Ведьма из КарАчева. Невыдуманная повесть

Дорогой читатель!
Приглашаю Вас на свой сайт, где кроме текстов, есть много моих фото пейзажей.   Веб-адрес для поисковых систем - - http://galinasafonova-pirus.ru

На фотографии - героиня повествования.

ПРЕДИСЛОВИЕ 
Несколько лет, наездами в родной Карачев, записывала в тетрадь, а иногда и на репортёрский магнитофон, который иногда выдавали на работе, короткие, словно вспышки, рассказики мамы о жизни. И делала это просто так, для своих детей, но спустя сколько-то лет, подумала: а не «сшить» ли из этих эпизодов «лоскутное одеяло», которое послужит не только моим детям, но и тем, кто захочет узнать: а как жилось простому человеку при социализме? Ведь маме «повезло» быть ровесницей этого периода жизни России (1903-1994гг).
Конечно, из этих «лоскутков» могла бы своими словами написать повесть о жизни матери, но потом решила, что надо сохранить интонации, отдельные слова, произносимые зачастую «не литературно», местный выговор, - составить повествование рассказчицы.
Если бы знать, что выбрала такой трудный путь!..
В течение нескольких лет составляла узор повествования, избрав вроде бы простой ход, - хронологический, - но ведь в него надо было вплести отступления, усиливающие тот или иной эпизод, так что «ход» то и дело вроде бы сбивался с ритма, да и сам процесс «сшивания» оказался сложен, - подбирать «нитки» (свои слова, выражения), чтобы они не были заметны, не портили общего узора, чтобы не проявлялось вдруг и не к месту лицо автора. Но спустя несколько лет появится книга, которую за свой счет издам в местном издательстве под названием «Свет негасимый», а позже переименую на «Ведьма из Карачева». Все, прочитавшие повесть, говорили: «Будто сидела твоя мать и рассказывала». И в этом великая похвала мне.
В заключении приведу мамины слова: «Читать будете, так знайте: вранья здесь нет, всё честно и благородно рассказано, только одна правда».


                       ВЕДЬМА ИЗ КАРАЧЕВА


Спрашиваешь, как ведьмой стала?
А вот слушай.
Как-то выхожу рано утром... а дождик как раз прошёл, песок весь на дорогах поразмыло, гляжу: и соседка выходить, Бариниха, а за ней какая-то старуха топчить. Посмотрела я так-то на них, да и пошла себе. Пошла, да только думаю: и что это Бариниха связалася с этой бабкой? Я-то знала ее, мне про нее Вера рассказывала:
- Ой, Манечка, и сволочь же она какая! Я все болею, нервничаю, вот и начали мы с Тихоном моим ругаться. А тут еще и с коровой что-то... Пригласила я эту бабку к себе: можить, что посоветуить? Пошли мы с ней в сарай, а она смотрить по стенам да все приговариваить: «Ох, страшно тут у тебя, страшно! Нечистой силы сколько!» Гляжу так-то, а она одной рукой вытаскиваить из рукава какую-то веревку лохматую да - в ясли ее... а другой - из ясель. И показываить мне: «Гляди, гляди-ка что тебе сюда насовали! Видишь, как подделали?»  Да-а, отвечаю, вижу... Ничего я будто не заметила, да и говорю: ну, ладно... спасибо тебе, спасибо, да скореича выпроваживать ее.
И вот теперь эта самая бабка вместе с Баринихой за мной и плетутся. Не зря это, думаю, да оглянулася так-то, а они следы мои с дороги и выбирають!.. Я ж босиком как раз шла, и следы-то хо-орошо на песке пропечаталися! Думаю: совсем Бариниха рехнулася, раз с этой бабкой связалася... и аж жалко мне ее стало. Ну, мне-то жалко, а она как начала агитацию наводить, как начала! Каждого встречаить и рассказываить, что я ведьма. Там-то бабоньки стали судачить, там-то, а потом и небылицы плести начали.
А вот такие.
Помню, привезли как-то соседи картошки, а ссыпать с машины ее и не успели, ночь как раз. И вот Нинка рассказывала всем после, будто сидить она на картошке на этой, сторожить и вдруг видить: я иду... и вся - в белом! Подхожу к машине и лезу на нее. Вскочила она, закричала, да кубарем - в хату! Во, видишь... Узнала меня, значить. Теперя ишшо... Пошла я как-то в овраг травы накосить, а навстречу - ребятишки. Идуть, галдять. Прошли мимо и вдруг что-то затихли. Обернулася, а они стоять, и шиши мне в спину показывають.
- Дети, - спрашиваю, - зачем вы это делаете?
- Да про вас, тетя, говорять, что вы ведьма и ночью коров чужих доите.
И вот, значить, надо мне в спину шиш показать, и если оглянуся, то и вправду - ведьма.
- Дурачки вы, - засмеялася. – Ведь я услышала, что вы вдруг затихли, вот и подумала: значить, замышляють что-то. И как же мне было не оглянуться?
Стала я им говорить, что все это - выдумки, что все это злые люди сочиняють, но послушали они, разве?.. А как-то навстречу и сын Баринова Колька попался, ему лет восемь ишшо только было, да увидал меня и так испугался! Аж побелел весь, а я и говорю:
- Что ты, бедненький!.. Это потому ты испугался, что твоя матка про меня наговорила? Голубчик мой, иди, не бойся.
Так проскочил он возле меня, да скореича на горку! А я так и спродивилася прямо, стою и не знаю, что делать.

Да нет, всё это только еще цветочки были. Вот что раз соседки мои удумали: собралися Варя Доманова, Бариниха и Валя... Это Валя сейчас всё Мария Тихоновна да Мария Тихоновна, как самою-то скрючило, а тогда тоже верила, что я ведьма. И вот собралися они и решили точно узнать: ведьма я или нет? А как? Да надоумил их кто-то: за шесть недель до Великого поста надо головешки собирать. Как только вытопится печка, одну выхватить, водой залить да оставить, в другой раз - опять... И вот насбирать, значить, этих головешек, а под Велик день сложить их под угол моей хаты и запалить. Если я ведьма, то выскочу и закричу, а если не ведьма, то сгорю. Ну, Собакина и передала мне всё это: так, мол, и так… соседки соображають, и уже головешки насбирали. Бросилась я к Варе:
- Варь, ну забесилися вы, чтолича? Хотите мою хату спалить? Да разве ж я сутерплю не выскочить? - Распалилася аж вся! -  Ну, если сделаете это, всех вас посажаю. Принесете головешки свои под угол, а я выскочу и закричу, да так закричу, что в милиции услышуть, а тебя буду за подол держать, и не вырвешься ты от меня. Так что ж вам, поджигателям? Влупють потом по десятке и всё!
Так она не стала отрицать.

               *****     *****     *****

А родилася я в тысяча девятьсот третьем году. Как говорила моя мать, голова у меня был ясная, так что помнить я начала рано. Годика три мне, нябось, только было, как отец привел к нам в хату молодого учителя и звали его Ваней. Привёл, значить, стал тот у нас жить и я сразу к нему так привязалася! Полюбил и он меня, бывало, залезем с ним на печку, вот и начнёть мне там книжки читать. А во интересно! Слушаю-слушаю, да и засну. А еще помню, у него над кроватью иконочка висела, и горела перед ней негасимая лампадка. Горел лампадик этот, горел, а иногда, как и затухал всеодно. Тогда забиралася я на кровать, палочкой скапывала нагар с фитилька, лампадик и загорался снова ярко-ярко! И свет в хате такой радостный становился, такой торжественный! Как в раю божьем. Потом учитель этот начал часто уходить куда-то, я очень скучала по нём, а когда возвращался, мамка качала головой и всё-ё так-то говорила:
- Погибнешь ты, Ваня...
Мне страшно становилося за него и я всё спрашивала:
- А чего ты погибнешь?
- Хожу я, Манечка, поздно по улице, - он-то, - а там темно, вот мамка твоя и боится за меня.
И вот раз пришел этот Ваня домой да и потушил лампадик! А икону снял... Мамка заплакала да к нему:
- Что ж ты сделал! Антихристу предался?
А я так напугалася! Ведь картинки-то для детей тогда какие страшные рисовали: ад кромешный и черти в нем кубуряются. Как посмотришь на картинку эту, так сразу мурашки по коже и продяруть. Вот теперича Ваня и показался мне таким страшным, что я к нему больше и не подошла. Зовёть, бывало, а я всё-ё убегаю. Вечерами всё так же он уходил куда-то, а потом и уезжать стал и на день, и на два, на неделю, а когда приезжал, усаживалися они с отцом за стол и подолгу разговаривали. Я, конечно, не понимала их разговору, а вот только помню, как Ваня так-то и скажить: 
- Мне на вашей станции садиться нельзя, тут жандармерия*.
Тогда отец запрягал лошадь и вёз его до другой станции, километров за тридцать та от нас была. И вот раз уехал этот Ваня от нас и больше не возвернулся. Но письмо потом прислал: пишить, мол, вам Ванька Крымкин... Это они с папашкой условилися: если жандармы его схватють, то он так о себе дасть знать. И больше мы его никогда не видели и ничего о нем не слышали.

*По-видимому, находился под слежкой как революционер или террорист.


                       *****     *****     *****

Спокон веку деды наши и прадеды жили и работали на земле. Крепостными никогда не были, а поэтому летом дома трудилися, а зимой подряжалися к купцам в Брянске  овёс куда отвезти, пеньку, вино, или еще какого товару. Этим занималися все обапальные деревни: Масловка, Вшивка, Трыковка, Песочня, Рясники. У кого лошади хорошие... так что ж, стоять, они чтолича будуть? Ведь хлеб, картошка, масло, крупа, мясо - это все свое было, а на расходы-то деньги нужны? Вот в извоз мужики и ездили. Помню, когда отец возвращался, то всегда нам гостинцев привозил, а для матери вынимал из кармана деньги, и как начнёть сыпать на стол золотые пятерки, а они блестять, как живые!

На лошадях работали и дед отца, и прадед. Ездили даже и в Москву, деньги туда возили, а оттуда - товары разные. Сейчас как соберутся в дорогу, так и едуть к купцу. Открываить тот им амбары, а они бяруть лопатки, ставють мерку и набирають этими лопатками пятаки. А они бо-ольшие были! И на что их такими делали?.. Набяруть этих пятаков в мешки, завяжуть, на возы и-и по-оехали. Раз так-то едуть, а навстречу им - мужики:
- Куда вы?
- В Москву.
- Да что ж вы туда едете-то? В Москве ж хранцуз*!
Ну, раз там хранцуз, так что ж туда ехать-то? Развернули наши лошадей да назад.
И вот ты подумай! Деньги-то мужики лопатками насыпали, кто ж их считал? А ведь никто не развяжить мешок и пятака чужого не тронить! Умирать он сейчас с голоду будить, а не возьмёть! Да как же ты и возьмешь-то? Неравён час, о тебе слух разойдется по округе, что ты вор и тогда ни к кому ты больше не подрядишься! А честным будешь, то и тебе, и твоим детям работа всегда найдется.

Жили мы хорошо, пока жив был отец. Две хаты у нас было. Одна – где сами жили, готовили скоту корм, воду обогревали, а другая - где гостей встречали, праздники праздновали. Да и подворье было большое: штук десять овец, гуси, свиньи, три лошади, две коровы и нас, детей, не молоком, а только сливками поили, кашу, и то на них варили. Как вспомню сейчас ту манную кашу!.. Ох, и вкусна ж была. Нас было четверо деток у родителей - два мальчика и две девочки. Еще был дедушка...
Нет, бабушку не помню. Маленькая была, когда та умерла.

А по мамкиной линии вот что знаю. Были Писаревы все какие-то двойные: одни – белобрысые и с голубыми глазами, а другие - черные, и глаза, как смоль. Все, бывало, так-то наши посмеивалися: ну, этот татарской крови!
Почему.
Да прабабка была очень красивая, вот ее и взял к себе барин, а татарином оказался. И родила она потом дочку от него. Было это давным-давно, никто толком и не помнил прабабку эту, так, разговоры… Из разговоров же узнала и о бабке моей матери, что была та сильная, здоровая*! Бывало, как идти ей в поле, так и нацедить с себя литр молока, ребенок ее этим молоком весь день и питается. И до году больше ничего не ел, акромя молока этого. Часто слышала я и о пращуре своём, что он взбесился.
Нет, не помню, как его звали. А вот дело так было: залез как-то к нему во двор волк, а он и позвал мужиков на помощь. Стали они бить этого волка, ну, тот и покусал их. А бешеным оказался, вот они потом все... И дедушка уже рассказывал, что после этого случилося: закрыли пращура моего в светелке, а тот как начнёть там биться и всё ломать!.. А потом и обойдется, и скажить еще: вы ж, мол, не подходите ко мне-то. И опять... Ну, потом привезли доктора, впустил тот в светелку газ какой-то... а пращур стоял в углу, к стене прислонился, вот и начал сразу оседать, оседать... И помер.

По мамкиной линии все грамотные были, прадед мой даже писарем в волости служил, поэтому Писаревы нас и звали, а так фамилия наша была Болдыревы. Уж как потом от службы ушли и осели на земле, я не знаю, но грамоту не бросили. Бывало, в праздничный день сходють к обедне, а потом - читать: дедушка - Библию, бабы - Акафист. Они-то к обедне не ходили, надо ж было готовить еду и скоту, и всем, поэтому и толкутся так-то на кухне, готовють, Дуняшка им Акафист читаить, а они и подпевають ей: «Аллилуйя, аллилуйя... Го-осподи помилуй...» Так обедня на кухне и идёть.

И у отца моего сколько ж разных книг было! Помню, лежали на грубке и все - в золотце. А после его смерти... как мы этими книги-то? Мать, бывало, уйдёть на работу, а мы из книг этих и ну-у кораблики крутить, голубей пускать с печки. Придёть домой, ахнить:
- Что ж вы наделали, злодеи!
 Ругаить нас, ругаить, а мы глаза вылупим...
Да и все Писаревы не только грамотными были, старалися что-то новое схватить, чему-то научиться. Помню, дед лампу семилинейную* первым на деревне купил, так мужики зайдуть и как ахнуть: о-о, свет-то какой яркий! Ча-асто дивиться на неё приходили, и наши уже под лампой под этой, а не под лучиной и пряли, и дела все делали. А потом дед и самовар привез. Бо-ольшой! Ведра на полтора, должно. Сейчас как закипить, так бабы откроють окно и выставють его на подоконник. Соседи и сходилися посмотреть: диво-то какое! Самовары эти потом быстро распространился. Уж очень удобны были! Топилися-то они углями, а не дровами, а угли всегда дома есть, это тебе не дрова колоть. Сейчас сыпанёшь их туда, воды нальёшь и моментом вода готова! А кипяток есть - и чай тебе, и помыть что, и постирать. Другой раз самовар этот весь день дымить! Один вскипятишь, другой, третий... Мы с Динкой потом даже похлебку* в нем варили. Мамка уйдёть на работу, а мы сейчас - картошки в него, воды, а если чеснок есть, так это совсем хорошо. Ну, а если подруга селедочную голову принесёть, то и вовси праздник. Сварим, а потом рушники привяжем к ручкам, всташшым на печку и сидим, черпаем и едим. И соседские дети, и мы...

Во, давно ли это всё было? Первая лампа, самовары эти... Как время-то махнуло! Телевизоры теперь, самолеты, ракеты... А еще мамка моя девчонкой бегала с подругами к железной дороге первый паровоз смотреть и рассказывала: как едить, мол, как гудить!.. Да бросилися они прочь от него со всех ног, думали-то, что сейчас с рельсов соскочить да за ними бросится.

*1812 год – война с Францией.
*Здоровая – рослая.
*Грубка - верхняя полка на русской печке.
*Лампа семилинейная - сосуд с керосином, фитилём, и под стеклом.
*Похлёбка - суп из картошки.
*Начало восьмидесятых годах 19-го века.

                       *****     *****     *****

Когда железная дорога подошла к Карачеву, так уж очень пенька бойко в ход пошла. Раньше-то разве далеко её увезешь на лошадях-то? Правда, иногда и далеко возили, даже до Польши добиралися, но это ж какие лошади справные* должны были быть! А с железной-то дорогой... Тут мужики и перебросилися на пеньку, она же дорогая была и доход хороший приносила.
Конечно, много и хлопот с пенькой было. Бывало, вырастють её, убяруть, а как март подойдёть и начнуть в копынях* вымачивать. Солнышко пригреить – стануть вынимать и рядами расставлять в поле для просушки, а когда просохнить, тогда цельными днями и мнуть ее на мялках.
Что за мялки?
Да они деревянными были и дли-инные такие, метра в полтора должно. Посерёдке желоб выдалбливали и палку вдоль него прикрепляли, и вот берешь горсть пеньки, подсовываешь под эту палку, и мнешь, мнешь ею, потом стряхиваешь костру и опять, опять... От пеньки пакля еще оставалася, так ее тоже продавали, а кострой топилися. Наши мно-ого конопли сеяли, да какая хорошая вырастала!

Ну, ладно, слушай ишшо про пеньку.
А потому хорошая вырастала, что сеять, бывало, начнуть, так нога тонить в земле-то. От нас же недалеко батареи конские стояли, так отец как навозить за зиму навозу под эту коноплю!.. Вот и росла потом... головка - по полметра, а как только подрастёть, бабы шли замашку из нее выбирать.
Что за замашка… 
Да пенька-то светлая была, а замашка синяя, и если её не выбрать, так она могла и заглушить коноплю, и испортить, вот и дергали ее, как время подойдёть. Наденешь вязёнку* и-и пошёл... А потом сушили эту замашку, обрабатывали, и уже зимой пряли из неё на исподнее*, на простыни, на мешки. Она ж кре-епкая была!

Не-е, рубахи и полотенца уже из льна пряли, лён тоже каждый крестьянин сеял, хоть небольшую дольку, да посеить… Ох, и любила ж его! Голу-убенькие такие цветочки на нём цвели!.. И вот из льна этого пряли уже тонко, на приданое девкам. Что ж, покупали, чтолича? Нет, конечно, всё сами пряли. Девка-то, когда выходила замуж, так обязательно должна была своё приданое выставить, и чтоб вышито всё было: и полотенца, и рубахи, шторы, скатерти. Так что, если в семье была девка на выданьи, так за зиму по две холстины напрядали, а в каждой - по шестьдесят аршин. Под лучинкой, под курушечкой… Нальють маслица или керосинчика в пузырёк, вот и прядуть.

Когда пошла пенька в ход, понастроили в Карачеве фабрик пенькотрепальных, начал тут и город расти. Театр большой выстроили, гостиницу двухэтажную красивую, в ней иностранцы селилися, которые за пенькой в Карачев приезжали. И хозяином этой гостиницы был Широков, потом в ней и бабушка моя работала. А определила её туда Мерцалиха. Досу-ужая* эта Мерцалиха была! Росточку-то ма-аленького, и нос какой-то завернутый, а поди ж ты, вхожа была в богатые дома.
Да Марией её звали, так и меня потом назвали. А была она с Песочни. Мать ее умерла рано, пятеро девок осталися с батей, вот он потом и не считался с ними: как чуть подрастёть какая, присватаются к ней, так сразу и отдасть. А одна девочка, в лесу заблудилася, и пробыла там аж шесть недель. Потом лесник нашел ее и привез домой, но она недолго что-то прожила и все молчала. То ли с испугу, то ли с голоду? И я уже помню: висела у бабушки в углу иконка «Изыскание душ погибших», молилася она всё возле этой иконы и под ней всегда лампадик горел.

А вот что еще знаю о ней. Еще когда она была совсем девчонкой, присватался к ней Илюша, дед мой. Был он тихий, простоватый... Не любила ж она его всю свою жизнь! Сама-то красивая была, горячая. Мамка рассказывала: бывало, как взгорячится, так и падёть на колени перед иконой «Умягчение злых сердец», и ну молиться! Молится-молится, и обойдётся, успокоится и опять работать… Детей от Ильи она никак заводить не хотела, а когда все ж надумала, тут и взъегозилася идти в Киев,- ребеночка себе вымаливать. Дали там им таким-то, как она, по гробику, и должны они были всю обедню отстоять с этим гробиком на голове. А когда возвернулася из Киева, то и объявила, что у нее ребенок будить. Ну, в деревне и заговорили разное. Наговорять так-то Илье, а он - бить её. Рассказывала мамке:
- И ухватом я бита, и кочергой*.  И об печку сколько раз! Вот только печкой еще не бита.
Да и вообще, она ж придёть, бывало, с работы вся выхоленная, чистая, а Илья – мужик мужиком и как что:
- А-а, ты там с другими!..
Ну, насчет других про неё не грех было и сказать. Она ж красивая была, умная, и сама таких же любила. Вот и родила себе сыночка от кого-то... перед смертью, вроде бы, отцу моему сказала.

А жили родители отца в достатке, - бабка-то Мария и везла, и несла из этой гостиницы всего, сладостей и то невпроед было. Мамка, когда перешла к ним жить, так спродивилася прямо: как вязёть свекровь домой и колбасы разной, и окороков копченых, и плюшек мешок! В гостинице-то пекаря другой раз не уследять, поджарють партию булок или зачерствеють какие, а она сгребёть их и домой. А куда ж самим поесть? Вот свиньям и отдавали. Так что денег у них хватало, говорили даже, что рублей шестьсот в банке лежало. А когда бабушка умирать стала, то чтоб полечить…
Да руки у нее болели. Она ж сначала прачкой в гостинице работала, а ты попробуй-ка цельный день зимой в проруби... пополоскайся! Вот от рук и померла, а что б полечить, и понятия не имели. В тот день, когда это случилося, приходить к ним староста с каким-то мужиком да к Илье: связи, мол, его в Брянск, а дед и заволновался:
- Как же я поеду-то? Вдруг она помрёть тутова без меня?
А бабушка слышить это да шепчить сыну:
- Тишечка, голубчик! Да проводи ты его, чтоб на глазах-то моих не был!
И вот дед уехал, а она и померла. И была даже довольна, что умираить без него.
Во как… До самой до смерти терпеть его не могла!

*Справные – упитанные, сильные.
*Копань – яма, вырытая для скопления воды.
*Вязёнка – варежка, вывязанная из домашней шерсти.
*Исподнее – нижнее крестьянское белье.
*Досужая - пронырливая, деятельная.
*Кочерга - приспособления, необходимые для захвата чугунка или углей из русской печки.
      
                           *****     *****     *****

Рассказать, как работали?
Да хватало мужику работы все-егда: зимой и летом, осенью и весной. Как только снег сойдёть, земля чуть прогреется, вот и начнётся пахота. А пахали-то сохой, и сажали под соху. Это только потом плуги пошли, те уже на колесах были, а соху-то в руках надо было держать, вот и потаскай ее цельный день!.. Посеить мужик. Не перевернулся - сорняки полезли, полотье подошло, а тут уже и картошку окучивать надо. Ее ж по два раза сохой проходили, во-о какие межи нарывали! Вот потом и вырастала с лапоть*. Чего ж ей было не расти? На навозце, земля - что пух. Ступишь на вспаханное поле, так нога прямо тонить в земле-то!

А покосы начнутся, жатва подойдёть?.. Ох, и трудная ж это работа была - хлеб убирать! Его-то ведь зорями косили, а если лунные ночи, то и ночами. Днем-то рожь жёсткая становится, а зорями и ночью влага колосок схватываить и не даёть ему осыпаться, вот поэтому и жали, когда роса выпадить. Ну а бабы так уж и старалися к утру перевёсел* накрутить из хорошей соломы. Заткнешь их потом за пояс, свернешь сноп граблями, свяжешь перевеслом этим и ставишь, свяжешь и ставишь... И часов до трех, пока жара не вспечёть, а спадёть, и опять пошли. Но снопы вязать - это еще ничаво, можно было, а вот серпом жать... Во когда лихо!  Жали-то серпами днем, в самую жару, когда роса сойдёть.
А потому днём и в жару, что если с утра, то от росы ты вся мокрая сразу станешь! Мы с мамкой мало ржи сеяли, так, бывало, обобьем ее сразу пральником*, вот и весь урожай. А Писаревы мно-ого сеяли! И вот как пойдем им помогать... Боже мой, ну до того руки исколешь!.. Аж напухнуть потом. Ведь хорошая жница за день до двух копён нажинала, а в каждой - по пятьдесят одному снопу…
А потому по пятьдесят одному, что последний сноп на самый верх стоймя ставился, что б видно было: копна готова.
 
Если рожь сырая была, возили ее сушить на рыгу, и у Писаревых бо-ольшая рыга была. Привязуть и как расставють!.. Тут уж дед цельными днями только и сушить её, топить соломой или суволокой*, а только потом молотили, обмолачивали. Пока бабка встанить да завтрак сготовить, мужики копну и обмолотили в четыре цепа. В хороший год пудов по десять с копны намолачивали. Ну, а если не управлялися, оставляли сжатую рожь и до осени. Связуть в сараи и складуть адонки…
Да это когда в сарае снопы складывають, то под них слой дядовника укладывають. Мыши-то не полезуть туда, где дядовник. Вот и стоять потом эти адонки, а когда управлялися с урожаем, тогда и начинали молотить. Перевезуть эту рожь на рыгу, наладють печку, сушуть и молотють. И какой же потом хлеб душистой из этой ржи получался!
Не-ет, пшеницы у нас тогда еще не сеяли. Пшеничную муку только на пироги к празднику и покупали, а так всё лепешки ситные пекли. Высеють ржаную муку на сито, вот и замесють тесто. Да попрохоней, пожиже ставили, а потом - на капустный лист и в печку. Бывало, все лето эти листья ломаешь, обрезаешь да сушишь, сушишь…

Держали Писаревы еще и пчел, за амбаром колоды стояли. Как начнёть дед мед выбирать, да как отрежить нам по куску от сот, тогда и сосём его цельный день…
Раз так-то возил он сжатую рожь в сараи, а тут возьми да и отроись рой. А сестра моя двоюродная Дуняшка такая боевая была! Сейчас и наладилась этот рой сымать. И полезла, и зацепилася за сук! А рубаха-то на ней из замашки была, крепкая, вот и повисла на ней. Ну, дедушка как бяжи-ить:
- Ах-ах! - задыхается прямо. - Боже мой, зачем же тебя туда понесло-то!
Испугался дюже, что она пчел сейчас растревожить, а те и набросятся на лошадей, и что тогда? Лошади ж и понести могли. Да распряг их скореича и в конюшню заводить. Завел, а тогда уже и Дуняшку с этого сука снял, и рой.

Прово-орная была... Помню, уже после второй войны с немцами, нашел ее сын капсуль от мины да положил в карман. А тут картошку как раз рыть надо. Пошли они… Ну, он, видать, и толкнул его лопатой. Так сына сразу убило, а у Дуни ногу... Доктор сразу: отнять, мол, надо. А она:
- Не-е, как же я без ноги? Ванечка-то глянить, а я и без ноги? - Это муж ее… Как раз в Сибири отбывал за анекдот про Сталина. - Как же? Ванечка мой возвярнёцца, как глянить, а я и без ноги? Не-е, лучше помру.
И померла… И пошла на тот свет вслед за сыном.
Вернулся ли её Ванечка?.. Да повезло ему, вернулся. Рассказывал как-то: попал на лесоповал, и в бригаде их было вначале семьдесят человек, а потом только двое и осталося. Он да начальник. И потому, что взял его тот к себе поваром. Семь лет там оттельпужил! А вот ни жены, ни сына не застал.

*Лапоть - крестьянская обувь, сплетённая из содранной с молодой липы коры.
*Перевёсло - жгуты из соломы.
*Пральник - изделие из дерева для выколачивания воды из белья, когда его
                     полоскали в речке, ручье, у колодца.
*Суволока - сухая трава, но не пригодная для скота.
*Цеп - деревянная, короткая палка на цепи, прикрепленной к шесту.


                              *****     *****     *****

А про Писаревых вот что еще знаю. Работали мамкины родители много, жили крепко. Двор у них был просторный, рубленый: конюшни, закутки, подвал, да не один, а недалеко от дома рига стояла, амбары. Когда муку смелють, там и хранять, да и крупу там же рушили, масло отжимали, так и стоял на кухне бочонок с конопляным маслом. Скотины мно-ого было! Три лошади, две коровы, овцы, свиньи, жеребенок обязательно, телята. Ну-ка, попробуй накормить-напоить это стадо! Вот и сеяли гречиху. Да в два-три срока… какая уродить лучше, вот тогда солому гречишную на корм скоту запасали и тот её так ел!

Деда Ляксея Писаренкова, маминого отца, я хорошо помню: глаза-то у него голубые-голубые были! Бывало, как пригреить весна, так и приедить к нам на своей старой лошади с белым пятном на лбу… Кони-то молодые у него были, но он любил и берег вот эту, старую.
- Она, - скажить так-то, - по мне. Она быстро не бегаить, и я тоже.
Да и повозка у деда Ляксея... У нас на Ряснике на таких не ездили, а его издали видать былвао, вот и бягим, бывало, встречать. Гостинцев нам привезёть, хлеба мешок, огород вспашить, засадить.
 
А было у дедушки пятеро детей, - две дочки и три сына: старший Иван, потом Николай и младший Илия. Бывало, как возьмутся все вместе рожь жать, так сколько ж за утро скосють!  Дядя Илюша особенно сильный был. Рассказывали: поедить с мужиками в извоз, и вот если вдруг покатятся сани под раскат, так он подойдёть да как дернить их за задок!.. Так и выташшыть сразу.
 
Был дед Ляксей грамотный, начитанный. Помню, сойдутся к нему мужики в хату, и начнёть им книги божественные читать про святых, про чудеса разные, про конец света.
- Опутается весь мир нитями, и сойдутся цари верный и неверный. И большой битве меж ними быть. И будут гореть тогда и небо, и земля…
Си-идять мужики на полу, на скамейках и слушають: Маныкин, Зюганов, Лаврухин, Маргун... а бабы прядуть. Лампа-то у деда хо-орошая была, видная! Ну а мы, дети, ишшо и расплачемся, что земля и небо-то гореть будуть. Тогда утешать нас начнёть:
- Не плачьте, детки. Всё это ишшо не скоро будить, много годов пройдёть, и народ прежде измельчаить.
Спросим:
- Дедушка, а как народ измельчаить?
- А вот что я вам скажу.  К примеру, загнетка в печке. И тогда на ней четыре человека рожь молотить смогуть. Уместются!  - И улыбнётся: - Да-а, вот таким народ станить. Но цепами молотить уже не будуть, а все машинами. И ходить не стануть, всё только ездить. - А потом и прибавить: - Не плачьте, дети. После нас не будить нас. - Это он ча-асто любил повторять. - Бог, дети, как создал людей, так сразу и сказал: живите, мол, наполняйте землю и господствуйте над ней. Создал, значить, и вот так мудро сказал. И Бог вовси не требуить от нас такого поклонения, чтоб молилися ему и аж лбы разбивали, ему не надо этого. Бог - это добро в душе каждого человека. Добро ты делаешь, значить, и веришь ему.
Вот так и понимал он религию.

Ну, а бабушка не такого понятия придерживалася. Бывало, как начнёть турчать:
- Во, около печки кручуся и в церкву сходить некогда.
А дед и скажить:
- Анисья, ну чего ты гудишь? Обязательно, чтолича, Бог только и в церкви? Да Бог везде. Вон, иди в закутку коровью и помолись, Бог и там.
- Да что ты говоришь, Ляксей! Господь с тобой! - всполошится.
- А как же? Бог везде! И в поле, и в лесу, и в хате нашей, и в закутке.
Во, видишь, как он?.. А ей обязательно надо было в церькву идти, стоять там, молиться, поклоны класть. Да и в нечисть всякую дюже верила. Бывало, пойдёть в стадо корову доить, несёть молоко в доёнке, так ей обязательно прикрыть её надо, - не заглянул бы в нее кто! Если корова отелилася, да вдруг сосед пришел и что-нибудь попросил, ну, тогда-а!.. А если корова молока недодала или вымя загрубело, то это и вовси: или чёрт подшутил, или ведьма подворожила. А дедушка искал другие причины во всем этом: или недокормили скотину, или недоглядели в чем, или болезнь какая приключилася. 

Ча-асто бабушка рассказывала нам, как раз под праздник пошли они с отцом рыбу ловить да и подцепили сетью такой улов, что никак не вытянуть!
- Ну, подташшыли его к лодке, сунулися к нему, а из сети вдруг как лезить голова ужасная! Черная, лохматая и незнамо на что похожая. Отец чуть опомнился и скорей «Да воскреснет Бог» читать. Ну, голова эта как шарахнется опять в воду! И ушла в глубину. - Еще и прибавить обязательно: - Так что не грешите, ребятки. Ведь мы-то как раз под праздник поехали рыбу ловить, не помолилися, вот и выташшыли чёрта.
А дедушка улыбнется и скажить так-то:
- Не верьте вы ей, старой, детки. Ночь-то ясная тогда стояла, теплая, вот сомы и выходють в такие ночи на поверхность, они его-то и подцепили.
Не любил он всех этих приходней деревенских...
Да нет, обряды и он соблюдал, как без этого? Тогда-то, если не поговеешь в Великий пост и, случись, помрешь, так с тобой и хлопот не оберешься.
Ну да, если только по какой причине уважительной не поговел... А если просто заблаженничал, то тебя батюшка и хоронить не станить.
Ну, конечно, на лавке лежать не останешься, похоронють, но канители не оберёшься! Да еще и в Орел придется ехать, к архиерею за разрешением. Вот дед всегда и говел.
Как же, и в церковь ходил. Там ведь часто дети его пели, когда маленькими были: дядя Коля, дядя Ваня и мамка. У нее зво-онкий голосок был! Она-то нам и рассказывала, что под Пасху ходили они обязательно на спевки, и когда потом торжественная служба шла, то мальчики становились по бокам, а мамка - в серёдке, и вот как запоють «Аще во гроб»!.. Так кто в церкви был, все и плакали. Да и дедушке раз чуть плохо ни стало от их пения, аж к стенке он прислонился... аж мороз по зашкурью пошел! Во как пели.

Ну, а потом у Писаревых всё как-то под откос пошло. И началось со среднего сына, дяди Коли. Забрали его в солдаты и  служил он там писарем, а когда вернулся, стал болеть. Раз так-то встал утром, ходить по хате да все приговариваить:
- Ох, томно мне что-то, томно...
Мать - к нему:
- Колечка, да что с тобой?
А он то туда пойдёть, то сюда. Потом так-то вышел в сад, обнял дерево и стоить. Дедушка видить такое дело да думаить: и что это Коля мой в такой позе? Подходить к нему и за плечо… а тот ему на руки так и упал. И помер. Ну, бабушка как обмерла!.. Чуть очухается, и опять в обморок. Вот почти и не видела, как сына хоронили. А когда схоронили, начала чуть отходить, и заладила: как что – и на магилку. Дед – к ней:
- Ну что ж ты всё ходишь-то? Сын наш христианин был, воин, и за это ему на том свете спасение будить, а это всё теперь - прах, земля.
Никак её не унять! Уйдеть да уйдёть… и цельный день там проплачить. Запряжёть дед лошадь, да за ней. Привезёть, а она опять:
- И куда ж вы моего Коленьку дели? Это ж вы не его зарыли, не его...
Ну, наконец, пошел дед к батюшке: что, мол, делать? Хоть отрывай сына. Нет, не дал тот согласия. Так пришлось в Орел ехать к архиерею, только он и разрешил. Ну, когда отрыли, да как глянула она!.. И опять обмерла. Но все ж потом ходить на могилку перестала.

Хозяйство стали вести старший Иван да младший Илья. А Ильюшка этот был такой своевольный! Он же коней очень любил, так даже я помню, как раз стал объезжать жеребенка, а тот и сбросил его, и поволок за собой, и порвал ему тулуп. А тут праздник как раз. Как в таком тулупе показаться-то на людях? И приводили домой портного, что б зашил. Ну, через какое-то время после смерти дяди Коли надумал дед Илью женить: с женой, мол, дело спокойней будить. Женили. А его и призвали в солдаты. Призвали, а он стал там на призах лошадиных играть. Сколько ж наград у него разных было! Помню, приезжал раз на побывку и показывал, а наши всё-ё шумели: он там, дескать, татарку какую-то себе завел. Ну, уехал потом опять на службу и больше не вернулся.
Да на призах погиб, лошадь его наткнулася на что-то… И никто его хоронить не поехал. Бабка без памяти опять валялася, дед совсем уже старый стал и задыхался, а у невестки ребенок как раз родился.

Остался Иван. На войну его, правда, не взяли, он же один кормилец на всю семью был, на нем все хозяйство держалося. Но позже, году в двадцать восьмом, коммунисты надумали его раскулачить и сослать в Сибирь. Так мужики воспротивилися: да что ж вы, мол, делаете, последнего человека у деревни отымаете, который в земле что-то смыслить! Он же на деревне за агронома был и знал, когда что сеять, убирать, вот и не отдали его тогда мужики, не тронул его сельсовет. Но когда колхозники собрали первый урожай и повезли с красным флагом сдавать, то посадили дядю Ваню впереди и этот флаг ему в руки сунули... Уважало, значит, его общество-то. А Катюха Черная подскочила к нему да как закричить:
- Кулак, и будет наш флаг везти?
И вырвала из рук.
Ну да, она ж комсомолка была, что с нее взять? Пришел дядя Ваня домой расстроенный. Напугался все ж!  Ведь она, Катька эта, такая сволочь была! Ну-у брехать что зря повсюду начнёть? Тогда же из колхоза могли выгнать и в Сибирь сослать. А у него уже сын тогда подрос, тоже Ванюшкой звали, и умница такой был, грамотный!  Вот он-то и говорить бате:
- Не бойся, папаш, я за Катькой поухаживаю.
И подкатился к ней... Так больше не тронули коммунисты дядю Ваню.

А Ванюшку потом в последнюю войну убили. Сразу он погиб, даже ни одного письма не прислал. Помню, проводила его тетка моя на вокзал, идёть оттудова вся от горя аж зеленая, а я возьми да скажи:
- Тетенька, да ты хоть поплачь...
- Ну что ты, Манечка! - испугалася, да шепчить: - Ведь нам на вокзале наказали гордиться, а не плакать. Разве можно! А то увидють...
- Ну и пусть увидють. Что ж, разве сына родного не жалко?
- Не-е, не буду. Я лучше дома наревуся.
Во, видишь, какие наказы тогда власть давала?
 
Ну, а после войны, когда немец уходил* и весь Карачев спалил, вся семья дяди Ванина перебралася жить в погреб. А как раз осень начиналася, дожди. Потом и морозы ударили, вот старики и попростудилися, и там-то, бедные, в подвале этом и померли.
Да нет, дедушку Ляксея похоронили еще в гражданскую войну*. Помню, тоже разруха была, голод, холод, мамка одна ходила на Масловку его хоронить, а нам не довелося...
А не в чем было пойти. Ни обувки, ни одёжи. Сидели на печке да ревели. И бабушка Анисья тоже вскорости... Она ж на еду пло-охая была, а тут как раз - ни булочки, ни сахарку. Всё-ё просила перед смертью:
- Чайку бы мне с булочкой, чайку...
Так-то заплошала, заплошала, да и померла. Вскорости за дедом отправилася.

*Гражданская война в России – 1917-1922 годы.
*Освобождение Карачева от немецкой оккупации в сентябре 1943-го.


*****     *****     *****

Как я уже говорила, жили мы хорошо. Отец же трудяга большой был, как и дедушка Илия. Помню, уже и старым стал, а всё-ё ему покою не было ни летом, ни зимою.
И морозы начнутся, а он - цельный день на дворе: то грабли какие ладить, то бороны ремонтируить, то повозку чинить. А когда овцы начнуть котиться?.. Ведь тогда и вовсе ночами из сарая не выходил: не прозевать бы ягнят!  Окотится овца, он сразу и несёть ягненка в хату. И вот так отдежурить несколько ночей, а потом ка-ак повалится на кровать прямо в валенках, в шубе и захрапел сразу. А разве поспишь днем-то? Тут же со скотиной управляться надо, тут сын с извозу приехал, надо лошадей отпрячь, накормить, напоить.

Господи, сколько ж мужики работали! Всё крестьянство на силе только и держалося. Силён - будешь жить крепко. И землю обработаешь, и урожай соберешь хороший. Сам будешь сыт, и скотинка твоя в достатке будить. Вот и трудилися, по праздникам только и отдыхали. Бывало, как только подходить праздник, так дед Илья и запрягаить лошадь: мучички белой купить, сахарку, водки бутылку и две четвертушки. И вот, когда на праздник придуть все от обедни разговляться, так и выпьють по рюмочке. И женщинам дадуть чуть-чуть, и нам по напёрсточку. Семья-то наша в одиннадцать душ была! А только бутылку водки и распивали. На другой день только четвертушку поставють на завтрак, и нам уже никому не дадуть, а еще четвертка останется: не пришел бы гость какой. Вот тебе и вся выпивка, а потом только и отдыхали.

В праздники не работали, не-е! Это ж грехом-то каким считалося! Хоть тут что, а не работали. Бывало, полотье самое подойдёть, а тут как раз - наш приходской праздник Тихоны, вот и празднують... А Петров день? Покосы ж как раз начнутся, но всё равно: и в чистенькое переоденутся, и на чистой постельке поспять, и вкусненьким побалуются.
Ну да, и в церковь обязательно сходють, а как же? Богу помолются, а потом мужики сойдутся, о своих делах потолкують. У взрослых-то душа, можить, и потомится: ах, работа стоить! А все ж после отдыха... как ты думаешь? Возьмешься за дело, да и еще больше сработаешь. О работе только и думали, ни то что сейчас. Чего ж теперешнему мужику не пить? Восемь часов отработал и гу-уляй себе, пей! Раньше-то как же он напьется? Ему ж на утро надо в поле ехать, сажать или косить, убирать. А голова болеть и будить? Да и сила уже не та. Так что работали мужики, не покладая рук, от зари и до зари.

Разделили мужиков после революции на кулаков, на середняков, на бедняков. А бедные-то отчего были?  Да оттого, что или вдова с детьми осталася, или мужик – лентяй. А мало ли таких спокон веку было? Во, Митроха с нами рядом жил, так весь день, бывало, будить сидеть и рассказывать мужикам, как на фронте самолет лопаткой сбил. И сидять, слушають: а, можить, и вправду самолет так низко летаить, что его лопаткой сбить можно?.. А другой сосед пьянствовал, хоть и бондарничать* умел. Так у него даже и коровы-то не было! Ты подумай только: коровки в деревне не иметь! А детей плодил. Бывало, сидять его детки и ждуть, когда кто из соседей сжалится да кувшинчик молочка принесёть.
 
А наши работали! Бывало, приедить отец с извозу из Брянска, отдохнёть чуть и опять пошел работать. Дедушка-то старый уже был, а матери с таким хозяйством и с нами четырьмя куда ж управиться? Да и жалел её отец, женился-то по любви. Сам Ряснинский был, а мать - с Масловки, что с другого краю Карачева…
Нет, как познакомилися не знаю, а вот что отец красивый был, грамотный и всё-ё никак себе невесты по нраву не находил, это да… Но когда мамку увидал, то сразу и влюбился, а вскорости и свататься с матерью поехали. Приехали, а дед Ляксей:
- Не-е, не отдам мою Дуняшку за прачкиного* сына!
Вот и началось... Поедуть снова свататься, а он опять:
- Да что моей дочке на ваших ряснинских песках и делать? Вы, нябось, и с землей-то управляться не умеете.
Выскочить бабушка на улицу, плюётся-плюётся:
- Черт кудлатый! Никогда больше не приеду за эту Дуняшку свататься!
А отец - свое:
- Ни на ком не женюсь, кроме как на ней!
Ну, наконец, вот что отрезала мамка:
- Если, папаш, не отдадите меня за Тихона, то как поедить он венчаться с другой, а я ухвачусь за задок повозки и буду гнаться. И не отстану.
А характер у нее был!.. Вот дедушка, видать, и подумал: ну что с ней, с дурой делать? Ведь так и отчебучить. И когда опять приехали свататься, говорить:
- Ну ладно, так и быть... Согласен. Даю еще и теленка в придачу.
А бабка как взовьется:
- Да пропади ты пропадом со своим теленком! Нужен он нам!
Так-то вот и поженилися они. И жили хорошо, дружно, пока не случилася беда: началась на Ряснике эпидемия тифа.

Началась, значить, на Ряснике эпидемия тифа*, и дело было весной. А весна была жа-аркая, много народу тогда помирало. Помер и отец нашей подружки Маши, побежали мы посмотреть на похороны, а на ней - платочек чёрный, ботиночки новые и платьице новое серенькое с черными обирочками на подоле и на рукавах. Мы так и ахнули: ка-акое красивое! Прибежали домой, стали мамке рассказывать, а она послушала нас, послушала, да как заплачить! Чувствовала, видать...

Вечером играем с братцем и Динкой на дороге, ждем отца с извозу... А у него лошадь была с белой залысиной, и далеко-о видать её было! Вот и на этот раз… Играем и вдруг показалась она в конце улицы. Встретили отца, а он подъехал к хате и сразу в дом пошел. Бывало-то, потормошить нас, посмеется, а тут и сказал только:
- Возьмите, дети... там, на повозке, гостинцы.
Даже коней отпрягать не стал. Достали мы гостинцы, заходим в хату, а отец уже и на кровати ляжить. Мы - к нему, а он и говорить мамке:
- Дуняша, уведи детей.
Ну, а потом и жар с ним приключился, да такой, что он весь красный сделался. А у нас в сенцах всегда сквозняк дул… одна-то дверь во двор вела, а другая - на улицу. И вот отец ка-ак всхватится да на этот сквозняк! Там же ветерок, ему видать и лучше на нём-то, а мать - за ним:
- Тиша, что ж ты делаешь!
А он уже и не помнить... Через день и вовсе ему худо стало. Метался, бредил. Привезли батюшку, причастили, пособоровали… стала у него и память отходить. Мать позвала нас, плачить:
- Дети, молитеся.
Стали мы молиться. Пала я на коленки и вот как сейчас помню! Гляжу на Божью Матерь и мне кажется: выходить она из кивота и смотрить на меня жа-алосливо так... Но ничего не говорить. Как стало мне страшно! И тут мать позвала опять:
- Дети, идите... Отец благословить вас хочить.
Стояла она у изголовья и держала икону в руках. Подошли и мы... А папашка посмотрел-посмотрел на нас какими-то мутными глазами, а потом поднял руку да как толкнёть меня!.. Я аж упала, испугалася, заплакала, но тут все забегали, засуетилися, мамка обмерла, а я всё-ё никак не могла успокоиться и заливалась слезами: папашка-то так меня любил, а вот теперича и оттолкнул.

Пошили и нам такие же серенькие платьица с черными обирочками, купили черные платочки, купили и по новым ботинкам. А в Чистый Четверг, под Пасху, отца хоронили. Было жарко. Гроб забили, и мы всё плакали:
- Зачем закрыли нашего папашку, зачем?
Но приехал батюшка, дьячок певчий, батюшка дал нам по красному яичку и мы успокоилися. Дети ж! Много ли им надо?

Прошла неделя, другая...  Мать все ходила в трауре и нам наказывала: громко, мол, дети, не смейтеся и песни не кричите, а мы... А мы как выкатимся на улицу, так сразу обо всем и забыли. Бегаем с подружками, играем, смеемся. Правда, песен не кричали, а крепко ж хоцца! И сообразили раз с Динкой… Был у нас неподалеку сосонничек, вот и собрали мы подруг, побежали с ними в этот сосонник и там-то уж так накричалися песен этих, так напелися! Полдня, нябось, кричали. И на душе у нас так легко стало, так радостно! Ну, а когда домой заявилися, то и вспомним, что папашки нетути, да и мать с соседкой сидять и плачуть. Помню, говорить мамке та:
- Да как-нибудь проживешь, Дунечка. Дети подрастуть, работать пойдуть...
А мать ей:
- Да разве ж я по том убиваюся, что не проживу, не прокормлю детей? Я по том плачу, что Тишечку своего ни-ког-да больше не увижу! Скучно мне без него, томно, места себе не нахожу. Хоть бы сейчас словечко одно от него услышать, хоть бы глазком одним глянуть!
А мы-то прибежали, песен накричавшись… Дети! В таком возрасте память короткая. Теперь всё-ё пеняем: вы, мол, по матери не сознаете, что у нее болить-колить! А ведь как только отскочили от тебя, так всё и забыли. Мне-то седьмой год тогда шел, должна же была сознавать, как мать скорбить? А я… Лишь бы только убежать куда, закружиться с Динкой и тут же забудем, заиграемся.  Вечером придем домой да и заснем сразу, как убитые, а мать… А мать всю ночь и проплачить. Да так плачить-то всю ночь напролёт, что слезы аж на другой бок подушки протекуть.

Но горе, ни горе, а работать надо. Весна ж, нужно пахать, скородить, картошку сажать. Мать с дедушкой и не уходили с огородов от зари и до зари. А раз так-то легли мы спать, только заснули… будить нас:
- Дети, вставайте! Скорей на улицу!
Выбежали мы, глянули... А по небу огненные гряды мечутся. И такие страшные, что небо... аж как горить всеодно! Испугалися, захныкали, а дедушка отвел нас на огород, усадил на полушубок, сунул икону в руки и говорить:
- Молитеся, дети. Молитеся, может вас, невинных, Господь помилуить.
Сбилися в кучу на этом полушубке, плачем, причитаем:
- Господи, помилуй нас и сохрани! Господи, помилуй...
Очень страшно было. Но потом гряды эти стали удаляться, удаляться, снова стало темно и тихо. Привели нас в хату, стали укладываться и вдруг опять слышим:
- Караул! Горим!
Выбежали, а в конце улицы пожар! Да еще такой ветер поднялся, что снопы огненные прямо через несколько домов кидало. А крыши-то у всех соломенные!
Бросилися мы выносить из дому всё, кто что мог... Но пожар до нашей хаты не дошел, домов за десять от нас остановился. А потом говорили, что приключился он от кометы*, отскочил, мол, от неё кусок горящий да и попал на крышу соломенную. А она, солома эта, в жару и без огня загорается, как порох. Кривушины как раз перед этим погорели, сразу огонь хату их хату охватил, еле-еле успели выскочить! А скотина так вся и сгорела.

Ну да, бе-едствие в деревнях пожары эти были! Сейчас-то загорится одна, две хаты, да и всё, а тогда… Если десять, так это мало. Один год четыре раза наши Рясники горели! И вот ка-ак нашарахають, так потом всё лето люди и спять одетые, и вешшы в подвал повынесуть. Ну а если большой пожар приключится, так и в подвале всё повыгорить. Потом и начнуть помаленьку обживаться…
Помогать, говоришь?
Да кто ж им помогал? Всё сами. Побираться чтолича пойдешь? Да и легкое ли это дело… побираться? Ну-ка, обхлопай ногами одну деревню, другую, третью?.. Останется лошаденка, вот и начнуть, как муравьи соображать. А я?.. Как же я-то три раза в своей жизни строилася? И ведь никто гроша ломаного не дал! Всё своими шшапоточками только... Так-то, моя милая, лихо подкрадётся, так хочешь - пей, ешь вкусно, хочешь - наряжайся, а хочешь - стройся.

Был этот пожар, о котором рассказала, посреди недели, а в воскресенье пошли мы на погост к папашке. Пришли, а мамка как пала на могилку, как начала плакать!.. Ни-икак не могли унять. И тут подошла к ней женщина одна незнакомая и говорить:
- Что ж ты так убиваешься? Разве он услышить?  Всё это прах теперь, земля одна... Послушай лучше, что я тебе расскажу. - И начала: - Сама я тоже вдова, и вот как же убивалася по мужу своему, как плакала, когда помер! Ночь придёть, все спать уляжутся, а я - плакать. И вот однажды приходить он: «Чего ты плачешь? - спрашиваить. - Видишь, я пришел». Обрадовалася, стала с ним разговаривать. Наговорилися за ночь обо всем! Вот и повадился с тех пор каждую ночь… Ну, а потом и сомневаться стала: да он ли это ко мне ходить?  Он же помер! Не бываить такого, чтоб человек ожил. Пошла в церковь, рассказала всё батюшке, а он и говорить: надо, мол, водосвятие в хате сделать, а на могилке панихиду отслужить. Так я и сделала. Подошла ночь. Вот он!.. Опять пришел. Говорю ему: «Уходи. Ты мне больше не нужен!» А он как начал меня бить!.. И так с месяц, должно, было: я гоню его, а он - бить. Вся в синяках ходила! Но потом научили меня люди знающие что делать: как настанить, мол, полночь, должна я сесть на порог, насыпать конопли в подол, взять гребень и-и волосы им чесать! А когда он придёть и спросить, что, мол, ты делаешь, ответить: вот, чешу волосы, а вшей ем. А сама - коноплю в рот и хрустать ею. Ну, я так и сделала. Подошла полночь. Села я на порог, чешу волосы, коноплей хрустаю... Вотон! Входить, спрашиваить. Я и отвечаю, как меня научили. Постоял он, постоял, посмотрел-посмотрел, а потом ка-ак дасть мне по спине да как плюнить!.. И пошел прочь. Глянула вослед, а у него вместо ступней - копыта! Нечистая сила, значить, приходила всё это время, а не мой муж. Вот с тех пор больше и не приходил.
Выслушала всё это мамка, встала... И пошли мы домой. А вечером говорить мне:
- Маня, ты нонча спать со мной будешь.
Легли... Вдруг ночью будить меня:
- Вставай!
Проснулась я, а она сидить на постели испуганная такая! И молится, молится... А потом суёть мне в руки икону и шепчить:
- Молися! Скорей молися, доченька!
Стала и я молиться, причитать... И до-олго мы потом с ней никак не могли уснуть, всё-ё она по сторонам озиралася и крестилася. Да и на другой день ходила какая-то вялая, скучная, а когда стали укладываться, говорить нам:
- Дети, ложитесь-ка со мной.
Легли мы... а ночью и слышим:
- Скорей, скорей вставайте!
Глядим, а она опять крестится и кричить:
- Уходи, уходи!
Господи, как мы перепугалися! Закричали, заплакали. Проснулся и дедушка, подошел к ней, стал уговаривать… Ну, успокоилася она, наконец, заснули мы. И уже прошло после этого много месяцев, как рассказала она нам, что в те ночи страшные приходил к ней отец. Подойдёть вдруг к постели и скажить: «Не плачь. Я пришел». Вот тогда-то и будила нас.

* Бондарничать - делать бочки.
*Мать моего деда Тихона стирала бельё для гостиницы.
*1909-й год.
*Комета Галлея пролетала в мае 1910 года.

                                   *****     *****     *****
 
Прошло с полгода, как осталися мы без папашки. Наше хозяйство разваливалося. Одну лошадь мать продала еще на похороны и другую тут же, вскорости. А лошадь эта горячая была, норовистая, бывало, поведёть её отец к колодцу поить, так кре-епко за узду держить, а то если вырвется, тогда лови! Вот дедушка и не мог с ней ладить, а мать и подавно. Осталася последняя... Как-то поехал дед пасти ее позади нашего огорода, пас-пас да и заснул. Старенький же был... Ну, лошадь эта возьми да забреди на барский луг, а там караульшык как раз был, и такой свирепый, паразит! Наскочил на дедушку и избил его. Приехал тот домой да и захаркал кровью. А тут же и по сыну всё скорбел! Вот и зачах, и помер вскорости. А через несколько месяцев помер и наш маленький братик. Осталися мы вчетвером, вдова и трое детей. И пришлось мамке продать последнюю лошадь, осталася только корова.
 
Ну, пока запасцы были, жили мы неплохо, а вот когда закончилися, то пошла мамка работать на пенькотрепальную фабрику. Бывало, уйдёть утром, а мы и останемся одни на цельный день. Выскочим с Динкой так-то на улицу и кажется: ну вот, сейчас вернёмся, только к подруге сбегаем. А та куда-нибудь и позовёть, и по-одались по заречью, в рошшу. Как завихримся!.. Где-нибудь и вспомним: а Коля-то, братец наш... как он там? Он же совсем маленький ишшо был. Да как пустимся домой! Прибягим, а он или заснул, или сидить на дороге в песке играить, или вовси уплёлся куда. Хата наша и стоить раскрытая. А сколько нишшых пройдёть за день? Зайдуть, нябось, увидють, что никого нетути, да и сташшуть что-нибудь. Мамка как схватится другой раз: и того нетути, и того. Ругать начнёть:
- Дети, надо ж хату закрывать! Не оставляйте дверь настеж!
Плачем, обешшаем, а уйдёть на фабрику, мы и опять...

Раз так-то испекла она хлеб утром рано и ушла. А у нас свинья еще оставалася... Набегалися мы, прибежали домой, даем этой свинье травы, а она и в рот ее не бярёть, ляжить себе да только похрюкиваить. Мы - молочка ей, а она и молочка не хочить, так...  мырзнула чуть. Сидим над ней, убиваемся. Глядим: мамка идёть.
- Мам, свинья-то наша заболела!
- Ох, да что ж такое? - она-то.
Подходить, толкаить ее... Да нет, не похоже. Свинья как заболеить, так сразу вся розовая сделается, а эта подняла морду, поохала-поохала, да и всё. Входим со двора в дом, глядь, а наши коврижки хлеба под лавкой и валяются, и мякиш-то из них повыеден, а корки чемоданами и ляжать. А-а, так вот она чего!.. В хату, значить, забралась, нажралася хлеба и спить себе.

Да что свинья! Соседи тоже помогали разоряться, не у всех же совесть была.
Оставалася у нас еще сбруя лошадиная, вот мамка и спрятала ее на потолке. А раз прибегаем мы с улицы и слышим: кто-то по потолку ходить! Что делать? Вот и сообразили: взяли да убрали лестницу. Смотрим, с потолка голова свисаить:
- Девки, поставьте лестницу назад.
- А что ты там, дядя, делаешь?
- Да я тут… кое-что выбирал.
- Положи, дядя, на место, а то мамка нас побьёть.
- Да я немного, я чуть-чуть...
А мы – своё, да и лестницу не ставим.
Ну, он то просил нас, то умолял, а потом и матом ругать начал. И продержали мы его там, пока мамка не пришла.
- Бесстыжие твои глаза! - начала его совестить. - На сиротское и позарился!
Ну, поругала его, поругала, с тем-то он и ушел. Не удалось ему, значить. А другие половчее были, вот и расташшыли всё, что еще оставалося, и даже подушки поразволокли. Одну мамка как-то у соседки обнаружила, а та:
- Да я на огороде её нашла.
А, может, и на огороде. Может, и мы туда её заташшыли.

Так-то и докатилися до того, что и прикрыться нечем стало, и обуться не во что. Как помер отец, так и не помню, что б у меня обувка какая была, опорки мамкины старые есть, ну и ладно. Или чуни одни на всех. Надвинешь их да и выскочишь на улицу… а то и вовси босиком. Напротив нас соседи жили, семеро детей у них было. И вот зимой как соскочишь с печки да как лупанёшь к ним через дорогу босиком!.. И сразу – на печку. А она у них бо-ольшая была! Разогреешься, наиграешься там и-и домой. Бяжишь, а снег под ногами!.. Когда обутый-то идешь, ведь не так снег хрустить, а вот когда под босыми ногами... во когда неприятно!  Как-то по-другому хрустить он и колить.

Да были, были тогда лапти, в каждом дворе их пляли. Трыковка, Верховка, Мокрое - это все лапотниками звалися, ну и Рясники… Были и у меня лапоточки, сплёл их мне как-то дед и крепко ж они мне понравилися! Но раз десять, нябось, упала, пока не научилася в них ходить. Они ж ши-ирокими показалися, цепляются друг за дружку и всё. Для морозной зимы лапти крепко хороши были! Легкие, удобные. Бывало, если в лес мужик едить, так валенки, чтолича, обувать будить? Не-е, лапти обязательно. Пенькой их подплятёть, онучи* одни, другие накрутить и по-ошел… А уж как оттепели начнутся, так в них плохо было, ноги-то все-егда мокрые. Вода-то по онучам, как по фитилям поднималася.

Но лапти больше для взрослых пляли, это ж онучи надо было уметь наворачивать, а мы, дети, зиму в кой-чём перебивалися, а как только снежок сойдёть и по-ошли босиком! Бегаем все лето, так ноги черными стануть, как лакированные всёодно, да и цыпки заведутся. Другой раз нагреить мамка воды, начнёть их нам мыть, а мы плачем, кричим! Больно ж... Но потом смажить маслицем конопляным, а во приятно! Вот так-то и одевалися-обувалися. А когда подрастать я стала, подарил мне солдат, что стоял у нас на квартире, ботинки свои старые. Вот радость-то была! Ботинки-то большие, крепкие, так я что? Стельки туда, портянки одни, другие и как придешь в них на работу… Ох, ноги-то горять, прямо! И вот в таких-то ботинках я и ходила года четыре, должно, пока свататься ни стали.
 
Что за туфли на фотокарточке, спрашиваешь?
Да к той поре купила мне мамка туфельки востроно-осенькие такие! Как же я их берегла, как же чистила! Думаешь, в них сниматься шла? Не-е, туда я их несла, а только и обулася, когда пришли с подругой к Мендюку-фотографу… Любил он над деревенскими посмеяться, вот и сунул мне в руки книгу, а она, нябось, полпуда весила! Помню, стою с этой книгою и ни-икак не удержу в руках, а он ишшо и смеется:
- Ну на что вам фотокарточки-то?
- Нужно, - отвечаю.
А нужно вот на что…  Когда отец-то помер, так ни одной фотокарточки от него не осталося! Поэтому мать всё-ё так-то и скажить:
- Была бы фотокарточка моего Тишечки, хоть взглянула на него!
А у меня здоровье пло-охое было, всё ноги болели. Сейчас заболять, затрусются, не устоишь на них! Вот мать и хотела... А тут как раз подруга пошла к этому Мендюку сниматься, мамка и попросила взять меня с собой, как раз тогда-то она мне платье первое сшила из альпаги... 
Да была такая материя… Стояла, как рочег. Вот в этом-то платье из альпаги я и снялася. И было мне тогда пятнадцать лет.

Во, видишь, до пятнадцати и ходила кой в чем. Если мамка сгондобить что из своего старого платья, то и ладно. Или смертное носила. Я же в детстве ча-асто болела! А как заболею, так и сготовють платье смертное. Помню, сшила раз так-то мамка розовенькое, красивое, а я и выздоровела. И повели меня в нем к обедне. Стою, слушаю, как певчие поють... А жарко было, я раскраснелася вся. И вдруг подходить ко мне дьякон:
- Ах, какая девочка хорошенькая! Глазки черненькие, щечки и платьице розовенькие! Ну, как ангелочек всё равно.
Вот тут-то я и подумала: видать, и вправду я хорошенькая, раз дьякон говорить, а то бабка моя всё-ё нет-нет да и скажить:
- Тебе, Машенька, помереть бы лучше. Крепко ж ты страшная! И кому нужна такая будешь?
А дед Ляксей и вскинется:
- И что ты плятёшь, старая! Да Машенька у нас королевной будить! Смотри, какие глазки у нее красивые!
Вот, бывало, и поспорють с ней так-то.

*Онучи – длинные, узкие полотнища, вытканные из замашки, чтобы обвертывать ногу.

                             *****     *****     *****

Когда работать пошла?
Да в ту пору мамка на пенькотрепальную фабрику ходила, но жить на ее заработок нам было трудно, и вот раз приходить с работы и говорить:
- Пора и тебе, Маня, на работу.
А шел мне уже тогда девятый год…Ну, да, значить, в одиннадцатом году это и было. Повела меня на бахшу, подошли мы к бахшевнику, а он как начал матом садить:
- Тудыт-твою-растудыт-твою! Не успеют выскочить, а им уже работу подавай! Что я, манную кашу ей варить буду, чтолича?
А я стою и думаю: видно и вправду я такая уж никудышная. Но ничего: поругался он, поругался, но взял.

Бахша эта была недалеко от нас, и хозяйничал на ней Барок. Батька его когда-то арендовал эту землю, а теперь вот и сын. И до самой революции они на ней овошшы выращивали… Потом-то, после революции-то, запустовала эта земля, заросла травой, болотом покрылася, а тогда… Сколько ж добра она давала!  Урожаи на ней росли богатые! Но как же тяжело было на этой бахше работать! Бывало, начнется сбор огурцов, так цельными днями спину не разгибаешь, а надсмотрщик следом ходить да следить. Если заметить, что огурец пропустила, сорвёть его да как дасть им тебе в спину! Аж подскочишь. А когда полотье начнется, садка капусты... Ведь воду для поливки надо было таскать из речки, да по два ведра сразу. И вот девчата, что постарше, обгонють нас, маленьких, когда побежим в сарай за ведрами, похватають себе те, что поменьше, а нам и останутся большие. И таскаем потом их. Да все ж босиком, босиком! Бяжишь, бывало, рано утром на эту бахшу, а трава росная по ногам тебя так и хлышшыть, так и хлышшыть! И это еще ладно... летом-то, а вот в августе, во когда лихо от этой росы было! Она ж хо-олодная становилася, долгая! Тогда только всё и поглядываешь на небо: когда ж солнышко-то пригреить, чтоб её высушило!

