Борис Пастернак, или Торжествующая халтура. Продол

                          БОРИС ПАСТЕРНАК,
                                или
                        ТОРЖЕСТВУЮЩАЯ ХАЛТУРА
                          (Продолжение 18)
На сервере нет курсива. Поэтому вместо него используются прописные буквы.

                                XXVI

События осени 1958 года: Нобелевская премия, реакция советских властей и реакция на эту реакцию общественного мнения Запада – стали комплексной родовой травмой пастернаковедения, преодолеть последствия которой эта отрасль литературоведения не может и по сей день.

Выдающиеся критики русской эмиграции, если использовать набоковскую формулу, сохранили ум свой и честь, оценив роман Пастернака весьма невысоко. Со временем оценка эта не претерпела существенных изменений. Вот как выскажется об этом Георгий Адамович, спустя десять лет, 13 июля 1968 года выступая по радио «Свобода»: «Давно и справедливо было замечено, что не будь на «Доктора Живаго» наложен запрет в Советском Союзе, не возникни затем постыдной травли Пастернака, выход его книги не превратился бы во всесветную сенсацию. Перечитывая роман убеждаешься, как преувеличено было его значение».[1] Но углубленного анализа эмигрантская критика так и не представила. И этому есть свои объяснения. Во-первых, ее время безвозвратно ушло. Во-вторых, очень скоро роман Пастернака оказался забыт, и не было никаких причин полагать, что интерес к нему когда-нибудь возродится. Наконец, в-третьих, им суждено было доживать свой век на чужбине, и предусмотрительность диктовала определенную осторожность.

После того как схлынула первая волна политических и пропагандистских спекуляций, в серьезных обзорных работах и в справочниках по истории русской литературы возобладал сдержанный и взвешенный тон: «Doctor Zhivago owed much to the 19-century social-historical novel, but countered the quasi-scientific determinism of that genre by the use of coincidence, subjective distortion of historical chronology and atmosphere, and by blurring the characterization of some central characters – feature which some commentators have regarded as flaws in the novel («Доктор Живаго» восходит к социально-историческому роману [в привычной нам терминологии: к критическому реализму - В. М.] XIX века, но противоположен этому направлению с его псевдонаучным детерминизмом, использованием совпадений, субъективным искажением хронологии и исторической обстановки и «туманностью» облика некоторых главных персонажей, -- все это часть критиков относит к недостаткам романа)».[2]

Вместе с тем в обстановке холодной войны не могло не случиться того, о чем, пожалуй, лучше других написал Иван Толстой: «Доктор Живаго» оказался сущей находкой. «Никто и представить себе поначалу не мог, что для антисоветской пропаганды, для большой и многолетней программы книгоиздания, для конференций и университетских кафедр, для профессиональных карьер тысяч преподавателей и сотен тысяч студентов по всему западному миру выход одной этой книги будет сопоставим с полетом советского спутника – для программы НАСА».[3] Хочешь без лишних хлопот получить диплом бакалавра, а то и магистерскую степень – займись Пастернаком. В этом случае не придется денно и нощно грызть гранит науки. В полемике с искушенными оппонентами искать и находить все новые аргументы. В комфортной среде единомышленников в цене не объективное научное знание, а комплиментарная велеречивость, настоянная на антисоветизме и воспевании свободного духа. Соответствуй этому тренду – и все будет o;key. С другой стороны, обладатели критичного ума, нацеленные на приближение к истине, какой бы она ни оказалась, последовательно отторгались. Как результат, восторжествовала отрицательная селекция, от плодов которой ныне ломятся библиотечные стеллажи, витрины книжных магазинов и интернет- сайты.

В Советском Союзе роман был запрещен, его прочли очень и очень немногие, а  об изучении  – и речи не шло.

Среди прочитавших были и выдающиеся советские писатели. Трудно, практически невозможно обнаружить тех, кто признавал бы «Доктора Живаго» эпохальным явлением.

На двух примерах: Константина Федина и Всеволода Иванова проследим, как комплиментарное пастернаковедение беззастенчиво и грубо искажает реальность.

Любой пастернаковед считает своим долгом привести выдержку из дневника Корнея Чуковского, который 1 сентября 1956 г. записывает якобы фединскую оценку «Доктора Живаго»: «А роман, как говорит Федин, «гениальный». Чрезвычайно эгоцентрический, гордый, сатанински надменный, изысканно простой и в то же время насквозь книжный – автобиография великого Пастернака».[4]

С грехом пополам еще можно предположить, что Федин произнес нечто подобное, быть может, сознавая, что собеседник «переносить горазд», и не исключено, что его слова станут известны Пастернаку. Но допустить, что он признавал величие (так и хочется написать: ВЕЛИЧЬЕ) Пастернака, хорошо владея русским языком, назвал «Доктора Живаго» автобиографией, т. е. жизнеописанием Пастернака – ни в какие ворота не лезет.

Помимо дневниковой записи Чуковского, чья добросовестность, прямо скажем, сомнительна, и это обстоятельство позволяет предполагать все что угодно, вплоть до того, что он, из одному ему известных соображений, просто-напросто выдумывает, фиксируются и другие высказывания Федина о «Докторе Живаго».

Печальная особенность романа: чем дальше, тем хуже. Вот как он оценивает его начальные, несомненно, лучшие главы в разговоре с Всеволодом Вишневским утром 24 октября 1948 г.: «Федин рассказал о прозе Пастернака. (…) Проза четкая, местами боборыкинская».[5] И эта оценка, уничижительная, если не откровенно презрительная, никак не диссонирует с дневниковой запись самого Федина, сделанной гораздо позже, 13 декабря 1958 г.: «А фактуру его [«Доктора Живаго»] не изменить: простота слова, к которой он стремился так неистово, перешла границы и стала искусственной, не меньше, а больше самой сложной ранней прозы П<астернака>. Она стала плохой, как «простота» беллетристики 900-х годов».[6]

Так стоит ли, принимая на веру чужую дневниковую запись, которую комплиментарное пастернаковедение мусолит, как беззубый помойный кот подгнившую рыбью голову, превращать большого русского писателя Константина Федина в восторженного придурка?

Показательно, как с фединской оценкой перекликается оценка Всеволода Иванова. «Роман плохой, перепевы беллетристики 1909-1910 гг.».[7] Роман, вернее его начальные гпавы, не понравились Иванову настолько, что, если верить его сыну, он «ушел с чтений (11 мая 1947 г. у П. П. Кончаловского - В. М.).в перерыве».[8] Для профессионалов «Доктор Живаго» – не вчерашний и даже не позавчерашний день. Продукт этот –  последней, третьей свежести.

Комплиментарное пастернаковедение обожает ссылаться на слова Всеволода Иванова, которые он, согласно свидетельству Тамары Владимировны Ивановой, сказал Пастернаку 24 октября 1958 года: «…ты – лучший поэт эпохи. Заслужил любую премию».[9] А его отсутствие на клеймивших Пастернака собраниях трактовать как косвенную поддержку, несогласие с кампанией осуждения и смелый вызов власти. Даже не слишком сведущие Питер Финн и Петра Куве считают возможным заявлять: «Attendance was mandatory and the brave simply called in sick (Присутствие вменялось в обязанность, а смелые просто сказались больными)».[10] Официально Всеволод Иванов действительно отсутствовал по болезни. Однако в дневнике имеется несколько фраз, которые исследователи считают заготовками к его несостоявшемуся выступлению. «Преступление Пастернака было преувеличено нами».[11] Итак, заявляется несогласие с методами и тоном кампании, однако сам поступок Пастернака, передача рукописи за рубеж, квалифицируется однозначно: преступление. «А еще больше нашими врагами».[12] Согласно Всеволоду Иванову, у НАС есть враги. И это как раз те, кто за бугром возвеличивают Пастернака, а вот для него самого, добавим мы, они – по меньшей мере, ДРУЗЬЯ, оценкой которых он гордится, клянется и впредь делать все возможное, чтобы соответствовать их чаяниям

«Если два ссорящихся держатся за подушку и разорвут ее, – пух поднимется, словно облако, и на мгновение может затмить солнце.
Но затем пух осядет.
(…)
Хорошо если Пегас теперь окажется только без крыльев, а не самой обычной водовозной клячей».[13]

При всей конспективности записи, при неоднозначности образной структуры имеются достаточные основания полагать, что Пегас без крыльев и водовозная кляча – это о Пастернаке-романисте и «Докторе Живаго». В самом деле, если нет, то о чем же, позвольте полюбопытствовать? А коль скоро это так, то истинной причиной отсутствия Всеволода  Иванова следует признать не болезнь, а упорное противодействие жены и сына, оголтелых обожателей ГЕНЬЯЛЬНОГО, которые в своих усилиях оказались успешнее, чем «ткачиха с поварихой, с сватьей бабой Бабарихой».

Двадцать-тридцать, ладно, пятьдесят тысяч советских интеллигентов, в основном, мечтательных, маниловского, что ли, толка поборников свобод, ознакомились с «Доктором Живаго». Подавляющее большинство читало роман по ночам, наспех, обмирая от страха и обливаясь холодным потом при каждом подозрительном шорохе за окном. Их умственный и образовательный уровень не позволял составить собственное суждение. Общественное, если так можно выразиться, мнение формировали те, чьих западных собратьев Набоков называл «бандой живаговцев». Комильфо – восторгаться «Доктором Живаго» и преклоняться перед его автором. Сомневающихся, а тем более осмеливающихся высказывать обратные суждения третировали всеми возможными способами.

Остановимся только на двух примерах этой отвратительной практики.

 В примечаниях к своим «Запискам об Анне Ахматовой» Л. К. Чуковская повествует о беседе зимой 1962-63 гг. Анны Андреевны Ахматовой с Михаилом Поливановым как о несколько эмоциональной дискуссии равно достойных оппонентов. «На вопрос Ахматовой, что он думает о романе Доктор Живаго», Михаил Константинович ответил восторженно: роман этот «выстрел в ночи», это «новая мысль о революции». «Пастернак воскрешает эпоху с совершенно неожиданного угла». Анна Андреевна прервала: «Неверно! Это МОЯ эпоха, МОЕ общество, МОИ современники… Я не узнаю свою эпоху и своих современников.» Он ответил: вы были в центре событий, в центре, где были и Блок, и Гумилев, и «Бродячая собака», т. е. в Санкт-Петербурге, а в тех же тринадцатом-четырнадцатом годах в других слоях общества, в Москве, росла другая культура, и в том и состоит гениальность «Доктора Живаго», что в романе изображен тот слой и то общество, которое было не на виду, но для нас весьма существенно. Обрисовывая в разговоре круг, который изображает Пастернак, Поливанов назвал Флоренского, Булгакова, отчасти Бердяева. «Веденяпин напоминает Бердяева».[14]

Кто это осмеливается опровергать семидесятитрехлетнюю Ахматову, умудренную жизненным и творческим опытом, читать ей лекцию о ЕЕ времени и ЕЕ современниках, ставить картонного, насквозь вторичного Веденяпина, которого Пастернак не смог наделить ни единой сколь-нибудь ценной САМОСТОЯТЕЛЬНОЙ мыслью, в один ряд с титанами духа, Флоренским и Бердяевым? Так, тридцатидвухлетний зять Марии Казимировны Баранович, машинистки, перепечатывавшей рукопись «Доктора Живаго». Физик по образованию, со всей интеллигентско-диссидентской дури увлекшийся Пастернаком, без году неделя как прикоснувшийся к сложнейшим, «проклятым» вопросам русской жизни и русской литературы. Но факт остается фактом: этот, в сущности, случайный пассажир считает себя вправе поучать на предмет гениальности Пастернака и его романа не кого-нибудь, а саму Ахматову.

