Пастернак, или Торжествующая халтура. Продолжение

                                        IX
    2 октября 1958 года «Новое Русское Слово» уведомило читателей: «В ближайшие два-три дня выяснится вопрос о возможном печатании романа в газете».
    В воскресенье 12 октября оно началось.
    О предыстории вопроса повествует главный редактор газеты М. Вейнбаум: «Только несколько экземпляров русского издания романа Пастернака попало на общий рынок. Два экземпляра были получены воздушной почтой Американским отделом Центрального Объединения Политических Эмигрантов (ЦОПЭ). 24 сентября вечером мне на квартиру позвонил В. И. Юрасов. Сообщив о получении «Доктора Живаго», он добавил, что по соглашению с секретарем организации Н. И. Берберовой, он может предоставить один экземпляр романа Новому Русскому Слову» (М. Вейнбаум, «На разные темы. Об этом стоит рассказать» // Новое Русское Слово, 1958, 15 октября).
    Итак, инициатива публикации романа в эмигрантской газете исходила от ЦРУ, поскольку ЦОПЭ и его функционеры находились на содержании у американской разведки, всецело контролировались ею. Они и шагу не могли ступить без санкции своих кормильцев. Тем более, в столь исключительно важном деле.
    Для вящей убедительности проанализируем самое невероятное, а именно: Нина Берберова, побуждаемая некими благородными абстракциями, вырвалась из-под контроля, решила действовать вопреки воле и интересам  патрона. В свою очередь, М. Вейнбаум пренебрег консультациями с на то и существующими структурами приютившего его государства. И пустился, вдохновляемый древнеримскими гражданскими добродетелями, и с иступленной отвагой редактора-зилота, в чреватую непредсказуемыми последствиями самодеятельность. Но дело-то происходит не, ну, скажем, в Уагадугу, где единственный непутевый резидент, сосланный в африканское захолустье за профессиональную несостоятельность и прискорбную страсть к горячительному, не в состоянии приструнить взбунтовавшегося туземного наймита, ибо, окончательно отупев от перманентного безделья, слезает с до смешного дешевых девчонок народности груси (именно этому сорту черного дерева он отдает предпочтение) только для того, чтобы отправиться в ближайший бар за полудюжиной отвратительного местного пива. События разворачиваются в Нью-Йорке, где, по причине тучности угодий (ООН и большие этнические общины выходцев и СССР и стран советского блока), паслось изрядное количество сотрудников спецслужб. Времени для того, чтобы должным образом отреагировать (обратим внимание на даты), экстренно создать группу, поставив перед ней задачу вразумления – желательно, без шума и пыли – зарвавшихся, невесть что возомнивших «русских», было предостаточно. Но этого сделано не было, и печатание «Доктора Живаго» в «Новом Русском Слове» становится фактом.
    Нужны ли еще доказательства, что все происходило с ведома и согласия  кураторов ЦОПЭ?
    Первоначальный план, вне всякого сомнения, не предусматривал – до наступления, так сказать, часа Х (каковым должно было стать присуждение Нобелевской премии) –  прочтения оригинального текста русской эмиграцией, а тем более влиятельными критиками, могущими доказательно поставить под сомнение качество произведения. Точнее, подвергнуть его нелицеприятному разбору, т. е. развенчать, фактически уничтожить. В противном случае, экземпляр русского издания оказался бы в распоряжении Вейнбаума не позднее конца июля.  Более того, не просматривается серьезных препятствий к тому, чтобы «Доктор Живаго» появился в газете и раньше. Уже весной 58-го в нью-йоркской типографии «Братья Раузен» осуществляется набор русского издания. Значит, роман на месте, и что же мешает снять еще одну копию и предоставить ее «Новому Русскому Слову»? А то и много раньше. Ведь, если верна версия Ивана Толстого, ЦРУ заполучило текст аж осенью 1956 года. Возражение, что, дескать, опасались нарушить права итальянского издателя Фельтринелли, должно  похерить.  Во-первых, тот никогда так и не представил юридически безупречного документа, их подтверждающего. Во-вторых, голландским изданием они все равно были нарушены. Чуть раньше, чуть позже – какая разница? В-третьих, скандальчик, грамотно срежиссированный, пошел бы, что понятно любому рекламщику, только на пользу дела.
    Когда корректируются планы? Когда что-то пошло не так, не правда ли? Так что же пошло не так осенью 1958 года?
    Еще до выхода своей книги Иван Толстой начал знакомить российскую общественность с ее содержанием и выводами, с ролью ЦРУ в эпопее с «Доктором Живаго».
Резкая отповедь не заставила себя ждать. Е. Б. Пастернак заявил в интервью «Вашингтон пост»: «Это мелочь, вряд ли заслуживающая упоминания (руководящая и направляющая рука разведки могущественнейшей страны – мелочь и не заслуживает упоминания? Ну-ну. – В. М.), дешевая сенсация. Могу только добавить, мой отец ничего не знал об этой игре. Он несомненно получил бы премию в любом случае – в 1959» («The Plot Thickens» //The Washington Post, 2007, January 27).
    Ой ли? Так уж и несомненно?
    В 1958 году шведские академики пошли на беспрецедентный шаг, на вопиющее неприличие, аналога чему нет в истории Нобелевских премий: по факту (вспомним оценку Нобелевским комитетом лирики Пастернака) премия была присуждена за без году неделя опубликованный роман. За роман, который не был прочитан и оценен не только русской читательской аудиторией, но даже разными прочими шведами. Шведский перевод (издательство «Bonniers») появится в конце октября, уже после присуждения премии. Обстоятельство,  вызвавшее изрядное недоумение, чтобы не сказать негодование тамошней публики, почувствовавшей себя оскорбленной.
    Нервом событий вокруг «Доктора Живаго» было понимание устроителями лауреатства:
                   ИЛИ ПАСТЕРНАК ПОЛУЧИТ ПРЕМИЮ НЕМЕДЛЕННО,
                        ИЛИ ВСЕ ХЛОПОТЫ  НАПРАСНЫ,
                      И НЕ ВИДАТЬ ЕМУ ПРЕМИИ НИКОГДА.
    Чтобы доказать это, придется исследовать сферы, доступ в которые, под угрозой немедленного изгнания из секты, закрыт для профессиональных пастернаковедов. В какой-то степени мы станем первопроходцами. И перед тем как отправиться в эту увлекательную, трудную и не столь уж безопасную экспедицию, всем необходимо набраться сил и мужества
                                       X
    Чем можно – нет, не оправдать, объяснить! – предосудительную поспешность стокгольмских «бессмертных»?
    1) Не подлежащим сомнению успехом романа. Дескать, vox populi – vox Dei. Хотя уже Флобер предпослал эту благоглупость в качестве одного из эпиграфов своему «Лексикону прописных истин».
    Общим местом пастернаковедения является утверждение, что «Доктор  Живаго» сразу же вызвал громадный интерес читательской аудитории. Однако не стоит искать в многочисленных публикациях статистические выкладки, способные подтвердить это. А тем более сравнительный анализ цифр. 28 сентября 1958 года Фельтринелли сообщает Пастернаку, что продано 30 000 экземпляров и утверждает, что для итальянского книжного рынка это весьма внушительная цифра. Так ли это на самом деле? Кто его знает. В Италии насчитывалось около пятидесяти миллионов жителей. Страна была очень левой. На парламентских выборах в мае 1958 года коммунисты и социалисты заручились поддержкой почти 11 миллионов избирателей, в то время как победители, христианские демократы, набрали 12,5 миллиона голосов. Интерес к социальной уравниловке, коммунизму и прочей утопической дребедени, и без того немалый, подогревался запущенным советским спутником. Итальянский издатель умело использовал неуклюжие попытки предотвратить выход романа. Предрекал, что назревает ПОЛИТИЧЕСКИЙ скандал, связанный с желанием советских чиновников от литературы воспрепятствовать изданию. Распространял через журналистов версию, что Сурков, посланный в Италию с этой целью, в разговоре с ним якобы угрожал, что появление романа может стать роковым для Пастернака, и даже заявил: «Судьба высказанных в романе мыслей важнее автору, чем его собственная судьба» (Цит. по: Евгений Пастернак «В осаде» // «А за мною шум погони…» Борис Пастернак и власть. 1956-1972 гг.: Документы», М., «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2001, с. 31). При всем, при этом за десять месяцев разошлось 30 тысяч экземпляров. В среднем по три тысячи в месяц. По 100 штук в день. А сколько из них закупалось для библиотек? Как-то не слишком впечатляет. Даже в эпоху интернета, даже в стране, в значительной степени утратившей интерес к печатному слову, весьма посредственная книга Д. Быкова «Борис Пастернак» имела несколько больший коммерческий успех. Что, с другой стороны, ничего не доказывает. Между тем, доказательство, возможно, и существует. Почти одновременно с «Доктором Живаго» в Италии вышел новый перевод «Тихого Дона». Напрашивается сопоставление тиражей, не так ли? Но профессиональное пастернаковедение, видящее единственную свою миссию в неустанном прославлении кумира, серьезными вещами заниматься отказывается. До сих пор оно не удосужилось проделать очевидную и, при наличии современных средств коммуникации, простейшую работу.
    Нам ничего не стоит раздобыть требуемые цифры. Не выходя из дома связаться с соответствующими издательствами и получить ответы на этот и другие, признаем, не столь маловажные вопросы: сколько экземпляров «Доктора Живаго» было совокупно распродано по всему миру на момент присуждения Нобелевской премии? Как это соотносится с тиражами прежних лауреатов? И все такое прочее. Но делать этого мы не станем. И вот почему. Помимо исследовательского интереса, а зачастую и азарта, автору не чужды и определенные воспитательные побуждения. И самому неумелому, самому недобросовестному интерпретатору следует оставлять шанс на исправление. Тем более, целой корпорации. Вера в человека, понимаете ли. В его способность к раскаянию и искуплению. Впрочем, в соответствующем месте нашего исследования мы продемонстрируем, как нужно работать, раз и навсегда закроем ОДИН вопрос, вокруг да около которого десятилетиями слоняются пастернаковеды. Кто с уморительной беспомощностью, а кто и с отвратительным умыслом на утаивание истины.
    Но ведь роман продавался и после сентября 58-го. И как? Важную информацию сообщает сын издателя, Карло: «К этому месяцу [апрелю 1960] в Италии было продано 156 000 экземпляров «Доктора Живаго» (Карло Фельтринелли, Senior Service: Жизнь Джанджакомо Фельтринелли, М., ОГИ, 2003, с. 165). Не будем мелочиться. Прибавим на неполный месяц, остававшийся до присуждения премии, еще 3000 экземпляров. Итак, до присуждения премии реализовано 33 000. Вычитаем и делим. Получается, что, начиная с ноября 1958 года, ежемесячные продажи вырастают более чем в два раза. Этому поспособствовало присуждение премии? Может быть, а может, и нет. Вокруг Пастернака и его романа творилось много чего. Так что не будем торопиться с выводами.
    Ситуация во Франции, скорее всего, мало чем отличалась от итальянской. И хотя спрос наверняка подогревался несколько затянувшимся ожиданием, он не мог быть ажиотажным по нескольким причинам. Средний француз, свято верящий, что женщины, сыр, вино и изящная словесность его страны – лучшие в мире, достаточно равнодушен к переводным произведениям. Публика же, выражаясь современным языком, продвинутая увлекалась «Резинками» («Les Gommes»), «Подсматривающим» («La Voyeur») и «Ревностью» Роб-Грийе, которого Набоков считал гением, и сборником критических эссе Натали Саррот «Эра подозрения». Ее не могло слишком сильно заинтересовать старомодное повествование, написанное несуразным языком, с длиннотами, какими-то непропеченными персонажами и приторной религиозностью, уместной скорее не в современном литературном произведении, но в учебниках для воскресных школ начала века. Да и времени было отпущено – всего четыре месяца. (Французские названия приведены не для того, чтобы бахвалиться ученостью, но потому что  имеются варианты переводов.)
    Подтверждение наших предположений можно найти у самого Пастернака. Вот что он пишет Ж. де Пруайяр 3 сентября 1958, спустя два с половиной месяца после выхода в свет французского издания: «Я был безумно рад встрече с Мишелем (Окутюрье, одним из переводчиков – В. М.). Он был рассеян, молчалив, выглядел немного усталым и, казалось, что он хочет скрыть от меня огорчение, – если и не провал книги, то по крайней мере недостаточный ее успех» (ПСС, т. X, с. 381).
    А в Англии, этом, как полагал А. И. Герцен, «отечестве всех поврежденных» (наблюдение, и ныне не утратившее актуальности, подтверждаемое подростковым интересом взрослых островитян к всякого рода мудреным сказочкам., к Льюису и Толкину) – и того меньше. Каких-то полтора.
    В США роман выпущен издательством «Pantheon Books», купившим права у английского издательства «Collins».
    Американский издательский деятель Андре Шиффрин, специализировавшийся на работе с интеллектуальной литературой, кавалер ордена Почетного Легиона, лауреат престижной премии Il Premio Grinzane Cavour и т. п. сообщает: «…В конце 50-х «Пантеон» приобрел права на один непростой для восприятия русский роман и выпустил его. Первый тираж составлял четыре тысячи экземпляров. Присуждение его автору, Борису Пастернаку, Нобелевской премии превратило «Доктора Живаго» во всемирный бестселлер… В итоге было распродано более миллиона экземпляров в твердой обложке и еще пять – в мягкой» (Андре Шиффрин, Легко ли быть издателем, М., «Новое литературное обозрение», 2002, с. 44).
Так это в итоге. А сколько на 23 октября 1958 года?
    Утверждение же, что именно присуждение Нобелевской премии обеспечило коммерческий успех, мало того, что обидно, ибо со всей очевидностью ставит под сомнение литературные достоинства «непростого для восприятия русского романа», так еще и не верно.
    Обратимся к источнику, заслуживающему полного доверия: The New York Times Best Seller List.
