Глава 3. Тим, Кролик, три Надежды, Тонно-Молекула

Феликс Рахлин
НА СНИМКЕ: официальная часть празднования нашим выпуском 25-летия окончания школы, которое мы отметили на полгода позже срока - зимой 1975 года (а надо было - летом 1974-го. В одном из школьных классов явившихся (доживших до этой даты) учителей мы усадили в "президиум". Из перечисленных в заголовке некоторые есть на снимке. О других тоже упоминаю  в тексте.
Перечисляю изображённых (слева направо): Надежда Павловна Кизей ("географичка"), Анатолий Васильевич Тарасенко ("физик"), Тимофей Николаевич Николов, по прозвищу "Тим" (директор школы и "математик", но у нас он уроки не вёл), Иван Степанович Ещенко (в последний год нашей учёбы в школе сменивший "Кролика" на посту завуча, - преподаваемого им предмета не знаю...),  Надежда Михайловна Дорогая-Ратнер ("математичка" в нашем 7-м классе), Феона Емельяновна Пушкарёва  ("украинка")...  Потом, уже в ресторане, я видел ещё и одного из учителей физкультуры, Лёву Кацмана (его отчества никогда не знал), а также, кажется, другого "Физкультурника", Цыганкова...

Выступает добровольный "тамада" нашей пирушки, мой однокашник с ещё довоенного первого класса 89-й школы Женя Сатановский. За его спиной вывешен специальный юбилейный выпуск стенгазеты, над которым хорошо потрудился выпускник нашего класса, ставший одним из ведущих архитекторов Харькова и Украины, Игорь Лаврентьев.  (Конец текстовки к фотоснимку)

                *     *     *
Глава 3-я. Тим, Кролик, три Надежды, Тонно-Молекула и другие

Весна 1944 года...

Сидя в переполненном 5-м классе, за разнородными, разновысокими столами, на принесённых из дому табуретах, да притом  - с полупустыми, истосковавшимися по настоящей еде желудками, - училось нам трудно и нервно. Спасительный звонок c урока каждый раз освобождал на время от тягомотного напряжения, и на переменах мальчики старались расслабиться. Не всегда весенняя погода позволяла выбежать в школьный двор, а застоявшиеся, засидевшиеся мускулы требовали разрядки. В один из первых моих, на новом месте,  школьных  дней, на большой перемене, целая группа ребят затеяла беготню друг за другом прямо в классе, кто-то первый, убегая или догоняя, вскочил  на столы, другой – за ним, и  класс мгновенно превратился в «палату  номер шесть»  «Сабуровой дачи» (харьковского «сумасшедшего дома»)... 

 Вдруг  шум и  крик  мгновенно прекратились, бегуны  спрыгнули со столов, в поднятой ими пыльной атмосфере класса застыла тишина: в двери стоял сухощавый, с резким худым лицом, мужчина лет тридцати -  глубокие глазницы. строгий, не обещающий снисхождения взгляд, необычная, какая-то птичья осанка: одно плечо выше другого, – вот сейчас взлетит, словно кондор над Кордильерами, унося в своих когтях очередного из детей капитана Гранта... Я узнал в вошедшем директора школы, подписавшего мне в своём кабинете  направление в 5-й «А»,  -  Тимофея Николаевича  Николова.  Та первая  встреча была мимолётной, и только теперь удалось мне впервые рассмотреть человека, которому суждено будет стать  общим нашим  пестуном  на  все последующие годы учёбы в школе. Человека примечательного и весьма-весьма неоднозначного...   

– Это  что же здесь делается? – тихо и грозно, тоном, не предвещавшим ничего хорошего, спросил он. Выговор был, как у многих украинских, говорящих по-русски, интеллигентов, чуть-чуть с подчёркиванием безударных «о»  и  буквальным произнесением  окончаний возвратных глаголов:   не  «-тца», а   «-тся»... Впрочем, как потом узналось, был он этническим болгарином, но фамилию свою, чисто болгарскую, произносил  не так, как «у них» принято, то есть с ударением не на втором, а на первом слоге: «Ни…» 

Вопрос прозвучал, но никто на него не ответил.  Директор прошёл   на средину, на учительское место возле  доски. Велел всем сесть.  Помолчал, посмотрел, жёстко потребовал:

– Дежурный! 

– Я дежурный! – отозвался  мальчик  из правого ряда столов.

– Фамилия? 

– Панасенко...

– Панасенко, расскажи, что здесь было?

– Ребята  бегали по столам.         – И ты тоже бегал?

- Нет...

– А  кто? Назови!

Согласно  усвоенным мною на  Урале мальчишечьим законам  круговой поруки, ответить на такой вопрос  было бы немыслимо. Но здесь – потому ли, что коллектив ещё не сложился, или из-за вбитого за два года  оккупации животного страха перед  результатами  расследований – понятия  были совершенно иные. По первому же требованию директора Боря Панасенко,  славный и добрый мальчик, о котором мне ещё не раз доведётся рассказать, ответил с полной готовностью:

– Глинский бегал.

На самом деле по столам бегал не один этот парнишка, но директор не стал домогаться полного списка – ему достаточно  было отыграться на ком-то одном.

– Глинский, встань! – скомандовал директор всё тем же ровным, тихим, не допускающим возражений голосом.. Буквально рядом с Панасенко, чуть впереди, поднялся с места   плотный, чисто одетый  подросток-переросток  с  распадающейся на две части,  по  срединному пробору,  большой и длинной русоволосой «политикой» на круглой, крупной голове (уже в следующем учебном году нас начнут стричь наголо -  вплоть до 7-го класса включительно) Директор подошёл к нему вплотную:

– Ты видишь, какая пыль стоит в классе из-за твоей беготни? – спросил он резко. Глинский молчал.

– Смотри: эта пыль теперь везде – на столе, на полу…  Сейчас будешь вытирать её своими ш-ш-штанами!

Глинский молча сопел.

- Снимай штаны и вытирай!

Мальчик стоял понурившись. В следующую секунду Тимофей Николаевич ловко дал ему подножку, повалил на пол и, придерживая  парня за шиворот, несколько раз ткнул носом в грязный пол, как тычут нашкодившего кота  мордой в его собственное… После чего отпустил. И Глинский,  с  лицом красным и потным, встал и принялся молча отряхиваться. Директор ушёл...

Помните ли этот случай, дорогие мои мальчишки?  Мне он запал в душу на целую жизнь. В детстве мне пришлось изведать побои, но они исходили от старшего двоюродного брата-подростка, от мальчишек в эвакуации – и никогда от взрослых. Один лишь раз в жизни отец шлёпнул меня по мягкому месту, да и то потому, что уж слишком я ему чем-то досадил.  Вся советская детская литература, в том числе и о школе, полностью исключала подобные «меры воспитания» (разве что Макаренко в «Педагогической поэме» рассказывал о том, как однажды «сорвался», но и то речь шла о ворах и бандитах),  и сцена с унижением нашего одноклассника  произвела на меня  тягостное, шоковое впечатление.

В течение пяти-шести лет нашей учёбы в 131-й школе порядки здесь менялись: иногда  вводилось обязательное пребывание  учеников  в перерывах между уроками только вне класса; дежурный был обязан проветрить класс,  а все остальные в это время или находились в коридоре, или (если позволяла погода) на улице, а то и в школьном дворе. Там играли в футбол, в волейбол, но чаще всего – в «ручной мяч». Наша учёба пришлась на годы параноидальной  «идеологической»  борьбы советского коммунистического руководства  с «низкопоклонством перед Западом», за псевдо-патриотическое прославление  «отечественного приоритета»  даже в тех областях, в которых его никогда не было. Это именно в те годы булочки, известные под названием французские, переименовали в «городские»  Вот так и ту игру, которая во всём мире была известна под английским  названием  «handball», переименовали в  «ручной мяч». При этом футбол так и оставался футболом, но уже больше не именовали вратаря голкипером, а  вместо форвардов, инсайдов и беков по зелёному полю гоняли мяч только нападающие, защитники да полузащитники…

Так вот,: всё-таки одной из любимых игр в на-шем классе на переменах был именно «гандбол». Но вне школы наши лучшие атлеты (Валерий Волоцкий, Эдик Ходукин, Шурик Цитленок) занялись волейболом. Ходукин и Фред Рабинович  преуспевали также в лёгкой атлетике,  Братута – в спортивной гимнастике и акробатике, Моня Канер и Волик Кулинский – в шахматах…

На  переменах  в пятом, шестом и отчасти ещё в седьмом классе шла отчаянная игра в «жёсточки». «Жёсточка» (в другой транскрипции – «жоска») – это кусочек меха вместе с кожей, к которой приделан металлический  (обычно свинцовый или оловянный) грузик. Состязались в том, кто наибольшее количество раз подобьёт эту «жёсточку» ступнёй, ни разу не дав ей упасть на пол (или на землю). Пока эта меховушка с грузиком взлетает в воздух, надо успеть приставить «рабочую» ногу к опорной – и тут же вновь поднять её, чтобы опять ударить. Были у нас чемпионы, которым удавалось подбить жёсточку по 300, 400 и даже, кажется, 500 раз!   
Но с течением времени в проведении рекреационного досуга  на первый план выдвинулась другая забава: игра в «кобылку».  К батарее центрального отопления, помещавшейся у того окна класса, которое находилось напротив двери, пристраивался, держась за неё и согнувшись в три погибели, кто-то один из наших ребят, за него ухватывался (и тоже согнувшись) другой, к тому – третий, и так далее, вплоть почти что до самой двери. Это была одна команда, которая и являла собой «кобылку», причём все головы её были тщательно пригнуты, и оставалась одна лишь сплошная «общая» спина.. Другую команду составляли прыгуны-«всадники». Наиболее прыгучий, разбежавшись из коридора и оттолкнувшись руками о спину кого-либо из  пригнувшихся, запрыгивал как можно ближе к окну. Второй старался запрыгнуть так, чтобы, сидя верхом на «кобылке», руками ухватиться за первого, и так далее. После того как свои места верхами заняла вся вторая команда, первый из составивших «кобылку» отцеплялся от батареи, и вся нижняя братия, держась друг за друга и топчась по полу,   всячески старалась сбросить с себя  «всадников»… После чего команды менялись местами.

Ещё одной забавой наших переменок было физическое упражнение, выполнявшееся обычно на столе учителя:  уперев ладони в край стола, старались вытянуться всем телом параллельно плоскости столешницы. Все эти упражнения, конечно же, содействовали физическому развитию. Увы, я почти никогда не участвовал в них, так как с самого раннего детства  был неловок  и невероятно стеснителен. Мне хватало и тех, невыносимых для меня, минут в физкультурном зале и на спортивной площадке, когда, не сумев отлынить от урока, я был вынужден  продемонстрировать перед товарищами свою спортивную несостоятельность…  Ни один из учителей физкультуры  ни разу не попытался помочь, подсказать мне  путь преодоления моей физической отсталости. Но и сам я не сумел найти в себе для этого ни сил, ни решимости.