Зарабатывали мы на бахше копеек по восемьдесят за неделю, а когда начиналася садка капусты или сбор огурцов, так еще и прибавку выторговывали. Подойдем, бывало, к бахче... а там ракита возле росла, вот и сядем под ней в холодок, и сидим. Хозяйка выйдить:
- Девчат, пора ж на работу-то...
А мы си-идим, не идем, а кто побойчее, и начнёть с ней торговаться, чтобы вечером еще и по булочке дала. А раз так-то подозвала меня к себе и говорить:
- Маня, ты девочка хорошая, послушная, вот я и хочу попросить тебя. Если девчата замышлять что начнут, так ты подойди ко мне да скажи: так, мол, и так...
- Ладно,- говорю, - скажу.
А я и вправду была послушная, что ни попроси, обязательно сделаю. Другая, можить, и заартачится, а Маню - хоть в омут посылай. Вот она меня так-то и высмотрела, и начала: или в город пошлёть что снести, или еще куда. А мне ж легче это, чем полоть или воду таскать? Потом еще и булочку мягонькую дасть, или баранок несколько, а теперь и для этого дела выбрала. И стала я ей передавать.
Стала, значить, всё, что девчата удумывали, ей передавать, а они узнали и устроили мне суд страшный.
А вот такой… 
Кончили мы как-то полоть, собралися домой. А ходили через речку, через мост деревянный, и доски на этом мосту взъерошились так, что босыми ногами наступить было страшно. Подошли к этому мосту, а девчата и схватили меня. Схватили, заголили юбку и кричать:
- За то, что ты все передаешь хозяйке, мы тебя сейчас голой задницей по мосту проташшым.
Да ухватили за ноги и поволокли. Как закричала я!.. Бросилися мои подруги выручать меня, за руки схватили да к себе тянуть. Крик, шум! А тут из города бабы как раз шли, да подскочили:
- Что ж вы это только делаете, злодейки! Забясилися, чтолича!
И отбили меня от девчат, отташшыли. Прибежала я домой вся зарёванная, а навстречу - мамка:
- Чего ты?..
Рассказала ей всё, а она выслушала да и говорить:
- Стоить тебе!.. Только не по мосту надо было таскать, а крапивой высечь.
Но на другой день, когда пошли мы с девчатами на работу, догнала нас и говорить:
- Это кто тут хотел мою Маню по мосту проташшыть?.. Да я вас!.. Да я вас нонча ж к уряднику отведу!
Испугалися девчата, начали оправдываться: не я, мол, не я!.. А мамка покричала на них, покричала, да на том-то дело вроде и кончилося.
Ну да, а потом отомстили еще раз. Узнали, что я боюся красных дождевых червяков, да набрали их и высыпали мне за пазуху. Как же я кричала, как билася!.. Сбежалися тут все, червяков этих повытряхнули, а я всё никак не могу успокоиться. Еле-еле потом до дому дошла, а к вечеру приключился со мною жар, и всю ночь я бредила.
И проболела так недель шесть… Так что бахша эта на всю жизнь так мне впечатлилася, что даже и вспоминать о ней не хочу.

Да нет, одна радость всё ж запомнилася, как первую получку дали. И всю - одними гривенничками новыми. Завязала я их крепко в косячок, пошла домой и от радости-то не шла, а бежала! Да не улицей, а по заречью, там же крепко хорошо ходить было летом! И вот, помню, пройду немного, сяду, развяжу платок и начну считать: нет, не хватает одного гривенника! Стану искать... а трава ж кругом! Ползаю, ползаю по ней: ну где ж я его обронила? Ничего не найду, заплачу, пойду назад. Пройду сколько-то, остановлюсь: дай-ка пересчитаю! Сяду, развяжу косячок... Теперь лишний. Обрадуюсь!.. А потом и подумаю: откуда ж лишний-то? Он же не мог обсчитаться, хозяин-то? Снова начну считать: или все, или не хватаить…  Так до самого до дома и мучилася. Ну, наконец, пришла, стала мамке рассказывать, а она:
- Господи, какой же разум-то у тебя еще детский! Да завязала б покрепче свои гривенники в узелок и шла домой спокойно.
Ну как же спокойно-то! Крепко ж интересно было: гривеннички... и все но-овенькие! Как я на них смотрела, как любовалась ими! Труд же мой!

                       *****     *****    *****

Начиналася осень*, вот мать и говорить как-то:
- Надо тебе, Маня, в школе поучиться.
Как же я обрадовалася! Мои-то подруги, которые с отцами жили, все уже в школу ходили!  А была она недалеко от нас, в большой хате, и там сразу три класса училися. Пошла туда. И как сейчас помню: стоить учительница, а дети подходють к ней по одному и кланяются. Подошла и я... но не поклонилася, а руку ей протянула. Протянула я ей руку, а она так-то посмотрела на меня да говорить:
- Руку учительнице подавать нельзя.
И не подала. Ка-ак все засмеялися!.. А мне и сты-ыдно стало. И невзлюбила сразу эту учительницу. И до самого конца ученья своего так к ней ни разу и не подошла с вопросом каким.

Писали мы в школе грифелем на дошшечках, чуть побольше тетради они были и в рамочке деревянной. Зададуть тебе на дом столбик или два, вот и считаешь, а потом сотрешь тряпочкой и опять... Напишешь, закроешь ее аккуратненько и несешь в школу. А бывало, другие-то дети как принесуть эту дошшечку, а она и в тесте, и в картошке, и кто ее знаить в чём. Но выучилася я писать буковки, а к холодам... До холодов-то ходила в школу в ботиночках таких, как шелковые всеодно были, вот и износилися быстро. Надо обувку новую покупать, одёжу, а за что? Мамка и говорить:
- Хватить, выучилася. Похлебку сваришь и неучёная. А в церковь пойдешь, так поминанье как-нибудь найдешь, да и в лавку если... вывеску прочитаешь. Куплю я тебе книжку, сама и учись по ней.
На том-то моя учеба и кончилася... А книжку и вправду купила. «Василиса прекрасная» та книжка называлася. Бывало, читаю-читаю ее, а ни-ичего не получается! Пока одно словечко сложу, другое и забуду. А раз пришла к нам соседка и начала читать. А во интересно! Заслушалася прямо.

Ну, просидела я дома зиму, а к весне ноги-то и отнялися.
А вот так… Вовсе отнялися. Стали как отсиделые всёодно. Лето я и пролежала. А мать-то на работе. А Динка-то с братцем укрутятся на улицу, вот я цельный день и одна. Придуть так-то вечером соседи:
- Ну, Дунь... как она?
- Да ляжить, не поднимается.
Вот и все врачи мои. И еще помню, монах к нам один ходил, здо-оровенный такой был, плечистый. Нестором звали. Придёть, а я ля-яжу на печке… Станить возле и глядить на меня. Другой раз и с час так простоить, мамка ишшо и спросить:
- Что ты, Нестор, смотришь-то на нее?
А он:
- Да ничаво, Ляксевна, это я так… - А сам опять стоить и только смотрить. Говорили, что лечил так. Другой раз так-то гляну на него, а у него глаза голубые-голубые! Улыбнется ишшо: - Она девочка хорошая будить, выдерится, Ляксевна.
И выдралася… Раз так-то крутилася-крутилася на лавке… слышу ж: там-то, на улице, дети играють, кричать! Да и добралася кое-как до ухвата. Добралася до этого ухвата, оперлася на него, поднялася и подвигала к порогу. И только одно помню: какая ж радость в душе забилася, когда, наконец, улицу увидала! Светло-то как, солнышко светить, травка зеленая! Стою и смеюсь! А дети как бегали, так и бегають себе, и никто на меня внимания не обратил, что сама вышла. Будто так и надо... и ладно.

*1912 год.

                            *****     *****     *****

Прошло недель шесть. Ноги мои совсем окрепли, вот и засобиралися мы на Масловку к дедушке, как раз праздник церковный приближался. А еще там ровесницы наши жили, дядины дочки: Саша, Таня и Дуня. Пришли к ним, а Дуняшка сразу и затараторила, как ходили они с матерью в женский монастырь к тетке-монашке… та уже давно там жила, как провела их та к себе в келью, напоила, накормила, а еще как потом на паперти девочки пели:
- Ну, как ангелочки всеодно! Все в платьицах одинаковых, платочки на них беленькие, свечечки в руках, - все сыпала и сыпала. - Ну как же там хорошо, Манечка!
И стала меня уговаривать идти в монашки. Её-то родители уже согласилися: пусть, мол, идёть, нам грехов за это Бог простить, да и ее душа спасена будить. И теперь, значить, дело только за мной и моей матерью. Ну, я-то сразу согласилася, а вот мамка:
- Не-е, пусть на миру живёть. Работать будить, детей выхаживать, а там что? Без всякого роду-племени останется?   
Но потом и она согласилася. Сказала деду Ляксею, а тот:
- Ну чего они в монашки пойдуть? Горбатые они, чтолича, аль кривые? Ведь там хорошо тем, кто деньги в залог вносить. Тогда их и рукоделию учуть, грамоте, а наши девки бедные, будуть на скотном дворе работать.
Но мы - свое! И пришлось дедушке запрягать лошадей да ехать за той монашкой, она как раз гостила у родных в соседней деревне. Привез и говорить:
- Мать Марфа, расскажи ты им, неразумным, всё, как перед Христом.
А она:
- Ляксей Ляксеич, все расскажу, ничего не утаю. Отговаривать их - грех большой, а сманивать - не меньший. Слушайте...
Вот и начала: как же трудно ей было, когда изменил ей ухажер и женился на другой! Не вынесла она позора этого и ушла в монастырь.
- Бывало, как приснится обидчик мой, так плачу-плачу у себя в келье!.. А со мной старая монашка жила и вот подойдёть ко мне и начнёть уговаривать. Успокоюсь, а потом – опять… И мучилася так с год, должно, но потом привыкать стала, и тогда отослали меня на кухню. Три года тесто там месила, пока ни постригли в монашки, ни дали другое имя.
- И как там живется? – стали приставатьс Дуняшкой.
- Да работы в монастыре много, всех же накормить надо, обшить, прибрать всюду, воды наносить. А когда праздники подходють, то и вовсе чуть с ног ни валимся, народу-то вон сколько в монастырь приходить!
Послушали мы с Дуняшкой, послушали и разочаровалися. Думали-то, что будем там только молиться да по саду гулять, а оказалося во-он что!

                       ***    ***    ****

Всю зиму я просидела дома, а к весне повела меня мамка на фабрику:
- Будешь со мной работать. Здесь хоть и трудно, но хорошо платють. А пошел мне тогда уже одиннадцатый год. Привела в сарай, где работали, и вот помню: стоять бородильшыцы и пеньку бородють. Перед каждой шшеть закреплена, а на ней - в два ряда зубья острые… и бо-ольшие, с полметра, должно. Бярёть бородильщыца бородку пеньки, кидаить на эту шшеть и-и на себя ташшыть, и на себя, вот костра от нее и отсыпается. А когда отобьёть эту бородку от костры, так пенька такая пышная становилася, такая мягкая! И называлася уже не бородкою, а папушею. Перед каждою бородильшыцей кон ляжить, и как только набъёть полный этих папуш, так и отнесеть к приемшыку, а тот уже стоить, выворачиваить эти папуши, смотрить: как она сбородила, сколько? Хорошая бородильшыца четыре пуда за день могла набородить, копеек по пятьдесят зарабатывала.

Осмотрелася я чуть, а мне и говорять: вон из-под тех-то и тех-то бородильшыц костру вынимать будешь. Должна я была, значить, подойти к каждой, набрать в постилку костры, снести ее на грогот и высыпать в него.
Что за грогот?
Да грогот этот с нашу печку, должно, был, метра с два над полом, и сейчас как сыпанёшь костру в него, так он и закрутится, костра отсеивается, отсеивается и когда, наконец, останется от нее одна брызга, то должна я ее отнести к той бородильшыце, у которой и выбрала.

Ну, проработала первый день на этом гроготе и аж задохнулася прямо!  Всё-ё казалося, что забила пылишша все мои легкие и ни-икак не могу я прокашляться, ни-икак не продохну!
- Ма, - говорю вечером, - крепко ж трудно! Лучше я опять на бахшу пойду, там хоть и тяжело, но все ж на воздухе.
- Привыкнешь! - только и сказала.
И осталась я, и привыкла. Кончали мы работать в шесть часов, а летом солнце в эту пору высоко-о ишшо стоить! Тепло, зелень кругом, до деревни километра четыре, и вот идем, бывало, песни кричим. Весело-то так! А ходили мимо бахши, и подруги-ровесницы, что там осталися, всё-ё завидовали: мне-то на фабрике платили двадцать копеек за день, а им – только по десять.

А раз получку нам что-то задержали допоздна и как-то так случилося, что девчата, с которыми я домой ходила, ушли раньше. А было уже часов десять. Ну, зашла я к пекарю, купила булочек горячих, а хозяйка ишшо и говорить:
- Что ж это ты так поздно, девочка?
- Да мне тут… недалеко, - отвечаю.
- Не-ет, я вижу, ты из деревни, - она-то. - Но ничего, бяги, тут, вроде, спокойно. Бог дасть - никто не обидить.
Пошла я... Ну, когда шла по городу, хорошо было, народу ишшо много гуляло, а вот когда за город вышла… ни души! А тут еще надо было переходить через мост тот проклятый, к которому, говорили, что под ним нечистые силы в двенадцать ночи сбиваются. И еще рассказывали, что там когда-то человека зарезали.
А так дело было. Недалеко от этого моста жил бедный мужик со своим семейством, и однажды убил какого-то богача под этим мостом… Разбогател. И прошло уже много лет, как стал он раз под праздник барана резать, а тут - крик: «Человека убили, человека зарезали!» Выскочил на улицу... а руки-то в крови! Да еще и нож... Вот и закричали сразу: это он убил, он! Отнекивался этот мужик, отнекивался, но ничего не помогло, - схватили его. И только на суде признался, что да, правда, убил человека, но давно это было.

Так что много страшного рассказывали про этот мост. И вот, когда я все это вспомнила, то аж волосы у меня дыбом-то и стали. И почувствовала, как платок начал подыматься на голове, да и вся… как задеревенела всёодно. И ни-икак не могу ступить на этот мост! Побежала назад, а сама и думаю: а как же дома-то?.. Меня ж мамка там ждёть, волнуется. Да вернулася, подошла опять к мосту… а ступить на него всеодно не могу! Рядом столб стоить, а мне кажется, что это – сатана. И рога-то у него дли-инные-длинные! А когда зашла так-то сбоку да глянула под доски… а там - черти! Кишать и ждуть, когда я на него ступлю. Только ступлю, а они меня сразу схватють и слопають… А идти ж надо? Ну, думаю, пусть будить Божья воля! И как пушшусь через этот мост что было силы! Бегу, стучу пятками по бревнам, но-тог под собой не чую, стуку-то не различаю и думаю: это черти за мной гонются!.. Ну, а когда почувствовала землю теплую под ними, то опомнилася, притормозила чуток, оглянулася… Никого нету, кругом темень одна… Да остановилася, отдышалася, отошло мое сердце, и пошла уже дальше спокойно.
Вот тогда-то и соскочил с меня мой страх последний. И соскочил на всю жизнь. И не стала я больше верить ни в чертей, ни в сотан.

А помог мне справиться со своими страхами мой дед Ляксей. Помню, всё-ё мамке так-то советовал:
- Ты, Дуняш, так воспитывай детей, чтоб они ничего не боялися.
Да и мне часто говорил:
- Не верь ты, Машечка, ни в чертей, ни в сотан, всё это от невежества людского. - И начнёть учить: - Вот, к примеру, показалося тебе в углу что-то не так, а ты и не упускай случая, подойди да обязательно проверь. И когда убедишься, что там ничего такого нет, тогда тебе и не будить страшно.
Хотел он, значить, чтобы мы ничего не боялися. Понятное дело! Мать-то рано на работу уходила, а мы одни оставалися, и ну если покажется нам что-то? Будем сидеть и выть, а мать... Когда ж она вернется-то? Вот и старалася я не верить во все эти россказни.

Ну, ладно, и еще расскажу.
Надо нам было раз с Динкой у подруг переночевать, а хата ихняя как раз напротив нашей стояла...
А вот почему: семья-то вся ихняя на Украину уезжала и вот теперь родители еще там оставалися, а девки и вернулися. Пошли мы к ним, постелилися, легли. Все сразу заснули, а я - никак не могу! Как навалилися на меня клопы!.. Гу съели прямо! Поймаю какого, а он тошшый, здоровый! Проголодалися, видать, без людей-то... Не сплю я, значить, и вдруг слышу: у сосонника собака залаяла. Ну, думаю, видать Ванька Зюганов и ночами что-то себе в лесу промышляить, собака-то его была. А тявканье все ближе, ближе. И уже к сараям приближается. И уже воз его вроде бы заскрипел, и лошадь вот-вот… Ан, нет, не слышно топота лошадиного. И вдруг я ка-ак глядь… а из проулка Пятровна выходить!
Да про нее говорили, что она ведьма. И вот идёть теперича эта Пятровна в сарафане, в повойнику, волосы у нее развязаны, а за ней - собака эта. Идеть она и прямо к нашему дому уже приближаецца, к окнам нашим!  Я где была!.. Ну, думаю, ка-ак сиганёть сейчас к нам в окно, так всех нас тут сразу и передушить. А она и по-ошла, и пошла, но мимо нас, мимо... И всё-ё рукою так-то, рукою на собаку… вроде как отстраняить её, а та всё тяв да тяв, тяв да тяв. Прошла эта Пятровна мимо наших окон, свернула к заднему огороду и-и по картошке... Ну, тут и петухи как раз закричали. Ты понимаешь?.. Бросилася я девок будить, рассказала им, а потом ка-ак лупанули мы кубарем через дорогу, как забарабанили в нашу дверь! Мамка выскочила:
- Что вы?
А мы влетели в хату и - ни слова!  Еле-еле нас успокоила.

Ну, эти Зюгановы всегда славилися: ведьмы да ведьмы. Когда свекровь-то этой Пятровны умирала, то перед смертью попросила водички попить, а у нее две дочки было, и вот ни та, ни другая воды ей так и не подали.
- А-а, мам, тебе всёодно помирать...
Да тогда ж как говорили? Кто подасть ведьме перед смертью водички, тому она и передасть свое ремесло, дочки и боялися. А невестка возьми и сжалься… и подала. Свекровь вскорости помирать стала, так что ж ты думаешь? Сын и полез потолочину выламывать, чтоб ее душа не задержалася. Верил, значить... Во, темнота какая!.. Ну, умерла свекровь, похоронили, а ночью с ее невесткой и приключился жар. Очнулася на утро и начала рассказывать, как летала она на Лысую гору, как ее там черти встречали, как ведьмы знакомилися… Ну, муж послушал-послушал да говорить:
- Ты ж спала! Никуда ты не летала.
А она - своё... Вот так-то за ней и осталося: ведьма да ведьма.
 
Да нет! Не только Пятровна ведьмой слыла, их кто его ведаить сколько по деревне было. Как что, так и окрестили. Во, Кривушиха... Её и свёкор мой раз видел. Поехал раз луг косить... А луг этот километров за тринадцать от нас был, за Карловкой. Да поднялся так-то на зорьке и вдруг видить, как из лесу кто-то в белом выходить и прямо - на него! Ну он не из робких был, не спрятался, не побежал, а только на всякий случай взял косу в руки.  Стоить, смотрить… Баба это!  В ночной рубахе, босиком, простоволосая. И узнаёть Кривушиху. Остановилася та, поглядела на него, поглядела, да как пустилася назад! И такими шагами!.. Аж по саженью, нябось. Ну, ты подумай только! Это ж километров пять ей  надо было из деревни отмахать и столько ж - назад!

Еще про ведьм тебе?
Ну, слушай. Как-то слух пошел, что ночами по улицам ведьма бегаить и в ладоши хлопаить. Нынче кто-то слышал, на завтра… Вот и пошло: раз повадилась, значить без вреда не пробяжить, либо коров перепортить, либо залом на поле заломить…
Да это когда рожь станить вызревать, пойдешь ты ее жать, глядь, а залом этот на ней и закручен, собрана она в пучок такой и завязана узлом хитрым.
Ну да, может, кто и подшутил, а бабы: не-е, это ведьма закрутила!
Как зачем?
А на то, что б спорину из ржи вынуть. Смелить, к примеру, мужик ржи мешок, ни перевернется, а его и съели. Так что не будить у него спорины, а ведьма свою смелить, так… и кто его знаить сколько есть будить!  Во, видишь, какую ерундовину выдумывали. Заломы эти бабы обжинали, а мамка их выговаривала: подойдёть к этому залому, возьмёть горсть земли да как ударить в него:
- Печать дарую от Бога! Печать дарую от Бога, печать… Аминь.
Скажить так три раза, перекрестится, когда «Отче наш» прочтёть, когда поленится, а залом этот и обессилил. Вот, бывало как что, так и зовуть её:
- Писарих, приди, отворожи!

А-а, про ведьму я начала, что ночами… 
Ну, раз бегаить да в ладоши хлопаить, добра не жди. Вот и собралися наши ребяты, и решили: поймаем эту ведьму! Пошли, засели во ржи, приготовили гачень...
Да это веревочка такая в штаны вставлялася, они на ней и держалися. Верили тогда, что только на этот гачень и можно ведьму поймать. Так вот, затаилися ребяты, сидять, ждуть и вдруг слышуть: хлоп-хлоп, хлоп-хлоп!  Бягить эта ведьма! Они - за колы да к ней.  Подбегають, глядь, а это - собака.
- Ну и ну!.. Да это ж Мушка наша!
Позвали её, а та и подбежала к ним, и завиляла хвостом. Она-то ошшенилася недавно и что ж приладилася: как ночь, оставить своих шшенят одних, а сама - на бойню кормиться, а как бягить по улице-то, так дойки-то её шлёп да шлёп, шлёп да шлёп...
Ага, шшенята ж оттянуть их, вот они пустые и хлопали. Во, видишь?.. А если б ребяты эти не опомнилися вовремя? Вот и порешили б эту суку, и осиротили шшенят.

Да что ведьмы! Верили тогда в деревне и в сотан, и в чертей, и в нечисть разную.
Помню, Сидяка такой у нас в другом краю деревни жил...
Почему Сидяка?
А хто ж его знаить? Звали его так: Сидяка да Сидяка. Маленький, корявенький мужичишка был, и ноги-то у него косола-апые были. Дочку свою рано замуж выдал и жил один. И вот раз ляжить этот Сидяка на печке и вдруг открывается дверь и входить к нему Данила.
А Данила этот уличный вор был, и хатка у него была ма-аленькая, по курному еще топилася. Детей у Данилы было штук двенадцать, так он, бывало, всё ташшыл с чужих дворов: у кого - курицу, у кого - рубаху какую, если оставють сушиться на ночь.
Да лупили, лупили мужики его за это, но в суд не передавали, входили в его положение, надо ж было ему детей-то кормить? И вот, значить, входить этот самый Данила к Сидяке, а тот ляжить на печке и думаить: и зачем это он ко мне? Брать-то у него совсем нечего. И вдруг видить: как валить следом за Данилой артель цельная! Сидяка присмотрелся так-то, а это черти! Копыта-то у них лошадиные, хвосты дли-инные, как у коров, и у маленьких чертенят рожки небольшие, а у самого Данилы аж калачом завернуты! Главный он у них, значить... Ввалилися они в хату, да и протопали гуртом пря-ямо к святому углу. И что они там делали… в святом-то углу? Сидяка уж и не помнил, а только, как дверь от них ослобонилася, свалился кубарем с печки, да как стреканул чуть не голый к брату! Забился у того в угол святой и ни-ичегошеньки не выговорить! 
А что ж ты думаешь? Так перепугался, бедный, что всего с полгода только и прожил. И в хату свою больше не возвернулся.

Так -то, моя милая... Серость это всё наша, конечно, и ни к души мне все это было, как и деду моему Ляксею. Можить, как раз за это люди его и уважали, всё-ё, бывало, как горе какое у кого, так и шли к нему за советом: Ляксей Ляксеич, вот так-то, мол, и так... посоветуй! Со всей деревни ходили.

                 *****     *****     *****
 
Фабрика, где я работала, была Карачевского купца первой гильдии* Собакина Ивана Ивановича, а управляюшшым у него служил Скорбилин Тихон Николаевич и под его началом были такие дли-инные сараи, где пеньку бородили и хранили. А еще масленка рядом была, где масло конопляное отжимали и мы всё-ё бегали к ней с булочками. Купишь ее, прибяжишь, а тебе ее там и помаслють.

Жена Тихона Николаевича, нашего управляюшшего, меня очень любила, и все так-то призовёть к себе да и дасть какое-нибудь поручение легкое. И вот однажды послала за ножницами к этому самому купцу Собакину. Пришла я. Зашла к ним в дом - никого нетути... А кругом чистота такая, пол блеятить, как зеркало! Крадусь я так-то по этому полу... к постелям, похватаюсь за одну, за другую, а они бе-елые стоять, что из снега!  Думаю себе: да как же и спать-то на таких? Должно, что на снег лечь, то на эту постель. А Людмила Васильевна, жена Собакина, где-то сидела да наблюдала за мной. Стала я выходить, а у двери - медведь на задних лапах стоить! Я как глянула… и обмерла прямо. И тут она как расхохочется! Уж так смеялася, так смеялася, что даже сам Иван Иванович на этот смех ее вышел, а она и ну ему рассказывать. Опять они смеяться, а я подхватилася да ла-та-та! Уходить скореича.
 
Сам-то Иван Иванович Собакин семью нашу хорошо знал: и мамку, и отца, всё-ё он ему лавку открыть на Ряснике советовал. А когда отец помер, то, бывало, как встретить мамку, так обязательно и спросить:
- Чего, Дуняш, в лавку-то к нам не приходишь?
- Да совестно мне, Иван Иванович. У меня ж долгов-то...
- Ничего, приходи.
И вот пошла мамка раз к нему под праздник, а он и надавал ей и муки белой куль, и дрожжей, масла, гостинцев разных для нас, мамка раскрыла было рот, а он:
- Ну ладно, Дуняш, ладно… - А сам шу-умить с приказчиком нарочно, чтоб отец не заметил, тот-то стро-огий был и все долги в книгу обязательно записывал. - Спасибо тебе, Дуняш, спасибо…
Да бярёть книгу долговую и р-раз… зачеркнул в ней долг. Добрый был человек Иван Иванович, хороший, да и жена его, Людмила Васильевна. Она-то сама помешшицей была, но такой простой казалася! Даже праличом ругалася. Своих детей у неё не было, можить потому и любила меня, даже хотела к себе в дом прислугой взять, но мамка воспротивилася:
- Не, не отдам. У вас приказчиков молодых много, еще с пути собьють мою Маню.
- Да нет, мы строго будем.
- Ну-у, строго... Где ж за ними уследить!

Что мы делали на фабрике?
Да тогда на крупных фабриках из пеньки веревки пряли, канаты делали, а на нашей только отходы пеньковые обрабатывали, и называлися они лапами. Бывало, ходить по кругу лошадь и такой барабан с зубцами вращаить, а ты стоишь, и эти лапы через зубцы пропускаешь, пропускаешь, костра и мельчится. Дома-то, на мялке, костру так не разобьешь, не-ет, а вот на этом барабане... После него лапу эту трясешь, трясешь и складываешь, потом их прессовали в бунты, перепутывали веревками, грузили и куда-то увозили… А раз трясу я эти лапы, а тут и приходить Коля, сын Тихона Николаевича, нашего управляюшшего. Стал в сторонке и всё смотрить, смотрить на меня, а когда я чуть ослобонилася, подошел ко мне, взял за руки и говорить:
- Такие рученьки маленькие, а делают грязную работу.
Посмотрела я на него так-то... А его-то руки белые, мягкие, да и сам чистый, выхоленный. А во чужой!.. Вот и начал этот Коля приходить, как что, и вотон!  Мамка, бывало, забяжить ко мне, приподнимить папуши, а там - груши, яблоки!  Это он мне, значить... А другой раз и котлетку принесёть или пирожок какой со своего стола. И прознали про это наши ребяты фабричные, прознали и как начали дразнить его! В цыганчишшу, мол, влюбился! В цыганчишшу влюбился! Прохода этому малому не давали! А он еще и скажить мне так-то:
- Маня, ну какая ж ты цыганка? Ты же такая красивая!

А отец-то этого Коли, Тихон Николаевич, был управляюшшым и такой простоватый, добрый. Бывало... и не раз, дасть ему Иван Иванович Собакин деньги для рабочих, а он, видать, на нужды какие и растратить. Подойдёть срок нам платить, а у него и нечем, вот потом и гоняемся за ним. Прибягим в контору:
- Где Тихон Николаевич?
- В церковь пошел.
Пустимся и туда:
- Тихон Николаевич, деньги-то наши...
- Тьфу, сотаны! - Перекрестится: - И в божьем храме, окаянные, нашли, - Ну нет у меня денег, нет!
Но все ж выташшым сколько-то, хоть понемногу, но дасть.

Да что с ним стало, когда буржуев разгромили… То, что и с другими. Он же никуда не уехал и в такой бедности жил! Правда, не в Карачеве, а там-то, на Белой горе. Дочка с ним осталася, Марусей звали, и с Колей этим уж очень похожи они были. Когда их разорили, так вышла она замуж, но вскорости померла. И уже как-то раз дочку её узнала я на базаре, это уже после войны последней было. По обличью узнала, подошла к ней да говорю:
- Скажите мне, пожалуйста, ваша мать не Скорбилина Маруся?
- Да, - отвечаить.
- Как вы, - говорю,- похожи-то...
- Да что вы, тетя!  Похожи... -  Ну, она лицом-то похожа, но такая зануженая*! И росточку-то... – Мама моя красавицей была.
- Да-а, милая, - говорю, - ты же помнишь, наверное, как мама-то жила. Она ж одна девочка в семье была! Ее всё только на руках и носили. Выхоленная, вся в ружевах... Ну да ладно. Ты мне про братьев-то расскажи, их же трое было.
Она и начала...
- Виктор, - говорить, - помер еще в двадцатом от голода и дизентерии, Вова теперь инженером в Крыму работаить, а вот Коля... - Тут и замялася. Ну, я и поняла, что он или за границу ушел, или его расстреляли. - А вот мама рано умерла...
Ну, ясное дело! Попасть в такую жизнь из той-то, в которой жила... Тихон Николаевич хоть и из образованных был, а обеспечить её, как раньше, уже не смог.

Опять про фабрику тебе? Да вроде всё уже рассказала…
А проработала я там зиму. И пришла весна радостная. Тепло, зелень кругом! Бывало, бягим на работу с девчатами босичком легко, быстро! А выходили рано, часам к семи, и работали столько, сколько кому нужно, - натрясешь кон, другой, а потом и отдыхаешь. Поесть с собой брали, а иногда еще и булочку какую купишь или калач за копейку, а они хоть и не из белой муки были, но до чего ж вкусны! Наешься, завалишься в свой кон на папуши и поспишь, а потом - опять работать, а когда с работы домой бяжишь, еще теплых булочек купишь.

И вот раз так-то прихожу домой, а у нас гости: дедушка, бабушка и дядя незнакомый… Молодой, красивый! Да и мамка меня встречаить наряженная, причесаная! Встречаить и говорить:
- Ты, Маня, пойди, умойся, надень платьице почишше.
А я и спрашиваю:
- А кто этот дядя?
- Он, - говорить, - отцом вашим будить.
Захожу в чулан, а там уже сидить Динка с братцем и оба рявуть... Входить и мамка к нам, входить и говорить:
- Ну, как дети, будете звать отцом этого дядю?
А мы как дали в три голоса:
- Не бу-удем! Наш папка помер!
И вот так-то поглядела я на мамку... А она стоить как чужа-ая всеодно… ну совсем не наша!  И думаю: куда ж наша-то девалася, тёпленькая, ласковая, а эта прямо королевна какая-то! Но тут вошла бабушка, запричитала:
- Что ж вы делаете, антихристы! Как же матери вашей прожить с этих пор одной-то? -  А мы еще громче! Тогда она уговаривать начала: - Ну подумайте только своей головой: земли у вас много, хозяин на ней нужен. Да и вас к делу надо приучать. Будете по фабрикам мыкаться, а крестьянское ли это дело по подёнкам бегать? – Нет, мы и слушать не хотим: какому-то чужому дядьке и отдать нашу мамку тепленькую? - Ну, что с ними делать? - бабушка-то... и к мамке: - Не обрашшай на них внимания, дочка. Поревуть-поревуть, да обойдуца.
Вошел и дедушка:
- Успокойтеся, дети. Ничего мы еще не решили.
Притихли мы чуток, а мамка с дедушкой вышли из чулана, о чем-то поговорили, поговорили, потом она вернулася и говорить:
- Ладно, дети... Ни за кого я не пойду.
Да обняла нас с Динкой, посадила братца на руки, вытерла нам слезы, носы, прижалися мы к ней... И опять стала она такая тепленькая, своя!

И было это в субботу, а в воскресенье дедушка с бабушкой уезжали домой. Бабушка всё еще ворчала:
- Окаянные! Отбили счастье от матери!
А дедушка рассуждал:
- По-глупому мы все сделали. Надо было взять его в работники, поработал бы он лето, дети привыкли б к нему, а уж потом и повенчалися. 
- Нет, папаш. – мамка-то: - Видно судьба моя такая весь свой век вдовой коротать.
- Ну, что ж, Дуняша, - подошел дедушка к повозке, подоткнул солому с краев и сказал: - Не ты первая, не ты последняя. - И еще прибавил: - Бог отпускаить горе людям по их достоинству, тому больше, кто можить больше вынести.
Сел на повозку и стал выезжать со двора. Динку с Колей взял прокатить до поворота, а я осталася с мамкой. Посмотрела она вослед дедушке и заплакала. Уж очень его любила!

*Купцы первой гильдии торговали и оптом, и в розницу.
*Зануженая – забитая, неухоженная, слабая.
*Чулан – кладовка в коридоре.

                           *****     *****     *****

Всё лето пробегала я на фабрику и началися холода. Нужно одёжу теплую покупать, обувку. А за что? Вот и оставила меня мамка дома сидеть. Ох, и отоспалася я, отлежалася на печке! А к самым морозам и праздники подошли, Рождество Христово. И ждем же мы, бывало, этот праздник! Если нет у кого обувки, так родители хоть лапти да сплятуть. И обязательно. Ведь христославить надо бежать! И уже с вечера перед праздником двери никто не запирал. Ребята в город бегали, а мы, девчонки, только по деревне христославили, и выходили из дому после двенадцати ночи. Как вбяжишь кому в хату, так и затараторишь сразу:
- Рождество твое, Христе Боже наш, воссиямиро свет разума... тебе, солнце, кланяемся... неба звезда служащая... с севера и с востока. Господи, слава тебе! - Оттараторим вот так и: - Тетенька, дяденька с праздником вас! С Христом, Рождеством!
Вот и дадуть за это: кто по копейке, кто по две, а богатые... те и по три давали. В вязенку сунешь эти денежки и бяжишь, бяжишь дальше. Целая улица детей! Потом праздновали на эти деньги, и кто побольше нахристославил, тот заливных конфет покупал…
А во-от таких. Делали их прямо с кулак, обсыпали маком, орехами и каждая цельную копейку стоила, но вкусна-а была!

А какие еще праздники были…  Да праздников много праздновали. Рождество светлое пройдёть, Святки начнутся, святые вечера. Этими вечерами ничего не делали: бабы не пряли, не шили, а девчата только гадали да гуляли. Потом Крещенье. И какой же это праздник торжественный был! Отслужуть, бывало, молебен в церкви, а потом и движется ход к речке. Хоругвь несуть, певчие поють, ну а мы, девчонки, идем следом и смотрим. Ох, и холодина ж всегда была на Крещенье! Самое лютое время зимы, синим аж все кругом станить, а батюшка голой рукой крест высоко-о несёть, и мы всё дивилися: и как же это можно на таком холоде голой рукой крест столько держать? Дойдёть этот ход до речки, отслужить батюшка молебен возле проруби, а потом окунёть в нее крест, и уже после этого считалося, что вода теперь в реке освещенная, иорданская, и все начинали ее черпать. Бросимся и мы за ней, зачерпнем и тут же домой ла-та-та, мы ж настынем на морозе-то, когда с ходом идем, вот теперь и побягим сразу.

Да этой водой крешшенской потом всё опрыскивали: скотину, какая заболеить, корову, когда телиться начнёть. Если захвораить кто, этой водички выпить дадуть, умоють ею, побрызгають. Был у нас такой веничек из обмолоченной ржи и дед  возьмёть его, окунёть в эту воду, побрызгаить… тебе, вроде, и лучше станить. Что ж, докторов, чтолича, звали? Всё на Божью помощь только и надеялися.
А что в Карачеве…  В Карачеве на Крещенье всегда войска собиралися, парад устраивали. Говорили, что сходилися там солдаты в фуражечках и сапожках...
Нет, увидать мне их не довелося. Одёжа-то у нас пло-охая была, куда нам! Только мы всё дивилися, когда подруги рассказывали: и как можно терпеть в фуражечках да сапожках такой мороз?

Ну да, еще и гадали под Крещенье. И сколько ж гаданий разных было! Но самое первое для нас считалося вот какое: в двенадцать часов ночи берем кувшин, привязываем к нему веревку и идем к колодцу. Черпаем воду из него и приговариваем: берем воду на ворожку, замочи, чёрт, ножку, берем воду на ворожку... И так три раза, а потом отливаем ложкой каждый под своей дверью и снова: чуй, чуй, собачка, где, в каком краю мне замужем быть?.. А в нашем карагоде гуляла Шурка, сестра моя троюродная, и такая боевая была! Раз так-то зачерпнула воду, начала ташшыть её из колодца да к нам:
- Девчат, помогите скорей! Никак кувшин не выташшу, видать чертей много нацеплялося!
Мы как завизжали!.. Да бяжать. И кувшин этот бросили, и веревку.

Как еще гадали…  Да вот так: пойдем, сымем курицу с нашести, принесем в хату, положим перед ней ржи, пеньки, шшепок каких, а потом сидим и смотрим: если она начнёть рыться в пеньке, значить, муж прядильшыком будить, в зерне – хлеборобом, ну а если сидить эта курица и ни на что внимания не обрашшаить, значить – пьяницей или больным окажется.
 Ну, да, еще и на колы… У нас же горка колами была огорожена, и вот как подбяжишь к ним да со всего размаху обхватишь эти колы!.. А потом и считаешь: молодец, вдовец, молодец, вдовец... Кто последний, за того и замуж выйдешь. Еще и обувку с ног бросали. Сымешь да через забор и бросишь, а потом подскакиваешь к ней и смотришь: в какую сторону носом смотрить, в ту замуж и пойдешь... А раз так-то побросали, вышли смотреть, а смотреть и не на что. Ребяты посхватали нашу обувку и унесли. Ну, потом манежили* нас, манежили да говорять:
- Этот - туда-то смотрел, этот - туда-то...

Но самое-самое гадание было такое: ставишь перед собою и позади по зеркалу, зажигаешь две свечки по бокам, потом и смотришь… Шура Кулабова раз так-то сидела-сидела да как хлопнить по столу:
- Видела! Луг, луг зеленый и вдруг Митроха по нём идёть. - А Митроха этот был такой здо-оровенный малый, такой бураломный! – Неужто, за Митроху выйду?
А ну и не за Митроху вышла... И моя мать рассказывала, что так-то раз гадала по зеркалу и видела своего мужа...
Да нет, отчетливо чтоб так… не видела, глаза там, лицо, а вот пасмурно видела: выходить будто из какого-то лесу и в красной рубахе, и боком, боком лезить из кустов-то... Ну, а мне ни-икогда ничего не мирешшылось, сколько ни смотрела. Правда, раз так-то и рошша вдруг заблистала... а то, бывало, смотрю-смотрю, пока голова не закружится, и ни-ичего не увижу.

Много праздников было!.. После Крещенских Сретенье подходило, потом - Масляная. Блины жарили, рыбу, игры на улицах разные затевали, ребяты по хатам ходили, молодых водой обливали. Придуть, вот и готовь им угошшение. Если муж скупой попадется и заартачится, то выволокуть его молодуху на улицу и водой обольють, вот тогда сраму-то!.. А возле церкви «Всех святых» такие кулачные бои устраивали и народу столько сходилося!.. Да мало ли чего ни придумывали!

Потом Загвины начнутся, тогда уже семь недель скоромного не ели, а незадолго перед Пасхой, в Чистый четверг, к вечерне ходили, стоянием это называлося. И со свечками обязательно! Для них еще фонарики такие делали, чтобы огонек домой донести, и если сберегуть его, то им на верии* и прокоптють крестик… от сатаны что б… или враг какой не пролез бы.

Ну, а под Пасху, до того, как вынесуть плашшаницу*, можно было и часы почитать, в церкви. На аналою обязательно Евангелие лежало, и кто грамотный, тот и подойдёть к нему, и почитаить полчаса, час. Громко, вслух... у кого голос-то хороший. На Пасху мно-ого народу сходилося к церквам со всех деревень, но не было такого, чтоб подралися там, не-ет, такого не бывало. Ну а мы, девчонки, пообегаем все церкви, а потом обязательно в город побежим, в Казанскую. Она же я-ярко освещалася! Напротив нее Кочергин жил, купец первой гильдии, так вот он и подвел к ней электричество. Ох, и красива ж была! Как придешь в эту церковь, так вся полыхаить! А иконы какие были, а певчие!.. Помню, так и дожидаешься, когда «Аще во гроб» запоють, ведь тогда над царскими воротами выходили три мальчика и как запоють!.. Аж душа замирала!

После Казанской церкви опять к Тихонам своим направлялися. Прибяжим, да и забьемся где-нибудь в уголок. Мы же наморимся за ночь-то и так спать захочется! А в ней тепло, певчие поють, да и освещена была еле-еле, вот и поспишь в уголке немного. Потом освятим пасхи и пойдем на кладбишше разговляться. Придешь, покрышишь яичка на могилочку, от пасхи кусочек отломишь и тоже покрышишь. Там же много птиц было, вот они и помянуть.

Ну да, и Вознесенье хороший праздник был. Взрослые друг к другу в гости ходили, песни пели, а мы, девчонки, кукушку хоронить отправлялися. Соберем денег, конфет накупим, пряников и пойдем ватагой за этой кукушкой на Петлин луг... И какой же он прекрасный был этот луг! На нем же столько цветов разных цвело, счету нет! Ищем-ищем в траве кукушку, найдем, наконец, выроем это растеньице...
Да корень у него был... ну, как человечек какой! Человечек и все тут. Нарядим эту кукушку в платье, в фату и начнем хоронить. Похороним, придем домой, а ребятишки украдуть, а потом прибягуть следом и расскажуть. Бабки ишшо зашумять на них: какой грех-то, мол, вы сотворили! А нам опять надо её зарывать. Так цельный день время и проводим.

Потом Троица подойдеть, наш девичий праздник. И к нему обязательно всем девкам белые платья шили с разными бантами, а в хатах все убирали березовыми ветками. Они ж как раз к тому времени только-только распускалися и такой запах от них стоял!.. Светлый, радостный праздник был. А за Троицей - Тихоны подходили, потом - Петров день, Ильин день, Большой Спас... это когда яблоки разрешалося убирать. Много праздников было!

А что после революции…
После революции расправилися с этими праздниками, как и с буржуями. Помню, тогда я уже снова на фабрике работала, и было голодно, холодно... А как раз Пасха ранняя подошла. Приоделися мы, в церковь сходили, приходим домой, глядим: бяжить с другого края деревни Наташки Моськиной сестренка:
- К нам солдаты пришли! Наташку забирають!
Гляжу, и к нам уже идуть с винтовками за плечами:
- Почему на работу не пришла?
- Праздник же, - говорю. - Как же?..
- Значит, молилась? В церковь ходила? - заорал один! - Теперь праздновать будешь тогда, когда советская власть тебе назначит! Ну-ка, собирайся.
Вот и повели нас с Наташкой.
Как куда?
Да в тюрьму. В ту самую, которую после революции распустили. Привели, посадили... Комнатушка, правда, как и комнатушка, не такая уж и страшная. Лавочки вдоль стен стоять, стол посередке, только на окошке - решетка. И вот… как дали мы реву! Уж так ревели, так кричали! Часа два, должно.
- Будете еще молиться? - опять какой-то солдат вошел.
- Не-е, не будем, дяденька.
- Ну, тогда идите. Пока отпускаю вас.
Выскочили оттудова опрометью* да домой! Прибежала я, а мамка:
- Чего зареваная такая? Били тебя, чтолича?
- Да не били, мам! А в тюрьме мы посидели!
По нашим-то понятиям: это ж срам какой… в тюрьме оказаться! Раньше-то, кого и осудють хоть на две недели, так до чего ж это ужасным казалося! Чичиха на дперевне всё вином подторговывала, и вот раз наскочили на неё, забрали и повели в тюрьму. Так все дворы провожали её до конца деревни!.. Видишь, как было? Вот и мы страдали поэтому. Ну, пришли к нам вечером ребяты, девчаты, а мы си-идим себе и никакого настроения у нас нетути. Оборвалося, вроде, что-то в серёдке... И до сих пор осталася внутри эта обида.
Да и на первое мая... Пришли, как всегда, на работу, а там!.. Музыка играить, народ разодетый гуляить! Мы - домой скореича, да дальними улицами, по заречью. Прибежали, а мамка:
- Что вы? Кто вас напугал?
- Да мам, там же все праздник празднують, а мы - в ботинках своих солдатских...
Вот так-то нас и научила власть новая какие праздники надо праздновать, а какие – нет.

*Манежить – томить, не позволять.
*Опрометью – убегать быстро, а испуге.
*ВериЯ -  деревянная перекладина над воротами.
*Плащаница -   символ покрова Иисуса Христа.

                           *****     *****     *****
 
А шел уже мне уже двенадцатый год* и всю зиму я проработала на фабрике, но не на той, что раньше, а у Бардюков…
Дв были такие Бардюки: молодой и старый. Спросють так-то:
- Ты у какого работаешь?
- Я у молодого. А ты?
- Ну, а я у старого.
Так вот, я работала у старого. Платили у него рабочим хорошо, и на бородке по сорок копеек в день, а на ческе по пятьдесят. За эти пятьдесят копеек тогда можно было аж четыре аршина ситца купить. А трепачи и вовсе по рублю в день зарабатывали, рублей двадцать пять в месяц получалось, корова столько ж стоила.

Фабрика у старого Бардюка была большая, так за зиму я, должно, десять профессий сменила: и бородила, и костру трясла, и в барабане бегала, и вьюху тянула, и лебёдку крутила...
Да лебёдки эти для прядильшыков были поделаны. Бывало, заправится тот пенькой, спрядёть небольшой кончик и зацепить его за ролик, а на эти ролики ремень был накинут, он-то и соединял их с лебёдкой, прядильшык пятится по просаду и прядёть.
А просад этот дли-инный был, на цельный квартал, должно, и открытый. Навес-то делали только над вьюхой и барабаном, там хорошие, крепкие сараи стояли, с притворами, чтоб пыль вытягивало. И ходили в просадах по четыре прядильшыка, как только дойдёть какой до конца просаду, спрядёть нитки-то, так и поколыхаить ими или крикнить, тогда съемшык р-раз, и сымить их с роликов. Сымить и - в жом. Без жома нитки не сматывали, не-ет, обязательно их через него пропускали.
А был он сделан из то-олстых канатов, и вот когда нитки через него протянуть, то на них ни костриночки не оставалося, аж заблестять! Так вот, когда съемшык срастить нитки с концом, который на вьюхе, то и крикнить нам:
- Тяни!
Тогда мы и давай их наматывать на вьюху…
Что за вьюха… Да вьюха эта была всеодно как большая катушка, и вот крутим мы её, бывало, крутим, а спряденная нитка на нее и наматывается.
Конечно, раскручивать её трудно было, но зато потом... Как только намотаешь нитки на эту вьюху, сбросють её, стануть другую надевать, а мы сидим и отдыхаем.
Но пряжа-то разная была, вот мы и наматывали: какую - на вьюху, а какую - на барабан.
А барабан из досок сбивался, и величиной был нябось с нашу хату. Влезешь в серёдку прямо, а там - вал железный, вот и держишься за этот вал, ступаешь по доскам да так и раскручиваешь этот барабан. Раз, другой еле-еле повернешь, а потом ка-ак разгонишь!.. О-о! Лятить, как молонья какая! Если вдруг упадешь в нём, так все кости  тебе переломаить.
Конечно, поэтому так и налаживалися, чтоб не упасть. Да и по двое бегали: если одна упадёть, то другая и затормозить сразу.
Тормозили как?.. Да это просто! Сейчас бяжишь-бяжишь, а потом р-раз, и назад ногами. Только дружно надо было, а то... Ну если я - назад, а она – вперед, то что ж получится?

Конечно! Летом, в жару, душно в барабане этом было. Пряжа-то как намотается на вицу, так в нем дышать нечем станить! Ну, а когда прохладно, можно было бегать. Другой раз как раскрутишь его, как махнешь, так прядильшык бягить со своими концами что есть мочи! Он же не бросить нитки-то? Вот и нясётся с ними с того конца просаду, да в одной руке две, в другой две… И как только могли так бегать?
Да бяжать-то еще что-о! Можно было. Но ведь ему на бягу ишшо и нитки эти надо было сбрасывать с крюков, что по просаду были поделаны, нельзя ж было им на землю-то падать? Такое не каждый мог делать, поэтому и бегали с концами молодые прядильшыки, нитки-то вчетвером спрядуть, а одному, самому прыткому, и отдадуть. Ну, а если мы вовремя не остановим барабан, то и протянем их через жом, концы и уйдуть. Тогда съемшык как вскочить в барабан, как начнёть нас матом крыть!.. Ему-то назад их теперича надо отматывать, снова через жом пропускать!
Но на барабане нам отдыха больше было, чем на вьюхе. Его ж как махнешь сразу, так потом и отдыхаешь, пока новые нитки ни спрядуть, а вьюху… Ту, бывало, крутишь-крутишь, крутишь-крутишь!.. Аж сердце потом чуть не выскочить.

Проработала я на барабане сколько-то, а ко мне и поставили в пару малого… рыжего, рябого! И всё он чего-то склабился. Как невзлюбила ж я его! И говорю раз ходателю:
- Не хочу я с ним работать!
- Не хочешь? Ну, тогда иди клочки собирать.
Да это когда прядильшыки прядуть, то от них пенька на полу остается, вот и надо было ее подбирать. Дадуть тебе фартук, веник, ты и ходишь по просаду. Ну, подбирала я, подбирала, потом так-то раз нагнулась, а прядильшык взял да и спустил нитку.
Ну да, нарочно! Как зацепилася она за волосы, как намоталася на неё! А во больно, сил нетути! Бросила я всё, да опять к ходателю. А он такой терпеливый был, добрый: 
- Опять тебе не угодил? – смотрить, улыбается: - Ну, тогда лезь-ка ты во-он на тот балган, садись на него верхом и сиди. Весь день сиди и только смотри, как мы работаем. Согласна?
Балган?..
Ну, это такая балка под самой крышей. Летом там-то жа-арко всегда было, а зимой сквозняки холодные гуляли.
- Да-а, «согласна», - говорю. - Что ж я там делать буду?
- Ну, тогда вот что я тебе скажу: работа есть работа. Легко ли, тяжело, а привыкать надо. Что ж ты бегаешь?
Хороший ходатель был. С такими и работали, а с плохими не срабатывалися. Что ж, буду я чтолича у него работать? На что ж он мне сдался? И уходили. Рассчитаются и уйдуть. А хорошо ж это разве, если от ходателя рабочие разбегаются? Вот я такая, к примеру. Я потом костру трясла и ну накричи он на меня, прогони, не приди я потом? Бародильшыца-то за день так кострой заготится*, что та под шшеть подопрёть! Закричить, зашумить... Как же ходатель меня прогонить?.. А мальчишек, которые лошадь на масленке гоняли? Как же ты их прогонишь?  Нешто сам мастер потом в погоншыки пойдёть? Не-ет, милая... Так-то все и было связано: лишних рук не держали, а с нужными рабочими поступали по-хорошему. А что сейчас говорять: хозяева, мол, лиходеями были, злодеями... Не знаю, много я где работала, а только раз один и попался...

Да расскажу, расскажу сейчас…
Пошли мы как-то с девчатами работать к Тетеричу. А про него говорили, что он крепко грубый! Но платить, мол, хорошо и деньги не задерживаить. И правда, платил нам, как бородильшыцам, хоть работа и легкая была, кипы жмыхов льняных перебирать. Отломишь кусок жмыха, сотрешь им плесень с цельного и переложишь на другую сторону... Покупали их потом у него для коров, телят. И была у этого Тетерича еще маслёнка, как раз рядом с нашим сараем палатка стояла, а в ней мужики си-ильные, здоровые работали. И вот раз так-то сунулся Тетерич к масленшыкам этим, да как заорал, заругался матом!  А потом что-то и затих. И вдруг видим: как катится кубарем из этой палатки через порог! Да ползком, ползком в сторону, а масленшык вослед веревкой его лупить. Ну, покричал этот Тетерич, покричал возле палатки, поплевался-поплевался, да и пошел. Во, как... Могли за себя постоять, у кого сила была! А над нами, девчонками, можно было и поиздеваться. Что ж этот Тетерич устраивал? Сейчас выйдить на балкон, позовёть нас из сарая, сунить своему сыну кнут в руки...
Да было-то этому малому еще годов десять, должно… Так вот, сунить ему кнут, а он, паразит, как начнёть нас гонять по двору, как врежить-врежить этим кнутом по ногам! Бегаем с девками, прыгаем, как козы, а батя стоить на балконе и хохочить. Весело ему!..  И вот до тех пор нас этот малый гоняить, пока мужики из маслёнки ни выскочуть да ни начнуть ругаться. Ну, а потом…
Да потом повадился этот малый и в палатку к нам приходить, как что, и вотон!
А посреди неё горкой семя льняное было насыпано, и как только начнёть он нас гонять, а мы - в это семя прыгать. Но в него-то как сиганёшь, так сразу и завязнешь, а малый этот сразу - кнутом тебя, кнутом!.. Во, видишь, какой паразит был! Терпели мы, терпели, а потом и сообразили: начал он раз так-то нас гонять, а мы возьми да толкни на него кипу жмыхов. Загремели они на него… забился он под ними, закричал, а мы подхватилися да бежать. И что уж с этим малым сталося?.. Потом и не слыхали, но к Тетеричу больше не вернулися, тут-то он нас и видел.

Так что были, конечно, были издеватели, но на нашей фабрике ходатели умели ладить, как такой-то Серков, о котором я тебе уже говорила. Поставил он меня тогда к двум прядильшыкам бородильшыцей, а я, как на грех, и приглянулась одному. Так что ж?.. Подойдёть, бывало, ко мне, возьмёть горсть пеньки еще не бородёной и пошел прясть. Он же опытный прядильшык был, мог и из такой… А мне и легче, кон-то мой растёть, могу я теперича и в обед отдохнуть подольше, и домой раньше уйти. Ну, а потом начал этот прядильшык ухаживать за мной. Как обед - и вотон! Пришел раз так-то да как облапить! А я ж этого терпеть не могла! Как толкнула его от себя-то, да к ходателю. Ну, тот - на него:
- Ты чаво к девчонке лезешь?  Ровни себе не найдешь, чтолича?
Вот потом и взъелся этот прядильшык на меня. Только положишь папушу*, а он и подойдёть:
- Давай сюда.
Ну совсем меня вымучил! Раз так-то поглядела на него да говорю:
- Уходи ты, пожалуйста, к другой бородильшыце, не могу я больше с тобой...
- Не-е, - он-то, - мне и твои папуши хороши.
До слез меня довел! Рассказала всё мамке, а она:
- Да-а... Если останешься - замучить он тебя.
Вот и ушла я с бородильшыц, ушла учиться на чёску.

Да что за чёска… 
Стоишь, бывало, возле зубцов, набрасываешь горсть пеньки на них, и-и на себя тянешь, набрасываешь и-и на себя. И вот так проработаешь эту чёску, что она как шелковая сделается, и от нее останется только третья часть, прочёсок, хоть сейчас из него пряди. Потом скручиваешь его и кладешь, скручиваешь и кладешь...
Куда-то потом продавали их, далеко, должно. Помню, приезжали купцы заграничные и все хормучуть так-то, хормочуть по-своему. Или немцы, или ишшо кто.
На чёске хорошо нам платили, но крепко ж трудно было! Полгода всего я на ней проработала и снова ушла к прядильшыкам, но и теперь помню, как же лихо пришлося! На бародке-то зубцы в два ряда стояли и пеньку через них легче было протягивать, а через шшеть... Она в пять рядов была и высотой - в мой рост. Возьмешь горсть пеньки, накрутишь на руку и протягиваешь, протягиваешь через эту шшеть, а другой раз ка-ак дёрнешь!.. Так кажется, что всё у тебя из нутра-то... Помучилася я, помучилася и больше не смогла. Силенок маловато оказалося, уж больно харчи плохие были.

*1914-й год
*Заготяться - заполнятся.
*Папуша - прядь пеньки.

*****     *****     *****

Ну а летом война началася*.  Помню, прибежали на работу, а там уже суматоха: война, мол, война с немцем! И уже на другой день на лошадях едуть, пушки здоровенные вязуть, по мостовой гремять, по булыжникам, улицы сразу народом набилися, солдатами. Стала с каждым днем таить и наша фабрика, мужиков-то на войну забирали. Поташшыли их и из деревень. Помню, вышли так-то за ворота, стоим, смотрим… А напротив судья мировой жил. И вот смотрим, значить, а по дороге идёть баба деревенская и в голос убивается:
- Милый ты мой сыно-очек! Голубчик ты мой ненаглядный! -  А этот ненаглядный ташшытся по дороге и рубаха-то у него холщёвая дли-инная, и штаны-то ши-ирокие! А баба причитаить: - Туды-то идешь ты цельный, а оттудова возвярнесси размялю-южжанный!
Топчить за сыном, а мировой судья вышел на крыльцо да к ней:
- Ну что ты страдаешь! По ком плачешь-то? Во, чучело огородное идет: в лаптях, лохматый, неграмотный. - Баба посмотрела-посмотрела на него так-то и ни-ичего не сказала, а он опять: - Вот я проводил сына! Красавец, умный, образованный!
А мамка слышить всё это да как вскинется:
- Твой красавец, значить. И тебе он жалок, значить, а этой-то... что безграмотный, лохматый так и не жалок? – И как начала его песочить: - Что ж, не так она его рожала, чтолича, как твоя? Не так он у нее сиську сосал, как твой? - И пошла, и по-ошла! Она ж острая на язык была: - Да чтоб тебя за эти слова!..
И что ж она на него только не обрушила! А он постоял, постоял, молча посмотрел- так-то на мамку да повернулся и ушел. А наш хозяин, Владимир Иванович, слышал все это да как начал хохотать:
- Дуняш, это ж мировой судья! Что ж ты так с мировым-то…
- Да черт с ним, что он мировой! Такие слова обидные и матери выпалить!
Никак мамка не успокоится, а Владимир Иванович все смеется:
- Ну, молодец! Ну, отутюжила мирового!

Вот так-то и началася война. Прошла неделя, может, и две, а как-то прибегають девки и кричать:
- Раненых на вокзал привезли!
Как пустилися мы к железно й дороге!.. А там и вправду их из вагонов выгружають. Кто побогаче, подарки уже несуть, гостинцы разные…Ну, а через месяц уж столько их привозить стали, что хоть цельный день встречай.

Взяли на фронт и нашего хозяина. Пришли и на фабрику какие-то мужики, навесили на палатки, где пенька хранилася, большие замки, печати нашлёпали, а нас домой отправили. Пришла я, рассказала все мамке, а она и говорить:
- Ладно, проживем как-нибудь. Вон, бараки для солдат уже строють, шшепок оттудова с Динкой навозите, так больше барыша будить.
На том-то порешили. И начали топливом запасаться. Бывало, как подъедешь к баракам, как навалишь этих шшепок!.. А если плотник добрый попадется, так и вовсе благодать: как отрубить тебе шшепку здо-оровенную!.. А мы ее - на санки да домой. Съездим и раз, и другой, третий… Цельный двор этих шшепок натаскали. Во благодать-то! Кинешь ее в печку, а она как вспыхнить, как затрешшыть!.. Но мы их по чём зря не жгли, больше кылками топилися, из сосонника по-омногу их натаскивали. Как только начнуть елки осыпаться, вот тут и лови момент: граблями их наскребешь, в постилку натаскаешь, завяжешь, ляжешь потом на спину, голову подсунешь под узел, вот и катаешься по земле, чтоб подняться. Наконец, бочком как-нибудь приноровишься, р-раз, и встал, и-и побежал! Да наперегонки друг с другом, чтоб еще успеть сходить. Подруга-то вон сколько постилок принесла, надо и мне.

А за Рясником буркала* был глу-убокий, должно с дом пятиэтажный, и к нему мужики на ночлег лошадей гоняли. За лето так он просыхал, что, бывало, идешь возле, а трава под ногами аж хрустить!  И вот мужики-то сидять там ночами, цыгарки курють, да видать и бросють какую, буркала этот и загорись. Зашумять по деревне: буркала горять, тушить надо! А кому? Да собяруть нас таких-то... девчонок, ребят, мы и носим воду, и заливаем. Увидишь где огонек пробивается, да и плеснешь на него.
Да нет, тогда еще не знали, что это – торф и что им топиться можно. Это уже потом, через много лет его обызрели и стали в печках жечь, а тогда еще и понятия не имели.

А о бараках вот что помню…
Выстроили их тогда на Ряснике неподалёку от нас и сразу стали в них солдат пригонять. И сначала они вольные были, в любой конец входи-выходи. Мы и бегали туда, белье солдатам стирали. Выстираешь, они и заплатють. Хорошо было! Но случалось и так: выстираешь, принесешь, а солдат уже на фронт угнали. И еще ходили мы туда по помои, свинью ими кормили. Тогда же столовых еще не было, и солдаты на кухню с котелками бегали. Поедять, понесуть к ручью мыть, а мы уже с ведрами стоим, ждем. Возьмешь у него котелок, остатки себе выльешь, а котелок помоешь. И еда у солдат вначале хорошая была, даже куски мяса попадалися, но потом стало все хуже, хуже и дело до гороха и чечевицы дошло.

А к зиме обнесли эти бараки проволкой и нас туда уже не пускали, но солдаты все равно выносили нам свои котелки, потому что где зря выливать им остатки не разрешали. Потом дисциплина становилася все круче и круче, натянули еще один ряд проволки и даже розги стали применять. Бывало, как прибягим утром и видим: нясуть эти розги и ставють в бочку с водой.
Зачем?
Да вымачивать. Этими розгами одного солдата даже насмерть засекли.
А так дело было: назначили его на фронт, а он и ушел ночью к родным попрощаться, деревня-то его недалеко была. Потом и засекли... и даже памятник ему потом после революции поставили, и написали, что, мол, розгами был засечен за то-то и то-то.

А у нас тоже голодно становилося. В начале войны-то какая благодать была! Ведь всё тогда купцы распродавали, боялися, как бы немец не пришел и не отнял. И пироги мы вволю ели, и мясца доставалося. От нас же недалеко бойня была, где скот для фронта забивали, так мы что? Пойдем туда, наберем печенки, легких и едим вволю, ну, а потом… Потом все это кончилося и скот в деревне почти весь поотняли.
А кто ж его знаить, зачем? Для фронта, должно. Надо ж было солдат чем-то кормить? И сначала отымали у кого три коровы было, потом - у кого две, а потом уже оставляли на два двора одну.
Ну да, и лошадей тоже поугнали, нечем даже стало огороды вспахать. Правда, к нам по-прежнему дедушка приезжал. Совсем старенький стал, задыхался аж, но и вспашить, и посадить. Лошадь-то у него старая была, вот ее на войну и не взяли.

Стали на деревне и калеки появляться безногие, безрукие и в поле работать было уже некому. Но кое-как еще управлялися, нанимали пленных немцев, австрияков. Попадалися среди них и трудяги, прямо как хорошие хозяева работали. У нашей соседки такой жил, сама-то она молодая, красивая была, вот про нее и говорили, что она с этим австрияком... А попадалися и лентяи несусветные, Писаренковым раз такого выписали. Бывало, только, зараза, и сидить, слушаить, когда в колокол зазвонять. А церквей-то в Карачеве было двенадцать или тринадцать! И вот, как только зазвонють в какой, а он:
- Матка-а, дон-дон! Никс работать!
- Да этот дон-дон, - объясняють ему, - не праздник, это, можить, хоронить кого понесли.
Тогда-то, если хоронили кого, так певчих обязательно нанимали и покойника звоном на тот свет переводили, а немец этот: не-е, мол, не работать мой. И ничего с ним не сделаешь!.. А сколько раз этот дон-дон другой раз услышишь? Иной раз и до вечера. Ну что ж, держать такого работничка чтолича будуть? Да свёз его дед назад и обменял…
Да много, много пленных тогда работали и в городе, и на железной дороге. И даже на бахше три австрияка трудилися: пахали, сеяли, косили, на лошадях навоз возили. Австрияки трудолюбивые были… Понятное дело: чем ему там, в лагере, сидеть, так лучше уж здесь... И сыт будить, и обут-одет, обмыт.
А что еще тебе о пленных…
Потом-то, когда война кончилася, обмен на них сделали, вот наши мужики, которых на войне не побило, и возвярнулися. Соседки нашей Нади муж вернулся, Петя Кулабов пришел, Полчка сын... И никаких притеснений им, что в плену, мол, побывали, как после второй-то войны с немцем, не было. Пришел да пришел, и слава Богу! Один из наших мужиков даже язык ихний там выучил и потом начал свою землю по культурному обрабатывать. Научили, значить, его немцы-то.