А вот ее впечатление от разговора. 15 октября 1963 года она обращается  к Чуковской и Владимиру Корнилову:
« – Рассказывала ли я вам эпизод с Поливановым? Как он на меня накричал?
Мы оба не знали – ни кто такой Поливанов (это к утверждению о случайном пассажире - В. М.), ни как накричал.
(…)
Когда я имела неосторожность произнести по адресу Бориса Леонидовича нечто не совсем почтительное – поднялся крик. Оскорбление величества! «Я говорил с Борисом Леонидовичем два раза – это сама искренность». – «Я говорила с Борисом Леонидовичем двести раз – это само лукавство».[15]

В рассказе, задним числом составленном, Чуковская сочиняет оправдание поведению Поливанова: «Хозяйка шепотом предупредила его, что сегодня А. А. дурно слышит, и потому он говорил несколько громче, чем это было принято. Вот отчего у Анны Андреевны создалось впечатление, будто он на нее «накричал».[16]

Кому поверим? Не присутствовавшей при разговоре, ПОСТОРОННЕЙ Чуковской, однако же, норовящей поелику возможно затушевать скандальность происшествия,  или Ахматовой, у которой якобы «создалось впечатление»?

Во всех смыслах показательный эпизод. Нравы поклонников из разряда фанатиков-активистов. Защищая своего идола, мальчишка, восторженный выскочка позволяет себе накричать на Анну Андреевну Ахматову. Лукавые приемы поклонников из числа толкователей, несомненно, пристрастных, однако рядящихся в тогу объективности.

Если подобное было допустимо в отношении Ахматовой, стоит ли удивляться, что со всеми прочими особо не церемонились. Затыкали рты, не чураясь при этом излюбленного метода прогрессистов: обвинения оппонента в доносительстве и работе на политическую полицию. Шельмовали по полной. И не в приватных беседах. Публично. На людях.

14 апреля 1961 года в ленинградском Доме писателя состоялось обсуждение переводов, помещенных в Полном собрании сочинений Шекспира. Уже упоминавшаяся Н. А. Никифоровская решила выступить на этом собрании с критикой пастернаковского перевода «Отелло».

«Следует признать, что момент для подобного выступления был в высшей степени неблагоприятным: не прошло и года со дня смерти Б. Л. Пастернака, поэтому критика любой его работы неизбежно должна была быть воспринята многими как несвоевременная, бестактная, чуть ли не кощунственная. И все же я тогда не могла не выступить, поскольку понимала, что вряд ли мне когда-нибудь снова представится возможность высказать правду о переводе Пастернака перед столь многочисленной и в то же время весьма квалифицированной аудиторией...».[17]

Правду-неправду, но почему сугубо специальный, профессиональный разговор о качестве перевода должен истолковываться как некий вызов?

Но так оно и случилось. Никифоровской фактически не дали говорить. Показательно, что инициатива исходила от председательствовавшего на собрании М. П. Алексеева. Да, да, того самого профессора Алексеева, который в своей статье 1940 года «Гамлет» Бориса Пастернака» попросту уничтожил пастернаковский «перевод».

«Мне пришлось сойти с кафедры, не закончив выступления.
Не успела я спуститься в зал и занять свое место, как на кафедру взбежал красный от гнева поэт и переводчик А. И. Гитович. Он утверждал, что меня побудила выступить отнюдь не любовь к Шекспиру (о чем я говорила), а «нечто совсем иное». (Он, конечно же, намекал на то, что я действовала по наущению врагов Б. Л. Пастернака, устроивших жесткую травлю поэта в последние годы его жизни.)»[18]

Побоку поэтическое творчество Гитовича. Без малейшего риска ошибиться, можно утверждать, что едва ли один на тысячу любителей поэзии припомнит хотя бы пару строф. Оставим на не вполне чистой совести Даниила Гранина[19]  его утверждение, что Гитович «…был великий поэт, или, вернее, настоящий поэт по своей жизни и по своей сути. Он жил поэтом». В истории советской литературы Александр Ильич Гитович (1909-1966) останется переводчиком дальневосточных, прежде всего китайских, поэтов – от Ли Бо до, естественно, Мао Цзэдуна. Языков он не знал. Переводил с подстрочников. К переводам Шекспира никогда не имел никакого отношения. Каким ветром его занесло на собрание специалистов? Однако в обход многих желающих выступить (по иному на многолюдных собраниях не бывает), слово предоставляется даже не дилетанту. Он с места в карьер переводит разговор с сути дела: качества перевода Пастернака – на выяснение мотивов оппонента, пускаясь при этом в откровенные инсинуации. Но это не вызывает у аудитории, хотя бы из чувства корпоративной солидарности, протеста и возмущения. Клеветника и провокатора с кафедры не гонят. И Михаил Павлович Алексеев не вступается за честь свое ученицы. «И больно было думать, – пишет Никифоровская, – что виновником моего позора стал никто иной, как М. П. Алексеев, разделявший мое отношение к переводам Пастернака…».[20]

Этому эпизоду есть только одно объяснение: уже в 1961 году активность советского филиала «банды живаговцев» привела к тому, что у многих были основания опасаться подлых приемов всех этих поливановых-гитовичей: как нечего делать объявят сталинистом, душителем свободы, а то и сексотом.

К середине шестидесятых их стараниями Пастернак окончательно превращается в священную корову прогрессивной советской интеллигенции. Мало того, интерес к нему проникает в широкие массы самой читающей страны.

Упаси Бог, где-нибудь в умеренно культурной, не чуждой интереса к литературе компании усомниться в его величии, а тем более высказать негативное суждение. Не раз и не два мы на собственной шкуре ощутили последствия, наслышались доморощенных совковых либералов, на словах выступающих за разнообразные свободы: духа, мысли, творчества.

В октябре 1987 года «Новый мир» анонсировал содержание журнала на следующий год.
 
 
Илл. 1. Анонс содержания журнала «Новый мир» в 1988 г.

Неплохой подбор, но самый цимэс – «Доктор Живаго».

Читательский интерес, долгие годы сдерживавшийся цензурной плотиной, привел к ошеломительному результату: тираж журнала, и без того огромный (496 100 экземпляров в декабре 1987-го), скакнул до 1 150 000.

Когда на эти цифры обращаешь внимание иностранца, на его лице читается непередаваемая смесь восторга и ужаса. Такой тираж литературного журнала – das ist phantastisch!

Воистину, «умом Россию не понять». А уж позднесоветскую Россию, заплутавшуюся, утратившую прежние ориентиры и не обретшую новых, вернее, обретшую их подмену в виде общечеловеческих ценностей и весьма расширительно трактуемых прав личности, объятую безумием гласности и перестройки, и подавно.

В 1990-м по следам журнальной публикации увидел свет сборник «С разных точек зрения: «Доктор Живаго» Б. Пастернака». Значительная часть его отдана воспроизведению документов 1956-1958 гг. Для изучения текста романа они абсолютно бесполезны. Впрочем, как и две большие, если угодно, установочные статьи: Д. С. Лихачева «Размышления над романом Б. Л. Пастернака» и Д. М. Урнова «Безумное напряжение сил». Во-первых, полноценное исследование текста романа невозможно в формате газетной или журнальной статьи. Во-вторых, эта работа вряд ли под силу одному человеку. Потребны многолетние, желательно, согласованные усилия многих специалистов. И наконец, в-третьих, авторы были, что называется, не в теме.

При всем уважении, академик Лихачев, в первую очередь, занимался русским летописанием и древнерусской литературой. К оценке «Доктора Живаго» был привлечен, вероятно, из общих прогрессивных соображений, как пострадавший от тоталитарного режима, который в романе подвергся осуждению. По аналогии с журналистикой мнения в эпоху постмодерна все чаще дает о себе знать литературоведение мнения. Научную несостоятельность, в некотором смысле, беспомощность подобного подхода не может скрыть даже высочайший авторитет, правда, наработанный в других областях. «Перед нами род автобиографии… (…). …Автор (Пастернак) пишет о самом себе, но пишет как о постороннем, он придумывает себе судьбу…».[21] Вот те на! Какая ж это автобиография? «Реальная биография Бориса Леонидовича не давала ему возможности высказать до конца всю тяжесть своего положения между двумя лагерями в революции…».[22] Как понимать ДВА ЛАГЕРЯ В РЕВОЛЮЦИИ? Как буржуазно-демократический и пролетарский? Лагерь ленинцев-интернационалистов и сталинцев-государственников? Или все же как стороны гражданской войны? В любом случае – откровенный вздор. Между двумя лагерями, в первом понимании, Пастернак, безусловно принявший октябрьский переворот, никогда не пребывал, следовательно, никакой тяжести ощущать не мог. Гражданскую войну, за вычетом нескольких недель осенью 1919-го, пересидел в Москве. Бытовые трудности, с которыми он сталкивался, впрочем, как и подавляющее большинство народонаселения несчастной страны, на ТЯЖЕСТЬ ПОЛОЖЕНИЯ МЕЖДУ ДВУМЯ ЛАГЕРЯМИ и близко не тянут. Остаются страдания по причине того, что он, с одной стороны,  без малого тридцать лет не только охотно принимал благодеяния режима, но и проявлял недюжинную сноровку в их приумножении, а с другой, его свободный дух неизменно протестовал, правда, неявно, так сказать, подспудно против сталинской политики. Не исключено, что некоторый психологический дискомфорт время от времени и ощущался, но неужели мы обязаны войти в его положение? И, на чем настаивает Бородач, незадачливый персонаж Михаила Галустяна, понять и простить? Дескать, слишком велика была тяжесть. Ну, уж – дудки.

Останавливаться на множестве других, ничем не подкрепленных утверждений, вызывающих недоумение своей поверхностностью и декларативностью, не станем. Пожалуй, упомянем только одно. Пастернаку, якобы, было присуще «осознание своего положения как бытописателя событий».[23] С точки зрения бытописательства, т. е. воспроизведения реалий места и времени, «Доктор Живаго» – подлинная катастрофа, равной которой не знает русская литература двадцатого века.

Научные интересы Дмитрия Михайловича Урнова лежат в области английской литературы: от Шекспира и Дефо до Джойса и Конрада. О «Докторе Живаго» он высказывается не как специалист, а как ответственное лицо – главный редактор журнала «Вопросы литературы». Его статья, призванная продемонстрировать воцарившийся было в советском литературоведении плюрализм, прямо ниспровергает с пьедестала героя романа, а косвенно и его автора: «Ожидая от мира снисхождения, пощады и, наконец, признания, которое бы совпало с его самооценкой, Живаго судит о мире, человечестве и вообще о других так как ему угодно, и не замечает или не хочет замечать, что другим-то он не позволяет пользоваться теми мерками, которые считает подходящими для себя».[24] Только ли о Живаго идет речь? А роман плох: «Кто спешит представить дело так, будто роману противостояла одна только косность, не желавшая видеть замечательное произведение опубликованным, тот невероятно упрощает ситуацию. (…) …Даже некоторые преданные поклонники Бориса Пастернака считали, что поэт не оправдал их надежд как романист».[25]

Плюрализм плюрализмом, но статьи Лихачева и Урнова фиксируют расхождения в оценке ИДЕОЛОГИЧЕСКОЙ составляющей романа. Его чисто литературные достоинства и недостатки не удостаиваются внимания.

И все же появление этого сборника означало шаг в правильном направлении, ибо кое-где, прежде всего, в материалах «Круглого стола» «Литературной газеты» просматриваются подступы к тому, что за тридцать лет, прошедших с публикации романа, по ряду причин так и не было сделано, а именно: к анализу ТЕКСТА ЛИТЕРАТУРНОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ.