Мы увидим ещё, что наведение порядка на переменах было одним из направлений деятельности нашего директора, направлением же деятельности мальчишек было как раз всяческое нарушение чинности и степенности:  подавляющему большинству школяров хотелось  бегать, прыгать, играть… Это проявилось и тогда, в 5-м классе. Конечно, руководитель школы обязан был прекратить безобразие, но ведь  не таким же безобразным образом…   

Глинского уже с начала следующего учебного года в нашем классе и школе не было, и я, должно быть, не запомнил бы его, если б не тот случай. Впрочем, отпечатался же в памяти белокурый, курносый Шаповалов  с  рассыпчатыми прядями прямых и светлых, как солома, волос;  ехидный, «заядный»  Кобзев, которого Жорка Кириченко наделил собачьей кличкой «Кабздох», дебильный; полупарализованный косноязычный Давидкович; носатый Чернобыльский, чернявый Зорин, круглолицый Вова Познер (двойной тёзка нынешней телезвезды), математический гений Сёмка Зельцер, добросовестный троечник Вова Топорский («Курт»)...А  могучий увалень Емельянов, приехавший  в составе  кочевой семьи офицера откуда-то с Волги, а потом куда-то уехавший навсегда из нашей жизни?  А ярко способный, всё читавший и по всем предметам блиставший  успехами, носивший очки с сильными линзами, страдавший сильнейшим косоглазием Слава Заховай – сын режиссёра и актрисы, пробывший в нашем седьмом классе лишь два – три месяца, - до тех пор, пока не завершил своих гастролей Львовский театр юного зрителя, где работали Славины родители...  А высокий, с карими, на выкате, глазами, флегматичный  Мюллер, какое-то время учившийся  в нашем то ли девятом, то ли десятом классе…  Он сразу же не полюбился нашей знаменитой учительнице русского языка, которая с раздражением  отнеслась к  его сообщению  «Я приехал из Алма-Ата».  «Из Алма-Аты!» - резко поправляла она его каждый раз, но он опять и опять произносил не склоняя название тогдашней столицы Казахстана и не принимал в учёт её поправки

Я оставляю этих ребят, должно быть, навсегда, ограничившись лишь беглым упоминанием их имён, а упомянул, может быть, лишь для того, чтобы продемонстрировать стороннему читателю для меня  самого неожиданную остроту своей памяти и тем  усилить в нём доверие к дальнейшему повествованию. Но вам, мои родные однокорытники, надеюсь, ох как небезразличны эти имена: они, как искорки. вызовут вдруг в памяти  какие-то сладчайшие  миги жизни – не потому сладчайшие, что непременно приятные (нет, были ведь и гадкие моменты), а потому, что всё же это невозвратимые мгновения  нашего отрочества.

К Тимофею Николаевичу после описанной сцены я уже никогда не мог относиться с полной симпатией, но это не значит, что он был какой-то вечный самодур и бурбон, то и дело раздававший  детям зуботычины.  Во-первых, в его защиту  надо сказать о том, какую тяжкую ношу он взвалил на себя, став директором нашей школы сразу, или почти сразу, после освобождения города. Харьков очистили от немецких оккупантов 23 августа 1943 года, а уже вскоре открылись школы – разорённые, истерзанные, с измученным войной контингентом учащихся и учителей. На улице боговали уголовники и хулиганы. Директор с семьёй  (помнится, у него был сын) занял служебную квартиру в здании самой школы – по соседству со своим служебным кабинетом –  и жил в ней много лет – по крайней мере, все годы нашей учёбы, - а такая жизнь, прямо сказать, куда как неудобна: покоя нет даже ночью...

Например, однажды  озорники (они же и воры) аккуратно вынули и увезли все стёкла из директорского («сдвоенного», как уже было рассказано) кабинета, не разбив, по-видимому, ни  одного.. И это – среди зимы, в разгар морозов!

Характерная черта нашей школы  - неоднородность ученического контингента.    Вокруг школы, в огромных многоквартирных домах – новостройках первых советских пятилеток –  жили  семьи учёных, вузовской профессуры,  а  дети   с подгорной Павловки, харьковского "Подола", были, в основном,   из одноэтажных домов предместья,  где обитал совсем простой  рабочий или служилый люд. Впрочем, обе группы - и верхняя, и нижняя -  в одинаковой мере поставляли и чудесных ребят, и  подростков-воров и хулиганов: тому способствовала сама военная и послевоенная обстановка  –  общий разор, неустроенность, нехватки, безнадзорность...  В поисках способов укрощения этой блатной или приблатнённой вольницы  Тим  (такая кличка   прочно закрепилась за нашим директором) обратился к наследию одного из замечательных  советских педагогов –  к воспитательной системе    Антона Макаренко. Но верна украинская пословица:  «Дал'Эко куцому до зайця»! За автором «Педагогической поэмы» - огромная гуманитарная культура, высокая интеллигентность, тонкое чувство юмора,  у нашего же директора (хотя он был далеко не тупицей) наблюдался недобор этих качеств. Он у Макаренко заимствовал, в основном, внешнюю часть, оболочку его системы – и в результате стал лишь одним из его эпигонов... Это, как мне кажется, проявилось и в описанном мною эпизоде с наказанием Глинского. 

Макаренко в своей «Поэме» признавался в том, что иногда не мог сдержать эмоций, и рассказал о своём психологическом срыве, когда, возмутившись циничным поведением своих  (уже великовозрастных) воспитанников, набросился на них с кулаками. Но Макаренко писал об этом со стыдом и как об исключении из своих правил, как о своём действительном фиаско, которое только потому стало не провалом, а  победой, что и подействовало-то  на  колонистов своей исключительностью, эмоциональностью, нерасчётливостью, то есть именно человечностью. А у Тима его грубости и колотушки исходили всего лишь  из подражательной заданности, да и направлены были  не против  самых  наглых и  сильных, а, наоборот, против слабых и безответных...

В 1946 году у нас в школе возникла подпольная воровская шайка. Говорили, что за нею, как это часто бывает, стоял некий матёрый уголовник. Не уверен, так ли это, но  имелись в ней  и чисто мальчишеские лидеры – главный из них был сыном директора одного из крупных харьковских вузов. Да и остальные ребята были из интеллигенции – большей частью из нормальных трудовых семей. Общая обстановка царившей вокруг неустроенности, соединившись с  подростковым  романтическим стремлением к необычности, к жизни неординарной, не ограниченной строгостями и запретами, толкала 14 – 15-летних  к блатному идеалу. В группе Олега Василенко (это и все другие имена членов шайки здесь изменены) имелся свой идеолог – Миша Дворкин, свой музыкант  - сын адвоката  Юра Симкин, свой «мастер-умелец» Коля Полупанов...  Этнически это был  полный интернационал: и  украинцы, и русские, и евреи... И все они  – из так называемых «хороших семей», многие на вид – тихие, спокойные мальчики, так что, когда их  «повязали», то моя мама  не шутя спрашивала меня: «Слушай, может, и ты  тоже занимаешься такими делами?!» Вопрос меня не удивил и не обидел.  Ведь, например,  тётя Миши Дворкина, вполне добропорядочная женщина, работала экономистом в отделе,  где несколько лет обязанности начальника исполнял мой отец, очень её уважавший;  мама Игоря Самсонова, тоже совершенно нормального поведения,   служила в учреждении, куда  отец перешёл работать; Миша, Юра  и Коля жили в нашем доме, население которого составляли вполне  почтенные инженеры, врачи, служащие, а Олег Василенко и вообще был из самого респектабельного Дома Специалистов… ...
Но что же они делали в свободное от школы время? – Раздевали по вечерам на улице людей, угрожая им оружием (разбой!)… Средь бела дня обворовывали квартиры (кражи, «домушничество»!)… Сын адвоката  жил на одной лестничной площадке с семьёй  девочки, у которой потом,  десятиклассником, я стал бывать в гостях. Её родители оставляли  его родителям ключи от своей квартиры. Воспользовавшись этими ключами как образцом, Юра  Симкин заказал где-то дубликаты. В отсутствие хозяев вещи из их квартиры были перенесены  к нему, а когда люди вернулись домой и обнаружили, что их обокрали, наглый подросток постучался к ним и, якобы ничего не зная о происшествии,  попросил  людей, которых только что обчистил, занять ему до вечера  три рубля!

В тот момент, впрочем, никто его и не  заподозрил, никому и в голову не пришло, что он – вор. Рассказывали, что  разоблачение состоялось лишь после того, как была обокрадена квартира в подъезде, где жил главарь – Олег Василенко. Здесь тоже были подделаны ключи к квартире соседей,  вся компания  проникла в чужое жилище, выбрала вещи на вынос и последующую продажу, и Олег  пошёл на чердак – присмотреть место, где можно бы временно припрятать  украденное. Однако на чердаке оказались какие-то рабочие, производившие там ремонт коммуникаций. Олег, чтобы не возбудить у них подозрений,  вступил с ними в беседу, потерял время... А пока что  ожидавшая его компания наткнулась в чужой квартире  на  сладости в буфете, расположилась угоститься, а  Юра Симкин откинул крышку фортепьяно  и «сбацал»  несколько отличных джазовых мелодий. Тут вернулся вожак: «Быстро, ребята, без шума, без шухера – «рвём когти»  (то есть – уходим). С минуты на минуту могли появиться хозяева квартиры... Решено было уходить с ворованными вещами кто как сможет.  Коля Полупанов  взял в руки радиоприёмник и спустился с ним  вниз.  Но там заметил (или ему показалось),  что встречный, простого вида, мужик  смотрит на него с подозрением. Коля крикнул мужику: «На!» - и протянул ему приёмник, который тот  от полной неожиданности принял в свои руки. А вор убежал домой – благо, жил через дорогу.
Конечно, их быстро «вычислили»,  арестовали, а потом и судили. На суде как раз и выявилось, кто среди юных домушников был «идеологом». Маленький росточком  Миша Дворкин  на вопрос судьи: что заставило их,  детей из трудовых семей,  похищать у советских граждан  личную собственность, -  ответил чётко, хотя и чуть-чуть пришепётывая (он всю жизнь слегка шепелявил):

– Мы    руководщтвовались  «Щкажьками  об Италии»  великого пролетарщкого пищателя Алекщея Макщимовича Горького. Там его герой Пепе ращпевает пещенку:  «Ещли от многого вжять немножко – это не кража, а прощто делёжька».

Суд не разделил  такой идеологии  и приговорил мнимых робингудов к разным срокам лишения свободы – кого условно, а кого и безусловно. Олег, Миша и кто-то ещё отбывали свои полтора – два года в знаменитой некогда Куряжской колонии для малолетних правонарушителей. Но от системы А.С. Макаренко к тому времени, судя по  рассказам Миши, с которым я  позднее приятельствовал, там уже и духу не осталось.