*1914 год, Россия вступила в первую империалистическую войну.
*Буркала – овраг глубокий, заросший травой.

                             *****     *****     *****

А тогда война всё приближалася, иногда уже и разрывы глухие слышны были, но спали мы спокойно. Самолетов-то ишшо не было, как в последнюю войну…
Ну, можить, на фронте и были, но мы их не видели, и не слышали. Пошла я снова на фабрику работать, и вот раз так-то бягим домой... А пасмурно было, холодно! И вот глядим: поляки едуть в хурманках своих. Едуть, плачуть. И с детьми, и старые... Ну-ка, подумай ты только: легкое ли это дело бросить свою родину, дом и уехать от немца в чужую страну? Кому ж они нужны тутова? Правда, расставляли их по хатам, но это ж еще и прокормиться надо было, обуться, одеться, а тут мы и сами голодные, разуты-раздеты. Да если б еще дома сидеть, так и ладно, а то, бывало, пока добягишь до фабрики, так аж посинеешь вся! Отвядёть мамка на кухню… она как раз там работала, усадить за печку, посидишь, отогреешься чуток, вот тогда и пойдешь работать.

И проходила я на фабрику до января, а когда совсем уж сильные морозы началися, мамка и говорить:
- Давай-ка белье стирать с раненых. Вон, Кырза говорить, что дело выгодное.
И, правда, хорошо нам платили. Но крепко ж много стирки было! Пойдешь туда и как навяжуть тебе узел!.. Двадцать штанов, двадцать носков, двадцать простыней. Особенно трудно отстирывалося белье из операционной, но его, правда, давали всем по очереди. Хорошо мы тогда зарабатывали, да и Динка уже кое-что помогала, и братец мог печку растопить, воды наносить, а всё равно… Стирать-то ишшо ничаво, можно было, а вот полоскать!.. У нас же на Ряснике обшество ключ содержало, доски там были положены и загорожен он был шшытами такими. И вот ты только подумай: другой раз зимой цельный день в этом ключе полоскаешься! Хорошо, как тепло, солнечно, а то не успеешь бельё это из воды выхватить как оно рочагом* становилося… на морозе-то. Руки у мамки и стали болеть от этого полосканья.

И сушить белье было трудно. Бывало, как навешаешь по всей хате, а потом всю ночь только и топишь печку, и дежуришь возле нее. То мамка, то я, Динка… Насушим, а потом – гладить. О-о, и сейчас мне этот утюг!.. Грели-то его углями, так сколько раз, бывало, так от него угоришь, что еле-еле от стола отвалишься. А гладить надо было обязательно, не глаженое белье не принимали и приемшык был такой мучитель! Сейчас припрешь ему ношу, - разворачиваить, смотрить... А потом швы-ырюх рубаху назад! Нашвыряить кучу цельную, а ты потом и перестирывай. Ну та-акой негодяй был, такой!.. И пришлось эту стирку бросить.

Как-то приходить к нам подруга и говорить:
- Давай-ка, Мань, булками торговать, вон как ребята делом этим промышляють!
А надо было за булками выезжать с санками часа в три ночи, чтобы успеть купить их в пекарне и в шесть утра подвезти к солдатским баракам. Вот и поехали мы с сестрой. Приехали к пекарне, набрали булок, повезли к проволоке... Выручка была хорошая! Да и домой еще принесли булочек тепленьких. Так и начали: подъедем к проволоке, солдат просунить нам деньги через проволоку, а мы ему - булку. Душа веселилася!.. А раз приезжаем так-то, а проволоки и нетути! Кинулися к нам солдаты да как начали булки расхватывать! Кто сунить деньги, кто - нет!
- Что ж вы это делаете! – кинулася к санкам.
А один и кричить:
- Ривалюция, девки, ривалюция!
И порасхватали наши булки моментом!
Отошли мы в сторонку, начали считать убытки. Восемь булок уташшыли! Стоим, рассуждаем: и какая такая ривалюция? А тут как раз мальчишки наши подбегають, спрашиваю у одного:
- Семен, и что за ривалюция такая?
А он:
- Да это царя прогнали. Нет у нас больше царя*.
И тут как раз светать стало. Стало, значить, светать и мы увидели, что часовых нигде нетути и ворота, что вели к баракам, открыты. Побежали к ним, а там солдаты вольно ходють и на нас никто и внимания не обрашшаить. Только подошли к бараку, где офицеры всегда сходилися и музыка играла, а оттудова ка-ак выбегаить офицер да за барак! А за ним - солдаты. Догнали этого офицера и стали с плеч погоны срывать. Испугалися мы! Динка завыла:
- Домой пошли-и!
Да развернулися и к дому. А навстречу главный начальник на тройке с бубенцами мчится, и был он такой злой, солдат порол розгами, да и мы всегда боялися как бы и нас... Но тут вдруг и к нему подскочили солдаты, сташшыли с кареты и тоже стали погоны срывать. Еще страшней стало. А на улицах уже!.. Солдат полно, да и у нас в хате один сидить. Помню, бабка Рыжиха еще и запричитала:
- Господи! Видать, последний конец света пришел, раз царя-батюшку с престола согнали. Он ведь - Бог земной! Как же можно поднимать руку на Бога?
Вот и начал солдат этот объяснять:
- Зато войне конец. И все мы теперь равные. И тюрем больше не будет.
Пооткроють их, значить, и всех преступников повыпустють. Тут и Кырза завыла:
- Да что ж теперича будить, если и конокрадов выпустють? Придёцца на дворе вместе с лошадкой ночевать?

Но всё ж, что войне конец, все были рады: домой возвярнутся родненькие! Так что событие это кре-епко всех озадачило, мужики всё ходили друг к другу и толковали, но никто не знал: а что дальше-то будить? Но заботы эти у взрослых появилися, а нам, детям, всё интересно стало. Говорил же солдат, что тюрьму откроють и всех повыпустють? Вот и пошли мы в город узнать: а так ли это?
Да нет, мы и раньше к ней бегали на арестантов смотреть, как их в церковь к обедне выводили. Глядишь, бывало, и думаешь: во убийцы! И аж страшно становилося. Особенно один запомнился: большой, черный, но красивый такой! И как раз мать к нему на свидание тогда пришла ма-аленькая, горбатенькая…
Ну да, особенно много народу приходило к тюрьме перед Пасхой. И приносили с собой кто яиц, кто мяса, а богатые даже по целому окороку свиному привозили. Да и нам мать так-то дасть хоть яиц с десяток, вот и снесём, а там уже надзиратель стоить, принимаить, принимаить. Навалють всего!.. Ну, а тогда пошли мы, значить, посмотреть на эту тюрьму, а ее и вправду распустили. Раньше-то, как идешь мимо, так всё-ё арестант какой рукой помашить из-за решетки, а теперь - ни-ко-го! И тюремшыков нетути. Ну, раз никого нетути, так что ж смотреть-то? Развернулися мы да бежать домой по заречью. Помню, еще и в солдатские бараки заскочили, забралися на нары...

Ага, бараки-то эти пустые уже тогда стояли, вот мы и бегали к ним. Прибягим, залезем на нары, да и найдем там или корку сухую, или табаку горсть, или клочки какие.
Нет, должно с год прошло, когда бараки эти снова стали солдатами наполняться, а после ривалюции им еще вольно жилося, даже с войны стали убегать. Придёть такой-то, с недельку дома посидить, сумку хлеба, картошки набьёть да в лес. Ишшы его там!.. Там-то они и пряталися. Помню, покос как раз начался, так соседка Мамониха всё-ё из лесу сено возить. А кто ж его там косил-то? Вот бабы и стали поговаривать, что это, мол, Ванька ее там, в лесу живёть. Да и о других толковали: тот-то пришел, тот-то... И никто ведь их тогда не хватал, в тюрьму не прятал и в Сибирь не ссылал, как при Сталине, после второй войны-то.

А кому ж и хватать-то было? Раньше хоть становой с ними расправлялся. Как вырвется какой из-под проволоки в деревню, так тот его и схватить, и ушлють потом на фронт, а какого - и розгами… 
О становом тебе?
Да крепко ж нехорош был, крепко ж лютый!  Так и придирался, так и придирался ко всем.  Даже ряжеными на Святки запретил рядиться. Раньше-то, нарядюцца бабы и мужики кто барином, кто собакой, кто ведьмой, вот и ходють по улицам, а этот становой и запретил. Раз мамка цыганкой нарядилася, и пошли они с соседками по дворам. Сидим, ждем ее. И ночь уже, и темно совсем, а нашей мамки нетути и нетути! И оказалося: становой забрал их! Как начали они там выть:
- Да отпустите ж вы нас! Дети ж одни дома сидять, ждуть!
Причитали, причитали!.. Так он, наконец:
- Ну ладно. На сегодня отпущу. Но чтоб в другой раз этого не было! Чтоб не смели ходить! Под ряженым может и солдат укрыться.
Ох, и су-укин сын был! Так с плеткой и ходил, так и ходил! Без неё – ни шагу. Вот раз и решили солдаты с ним разделаться: подкараулили так-то, сташшыли с седла, привязали к лошадиному хвосту, а под него сноп соломы и сунули. И подожгли… Ка-ак пустилася эта лошадь, как помчала!.. Так и разбила. Вот с тех пор и не стало у нас станового. Как раз под Рождество это было.

*Рочагом – замерзало от мороза и не гнулось.
*Отречение Николая второго от власти в феврале 1918 года.

                   *****     *****     *****

Первое время, как царя прогнали, люди даже и растерялися: как же теперича без царя-то? Кто ж народом править будить? А потом, кто понимал, стали объяснять:
- Ну что ж, обязательно царь чтолича? Вон, как по другим-то странам? Там же выборные правители. Выберуть какого на три года, на четыре, а потом и опять… Вот так и у нас будить.
Люди-то не все ж балбесами были! И грамотные находилися, знали, что без правителя не останемся. Ну и п правда. Стал Керенский* править. Стал он править и деньги, что были при царе, сразу пропали, осталися одни золотые. Но потом керенки появилися ро-зовенькие, голу-убенькие и сразу уж очень неустойчивыми оказалися. Начинались-то с двадцаток, а миллионами кончились. Бывало, начнешь за что-нибудь расплачиваться да как намотаешь ленту!.. Прямо узел цельный, хоть за плечи увязывай да неси. Потом мужики даже стены этими керенками оклеивали и всё-ё так-то шутили: во, мол, богач, деньгами хату оклеил, забор разукрасил! И деньги эти потом уже никто не брал, пойдем на работу устраиваться, так и сходимся на том, кто из продуктов что дасть: хлебушка, или конопли, пшенца кружечку.

Ну, а вскорости добрался до престола Ленин*. И сразу разное стали про него говорить: одни - что он хороший человек и землю крестьянам пообещал, а другие - что шпион немецкий и что родители у него не русские, а разве не русский сможить быть для нас хорошим? А еще гадали: сколько он процарствуить? И какую-то цифру шестьсот шестьдесят шесть сочиняли, вроде так было написано где-то или сказано. Мы-то, неграмотные, никакого значения цифрам этим не придавали, а другие только по ним и гадали. Но зима прошла спокойно, а летом... Летом стали буржуев громить. И начали с Кочергина. Он же самый крупный промышленник в Карачеве был, масло гнал, складов с мукой у него много стояло. Помню, как вздорожаить хлеб, так он и пустить его подешевле, и собьёть цены. Злилися на него за это остальные купцы, что тоже хлебом торговали, но ничего поделать не могли.

А вот что о нём знаю и помню.
Характер у Кочергина был крутой, своенравный, и говорили, что он горничную свою убил. Провинилась та, вроде, вот он и столкнул ее со ступенек, и ударилася она головой обо что-то, и померла сразу. А у нее брат моряком служил, вот теперь-то как раз он и приехал в Карачев. Приехал и сразу арестовал этого Кочергина. Так что? Жена подхватилася да к Ленину… учились они, вроде, с ее мужем вместе. Съездила и привезла от него бумагу, чтоб освободили мужа. Ну... а пока ездила, Кочергина и расстреляли. И еще с ним человек семь. Ехали как-то мужики наши на возах зорькою, а их как раз и привезли в рощу расстреливать...
В какую?
А вот как идешь на Вельяминово, пройдешь мостик и налево сразу стоить какая-то постройка колхозная, а направо - сосонник начинается. В этом-то сосоннике их и расстреляли… раздели и расстреляли. Ну, а жена как ахнула, так и померла вскорости. Что ж, она ведь из благородных была и не вынесла горя этого. Осталося трое детей сиротами. Осталися, значить, они одни, а их потом и поограбили, пообчистили, кто мог, тот и ташшыл от них что хотел за кусок хлеба.

А судьба у них такая была.
Один уже взрослый был и не знаю, куда его потом дели? А двое других... Мальчика, помню, Васей звали, а девочку – Маней, она ровесницей мне была, с нею вместе у нас четырнадцатого апреля по старому стилю день ангела был, и её-то, бывало, в коляске привезуть в Знаменскую церковь, а я сама приду… Когда они осиротели, холод же как раз был, зима, а Маня эта собралася в платьице белое, в одежонку летнюю да и к матери, на могилку. Как пала там, рыдала-рыдала! Там-то её и нашли. Привезли домой, а у нее - воспаление легких. За три дня и готова. А Вася выжил. Бывало, смеются над ним, как над дурачком каким: буржуйский сын, буржуйский сын. А чего смеялися?.. О-о, Господи! Ведь что тогда делалося-то! Люди осатанели прямо!  Всё ж большевики агитировали: буржуи во всем виноваты, буржуи!  Вот народ и не давал прохода этому Васе, никто его и не призрел*.

Да разве ж он один в то время такой был? Помню, уже в тридцатых годах, в Брянске, недалеко от дома, где мы тогда квартиру снимали...
Да это теперь как на вокзал сворачивать, и где памятник… пушка стоить. Так вот там-то как раз забор был красный из досок сколоченный, и около него старые вязы бо-ольшие росли! И под вязами этими беспризорные собиралися. Сколько ж их там было!.. Женшына одна мне особенно запомнилася с девочкой, сбежала с ней из поезда, когда в Сибирь везли. И девочке этой всего годика три было, голубогла-азенькая такая! Как вспомню ее сейчас, так сердце кровью и обольется... Так вот: пойду под эти вязы, возьму девочку, принесу, посажу на лежанку, отогрею, накормлю, а она всё и молчить. Ни-ичегошеньки не скажить!  И не заплачить даже, только глазенками лупаить да молчить… И сколь ж таких было!.. И как только Бог на эти их страдания смотрел? Нет, не могу больше и вспоминать.

Ну, а о буржуях… Когда начали громить крупных буржуев, то те, кто уцелел, стали разбегаться, разъезжаться, уходить. Они ж грамотные были, дело своё знали, да и деньги у них имелися. Уезжали, приспосабливалися по другим городам. Помню, Васька мне рассказывал...
Да этот Васька такой уважительный, тихий, подхалимистый малый был, и хозяин, у которого мы работали, любил его за это. Так вот этот самый Васька уже в тридцатые годы поехал как-то в Москву, да и встретил там своего хозяина. Глядить и глазам своим не верить! А тот:
- Ну, что ты глядишь?
- Да я вот... признаю, вроде...
- Точно ты признаешь, -  стоить тот сытый, здоровый.
- А мы-то думали... - Васька ему.
- Вы думали... Как были вы разинями, так и осталися. Обводють вас вокруг пальца, и будуть обводить. Ладно, приезжай-ка ты лучше ко мне, будешь таким же верным, как и раньше, так дам тебе квартиру и всё, что надо. Станешь жить и как сыр в масле кататься.
- Да куда мне, - Васька-то. - Язва у меня. Жить-то сколько осталося...
- Ничего, приезжай. И язву твою залечим.
Во как, милая... Сумели, устроилися некоторые! Голову не теряли.
 
А кто не сумел...
Тут-то, под Карачевом, Бломин жил. И была у него до революции крупная ферма породистого скота, а когда его имушшество растаскивали, так продал нам кто-то корову от него красно-бурого цвету и еще говорили, что Бломина этого в Сибирь упекли. Ну, а потом, когда я уже замужем была и приехала как-то к своим из Брянска, то свёкор рассказывал: остановился как-то раз мужик на лошаденке возле их ворот, дрова вёз. В лапоточках, в полушубке… Остановился, значить, и идёть к хате, а свекор как глянул!.. да к свекрови:
- Настя, глядикося! Это ж, - по отчеству его называить, - Бломин!
Свекровь вышла, да и не узнала его: стоить старичок худенький, седенький... А он, оказывается, приспособился там-то, в деревне, да и жил себе помаленьку, вот и дровец как раз вёз на лошадке, а лошадка-то ста-аренькая! Не совсем, видать, его ликвидировали-то.

А про Кочергина вскорости слухи пошли...
Ну да, про купца, что мукой торговал и Казанскую церковь электричеством осветил, у которого дети-то потом пропали. Рассказывали как-то Бережанские мужики: ехали раз на зорьке мимо сосонника, в котором его расстреляли, дрова везли из лесу. Кто на возу сидел, кто за возом шел и вот видють: из сосонника всёодно как тени выходють! Выйдуть так-то из-за дерева боком-боком и спрячутся. Выйдуть, вроде как помигають и опять растають. И вдруг одна тень отделилася ото всех-то да прямо к ним! Мужики так и поостолбенели. Узнали они Кочергина-то! Он же тучный, здоровый был... Вот и идёть теперь к ним во всём у белом, в кальсонах, в рубахе нижней белой и рана у него на груди... да и рубашка-то вся в крови! Прямо от сердца полоска красная стелицца.  Идеть он, значить, идеть, да прямо к ним! А лошади-то как шли себе, так и шли. И проехали мужики мимо. Дошел он тогда до кювета и остановился. И растаял… Вот потом и пошли слухи: Кочергин объявился! Да и другие поговаривать стали, будто тоже его видели, являлся и бабам каким-то. Врали ль, правду ль говорили, кто ж их знаить! Только на ту рошшу и до сих пор показывають.

*Призреть – приютить, пожалеть.
*А.Ф. Керенский - председатель Временного правительства после февральской революции 1917 года, вплоть до большевистского переворота в ноябре того же.

*****     *****     *****

К зиме принесли нам повестки явиться на фабрику*. Пошли мы. Хозяина там уже не было и всем управлял комитет. Открыл нам этот комитет палатки с пенькой, мы и стали ее перерабатывать. Помню, подошел к нам бывший ходатель наш и говорить:
- Работаете? Ну-ну... Когда пенька закончится, что делать будете? Кто вам ее снова закупит?
Но его уже никто не слушал. А раз приходим так-то на работу, нам и говорить председатель комитета:
- Идите во-он в ту палатку, будете там сундуки перебирать.
Приходим. В палатке на стуле сидить бывшая хозяйка фабрики, перед ней стол стоить. Стали мы сундуки эти раскрывать, таскать оттудова товары разные, она переписывать… А в сундуках-то этих сколько ниток, платков! Меха разные, цельные кипы шелка, атлас красный, голубой, малиновый… Душа наша замирала как хорош! Еще я и подумала: будем теперь ходить в мехах да в атласах, раз у буржуев всё поотняли. Ведь тогда ж все агитаторы кричали: грабь награбленное, награбим и поделим! Вот мы и надеялися, ишшо я и попросила председателя:
- Дайте-ка нам по платочку да ниточек по катушечке.
 А он как заорёть:
- Как ты смеешь! Это все наро-одное!
И с тех пор всё-ё так-то и поглядывала на этот народ: нет ли на ком меха или атласа? И ни-и на ком не видела. Как ходили мы в драном, так и осталися.
 
Ну да, и с едой совсем плохо стало. Правда, у нас, в деревне, ишшо можно было терпеть, у кого картошка, у кого свекла в подвалах оставалася, да и ржицы понемногу намолотили, а вот в городе совсем голодать стали. И чем голоднее становилося, тем громче большевики кричали. Бывало, только кончим работу – вотани: не уходите, мол, агитаторы пришли. И начнуть... Умели говорить некоторые! Как какой сагитируить, так давай сейчас винтовки в руки, и сразу пойдем гамузом громить-бить!
Как кого?
Да буржуев недобитых! А другой как раздразнить, как начнуть кричать!.. Тогда ж ни-ичего на работе не платили! Так, иногда или мучички несколько фунтиков, или пшенца какого. А на кухню пойдешь, наварють мерзлой картошки, развядуть жижкой, похлебаешь-похлебаешь этой-то бурды, сунуть в руку хлебушка во-от такой-то кусочек и-и на цельный день. А агитаторы все кричать:
- Разгромим буржуев! Уничтожим их всех, тогда и рай наступит. Будут вам молочные реки и кисельные берега!
Вот всё и ждем, бывало, эти кисельные берега… И до сих пор ждём.

Поташшыли опять и мужиков на фронт. Сначала потихоньку, помаленьку, а потом и как следуить. Опять некому стало землю пахать. А к весне сорганизовался у нас бедный комбед и всем стал заправлять: что и когда сажать, когда картошку окучивать, когда рожь убирать. И еще отбирал этот комбед всё лишнее, у кого что еще оставалося. Вот и начали с Дахнова, в лесу его владения были. А помешшык он был крупный, мно-ого пахотной земли имел, и земли-то какой!  У него ж стада в лесу отгуливалися и коровы были запушшены...
Да не доилися значить. И вот, бывало, глядишь на этот скот: ну такой он гладкий да справный, что вода на нем не удержится! Как постоить гурт полдня в загоне, так и удобрить сразу. Назавтра перегонють его на другую делянку, а он - и там... Потом делянки эти Дахнов рожью засевал…
А что после революции… После революции, когда помешшыков разорили, так эти делянки за два года кустарником позаросли. Лес же вокруг, вот и наступил сразу. Да так заросли, что, бывало, и не найдешь делянок этих, ходили ж мы потом по ягоды-то.

А тогда направился наш бедный комбед убирать урожай на этих делянках. Пришли, стали жать, а под эту рожь и серпа не подсунешь. Стеной стоить!  Сноп свяжешь - не поднимешь. А колос - по четверти. Сотрешь в ладонях, так целая горсть зерна! Такой ржи мы даже и не видели раньше, наша-то ядрица… как вымахаить во-от такая, а колосок - с палец.
Конечно, дивилися. У нас же в деревне все пески да пески были, что на них вырастишь? Только самовары им и чистить. А теперь вот жали мы эту помешшычью рожь и там же молотили Дахновской молотилкой, только она одна и досталася нашему бедному комбеду от всего добра, когда его разоряли. Солдатам она не нужна была, а крестьянину на что? Это ж надо было четырем лошадям возле нее ходить, ее никто и не взял, а мы намолотим на ней ржи, наберем себе в фартуки, да и спрячем в лесу...
Ну как зачем воровали… Начальники-то увезуть эту рожь, ишшы потом у кого за работу спрашивать! Вот мы и приладилися: как побежим вечером домой, так каждый и несёть свою ношку. Бывало, придёть на ток старенький управляюшшый и начнёть нас ругать: что ж вы, мол, только делаете?.. вы ж на семена хоть сколько-то зерна оставьте, сеять-то чем будете? Но его уже никто не слушал. 

Пробовали тогда и коммуны создавать. Там-то, возле Новенькой, дом помешшыка Плюгина стоял и такой большой был! Бывало, идем так-то мимо него из лесу с ягодами, а нас и остановить кто-нибудь из господ, и купить этих ягод… Раз шли возле, смотрим: хозяйка сидить у окна ху-уденькая, бледненькая. Сидить она, значить, и плачить, в руках у нее платочек, глаза им утираить. Я так и спродивилася:
- Чего ж это она? – мамку спрашиваю. – И богатство, и дом у нее есть, а она сидить и плачить? 
- Да дочка у нее плохая, - мамка, мне-то, - детей ей подбросила, а сама и укрутилася куда-то. Да и с сыном что-то неладно.
Вот и плакала она тогда… А потом оказалося, что рано плакала. После революции-то, когда у них все поотняли... во, нябось, когда наплакалися! Должно, и слез не хватило.

О коммуне тебе еще? 
Да там-то, на Плюгинских землях, эта коммуна и сошлася. Захватили коммуншики земли, дома помешшычьи да и поселилися в них. И всё-ё тогда говорили про этих коммуншыков, что будуть они теперича с одного котла есть и спать под одним одеялом уляжуцца. Вот, бывало, и думаешь так-то: да как же это самое одеяло и шить, если под него всю коммуну уложить можно?
Да нет, этого они не делали, под одно одеяло не укладывалися, а вот черпать… так черпали с одного котла. Но когда коровки, телятки помешшычьи еще оставалися, так можно было котёл устраивать, а вот когда все поприкончили... Хлобохлыстнику наварють, вот и попробуй заставить есть. Не каждый-то и полезить к котлу этому.
А тут ишшо надо было, чтоб в коммуне этой все работали одинаково, по сознанию. А разве это возможно? Тут в семье и то… Если кому захочется пофилонить, так сейчас и устраивается или на матку или на батьку спихнуть какое дело, он, мол, старый, так пусть себе и топчить, а я молодой, мне погулять охота! А ты хочешь, чтоб в коммуне все одинаково работали? Не-ет, моя милая! Вот и развалилася она, года два только и продержалася.

Нет, о коммуне тебе больше ничего не расскажу, а вот о грабежах… Ведь тогда сама власть велела грабить, вот и ташшыли не только у помешшыков, но и у тех, кто победнее. Наскочуть так-то ночью и уведуть корову, да и поросеночка уташшуть, и курами не погнушаются. У соседа нашего раз сбили замок, самих повязали, рты позатыкакли, в чулан побросали, а потом повыбрали всё и уехали.
Еще рассказать?
У нас еще с революции по хатам солдат порасставили, а они при лошадях с повозками были, к фронту что надо на них подвозили, а когда грабежи началися, на этих же повозках и грабили. Запрягуть лошадь и по-оехали!
Что привозили… 
Да что попадется, то и хватали. Они ж привязуть-то… не похвалюцца, а только так-то и скажуть бабы: нонча, мол, мои на грабеж поехали.  А награбють - посылки шьють, в яшшыки прячуть, да и сундук у каждого свой был. Везли, привозили! И даже коров приводили, а потом - на базар их… Да что солдаты! У нас на Верховке Азар жил, и вот мой свекор поехал раз к нему за чем-то, а у него в хате рояль стоить. Свекор так и ахнул:
- Азар, как же ты ее… в дверь-то проташшыл?
- Да стенку выбивал, - тот ему.
- Ну зачем она тебе... для чего?
А рояль эта стоить так-то вся отлакиро-ованная!
- Ха... Да робятишков забавлять. - Их у него, должно, штук семь было… И мужичишка-то был во-от такой-то! Волки потом за один присест мужичонку этого съели тут-то, возле базы, одни лапти Азаровы нашли, жена по онучам узнала. И вот теперь он рояль эту… дятишки, мол, брыньчать будуть. Да подошел к ней и брынь-брынь! Брыньчить он, значить, на ней, а жена как раз печку топила, да выхватила из огня чугунок с картошкой и-и шлёп на эту рояль! А та: ш-ш-ш!.. И зашипела, а свекор:
- Ну что ж ты! Такую вешш и...   
- А на змея она! – Азар-то: - Она только здесь брыньчить, а там-то… 

Тебе ж говорять: тут-то у нас заводишко был, водку на нём гнали, а назывался Хвилософов завод. И был там маховикял, так мужики и его укатили. Нужен он им был! Ну, на что?.. Катили, катили на деревню, а он в поле возьми да и завались на бок. Потопталися возле, потопталися, а поднять так и не одолили, там-то он и остался лежать.

*1918-1920 годы
*Гражданская война 1917-1922 года между красными большевиками и белыми старорежимниками под командованием генерала Деникина.

                          *****     *****     *****

Проработала я на пенькотрепальной фабрике ползимы, а потом ее и закрыли.
Как чего?.. Это ж тебе не стройка какая-нибудь, нарыл глины, налепил кирпичей да строй. Ведь пеньку сначала вырастить надо, потом только её кто-то покупал, а теперича что? Кто ж её вырашшывать и покупать будить?.. А к весне и совсем плохо стало, голод начался. И люди всё сдирали на хлеб: траву, кору разную. Помню, принесёшь кусок хлеба, а в нем ржи-то... Овес один! Режешь его, а колючки так за ножом и волокуцца, так и тянуцца. Попробуй-ка, милая, съешь такой-то! Мамка так-то и скажить:
- Все кишки нам эти кылки порежуть! 
Так что ж стала делать: сейчас посушить этот хлеб на сухарики, потом потолчёть, просеить, кылки отсеются, тогда и едим.

А вскорости еще и эпидемия тифа началася, тифа-возвратника.
А вот что за возвратник. Заболеешь им и если не помрёшь сразу, то отпустить немного и опять… Вот и повезли гробы, а то и просто завернуть покойника в попону да и на кладбишше. Кто в силах - могилку выроить, а кто нет - в снег зароить да и ладно. Заболели и мы. Ляжим, бредим, мечемся, каждый своё лопочить! Помню, одумалася я так-то да слышу:
- Не цепляйтеся за меня! Отстаньте! - А это мамка кричить на всю хату: - Не довезу я всех, отцепитеся от меня, отцепитеся!
Ка-ак засмеялася я, как захохотала!.. И аж память отошла.
 
Но потом стали соседки к нам заходить, в хате протопють, поесть принесуть, вот и начали поправляться понемногу. А чем кормиться-то? И хранилася у нас еще редька под полом, вот мы и давай эту редьку... Достанем кой-как, начистим, нарежем и грызем, как мыши. А после болезни этой были как не в своем уме, мамка как задеревенела всеодно, а Динка... Она ж еще меньше меня была, так и вовси дурочкой стала, соображала плохо и все только есть просила. И вот тут-то и случилося самое страшное. Коля-то наш...

А было ему тогда десять лет. Он-то, когда выздоравливать начал и стал понемногу ходить, ушел к дяде на Масловку, а там его и накормили хлебом вволю, да еще теплым, только что выпеченным. Вот и случилося у него воспаление кишок. Лечить было некому, да мы никуда и не обрашшалися, сами после тифа еле-еле на ногах стояли, вот Коля наш и стал помирать. Помню, как закричить вдруг, как завизжить!.. Соскочила я к нему с печки, а он:
- Иди, пошла на печку скореича, думаешь, легко помирать-то? О-ох, как трудно помирать!
Потом застонал, застонал, судороги началися и память отошла. Помер… Ну, надо обмывать, а сил и нетути. Надели на него рубашечку чистенькую, штанишки, положили. Динка и я си-идим рядышком, а я еще и прилягу, головой к нему прижмуся. А когда приехал за ним дядя и привёз ведро кислой капусты с коврижкой хлеба, так что ж ты думаешь? Как накинулися мы на еду эту, как облапили!.. А дядя забрал нашего братца и увёз. Мы даже и не попрошшалися с ним, никто и не заплакал.

Прошло с неделю. Тепло стало, снег растаял, ручьи побежали. И была у нас еще картошка в поле с осени зарытая, мать всё-ё так-то скажить да скажить:
- Как-нибудь уж, дети, перебьемся зиму, зато весной посадим, а осенью с картошечкой будем.
Но тут уж такое подошло, что если мы картошку эту не выташшым из земли, то нас самих туда... Вот сосед и отрыл её нам, и привёз. Стали мы с Динкой поправляться от этой картошки, стали с печки слезать, ходить понемногу, и вот тут-то только и опомнилися: а Коля-то... Коля наш где?! Как же мы плакали, как убивалися! Да и мамка ночью раз ка-ак всхватилася:
- Ох... А где ж... А где ж Коля-то наш?
Мы и говорим:   
- Помер он, мам.
- Хм... Да я знаю, знаю.
Знаить она... Что ж, не знала, чтолича? Помню, сидить раз так-то у печки, копаить в ней угли да и говорить:
- А что по нём плакать-то, убиваться? Неслух стал, самоволь.
А это, когда мы все еще лежали и он выздоравливать стал, так она и попросить его так-то:
- Коль, водицы... сходи за водицей-то.
А он и не идёть, сил уишшо нетути. Вот она и неслухом его... А тут, видать, на неё как прозрение какое нашло и как начала она метаться! Плакать-то уж и говорить нечего, как она плакала, а то как начнеть биться!
- Господи! Помереть бы!
Но не помрешь, коль смерть не пришла. На кладбишше, на могилку к нему, хоть на могилочку-то его поглядеть! А сил идти и нетути. Пошла я. Солнышко уже хорошо пригревало, синички цвыркали, на проталинках возле хат травка показалася… Вот и кладбишше. Как огляделася!.. А кругом и гробы обнажилися не зарытые, и те, кто без гробов. Ходила, смотрела, и всё только искала могилку Коли нашего: вот тут-то должна быть, рядом с отцом. Ну, нашла, наконец, а на ней гроб чей-то торчить, свежим песочком прикрытый… И странное дело: не было во мне ни страха, ни жалости. Одеревенела, чтолича?.. А что ж ты думаешь? Видать, от голода и горя человек становится, как скотина, такое потом я не раз за собой замечала.

                             *****     *****     *****

Пришла весна. Надо огород пахать, сеять, сажать, а чем? Картошку-то мы всю после болезни съели! Да и по братцу мамка всё убивалася. И решили уехать.
Куда?
Да на Украину, там посытней было. А жил у нас как-то солдатик один, Ваней его звали…
Да еще с тех пор, когда их по избам-то ставили. Потом-то на фронт этого Ваню угнали, но он всё-ё письма нам слал. Написали и мы ему теперь про свое житье-бытье, а он и ответил: приезжайте, мол, хаты у меня две, хлеб есть, картошки тоже много. Подумали мы, подумали и поехали.
 
Долго чтой-то ехали, дней пять, должно. Сгонють на какой-нибудь станции и сидим, потом опять к поезду прицепимся и поедем. Ну, наконец, говорять: на следующей остановке, мол, сходите. Только стали собираться, а поезд и остановился. Мы скорей-скорей да спрыгивать... думали-то, что наша станция. Скотилися, значить, с этого поезда, а он гукнул, пыхнул и по-ошел себе дальше, вроде как нас специально и ссадил. А уже темнеть стало. Что делать? По-ошли… Добралися до хутора, расспросили о деревне, где Ваня тот живёть, потом оставила нас мамка у людей, а сама пошла его искать. И нашла. Запряг он лошадей и приехал за нами, привез к себе, накормил, напоил, легли мы спать. А утром проснулися и видим: да, хаты у него две, как и писал, но какие? Одна, как мой курятник, а другая, правда, побольше и он сам в ней с матерью живёть, ну а в курятнике том - жена брата. И была она с виду не женшына, а призрак какой-то! Ну настолько худа, настолько, что лицо... с куриное яйцо.
 
Прожили мы у этого Ивана дней пять, должно, а потом он раз и говорить:
- Оставайтеся-ка у меня насовсем. Земли у нас много, всем дело найдется. Я женюсь на Мане, а годика через два и Дину замуж отдадим, да и вы, мамаша, пригодитеся, я вас не обижу.
Сказал вот так, а мне… Ну совсем ни к души этот Иван был! А они уже и к свадьбе стали готовиться: выташшыла его мать все свои попоны, половики, развесила на заборе: это, мол, всё молодым. Что делать? Сердце мое разрывается! Да завела мамку в садик и в слезы:
- Ты что? Привезла меня сюда замуж выдавать? Да не нужен он мне со всей своей землей и хатами в придачу!
Тут и Динка стала меня подзадоривать: давай-ка, мол, сбежим отсюда ночью!
А на другой день Ванькина мать и говорить:
- Как же играть свадьбу-то? Соли ж нет.
Тогда ведь с солью было очень плохо, дороже всего она была. За три пуда можно было корову выменять. Ну, мамка и сообразила:
- Вот что, - говорить Ивану: – Съездим-ка мы за солью. Как же свадьбу играть без соли? Пуд привезем и то хорошо.
А он и обрадовался:
- И ладно… Поезжайте. Только Маню оставьте.
- Не-е, - мамка-то, - чаво ж она сидеть будить? Тоже поедить, поможить.
Поспорили они, поспорили, но согласился он, наконец.  Отвез нас на вокзал, дал хлеба, ведро картошки, мы и поехали.
Куда-куда… Да куда глаза глядять.

Но доехали только до станции Лозовой, а нас и выгнали из вагона, и забрали в комендатуру. Но у нас документ с собой был, что едем, мол, на Украину работать, от голода спасаемся. А дал нам его мамкин двоюродный брат за печатью от бедного комбеда, и теперя, когда проверили этот документ, один дядя говорить:
- Да что ж вы, глупые, таскаетесь по товарнякам? С вашим документом могли бы ехать и в пассажирском поезде.
А кто ж его знаить, кого сажають в пассажирские поезда, разберешь тут разве? Да хотя бы к чему прицепиться, лишь бы только вёз! Взял, значить, этот дяденька у нас деньжата, что были, вышел куда-то. Потом приходить и даёть нам билеты до Юзовки, только до неё наших денег и хватало. Вот и поехали мы в пассажирском вагоне. Едем, а тут как раз рядом мужчина сидить:
- Куда ж вы путь держите? - спрашиваить.
- Да едем, куда глаза глядять, - мамка ему.
- Ну, глаза могут и далеко глядеть, за ними не угнаться. - И расспросил нас: откуда мы, как жили, а потом и говорить: - Оставайтесь-ка вы в Константиновке. Заводы, правда, сейчас все разбиты и стоят, но когда восстановятся, найдется и вам работа. А пока идите на хутора, там рабочими руками нуждаются. Заработаете хлеба на зиму, а жить потом у меня будете. Хата большая, будет и вам уголок.
Ну и слава Богу, нашелся добрый человек! Слезли мы в Константиновке в этой, и привел он нас к себе домой:
- Луша, - жене говорить, - привети ты этих несчастных.
- Ну, что ж, - она-то, - пусть живуть. Вон кладовка у нас как раз пустуить.
А кладовка эта... как и кладовка всеодно: ни окошечка, ни столика, ни скамеечки, но мы обрадовалися и этому, не на улице всё ж! Дали они нам поесть, отдохнули мы, а на утро и пустилися в промысел. Кормить-то они нас не будуть?

Вот и пошли сначала побираться…
А вот так… Динка, правда, ни-икак просить не могла! Как откажуть, а она -  в слезы. Да ведь отказывали-то не просто, а обязательно: рабить, мол, надо, рабить... работать, значить, по ихнему. Ну, а я – ничаво. Приятного в этом, конечно, мало, но переморгать можно было. Чаво ж не переморгать, не попросить, коль есть у кого? Кто - откажить, кто - обругаить, а кто и скибку хлеба дасть. Да хлеб-то какой! Белый, вкусный!  Мы такого уже и не помнили. Так-то хорошо было, но только плохо, что на меня парубки стали заглядываться, а один, помню, даже и сказал так-то:
- Я б и жениться не прочь на такой побирушке.
Мне другой раз и стыдновато было.

Ну, конечно, побираться всю жизнь не будешь, и через неделю пошли верст за пять от Константиновки наниматься на работу. Пришли в один хутор, а нам и посоветовали идти еще дальше, километров за двадцать: там, мол, лучше платють. Прошли километров пятнадцать, сели отдохнуть, прилегла я так-то на траву, да и заснула. И вижу сон: напали на нас пчелы злые, лохматые. Ну заели прямо! Проснулася, рассказала мамке, а она и говорить:
- Нехорошь сон… Не случилось бы чаво! Надо итить скореича.
Да подхватилися и пошли. Прошли сколько-то и вдруг слышим - топот! Оглянулися, а за нами всадники скачуть! Догнали и спрашивають:
- Вы знаете, кто мы?
Мамка отвечаить:
- Да бог вас знаить, кто вы!
Потопталися они возле нас, погоцали, погоцали*… я так-то глянула, а они обтрепанные все, босые, один даже в женский фартук вырядился. Штаны-то, видать, прохудилися, вот он и прикрылся им. Ну, погомонили возле нас, гомонили и-и поскакали дальше, а за ними еще и автомобиль поехал, лошади его повязли.
 
Приташшылися мы на хутор, глядь, а там уже трое мужиков на дереве висять!
И оказалося: ехал обоз с солью, а эта банда, что нас нагоняла, и наскочила на него. И был это, как нам потом сказали, батько Махно* со своей шайкой.
Начало смеркаться. Засуетилися люди, полезли по подвалам прятаться…
Да, боялися, что обязательно бой будить. Но ночь прошла спокойно, только пьяные махновцы все по хутору таскалися, песни орали да отбирали у людей яйца, творог, кур… Говорили-то, что Махно жениться будить. А он же, как потом рассказывали, на каждом хуторе женился! Как прискочить куда, так сразу и жениться. Пристал и ко мне один махновец: пойдем со мной да пойдём, наш батько, мол… так они его называли, разрешаить нам жен с собой брать. Бросилася мамка его отговаривать:
- Да какая ж она тебе невеста? Она ж девчонка еще, да к тому ж и дурочка.
А он - своё!
Ну, я возьми да и ляпни:
- Вот придуть наши, так будешь лететь отседова, что и про жену забудешь!
А он как вскочить! Как выхватить саблю! Мамка - к нему да в ноги:
- Голубчик, пошшади! Я ж тебе говорила, что она дурочка!
А я сижу, глаза вылупила, как баран... Вот он поматюкался-поматюкался, но все ж саблю спрятал и говорить:
- Если б ты сказала такое нашему атаману!.. Он бы всех вас здесь порубал, а мне жалко. Но смотри, - и хлестнул плеткой по своему сапогу, - следующий раз поумнее будь.
Во как, милая. Язык-то мой... чуть ни погубил нас!

Нанялися мы работать у одного хохла и договорилися на тридцать пудов пшеницы за лето. Хозяин попался хороший, кормил нас вволю и хлебом, и молоком, но проработали мы у него только с неделю…
А вот почему.
Раз так-то к вечеру как наскочила банда на хутор, как завязался бой! Хозяин и кричить нам: скорей, мол, на чердак лезьте, там пули не достануть. Вот и отсиделися мы тогда на этом чердаке, и живы осталися, а у хозяина лошадь убило да и мать чуть ни шлёпнули. Она ж глухая была, как печка, и вот, когда бой-то шел, вышла на улицу и бродить себе как ни в чём не бывало. Но, слава Богу, не задело её пулей-то, привели потом в хату.

На другой день пошли в Константиновку за своим барахлом, пришли, рассказали все дяде, который нас приютил, а он и говорить:
- Заработать-то пшеницы вы, конечно, заработаете, а вот вывезти её вам не удастся, всё у вас банды отнимут. Нанимайтесь-ка лучше поближе, чтобы заработанное можно было на себе перенести.
Подумали мы, подумали... И правда: сколько ж банд-то шатается! Вот и нанялися полоть свеклу километра за три от Константиновки. Но мамка проработала недолго, она ж крепко жары боялася! А тогда ох, и жарко ж было!  Как раз засуха начиналася, и все горело прямо без дождя-то! Помню, как вспячёть солнце, а с мамкой и плохо. Да и Динка еще мала была, вот и пришлося мне одной... И заработала за лето пять мешков пшеницы. Взяли мы осенью пуда три на плечи, по-оехали домой... и опять повстречалися с махновцами.

А так дело было… Ехали мы на поезде, ехали и вдруг взрыв... как бомба всеодно разорвалася. Остановился поезд, и началась стрельба, а через какое-то время приходить начальник поезда и говорить:
- Мы будем стоять здесь долго, пути разобраны. До следующей станции пять верст. Кто не хочет попасть под махновские пули, может уйти пешком.
И просить записку снести начальнику станции… помню еще, станция та называлася Панутино. А уже вечерело. Но некоторые всё ж собралися идти к этому Панутино, да и мамка всхватилася:
- Девки, пойдемте!
А я - против:
- Никуда я ночью не пойду!
Динка – тоже... Ну, поругалася она на нас, покричала, да и всё, осталися мы.
Всю ночь стреляли, но к поезду махновцы так и не подобралися, а на утро...
А на утро привезли на дрезине тех, кто пошел к станции. Всех порубал проклятый Махно!

Когда дорогу справили, поехали мы дальше. Проехали станции три, а на четвертой нас и ссадили с поезда. Что делать? Ночь же как раз! Вот и легли прямо на землю, подложили свои сумки под головы и заснули, как поросята. Проснулися утром... Ну крепко ж есть хоцца! Только одно в голове и крутится: что б такое проглотить? И пошли мамка с Динкой опять по домам, но на этот раз мамка не просто просила, а гадать стала. И столько нагадала!.. Даже сала принесла и яиц. Поели мы хорошо, а к ночи прицепилися к товарняку и на пятый день добралися до Орла, а там уже и до Карачева.

Побыли с недельку дома и снова поехали на Украину за нашим заработанным хлебом. Приехали к тому хозяину, у которого я работала, а там и хозяин воить, и хозяйка… Хлеб, двух коров, поросенка, кур… Всё повымели отряды какие-то! Но все ж дал он нам немного кукурузы, вот с тем-то и наладилися домой. Доехали до Константиновки, попросились переночевать к одним. А рядом с ними евреи жили, и стали эти евреи просить нас:
- Оставайтесь у нас. Ничего с вас брать не будем! - Принесли нам подушки, одеяла, простыни: - Только, когда будут стучаться, открывайте дверь и говорите: мы тут живем, мы одни.
Почему?
Да потому, что тогда как только банда какая налетала, так сразу убивали коммунистов и евреев, а раз мы русские… Ну, уговорили они нас, согласилися. Чего ж не пожить-то даром? Вот только топлива совсем не было, но все ходили к терриконам*, в них же мелкие кусочки угля попадалися. И вот сидять, бывало, люди вокруг этого террикона и разрывають его, как куры. Кто ведро нароить, кто – два…
А на базаре шшепочки продавалися, да и в терриконах их можно было найти. В шахтах-то, когда уголь роють, то ставють подставки деревянные, а когда они ломаются, их с породой и выкидывають. Копаешься, копаешься в этом терриконе, глядь, чурбак и найдешь. И слава тебе, Господи! Откулупнешь потом от него шшепочку, положишь в печку, вот и сидишь, раздуваешь ее, раздуваешь, пока уголь не загорится.

И прожили мы у этих евреев недели три, должно, но крепко ж плохо с едой становилося! Пойдем, бывало, на базар, а там как завидють, что хохол подвозить что-то на хурбе своей, как накинутся на него!.. Расташшуть всё, размятуть за минуту, и ни хохла этого не видать, ни телеги, пи-ишшыть где-то там!.. Раз и мы кинулися к одной хурбе, но куда там! Мамку чуть не задавили! И пришли ни с чем. Да и в деревнях уж так плохо стало, что ни-ичего не купишь. Тогда ж банд разных ну столько развелося и так обнаглели, что высунуться никому не давали. Вот и собралися мы домой.

Приехали на Масловку к дяде, а там как раз картошку рыли и год урожайный был. Нанялися к одним, и столько картошки заработали! Потом наносили кылок из сосонника, привели коровку с Масловки...
Да это, когда стояли солдаты в нашей деревне, то у нас хохол один жил по фамилии Грицайка. Пожилой уже был и нас очень любил, а когда уезжал, то и сказал мамке:
- Уж очень мне детей твоих жалко. Есть у меня деньжата, пойдем-ка с тобой на ярмарку, - а как раз ярмарка была на Неутолимую, - и купим телушечку. Выходишь ее, вот и будет вам молочко, а так... Зачахнуть твои детки. Мне-то на что деньги? Будем гоняться за бандами, убьють… А вы и помянете меня добрым словом.
И пошли они на ярмарку, и привели тёлушечку. Ну, а когда тифом мы заболели и за ней некому было ухаживать, забрал у нас ее дядя, и теперь-то, когда вернулися с Украины, у нас - коровка с молочком. Так рады были! Привели её домой, заготовили сенца, да и дядя цельный воз дал за то, что теленок у них остался. Вот и пошло зимой: нальёть мамка молока в бутылки, понесёть к военным, продасть, купить хлебца, а иной раз даже и булочек, а мы и сыты. Так что зиму хорошо-о прожили. Вот только по братцу всё скучали, и мамка часто плакала.

Да ездили, ездили и потом на Украину не раз, до самого голода, что там случился.
Что о нём знаю…
А был он там кажется… в тридцать втором, тридцать третьем году, это когда я уже замужем была и жили мы в Боровке. Соседка наша тогда прислугой служила у начальника, так вот она-то и рассказывала, как сестра её уехала туда со всей семьей да и похоронила там и мужа, и двух дочек. Ну, а ей самой как-то присылаить письмо племянник: «Тетушка, пришли ты нам, пожалуйста, хоть шулупаечек!*» Вот и насбирала она кой-чего, и поехала, а потом рассказывала: идеть по деревне и ни-икого нетути! Пустая деревня. Пришла к своим, а у них соседки сидять, да как схватили её узлы, как начали их трепать! Смотрить, а глаза-то у них, как ненормальные всеодно! И порасташшыли всё, что привезла. Племянник уже помер... не дождался, пошла к знакомым, а у них тоже двое детей померло, так что ж они?.. Мальчонку разрубили на части и едять.  Людоедство, сталобыть, началося.
И осталася у нее в живых только одна племянница, её-то и привезла оттудова. А когда ехали они мимо одной станции, так возле нее в буртах свёкла сахарная лежала и была уже гнилая, но люди всеодно в ней копалися, таскали эту свеклу и ели. Во, какой голод был.

И еще одна знакомая рассказывала. Как раз в то время голодное муж у неё умер, а она осталася с двумя дочками маленькими, вот и подошло такое, что помирають они прямо с голоду-то! А тогда детей беспризорных собирали в вагоны и увозили куда-то, некоторые и бросали их: авось, подберуть, выживуть они. Так и она надумала. Посадила своих девок на станции и говорить: сидите, мол, а я пойду поишшу чаво-нибудь поесть. Да и пошла по рельсам, а у самой-то ну так тяжело на сердце, так тяжко, что сил нетути! Отошла с километр... паровоз как раз навстречу пыхтить! И решила сразу: брошусь-ка под колеса. Помолилася Богу, что б девок её сохранил, перекрестилася и-и под него! А её ка-ак швырнуло назад! Будто специально кто… Потом опомнилася… ляжить в кювете. Поезда не слышно, никого нетути. Ну, что делать? Да и вернулася к свои девкам, а они как сидели на лавке, так и сидять, плачуть. И никто не подобрал их, и никому не нужны оказалися. Бросилися к ней, рявуть: «Мамочка, что ты нам принесла?» Да взяла их и по-ошли побираться. Где дадуть, где откажуть, а за день всё-ё кой-чего да насбирывали.  Весной мало подавали и кре-епко трудно было, а к осени полегче стало: кто огород убрал, кто пшеницу скосил. Вот так-то, милая… Видать, Бог по-другому решил, когда она его просила. Ведь еще неизвестно: подобрали б её девок в вагоны или нет? А если б и подобрали, выжили б, нет ли? А так спасла своих дочек от голоду, выходила, вырастила и слава Богу!

*Погоцали – всадники на конях потоптались, кнутами пощелкали.
*Погомонили – покричали, пошумели.
*Нестор Махно - один из предводителей казацких банд, сражавшихся и против белых, и против красных.
*Терриконы – горы шлака около угольных шахт.
*Шулупайки – очистки от картошки.

                     *****     *****     *****

Голод, о котором тебе рассказала, был на Украине уже в начале тридцатых, а мы… В восемнадцатом ли, в двадцатом?.. Нет, отчётливо чтоб не помню, но ездили туда вот с чем. Динка работала тогда на базе военной и к ним туда привозили шинели, гимнастерки с убитых, простыни старые, а девчонки пороли всё это и, кто помастеровитее был, чинили. Бабка-то какая если и положить заплатку на штаны, так сразу видна, а эти мастера вырежуть ее, бывало, каким-нибудь манером, настрочуть машинкой, потом смотришь: вроде, как и заплатка, а по-другому как...  А когда Динка порола, так клочки какие и спрячить под одежду, или под юбку понавешаить, принесёть домой, а мамка из них и состягаить… Машинки-то у нас не было, вот о она и состягаить и нам одежонку какую, и на продажу. Ничего, что рукава разные, лишь бы тепло было! И отвозили потом этот наш товар на Украину, на хлеб его там меняли. Наменяем так-то, а как назад везти? Отбирали ж, если наскочуть, поэтому и прятали возле себя: сунешь туда-то фунтик муки, туда-то горсточку, прицепишься к товарняку и едешь. Если ссадють где, так и не возмущаешься даже: будто так и надо. А это ведь обязательно за дорогу раза три или четыре сгонють, вот тогда и сидим, и ждем на вокзале, когда опять случай подвярнёцца. И все бы ничего, но крепко ж приставать уже ко мне стали и солдаты и блатные разные! Так что: подойду, бывало, к паровозу, мазута зацеплю горсть, да и разукрашу себе лицо в полоску. Раз так-то стою, мажусь, а тут солдат проходить и говорить:
- Ну что ты мажешься-то? Ты ж еще и лучше такая.

А как-то увязалася с нами на Украину и сестра двоюродная Дуняшка, и собралися возле мамки три девки… как квакуха с цыплятами. Ну, подходить товарняк военный, а она:
- Девки, цепляйтеся!   
Всцарапалися мы кое-как, закрылися двери, тронулся поезд. Осмотрелися… а вагон-то солдат полный! Вот и полезли к нам. Как начали шшыпать, как начали! Мы кричать, мы реветь! Ни-ичего не помогаить! Так спасибо командир один... как выхватил наган да как гаркнить:
- Если еще кто-нибудь их тронет!.. Застрелю!
А сам побледнел, трясётся! Солдаты и поутихли чуть. А поезд, как назло мчить себе да мчить! Ну, наконец, остановился. Только дверь отворилася, ка-ак сыпанули оттудова кубарем! А ночь уже, темно. Куда деваться? И тут опять командир тот помог. Выпрыгнул из вагона да к мамке: 
- Куда ж ты их везешь? Есть у тебя толк-то? Ну, ладно. Пошли в вокзал.
По-отоптали мы за ним. А в вокзале этом народу разного – в покат! Ступить некуда. Но все ж приткнул нас в уголочек, где посветлее, вот там-то и отсиделися до утра.

Еще рассказать?.. Ну, слушай.
Поехали как-то туда опять, а нас и согнали возле Константиновки. По-ошли мы по насыпи. А насыпь эта такая высокая! Должно дом с пятиэтажный. Идём и видим: едить внизу насыпи обоз и вдруг ка-ак наскакиваить на него банда какая-то! И откуда только взялися? Шли мы, никого не видели... Грабють эти бандиты обоз, а один и заметил нас, и ну карабкаться к нам по насыпи! Как пустилися мы кубарем на другую сторону, да вниз! И не помню уж как и скатилися. Опомнилися чуть, а тут бабы гуртом идуть. Рассказали мы им про бандитов-то этих, а они и говорять:
- Ишь вы! Смелые какие! Да разве ж можно ходить одним по железной дороге? Мы, когда на базар идем, и то цельной когортой сбиваемся, и даже мужики артелью ходють, а вы...
Во как, милая. Так что если б ни этот обоз, так как раз и попали б в руки к бандитам.

Ездили на Украину и по соль, до станции Бахмут, туда как раз пульмановские вагоны ходили. Бывало, как дождёмся их в этом Бахмуте, так и наменяем соли. А чтоб ее не отобрали, вот что приладилися делать: возьмешь два куска холстины, нашьешь такими полосками длинными, набьешь в них соли и обвяжешься ими под грудь, вокруг рук, ног. Так-то и едешь потом с этой поклажей суток пять. Если начнуть отбирать, то ташшуть-то мешки, а мы им зачем? Тормошить надо, развязывать, а грабителям же некогда. Вот так мы и приспосабливалися… А Сенька, мой будушшый муж, что приладился делать? Он же в кузне работал и вот наденуть они с ребятами шинели военные и по-оехали. Набяруть потом соли этой кусками, а когда наскочить отряд, и говорять: осторожно, это, мол, не соль, это квасцы для пайки железа, те и отстануть. Прохитренные ж были!

А раз соседка наша говорить:
- Ну что вы так далеко ездите? Вот я за три дня управляюся. Хотите со мной? 
Ну мы, конечно, подозревали, что она как-то не честно это обделываить, или с солдатами крутить, или еще что, но все ж поехали. Доехали до станции Змеевка... тут-то, за Орлом сразу, а она и говорить:
- Дальше не поедем. Здеся ждать будем.
А приехали с вечера. Ну, ночь кой-как пересидели, а как только зорька занялася, вотон, идёть поезд! Остановился. И сейчас же наскочил отряд этот, который отбирал...
Кто такие… 
А кто ж их знаить? Бандиты, наверное. Разве ж хорошие люди стануть грабить? Но большинство в моряцких формах были, с винтовками. И вот, значить, вскочили они в вагон, да как начали сумки у баб и мужиков хватать! Плач поднялся, крики, выстрелы! Дети ревуть, бягуть куда зря, одну бабу ка-ак шматанули, так она со своими узлами и вылетела из вагона, растянулася на них, ляжить... Жива ли осталася? Ну, а соседка наша: пойдемте, мол, пора! Видать, самый момент её и настал. Забежали с другой стороны, а она хвать себе мешок из тех, что отряды уже отобрали. В суматохе-то кому ж до неё дело? Хватай, видать, кто можить! А мамка наша и с места никак не стронется. Как же хватать-то после всего этого? Да и говорить:
- Дети, поехали назад. Не хочу. Пускай хватають те, кто можить, а нам соль такая и в глотку не полезить.
А тут как раз товарняк приостановился в нашу сторону. Попрыгали в него да и поехали назад ни с чем. А соседка приехала следом и говорить:
- Так вам и надо, дуракам! Они ж все равно отбирають, промотряды эти.
Во, видишь... и вспомнила.
Говоришь, не промотряды, а продотряды? Тем, что советская власть велела по деревням, говоришь? Ну, значить, и по деревням, и по вагонам*.

*1918-й год. Военный коммунизм. Начинается голод. Власть вводит продразверстку и продотря;ды, - вооружённые группы, состоявшие из рабочих, солдат и матросов, которые должны отбирать излишки хлеба у крестьян. Люди пытаются прокормиться мелкой торговлей, - садятся на товарные поезда (во время гражданской войны пассажирские не ходили), едут в деревню и у крестьян покупают или выменивали на товары хлеб и другую еду. Их называют «мешочниками» и они преследуются советской властью как «спекулянты», на них и устраиваются облавы.

*****     *****     *****
                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                                  В ту пору* народ сильно обеднял, да и лошадок на Ряснике осталося совсем мало.
Ну да, я ж тебе говорила, что и их тоже на фронт забирали.
Да нет, лопатками тогда еще и понятия не имели копать, на лошадях землю обрабатывали, и к нам раньше-то дед Ляксай с Масловки приезжал на своей старой лошадке и вспашить, бывало, и убрать картошку поможить. Но он же помер недавно,
и мамка всё беспокоилася: весна, мол, скоро, а кто ж теперича нам вспашить-то?
 
Но тут опять стали прибывать солдаты в нашу деревню, поставили их и к нам, а у них лошади были, вот и вспахали наш огород, и картошку посадили. Да и вообще, легче нам стало жить с солдатами этими: и дров привезуть, напилють, накалють. Тепло в хате! Да и еда от них перепадала: то гороха какого, то овсяца, а мы сейчас овес этот в ступе истолкём, шелуху сдуем и кашу сварим. Жить можно было.
Но только сидеть дома уже никому не давали и гнали на работу. Пришли и за мной, за подругами моими, отвели на фабрику, где раньше  работали.
А что мы делали…
Поедуть, бывало, хозяева новые по мелким фабрикам, порышшуть там, найдуть какую-нибудь пеньку заваляшшую, потом и бородим ее. Ведь конопли-то совсем не стало! Что ж, разве мужики зазря сеять её стануть? Раньше-то как было: мужики вырашшывали, фабриканты перерабатывали, а купцы продавали. Вот и крутилася машина, так-то она и была налажена, а что ж теперича? Тех, кто вырашшывал - на фронт поугнали, кто перерабатывал и покупал – разорили, машина эта и разладилася вконец.
 
Еще тебе о солдатах? 
Да рядом с фабрикой нашей квартировали солдаты-латыши. Высокие, стройные ребяты были, в мундирчиках всё ходили. И как-то раз познакомился с нами их повар, Станиславом звали, и начал: как что останется у него на кухне, так и несёть нам. Помню, очень вкусный кулеш пшенный он готовил с мясными галушками, только крепко ж много перцу туда сыпал! Сначала очень рот жгло, а потом - ничаво, привыкли, и так-то хорошо нам стало с этим поваром! Нальёть нам ведро этого кулеша и крикнить через забор:
- Девочки, возьмите!
Вот мы и панствуем потом весь день. Похлебаем, похлебаем этого кулешу, и опять за работу, если находилося что делать, ну, а потом…

Потом латыши эти всё так-то поговаривать стали: Деникин, мол, со своей армией приближается, Деникин… А вскорости и вправду, занял он Орёл и прошел до самого Нарышкина*, что тут-то, недалеко от Карачева, только там-то наши латыши знакомые его и остановили. А когда вступал в Орёл, как же во все колокола звонили! С хоругвями его встречали, иконы выносили!..
Да это потом нам двоюродная сестра Маруська рассказала, она как раз перед этим ездила туда к тетке своей. Так вот, и магазины там сразу все пооткрывалися с продуктами разными, с одеждой, ситцами. И откуда только всё взялося? Она даже на платье себе привезла, и мы всё-ё завидовали ей. Мы-то с Динкой из клочков себе платья тогда шили, на сходбишша танцевать в них бегали, и наши платья еще такими модными казалися! Бывало, попришьем на них отделок разных, украшений… Ну, при хорошем свете они и не так бы смотрелися, а под урушечкой... Зажжем ее, керосиновую, вот и танцуем.
Нет, о солдатах и о Деникине ничего тебе больше не расскажу, а вот о начальниках наших… Когда Деникин-то Орел занял, так в тот же день куда-то-то и провалилися. Они ж большевиками были, а тогда все говорили, что Деникин большевиков первым делом вешал. И вот, когда наладилися они уходить, говорять нам: уезжайте, мол, и вы, а то и вас повесють. Но одна женшына добрая, что с нами работала, растолковала нам: никуда, мол, уезжать вам не надо, вы же еще девчонки, расходитесь по домам да и всё. Но мы с подругами все ж решили дождаться нашего начальника: а вдруг объявится и за работу нам что дасть? Разложили свои папуши, легли на них и заснули. Долго ли спали, коротко ли, но сильно озябли, а когда подхватилися, начальников так и не нашли. Пошли домой, и за всю дорогу так я и не согрелася, а на другой день и заболела. И пролежала цельных три недели.

На работу в эту зиму уже не пошла*, так, бывало, заберемся с девчонками на печку да и спим себе, сколько захочется. Хорошо было! Тут я и прочитала кое-что, хоть и по слогам, но подучилася. Но все ж чувствовала себя неважно, нашла на меня маята какая-то. Соберутся подруги вечером, ребяты с гармошкой придуть, все танцують, а мне и не хочется. Вот мамка раз и спохватилася:
- Да что с тобой? То с печки-то соскочишь, щеки ро-озовые, а сейчас? Во, бледная, как смерть.
А тут еще похоронили недавно подругу мою, с которой мы тогда на папушах уснули. Она-то как пришла тогда домой, так и слегла сразу, и умерла месяца через три. Что ж, она круглой сиротой была, и позаботиться о ней было некому, а моя мамка всполошилася: пойдем-ка, мол, скореича к доктору! Вот и пошли. Поглядел он на меня, послушал да и говорить:
- У нее легкие больные.
Мамка - в слезы:
- Что ж мне с ней теперича делать? Чем же я лечить-то ее буду?
- А как вы живете? - спрашиваить.
Рассказала мамка как, а он всёодно: но вы, мол, всё ж наблюдайте за ней.
- А чем же я наблюдать ее буду? Ну, есть у меня три курицы, порежу их, а дальше-то что?
- Вы хоть парочку яичек ей в день давайте. А еще я могу ей уколы делать.
И стала я ходить на уколы.
Но как ходить-то? Нельзя ж было, чтоб об этом в деревне узнали, тогда и замуж никто не возьмёть девку такую! И пришлось бегать к доктору через луг, по заречью, чтоб не узнали. А тут еще соседка наша такая смутьянка была, обязательно ей надо было знать всё про всех! Ушла я так-то раз, а она и начала у мамки выпытывать:
- А куда это Манька твоя каждый день ходить?
- Да работу она себе ишшыть, - мамка, ей. - Там-то пообешшають, там-то, а все никак не возьмуть, только за нос водють.
Так и приходилося хитрить. А доктор тогда еще сказал, что на пеньку мне ходить больше нельзя. Она ж пыльная была, пенька-то эта, от неё еще и хуже легкие могли разболеться. И пошла я к лету на другую работу.

