготовим приход…
- Вот! Ловлю за язык. Чей приход?
- А ты не лови. Язык без костей – вывернется и тебя же, гляди, как бы не ужалил. Никогда не надо всего договаривать. Я и актёров так учу. Не то до такого договоришься… Приход лучших времён, когда жизнь оседлают такие, как мы: артисты, творцы…
- Дилеры, брокеры, банкомёты…
- А ты как думал? Справедливость – это не колхозная уравниловка, когда каждому по миске борща. Это когда лучшие - лучшее – лучшим!
Марк горячится, по-настоящему нагревается, жёлтые глаза растут по вертикали, угольно-жёсткие волокна волос вот-вот зашевелятся.
Брызнула брюзгливо, выдыхая дым, едкая, в полосатых брюках, брюнетка:
- Марк, с кем ты споришь? О чём? Лучше песню послушай, лирическую. Стихи Михаила Б., а музыка уж моя:
Эту вышивку и утварь
Эту удаль
И посконную рубашку
Нараспашку
Эти люли во саду ли
У бабули
Сотню чёрную одёжек
Без застёжек
Как увижу как услышу
Ненавижу! -
- Браво, Джулия!
- Вот позиция!
- Я всегда повторял: спиной к спине.
- Не галдите, евреи, без вас понятно, что вы в восторге, - унимает умилившихся слушателей режиссёр, - лучше познакомьтесь: это наша очаровательная Джулия Успенская, Хайфа. Кстати, кто не знает – мало ли, какие есть люди – так вот: кто не знает, позвольте вам представиться – небезызвестный деятель театра Марк Нестандартер, Киев. А вы, почтенный, откуда будете?
- А я, почтенный, что сразу видно, буду, конечно, из столицы, т.е. из Одессы. Борис Херсонский, поэт:
Печаль моя, моя обида –
Звезда Давида, щит Давида, -
но этого не отнимешь. А пока представьтесь вы, молодой человек.
- За человека, да ещё за молодого – двойное спасибо. Лев Сатановский из столицы, т.е. из Москвы.
- Позвольте, это я из столицы. Шура Ораниенбаум, Санкт-Петербург на Неве.
- И я со столицы. Ефим Аптекарь, город Харьков. Потому что Харьков – это первая и подлинная столица независимой Украины.
- А я, скромно, тоже из столицы – из Минска. Правда, теперь я из столицы Баварии. Борис Ахиезер, известный всем как Борис Яур, автор трилогии «Маразмки житейские», «Маразмки армейские» и просто «Маразмки еврейские».
- Бросьте перечислять, всё равно из столицы я. Профессор Сенцов Василий Карпович, Тель-Авив.
- Да что вы говорите! Но нет. Столица – Иерусалим, и я как раз оттуда. Зеев Бен Тов.
- Ай какой вы местечковый! Из столицы – Сима Зевсман, Нью Йорк, штат Нью-Йорк, а Сима – это, шоб вы знали, именно я.
- Вот как – Нью-Йорк? «Шоб вы знали» манию величия этих варваров-американцев. А я тогда из провинции – Сарра-Белла Щукер, Сорбонна, Париж.
- Ну а я просто из Праги, радио Свобода. Габриэль Гавриилович Ультершвед. Заметьте, фамилию Ультершвед может иметь исключительно супержид. Но я не кичусь этим, а скромно горжусь тем, что я свободный от всего этого человек.
Габриэль и не глядит на собеседников, только напряжённо-незаметно следит, впечатляет ли это его даму. А по той не прочтёшь. Но видно решилась, добрая девушка, геройски посвятить целый вечер снисходительному флирту с могиканом самиздата. Что ж, любишь читаться, люби и рецензенту улыбаться.
- Кто только ни ловил Габрика за локоть, чтобы записать в свои. Делали из меня и диссидента, и еврея, и чёрт-те что ещё, а я всё тот же, какого родила мама: Габриэль Гавриилович Ультершвед, радио Свобода, Прага.