Во-первых, это только Набоков мог с пренебрежением, поистине великолепным, писать Глебу Струве: «Мне нет дела до идейности плохого провинциального романа…».[26]

В годы холодной войны по обе стороны «железного занавеса» как раз это и  было единственно важным.

На той стороне воспевалось христианство автора/героя, свобода духа, декларирование права личности на автономное существование и пассивное неприятие государственного и общественного устройства.

На этой – считалось достаточным констатировать и осудить контрреволюционность произведения «литературного сорняка».

Обе эти установки превращали изучение текста в дело, в общем-то, необязательное.

Во-вторых, серьезно работать можно только и исключительно с оригинальным русским текстом. Но первые русские издания делались с плохо вычитанной автором машинописи, переданной Д;Анджело. Они пестрели ошибками. «…824 орфографических, пунктуационных и стилистических ошибки в мутоновском и фельтринеллиевском изданиях (совокупно), – справедливо указывает Иван Толстой, – это нарушение авторского замысла, нарушение художественного порядка».[27]

Машинопись, хранящаяся у Жаклин де Пруайяр, в этом отношении значительно чище, но и она далека от совершенства, что признавал и сам Пастернак в письме к Фельтринелли от 4 апреля 1959 года: «Ваше прекрасное издание романа по-русски полно опечаток, значительной части (но не всех, вероятно, далеко не всех - В. М.) которых можно было бы избежать, если бы редактирование было поручено М-м де Пруайяр, которая… располагает просмотренными и выправленными мною рукописями».[28]

Первое более-менее сносное издание, воспроизводящее авторский тест по рукописи Ж. де Пруайяр, увидело свет только в 1967 г., когда политико-пропагандистские оценки устаканились и были растиражированы в десятках и сотнях публикаций. С этой точки зрения анализ текста становился отчасти даже опасным: не буди лихо, пока оно тихо.

Рукописи же, и это, в-третьих, были спецхранированы, исследователи не имели к ним доступа.

С крахом Советского Союза, казалось бы, открывался простор для изучения «Доктора Живаго», и на развалинах тоталитарной империи по идее должны были восторжествовать вожделенные свободы, в том числе, свобода мысли и научного поиска. Но не тут-то было. С одной стороны, время властно требовало новых идеалов и новых идолов. Халтурный антирусский роман объявляется шедевром, манифестацией свободы и включается в школьную программу. Тем самым прославление Пастернака по факту становится частью культурной и образовательной политики государства. Какая уж тут свобода мысли! Какое научное изучение! С другой, невероятно быстрыми темпами формируется,  консолидируется и оккупирует публичное и медийное пространство комплиментарное пастернаковедение, полагающее своей прямой обязанностью чинить почти непреодолимые препятствия любому инакомыслию, порочить всякого, кто осмеливается так или иначе поставить под сомнение агиографический образ гения, страдальца и мученика.

Весьма показательна история с исследованием Ивана Толстого «Отмытый роман Пастернака: «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ». Книга посвящена сугубо специальной теме: «приключению рукописи». Автор не раз и не два заявляет о непричастности Пастернака к спецоперации ЦРУ и отпускает ему все возможные комплименты. Но пастернакофилы все равно возмутились.

«…Издательство «Время», которое опубликовало эту книгу, пережило очень неприятные разговоры пастернаковедов и родственников писателя, слышало упреки в свой адрес: «Зачем вы издали эту грязную ложь? Вы понимаете, как вообще трудно было поднять Пастернака во весь рост после того, что случилось? И что ж, получается, что, если верить Ивану Толстому, министр КГБ был прав, когда грязно ругал Пастернака со всех правительственных трибун?» – и так далее.
Для многих людей это болезненно. Елена Цезаревна Чуковская, внучка Корнея Ивановича, сказала мне: «Иван Никитич, вы разрушили наши идеалы и иллюзии». На что я ей ответил: «Елена Цезаревна, ваши идеалы – это и мои идеалы, точно такие же. Я стою на тех же позициях, что и вы. А вот иллюзии – да, иллюзии я постарался разрушить, сделать историю русской литературы не детской, а взрослой».[29]

Достоверность рассказа подтверждается довольно просто. Двухтысячный тираж книги был распродан очень быстро. Далеко не все желающие смогли ее приобрести. Кто не успел – тот опоздал. Нам, к примеру, не повезло. Но допечаток не последовало. Складывается впечатление, что заинтересованности в получении дополнительной прибыли у коммерческого издательства не было. Что куда как странно. Вот издательство «Молодая гвардия» действует иначе и в полном соответствии с принципами рыночной экономики. Едва в книготорговой сети заканчивается одно издание книги Быкова «Борис Пастернак», так тут же затевается следующее. На сегодняшний день в продаже четырнадцатое. В телефонном разговоре генеральный директор издательства «Время» Борис Натанович Пастернак (однофамилец) заверял нас, что эту странность не следует объяснять давлением, которого, по его словам, не было. А то, что издательство не опубликовало продолжение «Отмытого романа»» «Доктор Живаго»: Новые факты и находки в Нобелевском архиве» – результат стечения обстоятельств, подробностей которых он и не припомнит. Между тем, эту книгу не опубликовало  не только его издательство. В России не нашлось издательства, которое осмелилось бы выпустить ее. Книгу пришлось печатать в Праге. Более того, насколько нам известно, ни один крупный книжный магазин Москвы не пустил ее в продажу. По счастливой случайности мы наткнулись на нее в «Фаланстере», известном только узкому кругу заядлых книгочеев, куда Иван Толстой лично принес десять экземпляров. Но любые разговоры о пастернаковедческом лобби не политкорректны. Они – свидетельства ретроградства, маргинальности, а то и поползновений к возобновлению «охоты на ведьм». Такие вот дела…

«Отмытым романом» Иван Толстой несколько выбился из строя. Осознав это, он проникновенно, едва ли не униженно оправдывается перед Е. Ц. Чуковской, весьма посредственным литературоведом, зато достаточно влиятельным лоббистом: мы с вами одной крови. Заслужит ли он окончательное прощение? Как знать.

Некогда «Доктор Живаго» привлек внимание ЦРУ тем, что мог быть использован в качестве оружия для разложения советского общества. Советского Союза больше нет, но оружие, за ненадобностью, не демонтировано. И вряд ли дело только в инерции. Гораздо вероятнее, что его разрушительный потенциал еще остается в силе.

Как назвать тех литературоведов, которые по-прежнему неистово возвеличивают Пастернака, халтурный роман и его никчемного героя? Какую цель они преследуют? Насколько она отвечает коренным интересам общества и государства? По нашему убеждению, принимая во внимание реалии современного мира, они, в каком-то смысле, коллаборанты.

В идеале со всем этим разобраться бы российскому обществу. Но идеал на то и идеал, чтобы оставаться недостижимым. Подавляющему большинству  современных россиян нет никакого дела до Пастернака, «Доктора Живаго», а тем более до литературоведческих штудий. Рядовой гражданин, не обремененный знаниями, склонен доверять специалистам, даже не подозревая, что те, кого он считает достойными профессионалами, на самом деле беззастенчивые лжецы и фальсификаторы, в лучшем случае, прекраснодушные слепцы, не отдающие себе отчета в том, что действуют они в интересах противника. (Само собой разумеется, что приверженность к подлинным либеральным ценностям и принципам плюралистической демократии исключает применение к ним каких бы то ни было репрессивных мер.) Рассчитывать на просветительство со стороны академической науки не приходится. Литературоведение эпохи постмодерна ориентировано на ВЫСКАЗЫВАНИЕ МНЕНИЯ, на, предпочтительно, максимально изощренное толкование, терминологический строй которого заведомо недоступен непосвященным. В этой системе ценностей общественное значение научного знания не столько даже умаляется, оно попросту перестает существовать. Позиция государства, которое вроде бы не должно оставаться безучастным к всемерному восхвалению, а то и пропаганде эгоцентризма и имманентной оппозиционности, чем дальше, тем больше смещается от, если угодно, благожелательного нейтралитета к, если угодно, заинтересованному участию. Так, одну из улиц Новой Москвы планируют назвать (или уже назвали?) именем Пастернака. Глядишь, и до переименования какого-нибудь райцентра доживем.

В этих условиях любые индивидуальные попытки пробиться к истине остаются, по большому счету, безрезультатными. Так, партизанские вылазки, мелкие диверсии, никак не влияющие на общую картину.

Летом 2001 года матерый  скандалист и провокатор Владимир Молотников, выступая в программе Александра Гордона «Хмурое утро», которая одновременно выходила в прямом эфире на телеканале М-1 и на радиостанции «Серебряный дождь», программе рейтинговой, среди продвинутой молодежи едва ли не культовой, на потенциальную аудиторию в тридцать миллионов человек объявил «Доктора Живаго» халтурным и графоманским романом. И привел достаточно убедительные текстологические доказательства. Помимо кратковременного переполоха, следы которого, как кажется, еще можно отыскать в Сети – никакого эффекта.

В 2007-м рядовой читатель В. И. Сафонов опубликовал свою первую книгу «Борис Пастернак. Мифы и реальность», в которой, по, несомненно, невежественному мнению издательства, «впервые говорится не о достоинствах а о недостатках в творчестве писателя». Пунктуация источника.[30]

В 2011-м увидела свет вторая его книга «Б. Пастернак не гений, а графоман».

(Г-н Сафонов деятельный и по-хорошему пробивной человек. За неполные четыре года две настоящие книги с номерами в ISBN и рассылкой по крупнейшим библиотекам! Как тут не позавидовать белой завистью. Нам о таком и не мечтается. Труд наш близится к завершению. И предстоит нелегкий выбор. То ли в угоду тщеславию издать за свой счет бумажную версию. То ли на все свободные средства накрыть в гранд-кафе «Dr. Живаго», что располагается во вновь отстроенном «Национале», банкет, кувертов, этак, на пятьдесят. Со всего света созвать друзей и подруг. Хорошо выпить и закусить. Курнуть «Jimi;s Cannabis Collection». Вспомнить былое. Поговорить «о подвигах, о доблести, о славе». А напоследок под Федора Басманова к такой-то матери разгромить претенциозное заведение.
            «А как гости с похмелья домой пошли.
            Они терем этот за собой зажгли.
            Гойда, гойда, говори, говори,
            Говори, приговаривай,
            Говори, да приговаривай,
            Топорами приколачивай!
            Ой, жги, жги…».
На суде же отбояриваться тем, что имел место перфоманс. А искусство требует жертв. Пусть успешный ресторатор Александр Раппопорт, в угоду современным эстетическим веяниям, спишет убытки. Авось, не обеднеет. А то и прослывет поборником авангардного искусства, современным Третьяковым, что ли.)

В 2014-м на Прозе.ру была вывешена третья: «Затянувшееся безобразие».

Работы Сафонова заслуживают серьезного и обстоятельного анализа, вместе с тем свободного от излишнего деликатничанья.

В итоговом «Затянувшемся безобразии» («…Заниматься этим я лично больше не хочу и не буду. На этом я ставлю точку»)[31] он формулирует цель своих усилий: выявление «…позорных и совершенно недопустимых смысловых, грамматических и стилистических огрехов, превращающих пастернаковский роман в недостойную внимания графоманскую поделку».[32]

Корректна ли объявленная цель?
Бесспорно, да.
Приведет ли достижение ее к уяснению всей провальности халтурного романа?
Бесспорно, нет.
«Доктор Живаго» –  халтура сложная, многослойная.