Сколько мне тогда было?.. А, должно, шестнадцатый уже шёл.
А работа была такая. Неподалеку от Рясников, туда-то, к Мальтино, за железной дорогой торф рыть начали. Мужики этот торф лопатками разрывали и рубили, а мы должны были сносить его, и как только они нароють, девки - на носилки его и по-обежали. Принесем, сложим кучичками, что б воздух между гаргылками*   проходил, и опять... Лето в тот год выдалося солнечное, жаркое, а там, где этот торф рыли, такие просторные луга были! И вот, бывало, прибягишь на работу, а кругом птицы поють, из леса соснами несёть и так-то хорошо мне дышалося! Но вот что плохо: вода в болотах всё лето хо-олодная стояла, а мы ж всё босиком бегали, обувки-то никакой. Ну, летом еще ничаво-о, можно было бегать, а когда осень подошла… а во когда лихо стало. Прибягим туда, а вода уже ледочком подернулася, как наступишь на лужу пяткой, а лед тра-та-та! И ломается. Не дождешься никак, когда и солнышко взогреить, лёд этот растопить. Бывало, ноги ну так замерзнуть, так замерзнуть!.. Аж посинеють. Присядешь так-то на кочичку, как курица, отогреешь чуток и опять побежал.

Но к самой зиме, когда торф этот рыть перестали, стала я работать на военной базе. Паёк давали там хороший, но работа была тяжелая: яшшыки со снарядами носить. Сейчас, как придёть вагон, так сразу и надо его выгружать. И вот набросють на тебя лямку, положуть яшшык на нее и неси. Но сначала управлялася я, только пуда по три, по четыре яшшыки были, а потом как пришли пудов по семь! Положили один такой на лямку, а я так и села… и с места не стронуся. Сижу, реву. И как он меня не задавил только?.. Вот и прогнали: иди, мол, подрасти ишшо.

Послали на чистку снарядов. Должны были мы, девчонки, разбивать яшшыки и проверять: если на каком снаряде пятно ржавое, то счишшать его керосином. А все ж прямо под открытым небом, без навеса даже. Если и мороз ударить, всеодно бери снаряд этот голыми руками и тряпкой счишшай. Раз так-то стою, плачу, а тут командир как раз проходить:
- Какого чёрта ревешь? – ко мне-то. - Ящики носить не можешь, снаряды чистить - тоже...
Молчу я. А как раз прораб-еврейчик мимо пробегал, набирал себе девчонок дорогу строить, вот и говорить мне: пойдем-ка, мол, ко мне. Ну, я и пошла за ним.
 
Стали с девками снег расчишшать для укладки шпал. А выходных тогда почти не было, - то субботник, то воскресник.  Как нагонють, бывало, народу разного из города и деревень на эти субботники!.. И вот раз пришли мы так-то на воскресник, а прораб и повел нас в лес. Шли мы за ним, шли… Пришли. Начали расчишшать снег, деревья обделывать, чтоб видно было, какое рубить. Работали-работали, а тут вдруг метель закружила, снег повалил. Потом и вовси такая вьюга закрутила! На ногах не устоишь. А тут еще прораб куда-то провалился, мы одни в лесу и осталися. Что делать? Да подхватилися и бежать. А куда? Дороги-то не знаем. И заблудилися, и никак не выйдем! Блудили-блудили... из сил выбилися. Сбилися в кучу, присели. Совсем замерзаем! А одна девчонка, что повзрослее была, и начала нас тормошить:
- Девки, идти надо. Нельзя сидеть. Замерзнем! – А мы посвернулися в комочки прямо в снегу и си-идим себе. Тогда она и сообразила: - Что ж вы сидите-то? А если волки нападуть?
Ведь там-то, в лесу этом, и вправду волков мно-ого водилося, как раз перед этим съели они нашего сторожа...
Ну да, того самого, о котором я тебе рассказывала… как он рояль-то себе в хату заташшыл. Как раз в этом-то лесу и съели волки Азара, только лапти от него осталися да ступни. И когда эта девчонка вспомнила Азара, как взял нас страх!.. Снова мы бежать. Лезли-лезли по сугробам!.. И хорошо, что поезд услышали! Бросилися к железной дороге да и выбралися, наконец. Пришли к проходным, зашли в будку, а там как раз печка топилася. Отогрелися возле неё чуть, отдышалися и пошли домой. А надо было ещё километра четыре до дому дойтить, и пришли уже поздно вечером. Рассказала мамке, что с нами приключилося, а она и запричитала:
- Да провалися она пропадом эта работа! Да как-нибудь проживем мы и без хлеба! Да как же вас только волки-то не съели, как Азара нашего!
Но волков тогда я не видела, а девчонка, которая нас ташшыла, говорила потом, что волчьи глаза светилися, но она не сказала нам об этом потому, чтоб вовсе не перепугалися… И опять я простудилася после этого. Ведь у нас тогда даже штанов не было. Хоть платья и длинные носили, но ка-ак сиганешь в сугроб-то, так сейчас и почувствуешь, как на лодыжках снег таить. Вот и слегла опять, но перехворала сколько-то и поднялася. Видать, молодость своё взяла.

*1918-19 годы.
*Октябрь 1919-го.
*1918-й год.
*Гаргылки – большие комки, куски.

                            *****     *****     *****

Прошла зима, наступила весна радостная, а с нею и Троица, наш девичий праздник. А праздник этот весь год, бывало, ждешь-не дождешься, и такую радость он приносил! Будто возродишься с ним снова. И к нему обязательно надо было девке платье белое сшить. Это ж, бывало, цельный год родители будуть деньги собирать, но чтоб дочка на Троицу в белом платье вышла. И к этой-то Троице мне его, наконец, и сообразили… не мамка, правда, а Демьян Родионыч, каптер, который на квартире у нас стоял.
- Ладно, Маня, дам я тебе денег на платье, - пообещал как-то.
И купил мне к празднику батиста на платье и канареечного цвета ленту. Ши-ирокую! Как подвязалась я этой лентой, как пошли мы с девчатами в церковь! Ох, и красиво ж! У всех платья белые, банты сзади розовые, голубые, желтые! Каждый, кто ни пройдеть, обязательно оглянется.

Ходили мы в наши Тихоны, в ней же приход наш был: Рясники, Бойково, Трыковка, Подсосонки. И была она такая просторная, светлая!.. Сейчас-то поразрушена вся, поразбита, склад в ней какой-то устроили, а тогда… Тогда была она и сама красивая, и сад при ней, а на Троицу он ча-асто цвел. И сходилася туда молодежь со всех окрестных деревень, и выбирали себе ухажеров, женихов, невест. Венчали тоже в Тихонах и, бывало, как начнуть осенью свадьбы играть, так и бегаем смотреть. Для богатых ковры стелили, свечи зажигали, певчих нанимали, невесту поп обязательно встречал, вел на клирос, ну а деревенских... Деревенских насбирають пар шесть-семь, а потом артелью и водють вокруг аналою…
Да помню… Помню, как Ханыгу венчали. А Ханыга этот был незавидный, головастый, кривой мужичонка, и вот, значить, понаставили этих пар вокруг аналою, стал дьячок венец на него надевать, а тот и не лезить. Мал оказался. Как сожмался этот Ханыга, как скособочился! И глаз-то свой кривой ка-ак подвел! Крепко ж позу рожи сделал некрасивую! Мы всё так и померли со смеху, а дьячок обернулся и ну-у выгонять нас из церкви. Кубарем оттудова повыкатилися.

Ну да, и моя свадьба в Тихонах была.
А-а, даже и вспоминать не хочу, прямо ножом - по сердцу. Хорошо вспоминать, когда понраву выходють, торжественные идуть, радостные, а я венчалася... Правда, Листафоровы и певчих наняли, и ковер для нас застилали... Но перед свадьбой к Сеньке приехал его друг Яшка Мякота. А этот Мякота ни во что не верил! Ни в Бога, ни в черта. И вот когда повели нас вокруг аналою-то... И зачем Тихон, деверь мой, потолок за нами со своей Манькой? Повели, значить, вокруг аналою, а Мякота этот хо-оп, да и напялил на Тихона картуз! Я… где была! Чуть память у меня не отшибло, чуть со стыда я не сгорела, аж слезы у меня... А Сенька:
- Ну что ты? Не обращай внимания.
Но как же не обращать-то! Миг-то какой торжественный: встречають, поздравляють, а Мякота - с картузом этим... Вышли мы из церкви, а я - к нему:
- Яковлич, ну что ж вы это сделали! Позор-то какой устроили!
А он:
- Ха-ха! Да это я венец на него… - И опять: ха-ха-ха! Смешно ему! - Ладно, Маня, успокойся, вы хорошо с Семёном жить будете.
Да-а, успокойся! Ведь знакомые пришли, девчата, а он... Подруги потом рассказывали: стояла ты, мол, под венцом бле-едная, того и гляди упадёть наша Манька! Вот так-то и обвенчалася я. И с тех пор а во-о невзлюбила эти свадьбы!
 
А в тот год, о котором тебе рассказываю, на Троицу было всё, как и всегда: после церкви отпраздновали мы дома, а к вечеру засобиралися идти в карагод. К нам же туда ребята из разных деревень приходили, но тут пригласила нас к себе Шурка, сестра наша троюродная. А жили они кре-епко, и постройка у них с горницей была,  в ней-то и устроили они вечер с закусками, с гармонистом хорошим. Пришли мы, смотрю, а среди ребят - Тишка Хабаров. Малый-то он был сам из себя видный, красивый, давно я его заприметила! Но он почти никогда к нам в карагод не ходил, у него ухажерка уже была и звали ее Ампиадой. Не из красивых была эта Ампиада и росточку-то ма-аленького, но хохотушка!.. И вот празднуем мы, танцуем, а этот Тихон и привязался ко мне. Не отходить и всё! И провожать пошел, и до дома довёл, и в хату вошел. Мамка потом и начала:
- А во малый хорош! Если б только присватался! И семья у него хорошая, и живуть крепко, отец его даже в старостах ходить.
Турчить и турчить мне про этого Тихона. Да я и сама была не против, он же ещё и вежливый был, внимательный.
 
А раз иду с работы... И когда ж это было? Зимой ли, осенью? Нет, не помню, только холодновато уже было. Иду я и вижу: на мосту стоить кто-то. Глядь, а это Ампиада. Да подошла ко мне и говорить:
- Стой, Марусь. Мне с тобой поговорить надо. - А Тихон всё ходить и ходить ко мне... и каждый вечер. - Я знаю, что Тихон влюбился в тебя и что родители его уже знають о тебе и довольны.
А её-то в свой дом брать они ни-икак не хотели. Ну, какая, мол, это жена! Всё равно как кубышка какая. Да в наш-то дом и такую? Вот Ампиада всё это теперь мне и высыпала, а потом ещё и говорить:
- Знаешь, что я тебе скажу? Если Тихон женится на тебе, то я утоплюсь. Так и знай: ты меня убьешь! И счастья тебе с ним никогда не будить, я и мёртвая буду за тобой гоняться.
Высыпала мне всё это, а потом сняла с шеи крест... А он у неё бо-ольшой был! И сам золотой, и цепочка с ним золотая. И вот сняла этот крест да и суёть мне. А я как отшатнулась от этого креста! И в крик:
- Ты что? Да не возьму я твой крест, Ампиада!
- Не-е, ты возьми! – она-то. - Будешь его носить и век помнить, как мою жизнь сгубила.
- Да не нужен он мне! - опять кричу. – И отойди ты от меня с ним подальше! Что ты мне таких страстей-то наговорила!
И бежать от неё! Прибегаю домой, а Тихон уже ждёть меня.
- Знаешь, Тишь, - я, к нему-то: - Ходить к нам... ты больше не ходи. Я сейчас твою Ампиаду встретила.
- Знаю, - так споко-ойно отвечаить. - Видел, как она пошла. И что ж она тебе наговорила?
- Мно-ого разного наговорила, а еще сказала, что утопится.
- Ну и пусть топится, тебе-то что?
- Да-а! Она ж сказала, что я убийца!
Начал меня уговаривать, просить подождать, стал обещать, что поговорить с ней, но я всё на своём стояла и стояла. Ну, походил он несколько вечеров к нам, походил, а я и прятаться от него начала. На том-то всё и кончилося.

Но потом все ж женился он на этой Ампиаде. Сразу двойню она родила, потом - еще одного. Бы-ыстро у них детки пошли. И что ж этот Тихон? Когда стало плохо с хлебом, мужики наши начали за ним на Украину ездить. Поехал и он... да и не вернулся. Пропал да пропал Тихон. И прошло уже много годов, война последняя кончилася... Поехали как-то мужики плотничать на Украину, нанялись в один колхоз, да и повстречали Тихона этого… бригадиром там работал. Пристал, значить, к одной да и остался.
- А-а, Тихон! - мужики-то. - А мы тебя уже похоронили, Ампиада давно за упокой души поминаить.
Ну, поработали они там сколько-то, а когда возвратилися, то сразу к Ампиаде: теперь, мол, Тихона не заупокой поминай, а пиши заздравие. И что ж Ампиада? Хотела тут же ехать туда, да дочки не пустили:
- Зачем ты поедешь? Что, привезешь его оттудова, чтолича, жену он бросить? Мы-то уже взрослые, а там, нябось, дети ещё малые.
И отговорили ее. Ну, поволновалася она, поволновалася да на этом всё и закончилося.

Но прошло какое-то время, а он вдруг и заявился... Это она мне недавно рассказывала, когда в бане встретилися.
- Ну и как же ты его встретила? - спрашиваю.
- Марусь, - говорить, - я просто забясилася! Так плакала, так кричала, так рыдала! И чем я только в него ни бросала. Дочки прибежали, а я все кричу: уйди с глаз моих!.. видеть тебя не хочу!.. всю жизнь ты мою загубил! Вот он и говорить, наконец, дочкам: «Пусть, пусть она всю свою скорбь выльить. Я, дети, виноват перед вами и все годы тяжесть в душе носил».  Потом пошел к брату, переночевал у него и пришел на утро снова. Я уже не бесилась, не кричала. «Успокоилась? - спросил. - Ну, а теперь давай распрощаемся. Ты ещё поживешь, а у меня рак признали».
Потом дал дочкам по часам, по платку хорошему и уехал.
- И ты знаешь, по чём я после плакала? - рассказывала дальше? - Ну зачем это сделала, зачем мне нужно было свою боль на него выливать? Да и теперь всё скорблю. И не по тому скорблю, что он меня с детьми бросил, а по тому, как я его встретила, зачем так бясилася, зачем кричала!
- Да просто, - говорю, - разошлися твои нервы наболевшие... а, может, и ревность, она нас, баб, будоражить, когда не надо.
Поглядела на крест, который она мне тогда давала... Кра-асивый крест, большой, прямо аж сияить весь! А она:
- Марусь, это всё из-за тебя. Из-за тебя он меня бросил.
- Да при чём тут я? - говорю - Что, замуж я за него вышла, чтолича?
- Да если б он тебя не встретил...
- Вот те и раз! Маску чтолича мне надо было носить из-за твоего Тихона?
Так-то мы с ней тогда и поговорили, на том-то и распрошшалися.

                  *****     *****     *****

Когда сватать меня стали?
Да в пятнадцать… И приехали как раз на Мясоед, тогда на деревне женются, - надо к весне работницу в дом взять. А девчонка я была работящая, достатком бедная…  Самая подходящая в общем, вот и начали меня сватать. Как-то в воскресенье пришли к нам подруги, сидим мы, глядь так-то в окно, а к хате и подъезжають сани. Девчата так и ахнули: сваты! А в хату уже входють… старый и молодой:
- Здравствуйте! Где тут хозяйка? Мы сватать приехали.
Ну, что ж... Бросилася мака самовар раздувать, а я так-то гляну да гляну на жениха сидить он дородный, красивый, глаза голубые! Стал тут отец его объяснять нам, что они сами с Акуловки, что им нужна в дом хозяйка молодая, старая-то вот-вот помрёть, что хозяйство у них, мол, большое: две коровы, лошади, овцы, гуси, свиньи… И вот, значить, он объясняить, а Динка подходить ко мне да шепчить на ухо:
- Смотри, дура, не соглашайся. Нашли себе работницу!
Но тут и мамка стала им сыпать, что у меня, мол, нет никакого приданого, а на свадьбу и рушники надо, и настольники, и подарки всем родственникам:
- Где ж я возьму-то все это? Время плохое, голодное, не до нарядов тутова.
Отец жениха выслушал мамку, встал да и говорить сыну:
- Ну, значит, она нам не подходить. Подарки-то и отцу надо делать, и матери.
- А матери-то зачем? - жених вскочил. - Она ж помрёть скоро.
- Не смей мать обижать! - прикрикнул на него батя, да встал, шапку в руки и к порогу: - Поехали.
Тот просить его: да обожди, мол, да давай поговорим, можить, ещё и сладим, а батя - своё:
- Нет, и всё! Вижу я, что другая тебе жена нужна, а не эта.
Раскланялися и уехали. А мамка обернулася к святому углу, перекрестилася да говорить:
- Ну и, слава богу!  Да с таким хозяйством ты за два года старухой бы стала!

Вот и началося: то один посватается, то другой. Мне-то, конечно, все это интересно было, - разговоров потом!.. Но как жить буду, если просватають, и не думала. Любить-то еще никого не любила, а вот когда полюбила...
А вот так дело было.  Жил в другой деревне гармонист модный. Иногда приходил с гармошкой свою играть к нам на сходбишша и всё называли его Рыжий. Но все девки влюблялися в этого Рыжего, бывало, как придёшь на фабрику, так только и турчать о нём. Раз ребяты наши говорять: приходите, мол, нонча на сходбишше обязательно, Рыжий играть будить. Ну, хорошо, хоть погляжу на этого Рыжего. Собралися с девками, пошли... И правда: сидить, играить этот Кузя. Посмотрела я на него так-то и думаю: да какой же он рыжий? Волосы хоть и светлые, но не рыжие вовси, и такой красивый! Глаз не отвести. А играить как!.. Ну, стали танцевать. Он все играл, играл, а потом приходить наш гармонист, который кое-как нам пиликал, а Кузя сов ему гармошку: на-ка, мол, поиграй, отдохну я. Сел тот, а Кузя и подходить ко мне, и просить танцевать. И вот ты знаешь... Как же сердце моё заколотилося от радости!.. Аж дышать нечем стало. Но станцевали мы с ним раз, станцевали другой, сел он снова играть, а потом вечер еще и не кончился, а он:
- Всё. Хватит вам! Натанцевалися. Не буду я больше играть.
Девки просить, упрашивать, а он: не буду и всё! А сам всё-ё так-то на меня поглядываить! Потом берёть гармошку свою да ко мне:
- Можно с вами пойти? Проводить вас можно?
- Пожалуйста, - говорю, - веселей идти будить.
Я-то хоть и не одна шла, а с девчонками, но пошёл и он. Довел до дому, распрощалися… А у него недалеко от нас тётка жила, так что ж? Смотрю, и зачастил Кузя к этой тётке, как что - и приходить, а потом – к нам.  И было это как раз на Святки. Все Святки и проходил ко мне. И как же я влюбилася в него!.. И была это моя первая любовь.

Но прошли Святки. Иду я на другой день с работы, гляжу, а Кузя в конце улицы меня и встречаить. Довел до дому, постояли мы... Встретил и на другой вечер, а потом и каждый раз встречать стал. И старалася я с работы уже одна уйти, - или впереди девчат выскочу, или отстану от них, да они и сами уже понимали всё: бяги, бяги, мол, тебя ж Кузя ждёть. И продолжалося у нас с ним так недели три, а в последний раз... Как будто вчера всё было!

Проводил он меня до хаты, постояли мы чуть, а он и говорить:
- Разреши, Мария, я тебя поцелую.
И ты знаешь... не разрешила я. Испугалась!
А вот чего испугалася. Бывало-то, как какой парень поймаить на сходбишше, станить целовать, а от него либо шшами несёть, либо картошкой толченой, куревом. Вот я и испугалася: ну, помилуй бог, и от него так!.. Разлюблю же сразу! Как же можно было такую любовь убить? Вот и не разрешила… а он еще и сказал:
- Ну, раз не хочешь, так и не надо. Обойдёмся.
Постояли мы, поговорили... Потом мамка вышла:
- Ну, что ж вы мерзнете-то на улице? Заходите в хату скореича.
Зашли мы, посидел он... и до-олго так посидел, а когда уходить собрался, то и сказал прямо при мамке:
- Завтра снова приду. Опять тебя встречу.
Ох, и какая ж радость у меня на душе была от этих слов! Такая радость, что забилася потом на печку и от счастья разревелася… А, можить, сердце и почувствовало что-то? Но только со слезами этими тогда и заснула.

А на другой день иду с работы, подхожу к назначенному месту, а его и нетути. Прошла немного, оглянулася… Так до самого дома и оглядывалася. Домой пришла гру-устная, а мамка:
- Ты что?.. Кузьма видать не встретил?
- Нет, - говорю, - не встретил.
А вечером приходить к нам его двоюродный брат и говорить:
- Кузьма заболел. И велел передать тебе, Маня, что придти не можить.
Ну, тут у меня и отлегло от сердца: раз заболел, так что ж? Выздоровеить и придёть.
Ан по-другому всё обернулося. Прошло два дня. И опять приходить этот двоюродный:
- Знаешь, - говорить - Кузьма так заболел, что бредить. Бредить и все: Мария да Мария. Мать за ним ухаживаить и всё спрашиваить: «И что это за Мария такая?» У них-то в деревне таких девчат нет.
И когда он мне всё это рассказал, то сразу я и подумала: ну, всё… это конец.
Но как же хотелось сходить к нему, как хотелось повидаться с ним! Если б крылья были, полетела б! Но ведь не пойдешь, не полетишь. Что ж тогда люди скажуть? Засмеють потом: во, мол, к Кузе бегала! Нельзя было этого делать, никак нельзя!

И еще сколько-то дней прошло, а потом... Прибегають девчата из его деревни и говорять:
- Кузя помер.
Так вот и закончилася короткая любовь моя. И казалося тогда: не любовь это вовсе была, а рок какой-то. Потому рок, что уж такая сильная была, что и места ей на земле не нашлося. Ну как могла перейти она в семейную жизнь?.. Нет, не знаю. Кто-то из нас должен был помереть. Ну... значить, он.

К вечеру подруги пришли, заохали, затараторили о Кузе, а я сидела и только одного ждала: когда ж уйдуть-то? И когда, наконец, ушли, залезла на печку, опустила занавеску и там-то, на печке, тайком от мамки и наплакалася вволю, и наревелася. И ты знаешь... Сколько потом ни влюблялася, а такого чувства ни к кому больше и не было. Ни-икогда! Такое, наверное, только раз в жизни и бываить.

                          *****     *****     *****

Но молодость, милая, своё берёть. С неделю должно посидела вечерами дома, а потом опять начала ходить на гульбишша. А гульбишша эти устраивал нам ухажер моей троюродной сестры Шурки, звали его Васей и такой он был малый разделистый*! Одевался хорошо, все ребята курили махорку-самосад, а он – папиросы, нас семечками да конфетами угошшал и каждое воскресенье нанимал гармониста хорошего, а мы танцевали. Все завидовали нашему карагоду и мы так-то спросим да спросим Шурку:
- И где он только деньги бярёть на всё это?
А она:
- Да на лошади зарабатываить.
Ну, лошадь у него и вправду со всей деревни была справная*, сильная, но все ж не верилось как-то, что он столько денег… и только на ней?

А под Николу... Отстояли мы обедню в церкви, пришли домой и вдруг слышим: шум на улице! Выбегаем, а там... корову у Ханыгиных украли! И Ваську Шуркиного связанным вядуть, он, значить, вором оказался. Как мы поразилися! А сосед еще и говорить:
- Ну, что, красавицы, оттанцевалися теперича, отвеселился?
Как же я страдала, как мучилася! Мы то, дуры, веселилися, а обиженные Васькой плакали! И особенно жалко было эту Рипу Ханыгину, у нее ж шестеро детей было, и что ж она с ними теперя делать будить без молочка-то, чем кормить? Как она билася, как царапала голыми руками снег, прямо плашмя на нем лежала! Очень я страдала тогда, даже в этот день никуда не пошла и все винила себя и своих подруг.

Ну, а потом осудили этого Ваську. Не помню, сколько годов дали, но он просидел только до весны и убежал, сколотил себе шайку и стали они грабить на том самом месте, где сейчас Красные Дворики. Всё-ё тогда судачили об этом, но видеть... никто его вроде больше не видел. Закончилися и карагоды наши с модными гармонистами, но мы всё равно собиралися по вечерам у Шуры. И вот сидим раз у нее на крыльце, грызем семечки… А уже темно было. Смотрим так-то: крадутся к крыльцу трое и револьверты на нас:
- Тихо! Ни слова!
А куда ж тут слово-то? У нас и языки-то к небу приросли. Ни живы, ни мертвы сидим. И оказалося: Васька это со своими приятелями! Ну, подошел он к Шурке, взял ее за руку и говорить:
- Идем, я тебе что-то скажу.
Отошли они в сторонку, начали шептаться, а его приятели - конфетами нас угошшать.  А конфеты-то всё дороги-ие! Насыпали их нам прямо в подолы, мы и повеселели. Постояли Васька с Шуркой, поговорили, а потом попрошшалися эти ребяты с нами и когда уходили, то предупредили, чтоб мы никому ничего не болтали.
 
Настала жатва. Свою-то рожь мы с мамкой сжали быстро, а теперь надо было помочь Шуркиным родителям. И поехали мы в их загон, километров за десять от нашей деревни в лесу был. Приехали, стали жать. И мно-ого так за день снопов навязали!.. А к вечеру брат её приехал, наложил их воз целый и повез.
- Я, - говорить, - утром вернуся.
Осталися мы с Шуркой одни.  Скоро и солнце стало заходить, надо ужинать да спать ложиться. Пошли в ручей за водой  и наткнулися на диких пчел.
- Давай-ка мёда наберем! - обрадовалася Шурка.
- Не надо,- говорю.
Я-то знала, что если пчел тронешь, то они и ночью загрызть могуть, ну, а Шурка не послушалась меня и полезла в их гнездо. И вот смотрю: ка-ак лятить моя Шурка назад... а за нею – пчелы! Хорошо, что у нас шалаш был, мы - в шалаш этот да под одеялку! Здорово они нас тогда покусали, особенно за ноги, до-олго еще потом охали и стонали. Потом поели кой-чего, стали укладываться, а у меня всё-ё сердце колотится, как чуить что-то. И вот не успели мы улечься, слышу: по лесу - треск какой-то! А когда погода сухая, в лесу-то далеко-о слыхать!
- Слышишь?.. - говорю Шурке. - Кто-то в лесу лазить.
Прислушалась и она:
- Да это, наверное, какая-то скотина отстала от гурта да и блудить.
А треск все ближе, ближе... Я опять:
- Пойдем-ка под кустами спрячемся.
Только хотели нырнуть под них, а перед нами - трое! И сразу Ваську я её узнала да и тех, что с ним тогда были. Испугалася! Дрожу вся, а они подошли, поздоровалися, Васька взял меня за руку да и говорить:
- Ну что ты, Маня? Разве дам вас в обиду? Смотри, я и постоять за вас смогу.
И выташшыл из-за пояса два револьверта.
- Да я не боюся, - говорю. -  Это мы...
И рассказала, как нас пчелы покусали. Ну, посмеялися они, похохотали, а потом развели костер и уселися вокруг него. Через какое-то время стало совсем темно, потом луна показалася. Сидели мы с Шуркой, лакомилися конфетами, а Васька всё уговаривал и уговаривал её уехать с ним:
- Все-то у меня для тебя есть! - говорил. - И паспорт, и деньги...
А она отвечала:
- Как же я брошу мать, братца? Я же их тогда больше никогда не увижу!
- Но что ж делать? – он-то, опять: -  У меня тоже здесь и сестра, и дед.
Слушала я их разговор, но ничего Шурке не советовала.

Летом ночи коро-откие, скоро и рассветать стало. Ну, попрошшалися они с нами, пошли. Потом и конский топот послышался, а Шурка всё сидела и плакала. Плакала долго, тихо, а я даже и не пыталась ее утешить. Да мне и самой было крепко жалко ребят этих! Ну что их ожидаить? Можить, уже завтра словють их, посадють в тюрьму, а, можить, и постреляють. И еще думала: какие ж они красивые! Один - блондин рослый, стройный, а другой - чёрный, кучерявый, глаза бо-ольшие! И слова-то у них какие умные, но как же плохо, что разбойниками они стали, что бесы в их душах поселилися и погубють теперича.

Приехала домой, а мамка как глянула на меня, так и ахнула:
- Осунулася ты чтой-то. С чего бы это?
И пришлось всё рассказать. Сказала и про то, что, мол, какие эти ребяты умные да красивые, а она вдруг и говорить:
- Ну вот что, милая... На осень отдам тебя замуж, а то еще с бандитами спознаешься. – А потом как закричить: - Хорошие, красивые! Да грабители они, разбойники!
- Что ты кричишь? – я-то, в слезы: - Мне и самой противно, что конфеты их ела! Но как же получается, что такие красивые, а делають дела страшные?
А мать только одно и заладила:
- Чтоб я больше о них не слышала! Раз ты такая дурра, то отдам тебя замуж.

А в то время с нами в карагоде гулял Сергей Кадикин. Умный был, красивый, грамотный, мастер на все руки и очень мне нравился! Да и я ему - тоже. Но мать его не хотела в дом меня брать, все говорила:
- Бедная она, разута-раздета. Обувай ее тогда, одевай, только и будить на себя работать. - А жениться Сергею надо было, мать-то чахоткой болела. - Бери Ольгу, - все твердила. - Она и работящая, и с приданым.
 А эта Ольга и вправду была богатая. Понесёть, бывало, ковригу хлеба к Кочергиным и выменяить на что захочить.
Как кто такой? Да я тебе уже рассказывала, как расстреляли его, когда буржуев стали громить, как после умерла и жена, а дети осталися сиротами и меняли всё на хлеб. А что понимали-то? За ковригу хлеба - бери, что хошь! Эта Ольга и таскала оттудова вешшы разные, и славилася своими платьями бархатными, атласными наволочками, атласными одеялами. Как-то после Троицы приходить она ко мне да говорить:
- Знаешь, Мань, ныньча тетка к Кадикиным приехала и они будуть с матерью решать, за кого Сергея сватать. Пойдем-ка к ним под окно и подслушаем. У них там сирень густая, нас никто и не увидить.
Пошли мы. Ночь как раз тё-ёмная была! Присели возле окна под кустом, слушаем. И уж о чем они там сначала говорили, мы не застали, но слышим голос Сергея:
- Жениться мне надо. Но Ольгу я не возьму. И наряды мне ее не нужны, а вот на Мане женюсь.
Ну, тут и пошло! Как начала мать сыпать:
- Да она тебе и штанов не сумеить залатать!
- А я и не собираюсь в латаных штанах ходить, - Сергей-то.
- Да ведь она голая совсем!
А он:
- И тем лучше. Не будить задаваться. Я здоров, силён, обую ее, одену.
Тут и тетка подключилася:
- Аннушка, - это мать Сергея так звали, - Маня девочка неплохая, на мордочку красивая. А какая порода у Писаренковых хорошая! Умные, труженики большие, ну а что вдовья бедность… С жениным богатством тоже жить плохо.
А мать и вовсе вскинулася:
- Я думала ты меня поддержишь, а ты за неё?.. Нет им моего благословения! Не быть ей в моем доме, покудова я жива!
А Сергей как бросится к двери! Да на улицу. Тутова и мы от окна бежать. Только прискочили к нам, только стали мамке рассказывать, а Сергей и вотон! Ну, поговорили мы с ним о том, о сём, а настроение-то у меня - хуже некуда! Думаю: передолиить* мать его, женится он на Ольге!  А она такая радостная сидить, смеется всё!  Потом стала собираться домой да и говорить Сергею:
- Пошли-ка, Сереж, пусть Маня отдохнёть. Мне-то что-о, а ей на работу завтра рано вставать.
А Сергей и согласился! И пошли они вместе. Ну, у меня сердце так и оборвалося, сижу и думаю: всё кончено. А тут еще и Динка с печки соскочила, затараторила:
- Вот и хорошо, вот и ладно. Пусть Ольга и выходить в их чахоточный дом! Когда заболеить чахоткой, так отец и вылечить её, он же у неё богатый.
А потом... Ну, а потом мне и не до Сергея стало.

Пришла я как-то вечером с работы, а мамка и говорить:
- Ты знаешь, приходили к нам сегодня от Кольцовых, просили разрешения приехать сватать тебя, а я и сказала им, что пусть приезжають. Правда, жених еще вместе с твоим отцом в солдаты призывался, но зато богатый.
Так я и села! И не знаю, что ответить?  А мамка уже приоделася, в хате прибрала.
Принарядилася и я, сидим, ждем. И вдруг Сергей приходить. Поздоровался, посидел немного, а потом и спрашиваить:
- Что это ты приодета нонче, принаряжена, да и в хате у вас...
А в дверь как раз и стучать! Подхватился он открывать, да и встретил сватов. Поздоровался с ними, пригласил садиться, потом подходить ко мне и шепчить:
- Так вот в чем дело!.. Ну, тогда я пошел.
И повернулся. И вышел. У нас же с ним до этого все споры шли! Я-то ему: вот, мол, не хочет твоя мать меня брать, а он:
- Ну что тебе моя мать?
- Как это что? Приду я к вам, значить, в дом, а она и будить на меня косо смотреть?
- Ну и пусть смотрить, жить с ней я всё равно не собираюся. Отдельно построюсь.
Вот так всё и спорили.
А теперь, значить, за другого меня сватають.

Сватають, а мамка и завела опять свою песню: да у нас, мол, приданого нет, да нам и свадьбу играть не на что, а жених - успокаивать ее:
- Ничего мне вашего не нужно. Вот как стоит Маня, так и возьму её. Постель даже не привозите. Свадьбу сыграем за три дня, и вы к ней не готовьтесь, а завтра я мешок муки пришлю и машинку швейную.
Мать так и опешила, и не знаить, что ответить? Но позвала меня в чулан и говорить:
- Будем богу молиться, что такой-то человек к тебе присватался!
Потом вышла, объявила, что мы согласны, да влезла на лавку, сняла икону Спасителя, стерла с неё пыль и подошла нас благословить. Стала я рядом с женихом своим, глянула на него... И таким старым показался, таким некрасивым! Чуть в обморок не упала. Но стали сваты, наконец, прошшаться, вышла я их проводить, а жених мой нагнулся да и поцеловал меня. Ох, и как же это было противно! Потом сели они в сани, поехали. Посмотрела вослед… А лошадь-то у них белая! А на облучке-то кучер сидить, ковер ноги жениху покрыл. А во красиво! Тут и мамка посыпала:
- Боже мой! К нам-то, к бедным, и такой человек присватался! Богач с десяти деревень. Как подруги-то завидовать будуть!
А я вошла в дом и ка-ак пала на постель, как зарыдала! Меня и унять-то никак не могли. А тут еще и Динка всё сидела рядом и сыпала:
- Если ты такая дура, то поплачь, поплачь! Можить, дури и поубавится. Богач! Да на что тебе его богатство? Хлеба наобещал! Да не буду я и есть его хлеб!

Стали тут и соседи сходиться, тетка Чичиха пришла, запричитала надо мной:
- Манека, доченька! Не выходи ты за него. То-то ж трудно жить не по любви! Я сама за неровню вышла, мне тогда и было-то годков пятнадцать должно. Да мой еще жалостливый был, скажить так-то: «Машенька, иди-ка погуляй!» Пойду, погуляю с ребятами, с девчатами, а как домой ворочаться... лучше б в тюрьму!
Пришли и подруги. Кто поздравлять стал, кто отговаривать. Но их дело что? Поговорили, посудачили да разошлися, а я и осталася одна со своим горем. Кто поможить?

И квартировали у нас в ту пору солдаты. Приходють как раз, а один из них, Иваном звали, аж и испугался:
- Что это с вами? Все будто живы, а ревете, как коровы.
Рассказала ему мамка всё, а он и стал ее упрашивать:
- Зачем вы губите дочке жизнь? Во, моя сестра тоже вышла за такого, да прожила, бедняжка, годков пять всего и зачахла. И оставила сиротами двух деток. -  Мамка опять запричитала: богатый он, мол, мельник... а Иван: - Ну что вы заритесь на богатство-то? Вон, какие богачи были и где они теперь? Все на Соловках да в Сибири. Так и с мельником вашим… еще не известно, что впереди его ждет?
Но что ж делать-то? Свадьбу решили сыграть за три дня, а это значить: завтра, рано утром, жених пойдёть в церковь и там, после обедни, прокличуть, что такой-то и такая-то венчаются, тогда уж трудо будить отказаться. Как не довести до этого? Ведь ночь уже. Тогда этот Ваня и говорить:
- Пиши записку, что, мол, из-за болезни матери...
А писать-то я не умею! Ну, он сам написал ее, оделся, взял винтовку и пошел. Солдаты тогда с винтовками не расставалися, вот и он пошел с ней. Пошел, значить, но что-то ско-оро вернулся и говорить:
- Вручил самому жениху. И сказал еще, что ответа не нужно.
И вот тут-то только тяжесть с меня ужасная и слетела!  Уж так я обрадовалася, так обрадовалася, что вроде бы меня только-только из тюрьмы выпустили.

Но ночь мы всё равно спали плохо, на утро мамка и вправду заболела, а я хоть и пошла на работу, но ноги чуть ташшыла. Пошла, а Сергей и встретил:
- Ну, что?.. За богатого выходишь? Хлеб теперь вволю есть будешь? Думала, что со мной с голоду помрешь?
Что я могла ему ответить?.. Да завернулася и пошла. А должна была идти как раз мимо дома жениха, так что? Во-от такой-то круг по железной дороге сделала, чтобы только мимо не идти! Ведь всё думалося: а вдруг встретить, что тогда скажу? А когда ушла на работу, то всё ж приходили от жениха:
- Что у вас тут случилось, Алексевна? С такой охотой просватали, а теперь...
Мамка и начала опять своё: да вот, мол, нет у нас ничего… да вот, если б жив был отец, разве так жили? Те уговаривали ее, уговаривали, но так и ушли ни с чем, а на другой день и сосватали этому мельнику Дуню, в другом краю деревни жила… 
Ча-асто я потом видела эту Дуню, всё они мне встречалися, когда я с работы шла: как везёть ее мельник в коляске!.. Вся в атласах, в бархатах, по ветру шарф развивается! Девчата, бывало, всё так-то и скажуть:
- Что, завидно, нябось?
А мне... Как станить мне жалко эту Дуню! Аж сердце зайдется.
Что потом было…  Потом разорили, раскулачили этого мельника, отняли мельницу, отняли коров, лошадей, только хату одну и оставили. Но самого Федора не тронули, так он что? Ка-ак засел в этой хате, так больше никуда и не вышел. Дуня пошла с нами на фабрику работать, а он - за детками ухаживать. И вот я-то недалеко от них жила, а видеть его... больше и не видела. Так, раз один, должно, на крыльце сидел, а то и выходил-то, когда стемнеить. Выйдить так-то... или дров нарубить, или воды из колодца наносить. И как же они бедствовали! С хлеба на воду перебивалися. Платили-то тогда на фабрике нам как?.. Видимость одна. А дети у них плодилися, четверо уже было, когда он заболел чахоткой и помер. Вот и осталася Дуня одна с цельным выводком. Так-то, милая, не знаешь, каким боком судьба к тебе повернётся.

А тогда-то радовалася я, что Дуню ему сосватали. И спать легла рано, и спала, как убитая. Приходили подруги, поздравлять с нареченным, а мамка не давала меня будить и говорила, что никакой свадьбы не будить.
- Во, - шутили, - вечером сосваталися, утром рассваталися.
А Сергей так и не пришел. Да я и не ждала его... знала его характер.

                  *****     *****     *****

В ту пору за мной еще Семен ухаживал, но я не любила его. Зато мамке он очень нравился и она всё-ё турчала мне про этого Семена:
- Во парень-то хороший! Чистюля, работящий, и велосипед у него есть.
Да, был у Семена велосипед, первый на всю деревню, но, помню, как только приедить на нём ко мне, так сразу и садится ремонтировать, домой уедить - и там... А, поди ж ты, велосипед! Но мамка всё и турчала:
- Ни за кого тебя не отдам, за него только. Да, слава Богу, что такой человек в тебе нуждается! Кто мы? Бедные, неграмотные... Да и характер у тебя чудаковатый, чего в тебе хорошего? Одна мордочка, и то черная, как у цыганки.

А как-то приходить к нам сосед наш Егор Тимофеевич Козлов и говорить:
- Нынче, Ляксевна, будить сходка обшества. Приходи обязательно, землю будем делить поровну, на каждую душу по наделу, и мужикам, и бабам.
Раньше-то один мужицкий надел был, а теперь, значить, и бабам.
В каком году было…  А было это уже в двадцать третьем, это я уже хорошо помню. И луга тогда делили, и покосы, и землю… И пошла мамка на эту сходку, а вечером приходить оттудова и говорить:
- Я твой надел Листафоровым отдала.
- Зачем? – обмерла я.
- А затем, что отдам тебя замуж. Семен хочить на тебе жениться, так мне отец его сказал, вот ты и пойдешь к ним со своим наделом. Не будуть потом упрекать, что, мол, безземельную взяли.
Я - в слезы:
- Зачем же ты это сделала! Ведь я не люблю его!
А она опять:
- За такого и не пойти? Семья хорошая, только в ихнюю кузницу и ведуть лошадей ковать, колёса обтягивать. Какого еще тебе мужа надо? - И запричитала: - Что я с вами делать буду? Выросли, надо кормить, обувать-одевать, а тут и чулок купить не на что.
Причитала-причитала, а мы с Динкой своё: других ребят, мол, нету чтолича? Ну, к вечеру пришли подруги, стали на улицу звать. Пошла я в карагод, танцевала-танцевала, а сердце всё неспокойно! Вдруг Динка прибегаить:
- Иди, мамка зовёть. Семен пришел.
И правда: сидить мой суженый, меня дожидается:
- Ты знаешь, что наши родители сделали? - кинулся ко мне.
- Да, знаю.
- Так вот завтра мать и Тихон придуть обо всём договариваться.
- О чем договариваться?
- Как о чем?.. О нашей свадьбе.
Ну, я и взвилася:
- А ты спросил меня: согласна я или нет?
Сенька и глаза вылупил... Но тут мамка вмешалася:
- Пусть приходють, можить и сговоримси.
И пришли. И сговорилися. Проплакала я тогда весь день! А что делать - не знала. Сергей-то... так и не пришел, и не показался даже!

К вечеру пошла мать за картошкой на задний огород, роить и слышить: кто-то подошел к ней сзади. Оглянулася... Сергей стоить:
- Ну, что, - спрашиваить, - просватали Маню?
- Просватали, - мамка-то. - Что ж, в девках ей сидеть, чтолича?
А он:
- Как же так?.. Да вы знаете, что мы любим друг друга!
- Ну, Сережа... Надо было раньше об этом думать, - мать-то ему. - Кто ж вам мешал?
- Мешали... Разве вы не знаете? - Мать промолчала, а он опять: - Вот что я вам скажу. Если Маня согласна выйти за меня, то пусть напишить мне только одно слово: согласна, а я завтра буду ждать на своём крыльце... буду ждать часов до одиннадцати.
Пришла мамка домой, рассказала. И началися мои страдания: всю-то ночь я плакала, всю-то ночь металася! И сколько раз решалась написать, и сколько откладывала? И все никак не могла простить ему: почему ж сам-то не пришел, почему не прибежал, не утешил? А на утро... Схватила карандаш и все ж написала: согласна, мол, потом разбудила Динку, сунула ей записку:
- Иди, снеси.
Только она за порог, а я - к окну. И вижу: стоить мой Сережа на крыльце и папиросу курить… Ждёть, значить. Посмотрела я на него, посмотрела и вот тут-то как вспыхнула опять обида в душе моей, как заполыхала! Ну что ж не пришел-то! Что ж не схватил, не увел от Сеньки? Да вернула сестру и порвала записку. И сразу решила: всё... кончено!  Подошла опять к окну, посмотрела на него... Но слез больше не было, только голова горела и губы сохли.

К вечеру приехал Семен. Веселый был, всё смехом заливался. Подошел ко мне:
- Что с тобой?
А я-то... Я даже улыбнуться ему не могла. А мать и говорить:
- Да волнуется она. Венчаться ей даже не в чем, обувки и то никакой. Вот, сшила ей туфельки из холстинки, а чулки весь вечер штопала.
Ну, Семен и обрадовался:
- Так ты только из-за этого? А я-то думал... - И заулыбался, повеселел: - Брось, Мария, не расстраивайся. Заработаю я деньги и всё у нас будить. Сейчас, правда, заказов немного, зима скоро, а к весне начнутся заработки и справим мы тебе и платье, и туфли новые, и всё, что нужно.
Молчала я. Приятно было слышать это, как малому ребенку, но в голове все крутилося: да не люблю я тебя, не люблю!

Ну, а потом всё пошло как-то бы-ыстро, скоро. Не успела и одуматься, как проскочили дни и подошел день свадьбы. Прискакали лошади, посадили нас, повезли... Стояла я под венцом, точно мертвая. Ничего не видела, ничего не слышала, а когда привезли в чужой дом, то свекровь и встретила:
- Манечка, да что с тобой? Бледная такая... И на ногах чуть держишься!
Тут я и заплакала. А она прижала меня к себе и говорить:
- Переживала, нябось, что приданого нет. Да не плач ты, не волнуйся. Вы молодые, здоровые, всё еще наживете!
Вот так и началася моя семейная жизнь.

*Разделистый - деловой, сообразительный.
*Справная – упитанная, сильная.
*Передолить – перетянуть на свою сторону, победить кого-то или себя.

                    *****     *****     *****

Листафоровы жили крепко. Две хаты у них было: одна - большая, а сенцы перейдешь - поменьше. Да и хозяйство крепкое держали: две лошади, жеребенок, теленок, овцы, свиньи, две коровы. И сколько ж молока давали эти коровы! А молоко-то какое! Пока подоишь, так в доёнке кусочек масла и собьется. Ведь кормили-то их как: поедить, бывало, свекор на базар, да и привезёть сразу пудов тридцать жмыхов из конопли. Набьешь потом ими лоханку*, теплой водой зальешь, вынесешь коровам, а потом еще и сена насыпешь, что с заливных лугов, вот потом и молоко это было, как сливки.

Много у них и земли имелося. Как сейчас подъезжаешь к Карачеву, так вся эта горка их была, рожь там сеяли, картошку сажали. И сколько ж работы с этой картошкой было! Посадють ее, заборонують, взойдёть она. Первый раз свекор сохой межи пройдёть, потом - второй… это уже когда зацветёть, а после него пойдем уже и мы тяпками окучивать. Но зато осенью как уродить!.. Так не знаешь, куда ее и сыпать. Погреба все забьем, потом в ямки зарываем…

И покосы большие у Листафоровых были, сена много запасали. Как погода хорошая, бы-ыстро с ним управлялися, ну а как зайдёть непогодь, так вот когда намучаешься! Раньше-то луга, на которых мы косили, были помещичьи и те их в аренду мужикам сдавали, а когда поотбирали, то и разделили между обшествами: Ряснинским, Трыковским, Мокринскиму. И нашему обшеству достался луг помешшыка Плюгина, назывался Петлин луг. Боже мой, и какой же он был прекрасный!  Как пойдешь, бывало, туда во время поздней Троицы, а он весь в цветах! Сколько ж их там было! Сейчас такого и не увидишь.

Вместе со мной в семье было тринадцать душ, а домом управляла свекровь. Женщина она была добрая и умная, меня очень любила и всё-ё говорила так-то:
- Маня - дочка моя.
Своих-то у неё не было, четырнадцать детей родила, а только семеро и выжили, - девочки помирали, а ребята оставалися. Бывало, подойдёть так-то ко мне, да и выташшыть из фартука булочку, и сунить в мой фартук:
- На-ка… Потом съешь. Я знаю, как в чужой семье-то... Сама как вышла замуж, так всё-ё и не наедалася.

А её родители хорошо жили, отец бондарничал*, вот поэтому масло подсолнечное они и за еду не считали. Кроме неё, детей у родителей не было, вот она и привыкла к достатку, а когда замуж вышла в большую семью, тут-то и пошло всё по-другому.
Рассказывала: сварить, мол, свекровь чугун картошки в шулупайках*, принесёть, да и вывалить на стол, а Феня… Девка с придурью у них была… Так вот, как кинется к столу эта Феня, как начнёть хватать! «Американка, американка!» Это картошку так розовую тогда называли, и была она вкуснее белой. Хватаить эту американку, а она сидить на печке, и слезать не хочить. Они-то все усядутся за стол, в руку -  по кружке квасу, лупють эту картошку, в соль макають да едять, а она смотрить на них и слезы у неё капають. Подойдёть свекровь, возьмёть да и бросить её несколько картошин: «На-ка, Настя, съешь, я тоже американки тебе выбрала». Ну, а потом вырвется домой, а там яйца, блины с маслом! Наестся всего вволю и назад. А они – опять эту «американку», и если останется какая утром, то почистють, посолють и в печку, там-то она и подсыхаить до вечера, а потом опять её - с квасом. Вот так и питалися.

А сила какая была!.. О свёкоре своем свекровь рассказывала: раз едить он с извозу, смотрить, мужики мост ремонтирують, а бабку, которой сваи забивали, и бросили поперек дороги, ни-икак ему не проехать! Вот он и говорить им: ребята уберите, мол… А те сидять, курють. Он опять: «Уберите, ребят»! Ни-ичего те, только один и отвечаить: «Сам убери, коль она тебе мешаить».  Ну, свекор и согласился: ладно, мол, уберу... только тогда не обижайтеся!  Те: ха-ха-ха! А в бабке этой, должно, пудов пятнадцать было. Подошел он, поплевал на руки, да как хватить её за конец! Потом - на попа и ку-увырк с дороги-то. А там как раз болото рядом… вот и попади эта бабка в него петлёй вниз, попробуй-ка, достань ее теперича оттудова! Бросилися мужики к свёкору, а один и остановил их: «Не-е, не троньте его. Пусть едить. Он же просил вас...» Так потом они бабку эту цельный день из болота таскали, роють под ней, а она еще глубже в болото уходить.

Мужа своего свекровь не то, чтоб любила, но уважать – уважала, и жили они в ладу. Не помню, чтобы ссоры между ними были. «Когда меня просватали за Афоню, - рассказывала, - и надо было венчаться, то у него сапог даже не было, в лаптях только и ходил. А для тех, кто женится, у старосты хранилися общественные сапоги, и можно себе представить, какого они размеру были! Что б всем в пору. Как надел мой жених эти сапоги, как принарядился!.. Так с места ног и не сташшыл. А отец посмотре-ел, посмотрел на него да и сжалился, поехал в город и купил ему сапоги. Так потом вся деревня завидовала Афоне: в своих сапогах венчался!»

Трудяга свёкор был, каких мало! Ча-асто, когда ложился спать и скажить так-то:
- Ох, как же дома хорошо! Хоть отосплюся теперича вволю.
Он же всё в извозы ходил, а когда ехали, то молодые ребяты как бы там ни было, а заснуть да заснуть, вот ему и приходилося сторожить за всех. Так, бывало, уцепится руками за задок саней, идёть и спить на ходу. А раз согласилися они так-то с братом и купили револьверты, водку ж купеческую охранять надо было, не раз их бандиты встречали. И вот рассказывал: едуть они раз, сидить он на задней повозке… а заря уже занималася. И вдруг видить: как грач какой через дорогу ша-асть! Другой за ним, третий. Закричал Митьке, а тот подхватился, да как давай спросонья пулять из револьверта куда попало! Пули прямо мимо него фью-ють, фью-ють! Плюхнулся на воз, а одна даже картуз так и снесла. Остановили лошадей, глянули, а на среднем возу в веретьи* дырка прорезана и бутылки повыташшаны. Воры-то забралися на воз, да по одной и кидали в канаву, ехали и кидали, вот бутылки эти, как грачи, и летали.
 
Уважал меня свекор очень и ча-асто говорил свекрови:
- Вот проклятая бедность! Не пара наш Семён Маше, - так он называл меня. – Семён наш невзрачный, а она-то вишь какая…Как королевна!
Не знаю, и как это сейчас не ладють в семьях? Послушаешь так-то: ссорятся, ссорятся. И кто их ведаить, чего они? Живуть все свои, родные, а скандалють. Нас-то тринадцать душ в семье было, а чтоб какой скандал затеялся, Боже упаси! Если кто и начнёть, так свекор сразу:
- Что такое? Чтоб у меня этого не было!
Как вечер - кто на балалайке играть, кто на гармошке, а он - рассказывать. Сидим,  слушаем… И смеяться любил, гро-омко так смеялся! Особенно любил, когда приходил к нам Гарася. Веселый, работящий мужик этот Гарася был, и трудился на железной дороге, мост охранял, поезда провожал да еще и сапожничал, кожу выделывал. Бывало, как поезд подходить, выскочить его встречать его, а у самого в одной руке флажок, в другой кожа, а в зубах ишшо и конец её держить, выделываить на ходу. Кре-епко суетный мужик был! А как-то прибегаить к нам и ругается:
- Во, Наталья-то моя! Пралич её убей! Гроб мой спалила!
Он же гроб этот себе заранее сделал, да повырезал его, повыписал, обкрасил и поставил на чердак хранить, а Наталья, значить, и приладилася в него уголь собирать. Уголь-то всегда нужен был. И утюг разжечь, и самовар раздуть, вот, бывало, и вытопишь печку, лишний уголёк отгребешь да в горшок какой и высыпишь, накроешь, а он там и задохнется. Вот и Наталья... только не в горшок ссыпала, а в гроб. В нём же просто-орно, да и крышка как раз есть. Нашла место!.. Раз так-то ссыпала, другой, а на третий уголь-то, видать, и не задохся, вот и загорись этот гроб! Ну, правда, приехал паровоз сразу со станции, залил пожар, а Гарасе пришлось новый соображать. До-олго потом свёкор всё этот гроб ему поминал и смеялся, когда тот приходил.
 
А приходил он к нам часто, часто и истории разные рассказывал про чудеса, про науку. Сын-то у него на инженера был ученый, вот, значить, и Гарася кое-что от него знал. Расскажить так-то, а свёкор смеяться над ним:
- Да никакой науки нетути! Все люди только по опыту живуть.
Спорють, спорють так-то, а раз Гарася и говорить:
- Ну ладно, раз ты не веришь в науку, то я к тебе сына пришлю. Вот придёть он, посмотрить, к примеру, на твою свинью и сразу точно определить, сколько она весить.
- Ха-ха-ха! - свекор-то. - Да я и так знаю. Пудов девять или десять, должно.
- Да-а, хорошо же ты знаешь! А сын тебе до фунта сосчитаить!
- Ну, брось ты... До фунта! Ха-ха-ха! –свёкор опять.
- Не веришь, значить. Ну, ладно, когда будешь резать, скажи.
Ну, свекор так и сделал. Приводить Гарася своего Федю, посмотрел тот на свинью, стал обмерять ее да записывать, обмерять да записывать, а потом зарезали, взвесили. И точно! Фунт в фунт!
Тут-то свекор и спродивился прямо:
- О-о, пралич тебя убей! Во, что значить ученый! И как он мог так сосчитать? Мерил-мерил, писал-писал и-и на тебе, до фунта!
Сразу поверил в науку… А вот докторам не верил до конца дней своих. Как-то заболел у него зуб, а у нас врач знакомый был. Пошел к нему. Угостил тот его спиртом, поговорили они о том, о сём, свекор и ушел. И зуб его успокоился.
 
Да он и срод-то ничем не болел!  А вот умер за несколько дней, от простуды, вскорости после войны последней.  Раз неподалеку от них машина с зерном в речку перевернулася…
Да нет, не с моста свалилася. Мост-то во время войны немцы взорвали, и чтоб на другой берег перебираться, натаскали мужики на воду кой-чего, как плот всеодно соорудили, вот и переезжали. Ну, а эта машина возьми да перевернись, зерно и высыпися в речку. Машину-то потом кой-как выташшыли да уехали, а зерно... Свекор с Тихоном и сообразили его оттудова таскать, время ж голодное было! А заморозки уже начиналися. Вымокли они, намерзлися и занездоровилося ему. Ну, что б доктора позвать, ведь в то время какие-никакие, а были. Но куда там! А Сережка, сын его, в пожарке тогда работал в Карачеве, и там у них банька была, вот и говорить бате: пойдем-ка, мол, папаш, в баню, распаришься там хорошенько, все и пройдёть. Пошел свёкор. И распарилися они там, а когда домой шли по заречью-то... А там же ветер всегда как привязанный! Их и продуло. Как пришли, так на другой день оба и захворали. Ну, свёкор сразу слег, а Тихон хоть и продержался сначала дня два, но первым и помер, а через четыре дня и свекор. Восемьдесят четыре года ему было.

*Бондарничал – делал бочки.
*Шулупайки - очистки от картошки.
*Веретьё – грубая ткань из оческов льна или пеньки.   
*Лоханка, лохань – круглая или овальная посудина для стирки белья, мытья посуды или других хозяйственных надобностей из дерева.

                     *****     *****     *****
 
Трудяги Листафоровы были большие, а вот книг и вовсе не читали, в завети* книг этих у них не было. Да и дети все пло-охо училися. Бывало, соберёть бабка внуков в школу, сунить им кошели в руки, проводить, а потом ко мне так-то:
- Глянь-ка, Мань, что там в канаве чернеить-то?
Гляну, а там или Шурик, или Колька сидять. Залезуть в эту канаву и чернеють, как грачи какие. Заворчить:
- Дед, ты посмотри. Пралич их побей!
Да возьмёть палку и пойдёть выгонять оттудова. Помню, раз так-то гонить Шурика к школе, а он идёть, ревёть что есть мочи и кошель за собой по земле ташшыть. Вот так-то они и все училися, так-то и читали. Шурик этот так неграмотным и остался, года четыре проходил в школу, а с первого класса так и не вылез. Выгнали его потом из школы, здорове-енный стал! А Сенька три класса кончил, и даже еще в Карачеве учился, но потом сбаловался, пойдёть будто бы в гимназию, а сам и прошляется где попало. И не стали его больше учить. А писал грамотно, даже некоторые думали, что он гимназию кончил, но вот читать… не читал.

А я любила, и еще с детства. Но как читать-то? Это ж тебе не в городе, в деревне девку никто и замуж не возьмёть, если узнають, что она читать любить. И вот, бывало, заберемся с Динкой на печку с книжкой, а тут как раз соседка и придёть, так мы что? Р-раз, и спрячем эту книжку, а вязанье - в руки. Не дождешься потом, когда соседка эта наговорится да уйдёть, тогда и опять читать.
Да нет, в библиотеку не ходила, но когда еще на фабрике работала, то подруга давала мне книжки, вот и принесла раз «Антона Кречета». А там рассказывалося, как у одного богача был сын от прислуги, а когда выучился на архитектора и нужно ему было перестроить замок своему отцу, то у того была уже другая жена молодая и красивая. Вот архитектор этот и полюбил ее крепко, а когда стал перестраивать замок, то и сделал тайный ход в ее спальню... Интересная книжка была. Потом еще про Атлантиду мне принесла…
Ну да, про ту, что сквозь землю провалилася. И жила в этой Атлантиде пара влюбленных, и им всё-ё никак не разрешали встречаться, а когда началася катастрофа и всё стало проваливаться… Пропасть-то ка-ак разверзнется и дом-то туда ку-увырк! Вот тогда они и прыгали через эти пропасти, бежали, спасалися, пока ни погибли.
Что еще читала…
А-а, сейчас уже и не помню, о чём в той книжке было, но героиню звали Чароман, потом и тебя назвать так хотела.

И вот поди ж ты, книжки читала, а сама и понятия не имела, что их писатель какой-то написал, что они издавалися потом. По-моему тогдашнему понятию книжки эти... все равно, как на огороде росли. И только когда мы уже переехали в Брянск, то к Сеньке стал ходить товариш один, вот он-то и просветил меня чуть. Начнёть, бывало, объяснять, что книгу вначале писатель пишить, потом её издають, печатають. Хоро-оший такой малый был, умница! Слесарем работал. Помню, взяла как-то в руки газету, а он и начал мне объяснять, что есть, мол, такой редактор, журналисты... После этого заехал к нам раз Федька с Рясника, а я взяла газету, смотрю, а в ней редактор новый. Ну, я и скажи этому Федьке, а он и глаза вылупил:
- Во, ты теперь знаешь, что такое редактор!
Сам-то грамотный был.
- А чего ты смеешься? - спрашиваю. - Не все ж нам тёмными быть? Как-нибудь потихонечку и просвешшаться начнем. Вот и просвешшалася по слогам. Трудно было, но зато как прочитаешь книжку, то и запомнишь на всю жизнь.
Да нет, читать-то любила, а к театру так и не привыкла. Как-то уговорил нас Сенькин товариш пойти туда, там как раз про Онегина показывали. А о нём я уже раньше читала, и когда читала, то уж очень мне Ольга запомнилася, такая молоденькая да весёлая! Крепко ж мне хотелося её увидеть. Сготовилася я, платье новое сшила, пошли мы. Сидим, смотрим. И вдруг ка-ак выходить вместо Ольги тетя! Ой... я аж испугалася! Толстая, рыжая, и бюст-то у нее во-от такой-то, и глаза подведены!  Я - к Николаю:
- Как же так? Да что ж это такое? Неужто нельзя было придерживаться, как в книжке написано?
А он:
- Да что ж… Если подходящей не было.
- Ну, если подходяшшей не нашлося, так эту тетю и выпускать? И пьесу тогда играть не надо было, что б людей не пугать.
Ка-ак же я расстроилася! Да и всех там перепутали. Онегин, помню, тоже рыжий, отвратительный дядька, да и Татьяна... тётя прямо! Ой, Господи, скорей-скорей, да уходить оттудова! Говорю потом Сеньке:
- И не зови ты меня больше в театр этот, и не проси. И никогда туда больше не пойду. Всех там поискалечели!
Так и отвадили меня от театра сразу и на всю жизнь.

А от книжек не отстала, Коля этот всё мне их приносил. Бывало, так и жду. «Героя нашего времени» Лермонтова как-то принес, так с какой же жадностью читала! Детей уложу и читать, часов до трех ночи просиживала. Потом «Анну Каренину» Толстого прочитала, Шиллера, Шекспира. Как же они мне нравилися благородством своим! А еще «Мастера и Маргариту» прочиала, печатался этот роман отрывками в «Брянском рабочем» и сложность его крепко по душе мне была, а про что?.. Сейчас уже и не вспомню. Ну, а папка твой ни одной книжки так и не прочитал. Да и некогда ему было. Он же шофером работал, и вот придёть домой, намучившись с этой техникой… Машины-то какие тогда были? День ездють на этих машинах, а ночь и ремонтирують.

*В завети не было – в смысле: не заводилось.

*****     *****     *****

Семья наша разросталася, у другой невестки уже трое детей было, да и я родила зимой, как раз под Николу. Рос мой Коля слабенький, хиленький, но шустрый был! И бегать рано начал. В то лето убралися мы с полотьем, межи картошки второй раз прошли, и настала пора сено косить. Кому из молодых ехать? У второй невестки ребенок еще грудной был, ей нельзя, свекровь и решила: ехать мне. Обрадовалася я! Дюже дома надоело колготиться. Собралися мы, поехали. Подъезжаем к лугу, а там кони пасутся. Как глянула я!.. И сразу узнала лошадей Сергея Кадикина. Забилось мое сердце! Думаю: ну, значить, и он тут, увижуся с ним. Свела лошадей к речке, иду обратно, и вижу: Сергей делянку свою докашиваить. Увидал и он меня, но виду не подал и не поздоровался даже. Заныло мое сердце, заволновалося: лучше б и не видела!

А к обеду, когда кончила переворачивать сено, свекор и говорить:
- Маша, там, на повозке корзиночка, иди-ка, насбирай говорушек, я их вчера во-о там-то видел.
А говорушки эти, как опята всёодно, только росли не на пнях, а на опушках, и свекор очень любил пшенный кулеш с этими грибками. Ну, взяла я корзиночку, пошла. Только стала собирать, вот он… Сергей:
- Ну, здравствуй...
А я растерялася, смотрю на него и слова не могу сказать. Тогда взял он меня за руку, подвел к поваленной сосне, посадил. До-олго смотрел на меня, а потом и говорить:
- Скажи, почему ты мне тогда ничего не написала?
Ну, я хоть и ждала, что мы когда-нибудь встретимся и он меня об этом спросить, но что отвечать стану, так и не знала, а вот теперь сразу и выдохнула:
- Сергей, ну если б ты тогда сам пришел, позвал! А то записку эту...
И подумала: чего теперь скрывать-то? И выпалила всю правду, что и до сих пор его люблю, а с Сенькой живу, скрепя сердце.
До-олго он молчал, а потом и говорить:
- Не думал я услышать от тебя такое... Ну, раз так, бросай Семена и переходи ко мне, вот и не будем тогда страдать.
- Да как же, Сергей? Как же я уйду-то? - растерялася.
- А вот так. Подъеду к твоему дому и заберу тебя, ты только согласие дай.
Посмотрела на него так-то, посмотрела… А он стоить высокий, красивый! Сердце аж замерло! Но что делать, разве ж я смогу уйти? Срам-то какой на всю деревню! Да и семья его... Как же они на меня смотреть будуть? Пронеслось у меня все это в голове, вот и отвечаю:
- Не-е, Сереж... Все-то у нас с тобой уже кончилося. Между нами моря и нам друг к другу не переплыть.
Вот так-то и поговорили тогда.

