Борис Пастернак или Торжествующая халтура Продолже

                                    БОРИС ПАСТЕРНАК
                                         или

                                  ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ ХАЛТУРА

                                     (Продолжение 9)

Предуведомление читателю:
Поскольку сервер не позволяет позволяться курсивом, используются прописные буквы.
С иллюстрациями можно ознакомиться:   http://maxpark.com/user/1185164030/content/2333016

                                         XV
   К октябрю 1946 г. вчерне набросаны две главы будущего романа. У него нет ни названия (что полбеды), ни разработанного плана. Пастернак даже не определился с главным героем. 13 октября 1946 г., приблизительно в это же время была составлена заявка на получение аванса, в письме О. М. Фрейденберг он проясняет идейную сторону будущего произведения, какой она ему видится на тот момент: «…Эта вещь будет выражением моих взглядов на искусство, на Евангелие, на жизнь человека в истории и на многое другое. (…) Я в нем свожу счеты с еврейством, со всеми видами национализма (и в интернационализме), со всеми оттенками антихристианства и его допущениями, будто существуют еще после падения Римской империи какие-то народы и есть возможность строить культуру на их сырой национальной сущности».1 В свете этого не столь уж недостоверным выглядит сообщение Эммы Герштейн (о степени обожания Пастернака, равно как и непонимания ею литературного процесса дает представление утверждение, к которому она пришла после – даже не прочтения – ПРОСЛУШИВАНИЯ черновиков «Доктора Живаго»: «…оказывается, все Хемингуэи существовали для того, чтобы их находки пошли в дело в новом русском романе…»2), что даже весной следующего года главным героем романа ему видится … Гордон. «Особенно выделялась в первом варианте романа фигура Миши Гордона…
    – Откликнется ли в следующих частях тема еврейства? Это очень важно, – спрашивала я Бориса Леонидовича в своем письме.
    – Да, откликнется, – сказал он мне по телефону. – Откликнется тем, что – вам я это скажу – главным героем моего романа будет не Живаго, а Гордон».3 А что? В общем-то, для сведения счетов с тем, с чем он замыслит их свести, Гордон с его ассимиляторскими идеями, несомненно, подходит лучше Живаго.
    Так или иначе, сообщать о своих задумках редакции «Нового мира» не следует. Под такие-то наметки аванса в советском журнале нипочем не выпросишь. Поэтому, «изображение исторических событий стоит не в центре вещи, а является историческим фоном сюжета, беллетристически подробного разработанного (ха-ха-ха, где, когда? – В. М.) в том роде, как в идеале сюжет понимали, скажем, Диккенс или Достоевский».4 Отсылка к Диккенсу и Достоевскому не случайна. Вот вы меня порицаете за отрыв от жизни, а я еще до вашей критики начал писать роман в их стиле, т.е. остросоциальный, как у Диккенса, и едва ли не публицистический, как у Достоевского. К середине сороковых Пастернак великолепно знал, что  следует писать, а о чем надлежит умалчивать в заявке на  заключение выгодного контакта. И двоемыслие, как непременное условие успешного отъема денег, уже было у него в крови. Кроме того, подобно монтеру Мечникову, он всегда требовал деньги вперед, однако, в отличие от того, получив их, не спешил предоставлять стулья.
    К рассматриваемому периоду Пастернак был вполне сформировавшимся предпринимателем от литературы, не только досконально освоившим методы выдаивания денег из безразмерного вымени советской издательской индустрии, но и готового ради максимального количества денежных знаков идти на любые сделки с совестью, отринуть нормы элементарной порядочности. При этом, как это свойственно всякому обывателю, раз за разом находить оправдание собственными поступкам, тем самым сохраняя  безмятежность и душевный покой.
    Пройдемся же без гнева и пристрастия и в назидание юношеству, взыскующему чести и славы, по некоторым знаковым эпизодам его недостойного пути. Для начала вернемся в 1932 г. когда он наполучал тысячные авансы под «объемистые произведенья». Но ничего так и не написал. А много ли наполучал и как рассчитался? Из письма Г. Э. Сорокину от 11 февраля 1934 г.: «3 тыс. я должен Уральскому обкому (за летнее пребывание на Урале с семьей в 1932 г.), 2 – Новому Миру и одну – Красной Нови».5
    Поясняя это письмо, Е. Б. Пастернак сообщает: «Речь идет о лете 1932 г., когда Свердловский обком пригласил Пастернака на 3-4 месяца для изучения и отражения в литературе успехов социалистического строительства на Урале. Пастернак отказался что-либо писать на эту тему и через полтора месяца вернулся в Москву».6 Нет слов! В том же томе сотней страниц ранее тот же комментатор утверждает, о чем мы уже писали, что его папочка выехал на Урал для «продолжения работы над прозаическим романом, началом которого была «Повесть». Появился он на Урале не позднее 11 июня. И если пробыл там полтора месяца, получается, что выехал в Москву еще в июле. При этом каким-то образом умудрившись в середине августа отправить из Свердловска письмецо сыночку, с течением времени превратившемуся в беспринципного производителя фальсифицированных жизнеописаний своего папочки. Что значит «отказался»? Направил руководству обкома меморандум соответствующего содержания? И где же он? Почему не удается обнаружить хотя бы следы или отголоски отказа?
    Чтобы представить притязательного дачника непреклонным и мужественным противником идеологии и практики сталинского  социалистического строительства, сыночек самым жульническим образом на целый месяц скостил продолжительность папочкиного блаженного ничегонеделания, оплаченного обкомом ВКП(б). Комментарии Жененка, их явная беспардонная лживость не встречают отпора со стороны пастернаковедов, чем свидетельствуется не только рептильность этой отрасли литературоведения, но и царящие в ней казарменные нравы, характерные для эпохи развитой дедовщины.
    Писательские задолженности редакциям и издательствам в те годы не были чем-то из ряда вон выходящим. Всякий норовил отхватить авансик. Подлинным виртуозом по этой части был И. Э. Бабель. «Он не печатает новых вещей больше семи лет, – записывает в дневник Полонский 8/IV-1931 г. – Искусство его вымогать «авансы» – изумительно. У кого только не брал, кому он не должен…».7
    За что же упрекать Пастернака? Чем он отличается от Бабеля?
    Всем.
    Во-первых, формально оба они так называемые «попутчики». Однако, согласно тогдашнему официозу, «Литературной энциклопедии», Бабель – «выдающийся новеллист» (даже не писатель! – В. М.), который «не является реалистическим художником и задач реалистического воспроизведения действительности себе не ставит. В его лице наша литература имеет крайнего субъективиста».8
    А вот Пастернак – «современный поэт и прозаик», у которого после победы революции (читай: октябрьского переворота – В. М.) постепенно наметились важные позитивные изменения отношения к ней: «Уже не уход от нее, а ее приятие, подчинение ей, передоверие себя революции…». Ныне же (в 1934 г.) он «приветствует новый порядок жизни», «для поэта только один путь – путь к социализму», хотя «на этом пути перед П. возникают многочисленные препятствия».9 Красноречива и оценка М. А Булгакова лицами, заседающими в Коммунистической Академии: «Булгаков – беллетрист и драматург…»; «Весь творческий путь Б. – путь классово-враждебного советской действительности человека. Б. – типичный выразитель тенденций «внутренней эмиграции».10
    Во-вторых, Пастернак набирает авансы под «воздух», а Бабель – «…под написанные, готовые для печати новые рассказы и повести. (…) Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель. И то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их попозже. Но он знает, что он пострадает, если напечатает их раньше. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционны. То есть – они непечатны…».11 Александр Константинович Воронский (1884-1937) в РСДРП(б) вступил в 1904 г. В 1921-1927 гг. руководил журналом «Красная новь». Был пламенным революционером и в 1923 г. ожидаемо примкнул к троцкистам. Расстрелян. Так что его утверждения о контрреволюционности Бабеля можно было бы поставить под сомнение, но и сам Полонский, человек совсем других настроений (в молодости был меньшевиком) придерживается аналогичной точки зрения: «Он роздал несколько своих рассказов в «Октябрь», мне и еще кому-то, но не для печатания, а как бы в виде «залога», для успокоения «контор», которые ТРЕБУЮТ С НЕГО ВЗЯТЫХ ДЕНЕГ(курсив мой - В. М.). Сдал книгу в ГИХЛ,  – получив от издательства деньги и обещание книгу не печатать, так как она «не печатна» – то есть столь эротична, индивидуалистична, так полна философией пессимизма и гибели, – что опубликовать ее – значит угробить Бабеля… Становится все более ясно, что он крайне чужд революции, чужд и, вероятно, внутренне враждебен».12 При этом Полонский не сомневается, что «внутренне он очень богат. Это бесспорно. Старая, глубокая, еврейская культура»,13 что перед нами большой мастер: «Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образов до полной иллюзии. И все это простейшими (как будто) средствами».14
    После войны Пастернак якобы намеревался написать стихотворение о коллективизации. Вроде того, что Сталин, дескать, едет ночью на машине через разоренные в тридцатые годы деревни и размышляет о страшной цене своих начинаний, но тут же перед его мысленным взором возникает панорама созданной им новой сильной России, и после мучительных колебаний он оправдывает себя. Эта сомнительная «информация» некоего анонима была весной 1958 года обнародована в «New Reasoner», английском ежеквартальнике «социалистического гуманизма», вскоре ушедшем в небытие. Глеб Струве обратил на нее внимание в статье «Дневник писателя. Сталин и Пастернак»,15 а Лазарь С. Флейшман с ложным глубокомыслием заявляет, что «идентичность показаний ее в целом сомнений не возбуждает». Г-н Быков тоже отметился: «Замысел на первый взгляд не особенно пастернаковский – по крайней мере, с точки зрения вкуса, но мы знаем, что со вкусом у Пастернака, КАК У ВСЕХ ГЕНИЕВ(курсив мой – В. М.), далеко не всегда дело обстояло безупречно. Характерно для него тут другое – стремление, хотя бы и в панегирическом стихотворении, упомянуть о том, о чем не решается говорить никто, – о кошмаре коллективизации, о страшной цене «великого перелома».16 И если для опровержения первого утверждения достаточно просто перефразировать товарища О. Бендера: Пушкин, Гоголь и Паниковский, пардон, Пастернак, имели, якобы, сходные проблемы со вкусом,  то во втором – стремление любой ценой возвеличить кумира доводит апологета до полнейшей невменяемости. Росчерком злонамеренного пера из истории отечественной литературы вымарываются и стихи Мандельштама, и проза Платонова, и, в какой-то степени, «Поднятая целина» со «Страной Муравией». И «Великая Криница» Бабеля. Эта книга о коллективизации, ЗАКОНЧЕННАЯ весной 1931 г. навсегда утрачена. Рукопись, по всей вероятности, сгорела во дворе Лубянки в одном из тех костров, которые разводились для уничтожения уже ненужных следствию документов и материалов. Первую ее главу  «Гапа Гужва» Полонский решился опубликовать, вместе с рассказом «В подвале», в десятом номере «Нового мира» за 1931 г. За что немедленно и поплатился должностью руководителя журнала. Не откажем читателю в наслаждении. Приведем  по абзацу из начала и конца:
    «Гапа швыряла с крыши хлеб, прутья, тарелки. Допив водку, она разбила бутылку о выступ трубы. Мужики, собравшиеся внизу, ответили ей ревом. Вдова прыгнула на землю, отвязала дремавшую у тына кобылу с мохнатым брюхом и поскакала за вином. Она вернулась, обложенная фляжками, как черкес патронами. Кобыла, тяжело дыша, запрокидывала морду, жеребый ее живот западал и раздувался, в глазах тряслось лошадиное безумие».
    «Беснующаяся, режущая ночь набросилась на нее, кустарники туч, горбатые льдины с черным блеском в них. Просветляясь, низко неслись облака. Безмолвие распростерлось над Великой Криницей, над плоской, могильной, обледенелой пустыней деревенской ночи».17
    Прав Полонский. Когти мастера. Простые, но невероятно емкие слова скреплены намертво, как каменная кладка древних капищ. Абсолютно точный ритм безукоризненно выстроенных фраз.
    В-третьих, несмотря на то что «адрес его неизвестен, он живет не в Москве, где-то в разъездах…, имущества у него нет,  – и неуловим, и не уязвим, как дух», с него пытаются взыскивать деньги в законном порядке: «многие имеют исполнительные листы».18
    Но Пастернак-то – особь вполне оседлая. С легальным доходом минимум в 29 000 рублей за прошлый, 1933 год. Да и имуществом не обделенная. Есть, что взыскивать, есть, на что накладывать арест. Но в продолжение полутора лет никто не торопится востребовать долги. Что там редакции журналов! Заезжий стихотворец нагрел на три тыщи советских рубликов Свердловский обком, а профессиональные устроители народного счастья – и в ус не дуют. Судьба народных денежек их как будто совсем не волнует.
    Что такое три тысячи рублей в ценах 1932 года? В том году прабабушка и прадедушка автора по материнской линии перебрались поближе к Москве, где к тому времени уже обосновались взрослые дети. За добротный пятикомнатный дом в Зиновьевске (бывший Елисаветград, будущий Кировоград) с хозяйственными постройками (сараи, погреба, летняя кухня), большим плодоносящим садом, всем необходимым инвентарем и домашним скарбом было выручено 4,5 тыс. рублей. На б;льшую часть этой суммы недалеко от Москвы (ныне это район станции метро «Улица Подбельского») была куплена скромная деревенская изба, кое-какая обстановка, утварь, а оставшиеся несколько сотен  поддерживали стариков год или два. За три тысячи в Свердловске, а тем более в его пригородах вполне можно было стать домовладельцем.
    Так почему же обком не оформляет исполнительный лист на проштрафившегося стихотворца, а поскольку тот продолжает зажиливать долг, не отряжает по адресу: Москва, Волхонка, 14, кв. 9 снабженного всевозможными мандатами комиссара в пыльном шлеме, которого для придания миссии должной убедительности сопровождают «трое славных ребят из железных ворот ГПУ»? Почему означенный комиссар, войдя в зажиточные апартаменты, не спрашивает, как бы ненароком положив мозолистую пролетарскую ладонь на потертую деревянную кобуру: «Ну что, буржуй недорезанный, когда деньги вернешь?».
    Да потому что Пастернак не буржуй недорезанный, а революционный поэт. И на этом основании воспринимается как естественный, отчасти даже законный бенефициар советской власти, пусть и не первостатейный. «Кто первый из нас написал революционную поэму (и не одну – В. М.)? – задает риторический вопрос Ахматова, – Борис».19 Кто, добавим мы, объявил на всю страну о том, что вожделеет «Труда со всеми сообща // И заодно с правопорядком»? – Борис Леонидович Пастернак. Даже Иван Толстой, стремящийся к объективности, понимающий, что Пастернак осознанно принял октябрьский переворот, что им «революция не подвергалась сомнению ни историческому, ни юридическому, ни нравственному», что в эти же годы «полностью противоположным, но столь же осознанным был взгляд других – Анны Ахматовой, Осипа Мандельштама, Марины Цветаевой, Михаила Лозинского. Для них даже не вставал вопрос о принятии нового порядка: какой высший смысл можно было искать в беззаконии, расстрелах, чрезвычайках, голоде?»,20 тем не менее, эту сторону старается максимально смягчить: «он активно зарабатывал репутацию неопасного для власти литератора».21 К тому времени он уже, скорее всего, сознательно заработал репутацию ПОЛЕЗНОГО режиму революционного поэта.
    В отличие от Бабеля, которого за «Конармию», радикально противостоящую героической легенде, с подачи ее высшего командного состава, насаждавшейся советской пропагандой, ненавидели и публично выражали свою ненависть многие представители военного и политического истеблишмента,22 у Пастернака явных ВЫСОКОПОСТАВЛЕННЫХ недоброжелателей не было. Московские литературные и окололитературные склоки, нападки критической мелюзги ничего не значили  для обкомовских бонз. А вот некоторые факты не могли пройти мимо их внимания. И порождали сомнения и неуверенность. В ночь на 9 ноября 1932 года ушла из жизни жена Сталина, Н. С. Аллилуева. Соболезнования Вождю выражали многие, в том числе и писатели, составившие коллективное письмо.  Пастернак его не подписал, но сделал от себя лично приписку: «Присоединяюсь к чувству товарищей. Накануне глубоко и упорно думал о Сталине, как художник – впервые. Утром прочел известие. Потрясен так, точно был рядом, жил и видел. Борис Пастернак».23 Как это могло восприниматься в отдалении от Москвы и людьми, с одной стороны, не слишком проницательными и опасливыми – с другой? Ему что, позволено думать о Сталине? Неужели он какой-то особенный? И что, отнестись к нему со всей строгостью? Как бы чего не вышло. Да и деньги – не из своего ведь кармана, не у собственных детишек их умыкнули. Лучше уж как-нибудь тихой сапой. Береженого – Бог бережет. Мало кто знает продолжение: а небереженого конвой стережет. Как бы из-за излишней ретивости самим не попасть под молотки.
    Так или иначе, полтора года обком томился в сомнениях, должно быть, слал напоминания о необходимости возврата долга, не ультимативные, составленные в выражениях дипломатичных и аккуратных. На которые заемщик отправлял отписки, многословные и клятвенные, кормил обкомовских чинуш завтраками – но всякий раз находил для своих немалых доходов лучшее, в рассуждение обеспечения комфортного существования, применение. А летом 1934 г. до Свердловска докатятся слухи, искаженные, ведь и ныне, во всеоружии находящихся в научном обороте документов, немногие добираются до сути (впрочем, обстоятельный разговор об этом еще впереди), противоречивые, а от того еще более настораживающие о телефонном звонке Сталина. Осенью недобросовестный должник будет не только восседать в Президиуме первого съезда советских писателей, не только председательствовать на одном из заседаний. Честь, которой удостоились немногие. Подтверждение довольно высокого статуса. Он выступит с проникновенной, хотя и краткой речью, в которой выскажется об «огромном тепле, которым окружает нас народ и государство» и призовет коллег еще лучше трудиться «…во имя большой и дельной и плодотворной любви к родине и нынешним величайшим ее людям…».24 И, несмотря на некоторую витиеватость славословия, видит Бог, всем современникам было понятно, кого оратор имел в виду, говоря о «величайших людях». «Кто первый выступил на съезде с преданнейшей речью? – Борис».25 После чего вполне предсказуемо будет введен в состав Правления Союза советских писателей. Станет одним  из 100 литературных генералов (плюс Горький, в чине маршала, что ли). Со всеми приличествующими этому рангу номенклатурными благами.
    Понятно, что после этого обком навсегда забудет о долге. Деньги, надо думать, будут списаны или каким-нибудь хитрым образом проведены по другим статьям расходов.
    Справедливости ради следует отметить, что осенью 1932 года он попытался было заработать деньги на возврат долга и взял подряд у ленинградского Театра оперы и балета (бывшего Мариинского) на перевод либретто опер тетралогии Вагнера «Кольцо нибелунга». Как водится, получив очередной аванс в размере 1 тысячи рублей.
    На этом примере нам придется коснуться темы исключительно взрывоопасной, которую, тем не менее, не вправе игнорировать уважающий себя исследователь тогдашней действительности.
    Рихард Вагнер сам писал либретто для «Кольца нибелунга». Тексты представляют собой сочетание ритмизированной прозы и прихотливого, одному Вагнеру присущего стиха. Этот язык чрезвычайно труден для перевода. Вот, как характеризовал его в 10-х годах XX века русский искусствовед (впоследствии советский академик) А. А. Сидоров: «блестящий, кованный, меткий, слагается в свойственную лишь ему одному поэтическую речь, сверкающую как чешуя змеи..».26 Кроме того, этот перевод требует глубокого знания мифологии и древнегерманского эпоса. Но и это не все. Покушение на Вагнера предполагает исключительное усердие переводчика, его высочайшую переводческую культуру.
    Перевод стихотворного текста считается качественным, если соблюден принцип эквилинеарности, и число строк перевода совпадает с числом строк оригинала. Что не так-то просто. В частности, немецкие слова длиннее по сравнению с русскими, в результате чего перевод, как правило, получается на четверть больше оригинала. Тот, кому удается соблюсти вышеуказанный принцип без существенного искажения смысла, может претендовать на звание крепкого профессионала. Но перевод либретто предъявляет требования почти невыполнимые. Поскольку тест предстоит петь,  в переводе должен быть сохранен стихотворный размер, число слогов, ударений (по возможности, и деление на слова). В идеале он должен полностью соответствовать оригиналу и его прочтению композитором, т. е. нотному тексту. Такой перевод называется эквиритмическим. Переводчик, овладевший этим, почти запредельным мастерством, отличается от рядового коллеги примерно, как ас Формулы-1 от воскресного бомбилы из захудалого райцентра. Вот этот человек,
 
                Илл. 1: Б. Л. Пастернак, фотография 1932 г.

всецело погруженный в себя, в свои внутренние переживания, чья сугубая, едва ли не болезненная интровертность просматривается даже на фотографии, в поэтическом творчестве исповедующий принцип «чем случайней, тем вернее» и не склонный критически относиться к собственной продукции, хотя бы теоретически мог выполнить эту работу на должном уровне? Здесь сверхэмоциальным самовыражением не отделаться. И метафорический сумбур не ко двору. Тут не обойтись без точности и филигранного мастерства.
    Неужели он настолько великий переводчик, что все его очевидные недостатки, природные и приобретенные, каким-то волшебным образом исчезают и остаются одни достоинства? Исключительные и признаваемые всеми авторитетами.
    Полно. Как переводчик в 1932 году он – никто и звать его никак.
    Как известно, Пастернак преклонялся перед Блоком. То была классическая  любовь без взаимности, ибо Блок ни словом не обмолвился о поэте Пастернаке, хотя на момент кончины Блока (7 августа 1921 г.) у Пастернака не только вышли два сборника, но и были опубликованы многие стихи из будущей книги «Сестра моя жизнь», так и оставшейся лучшей во всем его творчестве. В статьях, дневниках и записных книжках Блок отзывается о многих поэтах. Его раздражает Гумилев, хотя великий поэт и отмечает высокое качество некоторых его стихотворений, он внимательно следит за Маяковским и не сомневается в большом таланте Ахматовой. Отношение к Мандельштаму, поначалу пренебрежительное, постепенно меняется: «Гвоздь вечера – И. Мандельштам… Он очень вырос».27 Пастернак же для него, по всей видимости, один из множества стихотворцев того времени, «когда буквально сотни сборников стихов валялись на книжном рынке…»,28 не заслуживающих особого внимания.
    О Серебряном веке русской поэзии современный читатель получает представление на основании знакомства с творчеством великих его представителей. Ну, еще выдающихся. Но в те годы стихи сочинялись в России в неимоверных количествах. Не так давно увидела свет любопытная книга «Сто одна поэтесса Серебряного века. Антология». Шутка ли, сто поэтесс! Однако составители уведомляют читателя: «Основная трудность, с которой пришлось столкнуться…, заключалась не в том, чтобы «натянуть» количество поэтесс до нужной цифры (вполне условной, разумеется), а в том, чтобы отобрать и выбрать – по разным критериям – именно тех авторов, которые достойно и полно представляют свое время». И утверждают, что можно было выпустить  антологию и 200 поэтесс, да «желающих (читай: спонсоров для малоприбыльного, если не убыточного издания – В. М.) пока не нашлось».29 Так сколько же, помимо великих и выдающихся, было поэтов?! Хороших, скорее хороших, условно хороших, примечательных, чем-то примечательных, средних, очень средних, ниже среднего, плохих и очень плохих, наконец. Мы никогда не узнаем, к какой именно категории Блок относил Пастернака, но давать ему оценку он счел совершенно излишним.
    А вот мнение Блока о Пастернаке-переводчике известно. В 1920 г. он отрецензировал представленный им в издательство «Всемирная литература» перевод неоконченной поэмы Гете «Тайны», прежде всего, открывающее ее «Посвящение». Позднее, в «Людях и положениях» Пастернак назвал свои ранние переводы «удручающе неумелыми», а рецензию определил как «пренебрежительный, уничтожающий отзыв, в оценке своей заслуженный, справедливый».30
    Составители «ПСС», публикуя эту удручающе неумелую продукцию, в примечаниях дают лишь одну прямую цитату из Блока, тем самым как бы невзначай подстилая соломку неумелому «папочке Боричке»: «Правда, октава – очень трудная для перевода строфа».31
    Подобное пренебрежение к Блоку со стороны лиц, считающих себя профессионалами, категорически недопустимо. Придется вступиться за честь отечественного литературоведения и привести суть отзыва целиком.
    «У Пастернака все тяжеловесно, непросто, искусственно. (…)
Сам по себе перевод литературен, но пестрит очень многими выражениями, обличающими комнатность, неразвязанность переводчика; что-то кропотливое, домашнее, мало талантливое. Правда, октава – очень трудная для перевода строфа.
    Надо или предложить переводчику переработать все в КОРНЕ, или отказаться от перевода, потому что редактировать его – б;льший труд, чем переводить сызнова».32
    Иными словами, можно бы хуже – да некуда.
    Информация к размышлению: этот чудовищный «перевод», тем не менее, спустя два года увидел свет,33 чему Пастернак, судя по всему, и, несмотря на отзыв Блока, не чинил препятствий.
    Зададимся вопросом, а что до 1932 г. тетралогия Вагнера не ставилась на русской оперной сцене? Существовали ли переводы либретто? А как же иначе! Россия – страна высокой культуры, тысячью нитей связанная с европейской культурой, а не какая-нибудь полудикая Албания.
    На рубеже XIX-XX вв. популярность Вагнера в России феноменальна, Вагнер и дореволюционная русская культура – тема поистине неисчерпаемая, поэтому сразу же перенесемся в послеоктябрьское время.
    В 1921 г. Софья Александровна Свиридова, печатавшаяся под псевдонимом С. Свириденко, представила в издательство «Всемирная литература» свой главный труд: новый полный эквиритмический перевод тетралогии Вагнера. Она долгие годы плодотворно занималась древнегерманским эпосом, ей принадлежит первый полный перевод на русский «Эдды». Ее «Кольцо нибелунга» планировали издать во «Всемирной литературе», а после ее закрытия в 1924 г. в издательстве «Academia», где работа была доведена до стадии верстки (в архиве издательства сохранился корректурный экземпляр гранок).34 Но так  и не издали.
Но ведь перевод существовал. И, на первый взгляд, ничто не препятствовало руководству театра воспользоваться им.
    Мало того, еще до революции В. Коломийцов (Коломийцев) выполнил опять-таки эквиритмические переводы опер тетралогии. Переводы, по сей день считающиеся непревзойденными. В современных изданиях «Кольцо нибелунга» публикуется в его переводах.35
Виктор Павлович Коломийцов