- Ай, не звездел бы ты, Габрик. И остальные, плят, тоже. Все мы, в конце концов, просто жители Иорданской долины, блин. Для всех для этих. Помнишь, Габрик, как пел у нас на «Свободе», - Джулия сплюнула слезу, - дорогой покойник Гинзбург, бабий герой, плят!
И с дребезгом схватив гитару:
Ах, не шейте вы евреи, ливреи:
Не ходить вам в камергерах, евреи…
И всё-таки, вся соль-таки в нас. Думаете, плят, почему они нас ненавидят, когда нормальному ясно, что из паскудных, подлых гоевских комплексов? Которые психиатр из венского гетто наголову развенчал, блин. Ведь как было дело: когда-то три мордатых лба скушали папу, а потом всю свою вшивую жизнь по ночам укрякивались от мандража, что папашенька вернётся и, как король ХVII-ый Луи, велит отрезать им всем буи, х-ха! Или, что ихние же детки повторят с ними ритуальное, плят, пожирание, тьфу. Ну и комплексовали бы себе в кулачок, но у них же виноваты во всём евреи. Это, Марик, блин, называется: с больной головы на здоровую. Вы, за тем столиком, кажется, улыбаетесь? Фашисты...
- Ну не надо, Жуля, не кипятись так. Мы всё про всех знаем, но знаешь, как я говорю моим актёрам: не надо всего до конца договаривать, пусть публика сердцем ощутит, кто здесь король, а кто шут, а кто дурак, и кто говно на палочке. Стоит ли нам ещё что-то доказывать после: скрипача Ашкенази, философа Бергсона, олигарха Ваксельберга, постмодерниста Гройса, композитора Дунаевского, режиссёра Ефимова, сиониста и тяжеловеса Жаботинского, киевского поэта Заславского, литературного критика Илличевского, нашего сегодня гостя, питерского поэта К., художника и диктора Левитана, экономиста и книгоиздателя Маркса, на «Н» из неложной скромности промолчу, государственного деятеля Марлен Олбрайт, культуртрегера Петровского, культуртрегера Рахлиной… В общем, всё и так понятно и, как написал бы ещё один великий еврей, список я прочёл ещё даже не до середины… Вадим Аристархович, что вы так налились? Неужели философу и внуку философа столь нестерпима истина?
Вадим, это вызов! Вы должны ответить. Мне обидно за русскую культуру, я никогда не видела её в этом странном ракурсе. Что же… все выдающиеся русские – евреи? И вот вы со спокойствием вдруг улёгшегося бурана медленно снимаете очки, поднимаете ваши туманные, с грозными синими зарницами (зеницами… зегзицами… тьфу, да неужто и вправду!) и кротко так, словно внезапно улёгшийся буран:
- А что же ты, Марк, Достоевского-то позабыл? А то на «Д» у тебя некто Дунаевский – was soll es!
- Тут я – руки вверх. Но не обе. Вечно вы козыряете вашим великим антисемитически-истерически-шовинистическим эпилептиком. Но вы только козыряете, а мы снимаем фильмы, ставим спектакли, пишем о нём книги и раскрываем вам его зловещие загадки… Что, Александр Семёнович?
Над столом приподымается, если это можно так назвать, питерский метр - ну, может, не метр, а полтора - встряхивает чернокудрою плешью, по-верблюжьи свешивает набрякшие терпеливым вдохновением черты и… Тут мне вспомнилось читанная в научно-популярном журнале статья про мышей: мышь-самец, улещивая мышь-самку возвышает порою писк до ультразвука:
Представляешь, каким бы поэтом –
Достоевский мог быть? Повезло
Нам – и думать боюсь я об этом,
Как во все бы пределы мело!
Как цыганка б его целовала
Или, целясь в костлявый висок,
Револьвером ему угрожала.
Эпигоном бы выглядел Блок!
Вот уж точно измышленный город
В гиблой дымке растаял сплошной
Или молнией был бы расколот
Так, чтоб рана прошла по Сенной.