Вечерело, солнышко пошло к закату. Но кто-то еще докашивал, кто-то переходил на другие делянки, а я пошла со всеми домой. По дороге молодые всё шутили, смеялися, но я пристроилася к одной женшине молчаливой и мне было хорошо с ней, занята была своими мыслями. Пришла домой. Глядь, а у свекрови глаза заплаканы. Что случилося? А она в слезы:
- Да Коля-то наш… Чуть не утонул! - И начала причитать: - Только на минутку отошла от него, а он и убежал! Я - туда, я - сюда... Нигде нетути! Бегаем, ишшым... А тут Ратникова Алена через мост шла и видить: ребёнок тонить! Бросилася со всех ног, да и выташшала Колю нашего.
Это хорошо еще, что мельница тогда не работала, воду собирали! А то сразу б его унесло.Схватила я Колю на руки, прижала к себе, а он всё еще своё лопочить:
- Бадичка, бадичка... - воду так называл.
 
Ну, поохали мы, поохали, пошумели-пошумели, а свекровь и говорить:
- Не остануся больше с ним, крепко ж малый шустрый!
«Вот и всё, - подумала я. - Значить, не судьба мне снова с Сергеем увидеться». Но потом все ж подхватилася да к мамке: попрошу ее, чтоб взяла к себе Колю. Прибежала, а она тоже на покос ушла и там заночевала. И пришла домой ни с чем. Легла спать. И всю-то ночь мысли мои чередовалися: то о Коле думала, то о Сергее. Как он говорил-то? Вроде и многих, мол, любил, когда в солдатах служил, но расходился с ними легко, а вот без меня не можить, все-то у него из рук валится. И это, мол, не любовь вовсе, а как хлеб насущный, - жить без него, как и без меня ему нельзя, и если б верил в колдовство, то думал бы, что приворожила.

Прошло два дня. Как-то пошла я по воду, иду назад, глядь, а около нашей хаты Сергей стоить! У меня так ноги и подкосилися. Но подхожу к дому и слышу:
- Так не обтянешь нынче колеса? - он-то... у Сеньки спрашиваить.
- Нет, не смогу, - отвечаить тот. - Работы много.
И тут Сергей меня увидал:
- А вот и хозяйка как раз с водичкой. Дай-ка попить, пожалуйста.
Поставила я ведра на крыльцо, а он наклонился да ти-ихо так и говорить:
- Я за тобой приехал. Бери мальчика и...
Я обмерла аж! Ну как же так? Прямо сейчас? А Семён-то как? Что ж, стоять он и смотреть, чтолича, будить, как сына увозють? Он же так любил его! Бывало, прибяжить из кузни, поиграить с ним и опять в кузню. Да и Коля в нём души не чаял, и что ж, вот прямо сейчас и разлучить их?
- Сергей, - шепчу, - не мучай ты меня! Уезжай! Если б ни ребенок!
Ну, он повернулся, бросил колесо на повозку, стегнул лошадь и по-оехал. Поглядела вослед... и что в душе моей делалося! Один бог знал. Но потом вбежала в спальню, кинулася к Коле, чтоб схватить его и бежать за Сергеем, да ноги-то мои и опять… Пала на колени и ну молиться: Господи, вразуми меня грешную, не дай, Господи, сделать неразумного шага! Молилася, молилася и ничего уже перед собой от слез не видела. То казалося, что совсем свою жизнь погубила, а то находило вдруг прозрение: ведь Бог и так наказал меня за то, что я с Сергеем виделася, Коля-то мой, чуть не утонул! А что ещё пошлёть, если уйду?.. Так и покатилися дни мои только с одними мыслями, и никто не знал о них, и никто не мог их рассеить.

Скосили луга, убрали сено, сжали рожь, обмолотили. Как-то пошла я к матери и думою по дороге и думаю: а вдруг Сергея увижу? Они ж рядом с мамкой жили, напротив дома стояли. Пришла, а у мамки соседка как раз сидить, и такая охотница была она поболтать!
- А у нас, - говорить, - новость.
- Какая? 
- Да вот, Сергея Кадикина женили.
Сердце мое так и оборвалося. А она и начала рассказывать. Из нашей деревни несколько крепких мужиков отселилися километра за три на отруба*, но дети их ходили к нам на гулянки. Ходила и Марфуша, на мордочку ничего была, смазливенькая*, но угорелая какая-то, да и с солдатами подгуливала. И вот как-то Сергей вздумал проводить её. Ну, ночь, поле... Видать, что и вышло между ними. А мать у Марфушке была не родная, и когда узнала об этом, то к мужу:
- Гнать теперь такую со двора надо!
Марфуша реветь! А батя - к дочке:
- Заташшы-ка ты своего кавалера к нам домой, поговорю с ним.
Та и заташшыла. Ну а он хлоп дверь да на замок! И ставни тоже. Сергей стучаться, Сергей ругать его, а он:
- Посиди, посиди до утра! - А утром собрал соседей да кричить: - Вот, смотрите, люди добрые! Ночевать у нас ночуить, а жениться на дочке не хочить, что ж я теперича с ней делать буду?
Да запряг лошадей, погрузил всё Марфушино добро на повозку, посадил её сверху и повёз к Сергею. Привез, высадил на крыльцо, сложил возле пожитки…
Да потому на крыльцо, что Сергей закрыл дверь и не открывал им. Так и сидела эта Марфуша на крыльце до ночи до самой, но все ж потом впустили её и она осталася.
Выслушала я тогда всё это и пошла домой. Шла и всё думала: вот и всё, развела нас с Сергеем теперь судьба в разные концы нав-сег-да! И так горько мне было за себя! Да и за Сергея. Ведь никто не знал, что у него на душе творилося.

*Отруб - поселение недалеко от деревни.
*Смазливенькая – хорошенькая.

                        *****     *****     *****

Время в те годы* было сытное, вольное, тогда ж политика новая как раз во всю развернулася, нэпом называлася, и власти разрешали заниматься всем, чем захочешь, лишь бы выгодно тебе было. А у нас кузня была, и Сенька за главного кузнеца в ней работал, а помогали ему братья Васька, Митька, Колька и Шурик.
Но Шурик крепко ж вредный был, всё-ё настырничал! Сенька ему одно говорить, а он - по-своему, Сенька другое, а он опять... Помню раз ка-ак ля-ятить этот Шурик из кузни, а Сенька за ним с раскаленным железом и гонится. Ни-икак они не ладили!

Как уже говорила, раньше Листафоровы бочки делали, и специалисты бо-ольшие по этому делу были, ну, а когда начали колёса железом отягивать, вот и завели кузню. Приедить мужик, а ему и колеса отянуть, и ось железную сделають, и всю снасть починють. Да и с мелочью разной всё-ё к ним шли: крюк какой согнуть, кастрюлю залатать, а баба другая и ухват* или кочергу* выковать попросить.
Ну, да место для кузни было бойкое, бывало, как заставють всю горку повозками!
А тут еще рядом мельница стояла, вот мужики и смелють, и починють что надо, и лошадь подкують. Целыми днями наши из кузни не выходили, так что все вместе к столу и не сходилися, как же ты кузню-то с огнем бросишь? И вот если кто вырвется, прибягить домой, тогда мать и ташшыть чугунок из печки. Так цельный день и двигаить его туды-сюды. Ну-ка, прокорми эту ораву!  Хлеба-то, бывало, начнем печь, так пуда полтора-два муки сразу и замесим, и это уже наша работа была, кто помоложе.
 
Хватало тогда при нэпе и хлеба, и всего, и деньги твердыми стали, двадцать копеек и то большой вес имели. У меня-то их не было, а вот когда пойду на базар, Сенька и дасть мне на булочки, пять копеек одна булочка стоила. У Сеньки всегда деньги были, тогда ж в кузне всё мелкое… ведро там починить, самовар опаять или лошадь подковать, всё это за деньги делали, а за крупное… колеса оковать, плуг сделать, ось сменить хлебом расплачивалися. Видно, привыкли мужики-то: на хлебушко верней будить! Ведь до нэпа-то как было? Нужна, к примеру, тебе коробка спичек, вот и бери скибку хлеба, и неси. Бывало, идуть бабы и всё-ё за плечами узлы нясуть: кто хлеб, кто муку.

Особенно при Керенском плохо стало. Ведь керенки эти тогда бешеными называлися: до обеда - одна цена на них, после обеда - другая, а к вечеру - и третья, вот поэтому-то и меняли всё на хлеб, и при нэпе не кончили с этим делом. Свёкор, бывало, стоить возле кузницы, вешаить муку или зерно и ссыпаить в яшшыки, и ссыпаить. А яшшыки бо-ольшими были поделаны, пудов по пятьдесят туда вмешалося, ну, а как на базар ехать засобирается, тогда опять из них насыпають и вязуть. В то время жизнь ключом била, потому что всяк за дело брался умеючи, чтоб с прибылью обязательно получалося. От нас недалеко хохол один жил, Васей звали, вот они с Гаврюшкой Гарасиным сошлися и что? Нагрузють вагон картошки и - на Украину. А там же всегда мука и картошка одинаково ценилися, вот и привязуть оттудова цельный вагон муки, и продадуть подешевле. А живность разная? Она ж всё равно как из-под земли лезла! А скота много - и молоко тебе, и мясо, и масло дешевое.
 
К зиме работы в кузне становилося меньше, и начал Сенька в этот год ездить в Брянск учиться на шофера. Крепко ж он хотел им стать! Друзья-то его некоторые уже выучилися, уехали в Москву и работали там на частных такси, а потом приезжали и все хвалилися, что помногу зарабатывають, вот, значить, и он…
Проездил в Брянск зиму, а к весне ему права дали, даже второй класс сразу присвоили и уехал он в Москву. Пробыл там сколько-то и пишить: давай, мол, перебираться сюда жить. Он же Москву эту очень любил! Поехала я как-то к нему. Приехала, как глянула!.. А комнатушка, где он живёть, без окон даже! Нары одни, другие, третьи, а отопления вовсе нетути, примусом отапливаются. Семья здесь же живёть, еще какие-то двое. А Сенька-то меня встретил: грязный, помятый какой-то.
- Что ты, Сень, - спрашиваю - как головешка-то?
- Да это я нонча в кочегарке ночевал, - смеется. Еще и шоколад мне принес: - Во, посмотри, тут шоколад дешевый.
- Да не хочу я твоего шоколада! И сохрани меня Господь в этой-то комнатушке оставаться! Спять все по очереди, кто на полу, кто на нарах.
- Это все временно, - он-то.
- И не думай, и не мысли, - отрезала ему сразу.
День только и пробыла в этой Москве, и уехала. А вскорости и он вернулся.
Да нет, ничего он там не заработал. А к зиме заехал к нам из Брянска начальник его, где Сенька на шофера учился, и говорить:
- Приезжай-ка ты к нам. У нас сейчас работы столько! Машины старые на ремонт из Москвы привозють, хорошо зарабатываем.
Ну, Сенька и уехал в Брянск. Осталася пока я жить у мамки, у нее-то картошка, молоко, яйца - все это свое было, а я денег расходовала мало, так, на мелочь разную, вот и собралися у меня деньжата.
 
Раз Сенька приезжаить и говорить:
- Мария, крепко ж трудно там с квартирами! Ишшу, ишшу и ни-икак не найду. Как скажу, что с ребенком, так сразу и отказывають.
А перебираться туда жить мы еще не решили, так, разговоры одни вели. Ведь время-то какое было неустойчивое! Кто ж его знаить, куда дальше всё повернется? Поговаривали уже: раз буржуев, помешшыков разорили, то могуть и до нас таких-то добраться, вот поэтому Сенька и выучился на шофера... так, на всякий случай. Но профессия хорошо, а жить-то в Брянске где? Подумала я, подумала и говорю ему:
- Останемся-ка мы на Ряснике, построим себе дом, да и корова уже есть.
А это свёкор нам как-то телочку отдал и теперя она подросла, отелиться должна была скоро. Поговорили мы с ним так-то, и согласился он. Пошла я в Карачев на склад, где продавали строительный материал... а уже в положении снова была, гляжу, хозяин выходить, и стульчик для меня несёть:
- Садитесь, пожалуйста... Что вам нужно?
- Да вот... - говорю, - хочу дом строить.
- Какой?
- Да какой... Обыкновенный дом, девятку. - Тогда такие девятками называлися. - На коридор чтоб тёсу...
Гляжу: уже на счетах он хлоп, хлоп... Считаить.
- Какой вам лес? Сосновый или еловый?
А я знала, что такое еловый. Бывало-то, как начнешь хату хвошшом под праздник мыть, так стены аж белыми стануть! Я-то еще мыть хату думала, а не оклеивать, мысль моя деревенская была. Сидить он, считаить: на матицы, на обгон, на лутки, на подзаборник.
- Коридор какой будете делать?
А коридор я уже знала какой:
- Под общей крышей чтоб.
Подсчитал всё и говорить: столько-то... Вот и заплатила я сразу деньги, а тут уже мужик рядом стоить:
- Перевозить когда будете?
- Да хоть сейчас, - говорю. -  Деньги у меня есть.
Пошла домой, по дороге купила кой-чего, походила по магазинам, иду, оглянулася так-то, а за мной уже подводы едуть с лесом! Вот тебе и пожалуйста, вослед и привезли, что купила. Вызвала свёкора:
- Папаш, иди, посмотри. Все ли в порядке?
А он в этом деле хорошо-о понимал, вот и вышел:
- Ах, а лес какой! А тес!.. - всё дивился.
Только я рассчиталася с возчиком, гляжу: плотники идуть:
- Хозяйка-а! - хохлами оказалися. - Будешь нанимать рубить-то? Что ж лес валяться будить?
Тут уж свёкор стал с ними договариваться: сколько, да как?

Так и срубили мне хату за неделю. Теперь оклад надо делать, а, значить, надо вина и мяса покупать. Пошла к Сережке Кадикину... А он во время нэпа коров откармливал и мясом торговал, и вот прихожу, а он:
- О, пожалуйста. Сколько тебе мяса?
- Да мне на котлеты плотникам.
А мясо ляжить так-то жирное, свежее!
- Вот стегно цельное, возьмешь? Сейчас прямо тебе и отвезу.
- Почем?
- По шесть копеек за фунт.
- Да ты что? Дорого.
- Марусь, да ведь стегно ж! Самое главное и свежее мясо тебе даю.
Во, как было... По шесть копеек за фунт и главное!

На другой день срубил свёкор кресты, икону вынесли, святой водой побрызгал. Одним словом всё, как и следуить сделали, теперь крышу надо крыть. А чем? Железа в Карачеве уже не нашли, а тут Сенька как раз приехал: да в Брянске, мол, купим. И купили. Взялся один мужик привезти его нам, привез и тут же кровельщики пришли, накрыли, ну, а отделывать... Свёкор и посоветовал:
- Что ты сейчас будешь отделывать? Уже холода наступають. Весной отделаете. Да и тёс пусть подсохнить, хате годика два ещё постоять бы надо, только тогда и достраивать.
На том и порешили.

*С 1921 года началась новая экономическая политика.

*****     *****     *****

Ну, а потом время смутное подошло и стали этот нэп разорять*.
С кого начали?
А вот с кого.  У нас на Ряснике Полчок жил. Называли его так за то, что росточку он ма-аленького был и всё равно как больной какой: рыхлый, белый. Была у него лавочка своя и мы, девчонки, всё-ё за покупками к нему бегали, как копейку какую разживёмся, так и бягим. А дяденька он был хороший, добрый, не то, что Козел, тот торговал на другом конце Рясника и если придём к нему, то он сразу:
- Да идите вы со своими копейками. Ак же, покупатели важные пришли!
Ведь это ж надо было идти, лавку открывать, вот он и гнал нас. Да мы и сами не любили к нему ходить, а все к этому Полчку прибягим так-то, а он:
- Здравствуйте, здравствуйте деточки! Каких вам конфеток или сахарку?
И купишь у него или сахарку кусочка три, или конфетку. Вку-усные такие конфетки с маком у него были!.. Так вот этого-то Полчка и назначили в двадцать восьмом к ликвидации, хоть у него в хозяйстве и было-то всего корова да лошадь. Ну, назначили к ликвидации, а народ за него и вступился: да какой же он, мол, буржуй, у него всего и товару-то, что на десятку! Так не сослали его тогда… Самого-то не сослали, а вот когда сын подрос, его-то после тридцатых и забрали, там-то, в Сибири, он и пропал.

А еще… Неподалеку от нас мельница стояла, зерно там мололи, крупу рушили. Мастер хороший этот мельник был, вот за него и принялися: как прислали ему налог бо-ольшой!  Но он все ж выплатился, а через какое-то время - еще один… потом и третий! Тогда что ж он? Взял да и ликвидировал эту мельницу. Всё-ё потом жена его ругала:
- Змей ты, змей носастый! -  А нос у него и вправду был здо-оровый! - Что ж ты наделал? Разорил нас прямо.
- Ну что ты горюешь? - он-то. - Вот поеду в город, устроюся там на работу и будем жить.
Так и сделал: продал всё, расплатился с налогами и уехал.

Добралися и до другой мельницы, что в конце Рясника стояла. Там же ключи были сильные, вода в них чи-истая, вкусная бежала, так иногда захочется той-то водички испить!.. На этих ключах и стояла мельница Грача. А был этот Грач мужик, как и мужик: толстый, бородатый, жену его Дуней звали, и ноги у нее больные были, всё-ё, бывало, как по болоту идёть, завола-акиваить, заволакиваить ими. И вот их-то и схватили и сослали в Сибирь. Но они недолго там пробыли, сам Грач ослеп от тяжелых подъемов, его и отпустили. Так что ж Дуня? Бывало, привяжить этого Грача за вяревку и водить по деревне.
Ну да, побиралися.
А его мельницу потом наше Ряснинское обшество арендовало, и заведовал ею Петя Кузнец. И Петя этот бы-ыстро на этой мельнице нажился, даже дом себе построил.
Каким образом?
А кто ж его знаить! Мука-то белая, а дело темное. Ну, а когда и обшество разогнали, то кто ж эту мельницу ремонтировать будить? Некому. Вот и спустили воду, а строения поразломали, порасташшыли и осталися одни столбы от мельницы Грача.

А что с нашей кузней стало… В двадцать девятом и на мастерские, как наша, стали налоги присылать. Пришел к нам как-то знакомый один из правления и сказал: скоро и до вашей семьи доберутся, расходитеся, мол, молодые пусть уезжають, а стариков не тронуть.
А потому, что с дедом тогда оставалися четверо детей от старшего брата. Его-то самого на войне убило, да и мать их вскорости померла, вот дед и растил сирот, его могли и не тронуть, а нас таких-то... Отберуть кузню, чем тогда жить? Ведь у Тихона уже двое детей было, и у нас двое. Вот и разъехалися мы. Тихон с семьей ушел жить на квартиру в Карачев, а мы с Сенькой - в Брянск.

А с кузней и домом вот что стало: когда нас председатель предупредил, что, мол, дом ваш под контору присмотрели, мы и решили его продать. Нашли покупателя, приехал он с сыном, разобрали они наш дом и увезли куда-то.
Ну, конечно, за полцены пошёл, а что ж делать-то? Тут уж, милая, убытки считать не приходилося. И корову продали. Оставил свёкор себе только телочку и поросеночка, а кузню ликвидировал.
А так ликвидировал: инструменты - в яшшык, кузню - на замок, вот и все дела.
И налог не успели прислать.

* Со второй половины 1920-х годов и до 1929 НЭП была уже фактически свёрнута.
*Ухват, кочерга -  приспособления из металла, которыми сгребали горящие дрова
                              в печи, угли и чугунки из неё вынимали.
 
                    *****     *****     *****

Да нет, мужиков в конце двадцатых пока ещё не очень трогали, это потом и на них так нажмуть, что и деться станить некуда, а тогда всё только агитировали*. Бывало, сгонють всю деревню, выйдить агитатор и начнёть:
- Надо все хозяйства объединять! Надо в колхоз всех!
А Гарася такой-то встанить да и скажить:
- С кем же я объединяться буду? У меня три коровы, две лошади, овцы, гуси, а у соседки моей только коровенка одна, да и та чуть живая, зато детей – семеро, когда ж ей работать от такой оравы? И вот теперича отдай я всё в колхоз, работай там, а потом с Танечкой всё и раздели? Как же это так получается?
Ну а те, у которых ничего не было, своё гнули: в колхоз, мол, конечно в колхоз! Вот и начнётся: шумять, кричать!  Водой разливали. А агитаторы, видать, слушали да всё на ус и наматывали, а когда повысмотрели, повыслушали, кто против колхозов, и донесли в сельсовет: тех-то, мол, надо ликвидировать, тех-то… Ну и пошло!*

С Гарасиных как раз и начали. Но старого-то Гарасина уже не было в живых, под Карачевом его как-то убили, так вот с сыновей его... И сначала за младшего принялися, за Петьку. А у него детей штук десять было, но всё равно, пришли, посажали всех на сани и-и повезли! А старшего, Гаврюшку, не тронули, он же георгиевский кавалер был, его уже в тридцать втором подгребли, тогда-то и георгиевские, и всякие в Сибирь загремели.

Потом и за Козлова принялися. Так малых дочек его сестра к себе взяла, а остальных погнали в Сибирь. Сам Козел ещё в дороге помер, а Козлиха года через два и возвратилася. Хата её была еще цела, вот и разрешили ей там жить. А старшую дочку не отпустили, так она всё ж по дороге как-то сбежала и приехала домой, но ее снова схватили и отправили туда.

А вот когда Буниных стали вывозить... Дуня-то сама из бедных была, а замуж вышла за крепкого мужика. Жили они зажиточно и тогда у неё шестеро детей уже было, а что б там обувки, одёжки какой?.. Ни у кого почти не было. Да где ж их, шестерых, обуть-одеть в крестьянстве-то? Если копейка какая у мужика и заводилася, то старался он прежде купить что-либо по хозяйству: лошадку получше, коровенку, поросеночка. Помню, как начали их выселять… А как раз холода начиналися, вот-вот и морозы ударють! Во что детей одевать-то? У Вальки, что к нам сейчас ходить, хоть ботинки какие-то были, вот и бросилася их искать, но один-то нашла, а другого и нетути, провалился куда-то и всё. А ведь в поспешах же гонють-то, скорей, мол, скорей! Так в одном этом ботинке и посадили её в сани, побросали и остальных детей на воз, кой-как попонками прикрыли и по-овезли... И крестницу мамкину среди них, Райку. И вот вязуть-то их от дома, а Райка эта и кричить:
- Мамочка! - крёстных матерей мамками звали, - Мамочка, не отдавай меня!
А что сделаешь, моя милая? Тут же милиция! Ничего не сделаешь, вот и увезли всех. Мамка как начала плакать, как начала кричать! Кинулася по соседям, пришла к Маше Андрихиной:
- Мань, ну за что ж это их? Дунька-то из бедных! Мало ли, что свёкор богатый! -  К другой пошла: -  Ну, что ж мы их отдали! Голыми ж дети поехали, давайте вместе подпишемся.
Вот и подписалися человек семь. Теперя - к председателю. А председателем тогда Пыпана назначили… заику, лентяя несусветного!  Ни-ичего у этого Пыпана сроду не было: ни коровки, ни поросеночка.
Грамотный был, спрашиваешь?
Да ну! Какой там… Трем свиньям месива не разделить. Но смирный, смирный, правда, был: не пил, не дрался... но и не делал ничего, огород у него лопухами зарастал, как дорога. Вот тогда-то и пошли к нему бабы:
- Подпиши бумагу...
- Не-е, не подпишу.
А мамка как взгорячилася:
- Да я тебя, змея-заику, задушу сейчас, если не подпишешь! Какие ж они кулаки-то?  Что все три брата скинулися и молотилку купили?
Другие бабы подступили:
- Беднячку, и в Сибирь? Детей поморозить?
Насели на него, насели, за стол загнали… Заикался, заикался этот Пыпан, но все ж подписал, а мамка с этой бумажкой да туда, на пересыльный пункт: вот, мол, это по ошибке их...Так Дуньку с детьми все ж отпустили. Вернулися они… а дом их уже под сельсовет подгребли. И пришлося нам к себе их взять, в хатёнку нашу. Зиму прожили с нами, а весной... Весной отрыли свою ямку с картошкой да снова стали обживаться.

Но в тридцать третьем взяли все ж Дунькиного старшего сына Петьку, тогда мно-огих уже брали в отместку за то, что раньше оставили. Сослали его в Сибирь, так Райка, сестра его, ездила потом к нему туда. Насушила сухарей, набила кой-чем сумку и поехала. Вылезла на станции, где ей надо было, стала расспрашивать, как до ссыльных из России добраться, а тут и явился один: да я, мол, тоже туда иду. Ну, отошли они километра три, и что ж ты думаешь?  Все отобрал у неё этот паразит! Так и добралася до лагеря ни с чем. Рассказала всё брату, а тот:
- Да ладно... Если б ты и привезла что, то всеодно здесь поотняли б.
А сам уже чуть живой. Приехала потом Райка оттудова и больше от Петьки - ни слуху, ни духу. Так они его и не дождалися… ликвидировали, значить, его, как класс, да и всех крепких мужиков в деревне. И что за классы такие придумали? Но всё-ё тогда только и кричали агитаторы: ликвидировать, мол, ликвидировать надо того и того-то, как класс!
Да и не только кулаков… В тридцать третьем, и своих, партийных стали хватать. Помню, за Каланчуком пришли, его к нам вместо Пыпана в сельсовет поствили. А был из рабочих и уж дюже честный! Так вот и он теперича в Сибирь загремел. И уж из таких-то, честных, как он, ни-икто оттуда не возвратился, даже и писем не присылали.

*Решение о коллективизации было принято на XV съезде ВКП (б) в 1927, но только с весны 1929 на село были посланы отряды агитаторов за коллективизацию.
*«О мероприятиях по ликвидации кулацких хозяйств в районах сплошной коллективизации» - такое постановление Политбюро ЦК ВКП(б) было приняло 30 января 1930 года, и отправной точкой «ликвидации кулака как класса» послужила публикация в газетах речи Сталина на съезде аграрников-марксистов в последних числах декабря 1929 года.
*Из справки Отдела по спецпереселенцам ГУЛАГа ОГПУ: только за 1930—1931 гг. было выселено 381.026 семей численностью 1.803.392 человека.

*****     *****     *****

Переехали мы в Брянск, сняли комнату в одном доме. А Коля-то мой шухорной был, вот и начнутся неприятности. Шесть мест за два года сменили! Сенька работал шофером, а тогда шоферы были… как космонавты всеодно. Я-то, когда замуж за него выходила, то он ко мне на велосипеде ездил, и диво-то какое было - велосипед! А тогда как раз первые автобусы двенадцати местные в Брянске появилися и были ишшо под брезентами. Устроился он на них ездить. Платили сорок восемь рублей в месяц да еще кожаную тужурку выдавали и краги. Продуктов в магазинах было сколько хочешь, мясо по три копейки за фунт продавали, на рубль купишь - за неделю не поешь…
Ну как почему продуктов много… Ведь как раз нэп взялися ликвидировать, так люди, нябось, и думали: придуть щас и отнимуть корову, так лучше самим её… Вот и резали скотину по чём зря, и стало мясо ни по чём. Помню, пришла к нам в Брянск женшына одна из нашей деревни и плачить:
- Купите коровку мою! Молодая, молока даёть тридцать литров, жалко резать-то...
И просила за неё только коротенький старый полушубок. Но куда ж мне было тогда корову ставить? Мы сами-то уголок только и занимали в чужом доме.

И вольница эта с харчами продолжалася всю зиму, а к весне стало всё пропадать. Скот порезали, погубили, порасшвыряли как зря, летом остальное подобралося и начался чуть ли ни голод. Но нам пока еще хорошо было…
Да напротив нашей квартиры был коммерческий магазин, в нем работал китаец, а жил на краю города, вот Сенька возьмёть, бывало, этого китайца, посадить рядом с собой и довезёть до дому, а за это он хлеб нам без очереди и продавал.

Но через год Сенька ушел с этого автобуса, он же измотался прямо! День ездить на нём, а как ночь - ремонтировать. Совсем сил у него не стало. А его товарищ работал на железной дороге, вот и говорить ему как-то: переходи-ка ты, мол, к нам, мы свободно ездим в Москву покупать что надо… В то время-то ведь не каждый мог ездить в эту Москву, а только по пропускам. Сенька и устроился охранником на поезда. Стало нам повольнее. Отдежурить он сколько надо, а потом поедить в Москву, наберёть хлеба…
Да очереди и там, конечно, были, но разве ж он стоял в тех очередях? Сейчас подойдёть к магазину, расставить мешок, а тут уже и видють таких, как он, и подходють, и продають ему хлеб.
Подороже, конечно, но что поделаешь?

А раз и меня с собой взял. Крепко ж мне хотелось побывать на Сухаревском базаре! Приехали мы, Сенька пошел по своим делам, а я - на эту Сухаревку. Походила, посмотрела... Потом смотрю так-то, а ко мне и пристал один, так и тазить за мной деньги выташшыть, так и тазить! Гляну на него так-то, а он... Ну мальчишка совсем, лет тринадцать ему! И глазки-то у него голу-убенькие, и сам-то хорошенький такой, а пристал так, что никуда от него не спрячешься! Что делать? Да приостановилася так-то, подождала, когда он подойдёть поближе и говорю:
- Что ты гоняешься за мной, что тазишь? Я же сама из таких, как ты.
Посмотрел он, посмотрел на меня, да как захохочить!.. И отстал.

О-о, сколько ж их было там, беспризорных! Завернула я так-то в один переулок, а там их тысячи! Грязные, оборванные. Цепляюцца, просють! Кто прямо на земле ляжить, кто - на перинах каких-то. И маленькие, и большие. И компаниями сидять, и в одиночку. Один момент особенно запомнился: девочка лет десяти ху-денькая такая и росточку-то небольшого… и пьяная! И мальчишки с ней тоже пьяные, и рвуть они на куски живую курицу, а девчонка эта танцуить вокруг них, кривляется! 
И так страшно мне стало от всего этого! А еще жалко. Ну до того жалко, что слезы аж навернулися. Боже мой! Какое ж несчастье, какое горе согнало сюда детей этих!? Зима как раз надвигалася, холодно уже становилося, а они - раздетые почти!
Такое никакому описанию не поддается.

Потом зашли мы к знакомым своим, Алешке и Клаве, стала я им все это рассказывать, а Алешка и говорить:
- Куда ж им деваться-то? Раскулаченных вязуть, вот дети их и убегають. - А он на железной дороге работал. - Откуда их только не вытаскиваешь, когда поезд придёть! И из яшшыков, что под вагонами, и с буферов, крыш. Кто живой, а кто и замерз уже.
- А что ж матери-то их отпускають? - спрашиваю.
- Отпускають... Да нябось еще и сами скажуть: бяги, мол, можить спасешься. Вот они и бягуть, а потом куда деваться? Кто ж их призреить-то*? И собираются на этой Сухаревке, и находють здесь свои компании.
Вот с такими-то впечатлениями я и приехала домой. Говорю потом своим:
- Милые мои детки! Молитеся, чтобы ваших родителей Господь сохранил!

Сухаревку эту приняла так крепко близко к сердцу еще и вот почему. Как-то Сенькин товарищ уехал в Москву, устроился там шофером в посольстве и всё письма ему писал: хорошо, мол, получаю, хорошо живу. Ну и вздумал Сенька его проведать.
А Сеньке моему… что посольство, что гараж - всёодно! И поехал к товарищу этому. Приходить к посольству и говорить:
- Мне тут пройтить надо.
Милиционер стоить:
- Куда вам пройти?
- Да у меня товарищ тут шофером работаить.
- Уходи по-хорошему отсюда, - тот ему.
Сенька опять:
- Да мне надо...
Ну, милиционер и заорал:
- Ты что, дурья твоя башка, не соображаешь, куда просишься? Да если я тебя и пропущу... Видишь, сколько там еще милиционеров стоит?
- Да я только до товарища. 
Никак Сенька от него не отцепится, крепко ж ему хочется приятеля повидать!
- Ну, хорошо, - милиционер, наконец, говорить. - Давай твой паспорт.
Сенька сейчас хвать, и вытаскиваить. Позвонил тот. Ш-ш-ш... вот она, черная машина подъезжаить. Не успел Сенька одуматься, как его и забрали! И вот тут-то и привели его в это посольство! Да разули, раздели и обыскивать стали. И все-то портянки даже порассмотрели, а Какая-то женшына даже к часам его прицепилася, чуть ни разбирать их собирается.
- Да что ж вы в часах-то ишшыте? – Сенька смеется.
 А она как начала его ругать:
- Ну, балбес! Ну, осел! А дети-то у тебя есть?
- А как же… Двое.
- Голова твоя дурья! Ты, хоть, соображаешь, куда попал?
Как начала еще и матом крыть! А он:
- Да выпустите вы меня, наконец, у меня ж мешок там с хлебом стоить!
Ну, все ж отпустили.
 
Отпустить-то отпустили, а потом и началося: как месяц пройдёть и вызывають, другой пройдёть, и опять! А как-то раз и предлагають: будешь, мол, помогать нам, так не станем больше допрашивать. Подумал Сенька, подумал да говорить:
- Ну, ладно, буду.
Куда ж от них деться-то?
Вот и началося: как вызовуть, так и сразу: ну, что, как, мол, твои товарищи? А он: да там-то мы пиво с ребятами пили, а у того-то водкой угошшали. Ладно, пока отпустють. На следующий раз он им опять: а вот такие-то анекдоты про баб рассказывали, вот такими-то матами ругалися. Он-то нарочно так, чтоб отстали от него. Ну, наконец, начальник и выматерил его: как был ты, мол, дураком, так и остался, и отпустили.
Да нет, вызывали, вызывали и ишшо. Особенно, под праздники. Как приближается какой, так и вотани!.. Тут-то мой Семен и уразумел что к чему, тут-то и разжевали ему, что такое посольство. Поэтому и боялася за него и за всех нас. Ведь от них всего можно ожидать! Во, с какими головами умными расправилися, а уж с нами такими-то!..  И не заметишь, как схапають.

*Призреть - пожалеть, позаботиться.

*****     *****     *****

Но обжилися мы в Брянске, кое-как устроилися. И квартирку, наконец-то, хорошую нашли в две комнатки, правда, крепко ж сырая была! Как только весна начиналася, пробивался из-под пола как всеодно ключ какой, и све-етленькая такая водичка бежала, только и знаешь, бывало, затираешь её, затираешь. Но ничего, хоть отдельная была. Переехала и мамка ко мне…
Да нет, одна, Динка как раз замуж вышла и уехала с Андреем в Сибирь, вот мамка и осталася на Ряснике, в колхозе работала, и вступила в этот колхоз сразу, как только он сошелся.
Как почему? 
Тогда ж всех в колхоз сгоняли, и крупные хозяйства, и мелкие. У кого что имелося, всё в этот колхоз ташшы: семена, скотину, птицу. У мамки, правда, ничего этого не было, а соседка ее, Кырза, свела туда корову свою.
- И вот, - мамка рассказывала, - ляжить она ночами, плачить по ней: как, мол, коровка-то моя там, как она? И слышить раз: корова её под окнами реветь! «Ох, да что ж это? Почудилося мне, чтолича? Как же могла она увайтить оттудова?», двор-то Бунинский, куда их посогнали, крепкий был. Крестится, молится, да выглянула так-то, а корова её и вправду стоить под окнами! «Ну, - думаить, - видать, как я по ней скорбела, так она и пришла». Обрадовалася, выскочила на улицу, загнала свою коровку в закутку, закрыла… И оказалося, что пожар на Бунинском дворе случился, а ворота видать кто-то открыл, скот и разбежался по своим дворам. Ну, а потом колхоз этот опять сорганизовали, и пришлося Кырзе снова вести туда свою корову.

Конечно, очень глупо тогда делали, что все сгоняли в этот колхоз. И коров, и овец, и гусей, и кур, и петухов, а посели-ка ты петухов этих вместе? Вон, у меня два, проклятых, и то не ладють, один-то молодой ишшо, за курьми даже не бегаить, а старый всё равно его лупить. Чувствуить, видать, что соперник подрастаить. А сгони-ка ты их вместе? Они ж такие побоишша стануть устривать, что курам и нестись некогда будить! Вот и говорю: зачем было кур с петухами сгонять? Ну, захотели эти колхозы попробовать, так помаленечку, потихонечку надо было начинать.
 
А из колхоза что получить - так шиш тебе!  Если что и уродить, так сейчас приедуть, заберуть да и отвезуть в город. Это вот теперь только и деньги стали платить, и хлебца давать, а тогда... Одни палочки за трудодни писали!* Вот потом и жди: дадуть тебе что или не дадуть на эти палочки? А как командовать, так находилося кому! Помню, встретила как-то Сергея Кадикина, а он:
- Что ж, пойду я Пыпану подчиняться? Это, значить, Пыпан мне будить указывать: что сеять, когда убирать? Да у него сроду даже лошади не было, и огород весь лопухами зарос. Да лучше смерть приму!
Так-то и мамка рассудила:
- Да забесись он, этот Пыпан! - Она ж горячая была! - Да я с ним на одном поле и ….  ни сяду, а мне к нему на поклон итить и спрашивать: что сегодня делать, когда сеять, убирать?
Вот и бежали от этого колхоза, кто только мог.

Приехала, значить, мамка ко мне и стала дома с детьми сидеть, а мы с Сенькой поедем в Москву, привезем хлеба оттудова, ваты, материала, потом сошью одеяло, продам. Как ты думаешь, легче прожить стало? А тут еще по карточкам муку давать стали, вот и скопилося у меня пуда три муки, хлеба мешок и деньжонок немного. И надумала на все это корову купить. Семья-то большая стала, детей двое, да и сама в то время со-овсем отошшала. К нам один фельдшер ходил, так он всё-ё говорил мне: надо, мол, тебе, Мария, обязательно молоко пить, иначе плохо будить. Поговорила с хозяином: хочу, мол, корову купить… сарай-то у них совсем свободный стоял, а он:
- Ну что ты, Мария! Тогда летом от мух не спрячешься!
- Иван Иваныч, - говорю, - поверьте, в сарае будить, как в квартире! Ничего не увидите: ни навозу, ни грязи.
А он добрый такой был, покладистый:
- Да ладно, - говорить - покупай... Но только сначала с женой поговори.
Сказала я ей, а она - ни в какую!
- Нет-нет! Может, такая буйная попадется, моих детей заколет.
Интеллигентная ж была, никогда с коровами дела не имела. Но вскорости уехала на курорт. Ну, уехала на курорт, а на третий день и заболела ее девочка корью. Иван Иваныч - ко мне:
- Что делать, что делать? Телеграмму жене отбивать, чтоб вернулась?
- Ну, что вы, Иван Иваныч, - говорю. - Да пусть она там отдыхаить, а мы уж как-нибудь сами постараемся девочку выходить.
И взяла эту девочку к себе. А тогда уже врачи ходили, лекарства давали, вот и стала она бы-ыстро поправляться. Но следом Коля мой от нее заразился, так оба и переболели.

Ну, отбыла хозяйка на курортах сколько положено, приезжаить, а Иван Иваныч и говорить ей:
- Вот, видишь... Ты не разрешила Марии корову купить, а она за нашей дочкой ухаживала и даже ее Коля из-за этого переболел.
А она, правда, поблагодарила меня, но насчет коровы просто промолчала. Ну, раз так, я и подумала: пускай теперь что хочить, то и говорить.  Да поехала в Карачев и купила корову у одной знакомой, а Иван, муж её, взялся до Брянска ее довести*. И вот помню: повели мы эту корову с их двора, а дети как крикнули в четыре голоса, как завыли!.. Да и хозяйка в слезы! Ну, я и вернулася:
- Наташ, - говорю, - ну, что вы так?.. Даром я, чтолича, беру её у тебя?
- Манечка, ну как нам не убиваться-то, - и слезы фартуком утираить. - Четверо детей, а коровка-то кормилицей была! Иди, иди! Скореича уводи ты эту корову!
По-ошли мы с ее мужиком. Сами на лошади, корова следом. Привели в Брянск, сели ужинать... А мамка как раз борщ хороший сготовила. Выложила я на стол буханку хлеба, а Иван как сел, так и съел эту буханку почти один. Да еще просить:
- Тетя Дуня, - к мамке-то, - подлей еще штец!
Подлила она. Опять он съел... «Ну, - думаю, - объестся мужик!» Да говорю ему:
- Вань, знаешь что?.. Не жалко мне щей, но боюсь, что объешься ты.
И что ж ты думаешь? Дала я ему, сколько договорилися, хлеба, денег, выхожу во двор, глядь, а он сидить и опять хлеб этот есть. 
- Вань, ну брось ты...
И рассказала ему про братца, что он тоже вот так же объелся и помер. Ну ладно, вроде и послушался, а ночью как заохал, как застонал! Ба-атюшки!
- Вправду ты говорила! Горить у меня всё в нутрях-то!
Скорей мы ему грелку, соды... Ну, ничего, обошелся к утру.

Вот так-то, милая… Пораспродали тогда мужики скот, порезали и начался почти голод. Идёшь, бывало, по улице, а люди прямо на глазах и падають. У нас так-то крылечко был пригорожен к хате, и вот раз вышел мой Витька утром, а на нём и ляжить мёртвый. От голоду помер... А тут еще и безработица. Она, конечно, и при нэпе была, но при нэпе еще не так страшно, если заработаешь денег, то хоть купишь, что надо, а вот когда еще и голод, во когда лихо! Как раз напротив нас биржа для безработных расположилася, и вот возле этой биржи столько народу с утра стояло! Стоять-стоять, ждуть-ждуть! Вот и выходить, наконец, начальник, и начинаить: столько-то человек нужно картошку перебирать, столько-то яшшыки на вокзале грузить. И все шли, никто не отказывался! И учителя, и инженеры. Страшная, ох и страшная это вешш, безработица!

Неподалёку от нас каменный дом стоял, богачи в нем до революции жили, а когда этот дом у них отняли, то голытьбы туда и понагнали цельные квартиры. Бывало, начнешь белье стирать, так аж на крючок от них закрываешься, а то придуть да вырвут из рук: дай, мол, мы стирать будем! Хоть что-нибудь им же надо было заработать? А уж когда к речке полоскать пойдешь, то уж никуда от них не спрячешься! Выхватють из рук это бельё и сразу полоскать. Потом дашь им пятак какой, они и рады.
 
Соседка с нами рядом жила, двое детей у нее было, а потом откуда-то еще и мать с дочкой приехала. Думала, наверное, что здесь спасется от голоду, вот пятеро их и собралося. И все без работы. Как жить? Совсем пропадають! Сердце мое разрывается, как их детей жалко! Бывало, дам своим по кружке молока на ужин, а своё схвачу за пазуху да к соседке этой, к Шуре, еще и хлебушка по кусочку отрежу:
- На, Шур... Детям-то хоть дай.
А она как бросится на колени, как начнёть мне руки целовать! Кинутся и дети к этому молочку, съедять моментом, а потом снова ждуть, когда приду.

Господи, страшней этого и нету, когда дети голодають! После войны-то, когда всё погорело и ни надеть нечего было, ни укрыться нечем… Ладно, не беда! Наскребу кой-чего, укрою вас, уложу. Выспитесь. А вот когда голод... Во когда лихо! Помню, наварю травы какой, чем-нибудь заболтаю и дам вам. Виктор съесть, он же съестной был, ты и вовсе этого в рот не брала, попадёть так-то картошечка или кусочек хлебушка и ладно, а Колька... Как начнеть того рвать от этой пишшы! Во когда лихо!
Ох, боюсь голода. И не дай Бог дожить до такого еще раз! Вот так-то другой раз лягу, и вдруг как всплывёть всё!.. Гоню, гоню от себя мысли эти: да отойдите ж вы от меня, отстаньте!  Нет, не хочу, не хочу и вспоминать про всё это! Вот так-то поговорю с тобой, а потом на неделю и расстроюсь. И сердце болить, и заснуть не могу… Да убери, убери ты его... закрой, и больше не открывай! Да этот, что слушаить... что записываить.

P. S.
Эти слова слышала я от мамы в восемьдесят восьмом, когда в магазинах почти ничего не было, за хлебом в Карачеве стояли очереди, брат привозил его и Брянска и мама, в очередной раз, напуганная приближением голода, всё сушила и сушила сухари.

*Палочками отмечали количество отработанных в колхозе дней, - трудодни.
*Брянск - сорок километров от Рясника.

                    *****     *****     *****
 
Обзавелася я тогда коровкой, а она такой хорошей оказалася! Молоко жирное, желтое было, мамка как понесёть его на базар, а там ее и ждуть уже, встречають. Потом и поросят завела. Без коровы-то трудно с ними, а с коровкой-то... Плеснешь им молочка в корыто, а они и сожруть все, что ни намесишь. Вырастишь, продашь...
Как ты думаешь, легче так прожить было? А раз так-то зарезали поросенка и собралися его засолить. Пошел Сенька в магазин, купил яшшыков, разбил их, чтобы вечером по-своему сбить, а дошшечки с гвоздями и положил на грубку*. 
- А то ещё, - говорить, - дети ноги наколють.
Что б сразу повыташшыть гвозди-то эти!.. И вот вожусьяя так-то дома и слышу: Витька мой во дворе заплакал! Выбегаю, а он оказывается снял с грубки эту дошшечку с гвоздями да и наступил на нее. И наколол ногу.  Выхватила у него эту дошшечку, нашлепала по заднице, на ногу и внимания не обратила, - крови-то нет, ну и ладно, - а он часа через два и застонал: ножка болить, да ножка болить! Посмотрела опять, ничего, вроде, нет. Уложила спать, а он ночью снова: ох да ох, ох да ох! Я, по своему неразумению, народными средствами лечить стала: растопила сала свежего, ножку этим салом растерла. Вроде бы и полегчало ему, а к утру... А к утру уж так застонал мой Витя, так застонал, что и на крик закричал. Сенька проснулся, как глянули!.. А нога у него уже вся синяя. Подхватилися да в больницу, а там:
- Сейчас же надо делать операцию!
 Вот и начали эту ногу резать. А она уже не только синяя, но и черная прямо сделалася. Главный врач как поглядел:
- Это гангрена. Отнимать надо.
А я - ни в какую!
- Нет, не будет этого! Лучше пусть помреть, чем с этих пор и без ноги!
Ведь три годика ему тогда всего и было!
Врач - опять:
- Вы же ребёнка погубите! Сами его убиваете.
Нет, я - своё!

И так три дня прошло. А я-то не сплю, всё рядом с Витькой моим сижу, - шататься аж стала. Ну, пришел Сенька сменить меня, ушла я домой отдохнуть. Поспала сколько-то, прибегаю опять в больницу, глядь: а Витьки моего и нету в кроватке! Где ж он?.. А фельдшер мне и шепчить:
- На операцию его понесли. Ножку отнимать будут.
Я… где была! В глазах у меня все потемнело! Не помню, как и вскочила в эту операционную… а Виктор мой уже на столе ляжить и сестры все готовять. Схватила его со стола да в палату! Через какое-то время вот он, врач приходить:
- Сумасшедшая! Что вы делаете!
- Отойдите! - кричу. - Это мой ребенок!
А сама и не помню себя! Реву… сил моих нетути!
Он ругаться, кричать, а я ни в какую!

На другой день опять меня вызываить. Вхожу, а он так это приобнял меня за плечи и говорить:
- Вы устали, Мария. Поедемте-ка со мной в театр. Отдохнете там. 
А я ка-ак отскочила от него!.. Да кричу:
- Как же это я поеду? Ребенка больного брошу и поеду?
- За ребенка не беспокойтесь, - опять подходить ко мне. -  Я к нему сестру приставлю.
- Да вы что? - уж и уходить от него наладилася: - Значить, я пойду в театр развлекаться, а ребенок мой тут страдать будить? Какая ж я мать после этого? Не-ет, не быть по-вашему.
И что ж ты думаешь? Как привязался ко мне! Как только обход сделаить, так и вызываить, и вызываить. И каждый день. Думаю себе: ну, что такое? Можить, ему деньги нужны? Сказала мамке, а она пососкребла дома всё, что было, и принесла.
Пошла я к нему, подаю эти деньги, а он и засмеялся даже:
- Да мне совсем не это нужно!
- У вас же семья есть! - догадалась я, наконец-то, к чему он клонить.
- Ну и что? – опять смеется.
- Не-е, и забудьте вы это. И никуда я с вами не пойду.
Еще раз ему отказала, еще, а потом он и заявляить:
- Знаете, вам надо из больницы уйти. Ребенок должен один остаться.
- А что? - говорю - Место я, чтолича, тут пролежала? Я же в палате кому воды подам, кому лекарства.
- Мы и без вас обходились.
Да потом отлучилась так-то, прихожу, а Виктора опять и нет! Где он? И оказалося, что в другую палату его перевели, и койка ему там уже стоить, а для меня койки и нет.
Ну, раз так!.. Вечером приходить мамка, а я к ней:
- Иди-ка за извозчиком.
А сама схватила Виктора в одеялку и на улицу!  Сажусь в карету-то, а врач этот и выбегаить на крыльцо:
- Куда ж вы больного ребенка увозите? Ну и сумасшедшая женщина! Ну и характер! - кричить вослед.
 
Приехала домой... и тут только одумалася: что ж я наделала! От врачей увезла. Что я с Витей моим теперь делать-то буду? Сижу, реву... Смотрю, Калин Максимыч приходить, фельдшер из этой больницы:
- Вот, пришел вас проведать, - говорить. - Я знаю, в каком вы сейчас состоянии. Не волнуйтесь, сейчас я перевязочку сделаю.
Как же я обрадовалася!
- Милый вы мой! Дорогой мой Калин Максимыч! Да не оставьте вы меня в беде, неразумную.
Хороший был дяденька... царство ему небесное! Немец, а такой добрый, тихий.
Вот и начал он к нам приходить, перевязки через день делать. Потом - и через два... Ни мази, ни лекарств никаких не приносил, а только боровым раствором и лечил. Пойду я так-то в аптеку, наберу этих пузырчиков, а он сейчас бинт смочить им, уложить. Ванночку каждый раз теплую сделаить и чу-уть марганцовки туда, вот и начала нога у Вити заживать, потом и на костылях пошел, а вскорсти и их бросил.
Так-то и осталася нога у сына, хоть вся и изрезанная врачами, но все ж своя.
 
Ну, а со мной и началися с тех пор приступы сердечные. Правда, сердце и до этого побаливало, а теперь и вовсе: как забьется, заколотится! Обомру вся, воздуха мне не станить хватать… задыхаюсь прямо! И вот пошла раз в больницу, а мне и назначили уколы. Сделали первый. Плоховато что-то от него стало, и цельный день мне как-то не по себе было. На другой день еще один сделали, а я вышла после него из больницы и не знаю: куда мне итить? По сознанию-то понимаю: во-он тот магазин... должна я дойти до него, повернуть... там-то и автобус Сенькин останавливается. А решиться не могу. Такое состояние, как вроде шла я куда-то и вдруг пропасть передо мной разверзлася. Присела так-то на лавочку, сижу. Сенькин товарищ подходить:
- Что ты сидишь тут?
- Да так... отдохнуть.
А он меня под руку да говорить:
- Пойдем-ка... Сейчас Сенька проезжать будить.
Поглядел, видать, на меня-то, а я... Как ненормальная какая. И вот, помню, ведёть он меня к автобусу, а я вроде как упираюся: и куда он меня ташшыть? Но тут Сенька подъехал и довез меня до дому.

Рассказала я ему потом, отчего все это со мной приключилося, а он и отвёз меня к старенькой такой женщине-врачу, ча-асто он ее до дома подвозил. Обследовала та меня и говорить:
- Кто ж вам уколы эти прописал! Вам же их ни-икак нельзя делать! – Во как, милая! - Да и вообще: никаких лекарств принимать вам нельзя, а когда приступ начнется, то надо лечь и компресс холодный на сердце положить. Да что б тихо возле было, никакой суматохи, шума. Ну, а когда сердце обойдется, потихонечку и встать можно, только не сразу, не рывком.
Вот так и начала делать: как только плохо станить, сразу Сенька окно настежь, детей на улицу, чтобы шороха никакого не было, даже часы остановить, да и сам тихо-онечко ходить и только компрессы холодные меняить. Отлежуся в тишине, отдышуся понемногу, сердце и обойдется. Так-то и вразумила меня та старенькая женщина-врач, так-то и лечила... царство теперь и ей небесное!

*Грубка - верхняя полка на русской печке.

  *****     *****     *****

Сколько в Брянске прожили?
А должно до тридцать пятого. Сенька ж партийный был, вот его как-то вызывають в военкомат и говорять: надо ехать в Белоруссию, там строительство какое-то начинается. А раз партийный, то не откажешься, вот он и поехал. С год, должно, прожил там один, а потом и я к нему собралася. 
Да нет, пока не насовсем, а просить, чтоб назад его отпустили. Приехала, пошла к начальникам, а мне, как отрезали: отпустить, мол, и речи быть не можить, только строительство военной базы начинается, переезжайте-ка вы к нему. Ну, мы-то с мамкой никак не хотели, а ребята мои: поехали и всё! Вот я и решилася. Продали корову, а что нажито было, погрузили на воз и отвезли к одному знакомому. Думали-то, что поживем там немного и вернемся, ан нет. Как уехали, так больше и не вернулися.
База эта строилася в лесу. Сосны, ели кругом! А в лес пойдешь, грибов сколько! Как глянешь так-то снизу вверх по горочке, а они стоять себе: грузды, молочанки, волнушки! Ну столько грибов было, что тонну, нябось, за день набрать можно было.
Платили Сеньке хорошо, он же начальником механизации был, в магазинах было всё: масло, сахар, хлеб вволю…
Ну да, и квартиру нам сразу дали бо-ольшую, светлую, никогда мы еще в такой не жили. 

Ох, и пожила я там... как на курортах! Мамка-то, бывало, и обед сготовить, и приберёть, а я сплю, сколько хочу, гуляю сколько хочу. А была-то молодая ещё! А кругом-то всё военные, и каждый заглядывается на меня! И это был, наверное, один такой год за всю мою жизнь, ну а потом…
А вот что потом… Там же, в Баровке этой, сначала всё гаражи строили, а только настроили, как понаехали танки! Сразу военные тревоги завыли, а эти танки как попруть, как заревуть! Ночь-две спишь спокойно и-и опять…  А тут же недалеко еще и Польская граница проходила, вот и пугаешься каждый раз: война! А потом еще и аресты началися*, ка-ак раз после первомайского праздника. 

Но на первое-то Мая еще такой банкет в этой части воинской устроили! И чего там только на столах ни было! Шоколад, пирожные вазами всякие-разные, севрюга, белуга. Никогда потом я такого не видела и больше не увижу. А после праздника смотрю так-то газету, а там Ворошилов обнимаить на параде Убаревича, начальника нашего округа. Я и говорю Барановскому...
Да он в энкэвэде работал, а жил как раз с нами рядом. Вот я и говорю ему: посмотрите-ка, мол... А он и засмеялся. И не хорошо-о так засмеялся! А через день поплыла я на лодке через озеро в столовую за хлебом, гляжу, а возле неё и валяется портрет Убаревича.
- Что такое? - спрашиваю у повара. - Чего он тут валяется?
А тот и говорить:
- Разве не знаешь? Арестовали его. Врагом народа оказался.
Боже мой! Я так и ахнула. А потом и пошли, и по-ошли эти аресты: того арестують, того! Всё равно как тем банкетом первомайским наше спокойное житьё и закончилося. Раз Сенька приходить и говорить:
- Знаешь, главного бухгалтера арестовали.
А за что, почему, никто и не знаить. Ну, поговорили мы, поговорили, а тут хлоп!.. и взяли начальника строительства Багдатьева, - вредительство за ним! А Багдатьев этот был пожилой, лысый и такой душа-человек, я хорошо жену его знала, моло-оденькая такая была. Через день - комбрига... И каждый день хватать стали.

Знакомый наш, начальник электростанции, такой высокий, красивый был, и вот как-то встречаю его, а он и рассказываить:
- Знаете, купаюсь я вечером в озере, и вдруг как погналась за мной змея! Так гналась, так гналась, что еле-еле на берег от нее выскочил! Если б плохо плавал, не уйти.
А разговор об этих змеях там всё время был, там же вокруг всё болота да болота были, лес дремучий и деревья такие, что только вдвоем и можно было обхватить. И столько змей и гадюк в этом лесу водилося! Повесила я раз гамак во дворе, выхожу утром, глядь: что ж это мой гамак такой серый? А на нем – ужи. Обвили его весь и висять. Господи, умерла я прямо! А раз за бойцом одна гадюка погналася, да такая здоровенная! Ну, как удав всёодно. Так что ж он: как догонять станить, а он прыг за дерево! Так этот змей ка-ак налятить на это дерево да как ударится об него! Пока опомнится, солдат убегать. И ушел. Вот теперь и начальник электростанции рассказал мне про змею, а потом ещё и прибавил:
- Ох, плохой это признак, когда за человеком змея погонится.
Сказал так и как в воду глянул: через день его арестовали… И охватил всех страх: сиди теперь и жди своей очереди! Как пойдеть Сенька на работу, так и думаешь: вернется ли! А тут еще эти танки... Почти каждую ночь тревоги началися! Ну до того нервы мои расшаталися, до того разошлися, что невмочь стало.
- Знаешь, - говорю, наконец, Сеньке, - не могу я больше здесь оставаться. Отпустють тебя, не отпустють, а я всёодно уеду.

И еще там же никакого базара не было, а у меня ты была маленькая, надо было молоком поить, вот мне и приходилося ходить за ним в деревню километров за семь, и все лесом, лесом. Раз иду так-то, а навстречу комендант общежития на машине едить:
- Куда ты? - остановился. - Тут же столько бандитов разных шатается!
И начал рассказывать: там-то раздели одного, там-то двоих убили. Как взял меня страх! Опостылел мне этот лес сразу, прямо задыхаться в нём стала! Лезуть, лезуть сосны и ёлки на меня, давють! Думаю: Господи, хоть бы как-нибудь вверх подняться, подышать! Ну, стал тут Сенька говорить начальникам своим, что жена, мол... а его и перевели под Смоленск.

Переехали мы в Энгельгардовскую.  Дали нам сначала одну комнату, а потом - еще две. Хорошо отделаны были, для какого-то начальника, видать, их готовили. В магазинах всё было, иногда даже и мануфактуру давали...
Так ведь её тру-удно было тогда достать. Ну, в городах, можить, и повольней с ней было, а в деревнях люди вовсе обносилися. Как-то получаем мы от дяди письмо: пришлите, мол, вы нам, пожалуйста, хоть что-нибудь из одёжи, выйти на улицу не в чем. Я и говорю мамке:
- Езжай, отвези. У нас мно-ого ненужной одежды накопилося.
Что ж, латки мы, чтолича, ставили? Как брюки чуть приносилися, так и всё. Ну, мамка набрала мешок цельный и повезла. Приехала, вышел к ней дядя, а сам на штанах руками дырки прикрываить: станить передом к мамке - впереди руки держить, задом обернётся - на заднице ладони скрешшены. Дырка на дырке. Как начала мамка таскать из мешка!.. Так на что он гордый был, а тут пал перед ней на коленки и плакать:
- Сестра, дай Бог тебе здоровья! А то в церковь бы сходить, да как пойдёшь-то в штанах таких? На них уже и заплатки не держуцца.
Вот теперь и обрядили мы его.

Место, где мы жили, было красивое, просторное, степь кругом. Военная часть наша была проволокой обнесена, а за проволокой - трава… один клевер! Я и подумала: чего добру пропадать? Куплю-ка я опять корову. На час, на два выведу ее на такой клевер, она и сыта. Ведь трое ж детей уже было, молоко-то вам нужно?  Где ж его взять в воинской-то части? Сказала об этом коменданту, а он:
- Да приводи... Дело видно будет.
И купила, Петёнкой её звали. Столько молока она давала!.. По тридцать литров в день.
Ну да, куда ж нам самим было его попить? Вот и стали ко мне ходить: тот дай, тот дай. Ну, а после и в садик стали брать. Придуть утром, а я как налью им парного молока ведро цельное! А лиходеев-то везде хватаить! И взъелися на меня бабы.
А кто ж их знаить, за что? Но собрание даже устроили и помню, кричить одна:
- Да ей творог из деревни носят!
- Ми-илая, - говорю, - я своим-то кур кормлю, на что ж мне чужой?
Другая подхватилася:
- Во, смотрите, какой муж у нее худой и какая она сама!
- Да что ж, - отбиваюся, - обижаю я его, чтолича? Мой муж вволю и сметанку, и творожок, и яички есть, а что худой, так это работы у него много.
И третья… толстю-юшшая поднялася:
- А-а, она тут деньги лопатой гребет! Окулачилась, кулачка! - Аж трясётся вся, аж слюна у нее изо рта бьеть! - Ее налогом обложить надо!
- Как же вы меня обложите? - спрашиваю. - Молоко носить? Так пожалуйста, буду и носить. Сколько литров?
А она опять: ликвидировать, мол, её надо, заклеймить! И всё собрание – за ней…
Ну, я и говорю: 
- Так вы на то и собрание собрали, чтобы меня клеймить? Чем же вам моя коровка мешаить? Тем, что ваши детки молоко свежее пьють каждый день?
- А молоко твое снятое! –опять одна выскочила.
- Ну, ладно, - говорю. - Раз снятое, не берите.
Вот на другой день приходють за молоком, а я и не дала:
- Здра-асте вам!.. Зачем же вам молоко мое снятое?
Садик без молока и остался. Гляжу: сам начальник идёть:
- Сафонова, ты чего капризничаешь?
- Так Вы не слышали разве, как на собрании меня клеймили?
- Да ну их к черту, - смеется. – Ты только слушай, что они от безделья ни наговорят. Не обращай внимания!
Ну, я-то внимания вроде не обратила, снова стала давать им молоко, но всё ж и обидно было… Да и страшно: тогда-то в деревнях всех крепких мужиков поликвидировали, вот и меня, значить, могуть? Пропаганда, моя милая, силу тогда большую имела, и с радио, и из газет в уши лезла: кулаков уничтожить, того заклеймить, того ликвидировать.  Все тогда властям мешали, вот и я могла со своей коровкой…

А еще, можить, и из-за того взъелися бабы на меня, что каждый муж придёть так-то домой да скажить: во какая женшына! Корова, свиньи, детей трое, а всё делать управляется. Скажить так-то, а жены ведь народ ревнивый! Цепляить их это. Раз так-то прихожу с тобой из бани, а у меня и сидять три пары, летчики с жёнами. Сенька им чая вскипятил, варенья банку открыл, масло поставил, булки, я как раз перед баней их испекла. Сидить он, угошшаить, вот один и говорить своей жене:
- Во, видите какая жена!  И в доме чисто, и скотина на дворе ухожена, и сама из бани только что. Как вы управляетесь со всем этим? - ко мне-то.
- Ну, что ж, - отвечаю, - у каждого своя способность. Я из деревни, вот у меня к этому прилежность и есть.
- Да как же! В деревне корову подоят да и выгонят в стадо, а вы сами ее кормите.
- Да что ж корова-то моя… вагон, чтолича? Я встану утром пораньше и выгоню ее за проволоку, а кругом - клевер по колено, похожу с ней час-другой, так у нее во-о какие бока стануть, задыхается аж! Ну, а пока ходить, сама мешок травы нарежу. Придем с ней домой, высыплюей, она теперь до трех часов жевать и будить. А ребяты ослобонятся от школы, еще мешок принесуть, к вечеру сама управлюся и опять попасу. Вот никаких трудностей она мне и не доставляить.
Поглядели их жены, послушали, одна и говорить:
- Двое детей у меня, живу я с мамой, а все равно ни-ичего мы с ней не успеваем делать, даже белье стирать нанимаем.
- Ой, не понимаю я... Как это вы так умудряетеся? Да что ж вам, грядки полоть, в поле жать или дом ремонтировать? В квартирке-то вы живете и ничего делать не управляетеся? Нет, не понимаю вас, не понимаю.
Вот так и поговорили тогда с ними, так и побеседовали.

*1937 год – начало очередных репрессии советской власти.
                        
                           ***** *****  *****

Обжилися мы тогда в Энгельгардовской, кое-как устроилися. Только б жить да радоваться. Но тут мамка слегла. Она-то еще в Боровке почувствовала себя плохо, а теперь и вовсе. Повела я её к врачу, а у нее и признали рак. Отвезли мы её в Смоленск, сделали ей там операцию, но только полтора месяца пожила после нее. И все полтора месяца я даже на постель не ложилася: прикорну так-то чуть и всё. Ну, наконец, отошла у неё память... померла. Там-то, в Энгельгардовской, и схоронила ее.
Да, мало пожила она хорошей жизнью. Только здесь, в Белоруссии… Бывало, как управимся с ней по дому, возьмёть удочки и на озеро, рыбу ловить. А с ней туда еще старый врач ходил, так сидять они, бывало, в лодке, часами рыбу удють, а она – рассказывать ему… Большой охотник он был слушать ее рассказы! И такая молодая стала от этой жизни, такая веселая! Но крепко ж ревнива была! Как Сенька чуть задержится на работе, так она сразу:
- Ах, да где ж это он? Чаво ж не идёть-то?
- Да мам, перестань, - начну успокаивать. - Хозяйство-то у него какое...
Нет, и начнёть турчать: а ты знаешь, мол, что тот-то с той-то гуляить, а тот с той-то… 
- Ну и что? – засмеюсь. - Теперь и мне с него глаз не спускать? А если с какой и подкрутить, радостней у человека на душе станить.
Как разозлится! И пошла-а...