    В списке самых продаваемых книг (включающем шестнадцать позиций) «Доктор Живаго», поступивший в продажу 5 сентября, появляется 28 числа того же месяца. И сразу на шестом месте. Что, несомненно, следует приписать воздействию мощнейшей опережающей рекламы, равно как и умело поддерживаемых слухов о замаячившей перед автором Нобелевской премии. Начало рекламной кампании было положено редакционной заметкой «Nobel Prize Candidate» еженедельника «Nation»  (Vol. 186, 1958, № 11, March 15), в которой этот либеральный (в классическом, а не в прижившимся в современной России, смысле), скорее, даже левый орган аттестовал Пастернака, как единственного крупного поэта современности (при том, что заслуживающая определенного интереса интимная лирика была создана им сорок лет назад, в позапрошлую историческую эпоху), не удостоенного Нобелевской премии, и нахально требовал, чтобы «этот просчет был исправлен при следующем выборе лауреатов». Кстати, после появления «Доктора Живаго» журнал был вынужден признать, что роман не должно ставить в один ряд с великими произведениями русской литературы девятнадцатого века. Чем фактически дезавуировал формулировку шведских академиков. (И то сказать, прослышав о том, что Пастернак продолжает традиции великого русского романа, великие – в гробах перевернулись.) На наш взгляд, мартовская заметка «Nation», совершенно нелепая по существу, свидетельствующая о полнейшем незнании и непонимании ее авторами творческого пути Пастернака, представляет собой успешную акцию спецслужб. Матерые агенты, виртуозы психологических трюков, считают высшим профессиональным шиком, вконец заморочив головы, и без того не слишком обремененные знаниями, использовать восторженных, очень левых (или очень правых) недоумков вслепую. Они ловят от этого кайф. А к тому же получают премии и продвижение по службе.
    Однако вернемся к списку бестселлеров. Проанализируем его, памятуя о дате присуждения Нобелевской премии: 23 октября.
       Дата                Место
28 сентября               6
5 октября                 5
12 октября                4
19 октября                3
26 октября                3
2 ноября                  3
9 ноября                  2
16 ноября                 1
    Итак, само по себе присуждение Нобелевской премии не позволило «Доктору Живаго», неспешно добравшемуся до третьего места и на три недели застопорившемуся на нем, даже сразу сместить со второго… «Вокруг света с тетушкой Мэйм» Патрика Дэнниса, непритязательный сиквел «Тетушки Мэйм», увидевшей  свет в 1955 году. Книжка действительно забавная. Небесталанный зубоскал сдабривает бесконечно любезный обывателю «роман воспитания» разнообразными, чисто американскими комическими ситуациями и происшествиями, случающимися с непутевой, но не теряющей житейского оптимизма дамой, на руки которой нежданно-негаданно свалился осиротевший племянник Дэннис. Она продержалась в списке бестселлеров (правда, не на лидирующих позициях) рекордные 112 недель. В 1957 году появилась бродвейская постановка, тепло (разве могло быть иначе!) встреченная публикой, падкой на поданные с юморком бытовые злоключения, к тому же разрешающиеся к всеобщему удовлетворению, и удостоившаяся «Tony Award» (за актерскую игру), а также «Theatre World Award». В следующем году увидела свет и экранизация. Как истинный американец, приученный ковать железо, пока горячо, Дэннис сварганил продолжение. «indescribably fanny» («неописуемо смешное») («Chicago Tribune»), «slapstick comedy» («буффонаду») («New York Herald Tribune»). Но раскупалось оно, скорее, по инерции. Однако «Доктору Живаго», автор которого уже стал лауреатом,  было с ним не так-то просто сладить.
    Утверждение, что именно Нобелевская премия сделала «Доктора Живаго» лидером продаж, было бы справедливым, если бы между 23 октября и 16 ноября не произошло ничего заслуживающего особого внимания. Но это не так. Ибо случилось то, что Г. Адамович в своей статье в «Новом Русском Слове» назвал «безобразной и глупой шумихой, поднятой в Москве». Именно эта шумиха, этот ПОЛИТИЧЕСКИЙ скандал, затеянный аппаратчиками ЦК КПСС и бонзами из Союза советских писателей, приковал к «Доктору Живаго» и его сочинителю внимание всего мира. В конце октября – начале ноября в Переделкино и шагу нельзя было ступить, не напоровшись на иностранного корреспондента, а новости, одна другой невероятней, сплетни и слухи, зачастую высосанные из нечестивого репортерского пальца, отсылались в редакции по несколько раз в сутки. В результате произошло то, что было бы не под силу никакому ЦРУ: «непростой для восприятия», а проще говоря, очень плохой роман стал мировым бестселлером.
    Реакция советской стороны, клеймившей роман как антисоветское произведение, но объективно делавшей все возможное (и невозможное!) для его коммерческого успеха, со стороны выглядела настолько абсурдной, что Владимир и Вера Набоковы были убеждены: история с «Доктором Живаго» и нобелевским  лауреатством – хорошо продуманная советская интрига. Вера Набокова записывает в дневник: «Коммунисты преуспели в пропихивании своей низкопробной стряпни в клуб «Лауреатов Нобелевской премии» – посредством чистого притворства, будто оно «незаконно вывезено» из СССР! Массовый психоз идиотов, предводимых прокоммунистически настроенными подлецами»; «…«Лолита» все еще всюду стоит [на первом месте] в списке бестселлеров, хотя скоро ее, вероятно, вытеснит оттуда эта ничтожная и жалкая «книжка» безвестного Пастернака…» (Цит. по: Стейси Шифф, Вера (Миссис Владимир Набоков). Биография, М., КоЛибри, 2010, сс. 360, 361).
    «Лолита».
    Ее история, случившаяся в том же 1958 году, показывает, каков он,  подлинный читательский интерес. Что такое грандиозный успех, настоящий, а не вымышленный недобросовестными литературоведами.
    Роман (издательство «G. P. Putnam's Sons») поступил в продажу 18 августа. 31 августа попал в список бестселлеров. Двенадцатое место.
      Дата                         Место   
 31 августа                       12
7 сентября                        10
14 сентября                       4 
21 сентября                       4
28 сентября                       1
    Опишем восхождение двух книг на вершину читательского успеха, используя сравнения из легкой атлетики. Продвижение «Доктора Живаго» напоминает вотчину россиян – спортивную ходьбу, к тому же, начиная с середины дистанции, когда ходок, по всей видимости, уже начал выдыхаться, с немалым сторонним содействием. А «Лолита» как нельзя лучше подходит под бег на 400 м, коронную дисциплину американцев, да не гладкий, но с барьерами. В Цинциннати публичная библиотека запретила «Лолиту» (См.: Брайан Бойд, Владимир Набоков: Американские годы: Биография, Спб, Симпозиум, 2010, с. 442). А сколько таких библиотек набиралось в американской глубинке? Библиотека в Итаке, городке, где находится Корнельский университет, в котором преподавал Набоков, заказала больше экземпляров «Доктора Живаго», нежели «Лолиты». (См.: С. Шифф, Вера…., с. 360). Набоков был возмущен и оскорблен. А разве можно было ожидать чего-то другого от попечительского совета, в котором заправляли местные Гейзихи, чопорные и благонравные, мало отличимые от своей прародительницы из Рамздэла? Когда секретарь женского клуба пресвитерианской церкви Итаки пригласила Набокова выступить у них на заседании, Вера Набокова, отказав лицемерной просительнице, записала в дневнике: «Художественные достоинства «Лолиты» тут вовсе не при чем. Это все из-за 150 тысяч, упомянутых в «Таймс»! Подумать только, всего три года назад  всякие… настоятельно рекомендовали В. НИКОГДА не публиковать «Лолиту», уверяя, что, при всем прочем, «церкви, женские клубы» и тому подобные организации его «заклюют» (Цит. по: С. Шифф, Вера..., сс. 345-346). В открытую, разумеется, не клевали, ну, или почти не клевали, но, поджав обугленные нереализованными вожделениями пуританские губки, в абрисе которых  явственно проступали «затаенные, подавленные и не очень аппетитные вещи», исподволь чинили препятствия. Когда «Лолита» разом перепрыгнула с десятого места на четвертое, еженедельник «Life» поручил своему корреспонденту Полу О'Нилу сделать репортаж о Набокове, а фотограф Карл Майданс два дня фотографировал писателя. Однако этот журнал для семейного чтения осмелился напечатать репортаж лишь в апреле 1959 года, да и то только в той версии издания, которая распространялось исключительно за пределами США. Чему Вера Набокова дала саркастическое объяснение: чтобы обезопасить от тлетворного воздействия американских фермеров и их дочек. Оградить от великой своенравной литературы, от «целой выгребной ямы, полной гниющих чудовищ, под прикрытием медленной мальчишеской улыбки» трудолюбивых неотесанных девчушек, увлекающихся копеечной бижутерией, распеванием псалмов, деревенскими танцульками и грубым петтингом в раздолбанном «шевроле» соседского батрака, молчаливого угреватого крепыша, сочащегося пивом и спермой. На олуненной проселочной дороге, затерявшейся среди необозримых полей, вдохновлявших Фолкнера на его «кукурузные хроники».
    «Лолита» стала литературной сенсацией, которая, как писал один прозорливый критик (Ф. У. Дюпи), вызвала тектонические сдвиги в ландшафте американской литературы, вынудив «тающую улыбку эйзенхауэровской эры уступить место жуткой ухмылке». А «Доктор Живаго», которому еще до выхода был обеспечен режим наибольшего благоприятствования, стал политической сенсацией, международным скандалом, заполонившим первые страницы газет. Что, в конце концов, и обеспечило скучному, слезливому, безнадежно традиционному чтиву первое место в списке бестселлеров.
    И все равно, после «Унесенных ветром», «Лолита» – первая книга, 100 000 экземпляров которой были проданы в первые три недели после публикации.
    Бессмысленно сравнивать мгновенный оглушительный успех «Лолиты» с до поры, до времени скромным интересом к «Доктору Живаго». А вот прояснить на цифрах двух-трехнедельное соперничество между «Вокруг света с тетушкой Мэйм» и «Доктором Живаго», приключившееся уже после присуждения Пастернаку Нобелевской премии, – было бы небезынтересно.
    Итак, предположение, что, принимая свое решение, шведские академики опирались на несомненный успех романа, следует признать несостоятельным. Абсолютно ненаучным. Фактами оно никоим образом не подтверждается. Не выдерживает критики. Не проходит. Не канает.
Г-н Быков, проигнорировав важнейшую причину и переставив местами причину второстепенную и следствие, заявляет: «…Очень возможно, что все сошло бы на тормозах, –  без публикации романа [в СССР] конечно, но и без дикой травли, развернувшейся осенью пятьдесят восьмого, – если бы книга на Западе пользовалось умеренным успехом или не имела вовсе никакого.
    Но роман стал бестселлером и получил самую престижную из литературных наград» (с. 765).
    Впрочем, ожидать чего-то иного от зашоренного обожателя с умственным уровнем выпускника  Факультета ненужных людей вряд ли разумно.
    2) Качеством романа. Безусловно признанными профессиональным сообществом достоинствами текста, важным его значением для литературного процесса.
    По-настоящему великая проза двадцатого века не пользовалась успехом у массового читателя. «Лолита» – пожалуй, единственное исключение. Зато сразу же обретала непререкаемый авторитет среди профессионалов. Становилась своеобразным ориентиром, воспринималась как почти недостижимый эталон, сравнение с которым – и есть тот самый «гамбургский счет». «Петербург», «Улисс», «В поисках утраченного времени», «Процесс».
    Невозможно, да и не нужно приводить всю сумму откликов на «Лолиту» и «Доктора Живаго» (в этом случае, с разумным ограничением: до присуждения Нобелевской премии).
Но было бы неправильно умолчать об определенной закономерности: чем серьезнее критик, чем респектабельнее издание, тем осторожнее оценки «Доктора Живаго». И наоборот. Так, профессор Симмонс, к тому времени, вероятно, уже прочитавший роман, заявил («The Atlantic Monthly»): «Роман Пастернака чрезвычайно искренен, честен… После долгих лет молчания, и, надо думать, длительной и вдумчивой подготовки (чего на самом деле и в помине не было! - В. М.), Пастернак написал роман, возрождающий, наконец, благородную традицию русской литературы, которая в прошлом была совестью народа». Даже эта, в общем-то, сдержанная похвала легко опровергается.
    Во-первых, искренность и честность, даже если они чрезвычайны в своих объемах, не гарантируют высокое качество литературного текста. Николай Гаврилович Чернышевский, Николай Островский, Александр Исаевич Солженицын писали искренне, субъективно абсолютно честно, к тому же обладали и другими, достойными всяческого уважения человеческими качествами, каковыми Пастернак похвастаться не мог: трудолюбием, наличием убеждений, мужеством в их отстаивании и готовностью – не на словах, а на деле – пострадать за них. Ну, и что с того?
    Во-вторых, благородная традиция русской литературы (и литературы вообще) – быть какой-то совестью какого-то народа? Утверждение, столь же высокопарное, сколь и сомнительное. Случай позднего Толстого мало того, что частный, так и доказательством не является. Его учение, его морально-нравственные установки, эстетические предпочтения и т. д. не стали категорическим императивом для народа. Даже если под ним понимать его просвещенную или, как ныне туманно выражаются, креативную составляющую. Вообще, разговор о некой свойственной народу универсальной совести, как части универсальной морали (нравственности, системы этических и мировоззренческих ценностей и приоритетов), страдает заведомой упрощенностью. Например, позицию автора касательно очередной, по-российски бестолковой, а оттого еще более опасной заварушки определяют строки:
                  «Не дорого ценю я громкие права,
                  От коих не одна кружится голова.
                  Я не ропщу о том, что отказали боги
                  Мне в сладкой участи оспоривать налоги
                  Или мешать царям друг с другом воевать;
                  И мало горя мне, свободно ли печать
                  Морочит олухов, иль чуткая цензура
                  В журнальных замыслах стесняет балагура».