Огрехи, охотой за которыми увлечен Владислав Сафонов, несомненно, присутствуют в романе. И в огромном количестве. Но они лежат на поверхности. Их обнаружение и описание не представляет особого труда. При должном внимании и усердии с этой задачей справится любой читатель, достаточно хорошо владеющий великим и могучим. А в свете того, что  косноязычие Пастернака, его неумение выразить простейшую мысль – давно уже не секрет, во всяком случае, для сообщества литературоведов и историков литературы, научная ценность все возрастающей груды примеров того, что и так очевидно, невелика.

К тому же, бОльшую часть этих ляпов обнаружит квалифицированный  редактор и либо устранит сам, либо настоит на том, чтобы это сделал автор.
В ранних своих книгах Сафонов вроде бы не отрицал этого: «В романе есть немало страниц, на которых почти каждое предложение требует редакторской правки»;[33] «Пастернак… запустил в жизнь роман, требовавший основательной редактуры».[34] Ныне он утверждает, что такой правкой редакторы не занимаются, удивительным образом игнорируя вопросы, если это так, то в чем же их функция? За что им деньги платят?

В отношении грамматики, стиля и даже смысловых несуразностей опытный редактор в состоянии исправить, привести в приемлемый вид почти любой текст. Но его труд остается как бы за кадром. Массовый читатель не имеет и отдаленного представления о его важности и нужности. «Один день Ивана Денисовича» – единственный значительный (короткие и слабые рассказы не в счет) текст лауреата Нобелевской премии по литературе А. И. Солженицына,  который подвергся редакторской правке. И он выделяется из всего корпуса его писаний, как авторская модель всемирно известного кутюрье из вороха ширпотреба производства подпольных вьетнамских портных. В литературных и окололитературных кругах всплывает имя редактора, превратившего фактурный, но достаточно беспомощный текст, который «озверелый зек» принес в «Новый мир», в достойное произведение. Но это совсем другая история, быть может, и не вполне достоверная.

«Доктор Живаго» не редактировался, автор не вычитывал гранки, не подписывал листы корректуры. По собственному опыту зная, что в процессе бесконечных правок и переделок глаз, что называется, «замыливается», и зачастую незамеченными остаются совершенно смешные и нелепые обороты, собратья по писательскому труду и литературные критики, конечно же, углядевшие все эти огрехи, не считали нужным акцентироваться на них.

Но дело не в этом, а в том, что текст романа кишит проявлениями несравненно более важных, нежели стилистические, грамматические и смысловые огрехи, недостатков и пороков, которые не устранить и самым профессиональным редактированием.

В интервью корреспонденту «Niagara Falls Gazette» Владимир Набоков заявляет, главнейший недостаток «Доктора Живаго», как литературного произведения, в том, что «воссозданный в нем исторический фон замутнен и СОВЕРШЕННО НЕ СООТВЕТСТВУЕТ ФАКТАМ (курсив мой - В. М.)».[35]

О том же выскажется и Александр Гладков: «Иногда мне казалось, что я читаю переводную книгу… Так пишут и говорят о России, кто знает ее не саму по себе, а по Достоевскому или позднему Бунину. Так и мы, наверное, часто пишем и говорим о загранице. Это почти условная и очень экзотическая Россия самоваров, религиозных праздников, рождественских елок, ночных бесконечных бесед, стилизованная эссенция России. (…) НИ ОДНА ИЗ СТОРОН РУССКОЙ ЖИЗНИ ОПИСАННОГО ВРЕМЕНИ НЕ ПОКАЗАНА В НЕЙ ВЕРНО И ПОЛНО (курсив мой - В. М.)».[36]

Иными словами, если проанализировать любой персонаж, любой эпизод романа, то с неизбежностью выяснится, что ничего подобного в реальности не было и быть не могло, т. е. несомненная халтурность текста.

Выбрать персонаж нам поможет Дмитрий Быков, сочиняющий смехотворные претензии к роману смехотворного же читателя и с легкостью необыкновенной с ними (претензиями и читателями) расправляющийся: «Исключительную роль в романе Пастернака играют имена – еще один пункт читательских претензий к книге. Отчего это всех героев так зовут, что язык сломаешь?».[37] Оказывается, «раздраженному читателю невдомек, что у Пастернака слишком много оплошностей и промашек, чтобы считать их случайностью. Тут, как и в случае с совпадениями, налицо умысел: чем страннее имя, тем чужероднее для доктора персонаж».[38] Поэтому остановимся на персонаже, вполне положительном, приютившем главную героиню, персонаже с нормальным именем-отчеством и хорошей русской фамилией: Лаврентии Михайловиче Кологривове.

Если ограничиться методом Сафонова, обнаружится один-единственный – зато какой! – пример: «А тут перед ним лежала недавняя часть его домашнего очага» (IV, 3) Назвать живую Лару Гишар «недавней частью домашнего очага»  – высокий класс графоманского косноязычия (косноязычной графомании?), тем не менее, редактор исправит это как нечего делать. Перед ним лежала девушка (молодая женщина) вошедшая в жизнь его семьи/ставшая  частью его домашнего круга. Ну, или что-то вроде.

Впервые этот персонаж появляется, когда летом 1903 года Юрий Живаго с дядей едут «в Дуплянку, имение шелкопрядильного  фабриканта и большого покровителя искусств Кологривова» (I,4). Живет он в Москве, но имение почему-то располагается неподалеку от Самары. Ладно, пусть так. Может, шелкопрядильный фабрикант страсть как любит ушицей из только что выловленной рыбки побаловаться, любоваться закатами и рассветами над великой русской рекой и все такое прочее. А доходы позволяют любую блажь.

В нынешней России исконные русские слова без всякой на то нужды замещаются их иностранными аналогами. Так, например, склизкое английское SALE, унылое, как вчерашняя овсянка, как номер в задрипанном мотеле, как физиономия Хиллари Клинтон, окончательно вытеснило разудалую, обещающую чудеса и приключения русскую РАСПРОДАЖУ.

Но гораздо опаснее, что строй русского языка, чем дальше, тем больше искажается конструкциями, свойственными английскому.

И вот в вагоне метро, заглядывая через плечо соседа, накаченного бугая в косухе из искусственной кожи и с рунами на выбритом затылке, натыкаешься на заголовок в «Спорт-Экспрессе»: «Рафаэль Надаль – грунтовый король». ГРУНТОВЫЙ КОРОЛЬ – калька с английского. По-русски, КОРОЛЬ ГРУНТА.

ШЕЛКОПРЯДИЛЬНЫЙ ФАБРИКАНТ – такая же англоязычная конструкция, которых в романе множество. Когда-то они терзали слух взыскательного знатока, однако современный читатель вряд ли их замечает.

«Не все ли равно, – вслед за тугим на русское ухо Чернышевским возразит один из них – голубоперая щука или щука с голубым пером?»

«Конечно второе, – восклицает Владимир Набоков, – так оно выделяется лучше, в профиль!»

«Телодвижения, ужимки, ландшафты, томление деревьев, запахи, дожди, тающие и переливчатые оттенки природы, все нежно-человеческое (как ни странно!), а также все мужицкое, грубое, сочно-похабное, выходит по-русски не хуже, если не лучше, чем по-английски; но столь свойственные английскому тонкие недоговоренности, поэзия мысли, мгновенная перекличка между отвлеченнейшими понятиями, роение односложных эпитетов – все это, а также все относящееся к технике, модам, спорту, естественным наукам и противоестественным страстям – становится по-русски топорным, многословным и часто отвратительным в смысле стиля и ритма», -- заявит Набоков в «Постскриптуме к русскому изданию «Лолиты».

Важны не конкретные оценки, которые могут быть оспорены, а понимание великим стилистом, что в любом жанре: от высокой поэзии до простонародных куплетов – особенности языка напрямую влияют на художественную выразительность.

По-русски не получится как у Китса, не говоря уже об Одене. А по-английски невозможен Мандельштам, не говоря уже о Хлебникове.

Соленая русская частушка в исполнении степенных солистов хора им. Пятницкого с неизбежностью будет отличаться от скабрезной скороговорки вертлявых цветных парней из улетной команды «The Harlem Fuckheads».

Но это так, к слову пришлось.

В «Воспитании чувств» Флобер превращает мсье Арну в фабриканта. А из всех возможных видов деятельности выбирает производство и сбыт изделий из фаянса. И попадает в точку. В то время Франция переживает бум интереса к фаянсу. Фабрики по его производству растут как грибы. Удача Флобера не случайна. Писатель-реалист, он проявляет постоянный, глубокий интерес ко всем сторонам французской действительности: политической, экономической, социальной.

Иное дело Пастернак, интимный лирик, неустанно копошащийся в своем внутреннем мирке, ничем кроме этого всерьез не интересующийся. За написание реалистического романа берется, в сущности, невежда, ничего не смыслящий  в русской жизни. Подобно тому, как в стихосложении он шел от рифмы, в прозе он идет от приглянувшегося ему слова ШЕЛКОПРЯДЕНИЕ. То есть, выбирает путь графомана. И, конечно же, попадает впросак.

Шелкопрядение – производство низкосортных тканей, переработка некондиционных коконов и отходов, образующихся в процессе шелкоткачества. На рубеже веков в России была единственная шелкопрядильная фабрика (после октябрьского переворота и национализации получившая название «Пролетарский труд»), на 100% принадлежавшая французам, а общий годовой доход (не путать с прибылью!) отрасли, в которой преобладали полукустарные, мелкие и средние мастерские  не превышал 35 млн. рублей. На шелкопрядении больших денег не сделать, имением не обзавестись и особо не помеценатствовать.

Как в России наживались капиталы, известно не только по бесчисленным горьковским персонажам, «Приваловским миллионам» или «Угрюм-реке», но и по истории династий русских промышленников: Морозовых, Мамонтовых, Рябушинских, Кузнецовых и т. д.

Десятилетия, а то и несколько поколений упорного непрестанного труда уходило на создание крупного (да и то только по российским меркам) состояния.

Графоману это, разумеется, неведомо. А халтурщик не видит нужды в сборе информации.

Стоит ли удивляться, что при таком подходе к весне 1906 года (менее, чем за три года!) в жизни Кологривова по мановению того самого волшебного авторского жезла, на роль которого обращал внимание Адамович, происходят чудеснейшие изменения, в тогдашней России категорически невозможные. Он уже не просто шелкопрядильный фабрикант, но «крупный предприниматель-практик новейшей складки, талантливый и умный. Он ненавидел отживающий строй двойной ненавистью баснословного, способного откупить государственную казну богача и сказочно далеко шагнувшего выходца из простого народа» (III, 6).

Строго говоря, речь не об авторском жезле, а о том, что Остапа, пардон, Бориса Леонидовича понесло.

Из чего складывается государственная казна? Правильно: золото, драгоценные камни, свободно конвертируемая валюта и высоколиквидные ценные бумаги. Как ее ОТКУПИТЬ? Чем платить будем? Все теми же активами? Вероятно, незадачливому романисту припомнилась откупная система сбора налогов, о которой он кое-что знал из гимназического курса истории Средних веков. Но, как это и свойственно любому невежде, он все роковым образом перепутал. Само собой разумеется, в России не было богатея, чье состояние хотя бы отдаленно сопоставимо с государственной казной Империи. Да и во всем мире не было ни одного предпринимателя новейшей складки, у которого имелись столь значительные свободные средства. Их деньги вложены, они – владельцы «заводов, газет, пароходов». А Кологривов, что, «над златом чахнет»? Какой же из него НОВЕЙШИЙ?

И наличие у этого персонажа большого ума весьма сомнительно.