Вот и с моим отцом, с Тихоном своим так жила. Ведь он ча-асто в Брянск ездил, и вот как ехать, а она и начнёть... И поругаются. Помню, раз так-то он собирается, а она как раз печку топила хлеба сажать, ну и выставила дежку с тестом, а я кручусь под ногами да пальцем в это тесто ткну да ткну. Интересно ж мне очень, как дырочки получаются, а она вдруг как шлёпнить меня от этой дежки! Разревелася я!.. А тут отец как раз:
- Ты что? Зло свое на ребенке срывать?
Подскочил к ней да как дасть пошшочину! Ну, она прыг на печку и - в слезы! Раньше-то отец и пальцем ее не трогал, а теперь и случилося такое. Видить дед это дело, сам и печку дотопил, и хлеба посажал. А мамка всё-ё ляжить да плачить. Он и водички ей, и поесть... Ничего не берёть! Вот и пролежала до самого вечера, а вечером хотела с печки-то слезть, да и ударилася в обморок. Положили ее на кровать, а она как начала с себя одежду срывать! Дед испугался, послал за Любой...
Да она с нами рядом жила, учительница... Прибежала та: что такое, мол, с Дуняшей? А эта Дуняша ляжить, глаза вылупила, что ни подадуть, отшвыриваить и всё молча, молча. Развела тогда эта Люба горчицы, поставила ей горчичники к пяткам, к икрам, дала еще каких-то капель... Она ж ученый человек была. И заснула моя мамка, кро-отким таким сном заснула.
 
Ну, а когда отец приехал и ему всё рассказали, то пал на колени перед иконой, и начал молиться... Бо-ольшая икона Божьей матери у нас в углу висела и называлася «Умягчение злых сердец». Её свекровь покупала и тоже, бывало, как взгорячится, так и падёть перед ней на колени, молится-молится, сердце и смягчится, и отойдёть. А теперь и отец... Помолился и дал обещание: каждый год, под Покров день ездить в Белые Берега в монастырь. И уже я помню, как поедем мы, бывало, по проулку, лесом, через дорогу железную, как приедем в монастырь, а там уже служба идёть, певчие поють и свечи горять. Посадють меня в уголок, я засну, а они отстоять службу и-и назад, домой. Это мне уже тогда годика четыре было.

*****     *****     *****

Расскажу, расскажу и о Динке с Андреем.
В часть нашу воинскую можно было входить или выходить только по пропускам, и вот раз Сенька прибегаить и говорить:
- Андрей с Динкой на вокзале, надо пропуска брать, за ними ехать.
Побежала я за этими пропусками, а мне их и не дають…Знають уже, что Андрей из Сибири удрал.
Почему удрал?
Да он тогда первым секретарём в Называевке работал, и когда Молотов туда из ЦК приехал, то собрал срочное совещание и говорить: почему, мол, задания не выполняете что вам назначили? А там как раз жатва началася.
- Зерно, - отвечають, - мокрое. Дожди.
Один даже это зерно в мешочке принес: поглядите, мол, какое... Ха-ха-ха! - Молотов-то, и как начал над ним насмехаться! Через некоторое время смотрють, а того и нету в зале. Стал потом сам Молотов доклад делать, а после перерыва еще нескольких человек нет! Тогда товарищ Андрея и говорить:
- Андрей, надо удирать. И нас арестуют.
Вот и не выдержали, да подхватилися прямо с совещания этого и - на машину. Всё там Динка бросила: корову, поросеночка, обстановку и теперь вот к нам они приехали с дочкой на руках.

Ну, приехать-то приехали, а пропуска на них и не дають. Что делать? Я - к начальнику: так, мол, и так, а он:
- Ну не можем мы...
- Да вы что! - кричу. - Да я за этого человека, как за ребенка своего ручаюсь! Не дадите пропусков, сейчас же соберемся и уедем.
Но все ж выписал. И вот, как пришел Андрей к нам, как сел, так цельный месяц никуда и не вышел из комнаты.
А как ты думаешь? Конечно, боялся, что арестують. Да и крепко ж ему обидно было, душа его разрывалася: как же он верил советской власти, что всё правильно она делаить, а тут аресты эти, расстрелы. Но все ж потом поехали они с Динкой на его родину в Давыдовку, что недалеко от Орла, там-то он и отсиделся у своей матери. Картошка у нее была своя, молочко, деньжонки водилися, да и я кое-что посылала. Зиму он там просидел, а на весну ему и присылають письмо: приезжай, мол, назад, возвратим тебе партбилет и снова примешь место секретаря. Подхватился он да опять ко мне: что, мол, делать, это ловушка? Рассказала я начальнику Сенькиному, а он:
- Зачем им ловушку устраивать? Если б хотели арестовать, то и тут бы взяли.
И поехал он.
 
Правда, встретили его там хорошо…
Ну да, там ведь работать некому стало. Он же прямо забесился тогда этот Молотов-то! Как вредитель какой... Самая уборка хлеба, самая заготовка кормов, а он взял и посхватал всех секретарей, колхозников, видать, и некому стало подхлестывать, остался хлеб на полях. И такой голод начался!
- Как я поглядел на всё это!.. - Андрей потом рассказывал: -  И решил: сами сделали это преступление, сами пусть и расхлебывают.
Да развернулся и назад, в Карачев, а его здесь предриком назначили, квартиру дали.

После этого он образумился, всё с него, как рукой сняло! Он же до этого, что слепой был, без всяких колебаний верил партии. За это и мамка моя его не любила, бывало, приедуть они к нам в гости, а она и начнёть:
- Ох, Манечка, и когда ж они уедуть! Терпеть не могу коммуниста этого.
Да и мне с ним иногда лихо было. Раз посмотрели мы картину про Чапаева, идем домой, а я возьми так-то да скажи:
- Глупо, конечно, темнота всё это наша. И чего было Чапаеву не отступить, коль возможность появилася людей спасти? Надо было и отступить, зачем жизни человеческие губить, головы-то людские под пули подставлять?
А он как взбеленился:
- Ну что ты понимаешь! Да если б мы не подставляли голов, то и революции б не было!
- Ну, - говорю - все-таки голова человеческая есть голова, не кадушка какая-нибудь, надо было выход искать, что б сохранить.
Вот так с ним немножко и поспорили, а он как надулся! И уезжать. Я - к нему: Андрей, да Андрей... то, другое. У нас-то как было заведено? Мало ли о чём ни поспорили, но ты оставайся при своем мнении, я при своем. А по его понятию: чтоб все думали только так, как партия думаить! Дай ты ему сейчас в руки оружию, так и перестрелял бы пол России.
- Не наш дух у тебя! - все так-то, бывало скажить.
Сила была, энергия, а глупости - по завязку… Он с Сенькой потому и дружил, что тот ему ни-и слова не перечил. Бывало, усядутся за столом, выпьют, Сенька сразу на гитаре бренчать, Андрей - на балалайке, потом и наговориться никак не могуть, а Сенька все: да-да, да-да. А с женами своими не ладил…
А потому не ладил, что перечили ему. Динка-то, когда в комсомол записалася и встретила его… А в то время в комсомол всё красивых брали, да ещё что б на гармошке играл, вот тогда девки и будуть бегать в комсомол этот. И Андрей такой красивый был! Высокий, стройный, волосы кучерявые, а глаза!.. Тёмные, жгучие. Даже как-то страшно становилося от красоты такой. Динка как увидела его, так сразу и влюбилася. А у него уже жена была, двое детей и жена из бывших: красивая, образованная, гимназию окончила, а вот за него, за деревенского, и вышла. Ну как же можно было пройти мимо красоты такой? А как вышла, так и начала:
- Тебе, Андрей, подучиться бы надо. Ведь эти продвижения твои все временные, придет пора, когда всюду грамотные потребуются. А ты парень умный, энергичный, если будешь учиться, далеко пойдешь. – Сама-то учительницей была. - Я тебя подготовлю, только берись.
А он же самоуверенный был, думал, что силой только всё и сделаешь. И вот сначала терпел, терпел ее советы, а потом и взорвался:
- Ах, так значит, ты только учёных любишь!
И пошло у них... Так и разошлися в разные стороны. А чтоб послушать? Все равно потом пришлося учиться, и даже до секретаря райкома дорос...
Ну, конечно, не только из-за грамоты, а, видно, смог и сталинского духу набраться. Ну а те, кто не набралися, ясное дело, что потом с ними стало.

Да помню кой-кого… Гаврюшку Бурюкина, Сережку Лысикова, Пашку Подколёсина. Одних порасстреляли, других посослали, а кто живой остался, так ни к чему и не пришел. Во, Сережка Лысиков. Хороший парень был, тихий, умный. Когда коллективизация-то началася* так всё-ё агитировать его посылали, а тогда в глухих деревнях и убивать стали агитаторов этих. Рассказывал как-то: пришли в одну деревню, начали собирать людей, и посошлися одни бабы, а мужиков - никого!
Да потому одни бабы, что мужики хитрить тогда уже стали и не приходить на эти собрания. Ну, начни мужик перечить? Его ж и загрести могли, а бабу... Попробуй забрать бабу, когда за её подол пятеро сопливых держуцца!
Да-а... Так вот начал этот Сережка агитировать за колхозы, а бабы как стали кричать, как пошли на него! Смотрить, а у них цельные фартуки чем-то набиты. И вот ка-ак замахали руками, как стали его песком сечь! Он - шутить с ними, он - что... А они совсем осатанели, засекли прямо! И как он оттудова выбрался, уже и не помнил, только потом рассказывал:
- То-то ж я плакал, то-то ж плакал!
- Чаво ж ты плакал? - спрашиваю.
- От обиды. Мы ж им хорошую жизнь хотели устроить, а они...
Верили тогдашние коммунисты, что они добро людям нясуть. Помню, женился потом этот Лысиков на Любе Зюгановой. Смирная баба попалася, ничего от него не требовала, жили бедно, всё-ё по квартиркам перебивалися. А работал он уже тогда по общественной линии, в комсомол ударился. Ну, теперича, встретился он мне через несколько лет, когда мы уже в Брянске жили, и всё-ё на судьбу свою обижался: ка-ак, мол, хотели мы справедливость установить, как боролися за неё! Вот и повел на собраниях свою политику справедливую, когда раскулачивание началось: что ж вы это, мол, только делаете, зачем деревню разоряете? А его и упекли на пять лет. Правда, отбыл он срок, вернулся, но уже больной был, тут-то вскорости и помер.

И вообще, у прежних коммунистов судьба пло-охая была, - дюже честными были. Они ж в галстуках даже не ходили, а всё как попрошше. Бывало, коммунист с женой под ручку и по улице не пройдёть.
А потому… Как же он должен лучше других-то жить?.. Вот поэтому и авторитетом пользовалися, уважали их люди сначала: «Да как же! - так-то скажуть, - он же коммунист!»
Ну да, тогда всё говорили не партийный, а коммунист, а раз коммунист, то и вести себя должен по-другому, а то упаси Бог скажуть: во, коммунист, а живёть хорошо. Хапаить, значить. Кулаков кулачить, а себе и берёть. И учреждения, где они сидели, были бедно обставлены. Это потом все изменилося, когда другая политика началася. Андрей приехал раз из Москвы со съезда... не то со слёта, и сразу начал у себя в кабинете перетрубацию наводить:
- Товарищ Сталин сказал, что нечего нам прибеднячиваться, надо кабинет и обставить, и коврами устелить. 
Появилися господа новые! А еще, мол, товарищ Сталин сказал, что надо врать, врать для пользы государства полезно…
Ну, можить, и не самым открытым манером все это сказал, но смысл был такой. Вот с тех пор и пошло: те, кто не принял этого, свою карьеру и закончили. Всё, бывало, про таких-то в газетах турчали: не тем духом дышить, не тем! И ведь не говорить, а только дышить. Ну, а когда террор начался, то кто продолжал гнуть свою справедливую политику посажали, порасстреляли, а у остальных началися разочарования и весь их огонь прогорел, как солома. Вспыхнула... и ни жару тебе, ни золы не осталося.

А Андрей уцелел. И потому уцелел, что был сталинской закваски, только дюже честный. Помню, когда переехали они в Жуковку…
А уже после войны это было, в сорок шестом. Ну, да, как раз тогда-то и стал он первым секретарем в этой Жуковке. Так вот Динка всё-ё пилила его: ну давай, мол, домик какой-нибудь построим, место тут хорошее, лес кругом, воздух чистый.
«Что ты! - он-то. - Стану я строиться! Как же на меня вдовы смотреть будут?!»

Помню, и занездоровилося ему уже, а он всё-ё работал, всё ему подлечиться некогда было, а когда, наконец, пошел к врачу, тот ему и брякнул: у Вас, мол, чахотка скоротечная. Андрей где стоял!.. там и сел. И не встанить никак. Потом повела его Динка домой, а навстречу им - подвода с водой.  Андрей так-то толк Динку в бок:
- Во, смотри... - шепчить: - Там, в бочке с водою, лёгкие мои, я вижу их...
И сразу что зря говорить начал. Во-о как горячо принял.

А потом даже застрелиться хотел, да собрался как-то ввечеру и ушел из дому. Динка ждать-пождать, а он - в лес. Ходил там, ходил... все искал место подходяшше, ну а пока ходил, лесной воздух, видать, его и отрезвил. Схватился, да к нам, в Карачев. Приехал и говорить:
- Ой, Мария, как я замерз!
Еще бы! Он же ночь цельную в лесу провел! Приготовила ему поесть… поел, залез на печку, отогрелся, вот только тогда и рассказал всё.
- Что ж ты так? – говорю. - Динка дома с ума, наверное, сходить.
Ну, уехал он домой, а как приехал, так и вовсе слёг. Ездила я потом проведать его, так он всё-ё на Сеньку обижался, что тот не приехал.
- Андрей, - говорю. - Сенька-то сам уже через порог ноги с трудом переставляить, что ж ты на него обижаешься?
Ну, а когда помер, то его партийные товарищи такие поминки по нём шикарные в райкоме устроили!
Да нет, Динку на них не пригласили. Мы то с детьми… Лора, Ида, да и тебя я привезла, собралися после похорон, а нам и помянуть даже нечем было. Что привезла из Карачева… огурчиков там, помидорчиков тем-то и помянули, тем-то и обошлися. А партийные пировали! Как всеодно праздновали, что теперь их власть пришла и такие, как Андрей, мешать им больше не будуть. Отпраздновали, а через месяц пришли Динку с детьми из хаты выселять.
Куда…
Да на улицу. Иди, мол, куда хочешь и всё. Хорошо, что в банке знакомый Динкин работал, так он-то и дал ей ссуду, на неё и выкупила она эту хатёнку. Вот такая тебе и благодарность Андрею получилася от советской власти, вот так-то и отблагодарила его партия за всю его честную партийную жизнь.
                                                   
                     *****     *****     *****

В каком году перебралися в Карачев…  А сейчас припомню. Ну да, в тридцать девятом, как раз за два года до войны. В Энгельгардовской-то строительство закончилося и Сеньке предложили: хочешь, мол, опять по Белоруссии пошлем, а хочешь - в Карачев, там тоже строительство военное начинается. Вот и поехали мы на родину. Приехали, а тут с продуктами со-овсем плохо. Сахару нет, хлеба не достать, да и стройку эту остановили, и теперь, значить, езжай, куда хошь. 
- Ну куда мы поедем? -  говорю Сеньке. - Чего мотаться будем?
А тогда Андрея как раз в Хотынец перевели, мы и стали жить в их квартире. Семён устроился коммерческим директором картонной фабрики и решили мы строиться. Подали заявление, дали нам поместье вот это, на котором хата наша стоить, купили сруб. Достал Сенька машину, что б перевезти его, поехал, да и застрял ночью в лесу и к утру не успел на работу. А как раз перед этим указ вышел, что за пять минут опоздания партийных из партии вон, а остальным полгода платить алименты по двадцать пять процентов. Ну, алименты, это еще ничаво, а что из партии вон... Если из партии-то Сеньку выгонють, то и с директорства тоже. Очень он переживал из-за этого!
- Брось ты, не волнуйся, - всё успокаивала. - Ну какой ты коммерческий директор! Это ж надо университеты кончать, а ты какую коммерцию проходил? Иди-ка лучше по своей специальности, шофером.
Ведь совсем тогда измотался на этой работе! Все лезуть к нему, всё тянуть, что можно. Еще и Андрей ему твердил: отстань ты, мол, от этого дела, тебя ж обведуть вокруг пальца, посадють, дом твой отнимуть и останется Мария с детьми на улице.
Ну, пока рассуждали, а тут как раз и получаем вызов, в Орел Сеньке надо явиться. Поехал, а там как устроили ему суд! Они ж умеють это делать, партийцы-то. Отобрали билет партийный, с работы выгнали и до того довели, что приехал оттудова и рыдаить. Крепко ж ему обидно: из-за каких-то пять минут и... Прямо сумасшедшим сделался.  Вначале все уговаривала его, уговаривала, а потом и плюнула:
- Да хватить тебе плакать-то! Проживем и без билета партийного. - Я же корову из Белоруссии привезла, и она мне двадцать пять литров молока в день давала. - С одного молока только и проживем.
А еще и деньжонок там подсобирала, да и вешшычки кой-какие оттудова привезла. Выбросють там, бывало, в магазин мануфактуру или вешшы какие, а я сейчас и возьму. Мно-ого кой-чего накупила! А еще и портная мастерская там была, и жена портного ходила ко мне по молоко, так закажу ей что, вот и сошьёть муж и быстро, и хорошо. Сеньке костюм сшила, себе пальто, а теперя и выручало это барахло. Вешшы тогда дорогие были, за них-то я как раз и строилася. Да и Сенька потом шофером устроился, начальников по колхозам возить, а они-то как едуть туда, так и бяруть, что им нужно. Ну, ясное дело, и Сеньке кое-что перепадало, достанить так-то и сенца подешевле, и отрубей.

Стали мы, значить, жить пока в Динкиной квартире, а Катюха Черная...
Да помнишь, я тебе о ней рассказывала, как она флаг-то у дяди Вани вырвала, когда колхозники ехали с обозом хлеб сдавать? Ну, так вот эта самая Катюха и разузнала, что мы уходить будем, и решила занять эту квартиру. А как? Ордер-то еще у Андрея оставался. Вот она и сообразила. Прибираюсь я так-то раз в квартире, глядь: въезжаить машина во двор с вешшами. Тук-тук-тук! И заходить Катюха эта:
- Мы квартиру занимать приехали.
Я так и опешила:
- Да как же ты ее займешь, если мы тут живем? Уедем, тогда и занимай.
- Не-ет, я вас выгоню, а сама...
Ну, я как взгорячилася от обиды-то! А тут Колька как раз ружье чистил, и вот я ухватила это ружье да на нее:
- Иди отсюда! А то сейчас...
Выскочила она за дверь, да кричать:
- Меня застрелить хотять!
И в милицию... Вот и приходить милиционер, и пишить на меня протокол.

Ну, на суде я и рассказала, что, мол, и не думала стрелять, что в тот момент я и не помнила, что делала. Да и квартира-то нам вовсе не нужна, свой дом мы уже достраиваем.
- Но только ж крепко мне не понравилося, - говорю, - свинство ее! Ну пришла бы, сказала: впусти, мол, нас, Марусь, а то еще кто-нибудь займеть. Мы бы с ней и договорилися, а то подлость-то какую затеяла! Ведь она партийная, а партийным посправедливей надо б...
Стали потом и ее допрашивать.  Ну она, правда, и призналася, что не хорошо, мол, поступила, думала-то, что нахальством вернее будить. Мне ничего и не сделали. А если б раздула? Посадили б определенно. Ох, и плохая женшына!
Жива ли еще?
Жи-ива. Бабы говорять, что сейчас уже не ходить, ноги ее не носють. Ни сыну, ни дочке не нужна, так цельными днями си-идить под окном, воить, и никто ей даже буханки хлеба принести не хочить.
 
А тогда вселилася все ж в другую комнату, вот и началася котовасия. У нее муж был намного моложе её, да еще и пил, гулял, и как придёть домой - ссоры, драки. Еще мать у нее жила и такая хорошая старушка была! Но и к той прицепится, к сыну, цельными днями ругань и стоить. От такой и на край света сбяжишь!  Вот и я скорей-скорей да уходить в свою хату. Окна, правда, еще не были вставлены, но ничаво, были б стены! Стали кое-как обживаться, но Сенька прожил в нашей хате всего девять месяцев и началася война*.

*Коллективизация - в 1928-м году.
* Великая Отечественная война 1941-45 годов началась 22 июня.

*****     *****     *****
А вот такначалася.
Собралися мы как-то в воскресенье поросенка покупать. Пришли на базар, подошли к одному, а он ляжить так-то и весь красный. Думаю себе: чтой-то с ним не так… больной, наверное. А тут знакомый ветеринар как раз подходить:
- Не покупайте этого, он больной. Эпидемия сейчас.
Женшына рядом стоить:
- Идемте-ка ко мне, - говорить. - У меня есть два поросенка. Увидите, как они едять, больные или нет, вот и выберите.
Пошли мы... Понравилися нам поросята, - большие, жирные, чистые, - сговорилися. Вернулися на базар подводу нанять, а тут уже шумять: война, немец напал! Ну, и началося. Из магазинов и последние продукты куда-то попровалилися, повестки понесли, бабы идуть, ревуть, этого уже мобилизовали, того провожають...

Всю-то ночь мы уже не спали, все ходили уличкомы и дежурства назначали, как раз я первая и попала. Как налятить самолет, так надо было мне сразу бежать и будить всех. А зачем? Ведь ни бомбоубежиш, ни ямок не было, куда прятаться-то? Но вначале, правда, не бомбили, это через неделю только налетели как-то самолеты на Трыковку и по-ошло! Бомбы рвутся, дома горять. Но мы всё ишшо надеялися: можить, задержуть наши немца-то? А раз приходить к нам Вера Ряснинская и говорить:
- Да что вы рассуждаете! Придёть немец, обязательно придёть, он же всё бярёть, все ему сдаются.
Она-то раньше тоже в Энгельгардовской жила, но мы уехали, а её с семьей война там и застала, так они всё побросали и убежали: где подъедуть, где пяшком. Видать, и поверила сразу, что немец всё можить. Ну, и правда, стали вскорости нас бомбить как следуить и началося его молниеносное наступление. А Сенька как раз перед самой войной в пожарку перешёл работать и когда бомбежки началися, дома почти не ночевал, всё дежурил там, ну а теперь вот и прибежал:
- Поехали! Немец Севским большаком идёть и скоро у нас будить.
Выглянула я в окно, а его пожарную машину люди облепили, как мухи! Что ж мне оставалося делать? Всё оставить, схватить тебя на руки, Витьку, Кольку, кое-как прилепиться на эту машину пожарную и ехать неизвестно куда? Не-ет!
- Куда я поеду? – кричу ему. - Без денег, без припасов. С голоду помирать?
- Будешь ты теперь рассуждать! - кричить. - Там же люди ждуть!
- Да что ж это, на прогулку чтолича ехать-то?
- Динка уехала, а ты не хочешь?
- Да у Динки муж секретарь партийный, его сразу немцы хлопнуть, а ты кто? Не, не поеду. Тут я хоть в своем углу, а там что, впереди-то! - А с машины уже кричать ему, зовуть. -  А-а, что всем, то и нам, - решила, наконец.
Только вот Коля мой... По радио-то всё шумели, что немцы комсомольцев вешають, а ему шестнадцать, комсомолец он. Что делать?.. Да бросилася, шею обмотала ему шарфом... как раз ангина у него была, навязала узел с одежонкой, денег, какие были, сунула, перекрестила и по-обежал он за Сенькой. Вспрыгнул на машину эту пожарную, кое-как прилепился... по-оехал! Уж как я потом страдала по нём! Да как же: бледный, худой, тут бы его горяченьким молочком поддержать, а я... Можить, и не надо было его отправлять-то? Ведь он же маленький, ху-уденький был, хоть и семнадцатый шел… надеть бы на него штанишки коротенькие, так немец и не узнал бы, что он комсомолец. Но что ж делать-то? Поплакала, поплакала, да и всё. Не вернешь ведь теперь?
 
А немец уже к Карачеву подходить. Вырыли мы с Витькой ямку в огороде, спряталисья в неё, сидим. А тут еще соседи своих детей приташшыли. Сами-то разбежалися ухватить поесть им что-нибудь, а я и осталася с оравой цельной: своих двое, Собакиных двое, Кутеповых двое, Бариновых трое... Сбилися все в этой ямке, сидим, ждем. Вотони! Стреляють, шумять, несуцца на танках по болоту прямо! Да к нам уже… с луга-то! Ну, думаю, сейчас со слепу наедуть танками на нашу ямку и прямо тут-то и передушуть всех, как котят слепых. Да выскочила и ка-ак начала вышвыривать детей оттудова!.. Подъехали, вылезли из танков, окружили нас. Стоять и по-своему что-то гормочуть, а потом ка-ак начали смеяться! Вижу: детей считають. Во, мол, крольчиха-то вылезла! Потом воды попросили, попили... А после завернули танки свои и по-оехали дальше. Пронесло! Тут-то у меня и от сердца отлегло. Я-то думала, что сейчас начнуть нас стрелять, а они... Как и люди всеодно оказалися, смеялися даже.
Вот так и началася оккупация.
 
Ночь мы промаялися кое-как, а на утро смотрю: немцы в хату к нам валють. И выгнали всех на улицу. Просила-просила хоть в коридорчике-то оставить, но и там не разрешили. Что делать? Да сгородили с Витькой шалаш в огороде кой из чего и устроилися в нём.
Да нет, в хату они нас пускали, но только прибирать и печку для них топить. А как же? Они ж, когда выгоняли-то нас, так я переводчику сразу и растолковала, что нашу русскую печку топить надо умеючи, а то и дом, и все барахло ихнее погорить.
А раз как-то сижу возле шалаша нашего, чишшу картошку, смотрю: Динка с Идой идуть!..
Ну да, они ж уехали от немца-то, а вот теперь, значить, и идуть. И оказалося: отъехала их машина сколько-то от Карачева, да возьми и сломайся! Что делать? Нельзя ж было Андрею возвращаться-то! Вот и добралися они до ервойпопавшейся деревни, нашли ему там шапку старую, фуфайку, он и ушел с проходящими частями. Оставила Динка свекровь и Лору… той, как и тебе, три годика только было. Оставила их, значить, в той деревне, схватила кой-какие вешшычки, Иду за руку и-и назад, в Карачев.  Идти надо было лесом, потом через болото, а как раз в тех местах перед этим немцы разбили часть нашу... загнали в это самое болото и разбили. И вот идёть Динка возле, а солдатики мертвые и плавають в тине болотной… и головы их торчать… и глаза ещё вроде как лупають. «Гля-ядить один, как живой всеодно!» – всё убивалася. Страху набралася!

Ну, переночевала в шалаше нашем и наутро пошла в ту деревню за меньшей дочкой и свекровью, а когда вернулася, снова убивалася. Подхожу, мол, к этой деревне, а навстречу люди бягуть и кричать: не ходи туда, там мужики двух немцев убили и теперя всю деревню за это расстреливають! Но как же её не ходить-то? Там мать, ребенок! Да подбежала к деревне… и вправду всех на улицу уже выгнали. Глядить, и Лора со свекровью стоять! Ну, пока немцы бегали, суетилися, высмотрела она момент удобный, выскочила из лесу, схватила их да удирать. Сколько-то пробежали… выстрелы и застучали. Расстреливають!

Привела всех к нам и хотела идти по деревням искать, где бы жить. Она же комиссаровой женой была, вот и боялася, что здесь её выдадуть.
- Да оставайся, Дин, - говорю. – Куда ты эту ораву поташшыш? Чему быть, того не миновать.
Вот и насбирался табор цельный: я, Динка со свекровью и Идой… ей девять лет как раз сравнялося, ты с Лорой совсем ишшо маленькие и Витька мой, ему тринадцать было. Сгородил он кой из чего навес от дождя рядом с шалашом и под ним мы всё днём и толклися, а в шалаш этот на ночь вповалку укладывалися, маленьких в середку, сами по краям.
Да нет, холодно тогда ишшо не было, это только потом… 

Прошло с неделю, а, можить, и поболе, а я всё-ё по Кольке своему плачу: что с ним, где он? А раз приходить сосед к ночи да говорить:
- Знаешь, под Желтоводьем пожарную машину немцы разбомбили.
Сердце мое так и оборвалося: а вдруг Сенькину? И засобиралася бежать туда, а Динка:
- Ну зачем ты пойдешь-то? Если и их... так что? Лежать они там чтолича будуть? Да и ночь на дворе, куда ж идти?
А утром так-то глядь: Зинка идёть, соседка. Она ж вместе с моими уезжала! Я - к ней:
- Зин, ты ж уехала с моими…
- Куда? - она-то. - Отъехали мы за Желтоводья километров десять, а мои и запросили есть, они ж моментом все припасы поприели! Что делать? Денег нетути, купить нечего да и у кого? Там же туча черная народу идёть! Вот я и вернуласья, тут же у меня и картошка в подвале осталася, и мать.
- Да ты скажи мне, как мои-то?
- Живы твои, не беспокойся... Подбило пожарную машину, говоришь? Ну, можить, какую и подбило, а твои проскочили... Коля больной? Что ж делать, жаловаться ему теперь некому.
Вот и успокоилася немного.

А спасло их вот что, Сенька потом рассказывал. Поехал тогда с ними приятель один, а жил в деревне недалеко от Карачева, и как отъехали они чуть, он и стал уговаривать Сеньку: давай, мол, ко мне заедем, наши свинью зарезали, мы ее с собой и прихватим, сыты будем. И уговорил. Поехали за этой свиньей, задержалися до темноты, а ночью и проскочили. Спасла их эта свинья, значить, а те, что раньше поехали, как раз под бомбежку и попали.

Но все это я потом узнала, а тогда всё-ё бегала к дороге пленных смотреть: не гнали б Сеньку, Колю моего! Наварим с Динкой ведро свеклы, картошки, капусты, приправим чем-нибудь и, как утром встанем, так Динка с детьми управляться, а я туда, к дороге. Ох, и тяжко ж было на это смотреть! Плятутся наши пленные, друг друга ташшуть! Поднесу это ведро, а они как набросятся на него!.. Кому горстью еды этой в руку сунешь, кому в карман. А немцы ж кричать, стреляють! О-о, сколько их тогда гнали! Сплошной колонной. Потом и холода началися, а пленные-то раздетые, босые почти или ноги в тряпки какие завернуты. И уже к ведру моему не бросалися, сил не было, а следом немцы на лошадях… Подбяруть упавшего, швырнуть в сани… а какой и мёртвый уже ляжить, зубы оскалимши. Ох, Господи!

Были ли лагеря в Карачеве?
А как же? И не один. Вот там-то, за базаром церковь стояла, «Преображение» называлася. При советской власти её на театр переделали, а тогда... Сколько ж пленных в неё было набито! Так-то спустють сверху банку какую и просють: водички, мол… налейте хоть водички! Сунешь им что-нибудь в эту банку, поднимуть... А еще лагерь был… как идешь сейчас на базар, так по левой стороне тут-то… Проволока в несколько рядов вокруг него была натянута, за ней-то они и находилися. Грязные, обросшие и до того отошшавшие, что в чём только и душа держалася! Всё-ё мы туда к одному знакомому ходили, сына-то его немцы еще раньше расстреляли, а самого в лагерь и бросили. Хотели мы его оттуда вызволить, а как? С месяц, должно, его там продержали, а потом угнали куда-то.
А еще к больнице как-то раз я пошла, настряпала кой-чего и пошла. Боже мой!..
А там всё этими пленными забито. И лежать прямо на полу, стонуть, доктора зовуть! Как раз еще машину цельную таких же подогнали, просють оттудова: сымите  нас, сымите! И не приведи, Господи, пережить такое вам и детям вашим! Нет, не могу больше вспоминать про это.

                               *****     *****     *****

Лето сорок первого жаркое было, сухое, поэтому немцы бы-ыстро продвигалися. Пяхоты у них я и не видела, а машинами своими страху нагнали! Бывало, как лятить мотоцикл, как рычить! У нас и человек по этому болоту не пройдёть, а он, как чёрт, нясёцца себе и хоть бы что! Вот и начали потом на этих машинах грабить по деревням и всё оттудова ташшыли: одеяла, подушки, половики, лук связками... холстина какая - и её в сумку, лампа – давай и лампу. Один даже мочалку детскую не постеснялся. А уж скот как губили! Как, бывало, вязуть оттудова и овец, и телят, коров, гусей связками, сбрасывають их с машины и головы тут же рубють, рубють. Свинью привязуть, тут же зарежуть, а потом чего ж только с ней ни мудрять, рулеты крутють, свельтисоны разные. Панствовали во всю, повара ихние умели готовить. Э то тебе не наши: отварил кусок мяса да и нате, ешьте.  Пошла я так-то раз к одной знакомой... из бывших господ была, а она и говорить:
- Во, видишь, какие немцы культурные! Гусика-то обязательно с подливочкой едят!
- А чего ж им не есть? - отвечаю. – С собой они его чтолича привезли гусика-то этого? Это ж наш гусик, можно и с подливочкой...
Резали этот скот почём зря, ни овец, ни коров тельных не жалели. Раз смотрю так-то в окно: корову вядуть. А у неё вымя уже налитое, вот-вот ей телиться, еле-еле в калитку пролезла и сразу слышу: за-аревела... Режуть. Вот тут-то и подумала: не удержаться немцу в России! Не стерпить мужик этого. Его, бедного, коммунисты мучили-мучили, а теперь еще и немец добивать будить?
 
Ну и, правда. Когда в первую зиму возле городов всё пообчистили, поприжрали, как саранча, так на вторую поехали в дальние деревни, а там их партизаны уже луданить стали. Приезжають раз мои немцы, что в хате нашей жили, и немують: во, матка, русских всех убивать надо!  Только шесть лет киндеру, а что сделал? Дверь снаружи подпёр и поджег хату… и спалил двенадцать немцев! Гормочуть так-то по-своему, возмущаются: киндер, мол, а какой коварный! Но разве станешь озражать? Поддакиваю, а сама и думаю: стоить вам, стоить! Как же, хозяева новые понаехали!

А как-то вхожу в свою хату прибирать за ними, а они упаковывають своё барахло, уезжать собираются.
Куда?
А кто ж их знаить? На фронт, должно, их же часто меняли: одни уедуть, другие приедуть, одних отправють, других - вместо них. И вот подошёл тогда ко мне Игнат... до-обррый такой солдат был! Да и говорить:
- Занимай, матка, свою хату, - и киваить на мешок с мукой: - А это, Мария, киндерам твоим.
А привезли они эту муку с месяц назад, иногда кое-что пекли из неё… да и я, признаться по правде, приду в хату убирать, да и возьму горсть какую, коржики вам потом замесить. Вот Игнат теперь и указал на этот мешок, а в нем еще фунтов десять, должно, оставалося. Как же я рада была!

Ну, уехали они, а на хате такую табличку повесили, на ней что-то написано было, и вот ходють немцы вокруг нашей хаты, а никого к нам не становють.
Да не знаю, что там было написано, но вначале они всё обходили из-за неё нашу хату, а потом все ж приходить немец высо-окий такой, здоровый и говорить мне через переводчика: вот, мол, я и мой помощник будем жить здесь:
- А ты, - на меня показываить, - будешь готовить нам, и я с тобой спать буду.
А я как закричу:
- Не-ет! – и к переводчику-то: - И пусть он не думаить, и не мечтаить!
Ну, поругался он на меня, поругался да и ушел, а спустя сколько-то ка-ак гонить ораву цельную! Вот тут-то они нас и помучили. Днями, бывало, стираю на них, воду грею…
Как почему грею? Они ж только теплой водой и умывалися. А раз заходить командир ихний, я и ворчу при нём:
 - И что ж это за вояки такие! У нас дети, и то холодной водой умываются. Да разве выдержуть они морозы наши без закалки?
Послушал он, послушал да к переводчику: что, мол, Мария говорить? Ну, переводчик, видать, объяснил, вот он и скомандовал солдатам своим: хватить, мол!.. С тех пор ит довольно просить воды теплой. А стирать, все так же на них стирала. Они ж такие чистюли были, как чуть белье поносил, так и стирай. Особенно один мучитель был, что раз удумал: сегодня, мол, я сам стирать буду. Да взял рубашку, три носовых платка и начал... Виктор таскаить воду, я - грею. Виктор носить, я - выношу. И так двенадцать вёдер воды для него одного принесли! Ну ты подумай только какой издеватель попался.

А-а, они все, кто к нам ни придуть… китайцы, французы, японцы, все такими будуть! А финны? Издевалися ишшо хуже немцев! Один у нас стоял и что раз отмочил:
- Топи, матка, печку, я сам картошку варить буду.
И поставил чугунок туда-то, наверх, где мы сами греемся. Я ему объясняю: русские, варють в печке, а не на печке, там-то она никогда не сварится. А он - своё! И вот: сам носить дрова, а я топлю, носить, я топлю. И вижу: печка моя уже вся раскалилася, как домна! И ты знаешь, принёс он ишшо охапку дров, нагнулся так-то её сбросить, а я как хватила топор!.. Всё-то у меня в глазах потемнело. И что меня остановило? Кто-то из вас, должно, крикнул... тут-то только у меня и прочнулося сознание: да что ж это я… помилують они нас чтолича?.. Так они и все будуть, как финны эти, кто ни придёть - добра не жди.

*****     *****     *****
Началися морозы и немцы все же впустили нас в хату. Отгородили мы себе уголок за печкой, там и толклися. 
Чем питалися… 
Да тем, что бог пошлёть. Немец-то угошшал нас чтолича? Когда скот губили, так пойду, наберу требухи, печёнки, селезенки... они ж всё это выбрасывали, потом вымочу в воде, накручу, котлет нажарю, вот и едите. А как-то и картошкой запаслися, правда, подмороженной...
А вот так… Уже поздней осенью, привезли они себе машину цельную, да и оставили на улице. А тут ночью – мороз, картошка эта и примерзла. Что ж, есть они будуть такую? Они себе и не мерзлой привязуть. Ну, мы взялися да и перетаскали её к себе. Зальешь, бывало, её водой холодной на ночь, утром отваришь, натрешь и печешь потом пирожки, да еще требухой заправишь. Надо ж было есть что-то? Вот и промышляли, как собаки: где что ухватишь, то и твоё.

А после войны-то… И расплачивалися за эту удаль свою: как что, и вызовуть да вызовут в энкавэдэ, и начнуть выспрашивать: кто и чем жил при немцах? Помню, так-то призвали меня повесткой, прихожу. Липатников сидить:
- Ну, что, Сафонова... – развалился на стуле. -  Слышали мы, что шубу ты при немцах продавала.
- Какую шубу? - глаза аж вылупила. - Никакой шубы у меня и сроду-то не было!
- Да вот, говорят, что была, и что ты немцам её…
Ну, тут я и не выдержала:
- А хоть бы и шубу! А хоть бы и продала! А хоть бы и немцам! Вы ж все поуехали, а нас тут с детьми и побросали, так что нам делать оставалося? Тут и шубу, тут и всё продашь, лишь бы что было.
- Ты мне этого не рассказывай! – По столу-то… кулаком. - Меня это не интересует. Ты про шубу давай...
- Да-а, знаю. Вас не интересуить, чем мы тут жили... А про шубу вот что тебе скажу: некогда мне было за шубами смотреть и за теми, кто их продавал, детей надо было кормить, обувать-одевать...
- Ну, ты знаешь что, - из-за стола поднялся, - я сейчас свидетеля призову.
Гляжу, входить одна знакомая, а я как накинуся на нее:
- Забясилася ты, чтолича? Какую я шубу немцам продавала, когда?
Досада ж! Ты подумай только: день цельный я потеряла из-за них! У меня ж на огороде-то дел сколько, а они... с допросом с этим. Липатников опять как заорёть:
- Замолчи! Я тебя посажу сейчас.
- Сажай, - говорю, - сажай! Пусть дети мои сиротами останутся.
Вотон, милиционер входить, да сов меня в другую комнату. А там кушетка стоить, солнышко в окно светить. Как легла я на эту кушетку... А во хорошо-то! Не помню, заснула ль, нет ли? Но полежать - полежала. Потом дверь отворяется:
- Уходи, - опять Липатников на пороге.
- Ух, - говорю, - хорошо-то как у вас тутова! Я б и ишшо полежала.
- Уходи отсюда! Ты, Сафонова, фанатик.
- Какой такой ханатик? - спрашиваю.
- Да ты правду не хочешь говорить, как тут при немцах...
- А что я тебе буду говорить? Побыл бы сам – увидел, а то удрал, а нас тут с детьми оставил правду разведывать?
Ну, ничего он... Выгнал только, по-ошла я.

*****     *****     *****
Спрашиваешь, какими немцы были?
Да разными... И добрые среди них были, все так-то хоть печеник какой вам сунуть, и совестливые попадалися. Выстираешь, выгладишь ему белье, а он и дасть уханку хлеба. А были и издеватели. Сварила я раз щи из крапивы, приправила требухой, а она ж пахнить-то... не мясом жареным. И вот сидите вы, едите… Смотрю, Курт входить. А вре-едный немец был! Посмотрел-посморел на вас, носом так-то подвигал, поводил, а потом подошел к столу, перегнулся через Виктора да как плюнить в щи!
- Руссишь швайн!
Свинья, значить, по-ихнему. Покачала я головой, покачала, да вылила миску и налила другую.
 
Тогда их сила была, вольно себя вели. Бывало, поставють так-то машину возле дома, вот и ходи возле нее, и рассматривай, если хочешь, а ребятишкам и посидеть в ней разрешали. Если идти тебе куда нужно, так и иди себе, никто не задержить ни днем, ни ночью. Это уже потом злыми стали, как собаки, когда их на Волге трепанули, да еще и партизаны стали пошшыпывать. Тогда такое началося, что и из хаты лишний раз не выйдешь, а если пойдешь куда, так только по шоссе. Рипа как-то наладилася к своим на Бережок да свернула с моста, хотела пройти как покороче, по полю, и вдруг слышить: фью-юк мимо неё! Оглянулася, а это солдат стреляить, да еще тот, что у нее на квартире стоял. Подхватилася да к нему:
- Ты что, забясилси чтолича?
А тот:
- Приказ, матка. Никс ходить там.

И вот так-то... Пойдешь на Рясник свекровь проведать и не знаешь: вернешься ли? Вовси озверели! Ведь в сорок первом-то вроде как прогулка у них была, без остановки ехали. Лето ж сухое, жаркое было!  Что им было до Москвы промахнуть на своих машинах? Они б и до Дальнего Востока проскочили, но осенью дожди пошли, как заморосило!.. Вот дожди-то их и затормозили. Бывало, завязнить машина в грязи, как сбягуцца: ва-ва-ва-ва!.. Гормочуть-гормучуть по своему, потом уцепюцца человек двадцать за эту машину, выволокуть. Проедить она сколько-то... Опять увязла! Снова таскать. Ругаются, кричать! Пробка собьется... Дороги-то наши какие? Грязь да топость, особенно туда-то, на Орёл, там, нябось, и с моторами машины ихние заливалися. Вот это-то и погубило их… дороги наши да непогодь, узнали, как по России ездить!

Потом снег пошел, морозы ударили. И молодые немцы сначала не поддавалися морозам этим, даже пробовали в одних мундирчиках бегать, ну а те, кто постарше... Если мороз сильный, как намотають себе тряпок на голову, на ноги! Они ж пло-охо обуты были, сапоги-то ихние широкие… И что за фасон такой был? Как ступить в сугроб, так сразу и полные снегу. Бывало, и не показывайся на улицу ни в валенках, ни в рукавицах, сейчас повалють, снимуть и ни-икаких тебе расчетов. Пошла я раз к Листафоровым в перчатках, а они на краю города встретили и сдернули их с рук. Да и летом сапоги сняли. Я-то всё-ё берегла их, а потом и думаю: чем в сумке таскать, дай-ка надену. И обула, когда нас опять из хаты выгнали, пошла, а немец какой-то подскочил, толкнул... упала я, а он и снял их. Правда, потом указ от Гитлера вышел: за грабеж - расстрел. Они, конечно, грабить не бросили, но все ж не так нагло проделывали это, как раньше. И что ж стали удумывать? Сейчас присмотрють у кого что можно взять и придуть, семью арестують... а то и стреляють, как за связь с партизанами, да сами и заберуть что надо.

Пришли раз и к нам. А у меня тогда еще поросеночек уцелел, под полом мы его прятали, и такой смирный был! Наваришь ему кой-чаво, наесца и спить себе. Бо-ольшой уже вырос, жирный. А еще кур штук семь было. Вот как-то и высмотрели, паразиты, все мое хозяйство, и пришли. Вышел один на серёдку хаты да как топнить ногой, а ладонь - к уху. И слушаить... А куры-то, они ж всегда на стук всполошатся, пятух обязательно закокошить! Да и поросенок хрюкнить, не удержится, свинья и есть свинья, это тебе не корова, та молчать будить. И вот, значить, когда топнул немец ногой-то, пятух и выдал все мое хозяйство, разом и нашли всю мою живность. А потом еще и телят-то наших, что в снегу были зарыты, обнаружили...
Да это когда немцы коров тельных резали, то телят выбрасывали, вот мы и насбирали их, сложили возле дома в снег… хотели-то потом засолить, если соли достанем. Кто ж его знаить, бываить такой голод начнется! Вот немцы теперь и обнаружили этих телят, и сели протокол писать: за связь с партизанами, мол...
Ну да, думали, что этих телят мы для партизан спрятали. Да загнали всех в комнатушку, а Динку уже и расстреливать повели. Надела я и на вас белье чистое, сидим, ждем выстрела... А они уже свинью нашу зарезали, унесли, кур моих теперь сидять, жруть. И вдруг фетфебель входить. Взял протокол... потом зашел к нам в комнатушку. А вы си-идите, как тараканы какие на печке, глазами лупаете. Поглядел он, поглядел на вас... да взял и порвал протокол этот, и швырнул в печку. онимаешь?.. Видно, жалость проснулася, подумал, нябось: и за что их стреливать? А, можить, и своих детей вспомнил… Ну, опомнилися мы чуть, глядь: Динка входить! И чех-переводчик за ней:
- Полешьте на пештю, - говорить, а потом и объясняить: ничего, мол, вам пока не будить.
Во как, милая... Так что если б ни фетфебель этот, так и постреляли б нас из-за телят мёрзлых, а так арестовали только и из хаты выходить уже не разрешали, только попрошу так-то:
- Да выпустите ж вы меня хоть корма корове дать.
И выпустють, а патруль следом и топчить.
Ну, а потом дело дошло до комендатуры, она как раз напротив нас была. И был там один немец добрый, Энсом звали. Так узнал он, что нас не выпускають из хаты, и пришел. Рассказала ему всё, а он вызвал тех солдат к себе, и ослобонили нас. Но с тех самых пор Виктор мой запаха свежего белья и не выносить, дай ты ему какое-нибудь поношенное и все тут! Видать, на всю жизнь впечатлилося, как в чистом белье сидел и ждал, когда расстреливать поведуть.

                      *****     *****     *****

На вторую зиму начали немцев партизаны шшыпать, наскочуть так-то ночью на одиночную хату и всех перебьють. Поэтому стали они скучиваться по большим хатам. А наша-то на краю города стояла, возле оврага, они и боялися у нас жить: а вдруг партизаны из оврага выскочуть? Но все ж иногда придуть да придуть и сразу:
- Матка, партизан? - и показывають: в овраге, мол.
Вот мы и приладилися врать, чтоб меньше таскались-то:
- Да, да, партизаны, пан! 
А они и начнуть по двору шастать. Шастають, и всё турчать: партизан, партизан!
Ходишь за ним и думаешь: пралич вас побей, ну что ж, партизаны-то… воробьи, чтолича? Клюнул да в кусты? Прямо парализовали их эти партизаны. Раньше-то вольники какие были, ходили, насвистывали себе, а теперь стали потихонечку, чтоб незаметно как... Раз пришли к нам и немують: во, мол, лес прочёсывать идем, и ни одного партизана не оставим!
- О-о, лес велик, - говорю. - И туда лес, - показываю, - и туда. Как от Карачева начинается, так и до самой Москвы. - Стоять, слушають. -  Сколько ж вам солдат-то надо, чтоб его прочесать?
- Не-е, у нас собаки, - на овчарок показывають.
- Ну, раз собаки... Ладно, прочёсывайте.
Вот и пошли. А их там как чесанули!.. И не под гребешок, а под гребёнку. Партизаны-то все тропочки в лесах знали, а немец только чуть отошел в сторону, так и заблудился сразу.

Стали тут и люди головы подымать: оказывается, не так страшен черт, как его малюють, можно и немца победить. А вскорости пришла к нашей соседке Шуре Собакиной связная от партизан, и стали мы через нее кой-какие сведения им передавать: сколько немцев, как себя вядуть, сколько машин, какие… Им же все интересно было. Да и соли, бывало, соберем, табачку туда переправим. Господи, а как же при этом режиме и помогать-то? Вот и объявила эта Шура себя портнихой, чтоб с людьми связываться. Как пошли к ней!.. Дорогу прямо протолкли. А разве ж можно так ходить-то… под самым носом у немцев? Комендатура ж рядом была. Говорю Виктору с Динкой:
- Не ходите вы туда, не обойдется там без провокатора, обязательно какой-нибудь вотрётся!
Но куда там! Мой Витя-то: надо, мол, с немцами сражаться, надо одолеть их!
А раз приходить ко мне эта Шура и говорить:
- На-ка, возьми себе…
И подаёть штамп «Смерть немецким оккупантам!» да список какой-то: распишись, мол, что получила.
- Да иди ты к свиньям! -  кричу. - Что мы, для этих бумажек работаем? Мы для себя работаем. Каждый по крошечке сделаить, а немцам - во вред.
И начал мой Витька с этим штампом: как вечер, нарядится в батькин пиджак, в валенки его большие и по-ошёл. Повесють немцы листовку, какие они хорошие да милосердные, какое счастье всем несуть, а Витька хлоп сверху: «Смерть немецким оккупантам!» Руки у него и в чернилах. Что если поймають? Доказательства ж сразу видны! И как пойдёть штамповать, а я стану возле окна и задеревенею вся. Гляжу в конец улицы и не могу с места сдвинуться: никогда больше не увижу моего Витьку!.. А уж как покажется... да еще ровным шагом идёть! И начнёть сердце отходить, отходить…
 
Уж очень волновалася за него, он же такой безоглядный был! Когда наши бомбить-то стали, так что он устраивал с Володькой Дальским: как самолеты начнуть заходить на бомбежку, а они залезуть на крышу дома, где немцы живуть, да в трубу лампу и опустють, вот самолеты потом и лупють по этим хатам. В то время наши уж крепко часто бомбить стали, днем еще не так, а как ночь, и по-олетели. Один бомбардировшик улетаить, другой прилетаить, один уходить, другой заходить. Ну, прямо лихо стало! Так немцы что удумали? Как только самолеты загудять, попрыгають в машины и разъедутся по ближним деревням. Лови их!.. И получалося, что наши своих же и бомбили.

А раз и мы, как немцы, подхватилися да на Подсосонки бежать наладилися.
Прибежали, а там ещё больше бомб рвется! Да снег повалил, метель разыгралася. Ну, мы выскочили из этих Подсосонок да назад. Я-то с Динкой и детьми – по дороге пошла, а Витька взял левее, через луг. Схватилася через сколько-то: а где ж мой Витька? И ну кричать, звать!.. Ну, после этого и сказала себе: никуда я больше не побегу, не знаешь, где убьёть. Там-то, на Подсосонках, бомба тогда прямо в хату попала и всех побило.
 
Да были у немцев убежишша, были. Прямо рядом с нами дот выкопали да и пряталися в него, но нас туда не пускали. И что ж мы? Взяли да передали партизанам про это дот. Через какое-то время как начали наши луданить, как начали!  Немцы ночь пересидели в нем и уехали по деревням, а к вечеру опять бомбежка началася. Ну, раз немцев нетути, мы -  туда. А бомбы как посыпалися! Как начали рваться! Сидим мы, молимся: Господи, спаси нас, дураков! Сами на свою голову беду накликали! И все-то поджилочки наши перетряслися от страха, и губы-то попересмякли. Но все ж ни одна бомба тогда в него не попала. А, можить, и попала, но не пробила. Вылезли мы утром на свет божий оттудова и аж чёрные все от земли, она ж сыпалася из-под брёвен-то... Села я возле и глаза мои не смотрють, и руки не подымаются, а тут как раз Энс…
Ну, тот, который нас тогда из ареста вызволил. И как глянул!
- Мария! Ты как... – и на землю показываить. – Не гут война.
- Ох, - головой качаю, - не гут.
- Это, - и на небо показываить: ваши, мол, бомбять, русские.
- Ну, что ж, - протерла глаза, -  надо и нашим.

С тех пор не прошло ни дня, ни ночи без бомбежек. Уж так налетать стали, так лупить! А немцы по нашим самолетам - из зениток, и сбили как-то бомбардировшик. Упал тот возле базара и сгорел, а летчика, видать, как-то отбросило, жив остался. Схватили его немцы, пытали, а потом раздели и выбросили во двор. А мороз как раз был!.. Градусов тридцать должно. Ребята наши как раз пробегали возле дома того, так успел он через забор им передать, что из Сибири, мол, я... И замерз, бедный.
****     *****     ******
О подпольщиках вот что знаю.
Когда к Шуре связная от партизан начала ходить, то некоторые стали проситься, чтоб она провела их к ним, а немцы, видать, и распознали, и подослали к Шуре провокатора. Приходить раз одна к Собакиным, назвала себя Александрой, будто сама из Москвы, попала в окружение, немцы над ней издевалися... Наговорила много, а я как глянула на нее, так сразу и определила: провокатор это! Глаза- то у нее верту-учие, так и нижуть, так и нижуть насквозь!
- Шур, - говорю, - знай: плохая эта женшына, напрасно привечаешь.
Но она и слушать не захотела, ведь Александра эта так уже к ней подладилася! А тут как раз Новый год, устроили они вечеринку, пригласили ребят, и ребят-то самых вожаков! Тосты… Эта Александра с Авдеевым милуется, на шею ему вешается: нам, мол, больше, больше народу надо! А он и давай хвалиться, кто и что уже сделал. Вот потом немцы их всех и похватали вскорости, после Нового года тут-то.

А началося так. Собралася Шура одну семью к партизанам переправить, а провокатор эта и увязалася с ними. Собралися они, пошли. Только от Карачева отошли, а их возле Мылинского моста и схватили, и покидали в машину. После этого и началися аресты. Забрали и Шуру Собакину, и дочку её сестры Марии Васильевны Инну… а Инне этой всего семнадцать годов только и было-то. Потом ходила она их проведать, и Шура аж синяя вся была… так ее избили, а Инна даже встать не смогла к матери выйти. Быстро их расстреляли, а с ними и еще человек пятнадцать, - листовки и списки разные у них нашли… Моей золовки Рипы отец работал тогда на железнодорожной будке, и раз мимо дорога к складам проходила, по которой их везли расстреливать. Из машины кто-то выглянул, крикнул: передайте, мол, нашим...
 
Вскорости после расстрела и за Динкой пришли, арестовали. Что делать? А в комендатуре работала переводчицей одна моя знакомая, Ольгой звали. Я - к ней:
- Олечка, что ж я с детьми-то Динкиными делать буду? У меня ж своих трое.
А она и говорить:
- Приготовь-ка ты взяточку хорошую, а я попробую сунуть ее тут одному.
Я и насбирала из того, что припрятала еще после переезда из Белоруссии: кожи четыре куска, отрез на платье, комбинаций несколько. Пришла эта Оля со следователем, набрал он себе на две пары сапог, она кое-что взяла. Смотрю, Динку на другой день и выпустили. Отпустили через некоторое время и связную, Короткову Александру. Пришла она к нам и говорить:
- Что делать? Заставляют меня немцы работать на них. Если не соглашусь - расстреляют.
- Соглашайся, Шур, - говорю. - Хоть какой момент выиграешь! Потом что-нибудь сообразим.
А тут один предатель был, так и выискиваить, бывало, так и тазить! Как с кем познакомится, выпытаить, так и продал немцам. Я и говорю Шуре:
- Давай-ка, убери пока этого...
Ну, уж и не знаю, что она там немцам сказала, но забрали его, пытали, били, но потом стали от нее и большего требовать.
- Беги, Шур, - говорю. - Скрывайся куда-нибудь.
Она и ушла с Харьковым, его еще не успели взять. И уже прошли они Хотынец… но все ж поймали их. Харькова сразу расстреляли, а Шуру избили, даже ослепла она после этого и бросили к какой-то бабке в хату. А тут тиф как раз, заболела и она. А побитая ж была, отошавшая, вот и померла вскорости. Но всё это мы потом узнали, сумела она перед смертью передать… Умерла она, и что ж ты думаешь? Нашлися потом люди, которые из нее предателя сделали! Когда нас уже освободили, то к нам ходил один партизан из отряда Кныша, так вот он всё ее ругал: она, мол, моих предала!
- Да ты что? - накинулася я на него. -  Да голову отдаю на отсечение за Шурку! Она же всю семью мою могла выдать, и Виктора, и Динку. А что твоих родных предали, так ведь на то и настоящие предатели были.
И рассказала ему всё, что знала про Шуру Короткову, так он поверил. Надо ж! Кто предавал, немцам служил, те спокойно потом жили, а праведного предателем окрестили. Вот что война делаить.

*****     *****     *****

Вторая зима под немцем тоже была моро-озная, холод лютый стоял, а тут ишшо и тиф начал свирепствовать. И заболела им сначала соседка наша Мария Васильевна Собакина.
Ну да, она ж после расстрела сестры и дочки так плакала, так убивалася, что у нее даже жар приключился, и мы-то думали, что это от переживаний, а оказалося - тиф.
Отвезли ее в больницу, а немцы, которые караулили её хату после расстрелов и всё время сидели там, сразу повесили табличку на дверь: тиф, мол, и в хату больше не совалися, а только возле ходили.
 
Увезли Марию Васильевну в больницу, а дети-то осталися! Гале тогда годика три всего было, Витьке - пять. Кормить-то их кто будить? И печка в хате не топленая. За одну ночь померзнуть. Что делать? Душа моя изболелася! Ну, к вечеру оставили немцы только одного часового, и часовой этот пожилой оказался. Подошла я к нему, киваю на хату да говорю:
- Пан, киньдеры ж там!
Нет, не пустил. Правда, ни то что строго, винтовкой там... но не пустил. На часах же стоить. Тогда мы с Динкой что удумали: спустилися в овраг, потом по горке вскарабкалися к их дому, он же как раз на краю оврага стоял… А часовой хо-одить себе. Ну, можить, и увидал нас, да сделал вид что не заметил, слышал же, наверное, что дети там, в холодной хате плачуть… Забралися мы в дом через окно, и выташшыли их. Принесли к себе. Посняла я с них одежду еще в коридоре, - тиф же, не дай Бог и наши! Все посняла, а вот чулки на них и осталися, можить, в них-то что и было... Посадили на печку, отогрели, накормили. Уснули они... а ночью гляжу: жар у них! Сначала у Гали, потом у Вити. Ну, думаю, простудилися все-таки. А потом и бредить начали. Утром - к доктору. Пришел тот:
- Тиф! Сейчас же в больницу.
А к вечеру смотрю: ты захныкала, потом - Лора, Ида... Ну, началося! Виктор вначале еще храбрился, а потом пошел так-то на кухню, да и ударился без памяти! И вот что теперя? Этих двое, своих четверо. Да наняли с Динкой лошадь, положили сюда трох, туда троих и отвезли в больницу.

А в больнице тогда медсестер вовси не было, вот и осталася Динка за вами ухаживать, а я побежала в баню денифекцию проходить...
Дезинфекцию, говоришь? Ну, может и дезинфекцию, но тогда-то, как пройдешь эту денифекцию, так тебе сразу табличку красную и дадуть: «Тиф!». Потом повесишь ее на хату, и уже немцы в неё не сунутся. Вот я скорей-скорей да за этой табличкой. Прихожу. Стоить немец, отнимаить белье на прожарку и даёть тебе таз воды чуть теплой. А баня-то ну со-овсем не топленая! Вот я и спрашиваю его на пальцах:
- Долго ли будут белье жарить, пан?
Нет, ничего не ответил, вышел. Ну, ладно... Осмотрелася чуть, вижу: старушка сидить и аж синяя вся стала, совсем замерзаить. Чем помочь?
- Возьмите, - подаю ей таз, - хоть воду мою тёплую.
- Да что ж мне вода-то твоя? - колотится вся. - Намочуся ею, а она сейчас и замерзнить на мне?
- Ну хоть руки в ней погрейте.
А сама дрожу!.. Сил нетути. Да как начала стучать в стенку! Вотон, приходить немец, ругается по-своему. Я - к нему:
- Что ж ты поморозил-то нас? Вон матка совсем богу душу отдаёть!
А он только и махнул рукой: матке, мол, все равно капут. И что ж ты думаешь? Мою одёжу вскорсти принес, а ее и нет. Живой ли оттудова выбралася?.. А я схватила свою прожарку, натянула скореича на себя да за табличкой этой. Пришла домой, повесила ее на угол, и уже ни один немец в хату нашу больше не сунулся.

Ну, осталася Динка в больнице за вами ухаживать, а мне-то кормить всех надо? Там же вовсе ничего не давали. И вот что? Насбираю тряпок разных да в деревню с ними, наменяю на картошку, свеклу, капусту и пру всё на себе. Принесу, сварю, да к вам… а вы уже и ждете. Поедите, а я опять в деревню. И ра-аненько выходила, чуть зорька занималася, а то немцы проснутся и поймають… да и пристрелить могли, партизан же боялися.

Выручили нас тогда тряпки. У себя в хате все поободрала и совсем пустая стала, потом у Марии Васильевны шторки с окон посняла. Ведь еще и до войны недостаток этих тряпок был, а уж в войну-то! Что ни принесешь в деревню, всё хватали. За старый фартук и то что-нибудь, да выменяешь: бураков каких, картошки ведро или полведра. Где сколько дадуть.
Хлеба, говоришь?
Да ну! До хлеба ль было? О хлебе тогда и не говорили, и не мечтали. Щи да картошка посная в такую сладость вам казалися!.. А сама сколько ж раз голодная оставалася, ведь столько человек прокормить надо было! А тут еще день по деревням мотаешься, а ночью от бомбежек прячешься. Раз так-то начали бомбить, побежала в подвал прятаться да споткнулася, и упала на пороге. А как раз перемежилося чтой-то, самолеты, видать, разворачиваться полетели, а я на пороге этом и заснула сразу. И проспала, пока не отбомбили. И этот порог подушкой пуховой показался.

Но выкрутилася, выходила вас, да еще и к чужому не притронулася. У Марии Васильевны в подвале по мешку свеклы и картошки оставалося, и когда крепко лихо стало, решила: полезу-ка, буду брать понемногу, их же тоже кормить надо. А потом и одумалася: что ж это я наладилася? А вернется она с детьми больная, слабая, ни продать, ни обменять не можить. Они ж на моих глазах с голоду помруть! И не тронула ни картошки ихней, ни к свёклы.

И Бог дал, все выздоровели! Только горе одно: ты онемела. Совсем ничего не говорила! Плачем, бывало, с Динкой, убиваемся: немой теперь девка останется! А там доктор до-обрый такой был и всё успокаивал нас:
- Не волнуйтесь. Отойдет она, заговорит.
И, правда... Сидишь ты раз на окне и вдруг слышу:
- Мячик! 
Подбежала к тебе, а ты улыбаешься и рукой на улицу показываешь на мячик этот. Вот и слава тебе, Господи! Вначале, правда, плоховато тебя понимали, а потом все лучше, лучше выговаривать стала, а через месяц и вовсе заговорила.

                               *****     *****     *****

Началась и третья зима под немцем. И всё еще весё-ёлые они были, пели-распевали. Бывало, приду к ним в хату убирать, а они свистять, как соловьи! И что за манера была такая... свистеть? Оглушуть прямо. А как-то начали мне объяснять: скоро, мол, помешшыки в Россию приедуть и управлять вами стануть. Ну, а я возьми да скажи:
- Еще курочка яичко не снесла, а вы уже яишницу жарите?
Рассмеялися даже:
- Вот, Мария, - А звали меня Мария-политик, - скоро мы Волгу перейдем, выкупаемся в ней, - Еще и покажуть: спинки, мол, полотенчиком утрём, - и дальше, на Баку.
Погляжу-погляжу на них так-то да подумаю: ишь разбрехалися. Подождите-ка!
Бываить так наши спинки вам потруть, что и до дому не добягите! А вслух и пробурчу:
- Россия мно-ого войн пережила. Еще неизвестно, будете ли купаться в Волге?
- Ну что ты, Мария! – опять засмеются: -  Русским капут!
Но, видать, рано смеялися. Через какое-то время ка-ак начали им спинки тереть, как начали!.. Тут-то они и смеяться перестали.
 