Как кленовый валился б, разлапист,
Лист, внушая прохожему страх.
Представляешь трёхстопный анапест
В его сцепленных жёстких руках!
Как евреи, поляки и немцы
Были б в угол метлой сметены,
Православные пели б младенцы,
Навевая нездешние сны.
И в какую бы схватку ввязалась
Совесть – с будничной жизнью людей.
Революция б нам показалась
Ерундой по сравнению с ней.
До свидания, книжная полка,
Ни лесов, ни полей, ни лугов,
От России осталась бы только
Эта страшная книга стихов!
- Вот! - взволнованно пискнул метр и исчез, вернее, спрятался за массивным деревянным краем баварского стола.
- Вот! - это победно-благоговейно басит Марк, и сквозь его желтизну-синеву проступает внезапная розовость.
И вы смолчите, Вадим? Нет, уже бежит, вспенивается позёмка по степному насту, и стряхивает сон молодой ямщик, и не касаясь конского хребта, в лад с поднявшимся ветром свищет в воздухе тяжёлый, но лёткий кнут, и говорите вы, Вадим, слышно-неслышно, только вы так умеете:
Жизнь коротка кроме звёздного мига,
Молодец гол как сокол.
Не про него Голубиная Книга –
Хватит того, что прочёл.
Пал Люцифер, сводный брат Прометея
В пору раздора и битв,
В пору орла и гремучего змея,
В пору хулы и молитв.
Дух отрицанья учуял: победа!
Нюхом мгновенно постиг
Племя, укравшее тень у соседа,
Память, богов и язык…
Нельзя, Вадим, нельзя так. Я всё понимаю, и стихи эти мне самой нравятся, но нельзя. Мне тем более это слушать нельзя: на моём народе несмываемая вина перед еврейским народом… Но вы не слышите моего внутреннего смущения, и гудит уже вновь славянский буран, и волнами мчатся сугробы на обнаглевшее столичничающее местечко:
И возгремел: - Проходимцы гордыни,
Я Сатана-Прометей,
Слугами вас выбираю отныне,
Станете тенью моей…
- Вот-вот! - eщё победнее, но без благоговения заключает Марк, словно мат ставит. А вы, Вадим, не замечая незримой шахматной доски, уже вполне слышно, хрипло-бархатно:
Каждому дам по невидимой шапке,
Будете жить без лица.
Смело воруйте и злато, и тряпки,
Песни и, может, сердца…
Руками разводит Марк:
- Вот это у вас и называется: сами себя высекли. Как говорится в заключительной сцене моего нового спектакля: над кем смеётесь? Над собою смеётесь. Потому что хорошо смеётся тот… Привет от нашего стола вашему. И помните, кто хорошо смеётся.
- О, кто же над этим станет смеяться! Это, господа, высокая болезнь. Высокая, и оттого вдвойне неисцелимая. Всечеловечество через исключительность. Удивительный народ: всем готовы служить, только все, неблагодарные, никак того понять не могут, что за тупицы! Народ, повторяю, удивительный: гений на гении сидит, да все с юродинкой, отчего ещё гениальнее получается. Когда захочет, такое придумает, что века стоят в удивлённом недоумении: как это вообще человеку в голову засветило? Лирики – океан разливанный, мечты и мысли – целые тибеты, да ещё и с четвёртыми измерениями, музыки – до кончины мира хватит, геройства и мужества столько, что за всех обиженных заступились бы, кабы сами всеми не обижены. Злобные вокруг чужаки, хитрые, корыстные, только и ждут, чтоб оступился где-нибудь богоносный народ, а они уж пойдут заваливать грязью… Что с тобой, Марк?
- Платоша, вот тебе рука еврея! Ты заслуживаешь бюста в аллее «Праведники народов». Знаешь, в Израиле есть такая аллея почёта благородным людям, которые, хотя и не евреи, но понимали. И помогали, и спасали, потому что были людьми. И мы им благодарны, а вот они нам, увы, не всегда.