Зато система эта  чересчур процвела в нашей школе. Но не дух её, а, скорее, буква, видимость. Это произошло, когда мы стали учиться уже в старших классах, Тим  ввёл дежурства  целых классов на переменах – для борьбы с беспорядком. В школе имелось три лестницы: одна центральная и две боковые. Должно быть, архитекторы, разрабатывавшие типовой проект школьных зданий, специально рассчитали, сколько нужно этих  лестниц и какой они должны быть ширины. Но наш директор ввёл свой порядок: по боковым маршам могут передвигаться все ученики, от первоклассников до выпускников,  а вот  центральная – только для учителей и вообще для взрослых. Непокорных школяров, пытавшихся взойти «вверх  по  лестнице, ведущей вниз» (Mtrs Бел Кауфман), отлавливали  и доставляли к нему на правёж. Для наблюдения «за порядком» как раз  и назначались дежурившие по неделям классы, которые он по-макаренковски нарёк «отрядами». Но у Макаренко в колонии каждый отряд был занят конкретным делом, а у нас это «дело» заключалось лишь в дежурстве на одной из лестниц. Дежурным  выдавались специальные нарукавные повязки с офицерскими звёздочками: старосте класса (командиру дежурного отряда) – три или четыре звёздочки на  повязку, ответственным по каждой лестнице – меньше...  Тим очень гордился этой затеей и много лет и даже десятилетий спустя ставил её себе в заслугу. А по-моему, придумка была чепуховая.  От старших младшим, юрким малышам, доставалось под сурдинку немало затрещин, а чем они виноваты, если им хочется на перемене побегать?
 
Но в других случаях, не задаваясь эпигонскими  амбициями, «делая не под Макаренко, а под себя», Тим додумывался до полезных вещей. Одной из них была организация ремонтных школьных бригад, о чём уже было немного рассказано. Над каждой  школой.  (по крайней мере, так было в нашем городе) шефствовал какой-нибудь завод или организация, оказывая помощь в летнем ремонте, да и в других необходимых делах.  Но этой помощи всё же не хватало, и Тим  чуть ли не каждое лето  организовывал участие в ремонтных работах самих детей. Ходукин с Гурьевым и Рыжовым, как я уже рассказывал, состояли  в столярной бригаде, мы с Юрой Куюковым – в малярной... Было, правда, при этом существенное «но»:  отсутствовало социальное равенство. Дети более зажиточных родителей  проводили летние каникулы где-нибудь  на выезде, и в рабочих бригадах участвовали те, кто победнее.... 

Насколько помню, никакой обязательной трудовой квоты для учащихся предусмотрено не было.
О педагогических промахах и победах нашего директора я ещё надеюсь рассказать в своём месте и в своё время. Здесь же хочу закончить хотя бы вчерне тему директорского рукоприкладства. О том, что он пользуется этим «методом воспитания», шушукались у нас по углам. Но вот то,  как он  себя повёл, когда  его самого подвергли этому «методу», мне случилось видеть собственными глазами.

Ещё до полного разоблачения, ареста и суда над шайкой Василенко  он  исключил верховодов этой компании из школы за их ужасное поведение. Но на школьные вечера  они  пытались ходить, Тим со своими активистами пробовали их  не впускать. Однажды, перепутав меня с одним из  активистов, носившим громкую фамилию Паскаль (возможно всё же, что – Паскарь: я потом встречал в печати такую украинскую фамилию), эти ребята, когда я вышел из школы, дали мне палкой  по голове – к счастью, не больно и не опасно:  удар был смягчён мягкой зимней шапкой. Но на другом вечере они проникли-таки внутрь школы – и жертвой своей избрали самого Тима. Маленький Миша Дворкин сбил его с ног, директор спасся бегством  и спрятался  в своей квартире... Не позавидуешь  его  неспокойной участи, но, думаю, если б не его расправы с учениками – даже наши приблатнённые его бы не тронули.

Середина сороковых – первые послевоенные годы – вообще  были характерны «расцветом» уголовщины. Это время правдиво, хотя и с простительным в кино романтизмом, изображено в знаменитом фильме С. Говорухина «Место встречи изменить нельзя». «Чёрная кошка» - название не выдуманное, слухи об этой банде  шли и у нас в городе (отсюда строки в стихотворении раннего Б. Чичибабина: «С чего весною пахнут улицы,/ и ходят слухи о ворах,/ и безнаказанно целуются/ во всех подъездах и дворах…»), то и дело  происходили ночные ограбления прохожих, грабежи квартир… Даже школьная атмосфера  насыщена была  неуловимым, но отчётливым присутствием криминала. Многие из подростков носили в карманах «финки». В одном из классов на год – два старше нас учился Вовка Ротов. Однажды в подъезде Дома  Специалистов он показывал мне и двум-трём другим  мальчикам настоящий пистолет, вытащив его из своего кармана… Вовка еще и утверждал, что пистолет заряжен.

Однажды  вечером по окончании уроков нас не выпустили из школы, и мы вынужденно просидели часа два в классе. Оказывается, бывший наш ученик Шурик Рыжов, вместе с Борей Гурьевым сдавший экзамены  в шестом классе экстерном за седьмой (теперь эти двое учились уже в восьмом), только что  ворвался в кабинет  Тима как вестник беды:

– Там    человека убили! – крикнул Шурик директору.

Пока  вызывали врача,  милицию, пока ожидали следственную бригаду, Тим распорядился запереть выход из школы и никого не выпускать. Потому что, действительно, в южном, четырёхэтажном, крыле школьного здания, где одиноко расположился  кабинет физики – детище нашего Анатолия Васильевича Тарасенко,  под дверью на лестничной площадке лежал  в луже крови труп человека.

Потом оказалось: к Анатолию Васильевичу пришёл один из бывших учеников, оставивший школу  то ли в связи с переходом на работу, то ли потому что поступил на подготовительные курсы института (тогда это практиковалось как способ сократить время учёбы). Это был родственник  братьев Скоробогатовых, один из которых, Боря, учился в параллельном нашему седьмом, другой – в девятом. Пришедший не застал «физика» в кабинете и остался ждать его у запертой двери кабинета. В это время  сюда же поднялись ещё какие-то парни, один из которых  был известный хулиган Мацкеев, исключённый из нашей школы, но оставшийся в её стенах, потому что  перешёл в вечернюю, которая размещалась тут же, в нашнм здании… Парни стали приставать к  стоявшему, оскорблять его, что-то от него требовать, грозить. Будто бы  Мацкеев замахнулся дубинкой. Защищаясь, парень выхватил из кармана нож  и убил  Мацкеева.

Этого родственника братьев Скоробогатовых  осудили на какой-то (правда, не слишком длительный) срок  за превышение границ необходимой обороны …

Вот такие ЧП  случались тогда в нашей мужской школе, располагавшейся в самом центре престижного,  интеллигентского городского района …

 Правая рука любого школьного директора – завуч (заведующий учебной частью). Когда мы учились в шестом или седьмом классе, эту должность занимал заслуженный учитель и орденоносец Игнатий Васильевич (или Василий Игнатьевич?) Стеценко – отец нашего тогдашнего одноклассника Олега,  а затем его сменил  Василий Андреевич Курило, по прозвищу «Кролик».

Детская жестокость общеизвестна не меньше, чем детская же отзывчивость и доброта, поэтому не будем осуждать коллективного автора  этой клички, вызванной несчастьем её носителя. На фронте Василий Андреевич был контужен и на всю жизнь приобрёл тик лицевых мышц, очень напоминавший подёргивание кроличьей мордочки.  Много лет спустя мне рассказали, что завуч страдал запоями, что его мучили головные боли... Сама его должность обязывала к строгостям и резкостям, за которые его и возненавидели несовершеннолетние стихийные анархисты.

«Кролик»  носил круглые очки, у него были маленькие усики-«бабочка» и седой бобрик волос на голове. Этих трёх деталей хватило для  того, чтобы в нашей школе появилась целая плеяда «художников-портретистов», мастерски изображавших «Кролика»  на каждой доступной им  вертикальной  плоскости.  Достаточно  нарисовать овал, над ним – щёточку волос, внутри – два кружка  очковой оправы, а внизу – маленькие «гитлеровские» усики – и портрет  готов!

Такими рисунками  в короткое время были испещрены все стены школы снаружи и – где только  удавалось «художникам» – внутри. Этого мало: где бы ни появился завуч, из-за каждого ближайшего угла кто-то уже ехидно  выкрикивал ему: «Трусь-трусь-трусь!» (так  кролиководы – во всяком случае, на Украине –  подзывают своих питомцев)…

Бездумное употребление прозвища нашего завуча сыграло  злую шутку над отцом  блестящего   интеллектуала нашего класса -  Волика Кулинского. Волик часто рассказывал дома о школе, повторяя: «Кролик пришёл», «Кролик сказал»...  –   «А кто это – Кролик?»  - спрашивали папа и мама. – «А, завуч!» - беспечно отмахивался  сын.

Но однажды папе Волика зачем-то понадобилось поговорить с завучем. Он вошёл в учительскую и громко спросил находившихся там учителей:

– Скажите, где я могу  видеть товарища Кролика?
               
.…Немая сцена!..

Хотел бы представить читателю  хотя бы некоторых наших учителей, а попутно и кого-нибудь из одноклассников. В пятом классе мне очень понравилась учительница истории – молодая,  смуглая, черноволосая, со слегка монголоидным  разрезом чёрных глаз, Мария Лукинична Безуглая. Между учениками и учителями могут протягиваться какие-то невидимые нити взаимопонимания и симпатии, вот такие взаимоотношения были у ребят с нею. Конечно, не у всех. В 5-м классе нашем учился Коля Гробовенко, которого я помнил с 1941 года (в начале войны мы вместе посещали дневной пионерский лагерь в Лесопарке). Запомнилась сценка: Марья Лукинична просит  Колю назвать с места тему урока. Надо ответить: «Греческая колонизация причерноморских берегов». Но Колю одно из слов страшно затрудняет. Большой, толстый и ужасно курносый парень весь взмок от напрасного усилия выговорить  трудное слово:

 – Хрэчэская  канали... калани...

Так и не сумел выговорить правильно:  махнул безнадежно рукой и  сказал-таки:  «Канализация»!

Коля и до оккупации, и после неё был сыном начальника районного отделения милиции. (Говорят, потом  папа Гробовенко заведовал одним из харьковских кладбищ, а другим - …Могилевский!).  Долго  юный Гробовенко (по прозвищу, естественно, Гроб) в школе не задержался, так как был оставлен на второй год. Отец куда-то его забрал, где-то пристроил. В ноябре 1952 года мы повстречались в вестибюле  роддома Клингородка:  моя сестра родила сына, Колина жена – кажется, дочь. Доброе, курносое лицо Коли сияло счастьем. Одет он был в форму лейтенанта авиации... По-моему, служил в Германии. Больше мы никогда не виделись.