Весной 1906-го Лара пишет записку соседке по гимназической парте, Наде Кологривовой:
«Надя, мне надо устроить жизнь отдельно он мамы. Помоги мне найти несколько уроков повыгоднее. У вас много знакомств среди богатых».
А та отвечает:
«Липе [младшей сестре] ищут воспитательницу. Поступи к нам. Вот было бы здорово! Ты ведь знаешь, как тебя любят папа и мама» (II,5).

Итак, в разгар революционного кавардака дочь одного из богатейших людей России учится не в престижнейшей частной школе, под высококвалифицированной неусыпной охраной где-нибудь в Англии или Швейцарии, но посещает обычную московскую гимназию. Иосиф (Леонид) Осипович Пастернак и его жена Розалия Исидоровна (урожденная Кауфман) выдающимся умом не отличались. Да и особого достатка не имели. Однако же в декабре 1905-го от греха подальше вывезли детей в Германию. В Россию вернулись только в августе 1906-го. Весной того года по Москве все еще шныряют банды кавказцев, специализирующихся на похищениях людей с целью выкупа. Но умный и сверх всякой меры богатый предприниматель новейшей складки не видит никакой опасности в том, что его дочь ежедневно отправляется в гимназию, и похитить ее – позволим себе лексический анахронизм не вполне приличной этимологии – как два пальца об асфальт. Мало того, не озаботившись наведением справок, не только не препятствует общению старшей дочери с барышней крайне сомнительного поведения, мамаша которой, мягко скажем, давно уже не принадлежит к кругу порядочных женщин, но и вводит в свой семейный круг, поручает ей воспитание младшей.

По сравнению с этой сочиненной бездарным романистом дурью, не имеющей никакого отношения к русской действительности, «Моя прекрасная няня»  – вершина реалистического искусства.

В 1910-м он уже не просто фантастический скоробогач – бери выше! «Когда его вызывали в Петербург в Совет министров, он разговаривал с сановными старцами так, словно это были шалуны приготовишки» (IV,2). О каких-таких шалунах приготовишках распинается халтурщик? О министре иностранных дел Сергее Дмитриевиче Сазонове? О морском министре Степане Аркадьевиче Воеводском? О министре торговли и промышленности Сергее Ивановиче Тимашеве? О министре юстиции Иване Григорьевиче Щегловитове? Господи помилуй, неужели о самом Петре Аркадьевиче Столыпине?!

Во всем этом безобразии есть одна забавная частность.

Выражаясь сухим языком протокола, 3 апреля 1947 года гр-н Пастернак Б. Л. вступил в половую связь с гр-кой Ивинской О. В. И случилось это на пятьдесят восьмом году его жизни.

«Он был воодушевлен и восторжен победой», а побежденная «гладила его помятые брюки».[39] Любуясь на свое отражение в зеркале трюмо, этот ВООДУШЕВЛЕННЫЙ воспринимал себя как старца или ВОСТОРЖЕННО примерял на себя слова, которыми реб Арье-Лейб, в какой-то из возможных реальностей все еще сидящий на стене второго еврейского кладбища в городе Одесса, описывал молодого Бенциона Крика: «Вы тигр, вы лев, вы кошка. Вы можете переночевать с русской женщиной, и русская женщина останется вами довольна»? От себя добавим: или сделает вид.

 Так вот, все перечисленные государственные деятели России в 1910 году были моложе Пастернака образца 1947-го.

Привести образ Кологривова в соответствие с реалиями русской действительности методами редактуры невозможно. Здесь потребна кардинальная переработка.

Мы утверждаем и готовы в любое время в любом предложенном месте и на любом примере по их выбору доказать какому угодно количеству профессиональных пастернаковедов какого угодно уровня, что точно так же может быть продемонстрирована несостоятельность, очевидная халтурность любого эпизода, любого фрагмента бездарного романа.

Но мы не готовы потратить бог знает сколько времени и сил на сквозной анализ романного текста. В конце концов, пусть этим займутся те, кому и положено по роду их деятельности.

Читателю хватит анализа одного эпизода и одного фрагмента.

Выбор эпизода очевиден. Одними из лучших страниц во всей русской литературе назвал описание поездки из Оренбурга в Москву отца и сына Гордонов американский литературовед… Американский литературовед… Ну надо же! Напрочь вылетела из головы его фамилия. Не велика беда Может, оно и к лучшему. Пусть он зовется – Мильтон Пинский. А что такого? В отличие от бедняги Чарли Хольмса, этого мальчика не убили в Корее. Однако преподобный Джошуа Обермот (Joshua Oabermaut), капеллан 32-го полка 7-ой пехотной дивизии США, реинкарнация бывшего школьного законоучителя, собеседника фельдкурата Отто Каца, невзлюбил «еврейское отродье», не в последнюю очередь, за бесконечные разговоры о музыке. Поэтому при беспорядочном отступлении остатков полка от Чосинского водохранилища аккурат на рядового Пинского был навьючен ящик с парой дюжин экземпляров роскошного издания Библии короля Якова, незадолго до наступления китайцев полученных в дар от одного из приходов Южной баптистской конвенции (Southern Baptist Convention). За сноровку и усердие, проявленные при переноске одного из вариантов чужого Слова Божия, рядовой Пинский был награжден армейской медалью «За выдающуюся службу (Army Distinguished Service Medal)». Навряд ли этим компенсировалась ампутация пяти фаланг на обмороженных пальцах обеих рук и крах мечтаний о карьере пианиста.

Вернувшись с войны, калека повесил медальку в сортире и предался размышлениям о самоубийстве. Деятельное участие в судьбе несчастного юноши приняла его землячка мисс Редкок (Redcock), которую и поныне недобрым словом поминают долгожительницы из числа выпускниц Бердслейской школы для девочек. Эта белобрысая разведенка, провинциальная классная дама, истово верующая в Иисуса Христа, доктора Фрейда, американскую мечту и бремя белого человека, провонявшая лицемерием, тыквенным пирогом и выделениями железы Скина, смогла убедить его, что по нормам протестантской трудовой этики он не должен отказываться от своего предназначения. Господь послал испытание, но кощунственным стал бы отказ от дарованной тяги к искусству. Рационально –  скорректировать вектор приложения сил. С чем проблем не возникло. Мильтон, даром, что уроженец Америки, чувствовал некоторую связь с русской культурой, не иначе как по причине того, что несколько поколений его предков держали шинок на въезде в Бердичев. Еще подростком прочитал «Войну и мир», разумеется, в адаптированной версии и даже кое-что слышал о Есенине. В Беркли он изучал русскую литературу под руководством профессора Струве. Успешности этих занятий препятствовали тягостные воспоминания о военном прошлом, с которыми боролись платные психоаналитики. Изо всех своих шарлатанских сил они пытались латать защитные механизмы его психики. Неоднократные прочтения «Доктора Живаго» с его бутафорскими метелями на время заглушали память о леденящей стуже, зловещем вое азиатского ветра и неистовых буранах на реке Туманган. Но окончательное исцеление пришло с переходом в христианство. Соображения, по которым он выбрал его греко-католическую версию, нашли отражение в студенческом эссе, на сегодняшний день так и ненайденном, а возможно, и безвозвратно утраченном.

Само же крещение состоялось в день выхода в свет «Воздушных путей». Прошло оно в Филадельфии, в Кафедральном соборе Непорочного зачатия Пресвятой Девы Марии. Проводил церемонию – шалунья Судьба горазда на подобные выкрутасы! – униатский попович из числа борзых галицийских хлопчиков, охочих до вышиванок, горилки и еврейских погромов, к тому же, по не вполне достоверным сведениям, в прошлом активный сотрудник ведомства Королюка, главного полицая Бердичева. Среди 20 000 уничтоженных бердичевских евреев несколько десятков наверняка были дальними родственниками мистера Пинского. В каком-то чудовищно гротескном смысле, однако же столь характерном для XX века, крещаемый и креститель, сами того не сознавая, были неразрывно связаны узами идеологии «Blut und Boden».

Вот текст, вызвавший восторг полоумного американского еврея, начитавшегося позднего митрополита Андрея (Шептицкого):