Зрелый Пушкин ни за какие коврижки умозрительного свободолюбия: свобода слова, независимые СМИ, честные выборы, освобождение политзаключенных, etc  – не пошел бы на Болотную, хотя наверняка оказался бы на Сенатской, ибо в том случае затрагивалась честь. Вот и нас ни совесть, ни честь не неволят примкнуть к «рассерженным горожанам». А завсегдатая протестных акций г-на Быкова возбуждает и побуждает к митинговой активности совсем другое, юношеское:
                   «Самовластительный Злодей!
                   Тебя, твой трон я ненавижу».
И он с энтузиазмом ораторствует перед толпами современных, с поправкой на обретенное гендерное равенство, «архивных юношей» и готов, воспользуемся словами Есенина, «задрав штаны» бежать за новоявленным комсомолом, за тупоголовыми радикалами всех мастей.
    Пушкин ли не ослепительная вершина русской литературы, которая якобы была совестью народа? Или мы его неправильно трактуем? Или г-н Быков? А что по этому поводу думает какой-нибудь Удальцов? Слушаешь его и понимаешь: у упертого парня, как говорится, две извилины, и те – прямые. Если же попытаться представить мнение на сей счет представителей тех, у кого он ходит в вождях, поневоле вспоминается формулировка повара-оккультиста Юрайды: ужас нерожденного.
    Впрочем, заболтались. Чай, не на политической дискуссии. Да и кто нас на нее пригласит?
    Совесть народа – не более чем общеупотребительный благостный нонсенс. Кроме того, упоминание, применительно к творчеству Пастернака, народа категорически неуместно, ибо народа он чурался, чтобы не сказать, презирал его, как стадо. В чем не было бы ничего дурного, если бы при этом он умел писать достойные литературные тексты. Флобер, Набоков, Свифт, быть может, Гоголь, почти наверняка, Чехов были весьма невысокого мнения о роде людском в целом, о своих соплеменниках, в частности, а возможность хоть какого-то совершенствования человеческой натуры представлялась им достаточно сомнительной. «Человечество обладает запасом глупости, столь же вечным, как и оно само», – пишет Флобер Леруайе де Шантепи 26 января 1866 г. И продолжает: «Перестав верить в непорочное зачатие, народ уверует в вертящиеся столы». Или, добавим мы, в палеоконтакты и календарь майя
    Мало приметный Эдмунд Вильсон в своей статье «Doctor Life and His Guardian Angel», писавшейся еще до присуждения премии, но появившейся в популярном, однако несколько легковесном «The New Yorker» 15 ноября, безмерно восхищается высказываниями Веденяпина о Христе, уникальности христианства и бессмертии, чем, на наш взгляд, подтверждается: и Пастернак, и его восторженный заокеанский интерпретатор находились приблизительно на одном, весьма невысоком интеллектуальном уровне. Уподобляет «Доктора Живаго» волшебной сказке. А эпизодического, беспомощно, случайно пришедшими на ум словами описанного Евграфа: «мальчик с узкими киргизскими  глазами (кто сможет отличить киргизскую узость глаз от, узости глаз, предположим, узбека, наймана из рода карагук или казаха Среднего жуза? Или высочайшей квалификации специалист-этнограф, или… невежественный самодовольный графоман) в распахнутой оленьей дохе, какие носят в Сибири или на Урале (ни на Урале, ни в Сибири дохи не носили, их надевали поверх менее теплой верхней одежды, садясь в сани, отправляясь в дальнюю зимнюю дорогу)» (VI,15) – объявляет воплощением сверхъестественной реальности, символизирующей «святую Русь»: «Евграф – это ангел-хранитель, но он же, с его темным ликом, – и ангел смерти. Однако за смертью всегда следует воскресение». И впав в неописуемый раж от глубины и сложности нафантазированных смыслов, завершает свой разбор: «На мой взгляд, «Доктор Живаго» – станет одним из величайших событий в истории человеческой литературы и нравственности. Нужно обладать отвагой гения, чтобы написать его в тоталитарном государстве, а затем обрушить на мир (turned it loose on the world)». Самое мягкое, что ныне, когда история русской литературы двадцатого века восстановлена во всей ее трагической полноте, может вызвать этот панегирик, – недоумение. Им пока и ограничимся. Ибо обстоятельный разговор об «отваге»  ГЕНЬЯЛЬНОГО Пастернака – впереди.
    Хвалители превозносили «Доктора Живаго» и его автора за качества и свойства, никакого отношения к литературе не имеющие. За свободу духа автора/героя. Обладали ли этой свободой Достоевский и Алеша Карамазов, Платонов и Александр Дванов? Выпячивать, абсолютизировать свободу духа склонны индивидуумы восторженные и самовлюбленные, пастернаки всех времен и народов. За христианство автора/героя, как если бы речь шла не о литературном произведении, но о выступлении в эфире модного проповедника, речистой звезды одной из протестантских церквей, обилием которых славятся Соединенные Штаты.
    Скептики же порицали за чисто литературные недостатки и провалы.
    Среди них встречались и весьма авторитетные имена. Например, Грэм Грин назвал роман «нескладным, рассыпающимся, как карточная колода». Это в глазах современного читателя Грэм Грин – нечто среднее между Киплингом и Сомерсетом Моэмом с некоторой примесью Ле Карре. А тогда автор «Тихого американца» – о-го-го! Без всякого преувеличения, ярчайшая звезда на литературном небосклоне.
    В отличие от критиков «Доктора Живаго», американские критики «Лолиты» имели дело с подлинным текстом, а не с улучшенным переводом, избавленным от многих свидетельств чудовищной халтурности и графомании. (Мы не забыли об обещании, должно быть, заинтриговавшем любознательного читателя. Скоро доказательства будут представлены.). В отличие от первых, так или иначе, обреченных на скоропалительные, не слишком продуманные заключения и выводы, в распоряжении вторых было достаточно времени для глубокого и всестороннего изучения.
    Последовательно отвергнутая четырьмя американскими издательствами (о чем ее творец повествует в «Послесловии», появившемся в журнале «The Anchor Review», а затем воспроизведенном в первом американском издании), «Лолита» впервые была опубликована осенью 1955 года парижским издательством «Olympia Press». Его владелец, Морис Жиродиа, охотно печатал не только полупорнографическую англоязычную макулатуру (на потребу туристам из Альбиона, где законодательно было запрещено тиражирование подобных сочинений) и «Историю О», эту библию современного садомазохизма. В  сравнении с де Садом, (о котором молодой Флобер пишет Эрнесту Шевалье: «Читай маркиза де Сада, читай его до последней страницы последнего тома – это пополнит твое нравственное образование и сообщит тебе блестящие мысли по философии истории»), приземленного, сфокусированного на описании техник порки, а также всевозможных приспособлений, применяемых для максимального комфорта и удовлетворения мастера сладострастных наказаний. Но и Генри Миллера; французские романы Беккета: «Моллой», «Малон умирает» и «Неназываемый»; «Naked Lunch» (переводимый то как «Голый завтрак», то как «Голый обед» – объективное затруднение, вызванное различиями в трапезных обыкновениях) и другие тексты Уильяма Берроуза, гения и страдальца контркультуры. Культуры, с одной стороны, левацких анархистских завихрений, увлечения алкоголем, ненормативной лексикой, тяжелыми наркотиками и однополым сексом. А с другой – характеризующейся сложными, оказавшими серьезное воздействие на развитие прозы экспериментами с техникой конструирования текста и способами непоследовательного повествования или, как ныне принято выражаться, НЕЛИНЕЙНОГО НАРРАТИВА.
    Любой заинтересованный критик и литературовед за без малого три года имел возможность ознакомиться с «Лолитой». Немногие ею пренебрегли. Выход  в свет американского издания открывал дорогу для легальных отзывов на дотоле полулегальное произведение. Поэтому мы вправе анализировать самые первые отклики на «Лолиту» без всяких скидок.
    Брайан Бойд, автор фундаментального исследования «Владимир Набоков: Американские годы: Биография», сообщает: «Накануне (книга поступила в продажу в понедельник – В. М.) рецензии на «Лолиту» появились в дюжине воскресных газет, среди них две трети восторженных, а остальные недоумевающие, осуждающие, раздраженные и разгневанные – такая пропорция сохранится и в последующие недели» (с. 438). В этой связи отметим, что до установления соотношения между откликами на «Доктора Живаго» комплиментарное пастернаковедение не снизошло и по сей день. Не исключено, что на то имеются причины.
    Приведем отзывы, сохраняя выявленную пропорцию.
    Орвил Прескотт, его статью Бойд называет «злой», высказался в «The New York Times»: «Лолита», безусловно, новость в мире книг. К сожалению, плохая новость. Есть две в равной степени серьезных причины, почему она не заслуживает внимания ни одного взрослого читателя. Первая – она скучна, скучна, скучна в своей претенциозной, напыщенной и лукаво-бессмысленной манере. Вторая – это отвратительная… высоколобая порнография». Как говорится, без комментариев.
    Выбрать из положительных откликов не так-то просто, поскольку «Лолита» снискала признание как виртуозное ЛИТЕРАТУРНОЕ (курсив мой – В. М.) произведение и в «Нью-Йорк таймс бук ревью», и в «Атлантик Мансли, и в «Нью-Йоркере» (Шифф С., Вера…, с. 344).
Знаменитая своими парадоксами Дороти Паркер: «Прекрасная книга, выдающаяся книга – ладно, тогда – великая книга».
    Конрад Бреннер в «Нью Репаблик»: «Владимир Набоков художник первого ряда, писатель, принадлежащий великой традиции. Он никогда не получит Пулитцеровскую или Нобелевскую премию (как в воду глядел! – В. М.), тем не менее, «Лолита», вероятно, лучшее произведение, вышедшее в нашей стране… со времен фолкнеровского взрыва в тридцатых годах. Он, по всей вероятности, наиболее значительный из писателей, живущих в этой стране. Он, да поможет ему Бог, уже классик» (Brenner C., Nabokov. The Art of the Perverse // New Republic, 1958, June 23).
    И, разумеется, нельзя пройти мимо слов Элиота, процитированных в «Нью-Йорк таймс бук ревью» спустя неделю после выхода романа: «Как «Улисс» до нее, «Лолита» своим высоким искусством превращает людей, помыслы и поступки, которые в обычной жизни считаются безнравственными, в объекты восхищения, сострадания и размышления». Итак, «Лолита» заслуживает того, чтобы быть поставленной в один ряд с «Улиссом». Мыслима ли более высокая оценка?
    И пусть попробуют пастернаковеды отыскать, применительно к «Доктору Живаго, столь же ясное высказывание, так успешно выдержавшее испытание временем.
    Зато противоположные суждения отыскиваются без труда. Например, Игорь Стравинский: «Прочел в русском подлиннике «Доктора Живаго» и с грустью признаюсь в своем разочаровании: да ведь это настоящее передвижничество!  Как странно читать в век Джэмс Джойса такой роман» (Цит. по: Вадим Козовой, Поэт в катастрофе, М: Гнозис, Редакционно-издательская группа Логос, Institut d';tudes Slaves, 1994, с. 237).  Кто бы сомневался.
    В отличие от, на чей-то взгляд, высоконравственного, проникнутого «христианским духом», но из рук вон плохо написанного романа Пастернака, «Лолита» вызывала восхищение как виртуозное литературное произведение, но порицалась за «безнравственность». Пустяки. В случае «Госпожи Бовари» не обошлось без уголовного судопроизводства, а «Саламбо» проклинали с амвонов.
    По завещанию Альфреда Нобеля, литературная премия его имени присуждается «тому, кто создаст самое выдающееся литературное произведение идеалистической направленности». Насчет «идеалистической направленности» возможны любые спекуляции. Отметиться участием в них нам – западло. А вот установление, является то или иное литературное произведение действительно выдающимся или речь идет о пустышке, по побочным причинам пришедшейся ко двору, требует времени, заведомо большего, нежели несколько месяцев.
    И пусть невежественный биограф пишет о «Докторе Живаго»: «Роман Пастернака, взорвавший мировую литературную ситуацию» (с. 879). Ничего, даже отдаленно напоминающего это, допотопный и неуклюжий роман не совершил. Ему была уготована совсем другая роль: стать запалом для подрыва политической ситуации.
    3) Желанием защитить Пастернака. Присуждением премии оградить его от преследований.
Миф, будто Пастернак десятилетия существовал в атмосфере непрекращающихся гонений и травли и лишь чудом избежал «железных ворот ГПУ», настолько прочно вдолблен пастернаковедами в обыденное сознание, что даже, в общем-то, стремящийся к объективности Иван Толстой не избежал его пагубного воздействия: «Защита и поддержка Пастернака в известной степени вообще держалась на круговой поруке порядочности, на инстинкте поддержки гонимого» (И Толстой, «Доктор Живаго»: Новые факты…, с. 20).
В декабре-январе 1955/56 гг. вносятся последние изменения в текст «Доктора Живаго». Роман сдается в «Новый мир» и «Знамя».
    20 мая, не дождавшись ответа, Пастернак отправляет рукопись (как ныне установлено, не впервые) заграницу. На этот раз через Серджо Д'Анджело, молодого итальянского коммуниста, работавшего в иновещании Московского радио. «Теперь вы приглашены на мою казнь», – заявил Пастернак при передаче рукописи (Серджо Д'Анджело, Дело Пастернака: Воспоминания очевидца, М., Новое литературное обозрение, 2007, с. 13). В том же разговоре он объясняет свой поступок так: «В СССР роман не выйдет. Он не вписывается в рамки официальной культуры» (Там же, с. 12). Откуда ему это известно? А если известно, то зачем же рукопись сдается в СОВЕТСКИЕ журналы?