А вот с Марьей Лукиничной мне суждено было не только встретиться – она сыграла очень важную роль в критический момент моей жизни. Весной 1972 года после более чем двухмесячной болезни я отдыхал и лечился в пригородном санатории «Березовские минеральные воды». Прогуливаясь по дорожкам санаторского парка, остановился у киоска Союзпечати – и узнал в покупательнице газеты  свою учительницу. Она вовсе меня не помнила – и неудивительно: ведь после пятого класса, где я проучился  не более месяца, в нашем классе она не преподавала. Однако я представился, и мы от безделья подружились.

Безуглая рассказала мне, что уже много лет работает директором школы для слабослышащих детей.  Я намотал это на ус:  мне было уже известно, что один из двух моих подчинённых, работник возглавляемой мною маленькой редакции заводского радиовещания на большом заводе имени Малышева, Юра Милославский, намеревается уехать в Израиль. В то время это предвещало мне скандал и неприятности, и потом, когда  это произошло, я был вынужден сделать вид, что для меня его поступок – неожиданность. Я почти не сомневался, что из-за его отъезда мне придётся покинуть  насиженное место и уйти с этого (между прочим, оборонного!) завода. Встреча и общение с Лукиничной дали мне надежду, что уйти можно будет именно в её школу.

Так потом и оказалось, причём  похоже на то, что этот сценарий писался на небесах. Когда Юра (предварительно уволившись с завода) подал заявление в ОВИР, начальство так на меня взъелось, так начало  притеснять, что необходимость уволиться стала мне совершенно ясна. Как выяснилось несколько позднее, Юра смог поступить на завод лишь по блату: его мама, работавшая в одном учреждении вместе с женой первого зам. директора завода Иванникова, попросила эту свою сотрудницу замолвить словечко его дружку - секретарю парткома Роденко, и это  словечко решило дело: Юре перед тем в приёме на этот завод отдел кадров решительно отказал – под явно надуманным предлогом.  А я, столкнувшись с этим, упрямо, но безуспешно за него ходатайствовал. Теперь и Иванникову, и особенно Роденко было крайне желательно, чтобы я уволился: тогда задним числом можно будет в глазах «органов»  сделать виновником того, что «сионист пролез на завод», - меня, еврея!

Вот почему  ранее очень хорошо относившийся  ко мне Роденко теперь не только не стал  отговаривать меня от ухода в неизвестность, но, напротив, сказал: «Правильное решение!» Деваться же мне было совершенно некуда: в журналистском мире Харькова история с Милославским стала достаточно известна, моё имя связывали с ним и, конечно, в то время  ни  в одну редакцию не приняли бы. Оставался путь один: в школу (ведь я педагог по диплому). Но как туда попасть? Никаких связей в начальственных кругах школьного мира  у меня не было; много лет – с самой юности –  я в школе не работал... По тогдашней обстановке куда-нибудь поступить на педагогическую должность мне, при моих данных, было бы очень трудно. И тут вдруг в троллейбусе носом к носу сталкиваюсь с Лукиничной! 

– Феликс! Ну, как дела?

– Марья Лукинична,  я хочу уйти на педагогическую работу. Возьмите меня в свою школу!
Дело было глубокой осенью, учебный год в разгаре, все кадры сформированы, утрясены... Но оказалось, что  у неё в школе-интернате  как раз прошла какая-то запоздалая реорганизация, в результате которой есть вакансия воспитателя.

 – Учителем  начинать без стажа работы в сурдопедагогическом учреждении нельзя – не получится. Но воспитателем взять могу, - сказала она. – Изучишь детей, овладеешь спецметодикой – при желании можно будет перейти на учительскую должность… Только вот  одно условие:  согласишься летом  поработать воспитателем в пионерлагере наших шефов?

- Соглашусь! – не задумываясь ответил я.  И вопрос был решён. Семь лет  отработал я в школе для слабослышащих – и воспитателем, и учителем… А потом всё же вернулся  в журналистику. Как теперь давайте вернёмся в мою родную 131-ю школу!

Учительницей географии у нас в пятом и шестом классе была мать моего довоенного одноклассника Лёни Быкова (отчество её забыл, а звали, кажется, Анастасия). Совсем неинтересно было на её уроках, но где-то, кажется, с седьмого класса стала преподавать у нас Надежда Павловна Кизей. Это была  истинная славянская красавица, статная, светловолосая, высокая, с открытым умным лицом, правильной русской речью.. Мы (Юра Куюков, Толя Новик и я) очень сдружились с нею, и об этом я намерен потом подробно рассказать.

Другая Надежда   была дана мне, как оказалось, на целую жизнь. В 7-й класс пришла к нам  преподавать математику выпускница университета Надежда Михайловна Ратнер. Пришла – беременная и... беспомощная: опыта работы – никакого, дома, по-видимому,  нищета, а к тому же – проблема, о которой я узнал  лишь не так давно и вполне случайно, так как после женитьбы сына породнился с близкими её друзьями (впрочем, об этом  более детально - чуть ниже). Дело в том, что у юной Наденьки ещё до войны был роман с профессором математики  Николаем Дорогим. То ли он остался на оккупированной территории, то ли в плен попал, и в глазах Советской власти уже одним  этим «провинился»… Но  Надежда Михайловна не предала  свою любовь, вышла за Дорогого замуж (кто жил в то время, тот знает: такое дорогого стоило!)

Первый год работы в школе (и как раз в нашем классе) вышел у Надежды Михайловны, как первый блин, комом. Опыта общения с детьми у неё ещё не было, беременность, должно быть, очень осложняла ей жизнь, никакой твёрдости и определённости в её учительском облике не было, и мы всем классом сели ей на голову. Этому, возможно, способствовал и физический её недостаток: косоглазие.  Вообще-то она была миловидная, симпатичная,  женственная, с мягкой, доброй улыбкой, но глаз, смотревший порой «не туда», всё портил.  На  её уроках было шумно, мы не слушались молодой учительницы. Как-то раз на перемене кто-то из троих: Валерик Волоцкий, Давид Нагорный или я – швырнули один в другого чернильницу-невыливайку, из которой содержимое, вопреки названию чернильницы, вылилось – и прямо на  шёлковые чулки нашей «математички» (едва ли не единственные: я понял это, увидав, как она с убитым видом рассматривает  погубленные чулки)…

Вскоре Надежда Михайловна родила дочь. Вернувшись из «декретного» отпуска,  в нашем классе  больше не работала. Каково же было моё удивление, когда от ребят, которые были годом моложе нас, мы услыхали о ней как о необычайно строгом учителе и классном руководителе. Они прямо-таки трепетали перед нею, хотя и называли за глаза ласково «Наденькой». По их словам выходило, что на её уроках царит полная  тишина  и порядок…
Интересно, что  нас, своих «первенцев», она помнила и потом, спустя десятилетия, чуть ли не всех по именам. Ещё удивительнее то, что  в течение всей  жизни каким-то образом исхитрялась знать и помнить обо всех наших успехах и неуспехах,  -  и так было до нашей уже почти что старости… 

В нашем восьмом «А» классе «Наденьку»  сменила  Юлия Георгиевна – миниатюрная  миловидная дамочка, чрезвычайно вспыльчивая. Рассердившись на нас за  чрезмерно живое поведение во время урока, принималась  кричать:

– Вы  что же думаете: что я сильно нуждаюсь в учительской работе? Да я в любой момент могу от неё отказаться: я – прекрасная  модистка!
Этот текст   мы в результате выучили наизусть. Её любимый (потому что – блестящий!) ученик, Моня Канер, позже - один из двух наших золотых медалистов, каждый раз во время приступов её  гнева подсказывал ей нужные слова.

– Вы что думаете… - начинала  учительница…

– … Что я сильно нуждаюсь? – суфлировал с места Моня. Не повторяя его слов, Юлия Георгиевна  возобновляла свою «мелодию», как говорят музыканты,  «со следующей цифры»:

–  Да я в любой момент готова от вас отказаться!

–  Я прекрасная модистка! – подсказывал Моня.

–  Канер!!! – взрывалась Юлия Георгиевна. Класс отзывался залпом хохота. Моне его выходка неизменно прощалась: учительница обожала этого ученика.- может быть, предвидя в нём выдающегося физика, доктора физико-математических наук, профессора университета, члена-корреспондента Академии наук Украины, не получившего в 1965 году Ленинскую премию только потому, что его соавтор по  научному открытию Марк Азбель дружил с  Юлием Даниэлем , попавшим на скамью подсудимых  вместе с Андреем Синявским за публикации.  своих произведений в зарубежных издательствах…

На следующий год Юлия Георгиевна перестала у нас работать (возможно, в самом  деле предпочла карьеру модистки?!), и математику  стала у нас преподавать Антонина  Семёновна  Никифорова. Это была одинокая, немолодая уже, неулыбчивая, строгая женщина. Математика никогда не входила в число любимых мною предметов, я был учеником не то что уж совсем  нерадивым, но  с большой  ленцой,  и  в начале 9-го класса сильно запустил тригонометрию, к изучению которой мы как раз приступили. А в этом предмете каждая следующая тема непонятна без предыдущей, и я сильно запутался в  материале. В результате очередную контрольную работу по математике написал на «двойку». К одному из текущих уроков не выполнил домашнее задание и в своё оправдание  попытался что-то  соврать.

– Деточка, – сказала мне тихо Антонина Семёновна, -  вот ты лжёшь, а глазки  твои  (так и выразилась: «глазки») – они  не лгут, потому что не умеют. Желаю им и тебе  никогда не научиться лгать!

Я запомнил этот урок на всю жизнь и стараюсь  выполнять завет учительницы. А тогда, разозлившись сам на себя,  засел за учебник и следующую контрольную написал, к собственному изумлению, на «пятёрку»!

Правда, впоследствии продолжал учиться по математике крайне неровно – и имел основания думать, что Анастасия Семеновна не лучшего мнения обо мне.
Каково же было моё удивление, когда на  экзамене по математике, готовясь к ответу на  взятый билет, я невзначай услышал, как Антонина  Семёновна  говорит обо мне ассистенту – Надежде Михайловне:

– Рахлин - очень способный ученик…

Вот уж никогда о себе я так не думал!

Старость этой нашей учительницы была одинока и печальна. Кто-то мне рассказал, что она покончила с собой, повесившись в своём платяном шкафу… Почему мы были так равнодушны, так жестокосерды по отношению к своим наставникам:  редко кем из них интересовались  в течение последующей жизни,  редко кого проведывали?.. Но как раз     А. С. Никифоровой я однажды, незадолго до её смерти, написал по случаю какой-то даты (чуть ли не Дня Учителя) прочувствованное письмо… Однако, не получив ответа, не задумался: отчего бы это? Не попытался  зайти, поговорить, может быть, в чём-то и помочь. Легко, конечно, себя успокоить: я – не один, нас было много… Вот все-то мы и должны бы испытывать сейчас нашу общую вину. Или – хотя бы неловкость за то, что её не испытываем.