                       Илл. 2: фото Коломийцова

(даже по фотографии понятно, что этот человек как нельзя лучше подходит для работы над тестами Вагнера, не правда ли?), экстерном прошел консерваторский курс. Т. е. в отличие от Пастернака, на средне дилетантском уровне освоившем фортепьянную игру, получил полное музыкальное образование, включая теорию музыки и полифонию. Опубликовал более 1 000 статей. Одна из них «О музыкальном переводе драм Вагнера» (1910 г.) не потеряла своего значения и по сей день, ибо в ней четко сформулированы основные проблемы и трудности, цели и задачи музыкального перевода вагнеровского наследия. За свою жизнь он перевел тексты сорока (!) опер и свыше 2 000 (!) песен и романсов крупнейших западноевропейских композиторов.
    В отличие от переводов Пастернака, его переводы высоко оценивал Блок: «Германия» Коломийцева до конца XII главы (все, что он дал пока). Насколько это ближе к Гейне, чем Гумилев!».36 В 1931 г. в издательстве «Academia» вышел том стихотворений Гейне. Переводы 65 из них сделаны Коломийцовым.
    Кроме того, он многие годы был членом совета Театра оперы и балета, т. е. не понаслышке  знал оперную сцену, ее законы и особенности.
    Почему же заказ на новый перевод (в свете изложенного, в общем-то, и ненужный) получает Пастернак, на поприще литературного перевода ничем мало-мальски достойным себя не проявивший, начинающий ловец щедрых гонораров?
    Сам воздух тех лет пронизан подозрительным, если не откровенно враждебным отношением к культуре дореволюционной России, к классово чуждым ее представителям. Кто такая С. А. Свиридова? Дворянка, дочь крупного царского чиновника (статского советника). А В. П. Коломийцов? Из семьи присяжного поверенного. Выпускник юридического факультета. Ага, будущий слуга царского режима. Опричник. А то и сатрап. Этим латентным контрреволюционерам пока еще дозволяется существование, но не участие в создании новой культуры. Все сделанное до революции, вся великолепная русская культура есть культура эксплуататорских классов. А посему она должна быть отринута. К созданию образцов новой, советской культуры они могут быть допущены лишь в исключительных случаях.
    В 1933 г. увидел свет классический перевод «Гамлета» М. Л. Лозинского. В 1935 г. он будет переиздан. В 1937-м издательство «Academia» выпустит – для еще уцелевших знатоков и ценителей – двуязычное издание, позволяющее проверить и оценить качество перевода. Быть может, так продолжалось бы и дальше, но в 1940 г. в журнале «Молодая гвардия» (совпадение почти по Фрейду!) публикуется кошмарный «Гамлет» в «переводе» Пастернака. Эксперты отдавали себе отчет в «качестве» этой халтуры. Выдающийся  русский шекспировед, ученый с мировым именем Михаил Михайлович Морозов в «Отзыве на перевод «Ромео и Джульетты» Шекспира, сделанный поэтом Б. Пастернаком» после обязательных комплиментов (те самые ахматовские «добрые нравы литературы): «Этот перевод в целом является замечательным художественным произведением»37 переходит к сути дела: «В переводе очень много неточностей, смысловых, а то и текстовых пропусков. Прекрасно, конечно, что Пастернак далек от буквализма, умеет замечательно раскрывать подтекст, но МНОГОЧИСЛЕННЫЕ ОТСТУПЛЕНИЯ ОТ ПОДЛИННИКА ВРЕМЕНАМИ ПРОСТО НЕДОПУСТИМЫ В ПЕРЕВОДЕ ШЕКСПИРА(курсив мой – В. М.). Другое дело, если назвать эту работу «переделкой» или «по Шекспиру». Но в таком случае оценка работы выходит за пределы компетенции специалиста-шекспироведа».38 Итак, неточностей и отступлений от подлинника в пастернаковском «переводе» «Ромео и Джульетты» так много, что ученому тут делать нечего, но «к счастью, их гораздо меньше, чем в «Гамлете», и они более мелкого свойства».39 Так каково же качество «Гамлета»?! Деликатно отправим в примечания современные радикальные оценки.40 Тем не менее, к качеству «перевода», равно как и к причинам, повлекшим за собой появление этой возмутительной стряпни, вероятно, еще придется вернуться.
    Михаил Леонидович Лозинский – выдающийся, быть может, великий переводчик. Что было понятно еще в начале 20-х: «М. Лозинский перевел из Леконта де Лилля – Мухаммед Альмансур, погребенный в саване своих побед. Глыбы стихов высочайшей пробы. Гумилев считает его переводчиком выше Жуковского».41
    Однако после 1940-го и вплоть до начала 70-х «Гамлет» Лозинского выйдет всего один раз. Да и то в Воронежском областном книгоиздательстве и смехотворным тиражом 8 000 экземпляров. А «Гамлет» Пастернака будет издаваться с пугающей регулярностью, и общий тираж навскидку составит 500 000.
    Желающим прочитать ШЕКСПИРА следует обратиться к точному переводу Лозинского, несмотря на ставящуюся ему в упрек тяжеловесность (как будто сам Шекспир легок!). «Перевод» же Пастернака способен заинтересовать только тех, кто склонен к чтению ПАСТЕРНАКА, ибо «переводчик», одержимый собственной свободой, относится к Шекспиру, как к сырью для очередного пароксизма безудержного самовыражения, в чем и признается в предпосланной журнальной публикации заметке: «Работу надо судить, как русское ОРИГИНАЛЬНОЕ драматическое произведение, потому что помимо точности (каков наглец!), равнострочности с подлинником и пр., в нем больше всего той НЕИМОВЕРНОЙ СВОБОДЫ(курсив мой - В. М.), без которой не бывает приближения к большим вещам».42
    «С 1918 по 1956 год произведения Шекспира выходили в СССР 230 раз общим тиражом в 2 641 тыс. экземпляров. Кроме русского они издавались на 27 языках братских народов нашего Союза»,  – сообщает  профессор Смирнов во вступительной статье к Полному собранию сочинений Шекспира.43 Кстати, он и в грош не ставил переводческую продукцию Пастернака, утверждал, что его «переводы» искажают Шекспира, а потому вредны. За что апологеты геньяльного то и дело третируют выдающегося ученого, одного из основоположников отечественной кельтологии, и человека интереснейшей судьбы, неразрывными узами связанной с русской культурой.
    Нам недосуг, но вот бы пастернаковедам проделать серьезную работу. Вычесть издания на языках народов СССР и все русские издания до 1940 г., когда Пастернак присосался к Шекспиру. Получить промежуточную цифру. Затем, перелопатив «Книжную летопись», установить общий тираж его «переводов», вычислить процент и задаться вопросом, как и почему такое могло произойти? Почему Лозинского не издают, а Пастернака штампуют, что бы по этому поводу ни выдумывал полуграмотный биограф?44
    По сравнению с Лозинским, высоким профессионалом, Пастернак – эгоцентричный дилетант, способный только на самовыражение. Зато он социально и идейно близкий. Из семьи лица свободной профессии. Футурист и лефовец. Автор революционных поэм.
    А Лозинский? Из дворян, сын присяжного поверенного. Акмеист, входил в   «Цех поэтов», организовал и возглавлял их издательство «Гиберборей». А акмеисты, как известно любому адепту светлого коммунистического будущего, «выражая психологию господствующих классов дооктябрьского периода, должны были отрицательно отнестись к Октябрьскому перевороту».45 И отнеслись. Он друг расстрелянного контрреволюционера Гумилева. Бывший секретарь контрреволюционного «Аполлона». В двадцатые годы неоднократно арестовывался, в 1932 г. получил три года условно за контрреволюционную деятельность, а в 1934-м в обстановке вакханалии репрессий, последовавших  за убийством Кирова, лишь чудом избежал ареста, а быть может, и расстрела.
    Мало того, Лозинский – русский, т. е., выражаясь языком партийных документов, представитель «бывшей угнетающей нации».
    А Пастернак – еврей, т. е., выражаясь тем же языком, «нацмен».
    Выступая на XII съезде РКП(б) в дискуссии по национальному вопросу, Бухарин, в частности, заявил: «…мы [русские] в качестве бывшей великодержавной нации должны идти наперерез националистическим стремлениям и поставить себя в НЕРАВНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ(курсив мой - В. М.) в смысле еще больших уступок национальным течениям. Только при такой политике, идя наперерез, только при такой политике, когда мы себя искусственно поставим  в положение, более низкое по сравнению с другими, только этой ценой мы сможем купить настоящее доверие прежде угнетенных наций».46
    Против подобных методов решения национального вопроса, против тотальной и долгосрочной дискриминации русских как «бывшей великодержавной нации» пусть и очень осторожно, формально с классовых позиций и с ритуальными ссылками на Ленина высказался только И. В. Сталин: «Поставить великорусский пролетариат в положение неравноправного в отношении бывших угнетенных наций, – это значит сказать несообразность. То, что у т. Ленина является оборотом речи в его статье, т. Бухарин превратил в целый лозунг. (…) Нельзя пересаливать в политике так же, как нельзя не досаливать».47 Но его голос фактически остался гласом вопиющего в пустыне. И в повседневной деятельности партийных и советских органов, особенно среднего и низшего звена, обеспечение представителям национальных меньшинств всевозможных льгот и преференций оставалось вполне рутинной практикой. Что в среднесрочной перспективе с неизбежностью должно было разрушить государство и социум, так или иначе созданные «бывшей великодержавной нацией». Подобно тому, как ныне избыточные права, которыми недальновидные поборники меньшинств наделяют представителей ЛГБТ-сообщества, рано или поздно разрушат государства и социумы, так или иначе созданные гетеросексуалами. Или… Или подтвердится кровавая баня, которую пережившие ее граждане еще долгое время не смогут однозначно оценить ни с нравственной, ни с политической точек зрения.
    На время отвлечемся от Пастернака.
    Утверждается, что вольнолюбивое население современной России просто обязано непрерывно каяться, в частности, за то, что 15 марта 1938 г. Н. И. Бухарин получил пулю в затылок на расстрельном полигоне «Коммунарка» (опять Фрейд!). Ибо только так, только весьма продолжительным, если не бессрочным, курсом, так сказать, самопрививок от бацилл тоталитаризма оно застрахует обретенную свободу. Отщепенцы же, отказывающиеся от участия в этих одновременно и коллективных стенаниях, и противоэпидемических процедурах, объявляются сталинистами, душителями свободы, а то и фашистами.
    Как известно, Н. И. Бухарин был заядлым теоретиком. Подо все норовил подвести научную базу. В том числе и под бессудные массовые расстрелы, мотивированные классовыми и политическими интересами пролетариата: «С более широкой точки зрения, т. е. с точки зрения большого по своей величине исторического масштаба (почти пастернаковская корявость стиля – В. М.), пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как это парадоксально ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».48
    Применять же расстрельную практику настоятельно рекомендовал против целых слоев, классов и групп, перечень  которых представляет собой перечень элитных групп российского общества.49
    Вот почему, когда с экрана телевизора очередной упертый антисталинист в очередной раз требует от нас скорби и покаяния, мы предаемся меланхолическим мечтаниям: а вот в Китае была хорошая казнь ЛИНЧИ, тысяча кусочков. Никакого сочувствия к Бухарину ли, Тухачевскому, настаивавшему на том, что в России следует вести себя, как в оккупированной стране, но на практике совершавшему зверства, непозволительные даже оккупантам, ибо даже им запрещено применять против нонкомбатантов удушающие газы, или десяткам и сотням тысяч ленинцев, помешавшихся на мировой революции и интернационализме, глубоко и искренне презиравших Россию, ее историю, самый ее дух (показательны, в этом смысле, бухаринские «Злые заметки», опубликованные «Правдой» 17 января 1927 г. и в том же году изданные отдельной брошюрой), которые получили воздаяние пусть и из почти столь же грязных рук, от нас не дождетесь. За то, что они вытворяли со страной и ее гражданами, резать и солить надо было.
    Дело не в еврейском происхождении Пастернака, но в том, что принято именовать ленинской национальной политикой. Довелось бы ему родиться удмуртом, коми-зырянином, по-прежнему диким тунгусом или все еще другом степей калмыком и иметь при этом хоть какой-то творческий потенциал, его шансы на благосклонность ленинцев-интернационалистов были бы, возможно, и большими. Но среди как перечисленных, так и многих других вполне уважаемых этносов, отыскать людей с творческой  потенцией, даже умеренной, в те годы было несколько затруднительно. А вот среди евреев они обнаруживались легко и отчасти даже в избыточных количествах. Гражданская война, красный террор и эмиграция подорвали человеческий потенциал русских. А раздробление прежде единого народа на три нации: великороссов, белорусов и украинцев (с точки зрения истории величайшее преступление большевизма, затмевающее все прочие его злодеяния) лишило русскую культуру ее чрезвычайно плодотворной – от Феофана Прокоповича и Гоголя до Булгакова и Ахматовой – малороссийской составляющей. На Украине фактически господствовали те, кого в Российской империи было принято именовать мазепинцами. «Украинские писатели в ЦК, – свидетельствует В. Я. Полонский. – Странные речи: национализм из них прет. Они не хотят знать русскую культуру, умышленно коверкают русские слова…».50 Они требуют запретить «Дни Турбиных» как пьесу, оскорбляющую национальные чувства новоблагословенных (словцо доктора Борменталя) украинцев, раздраженным шумом и выкриками с мест перебивают самого Сталина, пытающегося вразумить самостийников.51  Вряд ли среди этой жовто-блакитной публики отыщется желающий перевести Вагнера на язык москалей, уж скорее на мову.
    Классовый подход в сочетании с не заставившими себя ждать последствиями проведения ленинской национальной политики приводит к частному случаю отрицательной селекции: заказ на перевод тетралогии «Кольцо нибелунга» достается Пастернаку.
    Комментаторы «ПСС» предполагают, что «режиссер Сергей Эрнестович Радлов и его жена Анна Дмитриевна Радлова, вероятно, были инициаторами договора Пастернака с Ленинградским театром оперы и балета».52 Предположение о какой-то роли А. Н. Радловой, как нам представляется, не лишено некоторого смысла. Поэтессой и переводчицей она была слабенькой, за то современники, в частности, А. А. Ахматова, не исключали ее контактов с политической полицией,53 без санкции которой в Ленинграде мало что происходило. А вот предположение насчет С. Э. Радлова – самое невероятное. Во-первых, он происходил из культурнейшего русского семейства. Его отец, между прочим, был выдающимся переводчиком. Во-вторых, Радлов профессиональный режиссер, в том числе и оперной сцены. Ему понятны невероятные трудности перевода вагнеровских либретто, то, что далеко не всякому интимному лирику он по плечу. В-третьих, хотя Радлов и стоит во главе Ленинградского театра оперы и балета, но даже если ему по какой-то не вполне понятной причине взбрело в голову лоббировать кандидатуру Пастернака, его мнение не могло быть решающим. В театре хватало не менее авторитетных людей, включая прославленных певцов, которые, заботясь о поддержании высокой репутации Мариинского театра, должны были с порога отвергнуть кандидатуру сомнительного совдеповского стихотворца, и не считаться с ними он не мог. В-четвертых, Радлов потомственный петербуржец, и его активность в пользу москвича, представителя совершенно иной, отчасти противостоящей петербургской, культурной среды труднообъяснима. В-пятых… Впрочем, довольно. Прямых опровержений у нас все равно нет, равно как и у комментаторов нет прямых доказательств. Зато в нашем распоряжении имеется косвенное свидетельство, что вопрос решался вовсе не на уровне театра. Что, так или иначе, были задействованы люди, обладавшие властными полномочиями. Что кандидатура Пастернака была, скорее всего, навязана руководству театра. Договор, вероятно, был заключен в октябре 1932 г, когда он давал в Ленинграде поэтические вечера, комплиментарным пастернаковедением именуемые «триумфальными».54 Триумф не триумф, но определенный ажиотаж вокруг них действительно имел место в Ленинграде, цитадели ленинцев-интернационалистов. Вероятно, именно тогда в Смольном возникла идея «порадеть родному человечку». Договор, по тогдашней практике, был заключен сроком на один год. Разумеется, Пастернак ничего не сделал. Не сохранилось никаких следов его потуг, тщетность которых была осознана при первом же приближении к непосильным ему вагнеровским текстам. Едва истек срок договора, театр потребовал возврата денег, а исполнитель, столь же жадный, сколь и неумелый, начал привычно тянуть резину. Тогда руководство театра, не откладывая дела в долгий ящик, задействует процедуру законного взыскания полученного им аванса. Редакции московских журналов на такое не осмелились. Даже Свердловский обком спасовал. А вот руководство театра, ничего не боясь, прибегает к правовым механизмам.
    И это неспроста. Музыкальный театр – оплот старой культуры. Даже большевистской власти, действующей в согласии с залихватской ленинской формулой: «учение Маркса всесильно, потому что оно верно» и сталинским утверждением, что «большевики не боятся трудностей», было понятно, будь ты хоть одним из отцов-основателей Третьего Интернационала, умей с любого места цитировать «Уроки Коммуны» или «Государство и революция», расстреляй подобающее пламенному революционеру количество «контриков», все равно на  оперу и балет твое всесилие не распространяется, если голоса нет, а кривые коротенькие ножки не из того места растут. С другой стороны, новой власти не очень-то и интересно, что там поют и вытанцовывают прислужники буржуазной культуры,55 ибо для победившего пролетариата, как учил т. Ленин, важнейшим из искусств является кино. Впрочем, по некоторым сведениям, Ильич добавил еще и цирк. Люди музыкального театра – люди старой дореволюционной русской культуры с их представлениями о чести, порядочности, нормах социального поведения. Для них обязанность, в случае невыполнения договорных обязательств, незамедлительного возврата денег –  вопрос чести. Их, должно быть, настолько возмутили задержки, велеречивая уклончивость нерадивого переводчика, по их понятиям, лишь камуфлирующая его стяжательство и нечистоплотность в финансовых делах, что они сочли своим долгом преподать урок не только ему, но и его властным покровителям. Впредь не суйтесь со свиными рылами.  Честь им за это и хвала. Или, как ныне принято выражаться, респект и уважуха.
    Однако должник продолжал упорствовать в своем нежелании расстаться с неправедно полученными деньгами. По всей видимости, сама мысль, что ассигнации, однажды оказавшиеся в его руках, уплывут, была ему невыносима. Вопросы же чести для него – всего лишь предрассудок.
    Между тем, дело о взыскании развивалось своим чередом, и к февралю 1934 г. дошло до исполнительного листа, согласно которому уже 18 февраля судебные исполнители (или как там они в то время назывались) могли арестовать вклады и приступить к описи имущества. Именно тогда он отсылает письмо Г. Э. Сорокину, руководителю Ленинградского издательства писателей, приложив к нему исполнительный лист.
    Это издательство в мае 1933 г. выпустило его «Стихотворения в одном томе». Пятитысячный тираж расходился очень плохо, прежде всего, из-за непомерно высокой цены: 14 рублей. Для сравнения, еще одно малоотличимое переиздание «Избранные стихи», в том же году выпущенное издательством «Федерация», стоило 6 рублей. Высокая цена ленинградского издания обуславливалась тем, что по причинам, по сей день остающимся не проясненными, ему  назначили непропорционально большой гонорар. «Денежным ливнем» называет его он сам.56 Весь 1933 год издательство проводит ежемесячные фиксированные выплаты, размер которых он, судя по всему, сам и определил: «…с Вашего [Сорокина] согласия, определял цифру ежемесячного фикса по договору».57
    Ситуация дошла до предела, стала поистине скандальной, через неделю против него начнут применяться законные процедуры, на которых настаивает театр, однако он, как ни в чем ни бывало, норовит делать хорошую мину: «Радлов предлагал мне через Анну Дмитриевну погасить эту задолженность какой-нибудь другой работой, даже, может быть, какой-нибудь пустяковой, – словом, ни с чьей стороны тут никакой неделикатности не допущено…».58 Эту неумелую ложь, имеющую цель склонить адресата к нужному ему решению: вот Радлов, дескать, готов пойти навстречу, так, неужели вы окажетесь менее человеколюбивы – как-то даже не с руки разоблачать. Столь она очевидна. Какую такую другую работу мог предложить ему Радлов? Взяться за перевод других либретто? С вполне предсказуемым результатом? Или сочинить пустяшный поздравительный стишок на юбилейное чествование стареющей оперной дивы? Так, принимая во внимание природную неспособность интимного лирика выражаться вразумительно, равно как и страсть к нагромождению устрашающих метафор, натурально мог подтвердиться не столько даже конфуз – ОРЁР, форменный ОРЁР.
    Театр вынуждено обращается в суд, не видя иных путей возврата своих средств. В чем тут неделикатность? А вот сам он без малого полгода зажиливает деньги. И подобное поведение, с его точки зрения, апофеоз деликатности. Чем не обыватель, всегда и во всем находящий себе оправдания?
    Чего же хочет от Сорокина злостный неплательщик? «Не откажите мне в услуге: внесите, пожалуйста, за мой счет 1000 руб. дирекции Гос. Театра оперы и балета».59
    Никаких обязательств у издательства перед ним уже нет, что косвенно и признается: «Если мне с Л<енинградского> И<здательства> П<исателей> УЖЕ ПОЛУЧАТЬ НЕ ЗА ЧТО(курсив мой – В. М.), авансируйте меня, пожалуйста, этой суммой (в счет участия в составленьи грузинского томика Библиотеки поэта, что ли) и внесите ее в указанный бумагой срок».60
    Каково? Чистый Паниковский: «Заплатите за кефир, Шура, потом сочтемся».
И ведь, скорее всего, ему не отказали.
    Для справки:
    1) Григорию Эммануиловичу Сорокину (1888-1953) несказанно повезло. К нему вполне применимы слова Полонского, сказанные о другом персонаже тогдашней книгоиздательской деятельности, директоре ГИХЛа В. И. Соловьеве: «Он… решил «меценатствовать»… (…) Он хочет жить со всеми в мире – за счет государственных денежек».61 Со всеми, не со всеми, но Пастернака Сорокин ублажал с достойной осуждения рьяностью и, несомненно,  за государственный счет. За слишком вольное обращение с народными деньгами он тогда не был привлечен к ответственности. Арестован только в 1949 г. и осужден по ст. 58-10, 58-11. Умер в лагере. За куда меньшие проделки с легкостью можно было получить пулю в затылок. Тянут ли на это финансовые злоупотребления? Согласно умозрительному представлению о ценности любой человеческой жизни – нет, и еще раз нет. Беда в том, что история – вовсе не умозрительная конструкция, монтируемая для вящего торжества прав человека. Человеческая жизнь для нее – даже меньше, чем ничто. Вот взять бы, да и отменить ее, проклятущую. Или все-таки изучать, не ставя ей то и дело в строку современное гуманистическое лыко?
   2) Том «Библиотеки поэта» «Грузинские романтики» выйдет в свет только в 1940 г. Переводов Пастернака там нет.

    Примечания:
1 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. IX,  с. 472-473.
2 Герштейн Э. Г. Мемуары. – Спб.: ИНАПРЕСС, 1998, с. 504.
3 Там же, с. 506.
4 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. IX,  с. 475.
5 Там же, Т. VIII,  с. 708.
6 Там же, Т. VIII,  с. 709.
7 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №3, с. 147.
8 Литературная энциклопедия, т. 1, М., Издательство Коммунистической Академии, 1929 г., с. 292-293.
9 Там же, т. 8, 1934 г., с. 465, 467.
10 Там же, т. 1, с. 609, 611.
11 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №3, с. 147.
12 Там же / «Новый мир», 2008, №5, с. 141.
13 Там же / «Новый мир», 2008, №3, с. 148.
14 Там же / «Новый мир», 2008, №6, с. 148.
15 «Новое Русское Слово», 1959, 15 февраля.
16 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 495.
17 «Новый мир», 1931, №10, с. 20.
18 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №3, с. 147.
19 Анна Ахматова в записях Дувакина – М.: Наталис, 1999, с. 259 (беседа с Михаилом Вольпиным).
20 Толстой И. Н. Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ  и ЦРУ. – М.: Время, 2009, с. 12.
21 Там же с. 13.
22 См., например: Буденный С., Бабизм Бабеля из «Красной нови» / «Октябрь», 1924, №4
23 «Литературная газета», №52 (221), 17 ноября 1932 г.
24 Первый Всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет, М., 1934 г., с. 549.
25 Анна Ахматова в записях Дувакина – М.: Наталис, 1999, с. 259 (беседа с Михаилом Вольпиным). 
26 ОР РГБ, ф. 167 (фонд Э. К. Метнера), к. 26, №10, Л. 34.
27 Александр Блок, запись в дневнике от 2 сентября 1920 г. / Блок А.. А., Собрание сочинений в восьми томах, т. 7, М.-Л., 1962 г., с. 371.
28 Александр Блок, «Без божества, без вдохновенья…» / Там же, т. 6, с. 180.
29 Ольга Кушлина, Татьяна Никольская, Предисловие / Сто одна поэтесса Серебряного века. Антология.  – Спб., ДЕАН, 2000, с. 3, 4.
30 Борис Пастернак, Люди и положения / Пастернак Б. Л., ПСС, Т. III,  с. 311.
31 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VI,  с. 538.
32 Александр Блок, Goethe, «Zueignung» (По поводу перевода Пастернака) /  Блок А.. А., Собрание сочинений в восьми томах, т. 6, М.-Л., 1962 г., с. 468-469.
33 И.-В. Гете, Тайны, М., издательство «Современник», 1922 г.
34 О С. А. Свиридовой см. исключительно ценную публикацию: Григорий Ганзбург, О поэтессе-переводчице под псевдонимом С. Свириденко // http://www.proza.ru/2004/03/01-09
35 Например, см.: Вагнер Р. Кольцо Нибелунга : Избранные работы:  – М.: Изд-во ЭКСМО-Пресс; Спб.: Terra Fantastica, 2001.
36 Александр Александрович Блок. Записные книжки, М., «Художественная литература», 1965, с. 494. Речь идет о переводе  стихотворения Мюссе «Саван Мухаммед бек-Амер-аль-Мансура» («Литературная мысль», I, П., 1921, с. 16-18).
37 Евгений Пастернак, К переводам шекспировских драм (Из переписки Бориса Пастернака). / Мастерство перевода. 1969., М., 1970, с. 351.
38 Там же, с. 353.
39 Там же, с. 360.
40 Например: «Пастернаковский перевод «Гамлета» – преступление, он перевел его полуинтеллигентской, полублатной скороговоркой 30-40 годов; Гамлет несмешно острит, бормочет в сторону, как сам Пастернак…» (Елена Калашникова, Владимир Муравьев: «Нет хороших и плохих переводчиков, есть удачные и неудачные переводы» / http://old.russ.ru/krug/20010604_mur.html).
41 Александр Блок, запись в дневнике от 2 сентября 1920 г. / Блок А.. А., Собрание сочинений в восьми томах, т. 7, М.-Л., 1962 г., с. 371.
42 Б. Пастернак, Гамлет, принц Датский. От переводчика. / «Молодая гвардия», 1940 г., №5-6, с. 16.
43 А. Смирнов. Уильям Шекспир / Уильям Шекспир, Полное собрание сочинений, т. 1, М., «Искусство», 1957, с.83.
44 «…Пастернаковский перевод, да и перевод Лозинского переиздавались… столько раз». (Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 586).
45 Литературная энциклопедия, т. 1, М., 1929 г., с. 73.
46 РКП(б). Съезд. 12-й. Москва. 1923. Стенографический отчет, М., Политиздат, 1968, с. 613.
47 Там же, с. 650.
48 Николай Бухарин, Экономика переходного периода. Часть I. Общая теория трансформационного процесса, М., 1920 г., с. 146.
49 Там же, с. 140.
50 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 150.
51 См.: Из неправленой стенограммы выступления И. В. Сталина перед украинскими литераторами / Власть и художественная интеллигенция. Документы ЦК РКП(б) – ВКП(б) – ОГПУ – НКВД о культурной политике. 1917-1953., Международный фонд «Демократия» (Фонд Александра Н. Яковлева), М., 2002.
52 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 709.
53 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 885.
54 «У Ахматовой были сильные подозрения насчет связей Анны Радловой с Большим Домом» (Лидия Чуковская, Записки об Анне Ахматовой», Т.1 , с. 59.).
55 В этой связи показательно «особое мнение» Маяковского по поводу культурной программы советского павильона на Всемирной выставке в Париже 1925 года: «Считать недопустимым вывоз в Париж на демонстрацию советского искусства классический балет или какой-нибудь иной КОНТРРЕВОЛЮЦИОННЫЙ (курсив мой – В. М.) театр». Пропагандировать следует советское кино (См.: Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности. Издание пятое, дополненное. – М.: Советский писатель, 1985, с. 295).
56 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII,  с. 649.
57 Там же с. 651.
58 Там же с. 708.
59 Там же.
60 Там же.
61 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 152.

                                        XVI

    Летом 1927 года Пастернак выходит из Лефа. Разрыв был жестким. 26 июля он отправляет лефовцам следующее послание:
                 «Редакционному коллективу «Лефа»
    Несмотря на мое устное заявление об окончательном выходе из Лефа, сделанное на одном из майских собраний, продолжается печатание моего имени в списке сотрудников. Такая забывчивость предосудительна.
    Вашему коллективу прекрасно известно, что это было расставание бесповоротное и без оговорок, в отличие от зимнего, тотчас по моем ознакомлении с первым номером, когда собранию удалось уговорить меня воздержаться от открытого разрыва и удовольствоваться безмолвной безучастностью к условной видимости моего участия.
    Благоволите поместить целиком настоящее заявление в Вашем журнале.
    Борис Пастернак
                26 ИЮНЯ (курсив и прописные буквы мои – В. М.)». 1
    Подлинник этого документа утрачен. Не ясно, когда и при каких обстоятельствах. Однако существует копия, сделанная Н. В. Реформаторской, сотрудницей Музея В. В. Маяковского. Опять-таки совершенно не ясно, когда и зачем. В копии дата: 26 ИЮЛЯ. В научный оборот документ введен В. А. Катаняном в 1976 г.2
    Детальное исследование этого сюжета, обстоятельств, причин, поводов и последствий разрыва с Лефом, как нам представляется, позволило бы высветить важные особенности личности Пастернака.
    Содержание документа, само по себе, порождает множество вопросов, а о том, какие трудности встают перед исследователем, о терриконах пристрастных интерпретаций, бездоказательных умозаключений, лжи и фальсификаций, – вместо поиска ответов! – навороченных пастернаковедением, дают представление манипуляции, которые Е. Б. Пастернак проделывает с датировкой.
    Помещая этот документ в V томе «ПСС», комментатор заявляет: «Дата выправлена (да не дата выправлена, а документ передатирован! – В. М.) по письму к М. И. Цветаевой 7 июля 1927 г., в котором Пастернак пишет об этом письме как недавно отправленном».3 Том увидел свет в 2004 г.
    Поиски письма к Цветаевой от 7 июля 1927 г. в VIII томе «ПСС» напрасны, однако имеется письмо от 7-8 августа, в котором Пастернак действительно сообщает, что «…недавно послал им [лефовцам] заявленье…».4
    Письмо преподносится следующим образом:
  «368. М. И. Цветаевой