Одно утро подхожу к своей хате и тихо что-то, не слышно говору ихнего. Что это с моими немцами, ай, померли? Открываю так-то дверь... Не-ет, живые сидять, но никто не свистить, никто не поёть. Да что ж такое? А тут выходить один... Хорошо-о он к вам относился, всё, бывало, так-то по конфетке какой сунить, такие конфетки у них цыбиками были. Так вот как раз он и выходить:
- Матка, капут нашей армии. Аллес немцев окружили русские, - объясняить, - и капут*.
- Ах, - качаю головой, - жалко-то как.
А сама думаю: пралич вас всех побей, так вам и надо! Да подхватилася и к бабам: радость какая! А Шура, что рядом жила, на что старая была… ноги у нее всё болели, так и она как начала танцевать! Кто петь, кто - на коленки и Богу молиться! Вот и началося тут у немцев: раненых стали привозить, злые стали, как собаки и спорить я с ними бросила, а то, думаю, как-нибудь пристрелють, останетеся вы одни.

Ну, а к весне… Помню, выйдешь зарею, приложишь к земле ухо… Гу-удит земля наша от орудийных выстрелов…
Ну, можить, и не гудела. Ведь снаряды где-то там, далеко рвалися, но нам всё думалося: слава Богу, пошли наши в наступление!
А что немцы…   Немцы хоть и перестали на губных гармошках играть и свистеть, но обнаглели и стали тянуть из домов всё, что ещё не успели, а людей вон выгонять. Выгнали опять и нас. Где жить? И приладилися. Подхватимся, да и уйдем в ров.
А такой ров… Как раз перед войной всё-ё гоняли нас рыть его... а немец потом и плюнул на него. Ну что ему этот ров? Он же сейчас и соорудить себе мост, где ему надо, да еще так быстро, что ты и папиросу не успеешь выкурить. Но видать не зря мы его рыли, как раз в нём-то теперя и пряталися. Он же вавилонами разными был, куда ни пойдешь, везде можно было спрятаться. Выроешь так-то ямку, ляжешь, укроешься травой, сеном, жневником и не видать тебя. А как раз лето жа-аркое выдалося, ров весь цветами зарос, травой, да и картошка вокруг него была посажена, зерно, горох, вика. Война, не война, а мужики сеяли. Ну, а когда паника началася, тут уж... ишшы хозяев! Кого в Германию угнали, кто уехал, кто спрятался, и вот, бывало, выскочим из этого рва да по полям, как мыши, и шастаем. Насбираем кой-чего, потом скатимся в него, натрём колосков, напарим на костре, вы и сыты. Ели! Ничем не гнушалися.

А к августу наши совсем близко подошли, и начали немцы город наш жечь, взрывать. Заложуть мину под кирпичный дом да как рвануть! Грохот стоял!.. А деревянные хаты жгли. С неделю, должно, Карачев горел-пылал! Да и во рву покоя не стало. Оцепили его немцы, у кого какая живность оставалася, поотбирали, а народ повыташшыли из шшелей и погнали в Германию. Так что ж мы приладилися? Как выгонють всех на дорогу... а дорога через коноплю проходила и стёжек разных в ней было протоптано!.. И вот как погонють нас колонной, а мы пройдем сколько-то да ша-асть в коноплю и сидим, как зайцы. Пройдёть колонна, мы и вернемся назад.

Но сами-то мы бегали, а корову свою во рву держали.
Как уцелела? 
Да у нас к дому закуточка плохонькая была прилеплена, я никуда её оттудова не выпускала и сначала немцы не заметили мою корову, а потом, когда Гитлер запретил грабежи, то на коров списки составили и молоко носить приказали, я и носила. Ну, а теперя в ров её с собой увели, вырыли в стене углубление, поставили туда, завесили кой-чем, и вот что? Когда свободно-то она гуляла, ну-ка, закрой её вот так? А тут хоть бы раз мыкнула! Скотина, а видать чувствовала. И уже наши стали подходить, перестрелка слышна, бой… И наскочил тут змей-немец! И обнаружил нашу корову. Схватил и-и на машину. И повез… Я, было, погналася следом, а он ка-ак швырнёть в меня буханкой хлеба! Прямо по голове попал. Как же я плакала по коровке по своей, как убивалася! Ведь миг какой-то не уберегла её! Плакали и вы… Ну как же, всю-то войну она нас кормила, всю-то войну мы с ней вместе страдали, а тут… Так и распрошшалися с коровкой нашей.

А к вечеру... Побежала Динка в Карачев за чем-то, да прибегаить назад и плачить:
- Мария, твой дом горить!
- Ну что ж, как всем, так и мне. Зато уйдуть теперя немцы-то
И, правда, весь Карачев дотла сожгли и ушли. А вскорости глядим так-то: вроде наши солдатики по краю оврага идуть? Господи, не верим глазам своим!.. А потом и слышим: по-русски говорять! Бросилися к ним, обнимаем, плачем, детей к ним тянем! Да какие ж они все молоденькие, да какие ж замученные! В гимнастерочках выцветших, в плащ-палатках пыльных и губочки-то у них попересмякли! Ох, замерло моё сердце: а ведь и Колька мой такой же… А тут еще и Виктор всхватился: пойду на фронт и всё!
Я уговаривать:
- Вить, ну ради Бога ты!..
А он – своё! 
Командир подошел… черный такой, грузин, должно:
- Да пусть идет.
А я просить:
- Милый ты мой! Голубчик! Да пусть же он хоть вешшы-то мои домой снесёть!
Ну, грузин этот, наконец, и спрашиваить:
- Сколько ж лет ему?
- Да пятнадцати ишшо нет, - говорю.
- О-о, нет, - он сразу. - Еще рано тебе. Подожди.
И что ж Витька мой? Как выскочить из оврага да как побяжить по краю, чтоб командиру показать какой он храбрый. А немец-то снарядами ещё бьёть! А снайпер-то засел недалеко и лупить! Догнал его грузин, сдернул в овраг:
- Ух, какой ты!.. Думаешь, в этом-то и смелость?
- Трус ты! - Витька-то… на него!
Ну, что ты с ним поделаешь? Но всё ж отговорили мы его кой-как, потом пересидели ночь во рву, а наутро подхватилися да к дому своему сгоревшему.

Только вышли в поле, а вы и запросили есть. Смотрим, фургон солдатский стоить и кухня при нём рядом. Я - к бойцам: детям, мол, поесть... А тут ка-ак ударить снаряд напротив и лошади с кухней как понесли! Мы-то все на землю попадали, прижалися к ней, а ты и стоишь. Ну, если б снаряд осколочным оказался!.. Потом подхватилися да скорей домой бежать. Прибежали, а вместо дома печка стоить да грушня обгорелая рядом… и груши на ней печёные качаются.

Но грушами сыт не будешь, надо есть соображать, картошку варить…
Да мы нарыли её, когда по полю-то домой бежали.  А на чём варить? Печка хоть и стоить, как скала какая, и даже труба на ней не завалилася, но пол-то вокруг сгорел, высо-окая стала и до загнетки не дотянуться. Тогда пошел Витька, набрал кой-каких чурок, чтоб помост сгородить, нагромоздил, теперь и варить можно. Но в чем? Да насбирали банок консервных, что от солдат осталися, поотбивал им Витька краешки, отчистил. Вот и посуда. Наварили картошки, наелися, а дальше… Куда теперь деваться, где прятаться? Немец-то всё еще стреляить, по дороге бойцы идуть, вот он по ним и лупить.
- Пойдем-ка на Орел*! - Динка говорить. – Его раньше осводили, можить, там и пристроимся.

Выбежали из Карачева, а немец и там стреляить, да и ночь уже, куда ж итить-то? Сошли с обочины, остановилися. Смотрим, дом разваленный стоить и ворота от него рядом лежать. Улеглися на эти ворота, обосновалися, а тут и подходить военный да как начал кричать:
- Что ж вы, дуры, привели детей сюда? Здесь же армия идет, машины едут, вот по ним-то немцы и стреляют. Идите лучше в поле.
А куда ж в поле-то? Подхватилися, да опять домой, к своей хате сгоревшей. Прибежали, а тут рядом бомбоубежище немецкое еще целым оставалося, накатники в нем были в три бревна и столбы то-олстые стояли.
Ну да, от такой благодати и бежать чёрт знаить куда? Совсем, видать, от горя очумели.  Да забралися в этот дот, устроилися, уложили детей и хорошо-то как! Взрывы почти не слышны, вы и заснули.
Как куда делся этот дот… Потом соседи наши Бариновы построилися с него. Да и вообще, им было за что строиться. У них же эсесовцы жили и документ им дали, чтоб их не трогали, а когда всех из домов выгоняли и мы по рвам хоронилися, они по домам лазили и брали всё, что нужно. Я свои подушки и перины под пол спрятала, так они и там нашли. Да и коровка их сохранилася. Вот так-то, милая, кому какое счастье. Мы партизанам помогали и нас чуть не расстреляли, а они... Разберися теперь: где и с кем правда?

Ну, а наутро побежала я в те домики, что целыми осталися, сказали-то, что там милиция поместилася. Прихожу. И правда, Захаров сидить. Кинулася к нему:
- Можить, знаешь о моих-то?
А он:
- Живы твои. Муж - в пожарных войсках, Коля на фронте, но еще живой.
Я как стояла!.. Ушам не верю. И ты поверишь? Когда услышала это, то большей радости в жизни и не было.
Да нет, была, конечно, была, но что б такая!.. Колька живой, Сенька! А что всё погорело... на-пле-вать! Ещё наживем, если домой вернутся.

*Сталинградская битва в феврале сорок третьего. Теперь - Волгоград.
*Орёл от Карачева - восемьдесят километров.
 
                       *****     *****     *****

Жить в бомбоубежище не будешь. И стали на другой день землянку соображать.
А неподалеку от нас немцы как-то бревнышек навозили. Пошли Виктор с Динкой, приташшыли по брёвнышку, пошли ишшо, а тут как раз санитарная машина поперек улицы стала разворачиваться и вдруг её ка-ак рванёть! Раненых повыбросило, стоны, крики!.. Господи, нигде, видать, спасения от войны нетути! А один боец и говорить:
- А вы думаете, что ваш огород не заминирован? Вот пройдут минеры, отыщут мины, тогда и стройте свою землянку.
И правда. Дня через три сосед стал во дворе дрова рубить, а мина и разорвись… и прямо у него под топором! Сразу убило.

Но все ж начали рыть землянку, а тут Сенька и приехал. Оказывается, он в Орле с частью пожарной находился.
- А Коля-то как? - спрашиваю.
- На фронте Коля. Пока живой.
И оказалося, год он ему прибавил да отдал в армию, а потом убивался:
 - Прослужил он на подготовке два месяца, приехал ко мне на побывку, а я как глянул!.. Идеть мой сын навстречу, а автомат у него чуть по земле ни ташшытся. Так сердце мое и замерло. Как же я плакал!
А что ж теперя плакать? Надо только ждать да надеяться.
Ну, помыкалися мы, помыкалися с этой землянкой, а Сенька и говорить:
- Поедемте-ка в Орёл жить, его меньше разрушили.
И правда. Как в землянке-то на зиму оставаться? И собралися, поехали. Наняли там комнатушку, устроилися кое-как. Раз так-то хлопочу по дому да глядь в окно: солдатик какой-то к нам бяжить. Присмотрелася, а это Коля! Боже мой!.. И гимнастерочка-то на нем изношенная, и ботинки большие-пребольшие! Бросилася скорей обстирывать, обшивать... Сеньке ж как раз материал выдали на брюки и рубашку, вот и кинулася в мастерскую: сшейте, мол, пожалуйста, за два дня брюки и гимнастерку, сын с фронту приехал! Нет, некогда им. Но упросила кое-как, теперя сапоги надо. А сапоги только-только себе сшила…
Да у немцев на мотоциклах сумки кожаные болталися, и кожа на них хо-орошая была, а как чуть принашивалася, они и выбрасывали её. Насбирала я этих сумок, а когда приехали в Орёл, первым делом и сшила себе сапоги, а теперя отдала Коле. Нарядила его!.. Ну прямо, как королёк какой стал! Но побыл дома только два дня и уехал.

И прожили мы в Орле зиму. Сеньке паёк давали американской тушенкой, но крепко ж с хлебом плохо было! Да и надеть было нечего, укрыться нечем, мебели и посуды тоже не было. Бывало, все ломаю голову: чем бы таким заняться, чтоб денег подзаработать? А раз Сенька и говорить:
- Давай-ка попробуем калоши клеить. 
Склеил одну пару, понесла я на базар, а там калоши эти прямо из рук вырвали! Семьсот рублей за них выручила, почти на пять буханок хлеба! Пришла домой и говорю:
- У-у, Сень! Давай-ка займемся ими! День и ночь буду тебе помогать.
Он и начал...
А вот из чего. Тогда ж подбитых машин столько валялося!.. Вот и пойдешь в поле да и наберешь камер столько, чтоб унести под силу было…
И клей Сенька сам делал. Да хороший такой получался! Как приклеить подошву - зубами не оторвать. Правда, там и до нас эти калоши клеили, но как? Баба какая купить, наденить, до двора не успеить дойти, а они и разъехалися: подошва - себе, ранты – себе. А наши крепко хорошо держалися! Вот и обызрели* их бабы, да как пошли к нам за ними!.. Отбою нетути. А Сеньке ж стыдно! Как же, его жена и калошами торгуить. Да и боялся. Тогда ж всего этого нельзя было делать, спекуляцией назовалося. И бросил почти это занятие. Тогда я - к Витьке моему: давай, мол, с тобой... Склеил он пару, а они у него всеодно как вывернутые получилися. Сенька увидал и ну смеяться: да какие, мол, это калоши! Он-то сам как склеить пару, так хоть на выставку неси. Другой раз и заворчу так-то:
- И чего ты их все лижешь-вылизываешь? Что им, бабам деревенским, красота твоя нужна грязь месить? Да им лишь бы только не расклеилися.
Нет, опять он лизать-вылизывать. Аккуратист же был, чистюля! Бывало, машины носовыми платками чистил, вот и теперь…
- Чего смеешься? - говорю. - Лучше научи сына клеить.
А он… Если и начнёть клеить, то и уйдёть в другую комнату, чтоб Витька не видел, да ишшо и скажить так-то:
- Что ты его к ним приучаешь? Пусть-ка в фэзэу идёть, рофессии какой-нибудь чится.
- Ну что ж ты его гонишь-то? - стану защищать. - Он же шесть классов еще не кончил!
Так и хотел его куда-нибудь вытолкнуть…
Ну да, говорила ж тебе: плохо они с ним жили. И с детства ишшо. Помню, пошла раз куда-то, а Витьку с ним и оставила. Возврашшаюсь, подхожу к дому-то и слышу: Витька мой кричить что есть мочи! Вбегаю в хату, а он забился под стол и ревёть! И Сеньку к себе не подпускаить. Только тот к нему сунется, а Витька - еще громче! Вот так и жили.

Но все ж научился тогда Витька клеить калоши, правда, не такие, как Сенька, а пойду с ними на базар, продам, копейка и в кармане. Потом на неё и тушенки банку купишь, хлеба буханку. Жить-то легче, как ты думаешь? Еще и насбирала сорок тысяч и надумала в Орле дом покупать. Крепко ж мне один понравился: большой, светлый! Сто тысяч за него просили, и надо было еще подсобирать. Но тут получаем письмо из Карачева: если не займете свое поместье, то его отберуть. Говорю Сеньке:
- Да как же уступить-то? Езжай, пиши заявление.
И съездил он, написал. Потом и я собралася, поехала, а там уже соседка леса навозила, дом строить собирается. Я - в райком скорей... Ну, ей бумажку и прислали, очистила мое поместье.

А вот чего в Карачев решила строиться… Как только Сенька вернулся, так сразу и поняла, что больной он. Уж очень нервный стал! Не подладишь, что и сказать: ты ему - одно, он тебе - другое... Потом и живот болеть начал, как хватить!.. Умираить прямо. Молока выпьить - успокоится. А молоко семьдесят рублей пол-литра стоила, вам-то и не попадало этого молочка, но ему брать приходилося. А раз соседка и говорить:
- Тут недалеко врач хороший живет, сходите-ка к нему.
Пошли мы... Так этот врач полтора часа, должно, с Сенькой говорил. Ну, проводила его домой, а сама спрашиваю: что, мол, с ним такое?
- У него нервная система не в порядке, - врач-то. – Вся расстроена.
Понятное дело… Сенька ж в пожарных войсках всю войну прошёл, а лёгкое ль это дело под бомбёжкой дома тушить? Тут и без бомбежки попробуй-ка, затуши! Да и контузии у него были, ранение, вот теперя нервы и разошлися. Дал доктор для него капель, и ты знаешь? Как выпил их, так живот больше и не болел, но сразу слабость какая-то на него навалилася, да и с головой что-то не так стало. Другой раз и заплачу: Боже мой, куда ж Сенька мой делся? Раньше-то чуткий был, отзывчивый, а теперя... Не угодишь ни-и в чём! Или всё раздражается, или молчить неделями.
- Что ж ты молчишь? - спрошу так-то.
Заплачить... Жа-алко станить на него глядючи. Я-то хоть и не любила Семена… Бывало, придёть вовремя с работы - хорошо, а задержится - и того лучше. Это еще характер у меня не скОглый* был, только себя и винила, что за него вышла… Бедность, родные советами сбили: да хоть сыта будешь, да хоть о куске хлеба заботиться не надо будить! А-а, и на что она, сытость эта, когда не любишь! И чем дальше, тем больше… Но жалела его, заботилася, детей вместе поднимали. Отец-то он был хороший, заботливый, а вот теперя… Ну, думаю, останутся наши детки сиротами. И что с ними делать буду на чужой-то квартире? А в Карачеве хоть халупу какую слеплю, да все ж - свой угол. Сказала ему, а он:
- Нам и здесь квартиру дадуть.
- Дадуть, - говорю, - жди! Когда ж это будить? Все поразрушено, поразбито. А в Карачеве огород есть, на земле картошку, капусту и овошш какой вырастить можно. Как-нибудь, да сыты будем, а здеся что? Виктор как-то кролика купил, посадили мы его в клетку, хлебом, зернышком кормили, а ему ж трава нужна! А где взять-то? Выйду на улицу, так даже былинки сорвать негде. Речка, правда, километра за четыре была, но и там трава не росла, так, колючки одни. Вот и сдох этот кролик. А в Карачеве-то такое раздолье! Речка рядом, колодец, и белье тебе пополоскать, и огород полить.
- Да не хочу я ждать квартиры! И не остануся тут ни за что!
И поехала в Карачев. И начала соображать строиться.

                      *****     *****     *****

А как хату строила…
Да упаси Бог и помилуй! По шестьдесят километров в день отхаживала! Выпишуть лес, вот и пойду его смотреть. А раз пришла так-то, лесник и говорить:
- Идем, покажу какой дорогой возить его будешь.
Да как повел!.. А там мины в поле - что поросята на солнышке! Раньше-то под кочками были спрятаны, а когда солнце припекло, кочки поскрючилися, вот и повылезли, лежать, блестять.  Боже мой, да как же и возить-то по ним?

Ну, наконец, пошла как-то на Желтоводье, сунула леснику четыре тысячи, а он и показал мне лес: брёвна – что кряжи! Посмотрела на них, посмотрела и говорю:
- Что ж ты мне их даешь? Сколько ж машин-то нанять нужно, что б эти бревна перевезти!
А он:
- Но если перевезешь, так хата твоя сто лет стоять будет. Это ж камель, смола одна, её никакой червяк не возьмет.
- Да-а, - отвечаю, - камель твою червяк, можить, и не возьмёть, а меня… пока перевезу.
Но все ж согласилася. Пошла на другой день на Мылинку машину искать, а шоферы: бензин, мол, давай... Купила бензину, заправили они машины, но вечер уже, куда ж ехать-то? Наутро прихожу, а они и уехали куда-то. Обманули. И сколько раз так! Но, наконец, начала возить. И вот другой раз, как завязнить машина в грязи, как забуксуить! Рублю-рублю сучья, таскаю-таскаю их под колеса, а тут еще комарьё, оводня! Так подойду к машине, автолом намажусь и опять...

Была ж сила!..  А теперь даже и вспоминать страшно, что с нами за эти годы было.
Маруська, подруга моя, пишить мне как-то: ночами, мол, не сплю, все вспоминаю, плачу. А чаво плакать-то, что ж вспоминать-то, если нам в такое время жить привелося? Помню, после войны дрова на базаре санками продавали, так пойдешь, купишь этих дров возочек, а вечером и протопишь печку. А потом властям это помешало, и запретили продавать.
А кто ж их знаить, почему? Нам же они не скажуть.
Запретили, значить, продавать дрова санками, а я пошла да выписала торфу и начала возить. А до болот этих, где его рыли, двенадцать километров было. И вот придешь туда, наберешь гаргылок торфяных, уложишь на санки, привезешь, а потом еще и мучаешься с ним. Он же совсем сырой был! Лядышки одни. Затопишь печку, а он тлеить-тлеить, тлеить-тлеить... хата дыму полная, а тепла и нетути, чернила ваши и на рубке* замерзали.
 
А раз так-то собралася за ним… а метель уже начиналася. Ну, пока туда дошла, пока в мешки его набила, а калоша возьми да порвись. И вот как ты думаешь? Метель, мороз за двадцать, а я - в одной бурке* без калоши.  А уже темнеть стало, зимой-то ра-ано темнеить. Тяну я эти санки, гляжу: лошадь догоняить и пар от неё столбом! Догоняить лошадь, приостанавливается. Богдатьев!.. А он знал меня немного. Приостановил, значить, лошадей да кричить:
- Чего ты здесь стоишь?
- Да вот, торф вязу, а тут калоша и порвись, - отвечаю.
А он как хвать мои санки на воз! Да по лошади - кнутом, кнутом!
- Там же волки! – ко мне-то. - Они ж за мной гонятся.
И как начал погонять! А лошадь сильная была, крепкая, вот и ушли от волков этих, не догнали нас. Да и метель видать помогла, во всю разыгралася.

А вот так достраивала свою хату… 
Навозила тогда лесу, срубили мне сруб, а тут Сеньку и перевели из Орла в Брянск.
И пришлося нам ехать туда жить. Наняли комнатушку... да и не комнатушку вовсе, а кладовку прямо, да еще ху-удая какая-то была: тут-то заткнешь дырку, глядь, а земля из другой сыпется. И еще клопов в ней было! Ничем их не вытравить. Но с год, должно, мы прожили в этом клоповнике. А я всё в Карачев езжу, строюсь, рышу теперь надо накрыть железом, а где его взять?
Да нет, продавали его, но какой? Горелый. Накрыть крышу им, конечно, можно было, но долго ли продержится? Года три, не больше. А потом опять мне горе? Ведь хуже всего, когда крыша течёть, и еще с детства мне это впечатлилося. Раньше ж крыши все соломенные были и, бывало, летом солома эта как взъерошится! Только воробьям гнезда и вить. А если дождь - как потечёть!.. Ну, а если сильный, то и вовси нигде места в хате не найдешь. И еще лихо было, когда хату только-только построили, а она и похилилася. Вот поэтому-то, когда строилася... а строилася в жизни три раза, то и хлопотала больше всего, чтоб фундамент под ней был крепкий да крыша.

Говорить как-то знакомая: приходи, мол, есть у меня железа новый. А идти к ней надо было километров за десять, но пошла я. Подхожу к деревне... все землянки, землянки и вижу: народ собрался возле одной. Суматоха, крик, плач! Что такое? А там, оказывается, в воронке от бомбы дети купалися, и вдруг ка-ак наскочили на них собаки! И унесли мальчика годов трех… А потом оказалося, что это овчарки были. Немцы-то во время войны мясом человечьим их кормили, а когда побросали, те и приладилися на людей нападать. Неподалеку и женшыну одну растерзали, а другая в лес за дровами пошла, так и ее…  Страх-то какой! А я-то столько исходила, когда лес для дома искала! Но видно, Бог меня еще миловал.
 
Ну, наконец, наняла лошадь, привезла это железо, накрыла крышу, а в хате-то ни кон, ни дверей, ни пола... Так, сруб один под крышей. Но я и этому была рада, да и свекровь все просила:
- Манечка, забери ты меня скореича отселя в Карачев! Хоть картошечки я там наемси.
А у меня как раз огород поспел, вот я скорей-скорей да переезжать. Говорю Сеньке: попроси, мол, машину на работе. А он всё тянить да тянить. Ну, тогда пошла сама к его начальнику, а он и дал машину. Стали собираться. Грузилися - ни слова Семен не сказал. И всю дорогу молчал, и сгружал нас в Карачеве - тоже ни слова. Так, покидал всё с машины и уехал в Брянск. Вот и стала одна достраиваться. Достала досок, наняла плотников, сделали они мне пол, потолок, рамы. А к рамам-то петли нужны? И ходила цельную неделю, чтоб только их достать. Одним словом, натерпелася всего, тут уж ни помыться, ни причесаться некогда было. Но к зиме все ж управилася, зимой только перегородки делала. Вот и слава Богу! Хоть в своей хате теперь.

*Грубка - верхняя полка на русской печке.
*Бурки - что-то вроде валенок, но из стеганой плотной ткани на вате. Шили сами.

                           *****     *****     *****

Вскорости отпустили и Сеньку из Брянска, на работе ж здоровые нужны, а он совсем стал плох. Раньше-то если пойдёть куда, так все бягом, бягом, прямо не поспеешь за ним, а теперя еле-еле ташшытся, да и ложиться стал часто. Скажу так-то:
- Ты ж не залеживайся! Не поддавайся болезни, можить, и расходишься.
А он раз пошел куда-то, потом идёть назад и весь в слезах. Что такое? И оказалося: шел он, шел да и завалился в канаву… и ни-икак из неё не вылезить! Хорошо, знакомый как раз проходил да узнал его: «Сень, да что с тобой?» И помог ему до хаты добраться.  А врачи всё-ё не признають у него ничего, как пойдёть к какому, а тот: симулянт ты! Тогда пошла я к одной старой женщине-врачу и говорю:
- Да какой же он симулянт! Он даже ложку в руке не держить, как надо!
Взялася она, обследовала его и сразу дала направление в Москву, как раз май месяц начинался.
- Не ездий, Сень, туда, - говорю, - ничем они тебе там не помогуть. Оставайся, будешь мне корову пасти, на горочке сидеть. Воздух чистый, молочко парное, можить, и поправишься.
- Не-е, поеду. Москва все ж…
Уж очень любил он эту Москву! Распрошшалися мы, по-ошел с Витькой на вокзал. Поглядела вослед, а он ноги-то завола-акиваить, заволакиваить! И сразу для себя определила: пошел в могилу своими ногами... больше никогда сюда не вернется.  Да и сон как-раз видела: приезжаю, будто, к нему в Брянск, а мне знакомый шофер и говорить:
- Во-он общежитие, там он живеть.
Иду... вхожу в барак, а в нем дли-инный коридор, и по бокам все комнатушки, комнатушки. Захожу в одну. Сенька сидить, а рядом с ним – женшына. Стра-ашная, тошшая, чёрная! Я и говорю:
- Так ты, значить, не один? - Молчить. Я опять: - Ну, тогда пойду я...
- Иди, - говорить. И выходить за дверь проводить меня… сверток протягиваить: - Это тебе.
Разворачиваю, а там бо-ольшая чёрная шаль. И кладёть он её мне на плечи... и иду я с этой шалью, и чувствую, как волокётся она сзади аж по полу, а спереди косяки её до самых колен висять. Вот так и пошла по длинному коридору с этой шалью черной, а Сеньку оставила с той женщиной черной. Ну, а потом сон этот растолковал мне кто-то: считай, что ты вдова теперя, и шаль эта черная - печаль твоя, и пойдешь с печалью этой по всей своей жизни. Так и случилося.  В Москве Семену ещё хуже стало… Лето, томно, да и семьей азлучили. Нервы его совсем разошлися, а потом и ноги отнялися. Ползучая парализация.
Да ездила к нему в Москву, ездила. Управилася осенью с огородом и поехала товарняком…
Как почему товарняком?.. Тогда ж билеты туда только командировочным отпускали, а все остальные, кому что надо было достать… соли там или хлеба, всё по товарнякам моталися. И Витька мой так же ездил, на крышах вагонов, а раз даже на буферах прицепился…
А вот так… Оставалося до Карачева километров сорок, а всех и согнали с этих крыш. Что делать? Поезд уходить, вот он и прыг на буфера! Прицепился и поехал. Хорошо, что молодой был, сильный, так что не сорвался, а если б!.. Бывало, так-то поедить куда за хлебом, так и не дождешься! Ни то что дни, а и минуты пересчитаешь. Вот и я тогда прицепилася к товарняку и поехала в Москву. Приехала, а у Сеньки уже не только ноги, а и руки отнялися. 
А кто ж его знаить, что за болезнь такая? Он же как-то с фронту с контузиями приехал, а когда подлечили, то снова и послали в пожарные части, там-то он и отслужил до конца войны, а теперя, видать, контузии эти и аукнулися.  Да и с речью чтой-то не так стало: сейчас говорить-говорить и вдруг, как подавится всеодно. Посидить немного… вроде и отойдёть. А еще по сторонам всё стал озираться. Спрашиваю:
- Что ты всё оглядываешься-то?
- А вдруг кто услышить, о чём говорим? – отвечаить, а сам дрожить весь.
Боялся, видать, чего-то или кого-то? Потом и просить меня стал:
- Возьми домой, возьми меня, пожалуйста!
А я говорю:
- Сень, хата наша недостроенная, холодная, дров нетути, да и ухаживать за тобой кто будить? Мне-то и достраиваться надо, и поесть достать.
- Ничего. Я и в холодной полежу, - он-то. - А еды мне теперь мало надо.
- Ладно, - говорю. - Подумаю.
И подумала. И с врачами посоветовалася. Еще, помню, старая такая врачиха и говорить:
- У него болезнь прогрессирует, он скоро даже глотать не сможет, и что вы тогда делать будете? Конечно, здесь его вам до поезда отвезут, а дома? Няню наймете?
- Ка-акую няню? – я-то. -  Да у меня и денег-то всех, что детям на буханку хлеба да на билет обратный.
А тут ещё учебника какого-то тебе не хватало, он как раз и попадись. Теперя, значить, и на буханку хлеба не осталося. На другой день пришла к Сеньке и говорю:
- Ладно, Сень, приеду домой и начну соображать, как тебя привезти. - Ляжить, плачить. - К весне возьму, а сейчас холода скоро начнутся, а тут тепло, чисто, ухаживають за тобой, кормють, поють, а у меня что? Ни дров, ни хлеба, ни денег нетути.
Уговорила кое-как, распрошшалися. И ни-икто меня не надоумил справку у врача попросить, чтоб потом билет назад продали, вот и пришлося снова к товарнякам идти и хорошо, что с детства привычка осталася по ним прыгать.  А со мной еще Танька с Рясника увязалася, возила в Москву продавать кой-что, вот и говорить уже на вокзале:
- Тот-то поезд в нашу сторону пойдёть, я узнавала.
Только мы уселися на него, только обосновалися, а он гукнул и тронулся. По-оехали... А порожняком оказался. Думаю: чтой-то тут не то, какой-то порожняк этот разбитый весь, и что в нём только возють? Но едем. Гляжу: притормозил чуть и вскакиваить дяденька:
- Здра-асьте, барышни! - на нас-то.
- Здравствуй, - отвечаем.
- Куда это вы наладилися?
- Да в Брянск едем.
- Дуры! В какой Брянск? – уставился на нас. – Поезд на разработки идет, в лес! А там - одни заключенные, они ж растерзают вас сразу! Тётушки, голубушки, ну есть у вас головы на плечах?
Хо-ороший такой дядечка попался... Как мы завыли:
- Что ж нам делать теперича?
- Чёрт вас знает, что с вами делать.
А мы си-идим, ревём!  Потом начала я рассказывать ему о муже, о детях: ожидають, мол, а я им и куска хлеба не везу…
- Ладно, не плачьте, - говорить, - Что-нибудь придумаю.
И, правда. Остановил поезд на какой-то станции и спрашиваить нас:
- Есть у вас деньги? Хоть сколько-то.
- Да вот, - говорю, - на билет только и берегла.
- Давай сюда, сейчас пассажирский проходить будет, попробую посадить вас.
А Танька как испугалася! У нее ж деньжата имелися, вот и подумала, нябось, что ограбить, и ка-ак маханёть от нас!
- Во-о, гляди! - он-то, - я добра ей хочу, а она...
Ну, дождалися мы с ним пассажирского, уткнул меня в дверь, а кондукторше наказал:
- На, возьми билет ей на эти деньги.
Ипоехала я. Сижу, прижалася в темном углу и думаю: сейчас выкинуть, сейчас сгонють! Господи, хоть бы крысой какой стать. Потом гляжу: проходить один контролер, другой, а меня и не замечають вроде, и не трогають. Тогда и высунулася из углушка, и даже потом на полке кое-как прикорнула.

За всю зиму так и не собралася я к Сеньке еще раз съездить, но сначала он писал, всё хоть что-нибудь, да нацарапаить, а к весне... Я одно письмо туда, другое, - нет ответа. Но потом всё ж получаю, но от медсестры: ваш муж, мол, писать уже не можить, руки отнялися, говорить - тоже, да и кормють его машинкой специальной… Посажають, нябось, как утёнку какому. Ну, что ж теперича делать? Ни-ичего не поделаешь, моя милая, и никуда от горя не денешься.  А через месяц поехал мой Коля в Москву документы в институт отвозить, остановился у родственников да задержался что-то, нет и нет его. Потом приезжаить, наконец.
- Ну, как отец? – спрашиваю.
Ничего не ответил. Через какое-то время я опять:
- Что ж ты мне про отца-то...
А в голову и толкнуло: помер, должно...  Тут и Николай заговорил:
- Отец, мама, умер. Я тебе не написал, прости. Я знаю, что ехать тебе не за что, вот мы с дядей и похоронили его.
И было это как раз в воскресенье, а во вторник Николай должен был в Москву опять ехать, экзамены сдавать. А денег-то у меня ни-и копейки, и продать нечего. Остался, правда, пинжак Сенькин суконный на овчинном меху, зимой им только и спасалася, надо его… а Коля:
- Мам, ну продашь ты, а дальше-то что? Я же всё равно не смогу учиться на одну стипендию.
- Поезжай, сынок, - говорю. – Поезжай! Лишь бы только в институт прицепился, а там дело видно будить.
И пошла на базар с пинжаком этим. Пошла, а у самой комок в горле. И никому не сказала, что Сенька мой помер, а то, думаю, начну рассказывать да и разревуся, и всё мое дело пропало, не продам пинжак! Но все ж продала... последнюю свою одёжу и его память. Пришла домой и тут-то только наревелася, что осталася вдовою с тремя детьми, как и мамка моя. А что поделаешь, моя милая? Надо опять крутиться, вас кормить, обувать-одевать, надо дальше жить.

*Скоглый – сварливый.

                        *****     *****     *****

Бывало, Сенька так-то и скажить:
- Ну, что ты привязалась к этому ученью, что пользы-то в нем? Вон, у нас инженер ученый, а одни штаны все лето и носить.
- Но когда-нибудь ученые вес возьмуть, - я-то ему. - И ты не думай, что тебя всё выдвигать будуть, придёть время и задвинуть.
Сама-то я неграмотная была, и вот как же трудно в жизни приходилося, на каких только работах ни работала!  И пеньку трясла, и снег чистила, и торф рыла. Бывало, сгружаем так-то дрова на железной дороге, а к нам подойдёть начальник да как начнёть матом крыть: быстрее, мол, так вашу, перетак вашу, топчитесь, как курицы мокрые! Вот и кидаем брёвна, аж пар от нас столбом валить, а рядом стоять военные да хихикають над нами. Мы, неграмотные, яшшыки таскаем да на морозе снаряды чистим, а какая-нибудь хоть и три класса кончила, а смотришь – сидить себе в чистенькой канцелярии в тёпленьком да в сухоньком и улыбается, как кукла какая. На нас никто и внимания не обрашшаить, а она и страшная, и черт ведаить какая, а поди ж ты! С офицером гуляить. Поэтому-то и хотела детей выучить, всё-таки в тепле да в чистоте сидеть будуть.

Ну, уехал Николай учиться в институте, осталася я с Виктором и с тобой, вот теперь и думай: как самим пропитаться, обуться, одеться да еще и Николая снабдить всем, что надо? Бывало, не успеешь оглянуться - вотон, приехал... как ревизор какой: и кальсоны сносилися, и рубашка порвалася. А ведь туда-то в кой чём не проводишь! Это тебе ни дома сидеть… завернулся в тряпки какие, да и ладно. Там же город. Значить, надо что-то соображать и если собьешь какую копейку, то себе откажешь, а ему отправишь.
Как копейки сбивала…
Да огород выручал. Летом с него кой-как, но сыты были: и то вырастишь, продашь, и другое. Но если б не мешали! А то с Динкой как-то набили мешки овошшами и-и  в Брянск… Бабы-то наговорили, что там всё дороже, вот мы и поехали, а нас сняли с попутной машины уже на въезде в город и поташшыли в милицию... 
А тогда ж автобусы в Брянск еще не ходили, и если кому надо было ехать, так только поездом. А ходил он только раз в день, да ра-ано, часов в пять утра, вот все и прыгали по попуткам, как и мы такие-то. Привели, значить, нас в милицию да обыскивать сразу. А что искать-то? Свекла с морковкой и были в мешке, да одеялка кой из чего сшитая.
- Да что ж вы ищите? – я-то, к милиционеру. - От хорошей жизни чтолича погнало нас сюда?
А он:
- Вот выясним, кто вы такие, тогда...
И стал звонить в Карачев. Вотон, приезжаить один милиционер рыжий. А взяточник был!.. несусветный. Выйдем, бывало, на базар продавать одеялки, а он и тут как тут. Дашь ему хоть тарелку какую... у Динки посуда еще оставалася, тогда и отстанить. Вот он-то как раз и приехал за нами:
- Собирайтеся, змеи! Места вам на базаре в Карачеве не хватило? Везёте сюда мусорь разную.
Покидали мы свои овошшы в мешки, по-овез он нас попуткой назад. Отъехали чуть, а она и сломалася. Другую ждать. Сели, наконец, а она - тоже! Километров пять до Карачева не дотянула.
- Так вас, растак вас! – стоить, ругается. - Что с вами теперь делать буду? – А потом: - Ну и прите свои мешки сами, недалеко осталося.
Вот и пёрли... Так должно семь потов с нас сошло, пока доташшылися до милиции. Пришли. Как раз Липатников сидить…
Да он уже не раз забирал меня за одеялки мои стёганые, вот и теперя… Ну а я сейчас ра-аз, и вывалила перед ним весь свой продукт:
- Нате! Жрите!
И как разревуся!.. Кончаюсь прямо от слез-то!
- И что ты, Сафонова, так убиваешься? - сидить, развалился на стуле.
- Да как же не убиваться-то? Дети домой с хлебом ждуть, а вы цельный день меня зазря промурыжили, что ж я им теперича принесу, чем кормить стану?
Ругаться начал:
- А зачем вас в Брянск понесло?
- Да кто ж ее здесь берёть-то, морковку эту?  У каждого – своя, вот и думали...
- Ну ладно, чёрт с вами, идите отсюда. Забирайте свою морковку.
- Щас! Опять переть?
Да завернулася, мешок под мышку и пошла. И морковку эту прямо у них на полу оставила.

Ну, когда – забяруть, когда - продашь, но летом все ж легче было с огорода прожить, а зимой... Раз так-то приехал Колька на каникулы, а у меня стены в хате все инеем заросли. И денег-то, что б дров купить, совсем нетути. Что делать, как посогнать иней со стен? Да развела лампу паяльную, хожу, палю ею по стенам, а вода с них прямо ручьём бягить. Иней-то посогнала, но всё равно холодно. А мои ребяты как-то ветряк во дворе соорудили, и вы-ысокий был, из девятки его сделали. Бывало, как только сильный ветер задуить, как начнуть от него аккумуляторы раздуваться, а мы с тобой за печку прятаться. А раз ка-ак рванул один!.. В углу все шипить, тряшшыть, вонь по хате полезла… Но все ж крепко хорошо с ним было, с ветряком этим. Зарядится аккумулятор, вот тогда уже не под керосиновой лампой вечер сидим, а электричеством освешшаемся, такая ма-аленькая лампочка над столом у нас висела. И теперь-то, когда совсем топиться стало нечем, мои ребяты и спилили этот ветряк, накололи дров, натопили мы хату... А во тепло, а во хорошо-то стало!

И была у меня еще свекла сахарная, так я что: начишшу ее, напарю, квасу наделаю, а Колька мой заберется на печку, поставить его возле себя, проведёть шланг и-и ляжить, сосёть. Этим-то квасом тогда я его и отпоила, а то худюшшый на каникулы приехал, заморенный. Хлеба ж совсем тогда не было, да и картошка за лакомство считалася. Бывало, нароешь ее осенью мешков пять, вот и канадиш* потом всю зиму. Сваришь чугунок, поделишь всем: тебе - две, тебе - две, тебе... И все равно не хватало, к весне и нет этой картошки. А на базаре она по двадцать пять рублей за пуд продавалася, накупишься, чтолича? Если какую копейку и выручишь, то и Николаю надо послать, и ссуду платить...
Какую ссуду?
Да ту, что никогда бы я не взяла, если б ни Сенька
 
Еще дед нам всё-ё так-то завешшал: никогда, мол, с государством дел не имейте! Неурожай как-то был, а он и взял ссуду хлебом. Подошло время расплачиваться. Выплатился…  а квитанцию, видать, ему и не дали. И опять прислали. Опять платить, еще раза в два и больше. Что делать? Да посходил с ума, посходил, а куда денешься? И пришлося...  Поэтому и нам давал зарок:
- Умирать будете, а у государства не просите. Лучше пойдите и в ножки тому поклонитеся, кто вам в долг дасть. Во, глядите: они ж все в атласах да в мехах ходють, в калясках катаюцца, а мы платим за это.
Вот и запомнила его слова. И как же билася, когда строилась!.. Но ссуду не брала. И уже, когда почти построилася, одни перегородки только и оставалися, пошел Сенька к приятелю, а тот и насоветовал: бери, мол, простять, война все спишить.
Вот и послушал его, и принес узел денег.
- Господи, что ж ты наделал! – так и ахнула! - Неси скорей назад!
Не-е, он - ни в какую: спишуть, мол, не понесу.
Ну, потом и списали!.. Всю-то спину и еще ниже. Что ж эти денежки? Сделала я перегородки, еще что-то... они и разошлися. А тут Сенька и помираить. Помираить, а мне и присылають платить.
- Он же помер! – говорю.
Не тут-то было! Пришли имушшество описывать. А какое у меня имушшество?
- Ну, тогда вот что мы сделаем, - инспектор говорить. - Оценим твою хату и продадим.
 
И пришлося платить. А с чего? Тебе ж помош тогда от государства была пятнадцать рублей, а на эту помош ка-ак раз только буханку хлеба на базаре и можно было купить. Плати с чего хошь! А он идёть, сборшик-то этот… И вот что я приладилася делать: как увижу его заранее, то дверь - на замок, а сама и выскочу через окно. Ну, видать, он и узнал о моей хитрости. Раз я то-олько с окна прыгнуть приладилася, а он и стоить под ними:
- Ну что, раба божья? В дверь больше не ходишь, в окно летаешь?
- Паразит ты, - говорю, - паразит!
- Ну, ругайся, как хочешь… меня тоже посылают.
А тут еще и реформа как раз*. И деньги-то в десять раз снизили, а ссуда та же осталася… Ну надо ж государству креста не иметь! До реформы-то насбираешь каких помидорчиков, огурчиков, пойдешь, продашь и отдашь сколько-то, а теперя должна я была уже в десять раз больше платить. Во как, милая... Да уж тут-то и пришлося так лихо, что и не приведи Господь.

Ну, наконец, присылають как-то бумажку и что-то уж очень мало! А я уж и резон потеряла, сколько еще носить? Кто ж их поймёть, шшётшиков этих, как они там шшытають?  Прислали, значить, а я - туда:
- Что ж такое… Почему так мало-то?
А одна и говорить:
- Радуйся, Сафонова, это - конец. Последние проценты тебе подсчитали.
Господи, неужто правда? Ушам своим не верю. Да пришла домой, рассказала вам… так столько радости было! Мы-то думали, что и конца этому никогда не будить, а оказалося... И насбирала потом за лето деньжат, и купила корове сенца два воза, а себе - мешок пшеницы, потом смолола ее, и зиму мы с коровкой сыты были.

*Канадить – экономить.
* Денежная реформа в СССР была проведена в период с 16 декабря по 29 декабря 1947 года.

                            *****     *****     *****

В тот год мне полегче стало еще и оттого, что Коля начал кое-что себе подрабатывать в Ленинграде. А учился в институте хорошо. До войны-то успел только восемь классов кончить, а когда в сорок пятом вернулся, сразу в десятый пошёл, а в институт поступать поехал, так все на отлично сдал. Когда я раз приезжала к нему, так преподаватель всё-ё хвалил его: у Николая, мол, голова хорошая. Поэтому и тянула его, как бы лихо не приходилося. Помню, отрыли мы весной ямку с картошкой да на радостях и сварили цельный чугунок, а ребята мои ка-ак сели возле него, так и не отошли: лупять эту картошку и едять, лупять и едять и без соли даже, а тут как раз Танька Ряснинская ко мне пришла, да стоить так-то и всё-ё поглядываить на них, всё поглядываить. Потом вышли мы с ней во двор, а она и говорить:
- Мару-усечка! Как же ты с ними будешь? - головой качаить. - Ребята-то твои почти цельный чугунок картошки сейчас улупили!
- А как хочешь, милая, так и будь.
Но весной гопики выручали. Пойдёте вы с Витькой на огороды, что возле речки, вскопаить он сотки две, чтоб мерзлой картошки с котелок насбирать, а как она оттаить, и начнем её чистить. Шкурочка на мёрзлой картошке то-оненькая была, так сразу вся и послезить, потом перекручу через мясорубку, поджарю, вот вы и едите эти гопики.
А на сале поджаривала. Был у нас такой кусок сала, один на всех соседей. Подмазать сковородку он подмазывал, а таять - не таял. Придёть так-то Мария Васильевна ко мне: дай, мол, сало это, потом и подмажить свою сковородку, а после неё я возьму. Так и ходили друг к другу, то соли пойдешь попросишь, то еще чего. Как ты думаешь: легче было вместе-то? Ну, а потом...

А вот что потом… Вожуся я так-то раз во дворе, глядь, - цыганка идёть:
- Давай погадаю!
Пристала ко мне да пристала.
- Отстань, - я, ей-то. - Сроду я не гадала. Всё-то вы врете.
А Бариниха, что напротив жила, очень верила во все эти гадания, вот и говорю этой цыганке:
- Иди-ка ты во-он к той-то соседке, она с мужем живёть, есть у нее, чем заплатить тебе.
- А что ей сказать?
- Да нагадай, что детей трое, что муж непьющшый, а от меня отстань.
Она подхватилася да к ней. Слышу, уже сидить, турчить там. Ну, видать и отгадала всё правильно, да еще и своё приплела, паразитка... потом Мария Васильевна мне передала: берегись, мол, одной женщины черной, она тебе подделаить. Ну, ушла эта цыганка и я-то думала, что на этом и конец, скажу потом Баринихе: дура, мол, ты дура, это ж я подослала цыганку-то. Посмеемся с ней да и всё, ан не тут-то было. На другой день побежала к ней за мясорубкой, а она и смотреть на меня не хочить. Да положила эту мясорубку на порог и говорить:
- На, бери. – А еще и прибавила: - Ты, Мария, к нам больше не ходи.
- Чаво? – опешила.
- Говорять, что ты - ведьма.
Ну да, и рядом жили, и всё вроде бы у нас хорошо было, а теперя такое и брякнула. А как раз перед этим соседей вызывали в энкавэдэ и пытали про Баринова: что он при немцах делал, чем жил? Вызывали и меня, а я еще и сказала:
- Ну, что вы меня вызываете, кто ж его знаить, как он жил. Разве до него было? – А было что про него рассказать! -  Мне детей надо было кормить, а не за ним следить. И не тревожьте вы меня больше, и не вызывайте, ничего я про него не знаю, и говорить вам не стану.
А вот что про него знала. Ведь при немцах-то в их доме комендатура стояла, и Баринов, видать, чем-то угодил немцам, дали ему документ вольно ходить, когда другим нельзя было и носа высунуть. Поговаривали потом, что он по домам шастал да и брал вешшы разные, золотишко, а после войны такой дом себе сразу отгрохал!.. И вот теперь этот Баринов еще и прибавил:
- Есть такие люди, которым голову отрубят, а они поднимаются и идут.
Во как!.. А ведь учителем был.
- Да-а, - говорю, - что-то я не видела таких безголовых... кроме тебя.
И больше говорить с ними не стала, завернулася да пошла. Думала-то, что этим всё и кончится, попсихують они, попсихують и конец, а дело вон как обернулося! Так и осталася я ведьмой. 

И с тех пор прекратилася моя дружба с соседями. Теперь уж не пойдешь, не попросишь соли в долг да и того сала, которым сковородки всем миром подмазывали, а если у меня кто возьмёть что-нибудь, так и за своим постесняюсь сходить. И уж так отвыкла от людей, что боюсь и в чужую хату зайтить. Помню, умер Николай Васильевич Ермольев... Добрый, умный мужик был, царство ему небесное! Пошла я, значить, попрошшаться с ним, наклонилася над ним так-то по долгу-то по христианскому… И ты знаешь, сколько народу было, так все и повытрашшылися на меня.  Да еще потом и судачили, будто в губы его поцеловала. Да кто ж мертвеца в губы-то целуить? Я только и наклонилася…С тех пор и довольно ходить прошшаться.

А потом и отказываться перестала: ведьма так ведьма. Как-то гляжу, идёть ко мне Вера с Рясника:
- Знаешь, Марусь, прямо и не знаю, как тебе сказать...
- Давай, говори, я не обижуся на тебя ни за правду, ни за кривду.
Помялася она, помялася, а потом и говорить:
- Слышала я, будто ты знаешь что-то.
- А что я знаю?
- Подворожить, вроде, можешь.
- Подворожить? - улыбаюся. -  Какая ж у тебя беда?
- Да с мужем у нас, с Тихоном… Всё-ё мы ругаемси.
- Да-а, - говорю, - дело у тебя плохое… Вот что: возьми-ка ты водички из святого колодца и прочитай над ней «Отче наш...», а как только твой мужик начнёть к тебе скопляться, то скорей - к этой водичке и-и в рот ее. И держи... Замолчить - выплюнь. Ну а если у самой сердце взыграется, опять то же самое проделай, оно и обойдется.
- Мару-усечка, неужто правда?
- Что-о ты! - говорю. - Самое верное дело!
Ну, что мне ей было ответить? Сказать: дура, мол, ты дура, прожила век и этой-то байки не знаешь? Да пусть уж лучше так и останется. И сходила моя Вера к святому колодцу, и набрала водички, и пользовалася ею... Потом встретила как-то, спрашиваю:
- Ну, как у тебя с Тихоном?
- Ой, ты знаешь... Лучше!
- Вот и хорошо, так и продолжай.
Посмеялися мы потом с Виктором над этой Верой: будить теперя всем ассказывать, как я ее вылечила.

                       *****     *****     *****

А теперь про коровку свою расскажу.
И была она у нас, когда Виктор школу кончал. Он же во время войны не учился, а только потом… И как раз в тот год кончил десятый класс, и уехал работать в деревню учителем физкультуры и осталися мы с тобой. А еще помню, что как раз в тот год запретили дрова на базаре санками продавать и я увязалася за торфом ездить…
Ну да, когда и волки меня чуть с этим торфом ни съели, и в речке чуть ни утонула… Одурела, чтолича?  Чуть ни погубила себя, прямо в пропасть какую-то лезла.
А что ж, от бедности и забот человек дуреить.

Мы-то корову эту после Орла купили, и хоть старая уже была, недорого за нее отдали, но молоко давала и сено ела самое последнее, оборыши одни, да и то не всегда я их могла купить. А в эту зиму всё бардой* ее отпаивала, через неделю километров за десять к спиртзаводу её водила. Как напьется она там этой барды!.. Еле-еле назад идёть. Да и сама несу вёдра на коромысле, а в поле еще и жневнику* мешок надеру. Приташшу, отдышуся, а на ночь резь ей сделаю, бардой перелью, она и сыта.

Еще ходила в поле траву из-под снега добывать, или соломы какой старой, сена. Помню, Бережанские колхозники как-то подобрали стог, а подонки и осталися, так пойду вечерком, наберу их... А раз мужик какой-то застал меня да кричить:
- Ты чего сюда ходишь?
Но ничего, мешок не отнял, попугал только. Через какое-то время пошла опять… А как раз под Велик день это было и половодье уже начиналося, воду несёть и мсточек через речку еле дышыть! Но крыг* еще не было... не было крыг, а то бы я подумала: если свалюсь с мостика-то, то ухвачусь за крыгу и выплыву. И вот иду я по этому мосточку, а ветер!.. И мост-то подо мной весь ходуном ходить. Только я перебралася через него, а он... а он р-раз и сорвись в воду. Я как пала со своей ношей на коленки!.. и молиться: Господи, слава тебе, что сохранил меня! А то юркнула бы в воду эту темную, да там-то меня и нашли б прямо с ношей этой. Опомнилася чуть, глядь: мужик какой-то идёть. Куда деваться?..
Ну как же, а вдруг увидить меня? И если увидить, то ведь сразу подумаить: а-а, значить, мол, и вправду ты ведьма! Кто ж еще под Велик день ночью пойдёть сюда? Да спряталася за куст, отлежалася чуть на своей ноше, а потом уже и пошла домой.

И в другой раз... Там-то, где сейчас дачи, жневник хороший оставался. Пошла я, деру его из-под снега-то и вдруг: фью-ють мимо меня! Я так-то подхватилася, гляжу: мужчина ко мне идёть.
- Ну что ж ты лазишь по снегу-то? - А сам аж трясется весь. - Ведь чуть ни застрелил тебя! Думал, что волк.
- Что ж плохо целился? - говорю. - Да и еще раз пульнуть можно было.
А он:
- Не решился. Чувствовал вроде... - А сам так напугался! Ну, если б человека убил ни за что, ни про что! - Дети-то у тебя есть? - спрашиваить.
- А то нету… Тройка цельная!
- Ну что ж ты этот жневник дерёшь? - А там копнушка* неподалеку стояла, так он сейчас раз-раз, раскидал ее: - Бери, бери вот отсюда, снизу.
- Боюся, - отвечаю. - Ишшо схватють...
- Да какой чёрт ночью схватить? Кому это гнильё нужно-то, кто его караулить-то?
И набрал мне мешок цельный, еще помог и на плечи поднять. Во, как бываить, милая.

Так-то с коровкой моей мы и жили, так-то зиму и протянули, а в апреле вышла она на огород, да и пала на ноги. Старая ж была... Да и близкое ль это дело по двадцать километров отхаживать за бардой! Вот она и не выдержала. Лежала прямо на огороде, и даже водички ей, бедной, нечем было согреть. С месяц, должно, там пролежала и отелилася даже. Молока, конечно, не дала, но я все ж попробовала её теленочка отпаивать и стала у соседки молоко брать, а она что ж, паразитка! Посымить с него сливки, а теленок пить и не хочить. Пришла к ней раз и говорю:
- Варь, ну что ж ты делаешь!
- Нет-нет, - глазами закрутила. - Не снимаю я, не снимаю.
- Да разве я не вижу, что это бурда, а не молоко, да еще и водой разбавленная.
И пришлося мне этого теленочка зарезать. Зарезали и коровку мою, а мясо... Она ж старая была, худая. Ни за что мясо это на базаре раскидала, и на том-то дело моё с коровкой кончилося... А теперь как вспомню об этой корове, так сердце кровью и обольется. Как же я мучила её, бедную! И как сама с нею мучилася. Но она, старая была и сдалася, а я помоложе, и вытянула.

А отбиваю от себя эти мысли страшные тем, что и людям-то тогда не слаще жилося. Коля-то наш... Он же в войну вначале на передовую попал, при самом фронте части их стояли. А тогда изобрели чертовину какую-то, чтоб огнём немцев палить. Повесють эту оружию солдату на плечи и теперь должен он с ней подобраться к окопу немецкому и поджечь его... Как будто там тараканы какие сидели! Да немец и высунуться им не давал, как какой высунулся, так и готов. Вот и лежали солдатики зимой в окопах этих по неделе голодные и холодные.
- Мы, - рассказывал, - как вылезем из них, так нас узнать нельзя было!
Из их отряда только двое в живых и осталося: кто погиб, кто замерз... свярнулся, должно, калачиком и замерз. Вы хоть в хате сидели, кое-как да накормлены были, а уж Николай мой бедный так настрадался, что и не приведи Господь!
Нет, не хочу, не хочу больше и вспоминать про всё это! Вот так-то поговорю с тобой, а потом на неделю и расстроюсь. И сердце болить, и заснуть не могу.

*Барда - отходы от выгонки спирта.
*Жневник – остатки стеблей злаковых культур.
*Крыга – глыба льда.
*Копнушка – небольшая копна сена.

                       *****     *****     *****

Кончилося мое дело с коровой, а молоко платить и прислали.
А вот так и прислали… Ну, скажи, есть ли совесть у государства? Где ж мне его взять-то? Вот и пойду, бывало, на базар, куплю за последние деньги маслица топленого бутылочку, принесу домой, отогрею, да хоть немного и отолью... похлебку-то вам помаслить, и понесу:
- Нате, подавитеся! У меня ж нет коровы, что ж вы с меня тянете?
А приемшик веша-аить, считаить да ставить:
- Была-а у тебя корова в этом году, была...
- Была, да нетути еще и с весны, кого ж я подою теперича?
- Иди в райком, там и жалуйся.
Пойду, а там:
- У вас записана корова с начала года. 
А-а, что б вам!.. Ругаюся-ругаюся, кляну-кляну, а что толку-то при такой власти? Вот и носила до конца году.
Ну да, настрадалися, хлебнули всякого при советской власти. Сталин-то, когда царствовал*... Его ж и назвать-то даже не знаешь как: ни то дракон, ни то еще как. Помню, как поставили его после Ленина, так люди сразу и заговорили: Ленин, мол, в ботинках ходил, а Сталин - в сапогах, напролом теперича полезить, и ничего под ногами разбирать не станить. И еще он же грузин, а грузины с ножами не расстаются, спать, и то, чтоб сабля рядом лежала, а танцевать пойдуть, и тут ножи. И что ж ты думаешь? Нешто с добром такой вождь придёть? Не-ет, он и будить как что: посадить, расстрелять!.. И точно. Сколько-то еще продержался, а потом как начал зажимать, как начал замуздывать! Аресты началися, расстрелы… Пойдёть муж на работу, и не знаешь: вернется ль? Мы ведь в народе жили и все его жестокости видели. И сколько ж людей погубил, Боже мой!.. Да все люди-то какие, что ни самый умный, то и уничтожал. Не знаю, не знаю... В жизни только две радости у меня и было: когда Карачев от немца освободили и я узнала, что Коля с Сенькой живы, и другая, когда Сталин помер... подох. Разве ж можно о нем сказать помер? И слов нету, чтоб про него рассказать. И слов нету, как назвать его и как опозорить. Где он ляжить-то сейчас, где его могилка-то?.. На Красной плошшади, говоришь? Ох, хоть бы потоптаться по ней, по могилке по этой, и то б от души отлегло.

Потом Маленков заступил*… но он же мало правил. Потом – Хрущёв*. Ну, он хоть и шухорной вождь был, но Сталина разоблачил. А потом как попёр в дурь! Всё - горшочки, горшочки, потом за кукурузу принялся, это запретить, то запретить, яблони налогом обложил, мужики сады выпиливать стали, у кого корова была – продать! Помню, стоять так-то на базаре мужик, баба его и мать… коровку продають. И мать-то так плачить, так убивается, аж свету божьего из-за слез не видить!
- Знаешь, - говорить, - если б сейчас меня похоронили, то семье легче было б, чем корову продавать. Дочка сейчас двойню родила, так что ж она теперича с детьми делать будить, без коровки-то?.. Так ведь не только мы пропадём, всю деревню обобрали!
И зачем он всё это делал?.. А потом ишшо в Америку съездил и дал слово обогнать её. Но как обгонишь-то, где мясо взять? Вот и решил деревни пообчистить, а в колхозах – наоборот, совсем запретил резать. Ну какой же хозяин так делал? Мало ль летом сколько скотины разведётся! Летом же лишний поросеночек, лишний гусёночек, овечка - всё не помеха, а к зиме им же кормов сколько надо!.. Вот и оставляли только нужное. А Хрущёв этого не понимал, и начался зимой в колхозах падёж скота.
 
Господи, а сколько ж скот этот бедный страдал при советской власти!.. Танька, сестра моя двоюродная, работала в колхозе и рассказывала: придёть на ферму, а кормить овец и нечем. Стоить этот скот и аж друг друга шшыплить от голода… ягнята - маток. Пойдеть она к председателю, кричить-кричить на него, вот и выкричить: выпишуть ей полвоза сена. Привезёть его на ферму, кинить овцам по шшапоточке и только потом сама поесть, а то весь день голодная и ходить.
- Мне, - говорила, - и в горло-то ничего не лезить, на этих овец глядючи.
Понимаешь, какое сердце было?.. Вот так эту скотинку зимой и кормили, а весной, какие живы осталися, выгнали в поле, там же рожь только-только зеленеть начала. Ну, скотинка голодная как хватила этой ржи с голодухи-то!.. А разве ж это можно? От зелёнки ж сразу живот раздувается, овцы тут же и пали. Виктор мой тогда в редакции как раз работал и пошел по заданию в этот колхоз, а они ле-ежать на зелёночке, всё равно как шары какие, всё поле ими усеяно. Подошел к одной... околевала та как раз, а около нее ягненочек бегаить. Поймал он этого барашка и принес домой:
- Мам, давай выходим...
Взялася я, правда, а знакомый Васька-ветеринар и говорить:
- И не старайся, и не трудись. Им же зимой не то что сена, но и воды вволю не дают. Так они друг с друга иней слизывают, а в желудках и сбивается шерсть комом. Не выходишь ты его, и не трудись даже.
А барашек этот уже веселенький такой стал, прыгать начал! Но потом все ж околел.

Вот и говорю теперь: как же я страдаю по скоту по этому! Как началися эти колхозы, так и стали его мучить. И мучають до сих пор. Люди-то ещё кой-как сыты, а скот...
Господи, и когда ж эти их страдания только закончуца? Так-то, если увижу какую лошадку справную, сердце моё и отойдёть, вроде как и радостно станить...
Да это конюх тут один из больницы мимо нас ездить, и лошадь у него, как качулка круглая, вода на ней не удержицца.
- Ох, и лошадка у тебя! - говорю как-то. - Ухоженая, чистенькая.
- Ну что ж... не знаешь, чтолича?
А сам-то он с Рясника, из породы кулаков. Ему хоть и не пришлося похозяйничать, как отцу, но, видать, кровь крестьянская и до сих пор осталася.

*1924 – 1953 год.
*1953 – 1956 год.
*1956 – 1963 год.
*Компания по выращиванию рассады в горшочках и повсеместным посевам кукурузы.


                       *****     *****     *****

Осиротели мы тогда без коровки… И подошло такое, что надо было решать: чем бы таким заняться, чтоб детей вытянуть, выучить? Пойти работать туда, где хорошо платють и где украсть можно... в торговлю? Так знала, что трудно там честным оставаться, не захочешь сам воровать, так заставють, вот и угодишь в тюрьму. А я воровства этого боялася всю жизнь, как огня какого! Сенька-то еще до войны, когда заведуюшшым гаражом работал, мог покрышки десятками на сторону сплавлять, но как заикнется об этом, так я сразу:
- Ты мне и копейки ворованной в дом не приноси! Учти, если тебя посадють, так я и куска хлеба в тюрьму не передам, понимаешь ты это? Тружуся я, молочко продаю, сыты мы, обуты-одеты, вот и слава тебе, Господи!
А говорила так Сеньке потому, что и сама всю жизнь старалася жить честно. И даже в самые годы страшные.