Всевышний Режиссёр, как бы Его ни называть: Бог или Провидение,    прихотливо управляет нитями земных судеб. В 1983 году сын мой «скоропостижно» женился. Готовясь к свадьбе, обе стороны (жениха и невесты)  составили – каждая порознь – свои списки приглашённых.  Решив ознакомиться с невестиным перечнем, я сам себя заинтриговал вопросом: не встретится ли мне там чьё-нибудь знакомое имя? Город, хоть и огромный, но всё-таки один и тот же… И вот читаю фамилию Дорогая с инициалами:«Н. М.». Ба! Не «Наденька» ли Ратнер? Точно! Это оказалась она! И ведь не просто знакомая Ирочки, а одна из ближайших подруг её мамы (умершей лишь за два-три года до тех дней).

Настолько близка  оказалась Надежда Михайловна новой, молодой семье, что когда мы вместе с детьми и внучкой навсегда покидали родину, была среди провожавших нас на вокзале.  Как и для многих, эмиграция  близких оказалась для неё личной большой трагедией. И всё-таки общая наша подруга нашла в себе мужество в эти минуты прощанья поддержать, духовно ободрить мою жену, буквально потерявшую присутствие духа от расставания с городом, в котором родилась и прожила всю свою нелёгкую жизнь.

Самой Надежде Михайловне жить оставалось недолго…

Дорогая Наденька, я не забуду Вас до конца своих дней.   

Нельзя забыть и нашу «украинку» - Феону Емельяновну Пушкарёву.  Это она проводила  тот  урок  украинской литературы, который стал моим первым уроком в этой школе.  Во время  проверки домашнего задания мальчики должны были прочитать наизусть написанное в 1940 году  стихотворение  Павло Тычины о девочке, которая,  живя в Западной Украине,  мечтала о том, как придёт освободительница Красная Армия и воссоединит украинцев в единой советской республике:
   
                Ой, рiченька манюсiнька,
                Всi греблi  розрива.
                Стояла там Ганнусенька
                Та й кидала слова:
               
                «Течi ж, моя рiднюсiнька,
                На той бiк, де права:
                Хай знає ж бо матусенька,
                Що я iще жива…»

По правилам того времени, освобождение от изучения украинского языка на территории республики никому из школьников не предоставлялось. Посещать уроки обязан был каждый, даже если он  прибыл из других национальных республик и впервые услышал  «мову». Правда, в первые два года такого ученика могли не аттестовывать, но уже с начала третьего года пребывания в школе ему не давали никакой скидки, и большинство учащихся поэтому сразу же включались в работу. Вот почему первый же ответ (помнится, к доске вызвали Вову Топорского, по прозвищу «Курт», потому что он ходил в какой-то особенной курточке) звучал «по-москальски» - с редуцированными безударными «А»:
             «СтАяла   там ГАнусенька      
             Та й кИдала слАва»

За  недолгий остаток учебного года мы эту «Ганнусеньку», так возненавидели, что называли её не иначе как «Говнюсенька»…

Но вообще Феону Емельяновну мы уважали, и её добросовестные  уроки, лишённые какого-либо учительского артистизма и  демонстративной мастеровитости, воспринимали, тем не менее, с интересом.

Правда, недавно мой школьный  друг Толя Новик, живущий теперь в Филадельфии, напомнил мне в письме случай, когда   Феона Емельяновна допустила грубую этическую ошибку и пыталась поступить непорядочно.  Толя родом из подмосковной Коломны и с украинским языком встретился только в конце войны, когда его отец вместе с семьёй был откомандирован  в Харьков на работу. Какой-то диктант по украинскому языку Толя просто-напросто списывал у соседа и благодаря этому (а ещё – виртуозному вниманию при списывании) не допустил ни одной ошибки. Но не пойман – не вор, и, стало быть, надо ему ставить «пятёрку»…  Феона  прекрасно понимала, что чудес не бывает. И вот она, принеся  на урок проверенные работы,  спросила у  Толи напрямик:

- Зiзнайтеся, Новiк: списали? Не бiйтеся, скажiть чесно, -  я оцiнку вам за це не знижу…

Новик сознался, а учительница, нарушив своё же слово, объявила, что поставит ему всё-таки тройку. Разумеется, он (если оценивать объективно, по знаниям) и двойки не заслужил, но… для чего было вынуждать к честности ложью? Я эту историю помню смутно, однако Толя пишет, что в классе прямо на уроке поднялась буря возмущения. Особенно разорялся Моня Канер – лучший ученик класса.

- Вы слово дали! – кричал он.

Осталась ли учительница при своём решении или, выполняя обещание,  изменила его в  пользу ученика, никто из нас не помнит. Но факт остаётся фактом: Толя Новик и Вова Кириллов, начав изучение украинского, фактически, с нуля, в итоге выпускных экзаменов  были по украинскому языку и литературе  аттестованы вполне положительно и школу окончили с серебряными  медалями.

В отличие от иных своих коллег по предмету (о которых  приходилось слышать), Феона никогда не  подчёркивала, не акцентировала в классе  юдофобские моменты, увы, нередкие в украинской литературе  (образ шинкаря Лейбы в «Гайдамаках» Т. Г. Шевченко, карикатурного Маюфеса в одной из пьес Карпенко-Карого и т. п.)  В имевшихся учебных пособиях по русской литературе аналогичные выпады (скажем, в «Тарасе Бульбе»  Н. В. Гоголя) опускались составителями  хрестоматий, как-то микшировались специалистами   в методических разработках, чего нельзя сказать об украинском учебнике по литературе, где были  примерно такие слова::  «Ярема працював (работал) у еврея Лейби, який жорстоко експлуатував свого наймита».  (Ну, для чего бы подчёркивать, что Лейба был евреем, когда это и без того понятно? - А для того, чтобы  заронить в юные души подлую мыслишку, будто именно евреи особенно изощрённо угнетали украинцев…) Феона (как мы сокращённо её называли) никогда не повторяла такие формулировки,  тактично обходя этнические ухабы, неприятные половине класса. Не было с её стороны ни малейших националистических выпадов, подобных тем, какими грешила, по рассказам моей жены, учительница украинской литературы в 17-й женской школе, обвинявшая  своих учениц в целенаправленно неаккуратном обращении  с учебником украинского языка (хотя эти девочки и к задачнику по математике были наверняка не менее безжалостны!) Стоило на её глазах случайно уронить на пол хрестоматию по украинской литературе, как она обрушивалась на неосторожную ученицу с упрёками, будто  та «зневажайе» (презирает) «українську мову»! И, конечно же, эта учительница  всегда смаковала юдофобские выпады в текстах 19-го  века. Феона Емельяновна такое себе не позволяла никогда!

Хотя мальчики, как сказано, с почтением относились к этой учительнице, но к имени Феона  всё равно  нередко присоединяли (вот именно что «зневажливий», т. е. презрительный, неуважи-тельный) титул: «суча дочка», – по аналогии со строкой  Котляревского в его «Энеиде»:

            « Та зла  Юнона, суча  дочка,
            Розкудкудахталась, як  квочка…»

Никто и ничто не могло удержать – и не удержало! – юных озорников от переделки Юноны – в Феону!  Как гласит пословица: «Ради красного словца…»       

Я лично Феоне Емельяновне по-особому  признателен за то, что во многом  благодаря ей пристрастился к украинскому языку и навсегда его полюбил. В очень нелёгкий миг моей жизни это сильно  мне пригодилось в чисто житейском смысле.  В 1979 году, решив вернуться в мир журналистики, я был принят на  корреспондентскую работу   в редакцию украинской газеты. Но ведь мой родной язык – русский,  и язык обучения в нашей школе, а затем и в отделении русской литературы и языка  на филологическом факультете педагогического института, был тоже русский! Основы владения украинским были заложены в меня именно Феоной. Если бы не её усилия, её уровень требований, её умение заинтересовать учеников предметом – вряд ли удалось мне через много-много лет столь быстро  начать писать на неродном языке. И ведь я проработал в этой газете – как говорили, небезуспешно -   целых десять лет! Конечно,  очень благодарен товарищам по тамошней работе, у которых безустанно учился,  но фундамент  заложен был Феоной Емельяновной Пушкарёвой…

(Однако не одной лишь ею. В институте  украинский язык читала нам замечательная преподавательница – Галина Костiвна (Константиновна) Корабельникова!..  Вряд ли мне доведётся и об институте написать отдельную книжку воспоминаний, поэтому расскажу именно здесь  припомнившийся по случаю забавный эпизод. Темой лекции были фразеологизмы. Галина Константиновна объяснила разницу между  прислiв’ям (пословицей)  и приказкою (поговоркой): если у первых - вид законченных предложений, то вторые его не имеют…  У меня  в памяти пронеслось несколько украинских пословиц и поговорок, звучавших в нашей  семье (их употребляли в речи мои родители – правда, нечасто, да и не всегда в полном виде). Будучи студентом весьма дотошным, что очень хорошо передаётся в иврите вошедшим в него словом русского корня:  «нудник», - об одной из них я решил задать вопрос в конце лекции.

- Дозвольте одне запитання, (позвольте вопрос) - обратился я к  симпатичнейшей и добродушнейшей Костiвне. –  Скажiть, будь ласка,  це прислiв’я чи приказка: «Нагадай козi  смерть»?

В большой аудитории, где собрались на лекцию оба отделения: и русское, и украинское, раздался не хохот, а грохот.  Костiвна побледнела, потом покраснела, губы у неё затряслись. Она явно была возмущена вопросом.

- Ну, товариш Рахлiн,  вiд когось  iншого (другого) я могла такого чекати (ожидать), та тiльки не вiд вас! – проговорила она. Прозвенел звонок, начался перерыв, я кинулся выяснить, в чём моя вина, но она лишь отмахнулась от  меня и в негодовании удалилась.
В коридоре ко мне подошёл староста нашей группы.

– Ну , Феля, ты дал!!! Вот вопрос, так вопрос! – восклицал он.

– Лёня ,  да в чём дело то? Я не понимаю… У нас в семье мама, бывало, мне или сестре, когда мы что-то невпопад ответим, всё повторяет: «Ну, вот, нагадай кози смэрть…» Вроде бы, это такая поговорка, но имеет вид предложения, вот я и хотел уточнить, что это на самом деле: поговорка или всё-таки пословица?..  Так на что Костивна  тут обиделась?

– Постой, - сказал Лёня, пристально вглядываясь мне в лицо. - Ты что: в самом деле не знаешь, как там дальше?

– Не  знаю, - честно ответил я. – А что, есть продолжение?

– В  том-то и дело что есть. – И Леня мне торжественно процитировал полностью эту украинскую пословицу, имевшую форму не просто законченного, но даже сложносочинённого предложения:
 
              Нагадай козi смерть,
              А вона тобi – пердь!

Тут-то мне всё стало ясно…)

Среди учителей попадались люди совершенно случайные или просто бледные, бесцветные, никакие. Например, в седьмом классе историю преподавала Ленина Яковлевна: как учитель –абсолютный нуль! Такой интересный предмет, а я не помню буквально ни одного живого слова из её уст. Правда, в нашем классе ей было работать особенно трудно: один из наших ребят, Стален Пупин  (да-да, именно так, имя и фамилия – подлинные. Кстати, не забавное ли совпадение:  Стален и Ленина  –  в одном помещении?!) оказался её соседом по коммунальной квартире – и продолжал на уроках ту кухонную распрю, которая велась в их квартире. Он держал себя на её уроках подчёркнуто грубо, нагло, оскорбительно, а когда мы,  одноклассники, пытались его осудить, говорил, страшно заикаясь::

- Д-д-да   ч-что  в-вы о ней з-з-знаете?  .  Она – н-н-нас-с-стоящая   б… б… б… словом, к-курва!