     7-8 августа 1927, Мутовки
     7 / VII / 27*
    Внизу страницы комментатор дает разъяснение. С унаследованной, что ли,  невнятностью: «*Авторская ошибка датировки».5 Однако продолжает упорствовать с «выправленной датой»: «В заявлении «Редакционному коллективу Лефа», ДАТИРОВАННОМ 26 ИЮНЯ 1927г. (курсив мой – В. М.), Пастернак упрекал своих бывших друзей…».6 Этот том вышел в свет в 2005 г.
    Итак, с одной стороны, единственным основанием для передатировки выставляется дата письма к Цветаевой, якобы, 7 июля, а с другой – признается, что письмо это написано месяцем позже.
    Жененок, которого Лазарь С. Флейшман объявляет мерилом «верности науке»,этот, если угодно, генетический лжец, вертится, как вошь на гребешке. К науке его манипуляции не имеют ни малейшего отношения. Ну, и где ему после этого место, как не в Аду!
    Они еще более отвратительны, ибо к тому времени фонд М. И. Цветаевой, в котором хранится подлинник этого письма Пастернака,7 решением ее дочери, А. С. Эфрон, закрытый до 2000 г., уже был доступен исследователям. Более того, два замечательных специалиста, Е. Б. Коркина и И. Д. Шевеленко, проделав виртуозную кропотливейшую работу по восстановлению – по записям в дневниках и рабочих тетрадях М. И. Цветаевой – ее писем к Пастернаку, скорее всего, навсегда утраченных, опубликовали эту переписку «Цветаева М. И., Пастернак Б. Л. Души начинают видеть: письма 1922-1936 годов».
    Датировка письма проводится, прежде всего, по почтовому штемпелю, разумеется, если сохранился конверт. Публикаторы сообщают: «Почт. шт.: Москва, 09.08.27.», но при этом добавляют: «В оригинале ошиб.: 7 июля, 8 июля».8 Эта мелкая небрежность, которую никогда не допустил бы историк хорошей выучки, но которая в общем-то простительна литературоведам (в оригинале-то: 7/VII, 8/VII), обошлась нам в почти трехнедельную канитель, еще более досадную, потому как бессмысленную: пришлось ехать в РГАЛИ, заказывать, ждать получения, и все это ради того, чтобы окончательно убедиться в наличии конверта, ясно читаемого почтового штемпеля, а также в том, что Пастернак написал: 7/VII. Что оставляло некоторое пространство для сомнений: а вдруг одно письмо хранилось в конверте от другого – и пошла неразбериха, по сей день длящаяся.
    Для устранения сомнений, в этом случае допустимых, достаточно текстологического анализа уже опубликованного письма (именно поэтому обращение к материалам РГАЛИ было бессмысленным!), которым легко доказывается, что оно никак не могло быть написано 6-7 июля, что самой ранней датой следует признать 20-ые числа июля. Дело в том, что в письме от 15 июля Цветаева пишет ему: «Думаю о Б. П., как ему ни трудно, он счастливее меня, п. ч. у него есть двое-трое друзей-поэтов…»,9 а он отвечает на это в исследуемом письме: «У Б. П., пишешь ты в Чехию, «есть двое-трое друзей поэтов и т. д.».10 Более того, поскольку письмо Цветаевой, пришедшее на московский адрес, он получил с полуторанедельной задержкой, ибо редко выбирался в город с непременного летнего дачного безделья («Я много гулял, – пишет он Цветаевой 18 сентября, – почти совсем не работал и теперь не знаю, на что ухлопал больше трех месяцев»11), на этот раз в живописной деревне Мутовки, что в пяти верстах от ближайшей железнодорожной станции, Хотьково: «прошлое твое [письмо] …пролежало [в городской квартире] больше 10-дней»,12 датировка 7-8 августа выглядит бесспорной, а дата в оригинале, действительно, ошибка.
    Строго говоря, для датировки послания Лефу дата письма к Цветаевой не имеет большого значения. Гораздо важнее его содержание, детализирующее некоторые пассажи послания: «…наконец я (совсем недавно) с ними порвал документально. Я двадцать раз выходил из Лефа, и весною – категорически. Мне рассказали, что в последнем номерке я значусь на обложке участником. И вот недавно я послал им заявленье в тоне, который им, в их ослепленьи, покажется пределом подлости, неблагодарности и прочих качеств».13
    Он якобы двадцать раз выходил из Лефа. То есть, принимая во внимание продолжительность существования литературной группы, в среднем раз в три-четыре месяца. Чему нет никаких подтверждений. Несомненная ложь, в том смысле, о котором он пишет в «Охранной грамоте»: «По-русски врать значит скорее нести лишнее, чем обманывать. В таком смысле и врет искусство». Но искусство и честное описание обстоятельств разрыва с Лефом – материи, никак между собой не связанные. Так что, обыкновенная мелкая ложь.
«Мне рассказали…». Скорее всего, тоже ложь. Кто рассказал? Неужели крестьяне деревни Мутовки выписывали журнал Левого фронта искусств, к тому же были прекрасно осведомлены о том, что весной он «категорически» вышел из Лефа, и, обнаружив его фамилию на обложке очередного номера, тут же  и наябедничали?
    На самом деле, ни в каких «рассказах» он и не нуждался. Их он приплел, чтобы у Цветаевой сложилось впечатление о его полнейшей, скорее даже презрительной («номерок») незаинтересованности в деятельности «бывших друзей». Теоретически рассказать мог или Н. Н. Вильям-Вильмонт,14 или крайне нерегулярно наезжавший в деревню брат.
    Последний раз его фамилия значилась на обложке пятого номера «Нового Лефа». Этот номер странным образом, тем не менее, совершенно не исследованным ни пастернаковедами, ни специалистами по Маяковскому, задержался на два месяца. Появился между 17 и 22 июля.15 В письме Цветаевой от 26-27 июля по интересующему нас вопросу нет ни слова, следовательно, о выходе ему еще никто не рассказал. Завершается оно словами: «Кончаю ночью в страшной усталости. Завтра в шесть часов утра в город».16 Итак, 28-го он был в Москве и в первом же привокзальном киоске сам увидел очередной номер «Нового Лефа». Что и требовалось доказать.
    Комментатор не только лжив, он глуп и недальновиден. Ему хочется, чтобы Пастернак как можно раньше порвал с Лефом, ему аж неймется. И в фальсификаторском раже он не просто попадает впросак, но и выстраивает версию, способную натолкнуть вдумчивого читателя на самые ужасные предположения. Если «папочка Боричка» 26 июня – за месяц до поступления в продажу пятого номера – уже знает, что его фамилия будет значиться на обложке, то как он мог  узнать об этом? Только от цензоров. Но советская цензура, так или иначе, являлась ответвлением политической полиции. У его папочки были личные контакты с этими кругами? На чем они основывались? И насколько тесные?
    Послание «Редакционному коллективу «Лефа» составлено в таких выражениях, что абсолютно исключены любые межеумочные толкования. Или он действительно пытался выйти из Лефа в начале января, на «одном из майских собраний» ясно и недвусмысленно заявил о своем выходе из группы, окончательном и бесповоротном, а лефовцы продолжали публиковать его имя среди сотрудников своего журнала, тогда предосудительно – самое мягкое, что можно сказать об их поведении, и его возмущение вполне объяснимо. Или и в этом послании, и в письме Цветаевой он приводит выгодную ему, но при этом не совсем правдивую версию. Короче говоря, следует ли признавать Бориса Леонидовича Пастернака безукоризненно честным человеком, чьи высказывания не могут вызывать и тени сомнения?
    Пояснение для тех, кого раздражает, а то и подбешивает обстоятельность и скрупулезность автора, кто полагает, что он погряз в удручающих и мало что значащих мелочах: дальше будет только хуже. Вам разумнее отказаться от прочтения этой главы, потратить время на занятия приятные и необременительные. Автор не в претензии. Размеры читательской аудитории нам, разумеется, небезразличны, но мы не станем подлаживаться под потребителя ленивого и нелюбопытного.
    Вместе со, скорее всего, немногими энтузиастами мы продолжим разговор, горький и многотрудный, о времени и людях. О реальных людях, живших, действовавших, сходившихся и разрывавших отношения, поднимавшихся на самые высоты духа и опускавшихся до лжи и низостей. Ныне их облик почти окончательно утрачен. Реальный Маяковский, а не донельзя упрощенный, выхолощенный певец Октября, едва различим в тени бронзового истукана, установленного на площади, некогда носившей его имя. Реальный Пастернак успешно подменен лауреатом Нобелевской премии по литературе, отважным диссидентом, гением и провидцем, затравленным тоталитарным режимом. В чести вырванные из исторического контекста подобия, имеющие к своим прототипам не большее отношение, чем предприимчивые прощелыги, которые, используя некоторое природное сходство, усиленное гримом и тщательно подобранным костюмом, зарабатывают себе на хлеб, изображая исторические личности в местах скопления платежеспособной публики. Что же до реального времени, то продолжительными разнонаправленными усилиями оно раздербанено до полной неузнаваемости.
    И в самых отчаянных наших мечтаниях мы не доходим до допущения, что удастся восставить подлинную картину. Время и человеческие отношения – уникальны, а потому не поддаются окончательной реконструкции, сколь ни банально это звучит. И все же мы пускаемся в это предприятие, ибо властно зовет нас мятежный дух познания. И наша неудача, быть может, подвигнет кого-то другого на его собственное  восхождение, которое, в свою очередь, обернется неудачей. И так до бесконечности. Тщета некоторых усилий предопределена. Но это не значит, что от них следует отказываться.
    Исследуя тонкости сюжета, его побочные линии, честно заявляя о недостаточности, а нередко и противоречивости источников, о том, что наши суждения как по отдельным аспектам, так и в целом, отнюдь не претендуют на истину в последнее инстанции, мы дадим бесплатный мастер-класс пастернаковедам, не забывая о показательной порке особо несносных представителей этой ветви литературоведения.
    Ученый не вправе полностью довериться одному нарративному источнику, рассказу лица заинтересованного, следовательно, так или иначе, пристрастного. Тем более, если лицо это уличено в неоднократной лжи. Пастернаковедение – не  наука, ибо неспособно избавиться от двух основных пороков, одним из которых является безусловная вера в каждое написанное кумиром слово. А любое сомнение воспринимается едва ли не как святотатство. Позиция в лучшем случае восторженного обожателя, заведомо неспособного увидеть объективную картину, а в худшем – платного служителя культа. С этой точки зрения новые источники для пастернаковеда скорее досадное неудобство (коль скоро они способны подорвать сложившиеся стереотипы – лучше бы их не было!), чем счастливая возможность еще на шаг приблизиться к истине, а необходимость перекрестного анализа, корректировки взглядов, а то и отказа, желательно публичного, от ошибочных выводов решительно невозможна. В начале 80-х годов прошлого века сравнительно мало известный исследователь, Лазарь С. Флейшман, вырвавшийся на вожделенную свободу из «империи зла», опубликовал книгу «Борис Пастернак в двадцатые годы»,17 в которой интересующему нас сюжету уделено без малого сорок страниц. В те годы круг источников, на которые мог опираться исследователь, был весьма ограничен, поэтому шаткость его тогдашних доводов и выводов, отчасти, извинительна.  В 2003 году книга была издана в России. Уже открылись архивы! Уже опубликована переписка Пастернака с Цветаевой, имеющая первостепенное значение для этой темы, но никаких существенных изменений в свою концепцию Флейшман не счел необходимым внести.
    Поговорим о лжи, не забывая о существовании ее оттенков и подвидов. Можно сказать неправду. И это будет, если применить юридический термин, квалифицированная ложь. Можно не сказать правду, утопить ее – более-менее сознательно – в потоке слов. В основе лжи может лежать как органическая неспособность к адекватной оценке, так и склонность к почти неосознаваемому, так сказать, стихийному искажению. На разных этапах его жизни пропорции между неспособностью, склонностью, прямой ложью, умолчаниями и недомолвками  менялись. На склоне лет он лжет сознательно, без зазрения совести и зачастую, что особенно поражает, по совершенно незначительному поводу. Так, например, 12 июля 1956 г. он пишет К. Г. Паустовскому:
    «…Налаживать пути для  пересылки объемистого и тяжелого Живаго буду через Иностранную комиссию Союза писателей.
    Боюсь, впрочем, что рукопись во время весеннего наплыва делегаций, когда она ходила по рукам, куда-нибудь увезена без моего ведома… (курсив мой – В. М.)».18
    Неужели он не помнит, что 20 мая собственноручно передал рукопись Д;Анджело (а еще раньше – Земовиту Федецкому), а 30 июня подписал договор на итальянское издание и издания на других языках, о чем и  сообщил Фельтринелли: «Ваши предложения замечательны, я с удовольствием подписываю договор»?19
    С Константином Георгиевичем Паустовским он шапочно знаком. Паустовский почти безвылазно живет в Тарусе, увлеченно работает над очередной своей книгой «Время больших ожиданий», ни с какого бока не имеет отношения к верхушке писательского союза, конфликт с которой неизбежен, и Пастернак это прекрасно понимает, хотя и сомневается в последствиях: «Тогда мне смерть, а впрочем, может быть, это неосновательные страхи».20 По большому счету, ему нет никакого дела до взаимоотношений Пастернака с полумифическими чехословацкими издателями, до того какими путями тот намеревается переправить им рукопись. Даже если он и был бы осведомлен о подлинных «приключениях» рукописи «Доктора Живаго»», вредить не стал бы. Так зачем же врать? Зачем, вообще, поднимать скользкую тему? Врет Пастернак с расчетом на возможность, более чем гипотетическую. В сущности, призрачную. А вдруг Паустовский поспособствует распространению его лжи. Некоторым подспорьем это может стать – так почему бы и не солгать? То, что этим он может, как ныне выражаются,  подставить Паустовского, его ничуть не заботит.
    Не волнуют его и отдаленные последствия лжи. А ну как письмо уцелеет, и что же должны думать потомки? Поражаешься прозорливости Мандельштама, уже в 1931 г. разглядевшего эту прискорбную особенность психологического устройства своего антипода: «После меня хоть потоп».
    В 1928 г. в ответах на анкету, разосланную писателям для составления книги автобиографий «Наши современники» (издание не состоялось), Пастернак путано, неубедительно, но в высшей степени настойчиво открещивается от какого бы то ни было участия в группе:
    «С «Лефом» никогда ничего не имел общего. (…)
    Долгое время я допускал соотнесенность с «Лефом» ради Маяковского…Весь прошлый год, с первого же номера возобновленного журнала я делал бесплодные попытки окончательно выйти из коллектива… (…)
    «Леф» удручал и отталкивал меня своей избыточной советскостью, то есть угнетающим сервилизмом, то есть склонностью к буйствам с официальным мандатом на буйство в руках».21
    СООТНЕСЕННОСТЬ, каковую он, не иначе как, по простоте душевной, допускал, можно списать на не вполне уверенное владение русским языком. Но БЕСПЛОДНЫЕ ПОПЫТКИ, уместные разве что при описании попыток бегства из мест заключения, однако же, употребленные применительно к выходу из состава литературной группы, членство в которой – дело вполне добровольное, так или иначе, настораживают. Неужели его насильственно удерживали? Требовали отступного? И вообще, для того, чтобы сделать попытку ВЫХОДА, необходимо сначала совершить другое действие, а именно: ВОЙТИ. Явные нелады с формальной логикой в повествовании об исключительно важных событиях абсолютно недопустимы, особенно если их позволяет себе выпускник философского отделения историко-филологического факультета Московского университета. Уж такую-то малость он должен был освоить?
    Множество фактов вынуждает, как минимум, поставить под сомнение пастернаковкую трактовку его взаимоотношений с Лефом.
    Факт первый. Чисто литературный.
    Первомай 1923 года вся лефовская поэтическая братия приветствовала рифмованными поздравлениями, опубликованными во втором номере их журнала. Приводим вариант, созданный тем, кто, якобы, с «Лефом» никогда ничего не имел общего. К тому же по степени советскости и сервилизма, пожалуй, и выдающийся, даже на фоне характерного для участников группы революционного славословия:

                                  «Б. ПАСТЕРНАК
                                    1-ое мая
                         О город! О сборник задач без ответов,
                         О ширь без решения и шифр без ключа!
                         О крыши! Отварного ветра отведав,
                         Кыш в траву и марш, троттуар горяча!

                         Тем солнцем в то утро, в то первое мая,
                         Умаяв дома до упаду с утра,
                         Сотрите травою до первых трамваев
                         Грибок трупоедских пиров и утрат.

                         Пусть взапуски с зябкостью запертых лавок
                         Бежит, в рубежах дребезжа, синева
                         И, бредя исчезнувшим снегом, вдобавок
                         Разносит над грязью без связи слова.

                         О том, что не быть за сословьем четвертым
                         Ни к пятому спуска, ни отступа вспять,
                         Что счастье, коль правда, что новым нетвердым
                         Плетням и межам меж людьми не бывать,

                         Что ты не отчасти и не между прочим
                         Сегодня с рабочим, – что всею гурьбой
                         Мы в боги свое человечество прочим,
                         То будет последний решительный бой».22
    Оставим в стороне его фирменное косноязычие, «без связи слова». Хотя в это случае с самого начала сталкиваемся с явной клиникой: крыши, раскумарившись отваром ветра, сигают в траву, после чего принимаются маршировать по тротуару.
    Текст стилистически и идейно вполне лефовский, богоборческий и подчеркнуто (последняя строка отсылает к рефрену «Интернационала») революционный. Что бы по этому поводу задним числом ни выдумывал преданный комментатор, полагающий, что «выражены надежды на то, что будет положен конец террору, жестокостям  ТРУПОЕДСКИХ ПИРОВ И УТРАТ …».23 Даже при весьма смелом допущении, что в этой просоветской белиберде и присутствует какой-то смысл, то это – указание на злодеяния проклятого царского режима. Именно поэтому она была пропущена цензурой, и именно так воспринял ее тогдашний читатель.
    Это стихотворение сослано составителями «ПСС» в раздел «Стихотворения, не включенные в основное собрание», где его может обнаружить только дотошный читатель. Им позарез надо представить дело таким образом, что Пастернак хоть и написал это, но при этом как бы и не написал.
    В претендующих на научность составления собраниях сочинений поэтов двадцатого века, когда укоренилась практика поэтической книги, применяется более сложная рубрикация, нежели та, которую используют составители и комментаторы «ПСС» Пастернака. Например, в первом томе Полного собрания сочинений В. Ф. Ходасевича,24 выход в свет которого, к сожалению, застопорился, обнаруживаются, помимо обязательного «шуточное», следующие рубрики: 1) книги, 2) исключенное из книг, 3) не собранное в книги, 4) не опубликованное при жизни и неоконченное. Издательство «Русский путь» при выборе составителей и комментаторов руководствовалось, на наш взгляд, единственно возможной логикой: серьезное издание надлежит доверить лучшим специалистам, даже если они иностранцы. И серьезные, ответственные профессионалы, в данном случае, Джон Малмстад и Роберт Хьюз, убеждены, что автор, безусловно, несет ответственность за любую строчку, которую он счел возможным опубликовать при жизни. И введение читателя, всякого рода ухищрениями, в заблуждение на этот счет – есть занятие предосудительное и недостойное.
    Издательство «СЛОВО/SLOVO», поручив работу над «ПСС» семейке пастернаковедов Пастернаков, более всего озабоченных неприкосновенностью агиографического образа своего предка и использующих, при молчаливом потворстве всей секты, методы абсолютно недопустимые, выпустило в свет издание, которое несмываемым пятном позора ложится на отечественное литературоведение.
    Не одними же комплиментарными пастернаковедами должно быть живо российское литературоведение. Но не слышны протесты. Немотствуют уста. И с некоторой долей провокативности можно утверждать, что современное наше литературоведение, в той его части, которая занимается двадцатым веком, – ни что иное как конгломерат мирно сосуществующих сект. Каждая набожно обихаживает своего идола, ни мало не озабочиваясь происходящим в соседних кумирнях.
    Факт второй. Историко-литературный.
Перед нами фотография из собрания Эльзы Триоле, сделанная на квартире Маяковского и Бриков в конце (ноябрь-декабрь) 1925 г., после возвращения В. В. Маяковского из Америки:
 
    Илл. 3: Коллективная фотография лефовцев.
 
    Сидят (слева направо): Э. Триоле, Л. Ю. Брик, Р. С. Кушнер, Е. В. Пастернак, О. В. Третьякова.
    Стоят: Маяковский, О. М. Брик, Б. Л. Пастернак, С. М. Третьяков, В. Б. Шкловский, Л. А. Гринкруг, О. М. Бескин, П. В. Незнамов.
    Вполне себе реальный Пастернак в среде, по его позднейшему мнению, «полувоображаемой и неуловимой».25 Среди мужчин, которых он в письме Цветаевой от 3 мая 1927 г. зачислит в «официальное болото», представит как «крайнюю группы неофициальных головастиков».26
    Наконец, факт третий. Биографический. Так сказать, бытовой.
    Из письма М. И Цветаевой от 9 февраля 1927 года: Женя встречала Новый год с «Асеевым, Маяком (так в тексте – В. М.) и всей лефовской компанией».27 Итак, наш герой, заботливый еврейский муж (именно таковым он предстает по прочтении множества его писем к жене), хоть сам и не пошел в гости к лефовцам (остался дома, в качестве сиделки при захворавшем Жененке),  бестрепетно отпускает жену к индивидам, склонным к буйствам с мандатом на буйство. А главарь буянов, Маяковский, якобы, «нестерпимо цинический в обиходе»,28 провожает ее до дома, что не только не вызывает у супруга никаких опасений, но, скорее, приветствуется: «Со встречи вернулась Ж<еня> (около шести утра – В. М.) с Маяковским. Он был вторым поздравителем в эту ночь».29 Обменялись поздравлениями, перекинулись парой фраз, а быть может, и выпили по бокалу шампанского.
    Ничто не свидетельствует о том, что к началу 1927 года  в его отношениях с лефовцами имелись серьезные проблемы, того или иного свойства. Свидетельства появляются – запомним это! – только с мая 1927. И следуют чередой. Дневников – жанр, предполагающий интеллектуальную и нравственную честность человека с самим собой, – Пастернак, скорее всего, не вел. Во всяком случае, они не сохранились. В письмах – а это совсем иная материя, в которой честность вовсе не обязательна!  – в шести письмах, написанных им в мае 1927, тема отношений с Лефом присутствует в четырех. И это не может быть случайностью.
    Итак, уже при первом приближении становится понятно, факты и то, как Пастернак трактует их, находятся в разительном противоречии. Если принимать на веру все, что он задним числом и с неким умыслом считает нужным сообщить о разрыве с Лефом, о  его причинах – до истины никогда не докопаться.
    По словам Маяковского, цель Лефа, как литературного объединения, – «КОММУНИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО(часть комкультуры и ком. вообще!) – область еще смутная, не поддающаяся еще точному учету и теоретизированию, область, где практика, интуиция обгоняет часто головитейшего теретика».30 Как бы современный читатель ни относился к подобной установке, следует учитывать, что Маяковский и люди из его ближайшего окружения были не только субъективно честны, не только последовательны, но и невероятно упорны по части отстаивания своих убеждений/заблуждений. Вполне понятно, что Пастернак, интимный лирик без выраженных идейных и эстетических принципов (все сводилось к восторженному лепету об Искусстве, непременно с большой буквы, да к подчеркиванию нравственной стороны революции. Уж как он разглядел нравственность в апофеозе безнравственности – не нам судить, да и не столь это важно), в этом смысле действительно никогда не имел с Лефом ничего общего. Из письма Мандельштаму от 31 января 1925 года, в котором он, не без некоторого злорадства описывает свои впечатления от совещания Левого фронта искусств: «…Я мирно, беззлобно торжествовал. Это демонстрировался вывод из ряда ложных долголетних допущений. Это был абсурд в лицах, идиллический, пастушеский абсурд. … Маяковский прочел целую лекцию о пользе мела (и близко такого не было – В. М.)… Я увидел их [лефовцев] бедными, старыми, слабыми рыцарями, катящимися от униженья к униженью во славу своей неведомой и никому не нужной дамы».31 Пастернаковеды, конечно же, примутся утверждать, что это о революции. Но ведь очень скоро он примется за сочинение революционных поэм, и как все это совместить? Публично он восславляет Маяковского, а в частном письме издевается над ним. Варлам Шаламов, общавшийся с Пастернаком на склоне его лет, пишет, что «угнетающее впечатление производила манера хвалить в лицо и ругать за глаза».32 Как видим, это вовсе не издержки старости, печальными приметами которой зачастую становятся физическая нечистоплотность и ослабление нравственных запретов.
    Зачем входить в круг людей, с которыми не имеешь ничего общего? Ради Маяковского? Чтобы помочь ему, неразумному, осознать никчемность и творческую бесплодность его окружения, равно как и порочность его идейной и эстетической позиции, что ли? И следовало бы признать побуждения Пастернака благородными и несравненно высокими, кабы не одно соображение.
    Несмотря на заверения с его стороны в дружеских чувствах, едва ли не в любви, которыми пестрят его письма к третьим лицам (например, в знаменитом письме к В. Я. Полонскому: «Вы знаете, как я его люблю и продолжаю ценить…»33), при ближайшем рассмотрении выясняется, что речь идет о любви к РАННЕМУ ТВОРЧЕСТВУ Маяковского.
    Друзьями они не были. Общались на Вы. Не переписывались.
    «Нашу близость преувеличивали», «по ошибке нас считали друзьями», – признается он в «Людях и положениях».34
    Кое-какие факты наталкивают на предположение, что не только о дружбе не может быть речи, что в действительности все обстояло гораздо хуже.
    В письме Цветаевой от 3 мая он пишет о взгляде Маяковского: «…под влиянием какого-то, сквозь все слова пробившегося взгляда М<аяковского>, тяжелого и пристально безмолвного, в котором точно говорило его прошлое. (…) И знаешь, ТОЛЬКО вот этот взгляд М<аяковского>, когда он безмолвен, как-то в этом отношеньи приемлем, как-то годится, чем-то напоминает о поэте и жизни поэта».35
    Цветаева отвечает в письме от 7-8 мая. И отчасти невпопад: «О Маяковском ПРАВ. Взгляд бычий и угнет<енный>. Так<ие> <вариант: эти> взгляды могут все. Маяковский один сплошной грех перед Богом, вина огромная, что [нечего начинать] надо молчать. Огром<ность> вины. Падший ангел. Архангел»; «А у Маяковского взгляд каторжника. ПОСЛЕ преступления. Убившего. Соприкоснулся с тем миром: оттуда и метафизичность: через кровь».36
    На что он с видимым воодушевлением отвечает 27 мая: «Твои слова о М<аяковском> уже подхвачены, все поражаются их меткости и исчерпывающей глубине».37 Значит, распространял их, кстати, не испросив на то разрешения. Какая уж тут дружба. Нет в помине и простой порядочности. Повел себя, как последняя дворовая сплетница.
    Что же до Маяковского, то «Пастернак был его давним «другом», – фиксирует Полонский, ставя ДРУГ в кавычки.38 «Он ненадежный, Пастернак…», – так, по словам Асеева, характеризовал его Маяковский.39 Неужели Маяковский зачислил в друзья человека ненадежного и склонного к наушничеству?
    Восторгаться «Облаком в штанах» и дореволюционной лирикой Маяковского можно было и без формального вхождения в Леф. Наслаждаться ими можно и ныне, даже если само словосочетание коммунистическое искусство вызывает неодолимый рвотный рефлекс. Принимая же во внимание широко известную в литературных кругах, ставшую притчей во языцех невразумительность пастернаковских словоизлияний,40 полемизировать по поводу эстетических и идейных разногласий было гораздо разумнее наедине, а не на публичных лефовских «вторниках». Сраму было бы меньше:
    «Говорим о литературе. Пастернак, как всегда, сбивчиво, путано, клочками выражает свои мысли. Он идет против Маяковского. Последний в упор, мрачно, потемневшими глазами смотрит в глаза Пастернака и сдерживает себя, чтобы не оборвать его. Желваки ходят под кожей около ушей. Не то презрение, не то ненависть, пренебрежение выдавливается на его лице. Когда Пастернак кончил, Маяковский с ледяным, уничтожающим спокойствием обращается к Брику:
    – Ты что-нибудь понял, Ося?
    – Ничего не понял,  – в тон ответил ему Брик.
    Пастернак был уничтожен».41
    И то сказать, что мог противопоставить восторженный путаник блестящему полемисту? Какой смысл можно извлечь из таких вот, например, суждений, не импровизированных, поверенных бумаге: «Только вне лефовского понимания поэта смею напомнить, что поэт не есть психологический ТИП, в своей общности реконструируемый из метафор, как из частностей дознания, и из образов, как из реальных стычек с людьми отдаленных эпох»?42
    Леф – это Маяковский. Ну, или Маяковский сотоварищи. Разрыв Пастернака с Лефом немыслим вне разрыва с Маяковским. Исходя из этого, необходимо четко представлять масштаб личностей. Второй важнейший порок пастернаковедения заключается в том, что членство в секте предполагает  незыблемость убеждения в том, что Пастернак велик. Велик вневременным величием. Велик изначально. Ну или, по крайней мере, с того полумифического момента, когда малолетним ребенком, подозрительно своевременно очнувшись от сладких детских сновидений, он узрел в гостиной родительского дома Льва Николаевича Толстого. Коль скоро это так, любой пастернаковед, даже и с претензиями на научность, подсознательно убежден, что все события разворачиваются вокруг его кумира, вокруг него переплетаются все интересы. Что вся суть в «…окончательном разрушении валентностей Пастернака с «футуристической» группой и в резкой перекройке (вследствие этого) карты литературных отношений в конце 1920-х годов».43
    Нервом событий вокруг Маяковского и «Нового Лефа» объявляется то, что, на самом деле, за вычетом считанных литературных критиков, отличавшихся некоторой экстравагантностью суждений, никого не взволновало и не затронуло. Леф никак не отреагировал на это. Подавляющему большинству субъектов литературных отношений конца 1920-х годов было решительно наплевать на то, что какой-то их собрат, некогда сочинивший с десяток удачных любовных стихотворений, а в остальном – ничего примечательного, покинул радикальный Леф и оформился во Всероссийский союз писателей, объединение столь же почтенное, сколь и аморфное, абсолютно безликое. А у Пастернака не хватило ни порядочности и воли, чтобы своевременно и публично объявить о выходе, ни интеллектуального мужества, чтобы обосновать (опять-таки публично) причины разрыва.
    И если подобное позволяет себе профессиональный литературовед, что же говорить об окололитературоведческой шушере: «Что заставляло Маяковского держаться за Пастернака, не отпускать его из ЛЕФа, не вычеркивать его имени из списка сотрудников даже после того, как Пастернак с предельной точностью и резкостью назвал литературную деятельность группы «буйством с мандатом на буйство»?».44
    Что за жалкая, ничтожная личность, этот Маяковский! Наш-то – с предельной резкостью, а он все держится, цепляется  и нипочем не отпускает!
    «Новый Леф», 1927 г., №5 (июль)                     «Новый Леф», 1927 г., №6 (август)
 
    Илл. 4: Обложки журналов "Новый Леф" №5 и №6 со списками участников журнала.