- Марк, не спеши ставить ему бюст, может быть, он не о нас…
Джулия недоверчиво повела бюстом в направлении от тебя, Платон.
- Как это не о нас! Он же даёт точный портрет.
- Я даю точный портрет. Этот народ не боится заражаться чужой кровью и заряжаться чужой мыслью, всё равно она примет у него особый, единственный облик. И все другие народы – да, те самые, которые не понимают и страшатся его, и только поневоле, косясь, постораниваются и дают дорогу, а сами того и не знают, как дороги они этим странным незнакомцам. Терпит народ Божий, неслыханные сносит гонения, ужасы концлагерей, но знает, что не истребить его никому, и знает, почему это так, и знает, ради чего терпит. Ведь в его неузнанном лике ненавидят другие собственное чёрное зло. Чего ты, Вадим?
- Платоша, право, не ждал от тебя. Мы не такие уж друзья, то есть, не были до сих пор, а теперь дай обнимемся по-русски.
Я вам руку на локоть:
- Да погодите, Вадим, может быть, он не о вас…
- Да как же не о нас? Ведь он в самый корень!
- Именно, я в самый корень. Всё внятно великому народу, ибо кровно мудр и всемирно отзывчив. И лишь непонятно ему, когда лик его бывает тьмою повторён, и злой двойник встаёт противовесом. Не двойник – взаимно оскорбительная карикатура, самозванец, который так смешон и нелеп в своём претенциозном мессианстве и превращает высшее предназначение в психическую болезнь. Высокую болезнь.
- А я говорила, говорила, я сразу поняла…
Джулия хватает пустой пивной бокал со слюнявою пеной на дне и швыряет тебе прямо в голову… и попадает в гроздь из восьми полных бокалов с океанской пеной, мощно прижатых к грозди розовых полных грудей, рвущихся вон из белоснежных кружев тонкой баварской сорочки толстой баварской кельнерши, а та, прибойной пеной облита:
- Um Gottes willen! Dumme Ziege! Raus hier, russisches Schwein…*
И, беззвучно опустив восемь пивных колодцев, в каждом литр, на дубовую стойку, розовая фройляйн рукой-великаншей хватает Джулию за шею и в три шеи вышвыривает скандалистку в темноту Блуменштрассе и слышится от столика отчаянное:
- Фашисты!
- Наци!
- Я всегда говорил, это у них уже в крови…
- Нюрнберг не всё вымел…
- Ублюдки антисемитские…
- Это им так не пройдёт!
- Ша, евреи, не галдите. А вы, фройляйн, экскьюзми её битте, она нервная, как вообще юдише фрау, а вы как думали, после такой истории, как наша, и которую вам готесвилен - не дай Бог. Взорвалась баба, и вы тоже-таки у нас горячая. Но стойте: разве трудно такой сильной женщине, как вы, фройляйн, обидеть маленького еврея? Но зачем же?
- Jude?**
- Конечно, юде, а вы что подумали, майне либе? Если бы не юде, то было бы непростительно. А так вы уж битте-извинитте: конь о четырёх ногах, и тот ошибается…
Фройляйн смущена и растеряна. Она отпускает прижатую великаншей-ногой входную дверь, содрогающуюся от Джулииных ударов и яростной брани:
- Woher soll man wissen, wer Jude ist? Es tut mir aber schrecklich Leid. Ich bin Schuld. Nehmen Sie bitte ruhig Ihren Platz ein und vergessen wir die ganze Sache, nicht wahr? Helmut, du holst bitte sofort einе Mass Helles fuer die Dame. Es geht aufs Haus, gе? Spute dich aber!***
Джулия, не переставая браниться, присаживается с грохотом на скамью и махом проглатывает полмасса пива, принесённого рослым улыбчивым блондином Хельмутом:
- Он ещё лыбится после всего, доволен, падло нацистское!
- Sie wollen?****
- Ничего, парнишка, ты иди себе, работай, аллес клар. Это она так, от полноты чувств…
Облегчённо усмехается Нестандартер, смеются застольцы, бренчит гитара Джулии:
Не надо грустить, господа офицеры.