    Можно ли на тот момент признать Пастернака гонимым? Да ни под каким видом! Вспомним ахматовское описание образца лета 56-го. Холеный, более чем благополучный советский литератор. Статусный. Пользующийся всеми выгодами своего положения: великолепной госдачей, практически бесплатной (как бы ни изворачивался по этому поводу Е. Б. Пастернак, который в №107 «Континента» едва ли не со слезой уверяет читателя, что его папенька регулярно вносил за нее арендую плату, правда, забывая указать ее размер); кремлевским медобслуживанием; финансово обеспеченный – лучше некуда, не знающий, куда девать громадные доходы. «…Материальные вопросы меня мало интересовали, – признается  З. Н. Пастернак, – Постановки в театрах Москвы и провинции пьес в Бориных переводах приносили много денег: в те времена театры платили переводчикам шесть процентов сбора с каждого спектакля. Все театральные деньги он переводил мне на книжку…» (Зинаида Пастернак, Воспоминания, М., Издательский дом «Классика-XXI», 2004, с. 144).
    Но «тридцать лет его били за каждую строчку, не печатали, и все это ему надоело» (Там же, с.145). Простим верной супруге ее заблуждения. И все же. Ящики письменного стола в переделкинском кабинете ломились от творений, сопоставимых с «Четвертой прозой», «Воронежскими тетрадями», «Котлованом», «Чевенгуром»? Он годами предлагал их издательствам, но всюду наталкивался на отказ и поношение? Чуковская записывает в дневнике слова Симонова, сказанные в начале 1947 года: «-- По-моему, товарищи должны бы НАУЧИТЬСЯ писать в стол» («Полгода в «Новом мире» // Лидия Чуковская, Из дневника. Воспоминания, М., Время, 2010, с. 122). Как это в стол? Без изданий и переизданий, без потиражных, то есть вообще безгонорарно? Ну, знаете ли. На это я никак не могу пойти. Не на того напали.
    К сороковым годам у него наметились проблемы не с публикацией новых произведений, но с ПЕРЕПЕЧАТКОЙ старья. Эта халява заканчивалась. Однако его поставленные на поток «переводы» выходили исправно и щедро оплачивались. Вольно ж ему было переквалифицироваться из интимного лирика в производителя переводческой халтуры.
    Обратим внимание: З. Н. Пастернак пишет БИЛИ, что несколько мягче, нежели ГНАЛИ или ТРАВИЛИ.
    Чтобы дать читателю представление о том, что же в действительности скрывается за этими словами, разберемся с так называемой травлей 1946-47 гг.
    14 августа 1946 года грянуло Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». Под огнем жесточайшей критики оказались Ахматова и Зощенко. Досталось и руководству журналов, и партаппаратчикам, курирующим культурную политику в «колыбели революции». Пастернак в документе не упоминается.  Проанализируем прихотливую смесь передергиваний, невежества и безответственных домыслов, которую преподносит комплиментарное пастернаковедение при описании дальнейших событий.
    «Пастернак понимал, что следующим будет он – молнии ударили уже во все окрестные вершины, он знал это и ничего не боялся. И точно – на сентябрьском (X) пленуме правления Союза писателей его начали чихвостить по-прежнему. 9 сентября в «Правде» появилась резолюция, в которой Пастернака клеймили за безыдейность и объявляли далеким от действительности» (с. 665).
    За период между 14 и 31 августа (дата открытия расширенного заседания Президиума ССП СССР, посвященного обсуждению постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград») нет ни одного (во всяком случае, находящегося в научном обороте) письма Пастернака и ни одного мемуарного свидетельства, которые позволяли бы сделать вывод, что он все понимал, а тем более, ничего не боялся.
    На самом деле, оснований для особых опасений тогда и не было. Это  только закоренелому идолопоклоннику кажется, что вершин, помимо Пастернака, не существовало. Федин, Эренбург, Паустовский, Шкловский, наконец. Да мало ли кому, при желании и необходимости, можно было предъявить идеологически выдержанные претензии? Но в обозримом будущем их не следовало ожидать. Обитатели советского политического Олимпа сознавали разрушительную силу своих молний и не метали их в литераторов почем зря. Если уж одна выпущена, следующая  последует очень не скоро.
    X Пленум Правления ССП проходил 15-22 мая 1945 г.
    31 августа – 4 сентября 1946 г. состоялось заседание Президиума ССП совместно с членами Правления (находившимися в Москве).
    Чихвостили (нашел же словцо, окаянный) поневоле заставляет вспомнить Галича:
                  «Ох, ему и всыпали по первое…
                  По дерьму, спеленутого волоком!
                  Праведные суки, брызжа пеною,
                  Обзывали жуликом и Поллоком!
                  Раздавались выкрики и выпады,
                  Ставились искусно многоточия…»
    В мероприятии, стенограмма которого хранится в РГАЛИ (ф. 631, оп. 15, ед. хр. 771-773) приняли участие 44 человека. Его почтил своим присутствием партийный «важняк» – начальник Агитпропа Г. Ф. Александров. В прениях по докладу Тихонова выступили 23 человека, что свидетельствует о достаточно высокой активности. Все обрушивались на Зощенко и Ахматову. Вместе с тем, некоторые выступавшие с разной степенью остроты КРИТИКОВАЛИ коллег по писательскому ремеслу. Федина, Асеева, Антокольского и т. д. В том числе и Пастернака.
    Алексей Сурков отчасти ностальгически припомнил, что «были времена, когда люди говорили, что Пастернак – есть субъективный идеалист, выраженный в образ». Только и всего.
    Лев Никулин, не то писатель, не то чекист, объяснял внимание к Пастернаку, а не к Твардовскому и Долматовскому, со стороны «Британского союзника» (было такое издание) и BBC, интересовавшихся не «существом характера русского человека», но «пейзажами, утренними поездами и проч.», тем, что «он стоит в стороне, потому что вся молодежь, на которую он влияет и действует, считает его каким-то особенным, надмирным человеком, который стоит над нашей жизнью».
    Более-менее развернутой критики (в своей остроте, впрочем, не идущей ни в какое сравнение, например, с нападками на Ксению Некрасову Мариэтты Шагинян, которая обозвала поэтессу психически нездоровой сюрреалисткой и фактически поставила вопрос о ее принудительной госпитализации), Пастернак удостоился в двух выступлениях: Фадеева и Поликарпова. О первом поговорим чуть позже.
    Дмитрий Алексеевич Поликарпов, в прошлом (1939-1944 гг.) заведующий отделом и заместитель начальника Управления пропаганды и агитации, секретарь Правления ССП (1944-1946 гг.), в то время был сильно понижен, обучался (заочно) в Высшей партийной школе и готовился занять пост (или уже занял?) заместителя директора Московского педагогического института имени В. И. Ленина. И предостережение, что «начали оживать настроения, когда в качестве учителя советским поэтам усиленно рекомендуют Пастернака и, надо сказать, что не безрезультатно рекомендуют», прозвучало из уст человека, которого В. П. Катаев, в полемическом пыле заподозренный Поликарповым в фанаберии, мог на публике жестко поставить на место: «Я вам не мальчик и не гимназист приготовительного класса, извинитесь сейчас же», а когда тот отказался, бросить презрительно: «Ну, и наплевать мне на вас!».
    Резолюция Президиума Правления Союза советских писателей СССР не появлялась в «Правде» 9 сентября, но была перепечатана 8-го. Появилась же она в профессиональном органе – «Литературной газете» -- 7 сентября. Чем – для понимающих, к числу которых принадлежал и Пастернак (его благосостояние напрямую зависело от умения быстро разгадывать советские политико-идеологические ребусы) – подчеркивалось принципиальное отличие высказанной в ней ТОЧКИ ЗРЕНИЯ аморфной писательской среды от ПРИГОВОРА, вынесенного стальным партийно-политическим руководством государства.
    Несомненно запальчиво утверждение, что в резолюции Пастернака КЛЕЙМИЛИ.
    «Именно вследствие отсутствия подлинно руководящей и направляющей работы Правления ССП стало возможным широкое распространение  аполитичной, безыдейной, оторванной от народной жизни поэзии Б. Пастернака, рекламируемой некоторыми критиками (А. Тарасенков в журнале «Знамя»)».
    Кого тут клеймят? Руководство Союза, Пастернака, Тарасенкова или журнал «Знамя»? Да и применимо ли это слово вообще? Пастернака КРИТИКУЮТ, на крайний случай, ОСУЖДАЮТ. Кстати, среди поэтов не только его. Межирову достается  за «болезненное  любование страданием», Антокольскому – за «надрывно-пессимистические настроения» и даже безобидному Семену Кирсанову – за «увлечение формалистическими опытами». Спору нет, на этом фоне выдвинутые против него обвинения – гораздо серьезнее. Но не менее важно и другое сравнение.
    В постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) от имени высшего органа политической власти («ЦК ВКП(б) отмечает») дается оценка Зощенко и Ахматовой. Это – «несоветские писатели». Клевета Зощенко, «пошляка и подонка», на «советские порядки и советских людей» «сопровождается антисоветскими выпадами». «Произведения писательницы Ахматовой, литературная и общественно-политическая физиономия которой давным-давно известна советской общественности», «наносят вред делу воспитания нашей молодежи и не могут быть терпимы в советской литературе».
    Как говорится, почувствуйте разницу.
    Итак, написанное г-ном Быковым – очередная чистой воды апологетическая выдумка. Проста и незамысловата причина их появления. Цель однозначна: всемерное прославление кумира. Никакие сдерживающие факторы не работают. Ибо и  Быков, и любой пастернаковед пребывает в уверенности: что бы он ни напридумывал, никто не даст укорота. Не прозвучит голос маститого ученого: «Э-э-э, видите ли, Димитрий, э-э-э, ну, да, ну, да, спасибо коллеги... Видите ли, Димитрий Львович, так не принято. Пастернаковедение – наука, академическая, не побоимся этого слова, дисциплина. Соблаговолите, Димитрий, э-э-э, Лазаревич, представить доказательства». Ничего такого не произойдет. Скорее наоборот. Одобрят изобретательное краснобайство, пришлют приглашение на очередной стэнфордский междусобойчик комплиментарных пастернаковедов, а  глядишь, и грантик какой-никакой пожалуют. Поэтому, ничтоже сумняшеся и в предвкушении будущих дивидендов объявляем Пастернака храбрецом и провидцем.
    Важно не закрытое обсуждение писателями внутрицеховых проблем (есть еще недостатки в пробирной палатке), но то, что «инстанции» сочли необходимым довести до сведения широкой общественности. В выдержках, опубликованных в «Литературной газете» (1946 г., №37 (2300), Пастернак фигурирует только в выступлении А. А. Фадеева. Прелюбопытнейшем, осмелимся доложить.
    «Б. Пастернак не такой старый человек, как Ахматова, почти наш ровесник, он рос в условиях советского строя…». К моменту октябрьского переворота Пастернаку без малого двадцать восемь. И он еще не сформировался как личность? Был обречен на рост в условиях советского строя? Налицо задержка развития? Велика ли разница в возрасте между ним и Ахматовой? Правильно. 232 дня. Ахматова родилась 11 июня 1989 г., Пастернак – 29 января 1990 г. (Даты по старому стилю.) Зачем Фадееву наводить тень на плетень? Вполне понятно: чтобы четче отделить советского поэта Пастернака, принявшего революцию, от несоветской писательницы Ахматовой, революции так никогда и не принявшей.
    «…Пастернак в течение многих лет стоит на позиции неприятия нашей идеологии». В чем это неприятие? Он тоже несоветский писатель? Боже упаси! Он всего лишь «…в своем творчестве является представителем того индивидуализма, который глубоко чужд духу нашего общества». Наш человек, росший в условиях советского строя, но до лучших образцов так и не доросший, грешащий индивидуализмом. В результате чего «…его поэзия может запутывать иных молодых людей, казаться им образцом…». Это не явный и несомненный вред, который наносят произведения Ахматовой, скорее, – отсутствие желаемой пользы. В отношении Пастернака не следует проявлять «угодничество», к сожалению, о нем «не сказано настоящих слов». Нужна нелицеприятная товарищеская критика. Глядишь, и образумится. И после «нескольких стихотворений [о войне], которые ни один человек не может считать лучшими у Пастернака» (поразительная мягкость тона! – В.М.) и «ухода в переводы» (хотя «переводы Шекспира – это важная культурная работа») автор революционных поэм вновь вернется к «актуальной поэзии».
    Вернемся к «Вальс-балладе про тещу из Иванова»:
                      «А в конце, как водится, оргвыводы –
                      Мастерская, договор и прочее…».
    «7. Исключить Зощенко М.М. и Ахматову А.А. из Союза советских писателей, как не соответствующих в своем творчестве требованиям параграфа 2 Устава Союза, гласящего, что членами Союза советских писателей могут быть писатели «стоящие на платформе советской власти …».
    Б. Л. Пастернака изрядно покритиковали за индивидуалистические шатания, за недостаточное участие, как записано в Уставе, «в социалистическом строительстве» – и ничего кроме. Не заставили добровольно-принудительно выйти из состава Правления Союза писателей, сохранили госдачу, не отлучили от кремлевского медобслуживания и даже не понизили категорию пайка.
    21 сентября в «Правде» был опубликован т. н. доклад Жданова («Сокращенная и обобщенная стенограмма докладов тов. Жданова на собрании партийного актива и на собрании писателей в Ленинграде»). После этого у Пастернака, в отличие от пастернаковедов умевшего читать между строк и звериным чутьем обывателя и приспособленца улавливать скрытый смысл советско-партийного словоблудия, должны были исчезнуть последние опасения. Кто только не шельмуется в этих выступлениях! Даже мертвому Мандельштаму досталось. Жданов цитирует его «Утро акмеизма», утверждая, что оно, написанное до начала Первой мировой войны, появилось незадолго до революции и доказывает контрреволюционность и его автора, и акмеизма, как такового: «…старое дворянское, буржуазное бытие им [представителям «аристократически-салонной» «группки»] нравилось, а революционный народ собирался потревожить их бытие».
    О здравствующем Пастернаке – ни полслова.