    Как видим, имя Пастернака навсегда исчезает из списка участников «Нового Лефа» в августе 1927 года, а заявление о выходе датируется 26 июля. «Держаться за Пастернака», а тем более «не отпускать его из Лефа» Маяковский не мог по чисто технической причине: 24 июля он выехал в длительную и до предела насыщенную лекционную поездку по городам Украины, Крыма и Северного Кавказа. В Москву вернулся только 15 сентября. 17 городов. От промышленных Харькова и Луганска до курортных Ялты и Кисловодска. Бесконечные переезды. Не менее 23 выступлений.45 Повсюду битком набитые залы, огромный интерес, чтение новых стихов и отрывков из поэмы «Хорошо!» и заинтересованный острый разговор с аудиторией. Вполне корректно допущение, что о выходке Пастернака Маяковский узнает только после возвращения в Москву. Слова же о «буйствах с… мандатом на буйство» будут написаны лишь в следующем, 1928 году. И далеко не факт, что Маяковскому они когда-нибудь станут известны. Более того, нет полной уверенности, что о них вообще кто-нибудь знал в то время. «Анкета издания «Наши современники» хранится в РГАЛИ, но почему-то в фонде Пастернака.46 Помимо места хранения в пользу того, что перед нами не окончательный, отправленный по назначению вариант, но всего лишь черновик, который так и оставался до поры до времени в ящиках письменного стола, говорит: 1) текст не датирован, что очень странно для документа; 2) в списке изданных работ совершенно необъяснимым образом не оказывается уже опубликованных поэм «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт», что, дойди этот текст до советской редакции, несомненно, было бы расценено как скрытно антисоветский демарш, не говоря уже о формулировке «избыточная советскость»; 3) зато обнаруживается показательное пояснение: «Я пишу это с налета, НАЧЕРНО(курсив мой – В. М.) и не для цитат».47 Этот так называемый документ в 1990 г. ввела в научный оборот М. А. Рашковская. Хранительница фонда Пастернака ничего не сообщает о том, когда и откуда эта бумажка поступила в РГАЛИ. Уж не Жененок ли передал годах этак в семидесятых? Но пускается в сомнительные предположения: «Возможно этот текст написан в одно время с письмом Пастернака к Маяковскому, в котором он сделал еще одну попытку отделить свое отношение к Маяковскому как поэту от отношения к Лефу как к течению, стремящемуся к идеологической и эстетической гегемонии в искусстве. Такая воинствующая позиция была чужда Пастернаку».48 Применительно к 1927-28 гг. говорить о воинствующей позиции Лефа и его стремлении к всяческой гегемонии попросту смешно. Это проявление либо недобросовестности, либо недостаточной квалификации исследователя. Лефовцы – в глухой обороне, они всего лишь пытаются отстоять право на независимое существование, право «на свой производственный журнал», право скидывать «свое зерно в общие элеваторы» советской литературы. «Мы не монополисты», – говорит Маяковский на диспуте в Политехническом. Мы – правильно, ручеек, чего же орать?».49
    Ничего не утверждая, мы осмеливаемся на свое объяснение появления этого текста: Пастернаку невмоготу стало выносить то холодное молчаливое презрение, с которым Маяковский и лефовцы отреагировали на его уход, и он, подобно брошенной любовнице, срывается на запоздалые и уже ничего не значащие откровения. Но, вполне удовлетворившись психотерапевтическим эффектом, оставляет их втуне, не решается предать гласности.
    Здесь уместно еще одно ответвление. Послание Лефу датировано 26 июля, чем вовсе не доказывается, что оно было отправлено в тот же день. А когда оно было получено адресатом и кто он? В этой связи исключительную важность для понимания природы Лефа, лефовской культуры общения имеет информация из письма Маяковскому Л. Ю. Брик от 5 августа: «Шестой Леф печается».50 Если 5 августа шестой номер «Нового Лефа» уже печатается, то когда же он был залитован, т. е. прошел цензуру, после чего любые изменения почти полностью исключены? Принимая во внимание даты, после получения послания Пастернака в распоряжении лефовцев для того, чтобы убрать его имя с обложки журнала, оставались считанные дни, если не часы. Какие бы то ни было консультации с отсутствующим Маяковским в этой ситуации невозможны. Приходилось не только действовать в авральном режиме, но и, что называется, прыгнуть выше головы. Но они сделали это, ибо для них заявления, что «Леф –  ВОЛЬНАЯ(курсив мой В. М.) ассоциация всех работников левого революционного искусства. (…) Леф – объединение только по линии работы, дела»51 – не пустые слова. Не желает Пастернак общности, хочет уйти – скатертью дорога. Никакой санкции Маяковского не требуется. Не задерживать его ни одной лишней минуты – дело чести. Воля ваша, но представить себе не только Маяковского, но даже и  последнего лефовца, держащимся за Пастернака, мы не в состоянии. «Леф остается Лефом».52
    Г-н Быков, этот жизнерадостный трепач, по причине своего глубокого, агрессивного и разрушительного невежества исключительно опасен для научного знания. Право слово, так и подмывает назвать его академиком Лысенко от литературоведения.
    «В конце двадцатых Маяковский в общественном сознании отходит на второй план, делаясь фигурой чуть ли не одиозной. Пастернак же оказывается на авансцене…».53
    17 апреля 1930 года. Хоронят Маяковского. Не менее 100 000 прощаются с ним. Десятки тысяч идут за гробом в траурной процессии от улицы Воровского до крематория на Донской. Причем необходимо учитывать относительно небольшую численность населения тогдашней Москвы, а также и то, что столичной городской агломерации еще и в проекте не существовало, и добраться, скажем, из Подольска до московского Дома писателей – значит совершить настоящее небольшое путешествие. На перекладных. Эти похороны описаны во многих мемуарах. Сошлемся на воспоминания Галины Дмитриевны Катанян, первой жены Василия Абгаровича Катаняна, крупнейшего исследователя жизни и творчества Маяковского:
    «Отряд конной милиции строится у ворот кладбища, на асфальтовой полосе между могилами. Двойной ряд пеших милиционеров опоясывает приземистое здание крематория. Горожанин угрюмо говорит: «К большой свалке готовятся».
    (В. М. Горожанин, начальник секретного отдела ОГПУ Украины, старинный, еще с 1917 г., друг Маяковского, прилетел на похороны из Харькова. К этому высокопоставленному чекисту, бесспорно, применимы слова из «Заклинания» Александра Галича: «А мы обучены, бля, этой химии – // Обращению со стихиями!». И его понимание, что власти не исключает стихийных эксцессов и заблаговременно к ним подготовились, – куда как важно.)
    …Толпа рвется в ворота. Встают на дыбы, ржут, вертятся среди надгробий лошади, осипшие от крика милиционеры стреляют в воздух. С трудом оттесняют толпу к выходу.
(…)
    Все кончено…
    Открываются двери, и стоящие в цепи милиционеры снимают фуражки. В суровом молчании стоит в весенних сумерках громадная толпа с обнаженными головами».54
    Может быть, мемуаристы в своих интересах исказили действительность, кое-что преувеличили?
    Нисколько.
    Вот объективное подтверждение:

    Илл.5 Похороны В. В. Маяковского

    Длина улицы  Воровского – более километра, ширина – не менее 20 метров, а местами доходит почти до тридцати. Улица забита людьми. Людской поток столь плотный, что не видно ни тротуаров, ни мостовой. Сколько человек умещается на каждом квадратном метре? Три? Четыре? Пять?
    Помести мы эту фотографию без подписи и объяснений, можно было бы побиться об заклад, что большинство читателей не догадаются, кого это так хоронят. Сталина? Высоцкого?
    Для современного пустомели Маяковский – чуть ли не одиозная фигура, «страна его не понимала и понимать не желала».55 Что ему тысячные аудитории, которые раз за разом собирает Маяковский в любом городе СССР, волнующееся людское море на его похоронах! Так не хоронят даже любимого поэта, так отдают дань памяти харизматичной личности. Символу времени. Смерть Маяковского вызвала лавину откликов по всему миру: от Токио и Шанхая до Парижа, Нью-Йорка и Мехико. Даже в русской эмиграции сознавали масштаб личности Маяковского, выходящий далеко за рамки его поэтического творчества, а смерть его воспринималась как эпохальное событие, ставилась в один ряд со смертью Пушкина: «Смерть Маяковского – одно из тех событий, которые подводят итоги целому культурно-историческому периоду и становятся исходной точкой для его понимания»,  – написал Д. П. Святополк-Мирский в статье с говорящим названием «Две смерти, 1837-1930».56 Что все это НЕПОНИМАЮЩЕМУ?!
    Представить себе Пастернака, сознательно сводящим счеты с жизнью, мы не в состоянии. Пути нашего воображения загромождают Женя, Жененок, сестры, родители – милые родственнички, вдобавок к  отменному себялюбию и природной нервозности. Нацелив было на себя револьвер, он так и не решился бы на роковой выстрел, и, в конце концов, разрыдался.Но на кое-какие усилия наше скромное воображение все же способно. Допустим, что в морозную ночь на 3 февраля 1932 года, когда в нем «быстро-быстро развертывалась пружина болезненной обреченности. Я вдруг увидел банкротство всей моей жизни, никем не понятой и в этой смертельной тревоге теперь непонятной и мне…», в «нервной горячке, подобной которой никогда ничего не знал и я»,57 он, прибежав в Трубниковский к Нейгаузам, ненароком перепутал склянки и хватанул что-то страшнее ребяческого йода. (У хозяйственной Зинаиды Николаевны, да с учетом всех прелестей коммунального быта, под рукой, наверняка, имелся крысиный яд, а то и мышьяк.) И после непродолжительных мучений – отдал Богу душу.
    Хотя, нет. Отдал Богу душу – не про него. В бессмертие души он не верил, о чем и счел необходимым известить верхушку писательского сообщества в феврале 1936 г. на III (Минском) пленуме Правления ССП: «…на этом-то правильном наблюдении воздвигла религия свою ложную надстройку о бессмертии души…».58 И ведь никто за язык совдеповского стихотворца, которому якобы было присуще «истинно христианское отношение к собственной жизни», не тянул. Пленум был посвящен совсем другой тематике. (Кстати, в том же выступлении, он, якобы «никогда не шедший ни в чем на компромисс с официальными взглядами, поведением и требованиями», с отчаянной бескомпромиссностью объявит себя социалистическим реалистом: «наш социалистический реализм» «нас, социалистических реалистов».59) Верит ли он в Бога? Крайне сомнительно. Молитва как способ установления связи с Богом, как «ума и сердца к Богу возношение, на славословие и благодарение Богу, и испрашивание у Него потребных благ, душевных и телесных»,60 представляется ему уделом лиц, не вполне психически здоровых, вызывает презрительные насмешки: «Леонов [писатель Л. М. Леонов] почти рехнулся от тоски по своим, – сообщает он жене 21 августа 1941 г., – он плачет, молится Богу…».61 Если и верит, то, как максимум, в некоего абстрактного Демиурга.62 Слова Зинаиды Николаевны, что «на самом деле Боря был очень современен, не был религиозным, в церковь не ходил, хотя любил читать Библию. (Чем походил на обитателей американской глубинки. Вспомним о непременной Библии на прикроватных столиках в бесчисленных мотелях, в которых разворачивается действие «Лолиты»). Я понимала его так, что вселенную он считает высшим началом и обожествляет природу как что-то вечное и бессмертное, но для меня было ясно, что в общепринятом понятии религиозным он не был»,63 на содержательном уровне перекликаются с точкой зрения Франко Фортини, который за назойливо декларируемым христианством автора/героя «Доктора Живаго» разглядел, по сути, то же самое: «Эта позиция, эти воззрения в духе своеобразного гуманизма, «светского», но проникнутого религиозным духом (или, вернее, кантианской моралью) вовсе не являются для европейской культуры чем-то новым…».64
    Показным христианином он заделался после войны, году этак в сорок шестом/сорок седьмом. Как нам представляется, по причинам весьма предосудительного свойства: финансовые аппетиты, удачный маркетинговый ход.
    Им был задуман роман, изначально ориентированный на западного, прежде всего, англо-саксонского потребителя.65
    Примерно тогда же Шарлотта Гейз, женщина с принципами, учинила Гумберту Гумберту «допросец, насчет моих отношений с господом богом», в ходе которого торжественно объявила, «что если бы ей когда-нибудь стало известно, что я не верю в нашего христианского бога, она покончила бы с собой». Чутье опытного литературного дельца подсказало ему, что публичное, выставленное на потребу «христианство» советского писателя (наряду с декларациями на предмет свободы личности и привкусом русофобии) вынудит широкую западную аудиторию, мещанскую и филистерскую, эту коллективную Гейзиху закрыть глаза на все недостатки и пороки халтурного романа. Станет тараном, сокрушающим любые бастионы здравомыслия и художественного вкуса, и обеспечит высокую доходность.
    Во как завернул!
    Однако вернемся к его несостоявшейся кончине. 2 июня 1960 года на похороны лауреата Нобелевской премии по литературе, якобы страдальца и гения, осененного мировой славой, явилось, по В. Шаламову, 1 000 человек, значительную часть которых составляли переделкинские крестьяне и крестьянки, которые «посещают любые похороны по русской деревенской традиции»,66 а согласно А. Гладкову: «Трудно сказать. Но, пожалуй, несколько тысяч (и вряд ли меньше трех)».67
    Сколько же человек пришло бы в феврале 1932 г. отдать дань памяти якобы оказавшемуся на авансцене интимному лирику, о масштабе личности которого и заикаться не стоило?
    150?
    200?
    Конная милиция? Пальба в воздух? Возможные эксцессы? Помилуйте, какие эксцессы!
Произносились бы прощальные речи, причем на лицах, как ораторов, так и слушателей читалось бы тоскливое неверие в правоту стертых дежурных слов. На скорую руку потерзали бы Шопена лабухи. Ну, разве что забился бы в руках старосветской  воспитательницы, изошел слезами квелый (золотушный, что ли?), одетый во все заграничное малец: «Папочка! Папочка Боричка!», да хлопнулась в обморок молодая вдова, стильная худышка с лицом очень интеллигентным, нежным, несомненно, привлекательным, даже и с подозрениями на  одухотворенность, но почему-то совершенно не удерживающимся в памяти. Такие красотки, назовем их ДИСТИЛИРОВАННЫМИ, в особой цене у производителей телевизионных ретро-роликов, в которых рекламируются конфеты или недорогая косметика. Предназначение служебного персонажа – нужное настроение потенциального покупателя, всецело позитивное, с толикой возвышенности, отчасти даже мечтательности. При этом облик подсобницы должен максимально быстро улетучиваться из сознания, ибо истинным героем, ради которого и затеяна слащавая инсценировка, остается товар.
    Даже исключительно благожелательный критик, А. Лежнев, вынужден признать: «Поэзия Пастернака сводится почти исключительно: к пейзажу, натюр-морту, interieur;у и любовной лирике, которая, в свою очередь, на ; сводится к пейзажу, натюр-морту, interieur;у».68    Замкнутый круг, из которого он так и не захочет (или не сможет?) вырваться!
    Имеется множество свидетельств, что подобное стихотворчество было – по разным причинам – малоинтересно подавляющему большинству тогдашней читательской аудитории.
С одной стороны, у читателя, воспитанного на лучших образцах русской поэзии, не готового отказаться от традиций русской культуры, заявления того же Лежнева, что «Пастернак наиболее культурный из наших поэтов»,69 наверняка вызывали решительное неприятие. Он, что, культурнее Михаила Кузмина, Бенедикта Лившица, Константина Вагинова, Осипа Мандельштама, наконец?! Смеху подобно. А поэты эмиграции? Разгадка таится в слове наших. Для марксистского критика, идеолога литературной группы «Перевал» существуют только СОВЕТСКИЕ поэты. Поэтому он утверждает, что «в литературе его [Пастернака] влияние огромно. О нем говорит творчество таких поэтов, как Н. Тихонов, Сельвинский, Асеев, Антокольский, Петровский и ряд других».70 Но эта категория читателей перечисленных совдеповских рифмачей русскими поэтами не считала. Какие-то в меру темные личности вполне готтентотских настроений, по их твердому убеждению, не могли  претендовать на это высокое звание. А влияние на них Пастернака, отчасти, действительно, имевшее место, с их точки зрения, никак не могло быть поставлено ему в заслугу. Скорее, наоборот.
    С другой – для строителей нового мира «концерт» было словом табу, неким символом мещанства, отсталости, рабской буржуазной психологии».71 Могли ли они особо увлекаться камерной поэзией завсегдатая «залы концертной», о которой острый на язык Сергей Третьяков говорил как о «комнатном воздухоплавании на фоккере синтаксиса»?72
    За несколько недель до гибели Есенина между ним и Асеевым состоялся разговор, интересующую нас часть которого Асеев привел один только раз в сборнике воспоминаний о Есенине, изданном в 1926 году. Асеев, уже знакомый с «Черным человеком», удивляется, почему же Есенин разменивается на «коротенькие, романсного типа вещи, слишком легковесные для его дарования». На что тот отвечает: «А без славы ничего не будет! Хоть ты пополам разорвись, – тебя не услышат. Так вот Пастернаком и проживешь!».73
    Ноябрь 1925 года. Пастернак – официальный участник Лефа. Еще ничто не предвещает разрыва. С Асеевым они, если и не друзья, то, во всяком случае, близкие приятели, однако тот даже не пытается вступиться за своего литературного собрата, как-то возразить. Что весьма нехарактерно для того времени. Члены многочисленных враждующих литературных объединений и содружеств отстаивали своих с неиссякаемым упорством. Это в своем узком кругу можно было подтрунивать над мелкотравчатостью Пастернака, но в публичном пространстве, по свидетельству одного из честнейших современников, В. Шаламова, «захваливание друг друга было бытом не только лефовцев, но и любой другой литературной группы».74 Объяснение одно: собеседникам совершенно очевидна почти анекдотическая непопулярность Пастернака. Тут и спорить не о чем.
    В феврале 1926 года Пастернак заканчивает «Девятьсот пятый год». В советской стране не находится издания, готового целиком опубликовать поэму, как-никак приуроченную к годовщине первой русской революции, и он вынужден рассовать ее кусками по разным изданиям, в том числе, в случайный альманах «Половодье» и харьковский сборник «Пролетарий».
    Итак, диспозиция ясна.
    Маяковский – больше, чем невероятно популярный поэт. Он общественно значимая личность, при определенном стечении обстоятельств, способная превратиться в политическую фигуру, выражаясь современным языком, национального масштаба (стал же драматург Гавел президентом).
    Пастернак – меньше, чем поэт. Он всего лишь лирик узкой специализации. Не особо плодовитый. Заведомо непопулярный. Без какого-то ни было общественного веса. И, разумеется, без малейшего намека на то, что можно назвать харизмой.
Полонский записывает в дневник: «Лефы всячески поддерживали славу Пастернака. Им он нужен был как «леф».75
    Зачем? Зачем лефовцам Пастернак? И «ЛЕФ», и «Новый Леф» – некоммерческие издания. Извлечение прибыли не является их целью, а тираж «Нового Лефа» никак не зависит от степени популярности журнала – три тысячи экземпляров. Он установлен Гизом раз и навсегда. Это тираж «Нового мира» может претерпевать поразительные, с точки зрения здравого смысла необъяснимые пертурбации: № 1 за 1927 год – 6 500, № 2 – 2 500, № 3 – 3 000, № 4 – 28 000! № 5 – 28 000. И так далее. Рациональное объяснение скачкообразного роста одно – это политическое решение, исполнять которое государственное издательство обязано без рассуждений. Не находящий покупательского спроса избыток будет принудительно распределен по библиотекам, для чего требуется всего-навсего директивно расширить их перечень и обеспечить финансирование. Чисто бюрократическая процедура, однако же с неким идеологическим подтекстом. Весьма показательна и ценовая политика. На тоненький (3 печатных листа, 48 страниц малого формата), но, забегая вперед, неугодный власти «Новый Леф» устанавливается цена 50, а затем и 60 коп., а толстенный, большого формата, зато вполне лояльный «Новый мир» обойдется покупателю всего только в 1 руб. 20 коп. С этой точки зрения, будь Пастернак и сверхпопулярным поэтом, его участие не приведет ни к какому положительному эффекту.
    С другой стороны, у Маяковского была своя целевая аудитория, о которой повествует Шаламов, по его словам, не пропустивший ни одного диспута в Политехническом: «Аудитория Маяковского делилась на две группы: студенческая молодежь – друзья и немолодая интеллигенция первых рядов – враги».76 Присутствие в журнале Левого фронта искусств поэта, при суждении о котором «нет прямой необходимости рассматривать его непременно в связи с футуризмом. Связь его со школой рыхла…»,77 вовсе необязательно, а при случае, могло превратно истолковываться радикально настроенной молодежью. В «ЛЕФе» Пастернака публиковали очень дозировано.
    Вот как трактует это обстоятельство невежественный биограф: «Маяковский издавал журнал «ЛЕФ»: в первый номер взял пастернаковский «Кремль в буран конца 1918 года», во второй Пастернак предложил новую лирику – и она была отклонена. Печатать любовные сочинения в самом левом и авангардистском журнале дозволялось только Маяковскому, в первом номере опубликовавшему «Про это».78
    Во втором номере «ЛЕФа» не предполагалось лирики. Его поэтический раздел состоял из первомайских стихотворений, среди которых, как известно, нашлось место и «1-ому Мая» Пастернака, из «Ладомира» Хлебникова и одного стихотворения Марка Серебрянского в рубрике «Молодняк Лефа».79 С начала 1923  и по весну 1925 (последний, седьмой, номер «ЛЕФа» увидел свет в марте  того года), за вычетом «Gleisdreieck», записанного в альбом Надежде Александровне Залшупиной, и зарифмованного обращения к Маяковскому, которое изначально не предполагалось к публикации, Пастернак сочинил 10 (десять) стихотворений. Любовной, в строгом смысле этого слова, лирики среди них не обнаруживается (первую жену по-настоящему никогда не любил и любовными стихами не баловал), а два сохранились в бумагах Лили Юрьевны Брик.80 И это позволяет предположить, что они действительно были предложены  «ЛЕФу». Какое представить на суд взыскательного читателя? Мучительный выбор: оба по-своему изумительны. Отдадимся на волю случая и подбросим коллекционный советский червонец, отчеканенный в 1923 г., в безумной надежде  – авось блеск драгоценного металла и осуждающий взгляд Сеятеля вынудят корявые  строки сгинуть навсегда.
    Не тут-то было. Итак,

                                    «Перелет

                       А над обрывом, стих, твоя опешит
                       Зарвавшаяся страстность муравья,
                       Когда поймешь, чем море отмель крешет,
                       Поскальзываясь, шаркая, ревя.

                       Обязанность одна на урагане:
                       Перебивать за поворотом грусть
                       И сразу перехватывать дыханье,
                       И кажется, ее нетрудно блюсть.

                       Беги же вниз, как этот спуск ни скользок,
                       Где дачницыно щелкает белье,
                       И ты поймешь, как мало было пользы
                       В преследованьи рифмой форм ее.

                       Не осмотрясь и времени не выбрав
                       И поглощенный полностью собой,
                       Нечаянно, но с фырканьем всех фибров
                       Летит в объятья женщины прибой.

                       Где грудь, где руки брызгавшейся рыбки?
                       До лодок доплеснулся жидкий лед
                       Прибой и землю обдал по ошибке…
                       Такому счастью имя – перелет».