Что мы потеряли, того не вернуть.
Уж нету Отечества, нет больше веры,
И кровью отмечен тернистый наш путь…
Летит, летит орех, неужели разобьётся, вон бокал, в сердцах брошенный безудержной женщиной, целых 2 минуты лежал на боку, отдыхал цел-невредим, а куда же вы, Вадим? Разве не слишком рано:
- Нет, Катарина, это слишком, но не рано. Извини, Платон, я по-дурацки ошибся, не понял твоей замысловатой шутки. Может быть, всё это так и есть, но не мне судить об этом. И выслушивать всё это тоже не по мне. Ухожу.
И отвернувшись, и почти не сутулясь, и почти по-военному – куда же вы? - к двери и в дверь, на полуночную Цветочную улицу, где отцвели уж давно все цветы, где мокрый снег без конца спорит с дождём о первородстве.
И тогда, в Киеве, тоже был ноябрь, как теперь. Люблю! Люблю эту мутность нескончаемую, когда нет на прохожих лица, и вся жизнь не в глаза тебе смотрит, а спиной раздумчиво поворачивается:
Я люблю эту муть без конца,
Октябри, ноябри - месяца,
Когда нет на прохожих лица
И вся жизнь - со спины…
Не вчера и не позавчера
Начинались мои вечера…
Спать пора, только гонит хандра
Со двора, и черны мои сны.
Я по улицам ночью кружу
Я по окнам слепым ворожу,
Я держу вдоль высокой стены,
Когда очи темны…
Хороши в ноябре фонари уличные, разговорчивые, искусственная сирень осенняя, вечерняя. И всё кажется, обрыв будет в конце переулка, а под обрывом кипень морская фосфором балуется, луну в ленту вытягивает, как в Бременсхафене. Но нет возле Киева моря, какое-то есть, но его почему-то все боятся: рвануть может, говорят, всё затопит, и вспоминают жуткую историю из шестидесятых, когда на одном из куренёвских пустырей волнами вдруг пошла земля с водою вместе, пала волна, подобная небоскрёбу, и целый лес жидких, вязких колышущихся небоскрёбов обрушился на приземистые домики, на присевшие в ошеломлённом реверансе яблони, на синюю деревянную будку горбоносого сапожника-ассирийца дяди Коли, на рыжим посиню написанные вывески: «Гастроном», «Перукарня», «Аптека»… под бессмысленными бельмами облаков, что уставились из той самой чёрной лазури… понесло! В том и природа Киева: будто бы мирный город, будто бы и весёлый, а тут же за углом, за пустырём с бурьянами, за леском с папоротниками какой-то враг, какой-то змей сторожит, страшная пучина ярится, смола реактивная, радиоактивная до небес доплёвывает, и шепчутся о том встревоженные горожанки, переговариваются вполголоса их мужья, с хохотом во весь голос кричат мальчишки, и шлёпают их по губам ладонями матери… А ещё громче мальчишек орут нечёсаные люди, с вопрошающими, восклицающими, смеющимися безудержно, тоскующими неутешно, а то и пузырящимися безмысленно очами, а вон тот - в зелёной майке, весь в порезах от бритвы – и на щеках, и на запястьях, и на лысине, сам возмущается, трубит горлом, да всё на «у», двенадцать лет запрещали ему громко трубить, соседей беспокоить, а сегодня и тех запретителей туда же гонят, в другой только колонне, ибо всё по порядку – Ordnung muss sein*****, а то как же, - а вот этот – в махровом тёмно-розовом халате, в белых носках, лицо красное, сам за локоть немца с ружьём хватает:
- Вы меня поняли, товарищ? Могу я на вас понадеяться?
А тот:
- Ruhe! Nehmen Sie Ihren Platz in der Reihe******.
- Да, да, вполне согласен, товарищ. Вот только зачем же сквернословить? Работа трудная, батенька, но надо держаться, а как вы думали!