    4 декабря 1946 года он вовсе не хорохорится перед Ниной Табидзе: «…осенняя трепотня меня ни капельки не огорчила».
    (В этом же письме, как бы в подтверждение наших слов, что, применительно к его творчеству,  разговор о народе категорически неуместен, он походя кощунствует: «Разве кто-нибудь из нас так туп или нескромен, чтобы сидеть и думать, с народом он или не с народом? Только фразеры и бесстыдники могут употреблять везде это страшное и большое слово, не заботясь о том, ОСТАЛОСЬ ЛИ У НЕГО ХОТЬ КАКОЕ-НИБУДЬ ЗНАЧЕНИЕ (курсив мой – В. М.)» (ПСС, т. IX, с. 479). Многое, очень многое в его поступках может быть объяснено именно тем, что для него у слова НАРОД нет никакого смысла, поэтому быть с ним в годину испытаний вовсе не обязательно. В соответствующем месте этого скандального исследования мы займемся анализом фактов, от которых профессиональные пастернаковеды бегут, как их инфернальные собратья от ладана.)
    Не понимая подоплеки случившегося, он тем не менее чувствует, что гроза, по большому счету, в очередной раз прошла стороной.
    Разумеется, некоторое время сказывалась инерция неповоротливой идеологической машины. Выходили статьи каких-то совершенно ничтожных людей. Фадеев продолжал свою критику. Правда, все более и более мягко. Вот он делает доклад на Всесоюзном совещании молодых писателей. Присутствовавшая в зале Лидия Чуковская отмечает, что о Пастернаке докладчик высказывается «мягче, чем я думала (говорят, ему сверху приказали слегка прикрутиться)» (Л, Чуковская, Полгода в «Новом мире» // Лидия Чуковская, Из дневника. Воспоминания, М., Время, 2010, с. 130). Разумеется, рьяные недоброжелатели, не сумевшие разобраться с тем, что его статус СОВЕТСКОГО поэта, пусть и не вполне идеологически выдержанного, остался неприкосновенным, спешили воспользоваться, как им казалось, удобным моментом. 21 марта 1947 г. в газете «Культура и жизнь» появляется очень жесткая статья Алексея Суркова «О поэзии Б. Пастернака»: «Принципиально отрешенным от нашей действительности, иногда условно лояльным, а чаще прямо враждебным ей, предстает Пастернак в большинстве своих стихов»; «Советская литература не может мириться с его поэзией, и поныне остающейся далекой от советской действительности».
    Ольга Ивинская либо тот, кто писал за нее вздорную книжку, «В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», [Paris], Fayarrd, 1978, полную слюнявого обожания и наивной, легко опровергаемой лжи (например, себя она самолично производит в начальницы: «я, заведующая отделом начинающих авторов» (с. 13), хотя такого отдела в «Новом мире» не существовало, ибо лучший литературный журнал страны в принципе не предназначался для публикации «начинающих авторов». На самом деле, была простым литсотрудником и сидела на «самотеке».) нагоняет жути: «В послевоенной сталинской Москве довольно было небольшой доли обвинений Суркова, чтобы человека спровадили в лагерь или уничтожили» (сс. 90-91).  Подобных последствий, как правило, не имели и куда более серьезные обвинения, выдвинутые гораздо более влиятельными людьми. 4 января 1947 года в «Литературной газете» появилась статья ее главного редактора А. Ермилова, посвященная рассказу Платонова «Семья Иванова» опубликованному «Новым миром» (1946 г., №10-11, сдвоенный). К. М Симонов, незадолго до того назначенный главным редактором «Нового мира», человек, прекрасно осведомленный в литературно-номенклатурной ситуации тех лет, называет Ермилова другом и «подручным» А. А. Фадеева, уже ставшего генеральным секретарем ССП, и полагает, что статья эта «могла появиться только как результат их коллективного мнения и решения», (К. Симонов, Глазами человека моего поколения // К. Симонов, Истории тяжелая вода, М., Вагриус, 2005, с. 364-365). Озаглавленная весьма красноречиво – «Клеветнический рассказ», она, по сути, представляет собой развернутый политический донос на «юродствующего во Христе» Платонова: «Чуждый и враждебный советскому народу рассказ»; «А. Платонов давно известен читателю… как литератор, выступавший с клеветническими произведениями о нашей действительности»; «Мы не забыли его памфлета против колхозного строя под названием «Впрок»…» (в 1931 году Сталин так оценил эту повесть, опубликованную в журнале «Красная новь»: «Рассказ агента наших врагов, написанный с целью развенчания колхозного движения»); «Советским людям противен и враждебен уродливый, нечистый мирок А. Платонова». По логике Ивинской (или ее литературного негра), к моменту появления статьи Суркова Платонов уже должен был быть превращен  в «лагерную пыль». Но логика тех, кто имел право спроваживать или уничтожать, была иной, ибо если откликаться на всякий критический чих, то, с учетом нравов, царивших в этом гадюшнике, пришлось бы пересажать добрую половину списочного состава Союза советских писателей. Но уцелевшие вряд ли угомонились бы. Так что через некоторое время с неизбежностью пришлось бы утилизировать половину от половины. Но и в этом случае «на земле мир, а в человеках благоволение» оставалось бы несбыточной мечтой. Так что, лучше уж и не начинать, а изъятия проводить очень выборочно, по очень серьезным основаниям и после зрелого размышления. Пастернак, вне зависимости от того, что о нем думали Сурков или Ивинская, был относительно безвреден и в качестве кандидатуры на роль врага режима, по которому баланда плачет, всерьез никогда не рассматривался. Впрочем, побоку Ивинскую с ее жалкими домыслами.
    В 1992 г. журнал «Родина» (№1, с. 92-96) опубликовал, правда, без указания выходных данных, в своем роде уникальный документ с грифом «Совершенно секретно» «Информация наркома НКГБ СССР В. В. Меркулова секретарю ЦК ВКП(б) А. А. Жданову о политических настроениях и высказываниях советских писателей». Документ датирован 31 октября 1944 г. В нем описывается реакция писательского сообщества на «критику политически вредных произведений писателей Сельвинского, Асеева, Зощенко, Довженко, Чуковского и Федина», какой она видится «по поступившим в НКГБ СССР агентурным сведениям», т. е. доносам сексотов. Подробное и весьма квалифицированное изложение этой кампании содержится в работе Д. Л  Бабиченко «Писатели и цензоры. Советская литература 1940-х годов под политическим контролем ЦК», (М., ИЦ «Россия молодая», 1994).
    Поразительны высказывания советских писателей.
    Корней Чуковский: «Я живу в антидемократической стране, в стране деспотизма…»; «С падением нацистской деспотии мир демократии встанет лицом к лицу с советской деспотией. Будем ждать»; «Всюду ложь, издевательство и гнусность».
    Константин Федин: «Все разговоры о реализме… есть лицемерие или демагогия. Печальная судьба литературного реализма при всех видах диктатуры одинакова».
    Федор Гладков: «Совершенно губительна форма надзора за литературой со стороны ЦК партии, эта придирчивая и крохоборческая чистка каждой верстки журнала…»; «Я не тешу себя иллюзиями… (…) Литература встанет на ноги только через 20-30 лет. Это произойдет, когда народ в массе своей, при открытых дверях за границу, станет культурным».
    Виктор Шкловский: «Проработки, запугивания, запрещения так приелись, что уже перестали запугивать…»; «Хуже того положения, в котором очутилась литература, уже не будет».
    Борис Пастернак: « ---- ».
    О настроениях и высказываниях Бориса Пастернака документ ничего не сообщает.
    Вот о поэте И. Уткине, который храбрится «Все равно нас не исправишь. Они не могут, как мы, а мы не хотим, как они. Ну и что они с нами сделают? Печатать не будут? – все равно не платят! Кормить не будут? – будут, им невыгодно, чтобы мы издыхали», сообщает. И о писателе Голубове С..Н. О Погодине, о Кассиле («Все произведения современной литературы – гниль и труха, Вырождение литературы дошло до предела») и даже о Н. Н. Шпанове («Мы живем среди лжи, притворства и самого гнусного приспособленчества. Литературой управляют кретины…»). Упоминаются еще два десятка имен, не беря уже в расчет «антисоветски настроенных студентов литературного института Союза писателей, которые превращают осужденные произведения в «шедевры» современной литературы, отвергают принципы социалистического реализма и пытаются разработать «новые теории» развития литературы и искусства».
    А о Пастернаке – ни словечка. Он что, вне поля зрения органов? Разумеется, так быть не могло. Из «Записки [в ЦК КПСС] Комитета госбезопасности при СМ СССР об имеющихся материалах в отношении писателя Пастернака Б. Л.», подписанной 18 февраля 1959 года председателем Комитета Шелепиным, следует, что по «агентурным материалам» Пастернак, по крайней мере, начиная с 1938 года, «среди своих знакомых неоднократно высказывал антисоветские настроения, особенно по вопросам политики партии и Советского правительства в области литературы и искусства, так как считает, что свобода искусства в нашей стране невозможна» («А за мною шум погони…», с.183).
    Так в чем же дело? Конспирологов, готовых развивать версию о наличии в высшем руководстве лиц, которые с неким дальним прицелом оберегали и прикрывали Пастернака, просьба не беспокоиться. Существуют простые объяснения. Меркулов информирует Жданова о настроениях в профессиональной среде, но к ней Пастернак имеет косвенное отношение. Литературных произведений он не пишет и не издает. От деятельности писательских организаций подчеркнуто сторонится. Сидит себе на даче и кропает бесконечные переводы. В общем, не та фигура, чтобы придавать значение его сумбурным и путаным высказываниям. Природное косноязычие в этом случае сослужило ему хорошую службу. Задачей осведомителя является максимально точное воспроизведение в донесении подлинных слов клиента, что в случае Пастернака было почти невыполнимо. Лидия Чуковская после разговоров с ним раз за разом корит себя: «И опять это мучение: не могу, не умею записать поток речи слово в слово»; «…Борис Леонидович произносил не воспринимаемый мною монолог» ("Борис Пастернак" // Лидия Чуковская, Из дневника Воспоминания, М., Время, 2010, с. 172, 175). Если уж искушенная Чуковская не в состоянии адекватно воспроизвести на бумаге, а то и уловить смысл пастернаковских словоизлияний, то чего же хотеть от недалекого сексота! Изначально темные речения в его изложении становилась еще более невразумительными, и на стол куратора (чуть более грамотного) ложилась выспренняя галиматья, в которой сам черт ногу сломит. Докладывать о ней наверх? Так ведь и непосредственный начальник академиев не заканчивал. Обыкновенное дело нарваться на предупреждение о неполном служебном соответствии. В сейф ее, в сейф, от греха подальше!  Это когда жареный петух в обличье «Доктора Живаго» клюнет, и высокие чины станут разбираться (с привлечением многоопытных экспертов) с залежами агентурных донесений, кое-что прояснится, а тогда, в середине сороковых, нарком Меркулов (если что-то до руководства наркомата и доходило, чего нельзя полностью исключить) не счел нужным сообщать высшей партийной инстанции о невнятном лепете Пастернака, о его стремлении к «внутренней честности» и его установке на «пассивное сопротивление царящему одичанию и кровожадности».
    Тут такие дела творятся! Ждут, не дождутся крестового похода демократии, нападают на политику ЦК партии и прямо заявляют о диктатуре и деспотии. Хочет Пастернак пестовать внутреннюю честность, оказывать пассивное сопротивление, строго ограниченное пределами дачного участка, – исполать! Органы госбезопасности это вполне устраивает. Вот все бы так.
    В подтверждение наших предположений приведем ОДИН пример его исключительной способности выражаться темно и несуразно. В 1928 году он отвечает на анкету Всероссийского союза писателей, в которой всего-навсего предлагается описать жилищные условия. Вот что получается: «Старая отцовская квартира переуплотнена до крайности. 20 человек (6 семейств), постоянно живущих. К  этому надо прибавить частые посещения родных и знакомых по 6-ТИ САМОСТОЯТЕЛЬНЫМ МАГИСТРАЛЯМ»; «ОТОВСЮДУ ОБЛОЖЕН ЗВУКАМИ, СОСРЕДОТОЧИТЬСЯ УДАЕТСЯ ЛИШЬ ВРЕМЕНАМИ, В РЕЗУЛЬТАТЕ КРАЙНЕГО СУБЛИМИРОВАННОГО ОТЧАЯНИЯ, ПОХОЖЕГО НА САМОЗАБВЕНЬЕ» (ПСС, т. V, с. 412). Персонажи Антоши Чехонте отдыхают. Если он так пишет, то как же он говорит? И что же приходилось выслушивать предприимчивому внештатнику, когда ему  удавалось втравить клиента в обсуждение политических и идеологических вопросов? Без Гоголя никак не обойтись. Тут он «понес такую околесину, которая не только не имела никакого подобия правды, но даже просто ни на что не имела подобия».
    Однако вернемся к статье Суркова. Серьезное пастернаковедение считает ее установочной. При этом не особо заморачиваясь выяснением, кто же дает установку и с какой целью. И дело не только в нерадивости профессиональных прославителей. Слишком много сомнений возникает при первых же попытках анализа. Мы назвали установочной статью Глеба Струве. И посвятили много страниц прояснению вопросов о ее инициаторах, о ее месте и значении в событиях вокруг нобелевского лауреатства  и т. п. Проделаем подобную работу и на этот раз.
    Предположим, что во властных сферах, политических и литературных,  была пересмотрена – в сторону ужесточения – оценка Пастернака. Так за чем же дело стало! Совершенно не нужны промежуточные статьи. В случае с Ахматовой и Зощенко власть выступала от собственного имени, напрямую, а не прибегала к услугам поэта, пусть и популярного. Это в будущем Сурков  станет членом Центральной Ревизионной комиссии КПСС (1952-1956 гг.), кандидатом в члены ЦК КПСС (1956-1966 гг.), депутатом Верховного Совета СССР (4-8 созывов), секретарем Правления, а затем и первым секретарем (1953-1959 гг.) Союза писателей и Героем Социалистического Труда (1969 г.). Но в 1947 году он – всего лишь любимый народом поэт. «В землянке» («Бьется в тесной печурке огонь…») пел весь фронт, а вместе с ним и вся страна. В исполнении Лидии Руслановой песня как символ мужества, любви и верности народа-победителя звучала и у стен поверженного Рейхстага.