    Всего-то двадцать строк – а что за перлы!
    Спокойствие, только спокойствие, как ни трудно его БЛЮСТЬ. Воздержимся от ФЫРКАНЬЯ ВСЕХ ФИБРОВ. Спросим себя: подобная лирика, в которой ДАЧНИЦЫНО ЩЕЛКАЕТ БЕЛЬЕ, это малограмотное бяк-бяк-бяк-бяканье слабеньких поэтических крылышек достойно авангардистского журнала Левого фронта искусств? В других стихах взыскательный читатель подивится и «с обмылками в обнимку», и «хватясь искомого приволья», застынет перед «комком гримас», попытается совладать с «Тогда-то, сбившись с перспективы, // Мрачатся улиц выхода» и потеряет дар речи, остолбенеет  от абсолютно невменяемой, почти хлыстовской тарабарщины: «и страшно ставней мостовым». Что годилось для публикации? Эта поэзия мало того, что слабая до откровенной беспомощности, так и ориентированная на изображение, если не воспевание, «спокойной, комфортабельной, культурной и обеспеченной жизни»,81 не укладывалась в идейные и эстетические установки Лефа. Для измерения пропасти между смятенным, в этой смятенности небезупречным, но всамделишным, страстным стихом «Про это»:
     «Семь лет стою,
                               буду и двести      
     стоять пригвожденный,
                                           этого ждущий.
     У лет на мосту,
                            на презрение,
                                                      на см;х,
     земной любви искупителем значась,
     должен стоять,
                            стою за всех,
     за всех расплачусь,
                                     за всех распл;чусь. – »
и вялым косноязычным стихотворчеством Пастернака потребны единицы астрономических измерений: парсек, световой год…
     В лучших из худших своих образцов его поэтическая продукция середины двадцатых могла привлекать скороспелую советскую интеллигенцию и начинавшее приобретать все большее значение чиновничество. Т. е. людей, объективно заинтересованных в забвении революционного прошлого. Революция закончилась – забудьте!
    Его принадлежность к авангарду весьма условна, ибо даже во второй половине двадцатых она не простирается дальше почтения к Скрябину – в музыке, Рильке и Цветаевой – в поэзии, Серову, что ли, – в изобразительном искусстве. Кроме того, авангард, тем более в его русской версии – искусство, подчеркнуто антибуржуазное. Политизированное. Протестное. Но даже самый благожелательный критик вынужден признавать, что «из всех крупных (оставим это на его совести – В. М.) поэтов нашего времени Пастернак наиболее далекий от общественности»; «отдельные отрицательные высказывания поэта о среде (читай: мелкобуржуазной, мещанской – В. М.)… не меняют дела. Они слишком редки и случайны. Это бутады. Смысл их сводится к тому, что: я, поэт, выше вас, мещан. Но вряд ли вы найдете поэта, который бы так не говорил».82
    Так зачем же лефовцам Пастернак?
    Объяснения, типа: Маяковский «держится за Пастернака как за молодость. Разрыв с ним означает последний и окончательный отказ от самого себя – от той своей ипостаси, которая только и была ему самому по-настоящему дорога»,83 оставим для дефективных детишек среднего школьного возраста да, пожалуй, для профессиональных пастернаковедов. Маяковский уже решительно и публично отрекся от  футуризма. Выступая в Нью-Йорке 4 октября 1925 г. он заявит: «Футуризм имел свое место и увековечил себя в истории литературы», но «отныне я против футуризма…».84 И хотя некоторые специалисты по Маяковскому полагают, что это – «словесные уловки»,85 нам представляется, что это не так. Маяковский, разумеется, не отказывается от литературного новаторства, но если идеологию русского футуризма выразить одним словом, им будет – «Долой!», то для идеологии Лефа подходит другое – «Даешь!».
    Даже если Полонский и прав, то, по нашему мнению, интерес лефовцев к Пастернаку объясняется не только тем, что для малочисленной литературной группы ценен каждый лишний участник, но и, если так можно выразиться, пастырской направленностью, проповедничеством Лефа. Принявший революцию Пастернак, начинавший как поэт-символист, плоть от плоти буржуазной культуры, дорог лефовцам как, пусть и не до конца (предстоит еще немало потрудиться для его окончательного преображения) раскаявшийся грешник, который для рьяного проповедника, как известно, важнее толпы праведников.
    Переформатируем вопрос: а зачем Пастернаку нужен Леф? Зачем он, ГЕНЬЯЛЬНЫЙ поэт, в 1923 году вступает в Леф, а затем длит свою принадлежность к радикальному литературному течению? Ведь, начиная аж с весны 1920 г., когда Маяковский «…в тесном кругу прочитал «150 000 000», он осознавал их идейную и эстетическую несовместимость. Зачем же в течение многих лет «..мы… пробовали дружить, пробовали совместно работать, и я все меньше и меньше его понимал»?86 Дружба дружбой, а служба (в данном случае «служенье муз») службой. На что ему  левацкая суета Лефа?
    Весной 1923 года после полугодичного пребывания в Германии Пастернак с беременной женой возвращается в Советскую Россию. Воочию убедившись, что в художественной среде русской эмиграции с ее россыпью блистательных имен ему, мелкому косноязычному стихотворцу, никогда не отвоевать подобающего его запросам места. Свободное, горделивое, но все более скудное, все более беспросветное эмигрантское существование87 было не для него, а тем более не для Жени, капризной, ленивой, бездельной, но при этом победительно требующей комфорта. «Вам нужна свобода, а мне нужна несвобода», – как утверждается, заявил он Мандельштаму в ноябре 1932 г.88 Русский поэт, которому для творчества потребна несвобода, – все равно, что ангел, которому  необходимо поселиться в преисподней. И если сказано не для красного словца,  за всем этим чудится что-то, от чего инстинктивно хочется отстраниться, что-то изломанное, болезненно-мазохистское, противное вселенской гармонии,  вступающее в нестерпимый диссонанс с пушкинским: «Иная, лучшая, потребна мне свобода…». Хотя в некоторых письмах конца двадцатых (например, к Цветаевой)  присутствуют пассажи, которые могут истолковываться как намеки на то, что в эти годы он не исключает для себя решительных перемен, подумывает об эмиграции.
    Так или иначе, в 1923 г. он, очень домашний, рожденный и воспитанный не для того, чтобы «по прихоти своей скитаться здесь и там», возвращается в Советскую Россию. Однако и тут поначалу не заладилось. Засилья профессиональных пастернаковедов не наблюдалось, их еще и в помине не было, а подавляющее большинство граждан, не исключая редакторов и издателей, встретили бы любые попытки возвеличивания обидными насмешками, а то и гомерическим хохотом. В условиях нэпа, с его пусть и не совсем, но все же рыночными отношениями, конкурентные возможности его темной лирики были крайне невелики, а рассчитывать на бесконечные переиздания, которые впоследствии обеспечивали ему отличное кормление, не приходилось. Да и что годилось для переизданий? И «Сестра моя жизнь», и «Детство Люверс», при всех их несомненных, хоть и относительных достоинствах, принесли только сиюминутный, одноразовый успех, вызвали интерес строго ограниченной аудитории. Советское издание «Сестры моей жизни», вышедшее в издательстве Гржебина в 1923 г. (ему предшествовало берлинское издание 1922 г., в Советской России вряд ли доступное), разошлась быстро. Так тираж 1 (одна) тысяча экземпляров. Однако повторных изданий не было. Издателю, что, не нужна была дополнительная прибыль? По всей видимости, было ясно, что дополнительные тиражи ее не принесут, а, не ровен час, обернутся убытками. Переиздания пойдут косяком, когда изменится время, а вместе с ним и цели издательской деятельности, когда на место ее величества Прибыли, что бы там ни говорилось,  – лакмусовой бумажки свободного читательского интереса, заступят иные основания, когда литераторов не только окончательно размежуют на своих и чужых, не только проранжируют, но и превратят в своеобразное холопское сословие, поставят под власть писательского союза. Именно в результате этих процессов из малоприметного интимного лирика вылупится преуспевающий статусный советский литератор, он же – деятельный литературный предприниматель и в дозволенных пределах и с  молчаливого согласия хозяев фрондирующий холоп, Борис  Леонидович Пастернак.
    Но пока все складывалось далеко неблестяще. «…Рассказывали Вам о моем житье-бытье, – пишет он Горькому 13 октября 1927г. – В том бедственном виде, в каком Вам… его представили, оно было года два еще назад…».89 Или Цветаевой: «Я бездействовал, доходил в недоуменьи до одичанья, бросил литературу, служил библиографом…».90 Ему не позавидуешь. Страдало самолюбие. Изводила упреками требовательная, вечно недовольная жена. Снедала зависть к удачливым коллегам. Ее отголоски слышатся в позднейшем письме к Цветаевой: «Их [Маяковского и Асеева] благоденствовавшее безделье (это Маяковский-то бездельник?!) рядом с моим долго выбивавшимся из нужды трудом (а он трудяга?! Ну-ну.) стало меня просто задевать в последние годы».91
    Совсем занятия литературой он не оставил, кое-что, как мы знаем, пописывал. Но принимать эту немощную продукцию отказывался не только журнал Левого фронта искусств. Любое мало-мальски уважающее свою аудиторию издание давало от ворот поворот, и он пристраивал ее – за сущие копейки! – то в сборник  «Московские поэты», вышедший в 1923 г. в глубоко провинциальном Великом Устюге, то в сборник «Поэты наших дней», отпечатанный в следующем году в Москве. Как знать, но без возможности при случае козырнуть принадлежностью к Лефу и именем Маяковского, и этой малости ему бы не обломилось. И если уж кто за кого и держался – то как раз Пастернак за Леф и Маяковского. И делал это расчетливо, по вполне рациональным основаниям, напрямую противостоящим восторженным и слюнявым истолкованиям.
    Для участия в Лефе требовалось всего-навсего формальное признание революции, объявление себя, пусть и в той или иной степени голословное, новатором и революционером в искусстве. Пожелай вступить в Леф тот же Мандельштам (другое дело, что подобное ему и в голову не могло придти, даже в страшном сне явиться), он был бы принят. Быть может, без распростертых объятий, но принят. Ближе всего к пониманию как этого основополагающего принципа устройства Левого фронта искусств, так и взаимоотношений Пастернак-Леф подошел В. А. Катанян: «Леф был свободным содружеством людей искусства, сбитым не организационными обручами, а прежде всего общими взглядами в искусстве, которые взаимно познаются, изменяются и шлифуются в разговорах (уговорах?). В тесном переплетении с этими взглядами обсуждались, конечно, и вопросы политической и идейной ориентации. В какой-то момент эти взгляды в сумме или в частностях ПЕРЕСТАЛИ УСТРАИВАТЬ ПАСТЕРНАКА(курсив мой – В.М.)».92 Но на этом остановился.
    Принимаем эстафету и попробуем найти ответы на вопросы, едва ли не взятые напрокат у популярной телевизионной игры. Что? Когда? Почему?
    Развернутую версию своих отношений с Лефом Пастернак дает в письме Цветаевой от 3 мая 1927 г., в  котором на двух страницах всячески выгораживает себя и почем зря честит Леф и лефовцев.
    Чтобы не утомлять читателя длиннейшим цитированием, будем разбирать это послание по частям, по мере необходимости используя информацию из других его писем.
    «Я никогда не понимал его [Лефа] пустоты, возведенной в перл созданья, канонизированное бездушье и скудоумье его меня угнетали. Я как-то терпел соотнесенность с ним… Потом этот журнал [старый «ЛЕФ»] кончился, и я об его конце не тужил. (…) Зимой стал снова собираться Леф. Я туда, т. е. на эти ужины ходил в качестве гостя… (…) …Была у меня какая-то смутная надежда, что М<аяковский> наконец что-то скажет, а я прокричу или даже изойду правдой, и –нас закроют или еще что-нибудь, не все ли равно».93
    Поверила ли Цветаева в эту ложь? Кто знает. В своих письмах она никак не реагирует на его откровения, всецело сосредоточена на чувствах, творческих переживаниях, восторгах и упованиях – высокие отношения, в которых не место обсуждению литературных интриг убогой Совдепии.
    Мы же не поверим ни одному слову.
    «Вообще в 1926 году Борис Леонидович был частым гостем в Гендриковом (в квартире Маяковского и Бриков - В. М.). Помню его и на учредительном собрании Нового Лефа в сентябре и на менее многолюдных собраниях».94
    Фрагмент воспоминаний, в котором содержится это утверждение, был опубликован В. А. Катаняном в 1976 г. Тогда эти слова не могли взбудоражить исследователей. Изучение обстоятельств разрыва Пастернака с Лефом еще и не началось, ведь только в этой публикации Катанян вводит в научный оборот ныне знаменитое и муссируемое всеми пастернаковедами послание «Редакционному коллективу Лефа». Ныне ситуация полностью иная. По Катаняну, получается, что вовсе не зимой Пастернак, как он врет Цветаевой, возобновил свои посещения лефовских собраний, что был он вовсе не случайным гостем (норовил на халяву поужинать, что ли?), а одним из учредителей нового журнала. И это меняет все. Если это так, пастернаковским словоизлияниям – грош цена. А цена бесчисленным публикациям, так или иначе, основанным на слепой вере в них – в базарный день за пятачок пучок.
    А можно ли доверять показаниям Катаняна, вспоминающего о событиях полувековой давности? Разумеется, нет! Настоящий ученый и себе-то самому верит по большим праздникам. Столь важное свидетельство должно или  документально подтвердить, или документально же опровергнуть.
    Материалы, отражающие деятельность литературных объединений двадцатых годов, плохо отложились в архивах. С одной стороны, их сохранности тогда уделялось мало внимания. С другой – последовавшие репрессии превращали хранение любых документов, в которых хотя бы упоминались репрессированные, в занятие, по меньшей мере, опасное. А принимая во внимание масштабы репрессий – где они не упоминались?! В частности, в РГАЛИ нет фонда Лефа, как объединения, но, к счастью, хранятся личные архивы многих лефовцев. Именно в них и следует искать доказательства или опровержения.
    Что значит искать? Судя по описям, только в фонде О. М. Брика95 и в колоссальном (свыше двух тысяч единиц хранения!) фонде Л. Ю. Брик + В. А. Катанян,96 как минимум, надо поднять порядка 100 (ста) единиц хранения. Рядовой исследователь, а именно таковым является ваш автор, может одномоментно затребовать не более 5 (пяти) единиц. В среднем неделю дожидаться их поступления в читальный зал. И только отработав их и сдав, оформить заказ на следующие пять. И получить их после очередного недельного ожидания. Таким образом, даже на далеко не полное ознакомление только с  двумя фондами уйдет где-то около полугода. А интересующих нас фондов в архиве вряд ли меньше двух десятков.  Разумеется, изрядно покорпев над описями, мы заказали пять единиц. Всецело доверившись непревзойденной интуиции профессионала. А если она в этот раз подведет? И хоть мастерство, как говорится, не пропьешь, годы наши уже не те, хватка слабеет... К тому же, как назло, в РГАЛИ возникли какие-то технические проблемы, поэтому заказ, сделанный в сентябре, будет получен только в ноябре и хорошо, если до праздников. Вот и работай тут. Получим документы – глядишь, кое-что прояснится.
    Да, слышим, слышим мы возмущенного читателя, а чем же занимаются профессиональные пастернаковеды? Неужели им не интересно? Натурально, нет. На разоблачении лживости Пастернака карьеру не выстроишь, статью на такую щекотливую тему ни один научный журнал не возьмет, да еще, принимая во внимание сплоченность и почти полное всесилие комплиметарных пастернаковедов, попадешь в черный список, так, что о публикациях, грантах ets можно будет забыть навсегда. А кому это надо? Кому охота превратиться в маргинала?
    Воспевателей не проймешь и гораздо более скандальными вещами, публикациями, которые, имей мы дело с научной средой, а не с сообществом сектантов, вызвали бы громадный, годами не прекращающийся переполох. В 2007 г. шведский специалист по Маяковскому, Бенгт Янгфельдт, опубликовал книгу о Маяковском.97 В 2009 г. она вышла в переводе на русский.
    «Зимой 1926 года Осип [Брик] и три поэта (Асеев, Пастернак и близкий футуристам конструктивист Илья Сельвинский) пришли на прием к Троцкому, чтобы пожаловаться на трудности, с которыми сталкиваются авторы-новаторы. (…) Маяковский несколько раз встречался с Троцким ранее, но в этой встрече участия не принимал – по-видимому, был в отъезде». Результатом этого визита стало то, что «в сентябре 1926 года лефовцы смогли заключить договор с Госиздатом на издание нового ежемесячного журнала «Новый Леф».98
    Получается, что вовсе не смутные надежды бог весть на что движут Пастернаком. Напротив, он сознательно и активно лоббирует возобновление журнала, о закрытии которого, якобы, не тужил. И для чего же? Да чтобы его тотчас прикрыли вновь! Кто поверит в эту несусветную чушь? Ясный перец, пастернаковеды. Каждый в отдельности, и все скопом. Стадом. Восторженно блеющим.
    Откуда Янгфельдт взял эту информацию? Как ее проверить? Русское издание его книги более чем удивительно: начисто отсутствуют сноски. Только в примечаниях дается список литературы и источников, опубликованных и НЕОПУБЛИКОВАННЫХ.99 Может у них в Швеции так и принято, чудной, все-таки, народец: шведский стол, шведская семья, Нобелевский комитет, опять же… И все же мы пытаемся достать оригинальное шведское издание. Затея не слишком трудоемкая, однако требующая определенной сноровки и терпения. В Ленинке этого издания нет, что не делает чести лучшей библиотеке страны. С помощью сотрудников специализированных служб РГБ удалось установить, что в России оно имеется только в Питере, в Российской национальной библиотеке. Попутно разжившись его выходными данными, которые издательство «КоЛибри» с великолепной беспечностью не удосужилось привести, а заодно и шифром. Много телефонных звонков в северную столицу. Того нет на месте, этот заболел – обычная канитель. Дней этак через десять выяснилось, что и в Питере наличествует только один экземпляр, в связи с чем возможность получения книги по межбиблиотечному абонементу  достаточно сомнительна. Но заказ оформлен. Что они там в Питере порешают, сколько на это уйдет времени и как долго, в случае положительного исхода, книга будет путешествовать из Петербурга в Москву –  одному Богу известно. Забавнее всего, что эти усилия, не исключено, что тщетны. Ибо даже если в шведском издании сноски наличиствуют, ничто не гарантировано. Среди неопубликованных источников, использованных Янгфельдтом, имеются источники, хранящиеся в его личном архиве. Ну, получим мы ссылку, допустим, на: «Брик Л. НЕОПУБЛИКОВАННЫЙ МЕМУАРНЫЙ ФРАГМЕНТ 30-ГОДОВ.АРХИВ АВТОРАН».100 Большое дело! Во-первых, как получить доступ к этому фрагменту? А во-вторых, что, Брик не могла чего-то перепутать, а то и приврать?
    Три советских поэта, предводительствуемые идеологом радикального литературного течения, явились к главному оппозиционеру страны Советов. Могло ли это пройти мимо внимания спецслужб? Исчерпывающие доказательства правоты или неправоты Янгфельдта следует искать в архиве ФСБ. И 26 сентября на голубом глазу мы направили соответствующий запрос. А что? А вдруг? Как говорится в непотребной рекламе одного из современных российских аналогов «Афро», придуманного Ильей Эренбургом. Читайте «Трест Д. Е.». Написанный девяносто лет назад, он удивительно актуален.
    На следующий день получили заверение:
    «Ваше обращение от 26.09.2013 г. принято к рассмотрению в Центральном архиве ФСБ России.
    По результатам рассмотрения Вам будет направлен
письменный ответ в срок, установленный Административным регламентом
Федеральной службы безопасности Российской Федерации по предоставлению
государственной услуги по организации исполнения запросов по архивным
документам, утвержденным приказом ФСБ России от 10 марта 2009 №90.»
    Сегодня 22 октября. Ждем-с.
    Мы грузим читателя этими подробностями вовсе не для того, чтобы выставить себя в наилучшем свете. Ничего особенного мы не предпринимаем. Действуем, как учили. Как должно профессионалу.
    Книга Янгфельдта увидела свет в 2007 г. И хотя моральный облик доцента кафедры славистики Стокгольмского университета весьма сомнителен,101 а кое-кто считает его исследователем недобросовестным, склонным присваивать чужие открытия, следует признать, что литературовед он все-таки авторитетный. С ним сотрудничает даже Флейшман, а абы с кем сверхосторожный респектабельный экс-рижанин кооперироваться не стал бы.
Итак, в 2007 году в научное сообщество вбрасывается информация, самым скандальным образом опровергающая краеугольный камень всего того, что Пастернак понаписал о разрыве с Лефом. Последующие годы пастернаковеды должны были носом землю рыть, чтобы опровергнуть Янгфельдта, а в случае невозможности этого подвергнуть свои концепции решительному пересмотру. Не произошло ни того, ни другого, ибо пастернаковедение не наука. Пастернаковед, вне зависимости от профпригодности, возраста, пола, страны происхождения или пребывания,  функционирует не в суровом мире научного знания, продуваемом ледяными ветрами содержательной, а то и язвительной критики, но в замкнутом пространстве сектантских догм и верований, в оранжерейном мирке кучкующихся интересантов. Проще не замечать неудобные факты, чем давать ответ на вопрос, который с неизбежностью возникает, если Янгфельдт прав: с кем же мы имеем дело? Ведь речь идет не о конце пятидесятых, не об истеричном, больном, запутавшемся старике, но о конце двадцатых и о человеке полном сил, земную жизнь прошедшем до половины.
    Как нам представляется, приходится выбирать из трех вариантов:
     а) Борис Леонидович Пастернак – патологический лжец, личность мнемонической конституции, сочетающей инфантилизм (который, по многим свидетельствам, был ему в высшей степени присущ) с чрезмерной возбудимостью (не путать с мощью) воображения, которой он также не был обделен;
     б) Борис Леонидович Пастернак неадекватен, особенности психологического устройства его личности таковы, что реальная действительность, по независящим от него причинам, искажается в его сознании до полной неузнаваемости;
     в) Борис Леонидович Пастернак лжет Цветаевой, преследуя какую-то важную цель, и эту цель необходимо обнаружить и описать.
    Для исключения  первых двух версий требуется проведение посмертной – основанной на анализе текстов пациента – психиатрической/психологической экспертизы. Что, с одной стороны, далеко выходит за пределы нашей компетенции, а с другой – вряд ли актуально. Прежде чем упереться в экзотические версии, разумно исследовать простые, гораздо более очевидные причинно-следственные связи.
    Чем мы и займемся, но только после давно назревшего обращения к сообществу профессиональных пастернаковедов.
    Дамы и господа! Наши маленькие бестолковые друзья! Заниматься наукой вы не умеете, либо не хотите. За что ни возьмись – у вас нигде конь не валялся. Десятилетиями вы преете в своем кругу, увлеченно жуете сопли восторга, по мере отпущенных природой способностей к фантазированию выстраиваете умозрительные комплиментарные версии, игнорируете неугодные факты, зато не гнушаетесь подтасовок и фальсификаций. На ваше несчастье нашелся сторонний специалист, обученный научному подходу. Третий год он швыряет – да, что там камни! – валуны в ваше застойное болото. Но вы делаете вид, что ничего не происходит. Даже наиболее эрудированный из вас, Лазарь С. Флейшман, не осмеливается на возражения. Хотя Фортуна, любящая, что было подмечено еще Макиавелли, смелых и страстных, задолго до того, как мы приступили к своему труду, выступила на нашей стороне. Уже прошлым летом стэнфрдскому профессору стало известно, что в Москве некий В. Молотников целенаправленно загоняет под плинтус и его самого, и разлюбезного ему Жененка, не говоря уже о всякой швали, вроде пресловутого Быкова.
    Уважая privacy американских граждан, мы не вправе детализировать ювелирную работу проказницы, примененные ею тонкие интегральные ходы, то, как умело, но ненавязчиво, вроде бы случайно были задействованы возможности, которые предоставляют новейшие коммуникационные технологии. Придется один раз поверить нам на слово: причуда интернета, негаданно счастливые издержки общения в соцсетях. Но, Лазарь Соломонович, разве друг Вашего рижского детства, Арон Гершонович Зилберман, ныне проживающий в городе Хьюстон, штат Техас, не известил Вас? Вероятность этого стремится к нулю. Что же Вы затихарились в своем Стэнфорде? Who are you, Mr. Fleishman? Если Вы ученый, да еще и с мировым именем, Вам ничего не стоит парировать наскоки и выпады нахального выскочки. Не гвардейское это дело отмалчиваться. Лезут в голову всякие нехорошие подозрения насчет отсутствия научной смелости, готовности в открытой дискуссии отстаивать верность своих взглядов.
    Есть дельное предложение и Вам, и, прежде всего, Вашим российским единомышленникам. Коль скоро с наукой ничего не выходит, зарегистрируйтесь как религиозное объединение. Право слово, для опасений нет причин. В свободной России преследуются только тоталитарные секты, а под это деятельность профессиональных обожателей не подпадает. Зато будут обеспечены (пусть и небольшие) налоговые льготы, выданы разрешения на устройство и содержание молельных домов etc. И самое главное: можно будет, не вступая в полемику, до которой Вы и Ваши коллеги-единоверцы, судя по всему, не охотники, заткнуть нам рот, упирая на то, что своими писаниями мы оскорбляем религиозные чувства.
    Вот и название проклюнулось: «И не кончаются объятья». Или нейтральное – «Ученье Пастернака». Провозгласил же на его похоронах какой-то анонимный молодой придурок, что «учение Пастернака о любви к человеку должно рассыпаться бисером по земле и попасть в душу каждого жителя…».102
    Нижайшая просьба к читателям, не чуждым просветительства, склонным к добрым, общественно-полезным делам: всеми способами, любыми легальными путями, в том числе и окольными, доводите до сведения пастернаковедов факт существования В. Молотникова и его продолжающегося исследования «Борис Пастернак или Торжествующая халтура».
    Ладно, оттянулись и будет.
    История возобновления журнала Левого фронта искусств по сей день покрыта туманом. В постсоветское время литературоведов, да и широкую общественность все больше занимали сюжеты скандальные: покончил Маяковский жизнь самоубийством или был предательски застрелен Аграновым, перестали его с какого-то момента выпускать заграницу или он не подавал соответствующего прошения, количество любовников Лили Брик, как подлинных, так и вымышленных, и т. д.
    В СССР же острые углы – а что могло быть острее, чем возможное участие Л. Д. Троцкого! – обходили молчанием. В сущности, долгие десятилетия обсасывалась отчасти даже идиллическая версия событий, которую О. М. Брик разработал в 1937 г. в двенадцатом томе первого Полного собрания сочинений Маяковского. Согласно ей в конце 1926 года Маяковский подал в отдел печати ЦК ВКП(б) заявление о возобновлении журнала, а «со стороны отдела печати не встретилось препятствий к изданию журнала, и он начал выходить в Госиздате с января 1927 года…».103 Это заявление тогда же и там же было впервые опубликовано:
                               [Москва, конец августа - начало сентября 1926 г.]
                        «В отдел печати ЦК ВКП(б)
                                 Копия Госиздату
    От имени работников Левого фронта искусств обращаемся к вам за содействием по изданию в Госиздате ежемесячного журнала под названием «Новый Леф».
Задача журнала – продолжить работу, начатую газетой «Искусство коммуны в 1918-1919 гг. журналом «Леф» 1923-1924 гг.
    Задача эта – использовать искусство для социалистического строительства одновременно с максимальным повышением качества этого искусства, – сравнение искусства с производством, как необходимый фактор индустриализации страны, – борьба с художественной халтурой, с уклоном в мистический эстетизм, с художественной реставрацией и прочими мещанскими уклонами.
    Лозунги наши достаточно известны по нашей прежней работе и стали в настоящее время особенно актуальными в связи с очередными задачами, выдвинутыми партией и советской властью.
    Ответственным редактором предлагается В. Маяковский».104
    Даты на заявлении нет, однако составителями и комментаторами последнего по времени издания Полного собрания сочинений Маяковского оно «датируется по содержанию».105 Хотя никаких оснований не только для подобной, но и вообще для какой бы то ни было датировки в тексте не имеется. Если основываться только на тексте, абстрагироваться от всего привходящего, неясен даже год написания. Так или иначе, принимаются на веру слова О. М. Брика, соавтора этого документа. Соображения, что в 1937 году Осипу Максимовичу Брику, на рубеже 1925-1926 гг. примкнувшему к оппозиции,106 очень многое хотелось навсегда вычеркнуть из памяти, в расчет не принимаются.
    Мы же, со своей стороны, не можем позволить себе излишнюю, граничащую с прекраснодушием доверчивость хотя бы потому, что уже 30 октября, чуть раньше намеченного срока, допущены к материалам его фонда. Разумеется, о визите к Троцкому в них нет ни словечка, но кое-что весьма любопытное имеется.
    Перво-наперво, недатированный, что важно подчеркнуть, листок, озаглавленный «1 собрание Лефа», со списком участников.107 Фамилии Пастернака в нем нет, но значит ли это, что утверждение Катаняна о том, что тот присутствовал на учредительном собрании, не соответствует действительности? Сомнительно. Перечислены двадцать фамилий, в том числе и людей случайных, к Лефу имеющих мало отношения, а то и не имеющих вовсе. Так, например, зафиксирован некий «Лев Александрович», соседствующий в списке с Лилей Брик. Что позволяет с осторожностью (пока не удалось установить, вернулся ли он к тому времени в СССР) предположить, что речь идет о Льве Гринкруге, одном из ее неутомимых – иных не привечала – жеребцов. В списке основных участников журнала, который раз за разом появлялся на его обложке, 15 человек. Из них нет не только Пастернака. Отсутствуют шестеро, в том числе и такие знаковые фигуры, как Асеев, Шкловский и Эйзенштейн, а седьмой, Петр Незнамов, подтянется только к самому концу. Что достаточно странно для учредительного собрания. Еще раз, документ не датирован, и достоверно установить, имеем мы дело со списком участников учредительного собрания или одной из рабочих встреч невозможно, а состав наталкивает на предположение, что второй вариант, по крайней мере, не исключен.
    Во-вторых, среди бумаг Брика имеется еще одно заявление в ЦК, документ, на наш взгляд, чрезвычайной важности. Оценить которую невозможно без дополнительных объяснений.
    28 мая 1926 г. в вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты» Маяковский публично объявит: «…очередной нашей работой явится ПРОДОЛЖЕНИЕ ЖУРНАЛА «ЛЕФ» (жирный шрифт газеты - В. М.). Издание Лефа (боевой двухнедельный трехлистник) с августа месяца возобновится в Москве».108 Итак, уже в конце мая Маяковский уверен и оповещает о том, что «Новый Леф» начнет выходить с августа. Сообщается даже его объем – три печатных листа. Но, если довериться О. М. Брику и его последователям, по этому вопросу он обратится в ЦК не то в конце года, не то в конце августа-начале сентября, как такое возможно? Вполне понятно, что майская уверенность Маяковского на чем-то основывается, что уже к тому времени он получил заверения, казавшиеся ему исчерпывающими, но которых на поверку оказалось недостаточно. Ведь в августе «Новый Леф» так и не вышел.
    Это заявление 109 гораздо более пространно, очень дерзко и, в отличие от уже приведенного, датируется: лето 1926 года. Вероятно, не позднее 17-18 июня. В нем указывается адрес, по которому можно связаться с «инициативной группой работников левого фронта искусств. Это адрес Маяковского и Бриков: «Москва, Таганка, Гендриков переулок, 15, кв. 5». Квартира эта получена Маяковским в декабре 1925 г.110 Читаем: «Мы просим разрешить наш вопрос в самый непродолжительный срок, чтобы использовать имеющееся в нашем распоряжении летнее время…(курсив мой - В. М.)». Итак, лето 1926 г. Почему не позднее? Остающееся летнее время предполагается использовать для «закупки материала, подготовки издания и организации распространения». Тем летом Маяковский выехал из Москвы 19 июня.111 Вернулся 20 августа.112 Затруднительно представить, что Маяковский и Брик согласовывали текст заявления по межгороду, в многочасовых телефонных дискуссиях или телеграфными депешами. Хотя и возможно. Впрочем, остается еще одно обстоятельство: машинописный текст подписан Маяковским. По факсу? Факсимильным воспроизведением подписи? Итак, или текст написан не ранее 21-22 августа, и тогда, даже при максимально быстром разрешении, в распоряжении Маяковского и инициативной группы остается несколько летних дней. И их расчет, что этого времени должно хватить, в том числе на многотрудную организацию распространения, обличает в них ничего не смыслящих дилетантов. Что противоречит действительности. Как-никак эти люди имели опыт издания журнала и представляли себе специфику работы. Или текст составлен до отъезда Маяковского, и тогда все более-менее срастается.
     В этом заявлении Маяковский, в отличие от вышеприведенного документа, составленного в выражениях осторожных, скорее вуалирующих, чем обнажающих идеологию «Нового Лефа», высказывается со всей откровенностью: «Мы будем одновременно бороться (курсив мой - В. М.) и с теми, кто отходит от проблем нашего социалистического роста, замыкаясь в скорлупу обывательского аполитичного эстетства, – и с теми, кто халтурно приспосабливает старые штампы, пытаясь уловить ими наш новый быт, нашу новую идеологию». Как видим, действительно планируется издание боевого, остро политического журнала. Требует тиража не менее 5 000 экземпляров по минимальной цене. Требует дополнительно «издавать при журнале 4 альманаха, по 10 листов каждый, в год, для… крупных работ, не влезающих в рамки журнала». И заявляет ближайших сотрудников, среди которых фигурирует и Пастернак. Что означает: не позднее начала июня 1926 г. Маяковский уже заручился его согласием на участие в возобновляемом журнале.
    Поистине загадочный документ.
    Ушел ли он в ЦК? Какую реакцию вызвал? Полнейшая неясность.
    Практически же договор с Госиздатом будет подписан только 14 сентября. На следующий день в «Вечерней Москве» появилась заметка о том, что «ГИЗом решено приступить к выпуску ежемесячного литературно-художественного и критического журнала «Новый Леф». Первый номер журнала выйдет в ноябре-декабре».113 Но и эти сроки будут сорваны, и первый номер появится только в январе следующего года.
    Судя по разрозненным противоречивым фактам, вокруг журнала Левого фронта искусств почти год происходила какая-то возня, шла закулисная борьба. Какие-то силы продавливали его возобновление, какие-то – пытались воспрепятствовать. Окончательное решение, в рассуждение объема, тиража, цены и т. д., выглядит компромиссным, но никак не проясняет ни причину происходящего, ни природу противоборствующих сил и групп.
Пролить ясность могли бы документы спецслужб, но…
   
    Илл. 6: Письмо из архива ФСБ,  вкотором сообщается, что материалами о Левом фронте искусств архив не располагает. В письме прелестная, хотя отчасти и оскорбительная опечатка: "Уважаемая Владимир Романович".          