«В поезде в купе второго класса ехал со своим отцом, присяжным поверенным Гордоном из Оренбурга, гимназист второго класса Миша Гордон, одиннадцатилетний мальчик с задумчивым лицом и большими черными глазами. Отец переезжал на службу в Москву, мальчик переводился в московскую гимназию. Мать с сестрами были давно на месте, занятые хлопотами по устройству квартиры.
Мальчик с отцом третий день находились в поезде.
Мимо в облаках горячей пыли, выбеленная солнцем, как известью, летела Россия, поля и степи, города и села. По дорогам тянулись обозы, грузно сворачивая с дороги к переездам, и с бешено несущегося поезда казалось, что возы стоят не двигаясь, а лошади поднимают и опускают ноги на месте.
На больших остановках пассажиры как угорелые бегом бросались в буфет, и садящееся солнце из-за деревьев станционного сада освещало их ноги и светило под колеса поезда.
Все движения на свете в отдельности были рассчитано-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот. Но механизмы не действовали бы, если бы главным их регулятором не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих существований, уверенность в их переходе одного в другое, чувство счастья по поводу того, что все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют царством Божиим, а другие историей, а третьи еще как-нибудь.
Из этого правила мальчик был горьким и тяжелым исключением. Его конечною пружиной оставалось чувство озабоченности, и чувство беспечности не облегчало и не облагораживало ее. Он знал за собой эту унаследованную  черту и с мнительной настороженностью ловил в себе ее признаки Она огорчала его. Ее присутствие его унижало.
С тех пор как он себя помнил, он не переставал удивляться, как это при одинаковости рук и ног и общности языка и привычек можно быть не тем, что все, и притом чем-то таким, что нравится немногим и чего не любят? Он не мог понять положения, при котором, если ты хуже других, ты не можешь приложить усилий, чтобы исправиться и стать лучше. Что значит быть евреем? Для чего это существует? Чем вознаграждается или оправдывается этот безоружный вызов, ничего не приносящий, кроме горя?
Когда он обращался за ответом к отцу, тот говорил, что его исходные точки нелепы и так рассуждать нельзя, но не предлагал взамен ничего такого, что привлекло бы Мишу глубиною смысла и обязывало бы его молча склониться перед неотменимым.
И, делая исключения для отца и матери, Миша постепенно преисполнялся презрением к взрослым, заварившим кашу, которую они не в силах расхлебать. Он был уверен, что, когда он вырастет, он все это распутает.
Вот и сейчас, никто не решился бы сказать, что его отец поступил неправильно, пустившись за этим сумасшедшим вдогонку, когда он выбежал на площадку, и что не надо было останавливать поезда, когда, с силой оттолкнув Григория Осиповича и распахнувши дверцу вагона, он бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют.
Но так как ручку тормоза повернул не кто-нибудь, а именно Григорий Осипович, то выходило, что поезд продолжает стоять так необъяснимо долго по их милости.
Никто толком не знал причины проволочки. Одни говорили, что от внезапной остановки произошло повреждение воздушных тормозов, другие, что поезд стоит на крутом подъеме и без разгона паровоз не может его взять. Распространялось третье мнение, что так как убившийся видное лицо, то его поверенный, ехавший с ним в поезде, потребовал, чтобы с ближайшей станции Кологривовки вызвали понятых для составления протокола. Вот для чего помощник машиниста лазил на телефонный столб. Дрезина наверное уже в пути.
В вагоне чуть-чуть несло из уборных, зловоние которых старались отбить туалетной водой, и пахло жареными курами с легким душком, завернутыми в грязную промасленную бумагу. В нем по-прежнему пудрились, обтирали платком ладони и разговаривали грудными скрипучими голосами седеющие дамы из Петербурга, поголовно превращенные в жгучих цыганок соединением паровозной гари с жирною косметикой. Когда они проходили мимо гордоновского купе, кутая углы плеч в накидки и превращая тесноту коридора в источник нового кокетства, Мише казалось, что они шипят, или, судя по их поджатым губам, должны шипеть: «Ах, скажите пожалуйста, какая чувствительность! Мы особенные! Мы интеллигенты! Мы не можем!»
Тело самоубийцы лежало на траве около насыпи. Струйка запекшейся крови резким знаком чернела поперек лба и глаз разбившегося, перечеркивая это лицо словно крестом вымарки. Кровь казалась не его кровью, вытекшей из него, а приставшим посторонним придатком, пластырем, или брызгом присохшей грязи, березовым листком.
 Кучка любопытствующих и сочувствующих вокруг тела все время менялась. Над ним хмуро без выражения стоял его приятель и сосед по купе, плотный и высокомерный адвокат, породистое животное в вымокшей от пота рубашке. Он изнывал от жары и обмахивался мягкой шляпой. На все вопросы он нелюбезно цедил, пожимая плечами и даже не оборачиваясь: «Алкоголик. Неужели непонятно? Самое типическое следствие белой горячки».
К телу два или три раз подходила худощавая женщина в шерстяном платье с кружевной косынкою. Это была вдова и мать двух машинистов, старуха Тиверзина, бесплатно следовавшая с двумя невестками в третьем классе по служебным билетам. Тихие, низко повязанные платками женщины безмолвно следовали за ней, как две сестры за настоятельницей. Эта группа вселяла уважение. Перед ними расступались.
Муж Тиверзиной сгорел заживо при одной железнодорожной катастрофе. Она остановилась в нескольких шагах от трупа, так, чтобы сквозь толпу ей было видно, и вздохами как бы проводила сравнение. «Кому как на роду написано, – как бы говорила она. – Какой по.произволению Божию, а тут, вишь, такой стих нашел – от богатой жизни и ошаления рассудка».
Все пассажиры поезда перебывали около тела и возвращались в вагон только из опасения, как бы у них чего не стащили.
Когда они спрыгивали на полотно, разминались, рвали цветы и делали легкую пробежку, у всех было такое чувство, будто местность возникла только что благодаря остановке, и болотистого луга с кочками, широкой реки и красивого дома с церковью на высоком противоположенном берегу не было бы на свете, не случись несчастия.
Даже солнце, тоже казавшееся местной принадлежностью, по-вечернему застенчиво освещало сцену у рельсов, как бы боязливо приблизившись к ней, как подошла бы к полотну и стала бы смотреть на людей корова пасущегося по соседству стада.
Миша потрясен был всем происшедшим и в первые минуты плакал от жалости и испуга. В течение долгого пути убившийся несколько раз заходил посидеть у них в купе и часами разговаривал с Мишиным отцом. Он говорил, что отходит душой в нравственно чистой тишине и понятливости их мира, и расспрашивал Григория Осиповича о разных юридических тонкостях и кляузных вопросах по части векселей и дарственных, банкротств и подлогов.
 – Ах вот как? – удивлялся он разъяснениям Гордона. – Вы располагаете какими-то более милостивыми узаконениями. У моего поверенного иные сведения. Он смотрит на эти вещи гораздо мрачнее.
Каждый раз, когда этот нервный человек успокаивался, за ним из первого класса приходил его юрист и сосед по купе и тащил его в салон-вагон пить шампанское. Это был тот плотный, наглый, гладко выбритый и щеголеватый адвокат, который стоял теперь над телом, ничему на свете не удивляясь. Нельзя было отделаться от ощущения, что постоянное возбуждение его клиента в каком-то отношении ему на руку.
Отец говорил, что это известный богач, добряк и шелапут, уже наполовину невменяемый. Не стесняясь Мишиного присутствия, он рассказывал о своем сыне, Мишином ровеснике, и о покойнице жене, потом переходил к своей второй семье, тоже покинутой. Тут он вспоминал что-то новое, бледнел от ужаса и начинал заговариваться и забываться.
К Мише он выказывал необъяснимую, вероятно, отраженную и, может быть, не ему предназначенную нежность. Он поминутно дарил ему что-нибудь, для чего выходил на самых больших станциях в залы первого класса, где были книжные стойки и продавали игры и достопримечательности края.
Он пил не переставая и жаловался, что не спит третий месяц и, когда протрезвляется хотя бы ненадолго, терпит муки, о которых нормальный человек не имеет представления.
За минуту до конца он вбежал к ним в купе, схватил Григория Осиповича за руку, хотел что-то сказать, но не мог и, выбежав на площадку, бросился с поезда.
Миша рассматривал небольшой набор уральских самоцветов в деревянном ящичке – последний подарок покойного. Вдруг кругом все задвигалось.
По другому пути к поезду подошла дрезина. С нее соскочил следователь в фуражке с кокардой, врач, двое городовых. Послышались холодные деловые голоса. Задавали вопросы, что-то записывали. Вверх по насыпи, все время обрываясь и съезжая по песку, кондуктора и городовые волокли тело. Завыла какая-то баба. Публику попросили в вагоны и дали свисток. Поезд тронулся» (I,7)

 Этот плохо выстроенный, неряшливый, оставляющий впечатление вымученности текст, с длиннотами, повторами, множеством лишних и неточных слов, конечно же, требовал основательной стилистической и смысловой правки. Насколько редактору удалось улучшить его? Что устранил или исправил Старостин? Вероятнее всего, мы никогда об этом не узнаем.

Машинопись «Доктора Живаго» с правкой Анатолия Васильевича Старостина действительно хранилась в семье. До определенного времени. Как нам сообщила Ирина Львовна Ярмак, вдова его сына от второго брака (разыскать ее было ох, как непросто, но, говоря о мастерстве, мы не бахвалились и не бросали слов на ветер), в середине восьмидесятых Ольга Ивинская под каким-то предлогом выпросила ее, обещая вернуть, как только минет надобность. Стоит ли говорить, что машинопись ушла с концами. Воровка, она и есть воровка. Наталья Сергеевна, вдова А. В. Старостина, до самой кончины в 2014 году сокрушалась о своей доверчивости и наивности. Мы нисколько не сомневаемся, что Ивинская уничтожила это свидетельство литературной несостоятельности Пастернака. Тем, кто не разделяет нашей (и Анастасии Анатольевны, дочери от первого брака) уверенности, следует обращаться к Ирине Емельяновой, дочери Ивинской. Как говорится, флаг вам в руки. И поторопитесь, не вечно же потомственна лгунья и контрабандистка будет коптить парижское небо.

Владиславу Сафонову удалось разглядеть нижеследующее:

«Практика, полученная Пастернаком на философском факультете МГУ, помогала ему сочинять вот такие «умные» фразы. «Его (Миши Гордона – мальчика одиннадцати лет. - В.С.) конечною пружиной оставалось чувство озабоченности, и чувство беспечности не облегчало и не облагораживало его. Он знал за собой эту унаследованную черту и с мнительной настороженностью ловил в себе ее признаки. Она огорчала его. Ее (очевидно, черты. - В.С.) присутствие его унижало» (стр. 17). Мишу явно тяготило «присутствие» навязанной ему Пастернаком «конечной пружины». И сам автор, и его герои частенько будут изъясняться вот так – языком чеховского конторщика Епиходова.
«…он (отец Юры Живаго. – В.С.) бросился на всем ходу со скорого вниз головой на насыпь, как бросаются с мостков купальни под воду, когда ныряют» (стр. 17). Почти в каждом абзаце у Пастернака можно обнаружить какое-нибудь «не то». С мостков купальни бросаются не «под воду», а в воду. Борис Леонидович, очевидно, и сам проделывал это не раз, но, почему-то считал, что бросается «под воду». Читая пастернаковский роман, постепенно перестраиваешь свое отношение к нему и начинаешь удивляться не тем случаям, когда автор пишет не то и не так, как надо, а тем, когда ему удавалось о чем-то сказать без очевидных ляп и несуразиц.
«Кучка любопытных и сочувствующих вокруг тела все время менялась. Над ним хмуро, без выражения стоял его приятель и сосед по купе плотный и высокомерный адвокат, породистое животное в вымокшей от пота рубашке» (стр. 18). «Стоял хмуро, без выражения…», но разве «хмуро» не является выражением? Соседями по купе обычно называют случайных попутчиков. Отец Юрия Живаго – разорившийся богач и занимавшийся его делами адвокат Комаровский оказались в одном купе не случайно: они вместе ехали в Москву. Связь у них была деловая, приятелями их не назовешь.
«К телу два или три раза подходила худощавая женщина в шерстяном платье с кружевной косынкою. Это была вдова и мать двух машинистов, старуха Тиверзина, бесплатно следовавшая с двумя невестками в третьем классе по служебным билетам» (стр. 18).
Нельзя быть сразу и матерью, и вдовой двух машинистов. Звучит эта фраза, как очевиднейшая нелепость. И служебных билетов тоже не было, но о билетах мы поговорим дальше. И с невестками Борис Леонидович тут тоже напутал. У Тиверзиной было два сына, но женат был только младший, так что невесток у нее было не две, а одна. Попробуйте найти у писателей России хотя бы одну такую ошибку. Не найдете! А у Пастернака их (таких и похожих) – тьма-тьмущая! В этом отношении «Доктор Живаго» – не роман, а настоящая катастрофа.
«Она (вдова и мать двух машинистов. - В.С.) становилась в нескольких шагах от трупа, так чтобы сквозь толпу ей было видно, и вздохами как бы проводила сравнение. «Кому на роду написано, – как бы говорила она. – Какой по произволению Божию, а тут, вишь такой стих нашел – от богатой жизни и ошаления рассудка» (стр. 18). В предыдущем фрагменте автор написал, что вдова подходила к телу. Но к телу она, оказывается, не подходила, а останавливалась, не доходя даже до окружавшей его толпы. Но «становилась» она так, чтобы сквозь толпу ей все-таки было видно. Интересно, как же надо встать, чтобы видеть сквозь толпу? Правда, раньше Борис Леонидович определял количество собиравшихся вокруг тела пассажиров словом «кучка», а не «толпа». Сквозь кучку, наверное, кое-что можно было и разглядеть. Но слова «толпа» и «кучка» Пастернак  писал, не осознанно их выбирая, а чередовал, как получится. Там, где была нужна «кучка», у него оказалась «толпа».
 Вдова стояла молча. А то, что она «как бы говорила», озвучивал за нее автор. Но у автора либо фантазии не хватило, либо уж очень не по душе была ему эта вдовушка: «как бы говорила» она у него весьма невразумительно. Попробуйте понять, какое сравнение (чего и с чем) вдова «как бы проводила своими вздохами».
«Все пассажиры поезда перебывали около тела и возвращались в вагон только из опасения, как бы у них чего не стащили» (стр. 19). Видно, очень уж им (пассажирам) нравилось смотреть на труп, если они так неохотно от него уходили. Но уходили они не совсем так, как было бы надо: поезд ведь состоял не из одного вагона. Пассажиры должны были возвращаться не в вагон, а в вагоны. (…) И психологию людей Пастернак явно мерил по собственной мерке. Около трупа перебывали, конечно же, не "все пассажиры поезда". Некоторые, наверняка, ограничились тем, что посмотрели на него издали, а были, несомненно, и такие, кто вообще не захотел выйти из вагона, чтобы посмотреть на труп самоубийцы. «Все» – очевидный признак графоманского максимализма автора.
И еще несколько строк о забавных впечатлениях, которыми автор наградил пассажиров, выходивших посмотреть на труп, а заодно и поразмяться на зеленой травке перед поездом. Все им казалось здесь почему-то случайно возникшим и непонятным. «Даже солнце, тоже казавшееся местной принадлежностью, по-вечернему застенчиво освещало сцену у рельсов, как бы боязливо приблизившись к ней, как подошла бы к полотну и стала бы смотреть на людей корова из пасущегося по соседству стада» (стр.19). Не замечал Пастернак того, что пишет «не то». Корова, подошедшая к полотну, смотрела бы не «на людей», а на поезд. А как вам нравится пастернаковское солнце, «боязливое как корова»? Но Пастернак мог написать о солнце и не такое. Он, например, был уверен в том, что солнце на закате шарит лишь по низам и освещает у людей только их ноги и заглядывает не под вагоны, а под их колеса. «Быть не может», – подумаете вы. Увы, может! (…)
«Это был тот плотный, наглый, гладко выбритый и щеголеватый адвокат, который стоял теперь над телом, ничему на свете не удивляясь. Нельзя было отделаться от ощущения, что постоянное возбуждение его клиента в каком-то отношении ему на руку.
Отец (Миши Гордона. – В.С.) говорил, что это известный богач, добряк и шелапут, уже наполовину невменяемый» (стр. 19). Каждый прочитавший эти бездумно сотворенные автором строчки не мог не подумать, что известным богачом, добряком и шелапутом Пастернак называет того самого гладко выбритого и щеголеватого адвоката, который стоял над телом. Но, поверить написавшему так автору было бы ошибкой. «Наполовину невменяемым добряком и шелапутом» был совсем другой человек – нелепо расставшийся с жизнью отец Юры Живаго, над телом которого стоял «наглый» адвокат. То, о чем я сказал, – это лишь первый слой той смысловой неразберихи, какую Борис Леонидович ухитрился уложить в эти три коротких предложения. Смысловую суть первого предложения можно выразить так: «Это был тот самый адвокат, который тут стоял». «Умно» получилось, не правда ли? Дальше Борис Леонидович написал еще «умнее»: будто, глядя на адвоката, стоявшего над трупом своего клиента, нельзя было отделаться от ощущения что «постоянное возбуждение этого клиента в каком-то отношении ему (адвокату. - В.С.) на руку». Но опоздал с этими словами Борис Леонидович: написать так можно было раньше, когда клиент адвоката был еще жив. Так же неуместна здесь и последняя, третья, фраза. Можно ли о человеке, ушедшем из жизни, говорить, что он «…уже наполовину невменяемый»? Невменяемым тут выглядит сам автор, сотворивший эту смысловую неразбериху.
Пастернак изображает адвоката, как личность сугубо отрицательную и, говоря о нем, всегда находит слова, так или иначе, его очерняющие. Явно в укор адвокату, желая, видимо, показать его равнодушное отношение к происшедшему, он написал, что тот «стоял над телом, ничему на свете не удивляясь». Чтобы оценить этот его выпад против адвоката, представьте на минуту, что он (адвокат) стоял над телом, всему на свете удивляясь.
«По другому пути к поезду подошла дрезина. С нее соскочил следователь в фуражке с кокардой, врач, двое городовых» (стр. 20). Соскочили с дрезины четверо, а не один. «Соскочил» тут явно нужно заменить на «соскочили». Подобные ошибки допустимо делать школьникам. Взрослые дяди, и, тем более, «великие писатели» таких ошибок не делают. А, если делают, то какие же они великие? Им бы еще учиться и учиться.
Публику попросили в вагоны и дали свисток» (стр. 20). Все, о чем рассказал автор перед тем, как машинисту дать свисток, происходило не в театре. Разойтись по вагонам попросили не «публику», а пассажиров, вышедших из поезда, чтобы поглазеть на труп самоубийцы.
В поезде произошла трагедия: один из пассажиров покончил с собой. Но жизнь продолжалась, поезд катился дальше. «В нем (вагоне, в котором это случилось. - В.С.) по-прежнему пудрились, и обтирали платком ладони и разговаривали грудными скрипучими голосами седеющие дамы из Петербурга,…» (стр. 18). Эта фраза – очередной конфуз автора. Забыл Борис Леонидович о том, что поезд, о котором он пишет, следовал в Москву не из Петербурга, а из созвучного ему по названию Оренбурга, и седеющих дам из Петербурга с почему-то (скоро мы поймем почему) оказавшимися у них у всех скрипучими голосами, в нем не было. О них («дамах из Петербурга») он написал еще так: «…они проходили мимо гордоновского купе, кутая углы плеч в накидки, и превращая тесноту коридора в источник нового кокетства…» (стр. 18). Уж, не с Гордоном ли эти  "дамы из Петербурга" заигрывали, ведь кутали «углы плеч» и кокетничали они, проходя именно мимо его купе. Принять предложенное автором определение тесноты коридора, как источника нового кокетства для «петербургских» дам, как-то не хочется. Эта теснота скорее являлась местом, избранным ими для кокетства, а не источником его.
«По дорогам тянулись обозы, грузно сворачивая с дороги к переездам, и с бешено несущегося поезда казалось, что возы стоят не двигаясь, а лошади подымают и опускают ноги на одном месте» (стр. 16). Если бы Пастернак писал с натуры, а не придумывал, он, может быть, и не написал так смешно. В местах пересечения железнодорожных путей с дорогами, на путях устраивают так называемые переезды. Переезд – это часть дороги. А Пастернак написал так, словно переезды располагались где-то вне дорог и, чтобы попасть на них, надо было свернуть с дороги в сторону. И обозы, послушные воле автора, «грузно сворачивали». Наблюдал эти несуразные «грузные сворачивания» из окна вагона Миша Гордон. Видел он все это как-то странно. Ему виделось, что обозы «тянулись, грузно сворачивая», и в то же время казалось, что они «стоят не двигаясь…» Вот ведь как бывает. Но бывает так только у Бориса Леонидовича Пастернака – русского литературного «гения».[40]

Повышенное внимание к анализу «Доктора Живаго», проделанному простым читателем, выглядело бы странным, едва ли ни нарочитым, если бы – к позору и поношению профессионального пастернаковедения – работы Сафонова не оставались единственной попыткой, хоть как-то разобраться с качеством литературного текста.

Владислав Сафонов не профессионал. Он – заинтересованный любитель, деятельный дилетант. От ребенка, сказавшего, что король голый, он отличается, пожалуй, только тем, что говорит часто и много. Слишком много. И это многословие нередко оборачивается против него.

Отбирая примеры, доказывающие то или иное его утверждение, искушенный специалист никогда не забывает об оппонентах, о неизбежной критике, не всегда добросовестной, а зачастую и нелицеприятной. Руководствуется принципом: лучше меньше, да лучше. Лучше минимум убедительных, в идеале, абсолютно неопровержимых доказательств, чем необъятная куча примеров, необоснованность, надуманность части которых разоблачается без особого труда.

Дилетант, напротив, склонен к погоне за количеством и с неизбежностью оказывается в плену грибоедовской формулы: «числом поболее, ценою подешевле». Вольно или невольно он начинает видеть смысловые ошибки там, где их нет, т. е. ПРИПИСЫВАЕТ их автору. Или, в силу недостаточности знаний об описываемой в «Докторе Живаго» действительности и истории публикации романа, а также по причине отсутствия умений, необходимых для квалифицированного анализа художественного текста, усматривает ошибку не в том, в чем она на самом деле состоит.

Разберемся, как все это проявляется у Сафонова.

1. Зря он пускается в анализ того, как Пастернак описывает внутренний мир Миши Гордона или впечатление пассажиров от местности, в которой остановился поезд. В этих случаях критика выглядит притянутой за уши. Данные пассажи и нам не сильно нравятся, но явных провалов тут нет. Все то, что кому-то представляется надуманным, лишним и весьма несовершенным по исполнению, кем-то другим будет объявлено гениальным проявлением творческой свободы. Не исключая и сравнения застенчивого солнца с любопытствующей коровой. С учетом этого, не стоило добровольно втягиваться в возможное противостояние оценок, взаимоисключающих, но в равной степени неубедительных.

2. Слово ПУБЛИКА не просто допустимо, оно свойственно лексике эпохи. Даже в современном русском языке, помимо значения посетители, зрители, оно имеет еще одно значение: общество, лица, объединенные по каким-либо общим признакам. А в то время в этом значении оно употреблялось сплошь и рядом.

3. «Переезд – это часть дороги». И в том случае, когда дорога идет параллельно железнодорожному полотну и продолжается после переезда? Таких дорог в России и поныне многие тысячи километров, переездов – сотни, а то и больше. Нет никаких сомнений, что имеются в виду как раз такая дорога и переезд. Ведь сказано же: СВОРАЧИВАЯ. Все остальное – раздражающее повторами и уточнениями свидетельство непонимания критиком сути. Перед глазами одиннадцатилетнего мальчика, глядящего в окно «бешено несущегося поезда», мелькают, пролетают (в предыдущей фразе: «летела Россия») разнообразные картины. Вот появился сворачивающий на переезд обоз, миг – и он исчез из поля зрения. Разумеется, мальчик понимает, что обоз движется, но удивлен, что ПОКАЗАЛОСЬ, будто это не так. Эффект мимолетности. Так у пилота современного истребителя, на скорости под 2,5 М проносящегося над автодромом, создастся впечатление, что болиды Формулы-1 застыли на месте, несмотря на дымные выхлопы их на пределе мощности работающих моторов.

4. Критик не обратил внимания на то, что в авторском тексте «садящееся солнце» светит «из-за деревьев станционного сада». Поэтому он наделяет Пастернака уверенностью, что «солнце на закате шарит лишь по низам и освещает у людей только их ноги». Если не говорится обо всей фигуре, из этого совсем не следует, что освещены только ноги. Как бы это объяснить попроще… Ага. «Солнце красит нежным светом стены древнего Кремля», написал Лебедев-Кумач, но из этого не вытекает, что оно не красит, ни башни, ни звезды на них, ни брусчатку Красной площади, ни – Господи, прости! – мавзолей. Картина, предстающая перед глазами мальчика, освещена неравномерно. Лучи закатного солнца не пробиваются сквозь завесу перепутавшихся крон, и верхняя часть  затенена. А вот стволы прохождению света не препятствуют, отсюда более яркая освещенность ног. Прихотливое, точно подмеченное сочетание света и тени. Как раз на такие пейзажно-жанровые описания Пастернак был большой мастак. И в том, что солнце светит «под колеса вагонов», а не под, как того хотелось бы критику, их днища, нет ничего предосудительного, если учесть, что все видится глазами впечатлительного ребенка, склонного к образному мышлению. Между рельсом и окружностью колеса есть кусочек пространства. Мальчик замечает солнечный свет в этом зазоре, и у него возникает образ солнца, светящего под колеса. Сафонову это чуждо и непонятно. В ответе, полученном им от редакции «Вопросов литературы», в частности, отмечается: «Вы плохо понимаете образ…».[41] Не в обиду будет сказано, определенная доля истины в этом утверждении присутствует.