    Кстати, музыку написал Константин Листов, автор музыки «Гренады», «Песни о тачанке» (это где: «И с налета, с поворота // По цепи врагов густой // Застрочил из пулемета // Пулеметчик молодой») и пронзительного «Севастопольского вальса». Эх, где они ныне, Севастополь и лихой пулеметчик? Или враги окончательно перевелись? Помните Елизавету Листову, дикторшу на НТВ Гусинского? Невзрачненькую девушку, которая зачитывала новости, как было заведено на том канале, сплошь негативные, самым удивительным образом: почти не разжимая губ и с таким скорбным лицом, словно у нее стула больше недели не было? Правнучка. Как же прихотливо забавница-Фортуна тасует имена и судьбы!
    Но в номенклатурной иерархии – фигура не второго и даже не третьего ряда. Всего только ответственный редактор журнала «Огонек». Это что же получится, господа-товарищи! Еще один «несоветский писатель», «иногда условно лояльный, но чаще прямо враждебный», с поэзией которого «советская литература не может мириться», обнаружен и разоблачен не партийным руководством, не тов. Ждановым и иже с ним, не руководством писательского Союза, не генеральным секретарем тов. Фадеевым и иже с ним, а каким-то Сурковым?! А поддержала его принципиальную позицию не «Правда», не «Литературная газета», но мало читаемая «Культура и жизнь»?! (Несмотря на громкую вывеску: Орган Управления пропаганды и агитации Центрального Комитета ВКП(б), эта газета, начавшая выходить с конца июня 1946 г., так и не вписалась в структуру центральной советской печати. После нескольких лет безрадостного и бесперспективного существования – своеобразное пятое колесо в к тому времени прекрасно отлаженной телеге – издание было прекращено в феврале 1951-го.) И только после этого компетентные инстанции, наконец-таки, прозревают и, сконфуженно плетясь в хвосте у прозорливого и по-большевистски принципиального Суркова, перестают терпеть Пастернака, который «стоит над временем», противоречит ему и в этом противоречии находит источник истинного поэтического творчества», со всеми вытекающими для вредоносного интимного лирика последствиями? Именно такой алгоритм действий, клонящийся к всемерному умалению роли и значения партийных, советских и профессиональных органов, к выставлению их руководителей в самом неприглядном свете – лохи ушастые в карикатурных фетровых шляпах – был разработан и согласован теми, кому это положено? Как говорили в Одессе, не делайте нас смеяться.
    Для Суркова, крестьянского сына, в девятнадцать лет ставшего добровольцем Красной Армии, участника Гражданской и польско-советской войн, постигавшего азы культуры, работая избачом (так некогда называли сотрудников некогда существовавших изб-читален), с первых дней Великой Отечественной ушедшего на фронт и всю войну протрубившего военным корреспондентом, Пастернак был олицетворением классового и идейного врага. Мелкобуржуазным интеллигентом, не желающим избавиться от «огромного груза старых форм буржуазного мышления». Самодовольным пупсом. Окопавшимся на даче недобитком.
    Свою статью, разумеется, никем не инспирированную, он, испепеляемый ненавистью, писал на свой страх и риск. Карьерные соображения, если и имели место, на наш взгляд, отступают на задний план. (Если же абстрагироваться от политической и идейной стороны, наблюдения Суркова нередко глубоки и справедливы. Например, отмечается «разорванность сознания» Пастернака, его пристрастие к непропорциональным сравнениям, к уподоблению крупного мелкому, великого ничтожному. Позднее на эту особенность лирики Пастернака обратит внимание и Набоков, кое-что смысливший в литературе.) А «Культура и жизнь» пошла на публикацию скандального материала по тем же соображениям, по которым не раскрученные, прозябающие периодические издания готовы на все, лишь бы почтенная публика обратила на них внимание.
    Возможно, сказалась и тогдашняя сумятица в руководстве Управления, во главе которого стоял «главный философ» страны академик Г. Ф. Александров.
    Георгий Федорович Александров (1908-1961) сделал стремительную карьеру в те годы, когда в высший эшелон партийно-идеологической элиты пришли люди А. А. Жданова. В тридцать один год он становится заместителем заведующего отделом агитации и пропаганды ЦК ВКП(б), одновременно возглавляет Высшую партийную школу. Спустя год он уже начальник отдела, к тому времени переименованного в Управление. В руководстве Управления преобладают философы, которыми «постановления о репертуаре драматических театров, о кинофильме «Большая жизнь», о ленинградских литературных журналах (т. е. партийные документы о политике в области культуры – В. М.) воспринимались… несколько отстраненно» (См.: Басыгин Г. С., Девятко И. Ф., Дело академика Г. Ф. Александрова. Эпизоды 40-х годов // Человек, 1993, № 1).
    В конце 1946 года над Александровым начинают сгущаться тучи. Темная история с диссертацией (сразу докторской) М. Т. Иовчука (его заместителя по Управлению) «Из истории русской материалистической философии XVIII-XIX веков» взбудоражила сообщество философов. Защита прошла в полузакрытом режиме в Академии общественных наук при ЦК ВКП(б), а сам текст оставался недоступным. 18 ноября профессор Зиновий Яковлевич Белецкий, заведующий кафедрой диалектического и исторического материализма философского факультета МГУ, в прошлом секретарь парторганизации Института философии АН СССР, а в будущем активный борец против морганистов на биологическом факультете, редактор доклада Лысенко на сессии ВАСХНИЛ 1948 г., марксистский  начетчик и ортодокс – пробы ставить негде! – обратился с личным письмом к И. В. Сталину. В нем он подверг резкой критике не только взгляды Александрова, но и его самого. В частности, утверждалось, что учебник Александрова «История западноевропейской философии» (второе, расширенное издание 1946, Сталинская премия второй степени) представляет собой объективистское изложение философских систем прошлого, а «идейно-политическая сторона этой философии автора не интересует». Группа Александрова («У них в руках и печать, и академии, и пр. и пр.») действует только в своих интересах, и положение не может быть исправлено без личного вмешательства Сталина.
    Как результат, плановая философская дискуссия января 1947 года практически вылилась в обсуждение этой книги, проходившее под знаком замечаний товарища Сталина «о существенных, крупных недостатках и ошибках в освещении истории философии». Хотя и было отмечено, что «книга не написана тем боевым языком, как это требуется для марксистской книги по истории философии», дискуссия закончилась вничью. В документе, направленном в ЦК, отмечались не только недостатки, но и важные достоинства книги Александрова. Все ждали продолжения. Забегая вперед, укажем, что оно состоялось в июне, но проходило уже не в конференц-зале Института философии, но в здании ЦК, чем подчеркивалось его значение. Открывал новый раунд сам А. А. Жданов. И его Александров проиграл вчистую. 5 августа Политбюро ЦК ВКП(б) принимает решение о выпуске – взамен «Истории западноевропейской философии» – коллективной «Истории философии», на подготовку которой философскому сообществу отпускалось полтора года. Осенью Александрова освобождают от должности начальника Управления ЦК и отправляют руководить Институтом философии.  Серьезнейшее понижение.
    Можно ли назвать эти события, это столкновение научных взглядов, групповых интересов и карьерных амбиций, щедро сдобренное личными симпатиями и антипатиями, когда позиция высшего политического руководства оставалась не до конца ясной, поскольку т. н. замечания товарища Сталина никогда не были опубликованы и доводились до сведения участников дискуссии в устной форме людьми, приближенными к вождю, что заведомо не исключало искажений, и каждый полемист так или иначе рисковал не попасть в струю, можно ли называть это гонениями на Александрова, а тем более его травлей? Только если с далекими от науки целями до предела исказить прошлое. Без понимания того, что критика СВОИХ, зачастую острейшая, была неотъемлемой составной частью тогдашней действительности, но принципиально отличалась от гонений на ЧУЖИХ и ЧУЖДЫХ, невозможно восстановить непротиворечивую картину. В истории советской философии, как и советской литературы, фиксируется достаточно примеров подлинных гонений и травли, и не следует с неблаговидными целями все сваливать в одну кучу. Критике, едва ли не разгромной, подвергались и Федин (за книгу о Горьком), и Асеев (его сборник «Годы грома» был рассыпан в 1943 году. Аналогичная мера в отношении «Избранного» Пастернака 1948 года подается пастернаковедами как неопровержимое доказательство гонений и травли), и даже твердокаменный Всеволод Вишневский.
    Так почему надо называть гонениями и травлей критику в адрес Б.Л. Пастернака, которая к тому же (равно как критика в адрес Г.Ф. Александрова) не была самоцелью? Только потому, что об этом долдонят пастернаковеды? Так у них от неустанного обожания мозги давно набекрень съехали, а научная совесть атрофировалась, если когда и наличествовала.
    Кстати, итоги дискуссии вызвали публикации в западных средствах массовой информации о философе, бросившем вызов партийной диктатуре, а «Вашингтон пост» объявила Александрова «самым выдающимся советским философом» (вам это ничего не напоминает?), хотя его научный уровень – уровень добротного доцента провинциального советского университета.
    Но в марте будущее еще покрыто мраком. Мнится,  что победа в борьбе, где ставки невероятно высоки, которую отслеживает сам Сталин, а ее исход определит их номенклатурное будущее, еще возможна. Именно она занимает все помыслы руководства Управления.
    Пастернаковеды, последовательные идолопоклонники, раз за разом норовят поставить своего кумира в центр событий. Чем раз за разом профанируют историю. На фоне схватки по принципиальнейшим (в тогдашнем понимании) вопросам, разворачивающейся в высших идеологических сферах (например, следует ли признавать Маркса представителем западной философии, о чем писал Александров, или все же нет? Гегель – это аристократическая реакция на французский материализм и Великую французскую революцию или точка зрения академика ошибочна и идеологически порочна?), какая-то статья о давным-давно забытых стихах – не более чем мышиная возня на глубокой периферии общественной жизни.
    Ну, принес Сурков свою статью. Ну, сочла редколлегия «Культуры и жизни», что ее следует публиковать, и запросила санкцию Управления. Так это уровень инструктора, имени которого ныне никак не установить, а у высокого начальства нет ни времени, ни желания отслеживать эти тараканьи бега. Выйдет статья, не выйдет – какая, в сущности, разница! Не до того сейчас. Если мы победим, то не важно справедливы и актуальны сурковские инвективы (в этом случае, нас походя одобрят)  или же нет (в этом случае – немного пожурят), если же проиграем – все это не будет иметь ровным счетом никакого значения. Вполне разумное объяснение появления статьи. Тем более что никаких последствий она не вызвала.
    Инициатива Суркова осталась невостребованной. Критика в адрес Пастернака не только не усилилась, но, напротив, все заметнее сходила на нет.
    В отличие от голословных пастернаковедов, мы в состоянии подкрепить наши соображения непреложными фактами. Летом 1947 прошел XI пленум Правления Союза советских писателей. Если бы статья Суркова была установочной, выполняла функцию зачина, прелюдии к основательной травле, именно на этом собрании верхушки писательского сообщества ее положения и выводы должны были получить развитие. Что же  говорится о Пастернаке в докладе генерального секретаря ССП СССР тов. А. Фадеева «Советская литература после постановления ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 г. О журналах «Звезда» и «Ленинград», прочитанном на XI пленуме Правления Союза советских писателей СССР»?.
    Читаем: «Некий Шиманский в статье «Долг молодых писателей» («Лайф энд леттерс тудей», 1943 г.) противопоставлял работу Пастернака работе всех наших писателей: «Работа Шолохова, Эренбурга и т. д. в лучшем случае является образцом хорошей журналистики…». «Только Пастернак пережил все бури и овладел всеми событиями. Он подлинный герой борьбы индивидуализма с коллективизмом, духа с техникой, искусства с пропагандой». (…)
    Вот и приходится говорить, обращаясь к нашим иным представителям формалистско-эстетской школы: подумайте о том, кто за вас цепляется!» («Литературная газета», 1947 г., 29 июня, №26 (2341).
    Не станем вдаваться в оценку оценок Шиманского, ни в Советском Союзе, ни в России никогда не бывавшего. Однако с агрессивным расизмом, свойственным эскапистскому сознанию, балансирующему на грани между психической девиацией и нормой (мы тоже владеем терминами постмодерна, но предпочитаем ими не злоупотреблять), противопоставляет merry old England всяким там россиям и свазилендам, где, по мнению высокомерного чудака, «..очень мало людей, отличающихся полной естественностью и совершенной духовной свободой…». Ибо трудно выдумать занятие скучнее, чем анализ полной естественности англичан (не говоря уже об англичанках) и совершенной духовной свободы представителей насквозь лицемерного общества, которое зиждется на благоговении перед «приличиями» и безусловном следовании косным «правилам», зачастую абсолютно смехотворным.
    Нас интересует другое.
    По сравнению с предыдущими высказываниями Фадеева, это – даже мягче. Что становится окончательно ясно, если принять во внимание, что в докладе в два раза больше места уделено критике… Константина Гамсахурдиа. Значительно более резкой. Гамсахурдиа предпочитает «грязное, низменное изображение человека…», чем уподобляется «выродку» Селину. Леденящее сравнение, позволяющее предположить любые – вплоть до пули в затылок – последствия! Не только из-за того, что инициатором перевода на русский его скандального, оказавшего значительное влияние на развитие современного романа «Путешествия на край ночи» некогда выступил Лев Троцкий, но, прежде всего, потому что сам Луи-Фердинанд Селин после публикации на рубеже 30-40 гг. эпатажных памфлетов «Безделицы для погрома», «Школа трупов», «Попали в переделку» приобрел славу махрового антисемита и человеконенавистника, в годы оккупации активно сотрудничал с немецкими властями, в конце войны бежал из Франции, скрывался, был арестован в Дании, судим и приговорен к тюремному заключению. В докладе этот для любого советского человека отвратительный фашистский прихвостень ставится в один ряд с такими растленными представителями вырождающейся буржуазной культуры, как Пруст, Джойс, Дос Пассос и, до кучи, Сартр.