    Не располагает… И все тут. Не сомневайтесь, «уважаемая Владимир Романович». Контакты Троцкого не отслеживались. Или отслеживались, но не документировались. Или документировались, но впоследствии документы за ненадобностью были утилизированы. Запрос касался Левого фронта искусств и журнала «Новый Леф», сообщается же только об отсутствии материалов по Лефу, случайно ли? Разумеется, можно придумать себе и г-ну Шишкину долгую головную боль, раз за разом переформулируя запрос. Требовать предоставления материалов по персоналиям, применительно к Троцкому, по датам, да мало ли какие еще ухищрения возможны! Не исключено, что мы займемся этим баловством, но только параллельно с дописыванием книги. Жизнь сложна, но к счастью коротка.
    Исследователь взял было след, но истина, этот опытнейший и изощренный диверсант, ускользает от него. Присыпав дорожку следов смесью пострашнее смеси махорки с кайенским перцем, субстанцией, составленной из неаккуратности участников событий, недоукомплектованности одних архивов и недоступности других. Тут не поможет даже «верхнее чутье», очень редкое свойство, отличающее, что подтвердит любой квалифицированный розыскник, лучших служебных собак. К каковым мы себя и причисляем. Не располагает…
    18 июня 1926 г. Маяковский «подписал договор и сдал в издательство «Огонек» рукопись статьи «Как делать стихи» (для выпуска отдельным изданием).114 Кстати, тиражом, который Пастернаку и не снился: 14 500 экземпляров.
    Д. П. Святополк-Мирский писал о Маяковском: «На знавших его поверхностно (как знал его я) он производил, в последние годы его жизни, впечатление величайшей сдержанности и чувства ответственности за каждое сказанное слово».115
    По всей видимости, он был прав. В статье Маяковский выступает с открытым забралом. Ни у друзей, ни у недругов не должно оставаться ни малейших сомнений насчет идеологических и эстетических установок, если так можно выразиться, постфутуристического Маяковского, а следовательно и «Нового Лефа»: «Для лучшего выполнения социального заказа, надо быть передовым своего класса, надо вместе с классом вести борьбу на всех фронтах. Надо разбить вдребезги сказку об аполитичном искусстве. (…) Мы, лефы, никогда не говорим, что мы единственные обладатели секретов поэтического творчества. Но мы единственные, которые хотим вскрыть эти секреты, единственные, которые не хотят творчество спекулятивно окружать художественно-религиозным поклонением».116 Вне зависимости от нашего отношения к этому (а оно сугубо отрицательное), необходимо подчеркнуть, что Пастернаку с его взглядами разной степени невнятности на политику и искусство явно не по пути с таким Маяковским. Для него установки Маяковского – «слои химически чистой чепухи, по бессмыслице похожей на сон, которыми он добровольно затягивался и до неузнаваемости затянулся в это десятилетье».117 Под этими словами с легкостью подписались бы многие современники, правда, в отличие от него, не вступавшие в Леф, не сочинявшие первомайских стишков и не шлявшихся к Троцкому. Пафос Маяковского: «Наша постоянная и глубокая ненависть обрушивается на романсово-критическую обывательщину», которая «…создает вокруг важного поэтического дела атмосферу полового содрогания и замирания, веры в то, что только вечную поэзию не берет никакая диалектика»,118 он должен был принять и на свой счет – и оскорбиться. Обладай хоть минимальной способностью к пониманию чужого текста и объективной самооценке.
    Обладал – не обладал, уже никогда не узнать. Но снисходительная судьба, до поры, до времени спускавшая ему почти все, подбросила шанс в виде этой статьи своевременно и достойно прекратить свои отношения с Маяковским и Лефом. Времени для принятия взвешенного решения было достаточно, ведь до учредительного собрания «Нового Лефа» оставалось добрых три месяца. Ответить Маяковскому в печати, изложить столь же откровенно и доходчиво собственные взгляды он не мог, как по причине природной неспособности высказываться мало-мальски вразумительно, так и вследствие отсутствия оных. Но этого и не требовалось. Следовало, не вдаваясь в глубокомысленные причины, отказаться под любым благовидным предлогом от первоначально данного согласия. Что позволяло и впредь сохранить нормальные отношения, гарантировано предотвратить саму возможность конфликтов и недоразумений. Ничего предосудительного в этом не было бы. К примеру, Василий Каменский, летом заявленный Маяковским как один из ближайших сотрудников «Нового Лефа», к зиме 1926-1927 гг., вероятно, изменил свое решение, и в списке сотрудников не значился. Позднее изменил еще раз – и появился в списке. Но на его личных отношениях с Маяковским и лефовцами это никак не сказалось.
    Но Пастернак становится участником «Нового Лефа». Якобы, в надежде на перемену взглядов Маяковского: «Мне казалось, что прирожденный талант Маяковского взорвет когда-нибудь, ДОЛЖЕН будет взорвать… Я жил, в своих чувствах…, только этой надеждой».119 Детский сад какой-то! Явно шитая белыми нитками версия, в которой, тем не менее, не позволит себе усомниться ни один пастернаковед! Реальный конфликт, реальные эстетические и, несколько забегая вперед, идейные, политические разногласия обходятся стороной, ситуация умышленно загоняется в сферу чувств, где все зыбко, мимолетно и неуловимо, туда, где заведомо нет места для ratio. Только для веры. Веры в правдивость слов. Изворотливого лжеца.
    Он общается с Маяковским больше десяти лет и ДОЛЖЕН отдавать себе отчет в том, что переубедить того не так-то просто, а ему самому это ни разу не удалось. Так откуда берутся расчеты на то, что Маяковский, ему в угоду, рано или поздно откажется от своей принципиальной позиции? «Новый Леф» возникает не на пустом месте, не по мановению волшебной палочки и не по случайной прихоти. Наверняка велись долгие бурные дискуссии – неотъемлемая составляющая лефовской культуры общения – оттачивались и шлифовались формулировки и т. д.
    Любые иллюзии, если они и имели место, должны были окончательно рассеяться у Пастернака, посещавшего лефовские «вторники» летом-осенью 1926 г., и таким образом в той или иной степени ознакомившегося с новыми теориями Лефа, со стремлением его апологетов отстоять политизированную революционную эстетику: «Наша постоянная борьба за качество, индустриализм, конструктивизм (т. е. целесообразность и экономия в искусстве) является в настоящее время параллельной основным политическим и хозяйственным лозунгам страны…».120 Казалось бы, какое дело до всех этих начинаний интимному лирику?! Что, кроме скуки и легкого отвращения могла вызывать у него эта трескотня? Тем не менее, он входит в число учредителей. И в этом его поступке, как нам представляется, просматривается некий расчет, правда, не реализовавшийся, ибо изменилось время, и принадлежность к радикально-революционному течению в искусстве, прежде обеспечивавшая определенные преимущества, немаловажные для не слишком удачливого субъекта литературных отношений 20-х годов, теперь сулила проблемы и потери, далеко не только материальные.
    Поговорим о времени. Именно наступающие времена убьют Маяковского, а Пастернака облагодетельствуют. Всех нас учили в школе, что Маяковский покончил жизнь самоубийством из-за любовных неурядиц, проблем с горлом, провала мейерхольдовской «Бани», рапповской критики и недостаточного интереса к юбилейной выставке. Но в 1930 г. то, что Маяковского убило время, понималось не только высокопоставленными, по роду своих занятий всеведущими лицами. Примечательная запись в дневнике Полонского: «В клубе Федерации <2 слова – очевидно, имя и фамилия замазаны >. Я сказал – слабые уходят. Он: «Не всегда. Уходят и сильные. Есть сильные, но не гибкие. Не умеют вовремя сложиться – вот как складной аршин. Не сгибаешься, – ну, – эпоха отрывает голову».121
    Кто этот человек, позднее, вне всякого сомнения, расстрелянный, имя и фамилию которого жена Полонского, К. А. Эгон-Бессер, сочла за лучшее замазать? Агранов? Горожанин? Или кто-то еще более значительный? В РГАЛИ слишком много документов, чтобы подобная малость могла всерьез заинтересовать руководство архива, хотя установить фамилию не сложно. В любой криминалистической лаборатории, в любом серьезном художественном музее имеется оборудование для подобных процедур. Эх, разжиться бы деньгами, чтобы оплатить его аренду и транспортировку. Всего-то на денек.
    Простые граждане разумно оценивали происшедшее: «Романтическая подкладка совершенно откидывается. Говорят здесь более серьезная и глубокая причина, – читаем в агентурно-осведомительной сводке 5-го отделения СООГПУ №45 от 18 апреля 1930 г., подписанной его начальником, неким Петровым. – Газетную шумиху о Маяковском называли ловкой комедией для дураков. Нужно было перед лицом заграницы перед общественным мнением заграницы представить смерть Маяковского, как смерть поэта-революционера, погибшего из-за личной драмы».122
   Суть времени – всеобщее предчувствие перемен. Страна на переломе. Затяжная схватка в верхах политической власти близилась к концу. Маяковский застал первинки окончательной победы группы Сталина. И выразил свое отношение к ПОБЕДОНОСИКОВЫМ. Именно всевластие их, в каждом следующем поколении становящихся все более ничтожными (по сравнению со Сталиным, Хрущев – карлик политики и управления, но по сравнению с Горбачевым – титан политической мысли и исключительно сведущий глава государства), в конце концов, погубит страну.
   Близость перемен предчувствует и Пастернак.
   «Ах, если бы немножко денег! Тогда бы я знал, что делать! – пишет он родителям 17 июля 1926 г. – Сейчас же, ПРИ РАБОТЕ, мелкой сантиметровой сеткой, то есть вершок в вершок вынужденной совпадать с периодически регулярным ЗАРАБОТКОМ, приходится заниматься заканчиванием вещей, возникших в это водянистое время. Их бросать нельзя, не пропадать же «вложенному капиталу». И я буду стараться дописывать «Спекторского», прозу в стихах, жанр, родовым образом и категориально бессмысленный и компромиссный, возможный только в период художественного безбожья, т. е. тогда, когда искусство переводится на гражданское состоянье и нигде никогда не звонит на колокольне гениальности. Теперь эта пора на исходе, но материально я еще не могу воспользоваться освобожденьем».123
    Тут весь он – как на ладони. Деньги, заработок, использование «вложенного капитала», т. е. дописывание ради денег того, что он сам признает бессмысленным и компромиссным, дежурная невнятица по поводу предназначения искусства и упование на новые времена, которые принесут благосостояние.
    Между тем уже появляются первые приметы. Если в начале года ему не удается найти издания, которое было бы готово принять к публикации «Девятьсот пятый год», то «18 мая 1926 года первая часть [поэмы «Лейтенант Шмидт], состоящая из 9 глав была сдана в «Новый мир».124 Для литератора, неизбалованного вниманием издателей и щедрыми гонорарами, то была неслыханная, невероятная удача: «Все вы знаете, что единственная редакция на территории Советского Союза, в которой платят два рубля за строку, – это «Новый мир».125 Для журнальной публикации он натянет аж больше двух тысяч строк! (В книжном варианте исчезнет треть.)
    Возвращаемся к его письму Цветаевой: «Вместо этого вышли брошюрки такого охолощенного убожества, такой охранительной низости… (…) …Полуполицейское отщепенчество…». И он, якобы, сделал первое заявление о выходе из Лефа, но когда «в конце длиннейших, затянувшихся до 6 часов утра переговоров, последовала с их стороны просьба не оглашать разрыва с ними, ограничась простым и как бы случайным отсутствием в журнале номер за номером, я с этим примирился…». Под воздействием взгляда Маяковского, о котором уже шла речь. А случилось это, как следует из послания «Редакционному коллективу «Лефа», «тотчас по моем ознакомлении с первым номером».
    Первый номер «Нового Лефа» вышел в начале января 1927 г.126 В нем помещен отрывок из «Лейтенанта Шмидта».127 Поэтому почти со стопроцентной уверенностью можно предположить, что Пастернак ознакомился с ним тут же. Якобы имевшие место длиннейшие (лично нам это почему-то напоминает: «курьеры, курьеры») уговоры происходят в присутствии Маяковского. Поскольку тот 16 января выехал из Москвы (вернется 2 февраля), это событие можно датировать: не позднее 15 января.
    «В самом начале 1927 одно высокое лицо пригласило к себе писателей Лефа. Были Асеев, Пастернак, кажется Третьяков. Маяковского не было в Москве,  – сообщает В. А. Катанян. – Разговор днем в служебном кабинете Главконцескома на Дмитровке».128 Даже в 1976 г., даже в «Трехквартальнике русской литературы»,  издаваемом в городке Анн Арбор, штат Мичиган, советский исследователь не осмеливается назвать фамилию высокого лица, однако же упоминает Главконцеском, и для знатоков, но не для Флейшмана образца 1981 г., этого достаточно: речь идет о Троцком. Что в новейших публикациях уже не скрывается: «В самом начале 1927 года Троцкий пригласил к себе писателей Лефа»,129 а пастернаковеды не высказывают сомнений по поводу этого факта.130 Итак, не ранее 16 января (учтем, Маяковский в отъезде!) Пастернак вместе с лефовцами отправляется на прием к Троцкому, чем, несомненно, подтверждает свою принадлежность к Лефу. Возможно, по мнению пастернаковедов, это вполне укладывается в практику безмолвной безучастности к условной видимости его участия, о которой он с уморительным косноязычием сообщает в послании «Редакционному коллективу «Лефа». Возможно. Возможно, и сам он не видел в этом ничего, выходящего за рамки. В чужую душу не влезешь.
    Но как объяснить поведение лефовцев?
    Каким образом Троцкий приглашает их? Как божий день ясно, что кто-то из его секретариата известил лефовцев, позвонив в редакцию или на квартиру Маяковского и Бриков по номеру 2-35-79. А они, буквально за несколько дней до того проводившие с Пастернаком изнурительные переговоры, осведомленные о том, что он не с ними («Они знают, что я не с ними», – сообщает он Цветаевой), тем не менее приглашают его с собой, рискуя наткнуться на холодный саркастический отказ? Они, что, напрочь лишены чувства собственного достоинства? Это вряд ли.
    Разумнее другое объяснение. Не исключено, что и Пастернак в письме Цветаевой, и Полонский в дневниковой записи повествуют об одном и том же событии, об одном и том же взгляде Маяковского (правда, диаметрально противоположным образом трактуя его), о неком литературном споре января 1927 года. Полонский сообщает: «Пьем глинтвейн. (Отмечают старый Новый год? - В. М.) Говорим о литературе».131
    Как Полонский оценивал его манеру речи, нам уже известно. А вот впечатления Катаняна: «Не берусь пересказывать его выступления на этих собраниях (лефовских «вторниках» - В. М.). Импровизационно невнятные и закрученные, их ТРУДНО БЫЛО ВОСПРОИЗВЕСТИ УЖЕ НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ(курсив мой – В. М.). Часто, не договаривая, он обрывал себя на полуслове:
    – Ну да, конечно…Может быть, я не прав, вероятно, я не должен был так говорить…».132
    Невразумительны были его речи и в других аудиториях. Вот Катанян пишет о его выступлении на собрании в редакции журнала «Красная новь», состоявшемся по случаю приезда Горького в июне 1928 г.: «…Во всяком случае речь Пастернака была той степени неотчетливости, которая давала  полную возможность Горькому и другим никак на нее не отозваться».133
    О степени и, если угодно, направленности этой неотчетливости, о которой Катанян повествует очень сдержанно, дает представление отрывок из его льстивого письма Горькому от 10 октября 1927 г., в котором он распространяется примерно о тех же материях – об эпохе, революции, о русской истории и очень завуалировано о лефовцах: «Я не знаю, что бы для меня осталось от революции и где была бы ее ПРАВДА, если бы в русской истории не было Вас. Вне вас, во всей плоти и отдельности, и вне Вас, как огромной родовой персонификации (?!), прямо открываются ее выдумки и пустоты (истории? революции? Сам черт черт ногу сломит - В. М.), частью приобщенные ей пострадавшими всех толков, то есть лицемерничающим поколеньем, частью же перешедшие по революционной преемственности, тоже достаточно фиктивной».134 Для подтверждения принципиальной несхожести Пастернака и Маяковского стоило бы сравнить эту фикцию глубокомыслия, эти непонятно кому и зачем показываемые фиги в кармане с «Письмом писателя Владимира Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому», опубликованном в первом номере «Нового Лефа». Но не с руки слишком уж удаляться от темы.
    Возможно, что в сумятице литературных словопрений, Пастернак и обмолвился (быть может, и не раз) о своем желании выйти из Лефа, но делал это абсолютно невнятно, со свойственными ему словесными выкрутасами. И тут же давал задний ход. Так как должны были лефовцы реагировать на это? Не принимали всерьез. Забывали уже на следующий день. Ибо, что важнее, визит к Троцкому или очередной словесный понос? Что бы по этому поводу Пастернак позднее ни фантазировал.
    «Потом пошли диспуты, на которых официальное болото со своим вечным словарем застоя и лицемерной глухоты разносило крайнюю группу своих неофициальных головастиков».
Диспуты пойдут позднее, в марте. А вот уже 28 января в «Известиях ЦИК» появится статья заведующего редакцией газеты М. О. Ольшевца «Почему Леф?», а в двух февральских (26 и 27 числа) номерах того же органа статья Полонского «Заметки журналиста. Леф или блеф?». Почему? Почему официальный орган советской власти, так сказать, советский официоз столь оперативно и столь резко реагирует на выход в свет журнальчика малочисленной литературной группы? Уделяет этому так много внимания? Других важных тем нет? «Лефу» предоставляется тираж 3 листа на 3. 000 в месяц… Но любопытно, что даже ничтожные средства, предоставленные «Лефу», настолько беспокоят…, что уже висит в воздухе исконный русский клич – «Мы не позволим!»135 Действительно любопытно. Почему лефовцам внушается: «порознь вы хороши, а вместе не годитесь»?
    «Леф – журнал – камень, бросаемый в болото быта и искусства, грозящее достигнуть самой довоенной нормы!».136
    Эти слова, ныне кажущиеся проходной риторикой, в то время несли в себе важный, поистине взрывоопасный, смысл. ДОВОЕННЫЙ – иносказание, которое активно использовалось для более-менее явного намека на ДОРЕВОЛЮЦИОННОСТЬ. Итак, в манифесте «Нового Лефа» открытым текстом заявляется, что ситуация в быте (читай: в социальной сфере) и в искусстве возвращается к дореволюционной норме. Между тем, утверждение, что правящая группа предала идеалы революции – основной тезис троцкистской оппозиции. Хотят того лефовцы или нет, но их заявление так или иначе перекликается с взглядами оппозиционеров. А ценнейшее свидетельство, что многим в стране это было понятно, находим у Шаламова: «Леф привлекал наше внимание, СПОРЫ ВОКРУГ ТОГДАШНЕГО ВРЕМЕНИ БЫЛИ НАМ ДОРОЖЕ СТИХОВ. (…) Толстый журнал сжался до тоненького, И ЭТО НАС НЕ СМУЩАЛО(курсив мой – В. М.)».137
    Варлам Шаламов (1907-1982) в 1927 году – молодой человек троцкистских настроений, исключенный с юридического факультета МГУ. В 1929 г. он будет арестован и осужден внесудебным порядком за участие в подпольной троцкистской группе и распространение добавлений к ленинскому «Письму к съезду» (так называемого «Завещания Ленина», авторство которого в последнее время некоторыми исследователями приписывается Н. К. Крупской). И его слова НАШЕ ВНИМАНИЕ, НАС следует понимать единственно возможным образом: речь идет о таких же, как он, молодых людях, приблизительно таких же, пусть, вероятно, и не вполне оформившихся, убеждений. Их привлекает Леф. А лефовцы готовы их привечать. Тот же Шаламов сообщает о неком кружке, которым руководил О. М. Брик,138 заявлявший, что «нужно идти в народ, несмотря на то, что это разрешено».139  Хотят того лефовцы или нет, «Новый Леф» может превратиться в один из центров консолидации оппозиционной молодежи. И это – нешуточная опасность.
 
    Илл. 8: Маяковский читает поэму "ХОрошо!".
   