Так и не помирился с нею  Сталёха  Пупин (так его называли мальчишки)!

Безликой, безынтересной была и Дина Андреевна – учительница  биологии и  основ дарвинизма. А ведь преподавание ею у нас этого предмета пришлось на период, как раз в этой  области науки поистине драматический.  Шарлатан-академик Трофим Лысенко именно в тот год  (1948) – но летом, когда мы уже окончили 9-й класс и распрощались с дарвинизмом как учебным предметом –  устроил свою погромную сессию ВАСХНИЛ (Всесоюзной академии сельскохозяйственных наук имени Ленина), на которой объявил войну научной генетике. Но нападки на неё начались ещё раньше.  Во время плановой экскурсии в университетский  биологический музей мы рассматривали  экспозицию, призванную  наглядно показать внутривидовую борьбу в природе. Между тем, на страницах (почему-то!)  «Литературной газеты» как раз тогда развернулась дискуссия, в ходе которой Лысенко опровергал наличие внутривидовой борьбы вообще. Помню его слова из газеты: «Внутривидовой борьбы в природе нет, и нечего её выдумывать»!

Я обратился с вопросом к сидевшей в зале пожилой смотрительнице музея (впрочем, оказалось, она – преподаватель на биофаке): как же так, на макете  внутривидовая конкуренция в растительном мире представлена  воочию, а товарищ Лысенко…

Она ответила мне так, что сразу было понятно, на чьей она стороне:

– Здесь, в витрине, отражена жизнь природы. Надо вглядываться в неё, а не в утверждения  газет. Газета живёт один день, а природа – вечна!

Невозможно было бы даже представить, чтобы такой ответ дала Дина Андреевна. Она просто следовала за буквой программы, заставляя нас заучивать всевозможные сведения.

- Дивергенция, - заводила  она нараспев  одну из истин научной генетики, - это расхождение  признаков…

Она выговаривала: «дзивергенция», «расхождзение». Позиции сторон в ведущейся дискуссии её нисколько не волновали. Как не беспокоило и состояние наших мятущихся, ищущих истину умов.

В отличие от Дины Андреевны, её коллега, преподававшая у нас биологические дисциплины предшествовавшего цикла: ботанику, зоологию, анатомию, - Наталья Ивановна Снежко  была личностью яркой, пристрастной, неравнодушной… Одна лишь беда: до предела  вульгарной. Ещё в пятом классе каждый из нас проходил под её руководством «праХтикум» (так она выговаривала)  на «пришкольном участке». В действительности. мы вскапывали, скородили и пропалывали  грядки, на которых потом  произрастали неизвестно чьи овощи.

Говорила Наталья Ивановна на  языке любого харьковского рынка  - классическом «суржике» Слобожанщины, состоявшем из смеси   русских, украинских и Бог весть ещё каких языков. И  физиономия у неё была типично сельская, - широкая, курносая, щекастая. Эта женщина уж явно «не в гимназиях  обучалась» - манеры у неё были самые простонародные, без малейшего понятия о приличиях цивилизованного мира.  Например, однажды вела урок, мучимая зубной болью. В руке у неё был пузырёк, из которого она время от времени прихлёбывала воду, чтобы охладить проклятый зуб, ослабить боль. Да это бы ещё можно и понять, и простить, но, набрав в рот водички и подержав  на больном зубе, она тут же выплёвывала её – вот не помню: прямо на пол – или всё же в какую-то посудинку…

Юра Куюков, одержимый своим фамильным юмором, не мог, конечно, удержаться от ехидных реплик: чуть соберётся пригубить Наталья Ивановна из пузырька, он тихонько провозглашает тост: «За маму!   За папу!   За дядю Васю!»…

В восьмом классе Наталья Ивановна преподавала у нас анатомию. Там есть неизбежная,  для подростков очень пикантная, но вообще-то  вполне  естественная тема: «Размножение человека».  Начав опрос, Наталья Ивановна вызвала к доске Юру Курганова.

- Нарисуй мне на доске женскую матку ! – потребовала она.

- Я не умею, - беспомощно сказал Курганов..

- Нарисуй, как можешь!

- Наталья Ивановна, но я её ни разу не видал! – взмолился ученик.

- Так нарисуй, как ты её себе представляешь! В учебнике как написано? «Женская матка напоминает мешок…»  Рисуй мешок!

Над этой историей, сойдясь, и сейчас хохочем до упаду…

Однажды, где-то ещё  шести- или семи-классниками, мы обнаружили в соседнем с нашим классом помещении бывшей гардеробной   зачем-то припасённые  куски или мотки  проволоки - то ли алюминиевой, то ли  из какого-то другого  цветного, но белого металла. Кому-то пришло в голову потереть такой кусочек на изломе о парту -  вокруг потёртого кончика на глазах стали инеем нарастать белые кристаллы  окиси… Охвативший всех азарт грозил срывом очередного урока, проводить который пришла как раз Наталья Ивановна. Обнаружив у нас запасы проволоки, она велела дежурному собрать всю её до единого кусочка. Так наша учительница стала похожа на  ликтора со связкой розог в руках – и немедленно принялась  использовать эту связку по назначению: вызывая учеников, одного за другим,  к доске для краткого ответа, она, как бы шутя, ударяла каждого ответившего всем пучком проволоки  по мягкому месту. Шутка шуткой, а больно всерьёз! Говорю со знанием дела, потому что и мне досталось.

Но, в общем, женщина была не вредная. Однажды  после звонка на урок, направляясь в наш класс,  подошла сзади к замешкавшемуся в коридоре  Братуте и крепко зажала ему глаза своими ладонями.

- Это  какой же  х..  там меня держит? – чётко сказал Эдик. Наталья Ивановна выпустила его, он оглянулся – и смутился ужасно, однако она  лишь подтолкнула его  лёгким подзатыльником по направлению к классу…

Толя Новик, прочтя посланную ему по электронной почте  рукопись этой главы, рассказал в письме эпизод, мне неизвестный. Наталья Ивановна однажды  принесла на урок альбом с фотографиями уродцев, достойных петербургской кунсткамеры, и, демонстрируя их одну за другой, приговаривала: вот это – Ходукин. А это – Братута… Цитлёнок…  Алфёров… (И так далее). Тут кто-то из учеников её спросил:

- А где же вы, Наталья Ивановна?

Ни на секунду не смутившись, она продемонстрировала едва ли не самое страшное из чудищ:

- Та вот же и я!

Были в  учебном плане тогдашней советской школы такие предметы, которым на практике не придавалось сколько-нибудь серьёзное значение. Например, не могу припомнить ни одного учителя или учительницы пения, хотя такой предмет в расписании числился иногда…  Правда,  какие-то репетиции  каких-то песен запомнились, смутно маячит в памяти некая комическая  дирижирующая фигура  старой бабы без лица – и даже  звучание  моей вокальной партии в хоре: «Но-о-сятся бе-е-елые ча-айки…»…

Невообразимый шум и беспорядок царили на уроках   черчения  - этот предмет преподавал сначала какой-то пьяница, выполнивший, впрочем, для учительской портрет  Ленина или Сталина особой техникой:  точками – и тем обессмертивший свою безымянную фигуру… В старших классах  учителем черчения стал Константин Петрович – человек явно положительный, но нисколько не учитель по существу. Мальчики, готовившие себя к инженерной деятельности, впрочем, могли у него чему-то научиться. Но другие (среди них и я)  практически не выполняли домашних заданий, а между тем каким-то чудом числились среди успевающих. Константин Петрович и сам не считал себя  педагогом – главнее для него было занятие фотографией. Он приносил на уроки собственные (действительно, интересные)  снимки, которые мы, вместо того чтобы заниматься черчением, с удовольствием рассматривали. 

…Через 25 лет на  вечере в честь четвертьвекового юбилея окончания школы будут оглашены  ответы ребят нашего выпуска на  шуточную юбилейную анкету. В число вопросов включат и такой: «Ваш самый любимый учитель?»  Вовка Болотников ответит так: «Учитель черчения Константин Петрович - ныне мой тесть».

(Предыдущий фрагмент этих записок – характеристика нашего учителя черчения – подвергся резкой критике со стороны одного из одноклассников – читателей  черновика   этой книги. Некоторые другие его замечания и поправки были мною безоговорочно приняты, они учтены в  данном  (публикуемом) варианте. Но  от    своего отзыва о милейшем  Константине Петровиче отказаться не могу.

Вот что пишет мой критик:

«Учитель черчения К.П.Лопаткин.
Оставим его «умную» характеристику на твоей совести. Ты, неумеющий (так в тексте. – Ф.Р.)  держать карандаш и за время учёбы в школе не построивший самостоятельно ни одной проекции, имеешь нахальство характеризовать лучшего учителя черчения школ нашего города, написавшего к тому же прекрасный учебник по основам преподавания черчения в школе (издан при содействии моего отца)!»

Но разве  моя «нахальная» характеристика относится к К.П. Лопаткину как автору учебника?

Я описал картину  полного безобразия, царившего на уроках «лучшего учителя черчения» всех времён и народов.  Скажи, что это не так, что я соврал, что он умел, хотел и мог владеть мальчишечьей аудиторией… Но ты ведь знаешь: картина – точная! Чистая правда, что я «не построил самостоятельно ни одной проекции», но за что же «лучший учитель» поставил мне в аттестате зрелости  «четвёрку» по своему предмету?  Я написал о нём не как о человеке, авторе учебника, прекрасном фотографе и даже не как о добрейшем тесте Вовки Болотникова – я  охарактеризовал его как учителя. Не надо забывать, что я и сам – учитель с немалым педагогическим опытом. И как  коллега свидетельствую: по моим впечатлениям, вести уроки, то есть именно учить, этот человек  НЕ УМЕЛ).    
      