    А Пастернак, оно конечно, индивидуалист, представитель формалистско-эстетской школы, но ведь не пособник же. Не эпигон Селина.
    Якобы исключительно прозорливый, все понимающий загодя, в причинах происходящего он не разобрался и гораздо позже. Вот выдержка из письма Фадееву от июня 1947 года: «Очень разумно и справедливо все, что ты и некоторые другие писали и говорили обо мне зимой. Странно и несправедливо только то, что ты все это показываешь на мне одном… Я – точный сколок большинства беспартийной интеллигенции. (…) Потому что все они тоже любят глубокий и неистребимый мир личности, тоже помнят Христа и Толстого…» (ПСС, т. IX, с. 499-500). Итак, по его мнению, любой дореволюционный интеллигент может быть обвинен в индивидуализме и безыдейности, так как приверженность взглядам Толстого, а тем более Христа, в логике господствующей идеологии, – ни что иное, как безыдейность.
    В свете этого, насколько же нелепо утверждение г-на Быкова, что Пастернак, дескать, понимал, что он, и только он, станет следующей мишенью.
    А в чем суть?
    Холодная война стремительно набирала обороты, и досужие бредни Шиманского, которые в 1943 году выглядели едва ли не анекдотично: Пастернак «пережил все бури и овладел всеми событиями». Где и когда он сподобился на это? В «Смерти сапера»? Или в «Городе», где вдруг выскакивает несуразный ПЕТЬКА, в смысле: петух, только потому, что другой рифмы к необязательной и случайной РЕДЬКЕ подобрать не удалось? Бури, события и Пастернак, специализирующийся на описании закоулков своего внутреннего мира, с течением времени становящихся все более затхлыми, – понятия взаимоисключающие. Теперь они приобретали несомненный провокационный оттенок. Советских литераторов как бы подначивают на обретение духовной (читай: антисоветской, антигосударственной) свободы. А Пастернак, хочет он того или нет, предстает в роли эталона, чуть ли не предтечи. Все это не столь безопасно, ибо подрывная агитация и пропаганда была неотъемлемой частью того, что принято называть холодной войной. И на нашей стороне важность идеологической, пропагандистской составляющей тогда, не в пример дню сегодняшнему, понималась правильно. Необходимое пояснение: если речь идет о  войне, то позвольте считать нашей эту, а не ту, сторону, сколь бы серьезны ни были претензии к тогдашним власть предержащим, их идеологии и людоедской практике. На вражеской стороне нам не бывать, а со своими проблемами лучше разбираться самим и после сокрушения супостатов.
    Биограф сообщает: «Пастернаку со всех сторон советовали … отречься от европейских поклонников…» (с. 672), но «он не желал принимать все происходящее всерьез» (с. 673) и «был в 1947 году так счастлив и БЕССТРАШЕН (курсив мой – В. М.)» (с.  678).
    Насчет «со всех сторон» – история умалчивает, но составители и комментаторы собрания сочинений сообщают: «В качестве условия (вероятно, прекращения  критики в печати – В. М.) Фадеев потребовал, чтобы Пастернак отмежевался от тех в русской эмиграции, кто о нем пишет сочувственно» (ПСС, т. IX, с. 509). Комментаторы ссылаются на Вяч. Вс. Иванова, вспоминающего о событиях 1947-го полвека спустя. Скорее всего, именно по этой причине у мемуариста произошла аберрация памяти – и английские, в основном, оксфордские, поклонники заместились эмигрантскими. В 1947 г. Пастернака в русской эмиграции уже редко вспоминали и ничего не знали о его взглядах и настроениях. Абсолютно прав Иван Толстой, пишущий: «Книги его в эмигрантских издательствах после 1923 года не выходили, последний поэтический сборник в Москве появился в 1945-м («Земной простор», 42 с. – В. М.) Пастернак в глазах эмигрантского читателя превращался в плодовитого переводчика с устойчивым социальным положением. О его взглядах на революцию, историю века и советскую политику узнать было негде» (Толстой И., Отмытый роман…, с. 306).
    Состояние источников не позволяет со стопроцентной уверенностью восстановить последовательность событий. Разумно предположение, что свое требование Фадеев выдвинул в качестве ответа на процитированное письмо Пастернака. Но его датировка приблизительна –  июнь 1947 года. Вяч. Вс. Иванов вспоминает, что Пастернак «отказался решительно». И приводит его слова: «Пусть меня лучше посодят (так в тексте – В. М.). Я не знаю, где эта межа». Маститого ученого отчасти (поскольку занятия наукой все таки предполагают определенное недоверие к высказываниям заинтересованного лица, сколь бы велико ни было преклонение перед ним, необходимость их проверки и подтверждения) извиняет то, что в 1996 году, когда он опубликовал это в «Литературной газете» (10 июля), ему, скорее всего, не было известно содержание послания Пастернака, датируемого, опять-таки приблизительно, тем же месяцем. Но возможно предположение, что этот документ появился до открытия упомянутого Пленума:
                   «В секретариат Союза писателей:
    По сведениям Союза писателей, в некоторых литературных кругах Запада (а вовсе не в эмигрантских – В. М.) придают несвойственное значение моей деятельности.
    Эта мелочь не заслуживала бы внимания, если бы в наши напряженные дни (читай: в обстановке холодной войны – В. М.) она не ставила меня в ложное и двусмысленное положение. (…)
    Напрасно противопоставлять меня действительности… (…) …И был бы я слепым ничтожеством, если бы за некоторыми суровостями времени, преходящими и неизбежными, не видел нравственной красоты и величия…» (ПСС, т. V, с. 268).
    Тогда относительную мягкость тона в докладе Фадеева следует расценивать как сигнал к прекращению нападок. Тем более что они действительно прекращаются.
    Так или иначе, несомненно, что Фадееву пришлось, как говорится, на пальцах объяснять прозорливцу и всезнайке суть происходящего, а этот храбрец, произнеся гордые и благородные слова, предназначенные для введения в заблуждение современников (все-таки не хотелось бы подозревать почтенного академика в сознательной лжи), а тем паче, будущих исследователей, столь же почтительных, сколь и неквалифицированных, этот ФРАЗЕОЛОГИЧЕСКИЙ храбрец втихаря быстренько капитулирует.
    Ну и кем прикажете после этого считать г-на Быкова, изображающего Пастернака отважным удальцом, не идущим ни на какие компромиссы?
    Возможно варианты.
    Если, сочиняя свою книгу, он не имел понятия о существовании этого документа –  жалким невеждой.
    Если же ознакомился с ним – злостным фальсификатором, заслуживающим всеобщего презрения.
    В сравнении с нахрапистым пустозвонством биографа, писания комментаторов собрания сочинений, разумеется, уклонившихся от анализа документа, однако, вынужденных как-то объяснять его появление, выполнены с претензией на научность, а оттого еще более отвратительны.
    «На пленуме правления Союза писателей в июне 1947 г. генеральный секретарь А. А. Фадеев в докладе «Наши идейные противники» резко осудил Пастернака за «отход от жизни»…» («Литературная газета», 25 июня, 1947).
    «Обращение в секретариат было написано по настоянию З. Н. Пастернак, которая, по словам Пастернака, записанным Л. К. Чуковской 25 июня 1947 г., в день, когда было опубликовано выступление Фадеева, – «все расстраивается из-за пленума. Она даже требует, чтобы я что-то кому-то написал. Но я читать их не могу, как же я им буду писать?» (ПСС, т. V, с. 627-628).
     За «отход от жизни» Пастернак, персонально, не осуждался. Но это так, к слову.
     Лидия Корнеевна Чуковская – человек кристальной честности. Достоверность всего, что она заносила в дневник, никогда и ни кем не подвергалась сомнению. О лучшем свидетеле невозможно и мечтать. Проанализируем запись от 25 июня 1947 г. (Борис Пастернак… с. 173-175).
    Чуковская приходит к Пастернакам в середине дня («Пастернак, голый до пояса, копался на солнцепеке». Очень уважал огородничество – одно из излюбленных времяпрепровождений российских обывателей). Разговору с Пастернаком предшествует разговор с Зинаидой Николаевной: «Она спросила, что я думаю о пленуме и о положении Бориса Леонидовича. Не следует ли Пастернаку обратиться с письмом «наверх»?». Зинаида Николаевна явно сильно встревожена и готова поделиться своей тревогой даже с Чуковской, конфиденткой Ахматовой, с которой ее муж – не одного поля ягоды («Борис – человек современный, вполне советский, а она ведь нафталином пропахла»). В чем причина этой тревоги? Согласно комментаторам, в докладе Фадеева и в «резкой критике». Но дамы, как будто, ходят вокруг, да около. Доклад Фадеева не упоминается, «резкая критика» не обсуждается. Что за китайские церемонии!
    Переделкинские обитатели, разумеется, выписывали «Литературную газету», но складывается впечатление, что в середине дня Зинаида Николаевна ничего не знает о докладе «Наши идейные противники». (Да и сам Пастернак ни словом не обмолвится о нем.) А Лидию Чуковскую это ничуть не удивляет. Или она тоже не удосужилась прочитать газету? Неужто и Корней Иванович пренебрег  утренней прессой? А если нет, то почему же не привлек внимание дочери? Странно. И как же это объяснить?
    Да очень просто. Пастернаковеды Пастернаки безбожно врут. Никакого доклада Фадеева «Наши идейные противники» в природе не существует. Так назывался РАЗДЕЛ доклада, в котором, как мы уже знаем, Гамсахурдиа критиковали не в пример резче, чем Пастернака. Прочитать об этом в номере «Литературной газеты» от 25 июня никак невозможно, опять-таки потому, что такого номера не существует. 25-й (2340) номер «Литературки» вышел в субботу 21 июня, а 26-ой (2341), в котором и будет опубликован доклад Фадеева, появится в воскресенье 29 июня.
    Итак, 25-го Зинаида Николаевна говорит о ПРЕДСТОЯЩЕМ Пленуме (проходил 28 июня-3 июля), однако же встревожена, как если бы уже знает, что ее мужу может сильно не поздоровиться. Если исключить версию, что она заразилась от него даром предвидения, которым наделил его восторженный биограф, как объяснить причину ее тревоги? Как известно, жена Пастернака в литературные и окололитературные дрязги не особо вникала. Вместе с тем, была особой здравомыслящей и практической, что было понятно даже и ее не слишком проницательному мужу: «Когда тебя боготворят, что ты Любушка и Ляля и что без тебя жить нельзя, ты досадуешь, что это только чувства, а не гонорар за несколько газетных фельетонов» (ПСС, т. IX, с. 328-329).
    Отдельные пастернаковеды пытаются выстроить некую этно-матримониальную концепцию, согласно которой при еврейской жене, Евгении Лурье (по требованию родителей невесты стоял под хупой), Пастернак творил, а шикса Зинаида Еремеева превратила ГЕНЬЯЛЬНОГО поэта в агрегат по производству доходных переводов. Вероятно, не исключено некоторое ее влияние на процесс перерождения, который шел в нем на протяжении второй половины тридцатых и завершился субъективно честным признанием дождливой ночью с 11 на 12 сентября 1941 года: «Делаешь что-то настоящее, вкладываешь в это свою мысль, индивидуальность, ответственность и душу. (…) В лучшем случае, если … примут малую часть сделанного, тебе заплатят по пять р. за строчку. А я за два дня нахлопал несколько страниц посредственнейших переводов… из второстепенных латышей и грузин без всякого труда и боли, и мне вдруг дали по десять р. за строчку за эту дребедень. (…) Как быть, к чему стремиться и чем жертвовать?» (ПСС, т. IX, с. 249). Ретроспективно его выбор известен, но он был предопределен заранее. Будь ты хоть Демосфеном, Лисием и Цицероном в одном флаконе, невозможно объяснить мещанину, явившемуся в этот мир не поэтом, но удачливым стихотворцем, ЗАЧЕМ Мандельштам в воронежской ссылке продолжает писать стихи, приводя случайного очевидца (Рудакова) в ужас интенсивностью и трудозатратностью процесса. Ведь у него и малой части не примут и ни по 5, а тем более, по 10 р. за строчку не заплатят. И что делать, если хочешь вложить в стихи разнообразные замечательные сущности, а вкладывать по большому счету нечего. Эмоциональность улетучилась, мыслей нет, осталась только гадостная сноровка, заполнив ритмические пустоты первыми попавшимися словами, срифмовать  «чем случайней, тем вернее» что угодно с чем придется. Выступая в 1936 году на III Пленуме Правления Союза писателей СССР, Пастернак предостерег: «…некоторое время я буду писать как сапожник, простите меня» (ПСС, т.V, с. 234).
     Конечно, простим, от чего же не простить. И даже не станем судить, что хуже: окончательно уйти в дающиеся без труда и боли посредственнейшие переводы или упорствовать в сочинительстве и публикации такой вот, например, дребедени:
                       "Как-то в сумерки Тифлиса
                       Я зимой занес стопу.
                       Пресловутую теплицу
                       Лихорадило в гриппу.

                       Рысью разбегались листья.
                       По пятам, как сенбернар,
                       Прыгал ветер в желтом плисе
                       Оголившихся чинар.

                       Постепенно все грубело.
                       Север, черный лежебок,
                       Вешал ветку изабеллы
                       Перед входом в погребок.

                       Быстро таял день короткий,
                       Кротко шел в щепотку снег.
                       От его сырой щекотки
                       Разбирал не к месту смех.