    Когда вглядываешься в лица слушателей Маяковского, 23 октября 1927 г. читающего поэму «Хорошо!» в Политехническом музее, изучаешь одежду, прически и прочие о многом говорящие детали, некуда деться от мучительных размышлений: 7 ноября кто из них пойдет в ликующих колоннах, празднующих десятилетие революции, а кто примет участие в оппозиционном троцкистском шествии? Как сложится судьба тех и других? Многие ли уцелеют в кровавой драме русской истории двадцатого века?
    Выстраивается вполне разумная версия: Л. Д. Троцкий, опытнейший политик, ознакомившись с первым номером «Нового Лефа» (а быть может, и до того осведомленный об идейных установках журнала), приглашает левофцев, разглядев в них потенциальных союзников. Факт этой встречи немедленно становится известен «органам» – и против Лефа задействуется тяжелая артиллерия «Известий ВЦИК». Только так объяснима быстрота нервозной реакции советского официоза.
    Ныне вряд ли удастся достоверно установить, писали свои статьи Ольшевец и Полонский по прямому заданию или же были субъективно честны и их использовали «вслепую». Да и не столь это важно для нашего исследования. Гораздо важнее другое: на февральскую статью Полонского лефовцы отреагировали длительным бойкотом возглавляемого им «Нового мира». После «Германии» Семена Кирсанова в третьем, мартовском, номере (по всей вероятности, номер был сдан в набор до выхода статьи «Леф или блеф?») следующий материал лефовца («Движение вещей» Бориса Кушнера) появится только в двенадцатом. Все, кроме Пастернака. Его «Лейтенант Шмидт» как ни в чем ни бывало продолжает печататься в «Новом мире». Несмотря на то что Маяковский назовет Полонского «перекупщиком», норовящим «временно соблазнить сверхтарифной оплатой, подкупить авансами»,140 а 23 марта на диспуте в Политехническом прямо обвинит Пастернака в том, что он перебежчик, погнавшийся за длинным рублем: «Следующий писатель, которого Полонский похвалил, – это Пастернак. Опять потому, что человек перешел к нему».141
    Лефовцев, чем дальше, тем больше возмущало поведение Пастернака: «И потом, как Вам нравится толкованье, которое дается у Вас моему шагу? – напишет он Маяковскому 4 апреля 1928 г. в единственном (во всяком случае, единственном сохранившемся) письме. – Выгода, соперничество, использование конъюнктуры и пр. И у Вас уши не вянут от этого вздора? Притом как похоже на меня, не правда ли?».142
    Он не жена Цезаря, чтобы считать его свободным от любых подозрений, но и торопиться с обвинениями не стоит. Здесь необходима сугубая осторожность. Он заключил договор с «Новым миром». И в этом не было ничего удивительного, а тем более предосудительного. Полонский, деятельный и хлопотливый руководитель,143 грамотно использовал уникальные возможности, которыми «Новый мир» располагал как часть издательства «Известия». Он действительно выплачивал авторам сказочные гонорары, так как убытки литературно-художественного журнала с лихвой перекрывались прибылью от издания газеты и прочей печатной продукции. Подобную стратегию и поныне не без успеха применяют издательские концерны. И до антилефовской статьи Полонского лефовцы охотно печатались в «Новом мире». К примеру, именно там Маяковский опубликовал свое знаменитое «Сергею Есенину». Иное дело – после. Если бы условия договора не оставляли Пастернаку возможностей прекратить его действие, лефовцам не в чем было его упрекать. Скорее, он заслуживал сочувствия как соратник, не по своей вине попавший в пренеприятнейший оборот. Значит, или возможности оставались, или лефовцы полагали, что Пастернак обязан публично заявить, что он и хотел бы солидаризироваться с ними в бойкоте «Нового мира», да условия договора этого не позволяют. Иными словами, пойти на открытый скандал.
    Возникают ситуации, не оставляющие достойному мужу, человеку чести никакого выбора: все потеряно, кроме чести. Тем более что в этом случае речь шла всего лишь о недополучении части щедрого гонорара. Тут не до педалирования застарелых эстетических разногласий, не до выпячивания ранее наметившихся, но до поры до времени остававшихся под спудом противоречий и не до эпистолярной болтовни. Невыносима сама мысль, что тебя заподозрят в корыстолюбии, постыдной трусости, а то и в предательстве. Что угодно, но только не это. С этим нельзя жить.
    Но ведь живут же. Многие. И даже припеваючи. Этот психологический феномен изучен наукой и отражен в искусстве. На примере Пастернака мы можем проследить, как последовательно формируется лживая, зато обеспечивающая психологический комфорт версия событий. Как вовсе не Цветаеву, не сестру Жозефину или абсолютно стороннюю Раису Ломоносову, а самого себя убеждают в собственной правоте: «…они [лефовцы, прежде всего, Маяковский и Асеев] далеко не на высоте своего призванья. (…) Ими же владеет облегченная рутина. Субъективно они искренни и добросовестны. Но мне все труднее и труднее принимать во внимание эту личную сторону их убеждений»;144 «но мне и непонятно, и неизвестно до сих пор, что могло привлекать их ко мне, и не раз я их спрашивал, на что я дался и занадобился им, самый дальний, самый противоположный из дальних?»;145 «я не представлял себе, что будет в журнале и каков будет журнал».146
    Год спустя он призн;ется: «Я стал попадать в положенья двусмысленные и нестерпимые».147 Куда уж двусмысленнее. Пик этого придется на март-май 1927 г., но он так и не отважится на ПОСТУПОК, не сделает ничего, что на его месте сделал бы любой порядочный человек, ибо отсутствие воли в сочетании с принципиальной неспособностью встать на ПУТЬ ЧЕСТИ, – поистине дьявольский коктейль.
    Более того, постепенно он перейдет на позицию, полностью совпадающую с позицией провластных гонителей Лефа: это объединение следует распустить. О чем со всей ясностью и выскажется в письме к Маяковскому: «Покидая Леф, я расстался с последним из этих БЕСПОЛЕЗНЫХ ОБЪЕДИНЕНИЙ…(курсив мой - В. М.)».148 И не последнее, и не бесполезное, но ему так спокойнее, комфортнее.
    Вероятнее всего, его утверждение, будто в мае он пошел на «расставание бесповоротное и без оговорок», не соответствует действительности, ибо настораживает способ расставания: «устное заявление». Столь важные решения не облекаются в устную форму. Во всяком случае, человеком, вышедшим из подросткового возраста с его набором прекраснодушных иллюзий об устройстве окружающего мира.
    Но коль скоро он так написал, пастернаковеды обязаны придумать обоснование, если не устной формы, то хотя бы времени заявления.
    Лазарь С. Флейшман попытался решить эту задачу в начале 1980-х гг. и по сей день не скорректировал и не дополнил тогдашние свои легковесные аргументы: «…Выход Пастернака из «Лефа» был продиктован именно «политическими» выпадами в ходе литературной полемики. (…) Очевидно, «майское собрание» «Лефа», на котором присутствовал Пастернак, было посвящено как раз выработке лефовского ответа Полонскому, и Пастернак должен был быть осведомлен о характере этого ответа…».149
    Будем разбираться.
В пятом, майском, номере «Нового мира» Полонский опубликовал очередную свою статью «Критические заметки. Блеф продолжается». Статью не столько антилефовскую, сколько направленную лично против Маяковского: «…Самолюбие и славолюбие. Отсюда гениальничанье, бахвальство, пристрастие к «буму», болезненная страсть привлекать внимание преимущественно скандальными средствами, беззастенчивость, наигранный титанизм, постоянная ходульность, желание поместиться на головы своих ближних, попирая их сапожищами».150
    Согласно Флейшману, лефовцы, на одном из майских собраний обсуждая ответ Полонскому, порешили уколоть того тем, что Пастернак, а вслед за ним и его высокомудрый исследователь сочли «политическими» выпадами. А по утверждению Б. Янгфельдта, это «в политической атмосфере того времени … граничило с доносом».151 Пастернака же настолько потрясли слова Асеева из его статьи «Поход твердолобых» (еще не только не опубликованной, но даже и не написанной), что он тут же и объявил о своем бесповоротном разрыве с Лефом.
    Что же это за слова? В чем видятся «политические» выпады, а то и донос?
«Мы ему [Полонскому] вежливо и не напоминали этого до тех пор, пока он шел опустя глазки. Но если его крик о собственной добродетели становится назойливо-безаппеляционен, то мы ему рекомендуем бросить стыдливый взор на шестую книгу «Нового мира» за прошлый год. Там редакция, – а редакция «Нового мира» и есть Полонский, – скромно признается в явной и грубой ошибке, допущенной незадолго до этого».152
    О чем это?
    В пятом номере «Нового мира» за 1926 г. была опубликована «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, которая могла быть истолкована как описание отчасти загадочной смерти наркомвоенмора, М. В. Фрунзе, и причастности Сталина. И хотя публикации было предпослано «Предисловие», в котором автор открещивается от любых аналогий с реальными людьми, повесть была сочтена злостным, контрреволюционным и клеветническим выпадом против ЦК и всей партии, а тираж конфискован. Считать напоминание об этом чем-то, граничащим с доносом, честно говоря, может только закордонный специалист, не слишком хорошо владеющий русским языком, ибо донос – это ТАЙНОЕ сообщение властям предержащим о чем-то, доселе неизвестном. Но история с повестью Пильняка уже давно не тайна. Можно ли рассматривать напоминание о «явной и грубой ошибке» как политический выпад? Только если абстрагироваться от общего тона тогдашних полемических выступлений. Если Полонскому позволено шельмовать лефовцев, используя подстрекательский курсив: «...БОРОТЬСЯ НЕ ТОЛЬКО С ВРАГАМИ, НО И С ТЕМИ ПРОЯВЛЕНИЯМИ РАЗЛОЖЕНИЯ, НЕДОМЫСЛИЯ, ЗАБЛУЖДЕНИЙ, НЕДОБРОСОВЕСТНОСТИ, КОТОРЫЕ ИМЕЮТСЯ В НАШЕЙ СОБСТВЕННОЙ СРЕДЕ»; «…В ТОМ-ТО И СУТЬ, что под «ЛЕВЫМ знаменем» в «Лефе» орудуют самые настоящие «ПРАВЫЕ», – я ведь показал это весьма обстоятельно»,153 то почему лефовцы не вправе отвечать ему с известной жесткостью? Повторимся, Асеев еще не написал свою статью, а Пастернак уже возмутился и объявил о выходе. Между тем, в марте его почему-то не возмутили, во всяком случае не вызвали никакой реакции, гораздо более жесткие высказывания в адрес «эстетствующего и меценатствующего за счет государства» Полонского, опубликованные в «Новом Лефе»: «…органическому устремлению нашей эпохи и коммунистически-советского общества к коллективизму противостоит какая-то внешняя сила, ведущая линию искусственного распыления…»; «эта сомнительная тактика борьбы вряд ли имеет что-нибудь общее с марксистским объяснением литературных явлений».154 Согласимся, обвинения в принадлежности к какой-то ВНЕШНЕЙ силе, противодействующей стремлениям советского общества, и немарксистском подходе не в пример больше соответствуют определению «политические» выпады.
    Так откуда же его майское политическое чистоплюйство?
    И почему оно не нашло отражений в режиме реального времени?
    Ни в письме сестре Жозефине от 6 мая,155 ни в письме Р. Н. Ломоносовой от 17 мая.156 В этих посланиях, в которых более-менее отчетливо обосновываются причины ПРЕДСТОЯЩЕГО, а не уже случившегося разрыва, он ни словом не упоминает о событии, якобы переполнившем чашу его терпения. Психологически трудно объяснимая сдержанность человека, в общем-то, болтливого, готового бесконечно рассуждать о своих переживаниях.
    Зададимся вопросами, которыми должен был задаться Лазарь С. Флейшман, прежде чем выдать на суд читателя свою ребяческую версию событий. Ведь профессорство в Стэнфорде отнюдь не предлагает обязательные нелады со здравым смыслом.
    Он якобы объявляет о разрыве на «одном из майских собраний». Т. е. в июле он уже не помнит майских дат. Откуда такая девичья забывчивость у обладателя «вечной мужественности»? Что он делает на лефовских собраниях? Он же не с ними, и они об этом якобы знают аж с января. Подслушивает? Подсматривает? Какое ему вообще дело до того, чем занимается в своем полуполицейском отщепенчестве крайняя группа неофициальных головастиков? Или это такая форма условного участия, на которое он якобы согласился в январе? Невообразимо присутствие Пастернака на производственных совещаниях лефовцев. Значит, речь может идти только о лефовских «вторниках». О 3-ем или 10-ом мая.
    Могли ли лефовцы обсуждать ответ на статью Полонского до того, как ознакомились с ней? Статья напечатана в майском номере. Номера толстых (да и не только) журналов выходят ближе к концу месяца. Во всяком случае, не раньше середины. Таким образом, точная дата выхода в свет пятого номера «Нового мира» исключительно важна для концепции Флейшмана.
    Лазарь Соломонович, Вам необходимо задействовать все наличные силы: аспирантов, секретарей etc, трубить сбор всей пастернаковедческой рати, чтобы попытаться доказать, что случай пятого номера «Нового мира» – исключительный, что он увидел свет раньше. Со своей стороны мы готовы на посильное содействие. Хочется, видите ли, помочь коллеге внести пусть и скромный вклад в настоящую науку. Дарим направления поиска: а) материалы журнала «Новый мир» в ГА РФ; б) документы (если они сохранились) 16-ой типографии, располагавшейся по адресу: Москва, Трехпрудный переулок, 9. Именно в ней печатался «Новый мир»; в) поскольку в те времена не указывалась дата подписания номера к печати, следует отталкиваться от номера цензурного разрешения: Главлит № 85. 711. Не нам же в очередной раз делать работу за всех вас, нерадивых и восторженных. Откажитесь от умозрительных конструкций. Займитесь делом. Хоть один раз, хоть в порядке исключения представьте доказательства. Или слабо?
    Последующие вторники маловероятны. Маяковский совершает турне по Европе, в которое выехал 15 апреля. В Москву вернется 22 мая, предварительно направив телеграмму Брикам: «Субботу еду домой».157 Так зачем же лефовцам бежать впереди паровоза? 17 мая готовить ответ на статью Полонского, даже если она к тому времени и вышла в свет? Это даже и неделикатно. Маяковский, он, что уже недееспособен? Лефовцы могли пойти на это при одном непременном условии: время поджимает, необходим экстренный материал в практически сверстанный номер. Но к середине мая лефовцы, скорее всего, знали, что очередной номер их журнала в мае не выйдет. Более того, у них не было уверенности, что он вообще когда-нибудь появится, что журнал не закроют навсегда.
    Версия Флейшмана выглядит исключительно шаткой, а если проанализировать письмо Пастернака к Цветаевой от 27 мая, она разлетается вдребезги.
    «На днях специально назначил встречу с Асеевым и Маяк<яковским>, чтобы договориться, со всей резкостью, и поссориться. Говорили, противоположности подчеркнуты и будут расти, и при всем том: – пустяки. Всем троим бросилось в глаза, что любим и любили друг друга больше, чем знали (о том)».158
    Предположим, что он уже успел «устно» объявить о своем выходе. Категорическом. В выражениях ясных и недвусмысленных. Могли об этом не сообщить Маяковскому? То-то и оно. А он, только недавно вернувшийся, по горло  занятый, отправляется на встречу, чтобы выслушивать уже не раз слышанные сумбурные и клочковатые речи, а в конце едва ли ни побрататься с отколовшимся Пастернаком? Как это в его стиле, не правда ли? Это письмо – убийственное доказательство, что 24-25 мая ни лефовцам, ни Маяковскому ничего не известно о так называемом майском заявлении Пастернака. Которого и не было. Это не означает, что он вовсе ничего не говорил. Что-то невнятное наверняка вылетало из его уст, но до копания ли в невнятных речениях, в косноязычном лепете  было лефовцам в мае? Не до того им: журнал под угрозой закрытия.
    Может быть, это майское собрание имело место после 27 мая? Не может быть. Ни под каким видом. Первого июня он уже на даче, в деревне Мутовки, откуда и пишет свое знаменитое письмо Полонскому. Господи, что же творилось в хорошем мещанском семействе в последние дни мая! Выезд на дачу – это вам не  кое-что или как-нибудь! Все хозяйственные хлопоты на нем, так как жена полагала содержание дома недопустимым посягательством на свой тонко устроенный внутренний мир, на свободу творческой личности. Над чем от души потешалась Ахматова: «…Евгения Владимировна, мила и интеллигентна, но, но, но... она воображала себя великой художницей, и на этом основании варить суп для всей семьи должен был Борис…».159 Суп не суп, но вот описание осеннего переезда: «Вчера вечером мы перебрались с дачи в город», «…хлопоты и заботы… они всегда целиком на мне…», «…дикий груз, потребовавший двух телег…».160 Две телеги скарба при отъезде, при том что часть вещей вывозилась заранее: «…последние наезды Вильямов и Шуры [брата] из города носили характер ликвидационных, предотъездных…».161 Так на сколько телег он паковался в мае? На три? На четыре? До лефовских ли «вторников» тут? Тем более что и вторник-то оставался один – 31 мая. Аккурат день переезда.
    Из письма Полонскому: «Я ухожу, и на этот раз окончательно, из Лефа. Вероятно, я оформлю это в виде письма к В<ладимиру> В<ладимировичу>».162 Позвольте! Он же уже вышел в мае. Окончательно. Бесповоротно и без оговорок. А теперь намеревается выйти окончательно еще раз? И где гарантия, что в июне или в июле ему не заблагорассудиться совершить еще один выход, на этот раз, допустим, радикально. Или подчистую. Или коренным образом. Синонимический ряд можно длить. Русский язык велик и могуч. Но в словесных ли ухищрениях дело?
    Письма Маяковскому, оформляющего его выход, он в обозримом будущем так и не напишет. Хотя то была последняя возможность сохранить лицо. Оно будет написано только в апреле будущего года и не имело никакого значения.
    Тридцать семь лет. Взрослый, вроде бы, мальчик. Ну, решил ты выйти. Так черкани пару строк:
    «Сим извещаю о своем выходе из «Нового Лефа». Прошу впредь не печать мою фамилию в списке сотрудников».
    Отправь письмом. С нарочным. Тогда существовала такая почтовая услуга. Express-почтой. И такая была. А еще можно воспользоваться телеграфом.
    В середине мая в письме Раисе Ломоносовой он покушается даже на публичность своего выхода: «Гораздо трудней будет выступить с печатной аргументацией разрыва. Здесь придется говорить о том, о чем говорить не принято».163
    Почему не принято? Все говорят. Ну, ладно – пусть, «не принято». Но этого и не требуется. Сделай, что должен. Be a man, как говорят в таких случаях наши бледнолицые братья. Василий Ливанов, лучший Шерлок Холмс всех времен и народов, в своих до скандальности пристрастных воспоминаниях (его родители многие годы дружили с Пастернаками) сообщает о «коварной женщине», жившей внутри Пастернака и «не дававшей ему покою».164 Мы категорически неприемлем новомодные интерпретации, согласно которым, был он латентным гомосексуалистом, на самом деле влюбившимся не в Зинаиду Николаевну, но в Генриха Нейгауза, поэтому не станем объяснять его поведение женской логикой. Тем более что и в этом случае оно труднообъяснимо.
    Но какое-то рациональное объяснение должно существовать.
    Прежде всего, условимся, все, что им сообщается насчет майского разрыва, всего лишь слова, в той или иной степени не находящие подтверждений.
    Несомненно одно: ни в марте, когда появился «Протокол о Полонском», а Маяковский едва ли не напрямую обвинил его в продажности, ни апреле он и не заикается о разрыве. Он заговаривает об этом только в мае, причем в самом его начале (письмо Цветаевой отослано 3 мая), когда не могло быть и речи не только о реакции лефовцев на майскую статью Полонского, но и о самой этой статье.
    Несомненно и другое: именно в мае у лефовцев возникают проблемы. Издание их журнала приостанавливается. Попробуем доказать это. Майский номер выйдет только в конце июля. И почему же? Объяснение первое, самое невероятное: отсутствие Маяковского. Но Маяковского не было в Москве и при выходе четвертого номера, не будет и при выходе пятого. Так что это объяснение не проходит. Объяснение второе: нечего печатать, нет материалов. Но в четвертом номере сообщается, что редакционный портфель полон.165 И даже если это бравада, а на это предположение косвенно наталкивает фраза из письма ему Л. Ю. Брик: «Обязательно присылай матерьял на №5, а то печатать нечего будет»,166 все равно ничего не срастается. Маяковский вернулся, но журнал не выйдет и в июне. А журнальчик-то крохотный. Три листа. 120 000 знаков. Для сравнения, в этой главе уже больше. Неужели целый коллектив не смог дать нужный объем? И если месячная задержка хоть как-то объяснима, то двухмесячная – никак. Кроме внешнего воздействия.
    Чем же проштрафились лефовцы? Л. Ю. Брик сообщает Маяковскому 25 апреля: «Леф №4 уже набран и на днях выйдет. (…) Интересных новостей никаких нет, все мелочи и сплетни. Завтра у нас лефовский вторник, будем обсуждать матерьял для №5».167 Итак, четвертый номер поступит в продажу в самом конце апреля, на тот момент все спокойно. Понятно, что разгадку следует искать именно в четвертом номере.
    И она находится без особого труда:
    «Умный человек не слушает возражений. Он валит в одну кучу все, что есть в литературе. По скуле его от виска до подбородка вибрируют мускулы. Он подхохатывает все время суховатым смешком своим словам. Его лоб велик, почти в остальную половину лица. Нос кривит несколько вправо, веки глаз припухлые, губы ярки, но расплывчаты, волосы цвета пепла все еще густы и живы. Костюм на нем русского сукна сидит чуть-чуть мешковато. Подчеркнутая, пожалуй, пренебрежительность к покрою платья и литературе. Есть дела более важные. А литература это вообще – Романов, Маяковский, Пастернак, Казин, Пильняк, Булгаков и еще там – как его? – Фатов? Кажется, ведь так? Фатов? Ну, я очень рад, очень, что никто не умер!».168
    Текст или несет на себе следы топорного цензурного вмешательства: в самом деле, какое дело читателю до облика, одежды какого-то умного человека, до того как он перебирает имена здравствующих литераторов, если мы не знаем кто он и почему нам должно быть интересно все это? Раздражающе бессмысленный текст. Либо, не называя этого человека, Николай Асеев сознательно (и успешно, ибо текст пропущен в печать) обманывает цензора в расчете на то, что читатели и так поймут, о ком идет речь. А речь-то о Троцком. Это описание январского, 1927 г., разговора лефовцев с Троцким в его служебном кабинете в Гравконцескоме, на Большой Дмитровке.
    Впервые этот фрагмент «Записной книжки Лефа» в 1976 году процитировал В. А. Катанян,169 но не до конца. Он оборвал цитирование на самом интересном и важном месте, перескочив на обмен репликами между Троцким и Пастернаком, о котором известно из устного рассказа Асеева. Этот диалог нам абсолютно неинтересен, а вот недостающая часть невероятно важна:
    «На стене огромная, во всю высоту, карта Европы.
    В узком, красной фанеры, ящике кабинета, засунут умный, большой, культурный человек.
    И пресность воды, в которой живешь, тогда ощущается сильнее».170
    Один из ведущих сотрудников «Нового Лефа» (вспомним «Юбилейное» Маяковского: «Этот может. // Хватка у него // моя») не только сожалеет о том, что большой и умный Троцкий загнан на мелкую должность, но и высказывает прямое недовольство наступившими временами. (Как он уцелеет в разгар репрессий, почему ему не припомнят этого, одному богу известно.)
    Многие ли читатели тогда поняли Асеева? Кто знает.
    Но ведь в большом здании на Лубянке поняли наверняка.
    Наверняка понял и Пастернак, он-то присутствовал при разговоре и не мог не помнить слов Троцкого.
    Понял и запаниковал. От таких лефовцев надо отмежеваться. Чем быстрей, тем лучше. Им не нравятся наступающие времена, а он связывает с ними самые светлые свои надежды и упования. И потом, как говаривала в одном замечательном недописанном романе тетушка Настасья Ивановна: «Мы против властей не бунтуем». Примерно этим можно объяснить, что уже 3 мая он фактически определился, о чем свидетельствует письмо к Цветаевой.
А почему же не объявил о своем выходе? Вероятно, просто не успел, прежде чем издание было приостановлено и пошли слухи о грядущем окончательном закрытии. А это многое меняло. Обыватель – существо не только исключительно осторожное, не только умеющее со всем комфортом располагаться на многих стульях, но и не склонное к ненужным телодвижениям. Авось, журнал и так закроют, авось, как напишет он сестре Жозефине 6 мая: «Сам собой, и неизбежно (курсив мой - В. М.) произойдет у меня разрыв…».171
    Весь май он будет колебаться, произносить какие-то слова, выжидать и юлить. Потом в Мутовках мечтать о благополучном разрешении коллизии. И только когда в июле журнал выйдет вновь – он объявит о разрыве. Деваться уже некуда было. Клеветническую ложь об этом лете выдаст презренный Быков: «…Леф с его радикальной революционностью скоро окажется в опале. Так оно и вышло – уже летом двадцать седьмого начнутся публичные покаяния, «биения себя в грудь», раскол…».172 На самом деле, лефовцы держали удар, о чем свидетельствует то, что они добились возобновления журнала. Тем летом и речи не было о расколе. Струсил только Пастернак.
    Кстати, все сложилось для него исключительно удачно. Если бы в мае он повел себя более-менее порядочно и объявил о своем выходе, его имя попросту перестали бы печатать в списке сотрудников. И кто бы придал этому ничтожному факту хоть какое-то значение? А так в июле он, выражаясь языком современной улицы, кидает лефовцам подлянку, обвиняет их в предосудительной забывчивости. Не исключено, что в глубине души сознавая, что поступает подло. Вспомним: «И вот недавно я послал им заявленье в тоне, который им, в их ослепленьи, покажется пределом подлости…» Проговаривается, почти по Фрейду. Лефовцы, чтобы экстренно снять его фамилию с обложки очередного номера, вынуждены обращаться в Главлит, и информация о том, что Пастернак порвал с Лефом, попадает к тем, до кого он, собственно, и хотел ее довести.
    Это – всего лишь версия. Но, как представляется, она выглядит поубедительнее, чем версия Флейшмана о благородном Пастернаке, вступившемся за Полонского, на которого накинулись озверевшие лефовцы. С официальным мандатом на буйство в руках.

                    И с отвращением читая жизнь мою,
                    Я трепещу и проклинаю,
                    И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
                    Но строк печальных не смываю.

    Этот не таков. Ему неведомо раскаяние. До конца своих дней он будет лгать: «Я порвал с Маяковским…».173 Это Маяковский решительно порвал с ним после совершенного им предательства.
    Была какая-то встреча весной следующего года на квартире Асеева, на которой Маяковский, хотелось бы верить, не подал ему руки. В письме от 4 апреля, написанном по результатам этой встречи, он пытается убедить, что послание «Редакционному коллективу «Лефа» не следует воспринимать как свидетельство разрыва с ним, с Маяковским. Пысты холэймэс. Быть может, не вполне верная транслитерация с идиша: пустые хлопоты. И дело не только в том, о чем пишет Катанян: «…Что хотел Пастернак, противопоставляя себя обществу, которое окружало и притягивалось Маяковским? Отвергнуть всех и не поссориться с одним Маяковским?».174 Хотя жизненный путь Маяковского и давал ему полное право, подобно Мандельштаму, воскликнуть: «Я – друг моих друзей!». Их разводила эпоха, вернее, разность отношения к ней.
    Возможно, в ночь на новый, 1929 г., Пастернак, встречавший Новый год у Пильняка в Петровском парке, вместе с женой отправился «…на другой конец света, за Таганку, к Маяковскому, где не был больше двух лет». Об этом он 4 января напишет сестре Жозефине.175 Письмо это не попало в так называемое Полное собрание сочинений. Подлинник хранится в США, в Hoover Institution Archives, и если нет никакой ошибки в датировке (Лазарь Соломонович, ау, есть работенка, благо Вам недалеко!), получается, что последний раз он был в Гендриковом в 1926 году. А как же майское, 1927 г., собрание, на котором он присутствовал? Оно, как и все другие, было в Гендриковом.
    А вот его визит к Маяковскому в ночь с 30 на 31 декабря 1929 г. никем не подвергается сомнению.
    Празднование Нового года тогда было если и не запрещено, то и не приветствовалось, считалось буржуазным пережитком. Официальным праздником Новый год станет в СССР только 1 января 1937 года. Судя по всему, лефовцы не придавали этому особого значения (вспомним празднование Нового, 1927 года, о котором мы уже упоминали), но на этот раз, очевидно, было решено совместить празднование Нового года с чествованием Маяковского по случаю двадцатилетия его творческой деятельности. «Сборищем» называет эту встречу Быков. И вот на сборище под утро вместе явились Пастернак и Шкловский, к тому времени также рассорившийся с Маяковским и лефовцами. Дальнейшее комплиментарными пастернаковедами описывается, примерно, одинаково: «Всем было уже не до разговоров, гости расходились. Пастернак ушел через несколько минут».176
    Но между приходом и уходом случилось еще кое-что, о чем Жененок просто умалчивает, а Быков трактует следующим образом: «Произошел спор, резкий, оскорбительный; из всего этого спора известна только одна реплика Маяковского…».177 И спора не было, и реплика не единственная. Свидетелем был молодой Лев Кассиль (Касильчик, как прозвал его Маяковский.) С еле скрываемым презрением выслушав очередные заверения Пастернака в дружбе и любви, Маяковский, как бы игнорируя его, произнесет: «Пусть он уйдет. Так ничего и не понял…».178 Чтобы оставался повод для сомнений (вероятно, понимая, что совсем уж ссориться с пастернаковедами не след), Катанян обрывает цитирование Кассиля и пускается в вялые рассуждения: «Эти слова не кажутся мне точно запомненными. Странное для Маяковского обращение в третьем лице…».179 И ничего странного, если понимать, что Маяковский взбешен, едва сдерживается, чтобы… да, чтобы не пустить в ход кулаки. Обращение в третьем лице должно подчеркнуть всю степень его презрения. «Думает что это как пуговица: сегодня оторвал – завтра пришить можно обратно… От меня людей отрывают с мясом! Пусть он уйдет».180 Сам Катанян ничего не слышал, ибо, по его признанию, в ту ночь здорово надрался. Однако имеется свидетельство его первой жены, Галины Дмитриевны Катанян, которая тоже ничего не слышала, зато видела и об увиденном написала: «Выйдя в переднюю я столкнулась с Пастернаком, который выскакивал из столовой с отчаянным, растерянным лицом. Сзади стоит Шкловский, что-то говорящий Маяковскому. Их не было среди гостей в начале вечера. Очевидно, они приехали под утро, когда я спала. Пастернак смотрит на меня невидящими глазами и выбегает без шапки, в распахнутой шубе, в раскрытую дверь передней.
    В столовой странная тишина – все молчат. Маяковский стоит в воинственной позе, наклонившись вперед, засунув руки в карманы, с закушенным окурком».181
    Повезло ГЕНЬЯЛЬНОМУ, не спустили с лестницы. Сам деру дал.
    Что можно противопоставить этому? «Лиля Брик в беседе с сыном Пастернака утверждала, что ничего подобного не было – Пастернак ушел сам, почувствовав, что Маяковский не в духе». 182 Великолепно! Один лжец ссылается на другого лжеца, который, в свою очередь, ссылается на устный рассказ, который, судя по всему, некому подтвердить. Рассказывала Л. Ю. Брик – не рассказывала, никто не знает и никогда не узнает. А Жененок, тот соврет – не дорого возьмет. Впрочем, даже если и рассказывала, то, быть может, потому что и сама ничего не видела и не слышала. До невозможности свободной женщиной была «муза русского авангарда» и обхаживала нового, как она выражалась, «зверька». В начале вечера: «Она сидит на банкеточке рядом с человеком, который всем чужой в этой толпе друзей, – свидетельствует Г. Д. Катанян. – Это Юсуп – казах с красивым, но неприятным лицом, какой-то крупный партийный работник из Казахстана. Он курит маленькую трубочку, и Лиля изредка вынимает трубочку у него изо рта, обтерев черенок платочком, делает несколько затяжек», время от времени приговаривая в адрес мрачного Маяковского: «У Володи сегодня le vin triste».183 И никого не тошнит по углам от этого зрелища. И то сказать, хорошо, что трубочку. Лиля Юрьевна, да в порыве страсти, как нечего делать, могла прилюдно взять в рот и кое-что поскандальней. И не казах, а киргиз. И не из Казахстана. И не крупный, а крупнейший: Юсуп Абдрахманович Абдрахманов (1901-1938), в то время председатель Совета Народных Комиссаров Киргизской АССР, влюбленный в пламенную троцкистку Марию Натансон (1901-1937), однако, судя по всему, и Л. Ю. не побрезговавший.
    Так что, скорее всего, ближе к утру в столовой ее не наблюдалось…
                                     РАСПОРЯДОК
                   ШЕСТИ ПОСЛЕДНИХ СМЕН У ГРОБА – ПОЧЕТНЫЙ КАРАУЛ ПЕРЕД
                                   ВЫНОСОМ ТЕЛА.
Первая смена: ТРОИЦКИЙ, ИОНОВ, СЕЛИВАНОВСКИЙ, ОГНЕВ.
Вторая смена: КЕРЖЕНЦЕВ, ГРОНСКИЙ, ПАСТЕРНАК, НИКИФОРОВ.
Третья смена: ЛЮБИМОВА, ТРЕТЬЯКОВ, ТОЛСТОЙ, КАНАТЧИКОВ.
Четвертая смена: Ф. КОН, ЛЕЖАВА, ФЕДИН, ЛИБЕДИНСКИЙ.
Пятая смена: ЛУНАЧАРСКИЙ, СУТЫРИН, АСЕЕВ, СЕЙФУЛИНА.
Шестая смена: ХАЛАТОВ, КИРШОН, ФАДЕЕВ, АВЕРБАХ.
Примечание: В случае, если желающих стоять у гроба будет больше, следу-
                      ет в первые три смены пустить по 8 человек (дополнительный
                      список составит т. СУТЫРИН).

                                        Комиссия по организации похорон.184
    На самом деле, все перепуталось и пошло не так. Траурные мероприятия и сами похороны были организованы безобразно. Ответственность за это возлагалась на председателя комиссии, председателя правления Госиздата, Арташеса (Артемия) Багратовича Халатова (1894-1938). Этот давний ненавистник Маяковского был знаменит тем, что нигде не снимал шапки, за что и был наречен толпой – остер на язык русский человек!  – «вшивым Халатовым».185
    По свидетельству К. Зелинского, «Пастернак оказался в почетном карауле вместе с Жаровым и Уткиным».186
    Но дело не в этом.
    Помните у Галича в «Памяти Б. Л. Пастернака»: «А над гробом встали мародеры…»? Не наблюдалось этого явления у гроба Пастернака! Натяжка Ошибка. Попытка выдать желаемое за действительное.
    В каком качестве Пастернак стоит в почетном карауле у гроба Маяковского? Не РАППОвский чиновник. Не крупный писатель. Друг? Бывший друг? В отделе рукописей ИМЛИ РАН хранится любопытный документ: список родственников и друзей покойного, которым выданы специальные пропуска. В списке сорок две фамилии. В том числе и людей, в общем-то, случайных. По этому списку Пастернак не проходит. Вот упомянутый Юсуп проходит и получает два пропуска. Пастернак тоже получает два пропуска, но по списку членов Совета ФОСП.187 Господи, сколько людей в Совете, и как же приходилось интриговать, чтобы именно ему, прошедшему в Совет, вероятно, по квоте Левого фронта искусств, к тому времени из него сбежавшему, но место в Совете, тем не менее, сохранившему, позволили постоять у гроба под прицелом десятков объективов! Что же там творилось с чувством собственного достоинства, с совестью. Ведь совсем недавно его едва не вытолкали взашей! Что еще надо было сделать Маяковскому, чтобы навсегда отделаться от него?
    В конце двадцатых и Мандельштам, и Маяковский независимо друг от друга поняли о нем что-то очень важное. Мандельштам в лицо назвал его обывателем. Маяковский, как нам представляется, смотрел глубже: «Это человек, который думает, что можно торговаться с эпохой и оценивать себя, как на аукционе».188
    Что в сухом остатке?
    Настает его время: «Чтобы Вы ни выбрали, – отвечает он 29 августа 1927 г. С. А Обрадовичу, организатору издательства «Земля и Фабрика», обратившемуся к нему за материалом для первого выпуска «ЗиФ», – я просил бы ГОНОРАРУ ПО ТРИ РУБЛЯ ЗА СТРОЧКУ, и если издательству это не по силам, то нам придется разойтись. По два рубля за строчку я получал за 1905 год, вещь в 2000 строк, полностью и без пропусков шедшую в Нов<ом> Мире».189
    Если успехом завершился торг с эпохой, то почему бы не поторговаться с издателем?