К концу нашего школьного курса  министерство образования и Академия педагогических наук  ввели в учебные планы логику и психологию. От первой Бог нас как-то избавил, но вторую пришлось изучать. А точнее – не пришлось. Потому что настоящих учителей для преподавания психологии подготовить    не успели, и у нас этот предмет «читал»  худой и рыжий студент  университета  по фамилии Шнейдер. Он обращался к нам – «Товарищи!», чем немедленно  удивил и потешил: учителя говорили нам  «Ребята!». Обращение «товарищи» к тому же оказалось в его речи словом-паразитом, и, вместо того чтобы внимательно слушать объяснение нового материала, мы упоённо подсчитывали, сколько раз он промолвит своё «та-ищи!» Получалось – по 130 – 140  «та-ищей»  за урок… По материалу первого же занятия мы приклеили ему кличку «Псюхэ» (он объяснил, что по-древнегречески это означает «душа», и именно от этого слова – название предмета). Вскоре считать слова-паразиты в его речи нам надоело, и каждый стал на уроках психологии заниматься своим делом: я, например, - читать… Даже не потрудился прятать книгу: сижу за первой партой – и нагло положил перед собой раскрытый: какой-то роман… «Псюхэ», конечно, увидел, вытянул в мою сторону свою тощую, покрытую веснушками  шею, потом подошёл и забрал книгу. Я  потянул её к себе – он не отдаёт…  Без труда выкрутив ему худые, анемичные руки и отняв у «учителя» книгу, я был вынужден подчиниться его требованию и покинул класс. Надо отдать справедливость студенту: он на меня не наябедничал, а потом, по результатам письменной контрольной работы,  выставил мне хорошую оценку, шедшую в аттестат зрелости.

К ряду  не слишком выразительных учительских  фигур приходится  отнести и добрейшую Веру Ивановну Петренко – нашу «историчку»  и – в последние два года нашей учёбы – классного  руководителя. Уж слишком была добра: ничего не стоило перед её уроком  подойти в коридоре и отказаться отвечать новый материал. А вот «нравная»  Надежда Павловна (географичка) НИКОГДА не откликалась на такие просьбы. Я ходил у неё в любимчиках, дружил с нею, бывал у неё дома, но две-три мои  попытки перед проверкой домашнего задания  увильнуть от ответа закончились  одним и тем же: предупреждённая мною в коридоре о том, что сегодня я не выучил урок («не вызывайте меня отвечать»), она первым долгом, войдя в класс,  выкликала: «Рахлин, иди к карте…» _ «Надежда Павловна, я же вам сказал, что по домашним обстоятельствам…»  -  « Садись – два».   После этих двух-трёх попыток я перестал  подходить к ней с отказом – старался учить всё, что задано. И по географии был в числе лучших..     . 

Про  учителя физики я уже немного рассказал в главе о Ходукине.  По-иному примечательна была «химичка» - Анна Ивановна Орлова -  спокойная, основательно полная и очень пристрастная женщина. Пристрастность  сказывалась в прочности и необъяснимости – вернее, необоснованности – её симпатий и антипатий. Мне, например, повезло: с самого начала она стала мне мирволить – и только лишь по одной причине: как оказалось,  до войны в   82-й школе, помещавшейся тогда в здании бывшей гимназии на Чернышевской, она преподавала свой предмет в классе, где училась моя сестра. Этого оказалось достаточно, чтобы Анна Ивановна прониклась ко мне особым чувством и доверием  и ставила мне  «пятёрки»  с седьмого, что ли, класса по самый аттестат зрелости.  Правда, неорганическую химию я и в самом  деле знал и любил, с удовольствием занимался в химическом кружке и даже был в нём старостой.. Но когда в десятом классе  мы приступили к изучению органики, я по какой-то причине пропустил несколько уроков, отстал, упустил что-то очень важное – и потерял нить. Помнится, никак не мог освоить материал по составлению структурных  формул… Но Анна Ивановна как ни в чём не бывало продолжала ставить мне «пятёрки» за очень приблизительные ответы. Послабления делала она и Юре Куюкову – но уже по другой причине: его папа работал на руководящей должности в областном отделе народного образования, и с Юрой она разговаривала на уроках явно заискивающим тоном.   

В то же время блестяще способный Волик Кулинский  с колоссальным трудом  отстаивал свои позиции отличника по этому предмету. Именно благодаря Анне Ивановне приобрёл на всю жизнь своё  забавное прозвище Эдик Братута. Химичка  по ошибке упорно называла его «Патитурин» - это была фамилия какого-то прежнего её ученика.  То ли он ей казался внешне похож на того Патитурина, то ли, скорее всего, сыграло роль  чудившееся ей сходство в звучании этих двух неординарных фамилий…

Зато и самой Анне Ивановне повезло в прозвищах. У нас ей дали кличку соответственно  её основательным габаритам – но и с учётом преподаваемой  дисциплины: «Тонно-Молекула»  (по аналогии с  грамм-молекулой –  принятой тогда единицей  измерения молекулярной массы вещества). Но мне-то был известен от сестры довоенный «титул», который ей присвоили безжалостные ученики 82-й школы:  «Щёлочь Едкая – Сволочь  Редкая»…  Свидетельствую: это был несправедливый перехлёст! Толя Новик мне напомнил: одно время мы вздумали перед её уроком ставить за учительским столом сразу два стула рядом (намёк на её пышные формы…). Анна Ивановна ни разу не вспылила, не обиделась или не обнаружила затаённой обиды, совершенно спокойно отставляя  в сторону один из стульев и при этом всерьёз поясняя:

– Мне вполне достаточно одного.

В заголовке этой главы числится «три Надежды». Две уже названы: Михайловна и Павловна («математичка» в 7-м классе и «географичка» в 7-м – 9-м) А третья?

По восьмой класс русский язык и литературу вела у нас Елена Павловна Кузёменская, о которой было рассказано в главе о Ходукине.  Расположенный к предмету, я не находил ничего мало-мальски интересного в её преподавании и, пожалуй, даже тяготился им. Но слава об учительнице, преподававшей  литературу в  старшем на год классе, нас привлекала и волновала. Надежду Афанасьевну Грановскую мы видели на переменах в окружении  целой толпы  мальчиков – девятиклассников.  Они ходили за нею настоящей  свитой:  наши школьные интеллектуалы, первые ученики, активисты комсомольской работы,  светила и авторитеты. О Грановской они отзывались с восторгом, а те, кто попроще, не скрывали своего трепета перед нею, перед её строжайшими требованиями. Прежде всего, сообщали, что она  требует досконального знания текстов изучаемых произведений. Что обойтись зубрёжкой учебника  её ученикам не удастся.  Что она заставляет думать…

И вот, закончив  8-й класс, узнаём, что в девятом  у нас будет преподавать литературу Надежда Афанасьевна. Летом я только и делал, что читал все «программные» произведения, а это – «Мёртвые души» Гоголя, весь Некрасов, «Обломов»  Гончарова, «Война и мир» Льва Толстого… «Отцы и дети»  Тургенева, «Господа Г,оловлёвы» Щедрина…  С Надеждой Афанасьевной Грановской мы ещё не раз встретимся по ходу моего рассказа. Ей отведена дальше отдельная глава. 

Мне осталось рассказать о преподавателях физкультуры и военного дела. Но я уже сделал это в своей книге о службе в армии .  Воспользуюсь правом на автоцитаты.

«Наши военруки
Отрывок из вступительной главы к непридуманной повести «Грудь четвёртого человека»

  По возвращении (из эвакуации) я поступил в пятый класс, и тогда же стали преподавать у нас как учебный предмет  «военное дело». Сперва учителем был демобилизованный по ранению еврей Геллер. Он вёл и уроки физкультуры, на занятия приходил в галифе и тапочках. Почему-то его прозвали «Зюзя-парикмахер». Зюзе, как видно, надоело с нами чем-либо заниматься, и однажды он, войдя в наш 6-й класс и выслушав рапорт дежурного («Товарищ военрук! Класс такой-то в количестве стольких-то человек к занятиям готов!»),  скомандовал, чуть-чуть  шепелявя:
 
- Вольно!  Щадищь (то есть – «Садись!»)  Щегоднящней темой урока будут… анекдоты!  Ращщкажьживайте!

Возликовав, один за другим выходили шестиклассники («хорошо», что школа – мужская!) и, постепенно, на пробу увеличивая меру непристойностей, травили анекдоты один другого позабористей. Зюзя же только снисходительно улыбался.
Вскоре он поступил куда-то не то на другую работу, не то учиться, и Бог послал нам Мыльника.  Этот гневливый, полуприпадочный мужик проводил уроки всерьёз: отрабатывал «Р-р-равнение направо!» и «Р-р-равнение налево!»,  объясняя, что при этом мы должны видеть «грудь четвертого человека»: только тогда шеренга будет ровная. Заставлял печатать строевой шаг – и отсчитывал такт голосом бравого  старшины:

– А – раз! А – раз!  А – раз! Два! Три!

Приносил на уроки русскую трёхлинейную винтовку «образца 1891-го дробь тридцатого года» и, вынув затвор, показывал его детали:

– Стебель – гребень – рукоятка!

Этот классический  хорей мы  заучили на всю жизнь.
Юркий, любознательный Эдик Братута как-то раз уж слишком настойчиво лез с расспросами и всё хватался за лежащие на учительском столе части: то за стебель, то за гребень. Военрук вдруг «психанул», схватил винтовку без затвора, но с примкнутым штыком, и, взяв её наперевес, погнался за Эдиком по классу, как в штыковую атаку, под общий хохот шестиклассников… Даже здесь, в Израиле, могу представить двух свидетелей: такие сцены – незабываемы!

Однажды – в седьмом, что ли, классе, весной или осенью во время урока военного дела послали нас во главе с Мыльником на книжный склад за учебниками. Склад помещался в одном из приделов ещё действовавшей тогда Пантелеймоновской церкви на ул. Клочковской (позже там демонстративно отрекся от сана «советский» батюшка, и церковь закрыли).. Чтобы попасть туда от здания Госпрома, надо было пересечь искусственный овраг, так называемый «спуск Пассионарии», по дну которого проходила трамвайная линия. До оврага мы дошли строем, но, чтобы его «форсировать», военрук был вынужден строй распустить. Пока наш командир, оскальзываясь на дёрне, которым выложены крутые склоны оврага, спускался вниз, а потом опять карабкался наверх, мы, проделав это, естественно, гораздо быстрее,  с высоты положения  принялись обстреливать его комьями земли. С криками «Отставить!»  бедняга, наконец, добрался на четвереньках до позиций своего «противника», но искать виновников не стал: предстояло всё же выполнить указание директора и притащить учебники в школу. Поэтому он, гневаясь на нас, лишь беззвучно шевелил губами, проговаривая в уме, но вслух не произнося  (всё-таки учителю не положено!) самые крепкие солдатские  выражения, а  многие из нас громко и с удовольствием считывали их с его губ.

Малахольного Мыльника сменил подтянутый, аккуратный Виктор Власович Корнилов – бравый офицер, партизанивший в Белоруссии, откуда и сам был родом. Говорил он с отчётливым белорусским акцентом, и мы составили из его характерных словечек  такую фразу (здесь и далее ударения помечаю, по техническим причинам, не надстрочным значком, а  курсивом):
– Биром вировку, мотаем вокруг бирозы и тянем метров на шестьдесят!