Помню, как-то вскорости после войны накормила вас с утра, а вечером и нечем. Легли вы спать голодные, а ты никак не заснешь! Ляжишь и плачешь.
- Чего ты? - спрашиваю.
- Есть хочу...
- Галечка, доченька, потерпи! Засни как-нибудь.
Ну, заснула ты, наконец, а у меня и полезли в голову мысли: надо идти воровать, нет другого выхода! Волчица ж воруить, медведица тоже своим детям таскаить, почему бы и мне?   
Да это я днем ходила на речку белье полоскать, а сосед как раз ямку с картошкой открыл, и я как заглянула туда!.. аж сердце мое захолонуло. Вот и решила теперь: пойду, хоть ведро наберу. А как раз ночь была тё-ёмная... Взяла мешок, пошла. Дошла до горки и тут-то... как в голову меня кто толкнул: что ж я завтра ребятам своим скажу? Спросють утром: где ты, мам, картошки столько взяла? Ведь обязательно спросють! И что отвечу? Обменяла? А где ж ночью обменяешь-то? Догадаются, сообразять: давай-ка мы пойдем, мы молодые, если что, выскочим да уйдем, а тебя, если поймають, то там-то, в ямке этой и убьють… Обдул меня ветерок свежий, одумалася: о-ох, нет... разве ж это выход из положения? Ну украду я, ну поедять дети мои, покормются, а дальше что? Опять красть?.. До чего ж ты опустилася, Мария Тихоновна! Ведь сроду за тобой такого не водилося. И разуты-раздеты были, и голодные-холодные сидели, а что б крошки чужой!.. И в мыслях не заводилося, а теперь… Господи, да что Бог дасть. И вернулася. Перекрестилася, легла, а на утро... Платье у меня кружевное американское было…
А тогда ж Америка нам вешшы разные присылала…
Да нет, поношенные, конечно. Собирали их там, видать, да к нам пароходами и пересылали, а потом уж райкомы распределяли их кому что. В Карачеве-то мне, правда, ничего не досталося, это ж надо было ходить, просить, заявления писать, а как я пишу-то... неграмотная? Но от сестры привезла как-то цельный узел этих вешшей…
Ну да, тогда ж Андрей секретарём райкома в Жуковке был, Динке и досталося кой-что… и платье это черное кружевное. Всё-ё я потом берегла его на всякий случай: кто ж его знаить, таскаисся везде, стукнить кто по голове, помрёшь, так в чем положуть-то? И вот встала я тогда раненько, взяла это платье да и пошла к Таньке на Масловку, прихожу:
- Тань, - говорю, - совсем нечем детей кормить. Голодные легли, а встануть... что им дам? Дай ты мне ведро картошки, пожалуйста, возьми себе платье это.
- Марусь, - она-то, - у меня ж у самой...
- Да знаю я! Но есть у тебя все ж картошка, хватить и до новины, а у меня уже нонча есть нечего.
- Ладно, давай твое платье.
И полезла в погреб, достала ведро картошки. Принесла я ее домой, отварила прямо в шулупайках... разве ж ее тогда чистили? Накормила вас и еще осталося сколько-то. Почистила, потолкла, мучички туда чуть сыпанула, намесила оладушек, понесла на базар, а там их моментом и расхватали. На вырученные деньги купила картошки и опять… Оладушки и себе, и на базар. Так и прожили сколько-то, базар выручил.
Так что, не верю я, когда так-то слышу: выхода, мол, никакого не было, детей надо было кормить-обувать, вот и… Всё это от слабости человеческой. Выход всегда можно найти, что б совесть свою не потерять. Ведь обязательно придёть к нечестным расплата! Стануть силы уходить, и догонить их тот момент, когда начнёть он мучиться, когда лихо ему станить. И ни заесть, ни запить ему и деньгами ни засыпать ту подлость, что накопил. И не искупить ни-ичем, из души не вытравить.

И решила тогда к базару прибиваться. Но чем?.. А начала опять с оладушек. Пойду, куплю муки, картошки, напеку их... хоть раз вволю накормлю вас, а остальные продам. А раз попробовала еще и петушками заняться.
Да вот какими… Наплавил Витька из свинца формочек, купила я сахарку и вот сваришь сироп, подкрасишь его свёклой, зальешь в эти формочки, палочку туда воткнешь, что б держать-то за что было, застынить он, а тебе - и петушок красненький на палочке. Красивые получалися! Пойду с ними на базар, продам, да ещё и сахарку себе на чай останется. А как-то не получилися они, застыли плохо, и ты знаешь, ка-ак сели мы, так и пососали этих петушков за вечер. И никаких сил не было остановиться. Вот и незадача.
А чем еще занималися…
После петушков этих ломала-ломала голову и надумала: займусь-ка я одеялками. Еще мать всё-ё так-то говорила: «Учись одеялки шить. Сошьешь, а тебе за работу и принесуть. Конечно, богатства с них не наживешь, но сыта всегда будешь».
И начала... Конечно, трудно было, помочь-то некому! Тебя так-то дождуся из школы:
- Доченька, помоги! Постегай со мной, а то к базару не управляюся.
Сядешь... а потом гляну так-то, а ты уткнешься в одеялку эту носом и спишь. Но выстегаю все ж, продам... На хлеб хватало! А потом стали забирать с этими одеялками.
Ну да, и этого нельзя было делать по ихнему. И сколько раз, бывало, схватють, приведуть в милицию и сразу:
- Где сатин взяла, где вату достала?
- Да на базаре купила! Я-то продаю, вот и мне продали.
- Может, тот человек украл!
- Ну и ловите его, я-то тут при чем?
Мучають-мучають, терзають-терзають!.. Хоть возьми да вешайся. А один инспектор даже так привязался, что на дом стал ходить и проверять. Что делать?.. Так, бывало, под полом устроюся шить. Но крепко ж темно! На потолок... И стегаешь там одеялку эту, иглой-то колешь сатин, а она идёть через него и посвистываить. Ну кто ж его услышить, свист-то этот? А тебе и кажется, что как раз сейчас придёть этот проверяюшшый и услышить.
 
Как-то выборы были, а у нас в доме ну совсем есть нечего. Состегала одеялку, побежала с ней на базар, еще и не развернула ее даже, а меня и схватил один... Рыжий такой, противный милиционер был! Схватил, и в милицию, а там - другой сидить:
- Что, Сафонова, опять тебя привели?
Как стало мне обидно, как разрыдалася!.. А тот, что за столом, и спрашиваить:
- И что ты так рыдаешь? Нет ли у тебя запрещенного чего?
- Есть! - кричу. - Листовки у меня спрятаны!
И что ж ты думаешь? Как стали раздевать!.. А у меня-то одёжи теплой не было, так натяну летник, а под него еще каких-нибудь тряпок. И этот рыжий как начал их расстёгивать! Плачу, рыдаю:
- Вы с женами под ручку голосовать идёте, а меня, вдову с детьми голодными и защитить даже некому!
Но что поделаешь? С властью не поспоришь. Так-то и сбылися материнские слова: «Сошьешь одеяльце, а тебе и принесуть за работу. Богата не будешь, так хоть сыта». А теперь, значить, и этот кусок хлеба изо рта вырывають.

А потом и хуже стало. Ну так оголтело гонять стали, так оголтело, что ни под полом не спрячешься, ни на потолке не усидишь. Вот и подумала: сколько ни будить это продолжаться, а десятку мне определенно влупють, один милиционер так прямо и сказал:
- Это тебя мы пока милуем, а по закону таких, как ты, судить надо. И вот если осудят тебя... А теперь ниже десятки не дают, то отсидишь ты своё, приедешь к своим ученым сыновьям в Москву жить, а тебя к ним и не пропишут. Ты же судимая!
- Да я в Москве и не собираюся жить! - говорю. - Только б детей вытянуть-выучить.
- Тогда патент бери.
- Да иди ты… Какой патент? Если что и выручаю, так хватаить только на новую одеялку да детям на хлеб.
- Понимаю я... Но тебе больше нельзя так.

Что делать?.. Грузчиком идти работать? Так сила уже не та. Уборщицей, на сто рублей? Так столько ж буханка хлеба на базаре стоила. Идти просить помощи у государства? Нет, не так воспитали нас. Уж на что лихо было… и голод, и холод терпели, а все не сдавалися. Это, видать, надо иметь натуру другую, чтоб идти да просить, а мне, бывало, как скажуть в учреждении слово обидное, так слезы и навернулися. А-а, подачки эти! Что, проживешь на них, чтолича? Это - не выход в жизни, надо искать что попрочней.
Что попрочней? 
Да решила к земле прибиватья, только к ней снова и прирастать. Всё предки мои на ней жили-трудилися, вот и я... Вернусь-ка к ней, родимой, опыт крестьянский у меня есть, на бахше работала, да и с матерью на огороде толклася, земля у меня есть, хоть и восемь соток, а свои… А еще как-то с Витькой и новину у речки вскопали, посеяли просо, так сколько уродило! Пудов шесть, должно. А на другой год насажали там кукурузы, зимой кашу из нее варила. Как ты думаешь, поддержка? На земельке… это тебе не на голой кочке, как-то прочней жизнь на ней получается.

И начала с парников. Сколотил мне Витька три рамы, да еще оконные зимние пришлося выдрать, хоть и холодновато еще было... А их мне как-то Сергей Кадикин сделал. Встретилися мы с ним раз случайно, обрадовался он, много расспрашивал обо всем, а потом и говорить:
- Я нонча в городском саду сцену достраивал, артисты приедут. Приходи-ка на концерт.
А я ему:
- Сергей, у меня ж и платья-то подходящего нету.
- Ну что ж, приходи в этом.
- Стыдно. Люди ведь разодетыми придуть. - И еще сказала тогда: - Ты же знаешь, между нами моря.
- Нет, Мария, - улыбнулся грустно так! - Уродуем мы жизнь свою сами, а потом и расплачиваемся за это.
Вот так-то и поговорили с ним тогда... Ну, а потом и спрашиваить:
- Как хата твоя, теплая зимой?
- Ужасно холодная, Сергей, ни-икак в морозы не натопишь!
А он и говорить:
- Это потому, что рамы у тебя одни, надо вторые вставлять. И я тебе их сделаю, вот только приду, обмеряю…
И приходить раз в костюмчике, в сапожках, в белой рубахе... Хоть и лет сколько прошло, а красивый, как и был.  Ну, обмерил окна, да и присел записать у стола. А там как раз чернила с краю были прилеплены. И опрокинься пузырёк этот! И пролейся чернила, и залей ему костюм! Я как глянула, так и обмерла прямо.  А он:
- Ничего, не волнуйся…
Да как же не волноваться-то? Ну ты подумай только, весь бок ему эти чернила залили!
- Что ж теперь делать? - бегаю возле него.
А он только смеётся:
- Успокойся ты, не огорчайся! Что костюм… Костюм - дело наживное.
Веселый был. А помер раньше меня... от рака. В последний раз встретила его как-то, а он бле-едный, осунувшийся стоить.
-  Да что с тобой, Сергей? - спрашиваю.
- Занездоровилося мне что-то. И на работу еле хожу.
Посмотрела на него… И молоньёй пронеслося в голове-то, как сосватали меня тогда за Сеньку, а Сергей и узнал об этом, но не прибежал, не увёл к себе, как проплакала тогда всю ночь, как утром подошла к окну, посмотрела что он на крыльце своем стоить, ждёть... И опять, как ножом по сердцу: ну чего ж не прибежал тогда, не схватил, не увёл!.. Ну, вот, встретила тогда его уже больного, а спустя сколько-то окликаить меня на улице Настя, сестра его двоюродная, да и говорить:
- Марусь, ты знаешь... Сергей помер.
Сердце мое так и оборвалося:
- Ну, что ж... Царство ему небесное, - только и сказала.
А она и начала:
- Очень хотел перед смертью тебя повидать, но сестра побоялася: жена-то как примить?
А напрасно. Поговорили бы мы с ним в последний раз... На том-то всё и кончилося.

А тогда сделал он мне вторые рамы, привез, сам их и подогнал. Напоила его чаем... как раз Витька из деревни медку привез, наговорилися мы с ним вволю, набеседовалися, и так на душе у меня потом радостно было!.. А теперя, значить, и выдрали его рамы. А шуточное ли это дело на такое решиться? Ведь погнить на парниках могли.
Говоришь, и до сих пор живы-здоровы?
Да нет, не очень-то и здоровы. Только тронь и не соберешь. Вот тогда-то, на парниках этих, я и подорвала свои рамы. Ну-ка, всю весну пролежать и под снегом, и под дождем!
Говоришь, Петр первый колокола снимал, когда лихо было?
Снима-ал... Только у Петра колоколов этих по Руси вон сколько было, чего ж не снимать? А у меня рамы эти одни. Но что было делать. Выдрали их и посеяли под них помидор для рассады.

Потом начала и литературу почитывать по этому делу, - то Витька из библиотеки принесёть, то сама куплю. Стала и в сортах разбираться, посею семь-восемь, а потом и выберу какой подходяшшый.
Да, неплохо рассаду эту покупали. Но тогда помидоры только городские сажали. Когда я на бахше-то работала… идешь, бывало, мимо них, поднимешь так-то ветку, а они ви-исять на ней красные, красивые! Но боже упаси, мы и в рот их не брали! Если только на какую девку рассердимся и, чтобы попугать, поймаем, намажем губы этими помидорами, а она потом плюётся-плюётся!.. Во какими противными кзалися. А раскушали их только на Украине, когда продавать туда одежонку нашу ездили. Помню, купили как-то на базаре яиц вареных, помидоров этих, соленых только, вот и распробовали. Ох, и до чего ж вкусными показалися!
 
А когда начинали сеять их, деревенские еще не привыкли к ним, и если брали рассаду, то всё только для пробы, по десяточку, а городские уже раскушали и помногу сажали. Но только красные, к розовым до-олго мне их приучать пришлося.  Они ж крупные жвырастали, каждый, нябось, по полкило. И вот вырашшу их, принесу на базар, разложу, а они лежать так-то кра-асивые, здоровеннные. Подойдуть покупатели, стоять, дивюцца на них, а брать - не бяруть. Мелкие покупають килограммами, а эти... Ну, а когда распробовали, так сотнями стали брать рассаду эту.

Потом и капусту сажать мы начали, но в Карачеве ее плохо брали, овошшы-то у всех свои. И тогда стали с Витькой в Брянск возить, мешка четыре набьем и-и туда. Но автобусы еще не ходили, так мы на попутках добиралися. И сколько раз, бывало, голосуешь-голосуешь, сядешь, наконец, а она проедить сколько-то, а потом или сворачиваить куда, или сломается. На другую... Пока до Брянска дотянешь, так и духу твоего не станить. Ну, а когда автобусы пошли, то стала я и одна возить, чего ж двоим мотаться? Привезешь эту капусту, дашь рубль какому-нибудь дядьке, он и перенесёть мешки на базар. Или сама... заметишь знакомую из Карачева, попросишь, присмотри, мол, а потом и перетаскаешь по мешку.
А продавали ее ранней весной, а в ту пору - или дождь со снегом, или холод. Другой раз начнешь из мешка на прилавок выкладывать, а она и примерзла. Что делать? Да засунешь кочан за пазуху, отойдёть чуть - выставишь. И хорошо, если покупають, а то стоишь-стоишь с этой капустой... Но уж как продашь, да еще в автобусе место захватишь, когда домой едешь и везешь вам что-нибудь поесть!.. Во когда радость, во, когда счастье! Сидишь и только мечтаешь.

Ну да, трудное это дело – огородничество, вот и с капустой столько возни было! Бывало, как морозы сильные пройдуть, поднимаешь ее из подвала, обрезаешь гниль, под опилки прячешь, сверху слой снега насыпаешь, а как в Брянск ехать, отрываешь ее, обчишшаешь и - в мешок. Так с февраля с ней и возишься.
Да, конечно, и с другими ранними овошшами не легче. В заморозки укрывать надо было, в засуху поливать, а если дожди затяжные начнутся того и гляди: не загнили б! Да и когда вырастишь, понесёшь на базар… Вроде бы и покупають, а всё-ё косо смотрють.
А потому…
Хрущев-то тогда всё-ё на частников нажимал! Ни коров чтоб не держали, ни свиней, да еще и газета вышла, где он частников и огородников клеймил. А раз Хрущев, то и люди. Поехала я как-то с капустой этой, взяла весы, разложила ее, а тут и подходить мужик, камсой* торговать собирается и сейчас:
- А-а, частница! Частников гнать отсюда надо!
И как начал все раскидывать! Кочаны мои покатилися, весы столкнул, гирьки разлетелися. Стою я, гляжу... Заплакала аж: что теперича делать-то? Тут и бабы на него закричали: сукин сын, мол, такой-рассякой! И вдруг подходють двое:
- Что такое? - спрашивають.
- Да вот, - говорю, - подъехал, смахнул весы мои, товар весь разбросал...
А мужик этот начинаить объяснять им: товарищ Хрущев, мол, сказал, что всех частников... Но они - к нему:
- Ну-ка, подбери... Подбери! - Хоро-ошие такие мужчины оказалися! - Ишь какой! Порядок приехал наводить.
И собрал тот всё. И весы мои поставил на место, и капусту… Во, видишь, что агитация делаить? От нее-то, от агитации этой, народ потом и смотрел косо на огородников.  И без них, вроде, не обойтися, а ушшыпнуть обязательно надо. И как что: а-а, дерёте, мол, деньги за траву разную! А сами чего эту траву не вырастите, трудно? Конечно! Брехать… оно всегда легче.

*Камса – солёная килька.

                            *****     *****     *****

Ну, наконец, капуста надоела и стали опять рассаду помидорную вырашшывать. Ведь рассаду-то в корзинках тогда возили, это тебе не мешки тягать. А продавали ее в Бежице, приедешь в Брянск, а там - пересадка, надо на электричку поспеть. И слава тебе, Господи, если она рядом стоить, а то через поезд, через два к ней ныряешь под вагоны, корзинки за собой тягаешь, и уж как выскочишь из-под них, да как сядешь в электричку, так сердце чуть ни выскочить из груди!

Раз так-то вынырнула из-под вагона, глядь: знакомый стоить, Сенька с ним в пожарке работал. Помог мне корзинки в электричку заташшыть, расспросил: как дети, как одна мыкаюсь? Потом еще раз с ним встретилися, а на третий и говорить:
- Знаешь, давай-ка с тобой сходиться жить.
Хороший такой мужик был, хозяйственный, а жена у него така-ая некрасивая была, прямо чувилда какая-то. Но недавно развелся он с нею, квартира в Брянске за ним осталася и теперя жениться хочить.
- На каких же условиях сходиться будем? - спрашиваю.
- Ну, что... Старший сын твой пусть учится, среднего тоже куда-нибудь проводим, так что ребята твои, можно считать, уже отошли. Ну а девочка… девочка у тебя смазливенькая, так мы ее годов семнадцати замуж отдадим.
- Здо-орово ты рассудил, - говорю. - Ребята, значить, отошли… А как ты думаешь: сможить Николай без помошшы моей учиться? Ему ж и белье нужно, и обувка, и прокормиться, когда на каникулы приедить.  А Виктор? Куда ж я его провожу? Малый здоровый, съестной, как же без меня? А дочка? Значить, ребят я выучу, а её и ладно? Коне-ечно, найдется сейчас женишок, глядишь, годам к двадцати - двое детей, вот и завязнить сразу в семье, зачичкается.
- Ну-у, ты рассуждаешь, - отвечаеть, - правильно, по-матерински...
- А ты как рассудил, по-отцовски?.. Не-ет, дорогой, ничего-то у нас с тобой не получится.
На том-то с ним и разошлися.
 
Да нет, сама посуди: ну на что он мне, замуж-то этот? Помню, Танька, знакомая моя Ряснинская, замуж так-то вышла, а у неё трое ребят еще оставалися. И ребяты хорошие были, даже как-то летом нанялися стадо пасти и заработали на зиму картошки, хлеба. Так взвертелося этой Таньке, вышла замуж. И что ж ты думаешь? Такой сукин сын попался! Пить начал. Ну, раз пьёть, завелися у них в семье склоки, вранье разное, а ты знаешь, как детская душа? Она сразу все схватываить. Попробуй-ка ты ему раз наври, попробуй другой, а на третий ты у него всю веру потеряешь. И потеряешь ни на день, ни на два, а на всю жизнь. Ложь-то души детские и калечить. Вот и у Таньки этой пошло всё наперекосяк: двое ребят в тюрьму сели, и от мужа она никак не отделается.
- Не знаю, как и быть... - жаловалася. - Повалился он раз возле калитки пьяный, как свинья, а я гляжу на него в окно и думаю: ну, слава Богу, замерзнить теперя.  Жду час, другой… потом выхожу на улицу, а он и спить себе! Красный весь, как рак, и под ним аж снег вытаял, а спить! Ну, ты подумай только! На снегу, в мороз пролежать столько-то и не издохнуть? Да вташшыла его в хату, а он, паразит, и не заболел даже, хоть бы что!

А-а, муж этот!.. Тут и в парниках ишачишь, и корзинки на базар ташшыш, задыхаешься прямо, а домой придешь - детей накормить надо, обстирать, а тут еще и муж? Да ведь ему и сготовить поесть надо, и позаботиться, и ночью угодить, одеться получше, а у меня одно платье только и было, а под ним - ничаво! А еще и забота о детях великая, за ними ж каждый момент глаз да глаз нужен.

Помню, когда в Боровке жили, в нашей воинской части рыбу часто давали: судака, белугу, севрюгу. И головы от этих рыб мы выбрасывали, а деревенские ребятишки проберутся так-то под проволоку, наберуть этих голов в мешок и-и домой. Они ж головам этим рады были, как... как не знаю чему! И что ж мои ребятки? Обызрели* этих ребятишек и отлупили. Приходить мой Витечка домой и хвалится:
- Мы нонче ребят колхозных побили.
- Ах, бессовестные твои глаза! - говорю. - И этим-то ты хвалишься! Голодный ребенок лез под проволоку, рисковал, набрал, наконец, голов этих... Там-то, в деревне, матка отварить их, он с картошечкой поесть, а ты и отнял? Бесстыжие твои глаза!
Гляжу: надулся мой Витька, убежал. Вот и до сих пор ему стыдно ему, как вспомнить. Во, видишь? Ну а если б я тогда по-другому как сказала: а, мол, вечно этим колхозным мало, всего-то у нас в магазинах полно, а они всё-ё голодные! Так им и надо, лупите их, да почашше! Если б так сказала, каким бы мой Витечка вырос, как ты думаешь?

А к тому времени, как жених мне этот подвернулся, уже здо-оровый вымахал! И взяли его в газету работать. Ну, днем-то он всё на работе был, но как вечер – гулять, а я... Бывало, как иду в пять утра к поезду с корзинками, а из клуба молодежь вываливается: пьяные, дерутся, хулиганють! Ну, думаю, помилуй Бог, и Витька мой так! Он же горячий был, заводной! Поэтому всё и думалося: какое б дело ему такое подсунуть, чтоб не таскался где зря? Потом гляжу: взялся писать...  А у него это и с трех лет ишшо. Николай-то все больше с железками возился, возьмёть, бывало, утюг, колеса к нему приладить и возить по хате, сигналы устраиваить, а Витька все писал. Пристанить так-то ко мне:
- Дай карандаш.
Дам. Вот и сидить, царапаить им, а потом взберется на коленки и просить: читай, мол. А что читать-то? Закорюки одни. Но выпытаю что-нибудь, сочиню басню и начну вроде как читать. Угадаю – засмеется, и опять писать. Вот и теперя начал.  Хорошо, спокойно мне стало, не идёть куда зря, не таскается, а я думаю: надо еще больше его заинтересовать. И написала раз про то, как раньше жили, дала ему прочитать, а он и прицепился, и присох к писательству этому, как гриб какой. Я-то думала: пройдёть молодость, пройдёть и это. Ан нет, ишшо и до того дошло, что другой раз и на огород не дозовешься, сидить и пишить.

Да еще и в университет заочно поступил, стал на экзамены ездить. Как весна, как самая работа на огороде, а он марш в Ленинград! Уедить, вот и мотаюся одна. И посадить надо, и полить. Ведь это сейчас у нас и колонка есть, и шланги, а тогда всего этого и в помине не было, вот ночью и тягаешь ведра из-под горки из святого колодца, чтоб утром хоть по литровочке да полить под каждый корешок. Теперь как вспомню все это!.. Труды великие были, и откуда только сила бралася?
 
А все равно на пустой картошке сидели. Как-то уехал Витька в Ленинград, а я рассадки продала да пряников тебе купила. И вот смотрю, а ты забилася на печку и пряник этот ни то ешь, ни то целуешь... Так-то всё говоришь: желудок, мол, у тебя болить. А как же ему не болеть-то? Ребята хоть с детства кое-что заложили, и мясца поели, и маслица, а ты сызмальства, с самой войны всё-ё Бог знаить на чем. Хлеба, чайку и то не вволю. Прибягишь, бывало, с улицы, кружку воды выпьешь и опять бегать...
А-а, помнишь, как и за хлебом ходила?
Н, да, это уже твоя обязанность была. Встанешь в пять утра, выстоишь в очереди эту буханку, принесешь домой, а я и разделю ее вам на равные части. Ну, Витька свою р-раз и съел, а ты и положишь. Потом бегаешь-бегаешь на улице, прискочишь домой, схватишь свой кусочек да и отшшыпнешь чуть... как от лакомства какого. И цельный день так шшыешь, а Витька ходить и злицца: во, мол, у Гальки хлеб еще есть!
- Ну, чего ж ты злишься-то? - скажу так-то. - Если она маленькая, так что ж, и хлеба ей меньше давать? Ей же расти надо.

Летом нам всё ж попривольней жилося, - и то с огорода продашь, и другое, и сам поешь и деньжат соберешь. Потом купишь на них к холодам обувочку какую, одежонку, дровец, вот и нетути этих денег, и сиди зиму на одной похлёбке… Помню, ташшыть Витька из печки похлебку, а она прокисать уже начала. Услышала собака, что он чугунком гремить да и вылезла из-под кровати. Кот с печки спрыгнул. Налил Витька и им. Собака нюхнула раз, другой, да завернулася и пошла прочь, кот тоже прыг на печку, а Витька мой сидить и-и наворачиваить эту похлебку! Наелся, и опять писать свой роман.

Читала, читала его писанину, а как же? Но вначале боялася, думала: плятёть, нябось, белиберду какую, а потом все ж решилася. Местами и хорошо написано, даже всплакнула, где про раскулачивание-то написано. А если подумать… Дмитрий-то, герой его главный. Ну, кто он, какого роду-племени? И не из бывших дворян, и не из крестьян. Даже и не подотчтёшься* никак.  Это мне и не к души. Ну, а мужицкое дело у него ладнее получается, всё вроде бы к ряду. Вот и до сих пор всё пишить, пишить, а кому всё это нужно?
Да конечно, пусть пишить. Надо ж человеку что-то и для души иметь. Без этого нельзя.

*Обызрели - нашли, узнали.
*Не подотчтёшься – не поймёшь, не догадаешься.

                       *****     *****     *****

Часто бабы так-то и спросють: и чего ты, мол, к детям жить не едешь? А у меня сердце замираить с землей расстаться! Она ж меня и теперь кормить, и в те годы лихие спасла.
Трудно, говоришь?
А как же, трудно. Другой раз за день так наморишься, что к вечеру от усталости не охаешь, а стонешь прямо. Ляжешь, заснешь, а тут вставать надо, идти печку в теплице топить. Не могу ж я растеньица в холоде бросить? Они ж страдать будуть, они ж живые! Это всеодно, что ребенка на улице оставить. Вот и оденуся, выберуся еле-еле на улицу, присяду на порожек, свежим ветерком меня обдуить и по-ошла. Приду к ним, поздравствуюся: ну, как вы тута живы, здоровы? Смотрю, а они листочки свои поскрючили, сожмалися, как-будто им так теплеича. Ан нет, знаю, холодно им. Затоплю печку, глядь, и распустють свои крылышки, и зарадуются сразу. Живые! А что же ты думаешь, не живые? Они только не говорять. Вот и не смогла бы я прожить без огорода, без растеньиц этих, скука была б несусветная. Да что скука, а вот тоска… Как скуёть тебя тоска сердечная неисходная, так и не найдешь куда себя деть. Во когда лихо станить! И не спасешься ты от тоски этой, и съесть она тебя сразу, за неделю одну. А на огороде я и развлекаюся, мысли-то мои все заняты: как бы ни случилося чаво, как бы не поморозить, как бы что... Опять же, кровь крестьянская, в какой среде человек родился, так к этому делу и прирос. Во, как огородники Карачевские. Они ж прямо одержимые. Все б им, как жукам навозным, рыться, копаться, как Вера такая-то…

Да ты её не знаешь, она там-то, возле Масловки… Детей своих у нее не было, одна живёть, пенсию получаить и думаешь, ей деньги еще нужны? Не-ет, ей бы только работать, работать, как тем лошадям, которые лебедку возле шахт всю жизнь крутили. И старыми уже стануть, и отпустють их, а они всё-ё кругами ходють. Сколько ж раз эта Вера зарекалася: брошу, больше не буду! А как весна подошла, впряглась и по-ошла. И такую работоспособность развиваить, что в колхозе бригада человек пять с лошадью и механизацией того не сработають, что она одна. Заработала денег кучу, даже счет в банке открыла, а ходить одетая в черт-те чём. Говорю ей как-то: ты бы хоть о себе подумала, одежа-то твоя совсем износилася. А она:
- Да ну ее к черту! Какая разница.
И что ж ее деньги? Сестра у нее больная ногами лежала, так Вера детей ее за свои деньги выучила.  Потом еще и дом ей купила, а себе в нём только одну комнату отговорила… так, на всякий случай, если заболеить и ходить не сможить. А тут еще зять сестрин пристал: что ты, мол, всё с коляской на базар таскаешься, давай мотоцикл купим, я тебя на нём возить на базар буду. Ну и купила… Раза три, должно, только и свез её на этом мотоцикле… И с домом так-то. Сестра ее вскорости померла, а муж снова женился. И на что им теперь Вера? Пойдёть она нешто в дом этот?
- Да ладно, - говорю ей как-то, - не горюй. Хватить тебе и халупы, в которой живешь.

Так-то, как Вера, и полковник бывший. Когда в отставку вышел, то и вернулся к земле, как предки его. Бывало, идеть по базару, а у него одна калоша глубокая, а другая мелкая, вот и хлындаить в них. Говорю раз:
- Да купите ж вы себе хоть калоши новые.
- Да ладно, - он-то. - Некогда.
Некогда ему, значить. А в хате - пол земляной. Как построил после войны, так и осталася. И до смерти до самой всё-ё огородом занимался. И уж таскался еле-еле, а всё равно... пока так-то раз продавал на базаре рассаду, нагнулся ее в газету завернуть да ткнулся и помер сразу.

А на базаре этом уже трое огородников померли, там ведь, милая, и поволноваться надо, и понервничать. Другой раз такая незадача! И товар хороший, а сидишь, как оплёванная. Одна знакомая так-то сидела-сидела и... брык! Упала и конец. Жара, вспекло. И другая... забыла, как ее звали? Прямо на базаре её и парализовало. Свезла ее дочка в больницу... хоть дома оставила б, поухаживала, а то там-то, в больнице, она и померла.
 
Продавать - дело трудное. Терпение надо иметь, здоровье крепкое, да и приучить себя к этому делу. Во, Баринов... То сама Бариниха всё продавала, а когда померла, надо ему ехать, а он и не смог. Так и не передолил себя. Да и Виктор наш. Помнишь, как капусту продавал, когда я ногу сломала? И до сих пор никак не забудить этого базара, сколько годов прошло, а он и сажать капусту эту не хочить, и глядеть на нее не можить, и даже есть. Так что кто не сможить себя передолить, тому лучше и не браться за это дело. Во, Маня... Баба простая была, работяшшая и занялася огородом, а муж всё-ё не в согласии с ней был. Он же офицером служил, а эти офицеры - люди испорченные, всё из себя воображають чтой-то! Да и агитация свое делала. Бывало, всё турчать: частников презирать надо, частников с базара гнать надо, да и вообще, торговать стыдно. И вот как-то заболела Манька, а тут как раз рассада подоспела, продавать её надо. Пришлося ему... Поехал. Поторговал раз, другой. А знаешь, как рассаду продавать-то? Сидишь возле коляски, считаешь, вот руки и в земле. Ну, поехал он, значить, опять... А как раз погода пло-охая была, базар никудышный. Как посидел там, как понервничал! Пришел домой и повесился. И рук даже не помыл. Так с земляными руками его и нашли в сарае. А Манька как ахнула! Заболела, заболела, да месяца через четыре на тот свет и пошла вслед за ним. Осталася дочка, но огородничать не стала... Недавно шла я из бани, а с дороги как раз огород ихний виден. Бывало-то, как иду мимо, всё-ё так-то и посмотрю: что там у Маши, как у нее? Вот и у дочки: огородец смеется прямо! Помидоры уже краснеють, капуста... во-о кочаны какие, но мало, для себя только.
- Чего ж не торгуешь-то? – спросила.
- Ну что Вы! Торчать на базаре, что б потом пальцами указывали?
Так то, милая, отбить человека от земли не долго, а вот приучить!.. Приучать поколениями цельными надо.

Вон, с Мишей-огородником как получилося? Большой, сильный мужик был, сам-то день и ночь на этом огороде копался, а семейные и не хотели. Ни жена, ни сын, ни дочка и, как что, так и слышал: как же, мол, будем мы в грязи возиться! А сам трудяга был!.. Бывало, едить в Брянск рассаду продавать, так две корзины через плечо перевесить и еще одну - в руках несёть. А корзины здо-оровенные! А жил на том краю Карачева и вот попробуй-ка их оттуда до вокзала доташшыть? Это ж километра три переть их нужно. Ча-асто со мной откровенничал, когда в поезде так-то ехали:
- Ну что с семьей делать? Работать никто не хочить, а деньги – давай. Во, вчера, внучка просила: «Дедушка, дай на платье». Поработай, говорю, на огороде, тогда и дам. А тут жена явилася: «Да ты детей в люди выводить не хочешь, в грязи этой копаться приучаешь!» Вот и пошло...
Они-то с братом, когда их семью раскулачили и в Сибирь сослали, убежали с поезда и скиталися, но их поймали, сдали в приют, а они снова оттудова убежали. Бродяжничали где попало, беспризорничали, но потом брат пристроился работать в Карачеве, а этот Миша еще года два скитался.
- И где я только ни был! - рассказывал. - И в Крыму, и в Сибири, и в Молдавии, и на Кавказе. Сколько ж изъездил мальчишкою!
Когда пошел ему пятнадцатый год, приехал к брату, стал ему помогать и прижился. отом женился, жена красивая попалася, из благородных, ну а когда семья появилася, стал и огородом заниматься после работы, а жена – пилить его за это. Неприятности, ссоры каждый день... Раз прихожу на базар, а бабы и говорять:
- Ты знаешь, Миша повесился.
Что-что, а этого я от Миши не ожидала... Сколько ж он перенес в жизни, где только ни спал! И в люках, и под мостами, в собачьих конурах, а этого, значить, и не перенес. Недели за две до этого всё-ё мне жаловался:
- Не сумел я их, видать, приучить к труду, всё сам да сам...
- Да плюнь на это! – поддержать-то хотела. - Делай свое дело и всё, а они пусть себе брешуть.
- Да-а, пусть... Как начнуть брехать, так любого из терпения выведуть.
Ну и правда. Видать, как довели! Накалился… и не посчитался. Как раз весной это было, в самую пору для огородников трудную.

Но всё ж как бы трудно на земле ни было, а самая она добрая и благодарная, земелька-то! Вот поэтому мне и думается, что и теперь не смогу без неё. Как весна подходить, как где-нибудь замелькаить она из-под снега, так сердце мое и заволнуется. И забуду сразу все трудности, стану по растеньицам разным скучать и даже представить себе не могу: как бы весну без всего этого прожила?

                       *****     *****     *****

Помню, в детстве-то, как приду к Писаренковым, так и думаю: Господи, да как же и жить-то в такой каторге? И маленький, и большой - все трудятся, все работають.
Бабка-то моя ху-удая была, маленькая, а хозяйство какое вела! Гуси, свиньи, коровы, лошади, овцы... и всю скотинку эту накормить надо было, напоить, в закутки загнать. Только одного свекольнику сколько нош за день наломаить, наносить! Все ж в поле уйдуть, на неё хозяйство и останется. Да еще и поесть всем надо приготовить, печку вытопить, хлеба испечь. И вот, бедная, мотается-мотается весь день, а к ночи - бараны эти... Как пустются, паразиты, бегать, как начнуть носиться по двору! Станить она их загонять да к нам:
- Дети, помогите!
А разве ж сладим мы с ними? Вот и ташшыть барана этого в сарай за рога.

А в нэп*? Это ж надо было такому сотвориться! После двух-то войн…
Ну да, первой империалистической* и гражданской*… После войн и разрухи за два года полное изобилие сделать! Всё тогда как из-под земли лезло. Пойдем, бывало, на базар, а там крупа гречневая мешками стоить, да и пшено… И пшено-то, как конопля. Мясо любое, куры, индейки, гуси. Помню, висить через плечо у мужика связка поросят маленьких резаных, вот и подойди, выбери себе поросеночка и зажарь.  А теперь что? Ни маслица нетути, ни колбаски.
 
Зато народ отдыхать много стал, да и пенсионеров развелося! Как глянешь так-то: сколько ж их по лавочкам сидять! Бабки, деды молодые, и что теперь от них пользы? Во, была вчера на базаре с рассадой, а один такой-то и подошел к Волосатову… в райкоме раньше работал. Да выхоленный, вычишшенный, костюм на нём с иголочки, - хоть сейчас жени! Подошел, значить, и начал хвалиться: вот, мол, и не вкалываю я, как вы, жуки навозные, а в холодильнике у меня и мяса сколько хочешь, и колбасы, масла… Стоить и болтаить, болта-аить, а Волосатов-то крутится от него и туда, и сюда. Когда ж с ним разговаривать? Ему ж продавать надо. Слушала я, слушала болтуна этого, да и не вытерпела:
- Да хватить тебе трепаться-то!
Такое ж зло меня взяло! У него, у паразита, всё, видишь ли, есть, а это всё ведь кто-то же вырастил, выкормил! Но ему трудиться не надо, а только жрать да других дразнить.

Да разве ж мало таких-то, как он? Вон их сколько! Заберутся в теплые квартирки и сидять. А государству о них подумать надо, позаботиться. И обуть, и одеть, и накормить-напоить. И жа-алко мне станить государства этого… А потом и подумаю: стоить ему! Само лодырей этих и наплодило. Ведь всякую охоту у человека отбили своим умом жить! Это ж смехотория одна: государство командуить кому что сеять, кому что и когда сажать, косить, убирать... Вон, как в других странах? Правительство спорить себе о политике, а этот круг сам крутится, мужик делаить своё дело: сеить, сажаить, убираить, у него свои заботы, как урожай вырастить, как его сохранить, продать. А трепотни-то сколько! Как послушаешь так-то по телевизору: дадим столько-то, вырастим столько-то! Да разве ж можно урожай обешшать? Что я могу вот из этой-то рассадки вырастить, как ты думаешь?..
Ну да, захочу сейчас… р-раз, и выброшу, а захочу и такой кочан капусты вырашшу, что потом семья неделю щи из него варить будить. Так-то и с землёй.

Захотелося мне раз побывать там, где раньше мы жили. Привёз Витька на мотороллере, и сразу узнала то место: тут-то наши огороды были, год картошку на них сажали, год рожь сеяли. И рожь родила - серпа не подсунешь, а картошку вырашшывали - с лапоть. Ну, правда, и теперь что-то посеяно, и вымётываться уже стало, а что?.. Рожь ли, ячмень, пшеница? Колосок во-о такой-то. Стала я и обмерла: ми-илая ты моя земелька! Да что ж с тобой только сделали?  Во что ж тебя превратили? Песок один… И вот теперь скажи мне: это ж какой хозяин должен придти на эту землю, чтоб она опять родить начала?
Не знаешь…
Вот и я не знаю. А при нонешнем мужицком бесправии, когда всю его инициативу задушили, ничего хорошего ждать уже не приходится*.

Когда огородом-то начала заниматься… Пришли раз налогом меня облагать. А перед этим я болела и губы-то у меня пообмётаны были. И ташшу навоз в корыте, волоку его по грязи-то... Подошли, спрашивають:
- Чего ж это вы в корыте-то тащите?
- А что ж, - говорю - трактор у меня, чтолича?
Ну, прошли они, сели тут-то на лавочку, смотрють:
- Почему это у вас еще ничего не взошло?
- Да вот, - говорю, - запоздала. Болела ведь.
Походили потом по огороду, посмотрели и говорять:
- Налогом мы вас пришли облагать.
- Ну, давайте, облагайте, - села на лавочку, посмотрела так-то на них да и говорю: - Только вот что я вам скажу. Если обложите, то один раз только и попользуетеся, а потом – всё. Буду на травке, на муражку сидеть, как и соседки мои. Выйду, посижу... Приспособлюся как-нибудь. – Присели рядом, слушають. - Я вам про корову про мою расскажу. Как же я билася с ней, как мучилася! И бардой поить в Юрасово водила, и с дочкой туда за этой бардой ездила. Бывало, разбужу ее: Галичка, доченька, пойдем... А она до половины дороги идёть и спить. А ведь ей потом еще и в школу бежать надо было. Жневник зимой для этой коровы из-под снега раскапывала, траву мерзлую, и всё ж не спасла я свою Зорьку, не дотянула она до травки зеленой.  Ну, а теперь... А теперь давайте вы мне корову даром, и то не возьму. Во как... Стоить только раз у человека инициативу убить и всё, не воскреснить он больше.
Так-то я им всё и разъяснила, так-то и растолковала. Ничего не сказали, встали, повернулися и ушли. И налогом облагать не стали.

И вот еще что хочу сказать-то. Когда землю разоряли... Разоряли и кричали:
- Сохи эти? Закиньте их, сожгите! Мы трактора вам пригоним, мы пригоним машины, всё будете машинами делать, и жать, и косить.
Ну и правда. И жнуть и косють машинами, а за хлебом в Америку да Канаду ездють. А это ж смехотория прямо! Это ж смех один, чтоб Россия!.. по хлеб чёрт-те куда ездила! Да если б предки мои узнали об этом, разве б поверили? «Ты что? – дед сказал бы. - С ума сошла? Такое-то раздолье у нас, а за моря, за леса ездить хлеб покупать?» Нет, не поверил бы! Ни за что не поверил! А приходится. И дело к тому подошло, что дальше и некуда. И мужикам лихо с этим государством, и государству с такими работничками. Они ж в колхозах вроде бы и работають, а в голове одно держуть: «Да пропади всё пропадом! Раз государство к нам так, то и мы». Сгори всё, подохни, посохни…
Ну, можить у кого и поболить душа, но… Но что поделаешь? Ничего, моя милая, не поделаешь. Так что ж ты хочешь? Что б изобилие у нас было?

*НЭП – новая экономическая политика. 1921-1924.
*Первая империалистическая война. 1914-1918.
*Гражданская война в России. 1917-1923.
*Рассказанное записано в 1983 г. 

                           *****     *****     *****

А теперь про Махныриху тебе расскажу, про подругу свою. Завидовала я ей всегда, - уж очень легко ей жилося! Ни хозяйством она себя не обременяла, ни детьми, как родить какого, так и сбудить с рук. Или сестре подбросить, или матери. А еще как-то у нее так получалося, что муж ей и обед приготовить, и белье постираить. Как копейкой какой разживется, сразу праздник устроить, веселье в их доме закружится. Потом смотришь, денег у нее уже нет, занимать идеть. И занять ей легко удавалося. А уж перелюбила скольких! И грузины, и татары - все ей милы были. Сейчас посидить с каким минуту и уже дело у них до поцелуев дошло. Бывало, спрошу так-то:
- Ну как ты можешь так, Наташ?
А она: по-другому, мол, и не умею.
Так-то и жила.

Завидовала я ей и ча-асто думала: а, можить, и мне так? И вот как-то раз она и предлагаить:
- Давай-ка поедем в Крым жить! Мужья наши таксистами работать стануть, а мы - с грузинами развлекаться.
А Сенька - за ней:
- А что? Продадим корову, купим машину. Я буду на ней работать, а ты - отдыхать у самого моря. Хватить тебе с этим хозяйством возиться!
И начала я подумывать: а ведь и правда! Хорошо бы отдохнуть от коровы, от поросенка, да поехать к морю. Но всё-е во мне два каких-то человека боролися! Один, вроде, как подталкивал: да брось ты свое хозяйство, заботы эти, поезжай! А другой тянул к чему-то тихому, постоянному. Совсем я расстроилася! Ну, наконец, все ж решила: нет, не поеду я никуда. Ни-ку-да! Сказала Сеньке:
- Езжай-ка один. Вот тебе дорожка и кати. С двумя-то детьми и мотаться? Хорошо, если это дело удачным окажется, а вдруг так все обернется, что набедствуешься там, а потом и вернуться-то не к чему будить.
Спорили мы, спорили, потом дело и до большого скандала дошло, но всё ж не поехал он, а Махныриха со своим укатила.

Уехали они, а я всё-ё так-то и думала: а, можить, и вправду она там легко, весело живёть, в золоте да в мехах ходить? И вот однажды является… Бедненько одетая, бедненько обутая. И привозить с собой мясо, в столовку сдавать его собирается:
- Да вот... купила в Орле подешевке.
- А в Крыму-то как? - спрашиваю. - Сколько ж вы денег оттуда привезли?
- А-а, в Крыму неудача. Купил он там машину плохую...
И оказалося, что они уже давно в Орёл перебралися и занялися этим мясом: покупать, продавать… и надеется теперь снова, что деньги к ней рекой потекуть.
Ну, а потом переехали мы в Белоруссию, а они осталися жить в Орле. Развела нас жизнь опять в разные стороны, разбросала.

Прошло много лет. И войну мы пережили, и катастрофы разные, а я всё так-то вспомню да вспомню Махныриху: и как она живёть сейчас, так же легко и весело, как и раньше? И представлялося, что она уже в Москве, как и мечтала, что ездить в колясках и в шелка одевается. Не выходила у меня из головы-то. И случись... как нарочно! Снова Бог нас свёл, - приехала она в Карачев. И приехала вся больная, разбитая. И руки-то у нее трясутся, и ноги-то передвигаются еле-еле. Приехала, значить, и поселилася у одного старика. Вот тогда-то и встретилися мы опять, тогда-то и рассказала она мне всю свою историю.

Помер ее Вася еще до войны, и она уехала сразу в Молдавию, вышла там замуж за председателя колхоза… с женой его разлучила и пятью детьми. Жила хорошо, но его вскорости бандеровцы* застрелили, а ей остался от него дом большой. Остался ей дом, но тут стала донимать бывшая жена. Тогда Махныриха продала его за хорошие деньги и уехала к дочке. Но что-то недолго у нее пробыла, - выжила ее та. Поехала к сыну, но и тот ее выгнал. В общем, в нее детки пошли: она только о себе думала, вот теперь и они... Да как же, ведь она образования им даже никакого не дала! Что ж, себе откажить и пошлёть учиться, как я такая-то?

Раз Кольку в институт провожать надо было, а у меня... Ну ни копейки за душой!  Пошла на базар, а одной бабе и понравилося мое платье последнее, и что ж? Сняла его да отдала. В одной польтушке домой и вернулася. Потом сгондобила*   сарафан из клочков, да носила, а Махныриха?.. Дочка у нее уже невеста была, а сама одевалася лучше неё.
- Наташ, ну как ты можешь так? - говорю ей раз. -  Дочке-то приодеться надо как следуить, она ж невеста уже!
А Махныриха:
- Замуж выйдить, пусть тогда муж ее и наряжаить.
- Да ведь девке, чтоб замуж выйти, надо прежде принарядиться.
Не-ет, она - своё. Вот и вышел разлад с детьми, когда выросли. И теперя приехала она к этому старику. И цель у нее одна: расписаться с ним, а когда помрёть, то дом ей и останется. А старик этот о-очень набожный был. Я раз зашла к нему, а он и говорить:
- Тихоновна, я нынча Московский звон слышал и Божья матерь со мной говорила.
- Да как же вы слышали-то? - спродивилася прямо. - Далеко ведь...
А он:
- Это ангелы его до меня донесли.
Во как верил! А Махныриха безбожница была, вот и не сжилися.  Тут-то с ней мы и вовсе рассталися. Уехала она опять к старшему сыну на Дальний Восток, но невестка невзлюбила ее, даже бросили они ей свою квартиру и перебралися в другой город. Осталася одна. И всё-ё потом писала мне и жаловалася, что томно ей, скучно, что и жить-то не хочить. Во как, милая... Значить, в молодости, когда красива была и все ею тешилися, всё с рук сходило, а старость подошла и ни-икому не нужна стала.

А старость-то... во-он сколько длится старость! Дольше молодости. Вот и живи теперь с нею да с тоскою этой, как собака под коридором никому не нужная…
Как отчего тоска?
Да кабы она делом занималася, а то привыкла одними шурами-мурами. Начнёть, бывало, турчать: «Что ты все трудишься? Зачем тебе корова?» А молоко пить обязательно придёть: крепко вкусное!  «Ну что ты опять поросенка завела!» А зарежешь этого поросеночка, так ей жаркое устрой, да обязательно! «На что тебе огород этот, овощи разные?» А огурцов соберу самых хороших, положу перед ней, вот и похрустаить сразу чуть ни с десяток. И так - цельный век свой, как только познакомилися: не-ет, работать ей не охота, а есть легко, значить. Вот теперь и оказалося по-моему, что честный труд - самое верное дело в жизни.

Во, я... Прицепилася к земле, и хорошо. И кормилица она мне, и поилица, и одеваить, обуваить до самой до старости. И хоть потружуся на ней, но зато ночь сплю, как убитая и ни-ко-гда бессонницей не страдала, как Махныриха такая-то. Да как бы наработалася, как я сегодня... Ну, настолько уморилася, настолько!.. Что даже до кровати добраться сил нетути. А как отдохну чуть, высижуся, вот и почувствую, как вроде от тела моего что-то отходить, как вроде на морозе сильном прозябла, а теперь оттаиваю помаленьку. Потом встану, тарелки помою, в доме подмету... и уж когда до кровати доберуся и лягу, так аж засмеюся даже!

*Бандера С. - предводитель отряда националистов на Украине.
*Сгондобить - сшить, смастерить кой из чего.

                          ****     *****     *****
 
Иной раз и задумаешься: как создана она мудро, природа-то! Вот сейчас сею я, к примеру, огурцы, прикрою это крошечное семечко земелькою и уже вскорости по-ошло! Начинаить это семечко прорастать. И вот ты представь себе: начинаить оно прорастать, и свой первый ростик все равно как в разведку выпускаить, а на семядольку ишшо шапочка надета. И хорошо семечко прорастёть, и уже большой этот ростик станить, а шапочку с семядольки не торопится сымать. Почему это так, как ты думаешь?
Да потому, что если ты этот ростик повредишь или зацепишь, станешь на него нечаянно, то семечко запасной выпустить. Во-о как разумно природа устроена. Вот я и рассуждаю: значить, есть тот, кто все это рассчитал, и есть такая сила его над нами.
 
Помню, раз летом саранча на Рясник налетела, и саранча эта была во-о какая здоровенная! И летела прямо тучею черною, аж света белого не видать было. И всё от Рясника – прямо на север, от Рясника - и на Трыковку. А после этой саранчи появился червяк... лохматый, черный и все стены у хат усеял. Бывало, выйдить свёкор да мятлою и стряхиваить с окон червяков этих. И еще посожрали всё вокруг, картошку… так ту до самого корня поуничтожили. Вот и приглашали всем селом батюшку молебен служить, и когда было шествие по улицам, хоругвь несли, то отец Сергий водой святою брызгал на все стороны. И что ж ты думаешь? К вечеру эти червяки и поползли, и поползли... И уж кто мужикам сказал… не знаю, но вырыли они за Рясником, а эти червяки в этот ров и пошли, и пошли… Так одним тёном в него и сползли, так и насыпалися должно на метр на цельный. Потом от них даже вонь пошла, и мужики ходили этот ров засыпать. Во как, милая...
А кто ж их знаить, чаво они туда поползли и подохли? Можить, время их подошло, а можить и проклятье подействовало. Но про отца-то Сергия всё-ё тогда говорили, что он прозорливый был, что и этим червякам заклятье сделал. Помню, свекор так-то скажить да скажить:
- Если б молебен не отслужили, пропали б от нечисти, от червяков этих!
Понимаешь, как люди верили?.. Так что, если предки верили, так зачем тебе задумываться: есть ли Бог или нету Бога? Вон какие головы ученые над этим думали, а так ничего и не сдумали. Вот и ты верь. А верить не будешь, значить, всё тебе дозволено: и хорошее, и плохое. И грех тебя мучить не будить, и душа у тебя болеть не станить за то, что ты сделаешь.
Например?
А вот и пример: как после революции детей-то настраивали? Если знаешь что за батькою, так иди и донеси на него, никакого греха в этом нетути. Вот и шли, и доносили... А раньше? Это ж каким грехом считалося против отца-то родного пойти! В аду жарком за это кипеть будешь и грешников так рисовали: стоить в аду сковородка на огне… красная аж вся от огня-то! И эту сковородку ябедник языком лижить. И язык-то у него во-от такой-то уже вытянулся, а он всёодно сидить и лижить.

А воровство? Каким же грехом считалося украсть! Обмануть, обсчитать… Вот и не воровали раньше так, как сейчас. Еще дед мой, помню, рассказывал: едить по деревне возчик и кричить:
- Солони-ины! Солонины* кому? - И выходють, и покупають эту солонину у кого деньги есть, ну, а если нет, так возчик этот: -  Да берите, я на вереи запишу.
И запишить над воротами мелом: столько-то должны. А в другой раз едить, глянить на верею: ага, мол, у того-то долг есть, да и зайдёть, и отдадуть. А как же?.. Не отдать - это всеодно что украсть. И вора-то в деревне, бывало, так опозорють, что за всю жизнь свою не отмоется. Раз Гришка-сосед пятак украл, так урядник с казаком как повели его по деревне!.. Да сами-то на лошадях! Да лошади-то здо-оровенные приздоровенные, а у казака в руках еще и плётка длинню-юшшая! А Гришка этот прямо у них под ногами и плятётца. Во как было. Религия-то во многом людей сдерживала.

А что после революции... После революции громить её стали. Сначала, правда, все агитация была. Только придем на работу - вотон агитатор! И-и по-ошел: не верьте в Бога, это всё обман! Начнёть объяснять чудеса по-научному: ну, вот, к примеру, как крест попы обновляють? Да это раствор такой у них есть, которым его чистють. А на танцы вечером соберемся, и там выступають: песни, частушки разные поють, Бога начнуть прокатывать, святых, ангелов. Одна частушка мне запомнилася:
На колеснице Илия Пророк
По небу катается.
Интересно, друзья, знать:
Чем конь его питается?
Смеемся, бывало, а кто и уйдёть. Ну, а потом начали монастыри разорять тут-то, сразу, как Ленин до власти добрался*. Монастыри разорять, а монахов, монашек – высылать. Мно-огих тогда посослали, некоторые только и осталися по деревням. Одна моя знакомая, когда ее затормошили, объявила, что у нее ребенок есть, а ребенка этого она у сестры взяла... девочку, вот и не тронули её. И еще одна... так та даже троих взяла, беспризорных, её тоже не тронули.
И у нас монастыри разоряли, а как же!
Поехали как-то с Рясника двое ребят наших… одного, помню, Гаврюшкой звали, мужской монастырь разорять на Одрино, а их мужики там и побили.
Да вот так… Совсем побили, насмерть. Так власти им такие похороны устроили!.. И даже памятник потом поставили.
А монастырь всёодно расташшыли, разломали, разнесли. Там же столько богатства было! Золота, икон, окладов драгоценных, сосудов. Бывало, вынесуть какой для причастия, так он горить весь! Чего ж государству было не грабить эти монастыри, не разорять?

А с церквами стали расправляться с тридцатых годов, да так, что только пыль столбом стояла. Помню, приехала я раз в Карачев, гляжу... Казанскую церковь рушуть. Ту самую, которую купец Кочергин осветил и которого потом расстреляли. Пыль от неё – столбом!  А кирпичи - на строительство военной базы отвозили, там-то, в лесу её как раз строили. Через год от этой Казанской и места не осталося. А потом за Тихоны вринялись... и по-ошли, и пошли! Тут уже громили беспошшадно, только и слышишь, бывало: там-то церковь рушуть, там-то ломають. Не стало слышно звона колокольного над Карачевом, колокола все посняли и увезли.

Помнишь церковь, что в городском саду стояла?
Ну, да, Евсеевская... Ее уже при тебе снесли, стерли с лица земли. Теперича, Кладбишшанская церковь... Да мало ли в Карачеве церквей было! Церквей двенадцать, должно: Казанская, Знаменье, Никола, Евсеевская, Афонасьевская, Преображение... А Собор, что с нами рядом, разве ж он такой был? Он же сиял весь! А колокольня при нём какая стояла!.. Не знаю: и чего его до сих пор не разломали, не подался, чтолича? Потом в нём табачный склад устроили, и только когда немцы пришли, так управа разрешила открыть. Верующие все из него повынесли, повычистили, стали служить. И после войны прослужил он годов пять должно, батюшка в него хороший пришел, Федором звали, ремонт сделал, иконы написал. Собор преобразился! Народу сколько сюда шло, ну, а потом...
Потом батюшку этого посадили на десять лет*, а сколько-то спустя и Собор закрыли.
 
А как люди к этому относилися… Да так, как и к колхозам, когда в них сгоняли: и были против, а шли же.  Кырку в руки сунуть, вот и пойдешь ломать. Что ж, кричать, чтолича, будешь, бунтовать? Ну станить мужик сопротивляться, а его, если хочешь, и забяруть, и не выпустють оттудова. Помню, знакомая одна шла так-то мимо рушителей этих да и крикнула:
- Будьте вы трижды прокляты, сотаны!
А в нее кирпичом ка-ак пуганули!.. У них же лозунги были: ну, что мол, это!.. это всё барахло!.. мы старое разрушим!.. мы лучше построим, мы еще не то создадим! Вот и весь сказ. Будто если создавать, то прежде обязательно разрушить надо. Да пускай бы стояло то, что деды и прадеды построили, места, чтолича, на Руси мало? Вот и стройте себе. Выстроили б лучше, люди и пришли к вам со всем своим почтением.

Всё-ё на молодежь сейчас пиняють, что стариков, мол, не уважаить. А сами-то уважали, нешто? Ведь все поразломали, поуничтожили, что их деды построили! Вот и религию... Ну зачем было ее трогать? Деды, прадеды молилися, пускай бы и дети...
Совесть, говоришь? Сознание, говоришь?
Не у всякого это сознание и есть. Ну почему каждый по своему горю убивается больше, чем по чужому? Вот я, к примеру. Как Витька где задержался на час, так и бегаю, квохтаю: ах, где ж это он…. не случилось ли что? А намедни смотрю так-то в окошко: Муська стоить возле нас и всё-ё смотрить, смотрить в улицу. Выхожу, спрашиваю:
- Чего стоишь-то?
- Да как же, Мария Тихоновна... Иван-то мой на рыбалку поехал. И ночь уже, а его нетути.
- Да брось ты, - отвечаю. - Приедить! Ну сломается его мотоцикл, подцепить шофер какой-нибудь да привезёть прямо к твоей хате.
А она и начала: а вдруг то, а вдруг другое? И темно уже, а она… нет, стоить, бедная, на дороге и смотрить, смотрить. А вот у меня-то и нет такого чувства к ее Ивану: приедить, мол, куда денется? Да завернулася и пошла. И утешать больше не стала. Видишь, какой человек эгоист?! А ты говоришь: сознание...

Ну, а вера в Бога приучаить к тому, чтобы каждый не только о себе думал, но и не делал зла другому. И с малых лет это надо в души чистые закладывать, вот она, душа-то человеческая, и привыкнить к добру, пока не зачерствела. Видишь, как дети меня встречають, когда подойду к ним перед сном? «Бабушка, перекрести нас!» Значить, чувствують что-то. Значить, ребенку приятное есть в том, что говорю: Господи, да дай же ты им здоровьица, да дай же ты им ума-разума, помилуй и сохрани ото всяких бед и напастей! Спите с Богом. Перекрешшу вот так... и заснуть. И с таким-то настроением хорошим.

*Солонина – солёное мясо.
*В 1919 году Совнарком принял секретное постановление, в котором церкви, монастыри предписывалось разрушить, а священников, Архиереев и всех монашествующих уничтожить как класс.
*Очередная компания против религии при Никите Хрущеве.

                       *****     *****     *****

Вот скажут так-то: восемьдесят годов прожила! И ты думаешь это много, восемьдесят годов-то? А все равно, что миг один! Другой раз и дивишься: господи, да когда ж она пролетела, жизнь-то? Все трудилася, бежала, спешила, не замечала ни голода, ни усталости. Ни отдыха себе не устраивала, ни нарядов не собирала, только одна цель в жизни и была: поставить детей на ноги, выучить, чтоб хоть они в достатке да в тепле жили. А когда выросли, определилися, тут-то и оглянулася на себя: мать честная! Да мне-то восьмой десяток уже! А я всё нет-нет да обижаться стала: ноги что-то болять, спина плохо сгибается-разгибается. Вот тут-то и подвела черту. И на нонешний день другого и не желаю, не жду. Все дети мои труженики, не пьяницы какие-нибудь, все живуть честно, сыты, обуты-одеты, у всех есть крыша над головой.  Да и сама не жду, чтобы мне кто пятерочку или десяточку сунул, а только на свои руки и надеюся, как и предки мои, - покуда руки кой-как скорябають, да ноги мало-мальски передвигаются. И дай-то Бог, чтобы в этом гнезде прожить до конца дней своих, дождаться своей очереди, а когда придёть черёд и понесуть на погост, то люди чтоб вослед не сказали: вот, мол, подлеца-то понесли! А наоборот: хорошего человека, хорошего.

                                  К о н е ц

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Маме было четырнадцать лет, когда свершился большевистский переворот, так что всё горе и страдания, которые обрушили коммунисты на Россию, накрыли и ее.
И все же дожила она до поры, когда начал рассыпаться «лагерь социализма». Помню, не выходила уже из дома, болели ноги, а тут подкатили президентские выборы. Так она все волновалась: как бы ей проголосовать за Ельцина?.. И пришлось Виктору вызывать к ней «ходоков» с бюллетенем.
Но еще и в тот, девяносто четвертый, (когда мама умерла) все еще висела над нами угроза возврата коммунистов. И вот некоторые из моих записей того года.

«Ползут и ползут вверх цены, страна наполняется безработными, нищими, беженцами и коммунисты, воодушевленные всем этим, поднимают головы. А народ тянет к ним руки - вернее «за» них - вчерашние довыборы в местную Думу тому доказательство, - понавыбирали почти только их!

Да, понимаю я, понимаю: тяжело Ельцину разворачивать Россию на сто восемьдесят градусов, - в этом мутном водовороте многое делается не так, как хотелось бы -  и все же... Ну, почему не контролируют разных хоперов и эмэмэмов, которые грабят людей и компрометируют саму идею акций? Почему не ограничивают зарплаты партийным директорам заводов и совхозов, которые хапают миллионы, а рабочих держат за рабов?.. Пишут в газетах: эти самые директора понаграбили уже столько, что хватит не только им, но и их внукам, - все прибыли идут в их личные «закрома».
Конечно, контролировать растаскивание государственной коврижки почти невозможно, - уж слишком огромна и слишком быстро идет этот процесс – но ведь люди все видят и естественно их недовольство, а этим снова пользуются «партийные товарищи». И что будет, если снова прорвутся к власти? Опять реки крови?

Из письма брата Николая:
«… А мы с Валей все работаем на даче, но, думаю, что выращиваем больше того, чем необходимо просто для выживания. И мотивы такого поведения - страх перед голодом. Первый приступ его мы испытали, когда начинались реформы Гайдара, - думали, что все рухнет и голод неизбежен, но все получилось лучше, чем ожидали, особенно у нас, в Питере: открылась множество торговых будок, где можно увидеть то, что при коммунизме только снилось: ананасы, бананы, шампанское… а барахла - и того больше. Правда, цены вызывают нервный смех и, естественно, купить что-то просто невозможно.
А второй приступ страха испытываем в настоящее время: боимся, что коммуняки вернутся к власти, а, вернувшись, ничего хорошего не сделают и снова начнется смута, всё полетит в тартарары: деньги пропадут, а за ними - продукты и вещи. Далее последует кошмар, очень похожий на гражданскую войну, и никаких пенсий мы уже получать не будем. Поэтому к такому варианту и готовимся. Правда, утешаем себя в какой-то мере так: смута будет недолгой, в конце ее произойдет окончательное крушение коммуняк, и к власти уже навсегда придут образованные люди». 

Теперь и в наших магазинах есть на что посмотреть... Дожить бы еще только до того времени, когда все это можно будет и покупать без особого ущерба для семейного бюджета, а то... Я, к примеру, получаю по нынешним временам не так уж и мало: вместе с пенсией - около двухсот семидесяти тысяч в месяц, а килограмм сахарного песка стоит шестьсот рублей, картошки - двести, буханка хлеба - тоже двести.
И получают теперь все очень и очень по-разному: от тридцати тысяч в месяц на издыхающих военных предприятиях, до полутора-двух миллионов - банковские служащие. Так что «расслоение среди населения», как сейчас пишут в газетах, идет семимильными шагами.
Вот так-то мы и живем... вернее, приспосабливаемся, а еще вернее, выживаем в «годы крутого исторического поворота».

Мрачные картинки из нашей, столь недавней, жизни, не так ли? Поэтому жаль, очень жалко, что мама не дожила до той поры, когда в магазинах можно купить всё, что угодно, когда исчезла угроза возврата коммунистов, когда зажили мы относительно по-человечески.
И мой памятник маме – вот эта повесть, написанная с её правдивых слов.
-----------------------------------------
«Ведьма из Карачева. Невыдуманная повесть» издана в книжном издательстве «YAM Publishing», печатающем книги на заказ. Если Вы хотите приобрести её, то надо пройти по ссылке https://www.ljubljuknigi.ru/search/ru/extendedsearch и поместить такие данные в открывшиеся окна: ISBN 978-3-659-56881-7, название книги - «Ведьма из Карачева. Невыдуманная повесть», фамилию автора - Галина Сафонова-Пирус.
А далее – то, что предложит сайт. 

 




Рецензии