    Примечания:
1 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. V,  с. 217.
2 См.: В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, Ann Arbor (Mich.), 1976, p. 506.
3 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. V,  с. 601.
4 Там же, Т. VIII, с. 68.
5 Там же, с. 66.
6 Там же, с. 70.
7 РГАЛИ, ф. 1190, оп. 3, ед. хр. 164.
8 Цветаева М. И., Пастернак Б. Л. Души начинают видеть: письма 1922-1936 годов. / подгот. Е. Б. Коркина и И. Д. Шевеленко. – М.: Вагриус, 2008, с. 651.
9 Там же, с. 351.
10 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII,  с. 67.
11 Там же, с. 80.
12 Там же, с. 58.
13 Там же, с. 68.
14«Пастернаки проводили лето в деревне Мутовки вместе с семейством Вильямов» (Там же, с. 41).
15 См.: Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности. Издание пятое, дополненное. – М.: Советский писатель, 1985, с. 396.
16 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII,  с. 65.
17 Лазарь Флейшман, Борис Пастернак в двадцатые годы, Wilhelm Fink Verlag, M;nchen, [1981]
18 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. X, с. 144.
19 Елена и Евгений Пастернаки, Переписка Пастернака с Фельтринелли / «Континент», №107, 2001, с. 287.
20 Пастернак Б. Л., Т. X,  с. 144.
21 Там же, Т. V,  с. 218-219.
22«ЛЕФ», 1923, №2, с. 15.
23 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. II, с. 460.
24 В. Ф. Ходасевич. Собрание сочинений: В 8 т. / Сост., подгот. текста, комм. Дж. Малмстада и Р. Хьюза; Вступ. Статья Дж. Малмстада.  – М.: Русский путь, 2009, – Т. 1. Полное собрание стихотворений.
25 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. V, с. 219.
26 Там же, Т. VIII, с. 22.
27 Там же, с. 11.
28 Там же, с. 22.
29 Там же, с. 11.
30 В. Маяковский, письмо Н. Ф. Чужаку, [22 января 1923 г.] / Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 13, М., 1961, с. 61.
31 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VII,  с. 555-556.
32 Варлам Шаламов, Пастернак / Шаламов В. Т., СС, Т. 4, 2005, с. 617.
33 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 40.
34 Там же, Т. III, с. 335, 336.
35 Там же, Т. VIII, с. 23.
36 Цветаева М. И., Пастернак Б. Л. Души начинают видеть: письма 1922-1936 годов, с. 329, 330.
37 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 38.
38 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 152.
39 Цит. по: В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, p. 509.
40 «Бабель говорит: «Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он говорит» (В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №5, с. 138).
41 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 152.
42 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 41.
43 Лазарь Флейшман, Борис Пастернак в двадцатые годы – Спб.: Академический проект, 2003, с.67.
44 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 273.
45 См.: Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности, с. 395-401.
46 РГАЛИ, ф. 379, оп. 1, ед. хр. 24.
47 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. V, с. 219.
48 «Сознание личной правоты». Новое из творческой биографии. Публикация, сопроводительные заметки и комментарии М. А. Рашковской / «Наше наследие», 1990, №1, с. 43.
49 Владимир Маяковский, Выступление на диспуте «Леф или блеф?» 23 марта 1927 г. Публикация А. Б. Февральского / Литературное наследство. Т. 65. Новое о Маяковском, М., 1959, с. 56.
50 Бенгт Янгфельдт, Любовь – это сердце всего. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1915-1930, М., «Книга», 1991, с. 164.
51 «Новый Леф», 1927 г., №1, с. 1.
52 Там же.
53 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 284.
54 Современники свидетельствуют. Воспоминания о В. В. Маяковском. Публикация И. И. Аброскиной.. / Встречи с прошлым. Выпуск 7., Москва, «Советская Россия», 1990, с.358-359.
55 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 274.
56 Д. П. Святополк-Мирский, Две смерти,1837-1930 / Д. П. Святополк-Мирский. Поэты и Россия: Статьи. Рецензии. Портреты. Некрологи.  – Спб.: Алетейя, 2002, с. 153
57 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII,  с. 583.
58 Там же, Т. V, с. 235.
59 Там же, с. 231.
60 Святой Феофан Затворник о молитве / http://www.pravoslavie.ru/put/biblio/molitva/63.htm
61 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. IX, с. 233.
62 В этой связи весьма показателен разговор с Зоей Маслениковой, надо думать, воспроизведшей его слова со всевозможной точностью:
   « – Борис Леонидович, мне не совсем понятно ваше отношение к религии, – отважилась я, наконец, задать, давно волновавший меня вопрос. К моему удивлению, он встретил его так, как будто заранее ждал, что я его об этом спрошу.
   – Не в том смысле, что я верю в установленных формах, но мне нравится думать, что существующее не случайно и не бесцельно, что у нашей драмы есть Режиссер, который следит за ходом действия, направляет его и знает его смысл и что мне Он отвел какую-то свою роль…» (Масленикова З. А. Портрет Бориса Пастернака, с. 30).
   Ему, видите ли, нравится… Выдавать этот бесконечно пустой интеллигентский треп за глубокое религиозное чувство, за христианство высшей пробы могут только интерпретаторы, как и он, изнуренные граничащей с помешательством потребностью во всеобъемлющем индивидуализме, ради преодоления «стадности» гораздые на, строго говоря, еретические воззрения. Например, Жененок, восхищающийся «широким христианством отца, не зависевшем от церкви и богослужения. Это было сугубо индивидуальное отношение к религии, высокое в своем понимании истории как Царства Божия» (Пастернак Е. Б., Существованья ткань сквозная…, с. 366).
63 Пастернак З. Н., Воспоминания, с. 128.
64 Франко Фортини, Перечитывая Пастернака /   «Доктор Живаго»: Пастернак, 1958, Италия. Антология статей, с. 134.
65 См.: прим.20 к главе XII.
66 См.: Варлам Шаламов, Пастернак / Шаламов В. Т., СС, Т. 4, 2005, с. 615-616.
67 Александр Гладков, Встречи с Пастернаком / Гладков А. К. Не так давно: Мейерхольд, Пастернак и другие.  – М.: Вагриус, 2006, с. 465.
68 Абрам Лежнев, Борис Пастернак / «Красная новь», 1926 г., №8, с. 212.
69 Там же, с. 215.
70 Абрам Лежнев, Борис Пастернак (К выходу «Двух книг» и «1905 года») / «Правда, 1927 г., 28 декабря.
71 Варлам Шаламов, Маяковский мой и всеобщий / Шаламов В. Т., СС, Т. 4, 2005, с. 175.
72 Цит. по: В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, p. 503.
73 Николай Асеев, Три встречи с Есениным / Сергей Александрович Есенин. Воспоминания, М.-Л., 1926 г., с. 194.
74 Варлам Шаламов, Начало / Шаламов В. Т., СС, Т.4, 2005, с. 340.
75 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 152.
76 Варлам Шаламов, Начало / Шаламов В. Т., СС, Т.4, 2005, с. 337.
77 Абрам Лежнев, Илья Сельвинский и конструктивизм / «Печать и революция», 1927 г., кн. Первая, с. 81.
78 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 197.
79 Поэта из М. Серебрянского не вышло. После окончания Института красной профессуры он стал литературным критиком, довольно-таки мелкого пошиба. Останавливаться на нем не стоило бы, если бы не возможное родство с Яковом Серебрянским (отчество одинаковое: Исакович), сотрудником Иностранного отдела ОГПУ-НКВД, легендарным нелегалом и диверсантом. Именно он был организатором похищения председателя Русского общевоинского союза генерала Кутепова, именно его люди помогли благополучно скончаться (от банального аппендицита) Льву Седову, сыну и доверенному лицу Троцкого, попутно завладев частью архива Троцкого. В Особой группе Серебрянского («в группе Яши»,  как ласково называли ее в чекистских кругах) пестовались и набирались опыта будущие асы диверсионной работы и тайных ликвидаций: Н. И. Эйтингтон, С. М. Шпигельгласс и многие другие советские «рыцари плаща и кинжала» (См.: Линдер И. Б,, Чуркин С. А. Диверсанты: Легенда Лубянки – Яков Серебрянский. – М.: Издательство Риппол классик, 2011).
80 См.: Пастернак Б. Л., ПСС, Т. II,  с. 459.
81 Абрам Лежнев, Борис Пастернак / «Красная новь», 1926 г., №8, с. 213.
82 Там же, с. 212; 213-214.
83 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 273.
84 Владимир Маяковский, Доклад «Что я привезу в СССР?» / Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 12, М., 1961, с. 479.
85 Бенгт Янгфельдт, Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг. – М.: КоЛибри, 2009, с. 394.
86 Охранная грамота (Пастернак Б. Л., ПСС, Т. III, с. 230).
87 См., например: Алексей Зверев, Повседневная жизнь русского литературного Парижа. 1920-1940 – М.: Молодая гвардия, 2011.
88 Цит. по: Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 457.
89 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII,  с. 97-98.
90 Там же, с. 24.
91 Там же, с. 80.
92 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, p. 506.
93 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 22.
94 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, p. 503.
95 РГАЛИ, ф. 2852, оп. 1-5.
96 РГАЛИ, ф. 2577, оп. 1-4.
97 Bengt Jangfeldt, Med livet som insats: ber;ttelsen om Vladimir Majakovskji och hans krets, [Stockholm], 2007.
98 Бенгт Янгфельдт. Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг.  – М.: КоЛибри, 2009, с. 394.
99 Там же, с. 626.
100 Там же.
101 Имеет хождение версия, что во время оно начинающий шведский славист, облапошив, что, учитывая легендарную подозрительность клиента, кажется почти невероятным, самого Николая Ивановича Харджиева, присвоил четыре бесценных полотна Казимира Малевича (См., например: Александра Шатских, Казимир Малевич и общество Супремус – М.:Три квадрата, 2009, с. 278-279, 281).
102 Информация отдела культуры ЦК КПСС о похоронах Б. Л. Пастернака / «А за мною шум погони…», с. 288.
103 О. Брик, Маяковский и литературное движение 1917-1930 гг. (Материалы к литературной биографии) / В. В. Маяковский, Полное собрание сочинений, т. XII, М., «Хужожественная литература», 1937.
104 Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 13, М., 1961, с. 211.
105 Там же, с. 407.
106 Бенгт Янгфельдт, Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг, с. 394.
107 РГАЛИ, ф. 2852, оп. 1, ед. хр. 356.
108 Владимир Маяковский, А что вы пишите? / Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 12, М., 1961, с. 124. Жирный шрифт, свидетельствующий об абсолютной, на тот момент, уверенности Маяковского в возобновлении журнала, о его, если угодно, эйфории, в собрании сочинений предусмотрительно убран.
109 РГАЛИ, ф. 2852, оп. 1, ед. хр. 355.
110 Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности, с. 340.
111 Там же, с. 345.
112 Там же, с. 348.
113 Там же с. 569-570.
114 Там же с. 344.
115 Д. П. Святополк-Мирский, Две смерти,1837-1930 / Д. П. Святополк-Мирский. Поэты и Россия: Статьи. Рецензии. Портреты. Некрологи.  – Спб.: Алетейя, 2002, с. 153
116 Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 12, М., 1961, с. 116-117.
117 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 32.
118 Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 12, М., 1961, с. 81-82.
119 Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности. Издание пятое, дополненное. – М.: Советский писатель, 1985, с. 396.
120«Новый Леф», 1927 г., №1, с. 1.
121 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 151.
122 «В том, что умираю, не вините никого»? Следственное дело В. В. Маяковского. Документы. Воспоминания современников / Вступ. Статья, сост., подгот. текста и коммент. С. Е. Стрижневой; Государственный музей В. В. Маяковского. – М.: Эллис Лак, 2000, с.84-85.
123 Борис Пастернак, Письма к родителям и сестрам, Книга I, Stanford, The Department of Slavic Languages and Literatures, 1998, с. 135-136.
124 Е. Пастернак, Борис Пастернак. Материалы для биографии, М., Советский писатель 1989, с. 418.
125 Владимир Маяковский, Выступление на заседании сотрудников журнала «Новый Леф» / Протокол о Полонском (Выписка из стенограммы заседания сотрудников журнала «Новый Леф» от 5/III 1927 г. Пункт 2-й текущих дел. // «Новый Леф, 1927 г. , №3, с. 41.
126 Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности, с. 363.
127 17 мая он так описывает предысторию этого Р. Н. Ломоносовой   «…Клочок из «Лейтенанта Шмидта» был дан Маяковскому (мне тяжко стало его упрашиванье)» (Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 32-33). Понятно, что «упрашиванье» Маяковского имеет к действительности не большее отношение, чем «охолощенное убожество» «Нового Лефа».
128 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13,  p. 503.
129 Василий Катанян, Не только воспоминания / В. А. Катанян. Г. Д. Катанян. Распечатанная бутылка. Нижний Новгород, «ДЕКОМ», 1999, с. 123.
130 См.: Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 250-251.
131 В. Полонский, Моя борьба на литературном фронте / «Новый мир», 2008, №2, с. 152.
132 В. А. Катанян. Г. Д. Катанян. Распечатанная бутылка, с. 122-123.
133 Там же, с. 134.
134 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 94.
135 Протокол о Полонском (Выписка из стенограммы заседания сотрудников журнала «Новый Леф» от 5/III 1927 г. Пункт 2-й текущих дел. // «Новый Леф, 1927 г. , №3, с. 46.
136 «Новый Леф», 1927 г., №1, с. 1.
137 Варлам Шаламов, Маяковский мой и всеобщий / Шаламов В. Т., СС, Т. 4, 2005, с. 173.
138 Там же, с. 175.
139 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13,  p. 509.
140 Протокол о Полонском // «Новый Леф», 1927, №3, с. 40.
141 Владимир Маяковский, Выступление на диспуте «Леф или блеф?» / Владимир Владимирович Маяковский, Полное собрание сочинений, Т. 12, М., 1961, с. З43.
142 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 198.
143 Вот что пишет о нем Корней Иванович Чуковский: «У него не было высшего чутья литературы,…но журнальное дело было его стихией, он плавал в чужих рукописях, как в море» (Чуковский К. И. Дневник. 1901-1969: В 2 Т.  – М.: ОЛМА-ПРЕСС Звездный мир, 2003. – Т. 2: Дневник. 1930-1969, с. 56).
144 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 26.
145 Там же, с. 32.
146 Там же, с. 33.
147 Там же, Т. V, с. 219.
148 Там же, Т. VIII, с. 199.
149 Лазарь Флейшман, Борис Пастернак в двадцатые годы – Спб.: Академический проект, 2003, с. 74.
150 В. Полонский, Критические заметки. Блеф продолжается / «Новый мир», 1927, №5, с. 149.
151 Бенгт Янгфельдт. Ставка – жизнь. Владимир Маяковский и его круг, с. 425.
152 Николай Асеев, Поход твердолобых / «Новый Леф», 1927, №5, с. 44-45.
153 В. Полонский, Критические заметки. Блеф продолжается / «Новый мир», 1927, №5, с. 166.
154 Протокол о Полонском // «Новый Леф», 1927 г. , №3, с. 42, 45.
155 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 26-27.
156 Там же, с. 31-33.
157 Катанян В. А. Маяковский. Хроника жизни и деятельности,  с. 379-392.
158 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 39.
159 Лидия Чуковская, Записки об Анне Ахматовой, Т. 2 , с. 429.
160 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 78.
161 Там же.
162 Там же, с. 40.
163 Там же, с. 33.
164 Василий Ливанов. Невыдуманный Борис Пастернак – М.: Дрофа, 2002, с. 47.
165«Новый Леф», 1927, №4, третья страница обложки.
166 Любовь это сердце всего. В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1915-1930 –Москва, «Книга», 1991, с. 161.
167 Там же.
168 Николай Асеев, Записная книжка Лефа / «Новый Леф», 1927, № 4, с. 5.
169 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, p. 503-504.
170 Николай Асеев, Записная книжка Лефа / «Новый Леф», 1927, № 4, с. 5.
171 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. VIII, с. 26.
172 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 251.
173 Борис Пастернак, Люди и положения / Пастернак Б. Л., ПСС, Т. III, с. 78.
174 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, Ann Arbor (Mich.), 1976, p. 506.
175 Борис Пастернак. Письма к родителям и сестрам. 1907-1960  – М.: Новое литературное обозрения, 2004, с. 412.
176 Любопытна мелкая деталь из повествования Жененка: «Пастернак… пришел уже под утро, одновременно со Шкловским» (Е. Пастернак, Борис Пастернак. Материалы для биографии, с. 453). Его великому папочке, дескать, по статусу не положено приходить с кем-то. Пришел одновременно. В дверях столкнулись, что ли?
 177 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 285.
178 Лев Кассиль, Маяковский – сам / Лев Кассиль, Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5, М., «Детская литература» 1966, с. 405.
179 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, Ann Arbor (Mich.), 1976, p. 512.
180 Лев Кассиль, Маяковский – сам / Лев Кассиль, Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5, М., «Детская литература» 1966, с. 405.
181 Г. Д. Катанян, Азорские острова / В. А. Катанян. Г. Д. Катанян. Распечатанная бутылка, с. 281.
182 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 285.
183 Г. Д. Катанян, Азорские острова / В. А. Катанян. Г. Д. Катанян. Распечатанная бутылка, с. 279.
184 Отдел рукописей ИМЛИ РАН, ф. 18, оп. 2, ед. хр. 42.
185 См.: Агентурно-осведомительная сводка 5-ого отд<еления> СООГПУ № 45 от 18 апреля 1930 г. / «В том, что умираю, не вините никого»? Следственное дело В. В. Маяковского, с. 89. Драгоценная подробность из воспоминаний Г. Д. Катанян: «Сейчас он [Халатов] в шапке направляется в крематорий.
    С наслаждением я вижу, как разъяренный милиционер срывает с его головы шапку и, схватив его за шиворот, пинками спускает с крыльца. Круглая каракулевая шапка катится по асфальту…» (Г. Д. Катанян, Азорские острова / В. А. Катанян. Г. Д. Катанян. Распечатанная бутылка, с. 295).
 186 Корнелий Зелинский, Легенды о Маяковском /«В том, что умираю, не вините никого»? Следственное дело В. В. Маяковского, с. 558.
187 Отдел рукописей ИМЛИ РАН, ф. 18, оп. 2, ед. хр. 44.
188 В. А. Катанян. О Маяковском и Пастернаке / Russian Literature Triquarterly, 13, Ann Arbor (Mich.), 1976, p. 512.
189 Цит. по: Лазарь Флейшман, Борис Пастернак в двадцатые годы, Wilhelm Fink Verlag, M;nchen, [1981], с. 81.

                                     XVII

1 января 1936 года «Известия» напечатали новые стихи Пастернака. Вот одно из них:
«Я понял все живо
                             Векам не пропасть,
                             И жизнь без наживы –
                             Завидная часть.

                             Бывали и бойни,
                             И поед живьем, –
                             Но вечно наш двойня
                             Гремел соловьем.
 
                             Глубокою ночью,
                             Задуманный впрок,
                             Не он ли, пророча,
                             Нас с вами предрек?

                             Спасибо, спасибо
                             Трем тысячам лет,
                             В трудах без разгиба
                             Оставившим свет.

                             Спасибо предтечам,
                             Спасибо вождям.
                             Не тем же, так нечем
                             Оплачивать нам.

                             И мы по жилищам
                             Пройдем с фонарем,
                             И тоже поищем,
                             И тоже умрем.

                             И новые годы,
                             Покинув ангар,
                             Рванутся под своды
                             Январских фанфар.

                             И вечно, обвалом
                             Врываясь извне,
                             Великое в малом
                             Отдастся во мне.

                             И смех у завалин,
                             И мысль от сохи,
                             И Ленин, и Сталин,
                             И эти стихи.

                             Железо и порох
                             Заглядов вперед
                             И звезды, которых
                             Износ не берет».
Его прочли миллионы, а «каторжники» советских лагерей, и так, по мнению г-на Быкова, души не чаявшие в Пастернаке, возлюбили того еще больше.
    Жененок полагает, что написано оно «по просьбе главного редактора «Известий» Н. И. Бухарина, которому Пастернак был многим обязан…».1
    Да хоть по просьбе самого Сатаны! Нам-то какая разница! Мерзость, она и есть мерзость.
    Разумеется, комментаторы «ПСС»  под предлогом того, что Пастернак, якобы, отказывался включать в сборники эти отвратительные строки, убрали их подальше от глаз людских, в отстойник под названием «Стихотворения, не включенные в основное собрание». Его, действительно, нет ни в сборнике 1943 г. «На ранних поездах», о котором он тогда же высказался следующим образом: «Эта книжка никчемная и конфузная по запоздалости, малости размеров и случайности содержания»,2 ни в совершенно убогом, о котором и упоминать-то стремно «Земном просторе», ни в проектировавшемся, но так и не увидевшем свет «Избранном» 1956 года. Ну, с 1956 годом все абсолютно ясно. Кто бы позволил ему в том году прославлять Сталина и его деяния? Что же касается сороковых, то или следует вообразить такой примерно диалог между редактором и автором:
    – Борис Леонидович, тут надо бы кое-что поправить в «Я понял: все живо….».
    – Нет! Я категорически запрещаю публиковать эти стихи! Я протестую, как свободная творческая личность! – и неизбежные слезы.
    Или все выглядело с точностью до наоборот:
    – Дорогой Борис Леонидович, есть мнение, – тут редактор с непередаваемой смесью благоговения и ужаса на условном лице возводит очи горе, – не стоит включать в сборник «Я понял: все живо…».
    – Ну да, ну да… А я так надеялся, как свободная творческая личность – и неизбежные слезы.
    Впрочем, это не более, чем игра воображения. «На ранних поездах» подписан к печати 26/IV-1943 г. Пастернак в Чистополе. Из Москвы выехал еще в декабре. Нет никаких свидетельств не только того, что редактор Р. Книпович при составлении сборника следовал его пожеланиям, но даже консультировался с ним. А вот со своим начальством по издательству «Советский писатель» – наверняка. Тоненький сборничек. Ужасные стихи о войне. Абсолютная мелкотравчатость, быть может, и этапного для него переделкинского цикла. ПЕТЬКА ДА РЕДЬКА. И Ленин со Сталиным, как говорится в одном еврейском анекдоте, между тут?
    17 февраля 1956 года, когда выставление себя последовательным и бесстрашным противником сталинского правления стало вполне безопасным и сделалось излюбленным занятием прогрессивной интеллигенции, Пастернак от руки и карандашом записал на машинописной копии «Нескольких стихотворений», публиковавшихся в «Знамени», свое запоздалое объяснение: «Искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон. (…) Именно в 36 году, когда начались эти страшные процессы (вместо прекращения поры жестокости, как мне в 35 году казалось) все сломилось во мне, и единение с временем перешло в сопротивление ему, которого я не скрывал».3 Не скрывал… Просто отважный диссидент какой-то! Отдаленный предшественник манифестантов Пушкинской площади и «Хроники текущих событий».
    Вот как трактует восторженный биограф эту перемену: «Он долго терпел – но с тем большим негодованием (в том числе и на себя самого) взрывался… (…) …Он годами способен убеждать себя, что все если не хорошо, то по крайней мере терпимо, – но, дойдя до некоего предела, в одночасье делает полный поворот кругом»»;4 «…Пастернак уже в 1937 году взбунтовался с невероятной для современников смелостью…».5 Описанию этого бунта, который правильнее называть бунтом на коленях, Лазарь С. Флейшман посвятил едва ли не стостраничную главу очередной своей книги.6 Так и озаглавив ее: «Бунт Пастернака». В соответствующем месте нашего исследования мы уделим должное внимание очередной порции наукообразной апологетики.
    Русский человек и русская жизнь последних пяти веков устроены таким образом, что в радикальной ломке мировоззрения нет ничего особенного. Пушкин тридцатых годов нипочем не написал бы оду «Вольность» и «Во глубине сибирских руд…». Почвенничество зрелого Достоевского, а тем более его охранительные взгляды конца жизни не имеют ничего общего с вольнолюбием и либеральными химерами участника кружка Петрашевского.
    Невозможно требовать безусловной верности принципам. Всегда и при любых обстоятельствах. Человек слаб, и вряд ли на такое была способна даже приснопамятная Нина Андреева, некогда написавшая некогда знаменитое «Не могу поступаться принципами».
    12 февраля 1945 г. Василий Алексеевич Маклаков, бывший кадет, бывший депутат Государственной Думы нескольких созывов, бывший посол Временного правительства во Франции, во главе делегации представителей русской эмиграции посетил советское посольство на рю де Гренель. И если не выпил до дна, то наверняка пригубил «За доблестную Красную Армию и ее вождя маршала Сталина!».7
    Владимир Набоков отозвался на это событие в письме к Зензинову: «Я могу понять отказ от принципов в ОДНОМ исключительном случае: если бы мне сказали, что самых мне близких людей замучают или пощадят в зависимости от моего ответа, я бы немедленно пошел на все, на идейное предательство, на подлость, и стал бы любовно прижиматься к пробору на сталинской заднице. Был ли Маклаков поставлен в такое положение? По-видимому, нет…».8
В августе 1941 года Б. Л. Пастернак адресуется во Всероссийский комитет по делам искусств:
                                   «Заявка
    Предлагаю Комитету заключить со мной договор на написание для какого-нибудь из театров, предпочтительно Московского Художественного, четырехактной пьесы в прозе «В советском городе»…».9 И, как это у него было заведено, просит деньги вперед, учтиво и с старорежимной витиеватостью: «Автор просит, в случае принятья его предложенья и заключенья с ним договора, авансировать его достаточной договорной суммы на три месяца, в течение которых работа определится либо вся в целом, либо в части, пригодной для сужденья».10
    Брависсимо! Еще ни строчки не написано, а ему МХАТ подавай да с достаточной суммой вперед! Что там ни говори, умел себя поставить. Подать. Преподнести. Как тут не вспомнить мытарства Максудова с уже законченным «Черным снегом». Управляющего материальным фондом театра Гавриила Степановича, похожего на предводителя мушкетеров у Дюма. Великолепно написанный торг за размер аванса. Пастернаку пятьдесят с хвостиком. Драматургией он никогда не занимался. Любому материально ответственному лицу (а свой неусыпный страж, не всегда, правда, напоминающий де Тревиля, однако же  всегда готовый облапошить пришлого литератора, прикупить на грош пятаков, имелся и поныне имеется в штате каждого театра) было понятно, что ничего путного от Пастернака, эгоцентричного интимного лирика, ждать не стоит. Драматургия – это выстроенное действие, это речевая характеристика персонажей, психологическая точность и лаконизм. Все этого и в помине нет в его скудном творческом арсенале.
    С другой стороны, недостатка в современных пьесах не наблюдается. Приблизительно в это же время  Леонов заканчивает «Нашествие», Федин – «Испытание чувств», Александр Гладков работает над «Давным-давно». Да и Всеволод Вишневский не бьет баклуши. И многие другие. Как тут не получить от ворот поворот в виде ответного послания, примерно такого содержания:
    «Глубокоуважаемый Борис Леонидович! Всероссийский комитет по делам искусства извещает Вас, что в круг его задач не входит пристраивание еще ненаписанных пьес и выделение под них авансовых сумм. Комитет с нетерпением будет ждать от Вас законченной пьесы, по получении которой придет время для переговоров о ее сценических перспективах и возможной оплате»?
    Как выпросить аванс?
    На то есть свои приемы, и они прекрасно известны советскому литературному предпринимателю.
    «…Пьеса будет попыткой изучения и обрисовки первых черт новоисторического типа и их ВОЗВЕЛИЧЕНЬЯ, тем более естественных и лишенных взвинченной нарочитости, что эти черты еще МАЛО ЗАТРОНУТЫ СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРОЙ,ЛИБО СОВЕРШЕННО НЕ УЛОВЛЕНЫ.
Так, автор постарается, например, показать ТОЖЕСТВО РУССКОГО И СОЦИАЛИСТИЧЕСКОГО КАК ГЛАВНЫЙ И САМЫЙ СОДЕРЖАТЕЛЬНЫЙ ФАКТ ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЫ XX СТОЛЕТЬЯ ВСЕМИРНОЙ ИСТОРИИ. Он постарается дать выраженье СОВЕТСКОСТИ КАК ТАКОВОЙ…(курсив мой – В. М.)».11
    За «тожество русского и социалистического» ручки бы шаловливые пообрывать, как лепесточки центифолий, – да Заратустра не позволяет.
    Есть преграды, через которые человек, хранящий верность своим убеждениям, и без крайней на то нужды неспособен переступить.
    Невозможно представить позднего Достоевского, заявляющего о своем намерении заняться ВОЗВЕЛИЧЕНЬЕМ, пользуясь его словечком, Интернационалки.
    Есенина с его «не расстреливал несчастных по темницам», находящим оправдания террору.
    Или Ахматову, распинающуюся о новых чертах «нравственности и человеческого общения, которые сложились за 25 лет нашей революции».12 Не ее эта революция, и нет в ней нравственности.
    Ни ему, ни его близким ничего не угрожает, но ради получения очередной пачки ассигнаций Пастернак готов на любое отступничество, на идейное предательство, потому что не имеет убеждений, абсолютно беспринципен. Он, слегка перефразируя Стругацких, – кадавр, финансово неудовлетворенный.
    На советского чиновника средней руки, малограмотного и трусливого, эти тирады производили неизгладимое впечатление. Как отказать, если Пастернак хочет сделать то, что всей советской литературе оказалось не под силу? И не будет ли отказ в деньгах тому, кто так проникновенно глаголет о  советскости, расценен как антисоветская вылазка, за что в условиях военного времени… Даже подумать страшно!
    Нет уж! И на верхнем поле его «Предложения в Комитет по делам искусств РСФСР», датированном 27 января 1942 г., появляется резолюция: «тов. Ригорину. Заявка утверждается, необходимо утвердить договор в размере 10 000 руб. Подпись: Марингоф. 2 февраля 1942 г.».13
    Теперь все пойдет как по маслу. Шестеренки закрутились. Самому ему и заботиться не о чем. Это тов. Ригорин выкрутит руки кому надо в ВТО, а очередной ригорин, на этот раз из ВТО, кому надо выкрутит руки в Новосибирском драматическом театре «Красный факел», 20 февраля договор на пьесу будет заключен. Денежки уплывут из театральной кассы – и никогда в нее не вернутся.
    Обязательств по договору Пастернак не выполнит. Пьеса «Этот свет», срок сдачи которой истекал в июле,  не будет написана, хотя весну и часть лета 1942 г. он и провозится с ней. В письме О. М. Фрейденберг от 18 июля 1942 г. он обойдет молчанием тот факт, что его чистая любовь искусству пробуждается только после авансирования и  представит дело так: «Пока же я свободен, и торопливо пишу, переписываю и уничтожаю современную пьесу в прозе, которую ПИШУ ИСКЛЮЧИТКЛЬНО ДЛЯ СЕБЯ ИЗ ЧИСТОЙ ЛЮБВИ К ИСКУССТВУ(курсив мой - В. М.)».14
    А позднее, 9 августа, в письме к руководителю Камерного театра  Александру Яковлевичу Таирову, вроде бы проявлявшему определенный интерес к его драматургическим потугам, косвенно признается в неудаче, привычно списав ее на отсутствие творческой свободы: «Во-первых, я пишу ее до бездарности медленно. Кроме того, она задумана в той степени независимо, что если не наступит серьезных перемен в наших литературных и театральных установленьях, она едва ли может годиться для постановки и напечатанья».15
Комментатор «ПСС» добавляет к этому свои соболезнования: «Тамара Владимировна Иванова вспоминала, что Пастернак читал им свою пьесу, где прозаические места перемежались со стихотворными. (…) Дописать пьесу не пришлось, – чтение написанных глав в кругу друзей испугало слушателей откровенностью написанного».16 «Помесь гимназистки с Собакевичем», так в сердцах называл ее муж, Всеволод Иванов»,17 невесть чего испугалась, о чем и сообщила комментатору в частной беседе. Комментатор, в свою очередь, счел себя обязанным довести эти страхи до сведения читающей публики. А г-н Быков с его отвратительным умением что угодно довести до абсолютного абсурда включил в «Основные даты жизни и творчества Бориса Пастернака»  самостоятельно вымышленный факт: «1942, Лето – Последние наброски драмы «Этот свет»» и УНИЧТОЖЕНИЕ НАПИСАННОГО(курсив мой – В. М.)».18 Эти писульки не были уничтожены, во всяком случае, не полностью. Две картины, из четырех, уцелели. Что сказать о них? Если бы в Литературном институте функционировал спецсеминар, в рамках которого начинающим драматургам на ярких доходчивых примерах разъяснялось, как не следует писать драму, чего избегать, как огня страшиться – лучшего учебного материала не сыскать.
    Творческая свобода и пригодность к напечатанью – условия наивашнейшие, гораздо более важные, чем предназначение писателя, стремление к самореализации, чем, если хотите, зуд творчества, от которого Ахматова безуспешно пыталась спастись неурочной стиркой. Вот и Мандельштам, как только выяснился дефицит этой самой свободы и невозможность получения гонорария – так тут же и прекратил работу над «Четвертой прозой». Да и Булгаков по тем же основаниям забросил «Мастера и Маргариту», и до половины не доведя первую редакцию, известную как «Великий канцлер». Что уж говорить о Платонове или Гроссмане.
    Вспоминая тридцатые-сороковые годы, он петушился перед ленинградской кузиной: «Уму непостижимо, что я себе позволял!!».19
    Вот и мы про то же. Разве не так?

    Примечания:
1 Е. Пастернак, Борис Пастернак. Материалы для биографии, М., Советский писатель, 1989, с. 525.
2 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. IX, с. 366 (Письмо Д. С. Данину от 3 января 1944 г.).
3 Ольга Ивинская, В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», [Paris], Fayarrd, 1978, с. 95.
4 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 520-521.
5 Там же, с.521.
6 См.: Лазарь Флейшман, Борис Пастернак и литературное движение 1930-х годов.  – Спб.: Академический проект, 2005.
7 См.: «Новое Русское Слово», 7 марта 1945 г.
8 Цит. по: Бойд, Брайан. Владимир Набоков: американские годы, с. 103.
9 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. V, с. 413.
10 Там же, с. 414.
11 Там же.
12 Борис Пастернак, В Комитет по делам искусств РСФСР (Там же, с. 415).
13 Там же, с. 708.
14 Там же, с. 304.
15 Там же, с. 309.
16 Там же, Т. III, с. 571.
17 Тамара Иванова, Борис Леонидович Пастернак / Иванова Т. В. Мои современники, какими я их знала: Очерки. – М.: Советский писатель, 1987, с. 406.
18 Быков Д. Л., Борис Пастернак, с. 887.
19 Пастернак Б. Л., ПСС, Т. X, с. 9.


Рецензии
Спасибо за тот огромный материал о Пастернаке, который вы собрали, и за то, что не убоялись показать, что "король - голый". Я поместила вас в свои избранные авторы. Кстати, я сама делаю переводы и для сравнения привожу переводы, найденные в Интернете, в том числе переводы Пастернака. Если хотите, можете сравнить мои переводы стихотворений "Кузнечик и сверчок" Китса, "Баллада о фульском короле" Гете и "За чтением" Рильке с переводами Пастернака.

Ольга Славянка   28.05.2015 12:50     Заявить о нарушении
Ольга, Ваше послание - бальзам на раны. Иногда кажется, что кричишь в пустоту, а тут голос профессионала. Я, разумеется, прикоснулся к Вашим переводам. Больше всего меня заинтересовал перевод "За чтением" Рильке, в свете того, что Пастернак то и дело клянется в преклонении перед ним. Но ведь перевод-то негоден! Как говорится: где имение, а где наводнение. Полно отсебятины. По сравнению с ним, Ваш практически безупречен. Как представляется нам с женой (а она, в отличие от Вашего покорного слуги, корифей в немецком), grenzenlos точнее перевести БЕЗГРАНИЧНО, а не НЕТ ГРАНИЦ. Впрочем, на фоне пастернаковской халтуры это не столь существенно.
Еще раз огромное спасибо.

Владимир Молотников   28.05.2015 18:32   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.