- Zurueckbleiben!********
- Ну вот вы опять…
- Was macht ein Jude in der Seelenskrankenkolonne? Wer ist dafuer verantwortlich?
- Ich bin Schuld, Herr Offizier.
- Ihr Name, Soldat?
- Helmut Kranz, Herr Offizier.
- Schande, Helmut!
- Das stimmt, Herr Offizier. Aber woher soll man wissen, wer Jude ist?
- Schau mal diese juedische Schnauze an. Aber genug! Du holst ihn, Helmut, sofort in die rechte Kolonne. Spute dich aber!*********
И рослый, плечистый, широколицый, белёсый до седости Хельмут почти мгновенно вытаскивает из строя и вталкивает в другой строй горбоносого, с лиловыми щеками, с расширенными, как звук «а» глазами, с тенью бывших пейсов и мессианской бороды, 60-летнего психа в полосатой пижаме, а тот:
- Ваt Bavel haschscheduda! Aschrej schejeschallem lach et gemulech schegamalt lanu! Аschrej schejochez venippetz et olallaljich el hаssala! Du verstoerte Tochter Babel! Wohl dem, der dir vergelte, wie du uns getan hast! Wohl dem, der deine jungen Kinder nimmt und zerschmettert sie an den Stein!**********
- Halt’s Maul, juedisches Schwein! Du verreckst heute, ich aber morgen.***********
И прикладом в затылок, и скорее, скорее несутся колонны – пациенты психиатрической больницы имени Павлова в одной колонне, медперсонал – в другой, евреи – в третьей, четвёртой… двадцатой, украинцы, русские, поляки, другие – вместе. Скорее, скорее несутся колонны дорогой, лесом, косогором, в овраг, в Бабий Яр, где баба-смерть уже умывается-наряжается, раздевается, земляную взбивает перину, и хлопают выстрелами ушные перепонки:
- Ах! Ax!
- Achtung! Все свободны. С лопатами – an die Arbeit. Schnell!************
И вновь сомкнулось бабы-смерти лоно, и уже по ту сторону зашагали колонны, и заорали обиженно над Куренёвкой обманутые вороны:
- Кар-р-р, кар-р-р, ках-х! – надорвали зобы: - Кара граду грядeт!
______________________________
* – Не дай Бог! Вот козлиха! Прочь, русская свинья! (нем.)
** – Еврей? (нем.)
*** – Как знать, кто еврей, а? Мне страшно неприятно. Виновата. Садитесь, пожалуйста, на своё место, и позабудем всё это дело, правда? Хельмут, немедленно принеси даме кружку светлого пива. Это за счёт заведения, ладно? Да поживей! (нем.)
**** – Что вам угодно? (нем.)
***** Во всём должен быть порядок (нем.)
****** – Молчать! Займите ваше место в строю. (нем.)
******* – Назад! (нем.)
********* – Что делает еврей в колонне душевнобольных? Кто за это ответит?
– Виноват, г-н офицер.
– Ваше имя, солдат?
– Хельмут Кранц, г-н офицер.
– Позор, Хельмут!
– Так точно, г-н офицер. Но как знать, кто еврей?
– Да посмотри ты на эту жидовскую морду. Но довольно! Отведите его, солдат,
немедленно в правую колонну. Да поживей! (нем.)
********** – Дочь Вавилона, опустошительница! блажен, кто воздаст тебе за то, что ты сделала нам! Блажен, кто возьмёт и разобьёт младенцев твоих о камень!
(иврит, нем.: Пс. 136 : 8-9)
*********** – Заткнись, еврейская свинья! Сдохни ты сегодня, а я завтра. (нем.)
************ – Внимание! (нем.)
– За работу. Живо! (нем.)
Продолжение: ЦЫПА + ЛИНА http://proza.ru/2009/05/08/359
Скачать целиком книгу ВЫСОКАЯ БОЛЕЗНЬ:
http://www.scribd.com/doc/14975585/3-Liebe-dich-aus