Военруком и учителем физкультуры Корнилов был у нас недолго: окончив заочный филфак, начал преподавать в других классах русский язык, потом и вовсе  пошёл на повышение: стал инструктором обкома партии. К нам военруком пришёл Иван Кузьмич Леонов – боевой офицер, не шибко грамотный, но трезвый, по-житейски умный и хозяйственный. Однако и ему невзначай досталось. В восьмом классе Толя Коршак, плотный, плечистый переросток, гонялся за кем-то на перемене, а потом  внутри класса  притаился у двери с шапкой или тряпкой в руке, чтобы ею огреть беглеца. Но тут прозвенел звонок, и в класс вошёл (на свой урок военного дела)  наш Кузьмич. Ему и досталось по «кумполу». Удержаться от хохота было невозможно. И мудрый военрук хохотал вместе с нами.

Но он всё-таки был исключением. Следующий – и последний – из наших школьных военспецов  вновь оказался «с приветом». Знакомясь с нами, отрекомендовался:
– Василий Иванович.

На том бы и остановиться. Но,  подмигнув,  он добавил:

– Как Чапаев!

В результате его фамилию не помнит никто. Всех  других перечисляем свободно: Геллер, Мыльник, Корнилов, Леонов. А этого так и зовём: «Чапай».
Чему они нас всё-таки научили, так это основам строя. Особенно – искусству  равнения. Ежегодно у нас на просторной площади Дзержинского проходили общегородские школьные строевые смотры. И женские школы тоже являлись. Ведь и у них были уроки военного дела» 

               
                -------
Учителям физкультуры в моей книге об армии повезло куда меньше, чем военрукам, хотя там есть и отдельная глава «Физо», где я откровенно рассказываю о своей физкультурной бездарности.  Однако хватит и того, что  сообщил о некоторых выше. Перед окончанием школы был ещё физрук Цыганков, и наши спортсмены определённо могли бы  поведать о нём да о его коллеге и предшественнике Лёве Кацмане гораздо интереснее… Беда, однако, в том, что  мальчиками, которые, подобно мне,  острее всего нуждались в приобщении к спорту, учителя физкультуры как раз и не интересовались, позволяя  увальням отлынивать и филонить в своё (увальней) удовольствие . Но это был недостаток всей советской системы физического воспитания
 

… –  А как же я?!  Как же вы меня-то могли позабыть? – вдруг доносится до меня из непроглядной тьмы былого обиженный, дребезжащий и вместе с тем полный собственного достоинства девичий старческий голосок.

–  Нет-нет, милая, дорогая Софья Фёдоровна, о ком бы другом, но о Вас-то я как раз и не забыл!  Из всех учителей именно Вас оставил  напоследок, чтобы рассказать с особой, нежной и бесконечно снисходительной любовью! 

…Бедная старушка мгновенно успокаивается, на её морщинистом, тщательно промытом  и добротно напудренном лице появляются, сменяя друг друга, несколько самых любезных улыбок, освоенных то ли в институте благородных девиц, то ли в какой-нибудь  женской гимназии ещё в канун  февраля 1917-го… 

– Cилянс эт аттансьон! – говорит эта  самая миниатюрная из наших учительниц, самая добрая,  самая всепрощающая. – Ассе-ву вотр пляс!

И мы все вновь начинаем понимать по-французски: «Тишина и внимание!» – так она тщетно взывала к нам в течение шести лет – с пятого класса по десятый включительно. – «Садитесь по местам!»  Вот, оказывается, сколько мы помним из её давних и незабвенных уроков.  Хотя  к 25-летию окончания школы в той шутливой анкете все как один указали, что на  этом языке  из всей школьной программы у каждого  сохранилась в памяти  лишь одна-единственная    фраза: «Перметте муа де китэ ла клясс» - «Позвольте мне выйти из класса!»

(Помянутый уже не раз Толя Новик дополняет меня: «француженка» охотно выпускала из класса всех, кто попросится, но требовала, чтобы мы просились только по-французски. Вот почему эту фразу прочно  освоили все сто процентов её учеников, и прежде других – отпетые двоечники и лодыри. Минут через двадцать  после начала урока большая группа «знатоков французского» уже  гоняла мяч на школьном дворе!)

Так свободно, как на уроках французского, мы  не чувствовали себя даже на  рисовании и черчении. Бесконечная доброта Софьи Фёдоровны Гончаровой не имела границ. Будучи, почти как Маяковский, "поэтом  класса",  или, может быть, подобно всем поэтам-классикам,  классным поэтом,  ваш покорный слуга, к восторгу однокашников, однажды написал такой словесный  стихотворный портрет нашей учительницы:

Я влюблён и очарован:
Кривобокая вполне,
Скачет Софка Гончарова
С лёгкой жопкой на спине.

Хотя рифма в нечётных строках явно заимствована у А. С. Пушкина, да и вся  первая строка  нагло у него списана, всё же портрет, по-моему, весьма точен.  Софья Фёдоровна всегда появлялась в классе сперва своей мягкой частью тела, потом уже вкатывалось и остальное. Потому что она считала необходимым аккуратно закрыть за собой дверь.

Однажды – кажется, в восьмом классе – она пришла к нам  на урок и сообщила:

– Если будете соблюдать тишину и внимание, я спою вам песню «По долинам и по взгорьям…»  по-французски.

Класс пришёл в восторг. Ради редкого удовольствия услышать пение «француженки» мы все  готовы были на чудеса самопожертвования, а потому обещали сидеть смирно

Французский перевод знаменитого, ставшего песней, стихотворения Сергея Алымова был напечатан у нас в учебнике. «Софочка»  раскрыла его и, дождавшись полной тишины, установленной не без влияния   классного старосты Эдика Ходукина,  потрясавшего в воздухе своей грозной кожаной рукавицей, гнусаво затянула - задребезжала:

«Пар ле фруа э ля ша-а-ми-и-нэ,
Дан ле вий э дан ле-э ша…»

Класс буквально взорвался в хохоте. Софья Фёдоровна прервала свой вокал. С донельзя расстроенным лицом, дрожащими губами принялась  она  выговаривать нам: какие же мы невыдержанные, какие озорные, - нет, она не хочет петь таким нехорошим, развинченным детям. Вот в классе «Б» - совсем другие ученики: мягкие, вежливые, культурные, вот им она споёт, а нам – не хочет…

Благородному негодованию Ходукина не было границ. Доброе было сердце у нашего капитана – он искренне пожалел старушку.  Покрикивая на всех и каждого, вращая глазами, обрушивая на головы наиболее неспокойных самые ужасные (и морские, и сухопутные)  проклятия, а совсем  распустившихся награждая ударами своей карающей кожаной  рукавицы, он усмирил-таки класс и кое-как уговорил «Софочку»  начать снова. Пока она исполняла песню приамурских партизан, класс, мокрый от слёз, вызванных неудержимым хохотом,  молча трясся под партами, геройски  пытаясь хохотать шёпотом…
 
Кстати:  из года в год ставить нам в пример параллельный класс  – это был один из её излюбленных  воспитательных  приёмов.  Наивная душа, она не понимала:  уже на перемене нам станет известно от «бековцев», что там на уроке она им в пример ставила  «образцовое поведение»  «аковцев»!  Когда, начиная с 8-го класса, осталось в нашем потоке лишь две параллели: «французский» класс – «А» и «немецкий» - «Б», использование  могучего  инструмента  педагогического противопоставления хороших (плохих) «аковцев»  плохим (хорошим) «бековцам» стало, увы, для неё невозможно… 

А вот и ещё случай, связанный с Софьей Федоровной – но и не только с ней. Дело было уже  в девятом или даже в десятом классе. Первым уроком была химия, «Тонно-Молекула» объясняла тему «Получение ацетилена» и принесла на урок карбид кальция. Со свойствами этого соединения  многие из нас были знакомы по жизни: карбид применяется при газосварочных работах, мальчишки воровали его, совали в бутылку, наливали воду, затыкали горлышко  и взрывали эти самодельные «бомбы»  на пустырях. Во время войны в быту широко использовались карбидные лампы, и т. д.

Я сидел за первой партой,  передо мною располагался стол учителя, на нём Анна Ивановна оставила бутылочку с карбидом,  сама подошла к доске и повернулась спиной к классу, чтобы написать формулу получения ацетилена…А за моей спиной  оказался всё тот же неугомонный Ходукин.

 – Рахлин! – позвал он. -    «Свисни» карбид! (Он употребил  более сочный, но совершенно ненормативный глагол).

Я не стал долго раздумывать и выполнил его задание. К концу урока в каждую чернильницу-непроливайку наш староста и его «доверенные лица» сунули по кусочку активного химреагента.  Из чернильниц полезли фиолетовые пузыри. В воздухе резко запахло ацетиленом. Анна Ивановна, правда, удалилась ещё до начала «газовой атаки», но после перемены в класс вкатилась «Софочка»…

К этому времени над каждой чернильницей уже теплился огонёк.  Нестерпимо воняло аммиаком. Работать в классе – и даже просто в нём находиться – было немыслимо. Негодующая  Софочка ретировалась в учительскую.

Должно быть, она не успела или не захотела пожаловаться завучу и директору,  во всяком случае,  никакого наказания не последовало. Скандал был разрешён самым неожиданным и изящным способом: на третьем уроке была физкультура, и в класс явился наш учитель-физрук Лёва Кацман.- сахалинский еврей. . Он велел дежурному собрать все чернильницы и фанерный поднос с ними поставить на подоконнк.. После  чего подошёл к окну, раскрыл оконную створку и методично, по одной, выбросил все наши взбаламученные, вскипевшие непроливайки во двор… А затем увёл весь класс в спортивный зал.

Софья Фёдоровна  преподавала французский, не имея специального педагогического образования. Между тем, надвигались 50-е годы, учителей, не имеющих дипломов, стали увольнять. И старушка поступила на заочное отделение института иностранных языков!  Интереснее  всего, что она его окончила!  И, получив  диплом,  вышла на пенсию.

Это была совершенно замечательная женщина. Она обожала музыку, посещала  симфонические концерты, оперные и другие спектакли.  Один лишь был у неё недостаток: научить нас хотя бы элементарному владению французским языком она не смогла. Но так уж была построена, так задумана вся методика преподавания иностранных языков в Советском Союзе  того времени. Нас натаскивали на спряжении глаголов, учили переводить со словарём, но даже  не пытались создать навыки устной речи и её понимания. Руководству страны не нужен был народ, способный  легко общаться с иностранцами и принимать  передачи зарубежного радио.
Так что не случайно  единственной запомнившейся всем в нашем классе была фраза:

– «Перметте-муа де ките ла клясс» (позвольте мне выйти из класса…)

Этими своими «познаниями» я неизменно смешу теперь в Израиле своих знакомых – франкоязычных евреев из Марокко, Туниса, Алжира, да и из самой прекрасной Франции!

Читать далее главу 4-ю "Зачем нужна тебе чужая Палестина?" http://proza.ru/2011/06/18/1325

УВАЖАЕМЫЙ ЧИТАТЕЛЬ! В ГРАФЕ "РЕЦЕНЗИИ" НАПИШИ НЕСКОЛЬКО СТРОК О ПРОЧИТАННОМ: МНЕ ВАЖНО ЗНАТЬ ТВОЁ МНЕНИЕ И ЗАМЕЧАНИЯ! Спасибо.