                       Я люблю их, грешным делом,
                       Стаи хлопьев, холод губ,
                       Небо в черном, землю в белом,
                       Шапки, шубы, дым из труб.
    Ей-богу, знавали мы не только сапожников, но и портных (хотя бы пресловутого команданте Савенко), которые писали не в пример лучше.
    Не будем перекладывать вину на прекрасные плечи русской жены. Была она женщиной работящей, верной супругой, ни в поступках, ни в помыслах никогда его не предавшей, обеспечивала комфортные условия для жизни и работы и даже в могилу проводила добрым напутствием: «Спи спокойно, настоящий коммунист».
    НА РОДУ НАПИСАНО. Мандельштаму одно, ему другое.
    Сколько воды утекло с августа 1946-го! Ничего страшного с Пастернаком за эти месяцы не случилось. Беседуют дамы на террасе сохраненной госдачи: «На ковровой дорожке молча играет Леничка. Белоснежная скатерть: белоснежная панама на голове у хозяйки, цветы в горшках на полу, на подоконниках. Уют и покой». Вскоре сам гонимый и травимый спустится со второго этажа, «сверкающий сединой, новым галстуком, щедрой улыбкой, радушием». Затем будет подан обед, над приготовлением которого все это время хлопочет кухарка. Лексика Л. К. Чуковской. «…Только кухарка гремела кастрюлями в кухне» (Полгода  в «Новом мире» // Л. Чуковская, Из дневника. Воспоминания, с. 118). На заднем дворе в трепещущей тени березы мирно похрапывает сторож, по совместительству истопник. Обед хорош, так как хозяин распорядился добавить всевозможных вкусностей, полученных в первоклассном закрытом распределителе по литере А, утвержденной приказом Наркомпрода для особо выдающихся писателей, имеющих собрания сочинений, орденоносцев и т. п. Ради сохранения высшей категории благ и привилегий (первоначально была предложена литера Б), этот особо выдающийся, где-то даже надмирный закатывает истерику и выкручивает руки Фадееву: «Со мной творятся обидные курьезы»; «Вдолби, пожалуйста у себя в секретариате, а главное, в Литфонде, до самых его верхов, какое место уделяешь ты мне в его почетной иерархии, а если это невыгодно для меня, вызови меня, пожалуйста, к себе и растолкуй, когда и по какой статье переведен я из аристократов в негры»  (ПСС, т. IX, с. 350).
    Мещанская подмосковная идиллия. Однако не без чертовщинки, ибо назавтра он, подстрекаемый стариковским сладострастием, спозаранку ринется в Потаповский, где она в соблазнительном халатике упадет в его объятья, вся такая золотая, благоуханная, пухленькая. (Терпеть не мог тощих, и неустранимая худосочность первой жены порождала душевные муки, столь сильные, что они перерастали даже и в телесные неудобства.) Вот насладюсь в последний раз женской плотью – и пойду по этапу, «пойду на бесстыжих руках».
    Но он же гонимый и травимый аристократ этого, как его там, свободного духа, совесть народа, русский писатель. Стоит ли попрекать блудливостью и высчитывать  какие-то продовольственные пайки и категории?
    «Русский народ многострадальный, такой который цензура у меня всегда вымарывает, вычеркивает и не дает говорить о русском народе»; «живу материально очень плохо, а нас 6 человек, работник я один…»; «писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке – где хотите, но я очень устал…»; «… дома есть нечего, я ведь не корифей, и лимит у меня только 300 р<ублей>». Ох, простите, простите великодушно. Совершенно не к месту подвернулись выписки из донесения очередного сексота в 3 отдел 2 управления НКГБ СССР о великом русском писателе Андрее Платонове. (Андрей Платонов в документах ОГПУ-НКВД-НКГБ 1930-1945 гг. Публикация В. Гончарова и В. Нехотина // «Страна философов» Андрея Платонова: Проблемы творчества, Выпуск 4: Юбилейный, М., ИМЛИ РАН «Наследие», 2000, с. 871).
    Пастернак не русский писатель. Он – советский мещанин, живущий литературными заработками, обласканный, развращенный номенклатурными благами и привилегиями. Ни до русского, ни до еврейского (по его выражению, «жидовы»), ни до татарского («дикая и засранная Казань), ни до какого другого народа ему нет решительно никакого дела. Поэтому страдания его совсем о другом: «На несколько дней в конце сентября наши дни и будущее (главным образом в материальной форме) омрачились» -- напишет он кузине 5 октября 1946 г. (ПСС, т. IX, с. 471).  Доходы упали ниже установленной планки в 10-15 тысяч рублей ежемесячно. И продолжали падать.
    Теоретически этот безвольный и самовлюбленный дачник все пронимает правильно: «Нельзя без конца и в тридцать, и в сорок, и в пятьдесят шесть жить тем, чем живет восьмилетний ребенок: пассивными признаками твоих способностей и хорошим отношением окружающих к тебе» (ПСС, т. IX, с. 471). Но если очень хочется, можно. На том, собственно, и основывается психология любого конформиста и приспособленца. Расфукав за три месяца десятитысячный аванс, полученный от «Нового мира» в конце января 1947 г. (на этом примере в следующей части работы мы постараемся осветить тему поистине неисчерпаемую, способную стать сюжетом увлекательного авантюрного романа с условным названием «Похождения лирика, или Авансирующийся Пастернак»), он 24 апреля звонит Л. Чуковской, чтобы трагически вопросить; «На что я буду жить? На что?» (Л Чуковская, Полгода в «Новом мире», с. 161). У Чуковской, дамы честной, но ослепленной любовью к ГЕНЬЯЛЬНОМУ, возмущающейся, что Симонов «решительно не понимает, что выдавать Борису Леонидовичу деньги, устраивать дела Бориса Леонидовича… – есть его ОБЯЗАННОСТЬ перед русской культурой, перед народом» (Там же, с. 102), сердце, должно быть, кровью обливалось. А у нас – ни капельки. Мы помним, что Платонов живет и достойно несет свой крест травимого русского писателя на триста литфондовских рублей в месяц. «Советская власть отняла у меня сына – советская власть упорно хотела многие годы отнять у меня и звание писателя. Но мое творчество никто у меня не отнимет. (…) Страдания меня только закаляют» («Страна философов» Андрея Платонова, с. 869). А этому жить не на что!? Жить ему есть на что. У него возникли проблемы с продолжением шикарной жизни, и искренний трагизм тона предвещает, что его изнеженная обывательская душонка не сможет долго выдерживать «невзгод» и «лишений» умеренно обеспеченного существования.
    Источником, на первый взгляд, беспричинного и, так сказать, опережающего беспокойства Зинаиды Николаевны могло быть только то, что она тоже знала о выдвинутом Фадеевым условии. Причем много больше, чем об этом было известно Коме Иванову.
Семейке пастернаковедов Пастернаков, выступающих в роли адвокатов, но не исследователей, выгодно представить дело таким образом, что у Пастернака не оставалось никакого выбора. С одной стороны, уже прозвучавшая «резкая критика» и желание избавить жену от треволнений за его судьбу, с другой, вынудили его написать и направить в «инстанции» этот, назовем вещи своими именами, позорный документ, с его не имеющими оправдания «суровостями времени, преходящими и неизбежными», будто вышедшими из-под пера Проханова. Поэтому они готовы фальсифицировать все и вся: – и в своих низменных целях поставить под сомнение честное имя Чуковской, припутав ее к своим махинациям. Какая все-таки мерзость!
    Дела (Зинаида Николаевна употребила абсолютно точное слово), которые,  не поправятся без соответствующего заявления, следует понимать единственно возможным образом: финансовые дела. После Пленума 1946 г. издательства, от греха подальше, перестали иметь дело с Пастернаком. Переводчиков ничуть не хуже – не счесть, так зачем же искать приключений на собственную задницу!
    14 октября 1946 г. в письме к М. Б. Храпченко, председателю Комитета по делам искусств при Совете Министров СССР – сам факт появления этого послания косвенно свидетельствует, что Пастернак не ощущает себя гонимым и травимым, ибо нисколько не опасается лишний раз привлечь к себе внимание правительственных сфер – он (в этот раз всего лишь с легким налетом неизменного косноязычия) описывает ситуацию так: «Особенно общелитературные обсуждения последнего времени настраивают издательство [«Искусство»] на выжидательный лад, и погружают деловые перспективы, никогда не отличавшиеся определенностью, в полную неизвестность» (ПСС, т. IX, с. 473). Комментаторы, как это заведено у пастернаковедов, не представив никаких доказательств, утверждают, что «высказанные на президиуме правления… положения, осуждающие позицию Пастернака…, вызвали запрет на публикацию его переводов» (Там же, с. 474). Тем самым превращая легко объяснимую обыденной осторожностью перестраховочную позицию издательских работников в зловещий мораторий, введенный литературными, а то и политическими властями. Откуда исходил запрет? Как и когда он доведен до сведения руководителей издательств? Как и когда отменен? Ведь его последующая отмена не вызывает сомнений, не правда ли? Еще и еще раз: или представляйте подтверждения, или прекращайте пустопорожнюю болтовню.
    Так или иначе, наметившиеся перебои с поставкой сырья для его переводческого конвейера ударили по благосостоянию семьи, по привычному укладу жизни. Не исключено, что Фадеев дал понять, что в его власти как усилить их, так и прекратить. И перед этим Пастернак не смог устоять.
    Произнеся в конце разговора с Чуковской (запоминается последнее), скорее всего, заранее заготовленный bon mot (вообще-то склонностью к юмору не отличался, о чем свидетельствует нарочитая, отчасти даже пугающая серьезность его романа), он поступит (или уже поступил?) с точностью до наоборот, ибо: гэлт – дэ вэлт. Нет ничего важнее денег (букв.: деньги – это мир, идиш).
    И все вернулось на круги своя. «Все мои дела, – пишет он Нине Табидзе 26 сентября 1947 г., – благодарение Богу, в порядке» (ПСС, т. IX, с.503). Ну и причем тут Бог, скажите на милость?

                                        XI

    31 июля умер Евгений Борисович Пастернак.
    И хотя из всех древних максим о том, что позволительно в отношении мертвых, нам по душе кратчайшая: de mortuis – veritas, несвоевременная эта кончина – ну что ему стоило еще с полгодика покоптить небо! – вогнала автора в ступор. В начале работы покойный мнился вечным идолом пастернаковедения. И пусть идол этот изготовлен из папье-маше и аляповато раскрашен, осквернить, низвергнуть его было куда заманчивей, чем просто попинать легковесного щелкопера Быкова.
    С кем теперь воевать?
    День за днем автор все глубже погружался в прихотливые омуты ипохондрии, тупо смотрел олимпийские трансляции и уже подумывал: а не прибегнуть ли по окаянному отечественному обычаю к услугам хлебного вина. От банальнейшего пьянства его спасла жена, как это ни смешно, использовав в качестве подручного средства… Лазаря Флейшмана, которого мы обещались впредь не упоминать, да придется зарок нарушить. Форс-мажор, однако.
    «Очнись, болезный, -- сказала она, и в голосе ее не было ни неуместной насмешки, ни обидного сочувствия, – «Известия» Флейшмана цитируют. Вот послушай: Евгений Пастернак был «мерилом нравственной порядочности, политической честности, верности науке, человечности, культуре, воплощением того лучшего, что было в русской истории в самые ее трудные времена». Хорош дуру гнать. Люди  продолжения заждались».
    Натурально, автор пришел в такую ярость, что напрочь забыл не только о вульгарной водке, но и о диковинной смеси собственного изобретения: умеренно охлажденный Jameson 12 Year в пропорции 5/1/;, смешать с березовым соком, собранным в День международной солидарности трудящихся не далее, чем в 5 км. от центра Петушков, и соком слегка подгнившего лайма – и никакого льда. Устойчивого именования коктейль не имеет. Среди немногочисленных энтузиастов, отважившихся на дегустацию, конкурируют: «Русский глобалист» и «G20». Сам же создатель, в преклонении перед историей либеральной общественно-политической мысли, предпочитает называть это пойло коротко и ясно: «Тимофей Грановский». Пить его, предпочтительно до окончательного одурения, рекомендуется майскими грозовыми ночами, не забывая время от времени заглядывать в клокочущие бездны своей евразийской души.
    Какая все ж таки беспредельно наглая публика! Мерило, воплощение, нравственность, верность науке, русская история!!!
    Ну, ладно. Сами напросились. Теперь никакой пощады не ждите. Получите сполна. Пленных не берем. А пока, в предвкушении грядущих подвигов вдохновимся священными песнопениями. Пожалуй, как нельзя лучше подойдет 34-й псалом:
    «Ты видел, Господи, не умолчи; Господи! не удаляйся от меня. Подвигнись, пробудись для суда моего, для тяжбы моей, Боже мой и Господи мой! Суди меня по правде Твоей, Господи, Боже мой, и да не торжествуют они надо мною».

                         (Продолжение следует)


Рецензии
Прочитал с большим интересом, до этого такие развернутые характеристики о творчестве Пастернака мне не попадались. Большое спасибо за Вашу работу. С уважением Владимир Шевченко.

Владимир Шевченко   03.08.2016 03:59     Заявить о нарушении
Но дело-то происходит не, ну, скажем, в Уагадугу, где единственный непутевый резидент, сосланный в африканское захолустье за профессиональную несостоятельность и прискорбную страсть к горячительному, не в состоянии приструнить взбунтовавшегося туземного наймита, ибо, окончательно отупев от перманентного безделья, слезает с до смешного дешевых девчонок народности груси (именно этому сорту черного дерева он отдает предпочтение) только для того, чтобы отправиться в ближайший бар за полудюжиной отвратительного местного пива.
Фраза, достойная пера виртуоза, или, как сказал бы некто Прутков, "смычка виртуоза".

Алексей Аксельрод   03.08.2016 12:34   Заявить о нарушении
Спасибо на добром слове.

Владимир Молотников   04.08.2016 00:16   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.