5. Не станем заострять внимание на том, что Сафонов по неопытности и сердечной простоте не в силах вообразить, как именно тесноту коридора можно превратить в источник кокетства, хотя и порекомендуем проконсультироваться у изобретательных обольстительниц. Не заметим и прелестную нелепицу, примечательную своей ложной рассудительностью: «теснота скорее являлась местом». Сафонов полагает, что Пастернак перепутал Оренбург с Петербургом, а в поезде, который, по его мнению, следует из Оренбурга в Москву, «седеющих дам из Петербурга» быть не могло, и это – «очередной конфуз автора». На самом деле, это конфуз дилетанта, мало что смыслящего в реалиях тогдашней России. Во-первых, специального поезда Оренбург-Москва в 1903 году не было. Оренбург – станция на пути следования поездов, идущих из Туркестанского генерал-губернаторства. Во-вторых, самый короткий путь из этих мест в Петербург – как раз через Москву. Дело в том, что в то время, помимо мостов в верхнем течении (этот маршрут долог и неудобен), через Волгу существовал только один железнодорожный переход: Александровский мост около Сызрани. (Что было известно любому культурному русскому человеку, ибо стало одной из важнейших причин поражения России в русско-японской войне: мост попросту не справлялся с многократно возросшим объемом грузоперевозок, а возможность диверсии, которая парализует его работу хотя бы на пару месяцев, была непреходящим кошмаром русской контрразведки.) В данном случае критика Сафонова чем-то напоминает холостой выстрел: шум есть, а толка никакого.

Кстати, Веденяпин с племянником перебрались «в один из губернских городов Поволжья», в окрестностях которого и происходят описываемые события. На пути следования поезда встретится только один город, соответствующий этой характеристике, что позволяет идентифицировать его со стопроцентной уверенностью: это – Самара, и только Самара.

Ошибка Пастернака не в том, что дамы петербургские. Сделай он их московскими – ничего бы не изменилось.

На кой ляд столичные дамы, да еще и в товарных количествах, отправились в азиатскую глушь Империи и теперь, в разгар дачно-курортного сезона – «Была Казанская» (I,4), 8 июля по старому стилю – возвращаются к местам постоянного проживания?

Очень состоятельные дамы в это время года в Биаррице. Менее – на Лазурном берегу или на водах Германии и Цислейтании, Еще менее – в Крыму и на черноморском побережье Кавказа. Совсем поплоше – у Финского залива или в подмосковных дачных поселках.

В рассуждение пассажиров, поезд, идущий из сравнительно недавно завоеванных областей Азии, – явление  специфическое, отчасти даже экзотическое. Какой простор для воображения! Какими колоритными персонажами населил бы его мастер! Например, тот, кто описывает посетителей скучноватого кафе, пустующего в весенней Фиальте: «Тут были: живописец с идеально голой, но слегка обитой головой, которую он постоянно вписывал в свои картины (Саломея с кегельным шаром); и поэт, умевший посредством пяти спичек представить всю историю грехопадения; и благовоспитанный, с умоляющими глазами педераст; и очень известный пианист, так с лица ничего, но с ужасным выражением пальцев; и молодцеватый советский писатель с ежиком и трубочкой, свято не понимавший, в какое общество он попал; сидели тут и еще всякие господа, теперь спутавшиеся у меня в памяти…». А если припомнить «оркестр из полудюжины прядущих музыку дам, утомленный и стыдливый, не знающий,… куда девать грудь, лишнюю в мире гармонии»… Какие стилистические изыски вышли бы из-под его пера! Какими сложными отсылами и аллюзиями насытил бы он текст! Знатные инородцы, скороспелые туркестанские генералы, выслужившееся секретарское племя, с криком «Баранина!» некогда ринувшееся на ловлю чинов и поживы с казенных сумм, какой-нибудь магометанский вероучитель, отправившийся в Петербург для устройства дел своего медресе. Да что там говорить…

Но убогое воображение не способно выдать ничего, кроме, применительно к месту и времени, совершенно несуразных петербургских дам, к тому же изображенных на удивление примитивно. Даже неизвестный нам автор текста песни «Дорога»: «…Гармошечка пела – вперед, // Шутили студенты, скучали погоны // Дремал разночинный народ» -- даст сто очков вперед бездарному романисту.

Да и не дамы это вовсе. Ни одна седеющая дама, не важно, петербургская, московская, тамбовская или дама губернского города N, не позволила бы себе пудриться на глазах у почтеннейшей публики. Хотя бы из опасений быть принятой за стареющую кокотку, а то и за вышедшую в тираж жрицу любви. Романист безнадежно перепутал времена и нравы. Быть может, под воздействием того, свидетелем чему не раз, и не два становился на склоне лет. Это Ольга Всеволодовна считала возможным прилюдно охорашиваться в пригородных поездах. Так эта представительница советского окололитературного полусвета к настоящим старорежимным дамам имела отношение разве что в плане классификации бывалых ходоков: дамы подразделяются на 1) дам; 2) не дам; 3) дам, но не вам. Причем подавляющее большинство современников, не исключая и собственную дочь, без тени сомнения зачисляли ее в первую категорию.

Вдобавок лексика этих «дам» слишком уж смахивает на обороты речи горластых хабалок из московских трамваев эпохи строительства социализма в одной, отдельно взятой стране, сладострастно встревающих в любую дорожную склоку. Не хватает только: а еще шляпу надел!

6. Соскочил вместо соскочили. Пафос критика, дескать, такие ошибки допускают только школьники-недоучки, а «великие писатели» таких ошибок не делают», совершенно неуместен. Не исключено, что это – всего лишь оплошность М. К. Баранович, которая не допечатала одну букву. Или – так и оставшаяся не выправленной описка самого Пастернака. Если гранки не вычитывались, подобные казусы неизбежны. Исправить эту промашку – секундное дело.

Но сама фраза останется истинным кошмаром. Апофеоз халтуры.

Из поезда выбросился пассажир. О чрезвычайном происшествии сообщили на ближайшую станцию. Оттуда прибыла дрезина, «с нее соскочил следователь в фуражке с кокардой, врач, двое городовых». Чего не могло быть, потому что не могло быть никогда. Дрезины (много ли их на, в сущности, полустанке?) – в работе. Путевые обходчики спозаранку загрузили на них инструменты и прочий инвентарь и отправились на дистанцию для проверки состояния рельсового хозяйства и, если потребуется, мелкого ремонта пути. С грехом пополам еще можно допустить, что по какому-то стечению обстоятельств образовалась свободная дрезина. Но откуда взяться следователю, врачу и городовым? Трагедия произошла в случайном месте. Следовательно, следует вообразить невообразимое, а именно: на случай чрезвычайных происшествий на каждой станции Императорских железных дорог в полной готовности дежурят бригады в составе судебного следователя, врача и подсобного персонала. Мало того, бригады эти составлены из прикомандированных.

 И вот почему.

Даже если населенный пункт Кологривовка входил в перечень городов, посадов и местечек Российской империи, имевших городские полицейские управления (вероятность этого исчезающе мала), низшие чины полицейской команды (сиречь, городовые) призваны охранять общественный порядок на вверенной территории. Строжайше воспрещалось возложение на них иных обязанностей даже в границах поселения. Так что и речи быть не могло об отправке их куда-то к черту на рога, и на ночь глядя.

В те годы во всей Самарской губернии было немногим более пятидесяти больниц и насчитывалось около 200 врачей на ГОСУДАРСТВЕННОЙ службе. Подавляющая часть государственных больниц и врачей сосредоточена в губернском и шести уездных городах. Наличие подобной больницы в какой-то заштатной Кологривовке абсолютно исключено. Теоретически там могла располагаться земская участковая больница, в которой работает один-единственный врач (читайте булгаковские «Записки юного врача»). Как правило, на эту ЧАСТНУЮ службу соглашались недавние выпускники медицинских факультетов (читайте чеховского «Ионыча»), малоопытная молодежь, однако же со свойственным молодости критическим, освободительным направлением ума, что следует из множества документов эпохи. Население обслуживаемого участка составляет 20-25 тысяч человек. Получив эти вводные, представим себе развитие событий. Идет прием пациентов, по летнему времени особенно многочисленных. В стационаре (обычно он рассчитан на 5-8 коек) дожидаются вечернего обхода лежачие больные, среди них, возможно, и тяжелые. Вдруг появляется запыхавшийся железнодорожный служащий с извещением, что по приказанию судебного следователя (если и не опричника, то, во всяком случае, прислужника царского режима) врачу надлежит срочно прибыть на ж-д. станцию, чтобы отправиться невесть куда и засвидетельствовать под протокол отсутствие признаков жизни у несомненного трупа. В потворство чиновничьему рвению, в угоду бюрократической прихоти, презреет ли сей молодой человек, преисполненный благородными идеями гражданского служения, свой святой долг оказания медицинской помощи страждущему народу? Тем более что это не входит в круг его обязанностей.

Разумеется, по факту гибели пассажира будет проведено ДОЗНАНИЕ (что-то вроде современной доследственной проверки) с целью установить: имело место самоубийство или его инсценировка. Если в процессе дознания возникнут обоснованные подозрения, что было совершено преступление, на каком-то этапе уже не дознания, но ПРЕДВАРИТЕЛЬНОГО СЛЕДСТВИЯ труп, к тому времени доставленный в морг, осмотрит не врач, а судмедэксперт достаточно высокой квалификации, какового ближе, чем в губернском городе не сыскать. Итак,  кологривовский врач окончательно отпадает.

Судебный следователь – должностное лицо судебного ведомства, на которого возлагается производство предварительного следствия. Дознание же проводится чинами полиции. Но в данном случае никакого судебного следователя не могло быть не только поэтому, но, прежде всего, потому что дознание по происшествиям на железных дорогах было прерогативой жандармских полицейских управлений. Жандармский офицер, одетый по всей форме, а вовсе не какой-то судебный следователь в «фуражке с кокардой» (ни дать, ни взять Остап Бендер, явившийся к Корейко в партикулярном платье, но при милицейской фуражке) должен был прибыть на место происшествия.

Не следует думать, что автор – некий уникум-энциклопедист. Сомнения в нашу черную душу заронила как раз таки несколько опереточная фуражка. А сведения, камня на камне не оставляющие от глупейших измышлений халтурщика, почерпнуты из заслуживающих полного доверия справочников. Всего-то пара часов работы.

Досаднее всего то, что лихие вторжения В. Сафонова в сферы, выходящие за пределы его разумения, которые он практикует в критическом, что ли, запале, отчасти девальвируют значение обнаруженных им несомненных ляпов. Дают косвенный повод не воспринимать его работы всерьез. Полудюжины (на четырех книжных страницах!) явных и несомненных стилистических и  смысловых несообразностей и бессмыслиц вполне достаточно для доказательства крайне низкого уровня владения языком. Тем паче, если присовокупить те нелепости, которые критик по каким-то причинам упустил из виду.

Согласно Пастернаку, на станциях, в залах ожидания первого класса «продавали игры и ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ (курсив мой - В. М.) края». К каковым он относит «небольшой набор уральских минералов в деревянном ящичке». Достопримечательности Оренбуржья – это, например: храм Архистратига Божия Михаила в Андреевке, «святые» пещеры в селе Покровское, которые к тому времени уже начал копать монах Зосима (в миру, Захарий Карцев), Бузулукский бор, соленые озера близь Соль-Илецка, Святая и Чертова горы и – особо настаиваем на этом – пушкинское «Ну, барин», – закричал ямщик, – «беда: буран!» Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь». Не продается и не покупается. На станциях торговали сувенирами, изделиями местных кустарей и прочей ерундой, в лучшем случае, открытками с изображениями достопримечательностей.

«…Распахнувши ДВЕРЦУ (курсив мой - В. М.) вагона…». И то сказать, так ли уж тяжелая металлическая дверь железнодорожного вагона отличается от эфемерной стеклянной дверцы горки в стиле Павловский ампир, за которой «саксонские часы и уродцы из фарфора»? Так почему бы не назвать ее дверцей?

«В вагоне… пахло жареными курами с легким душком, завернутыми в грязную промасленную бумагу». Жареная курица в дорогу – набившая оскомину примета советского быта. Но в начале века все было совсем не так. Во-первых, «чистая» публика вагона второго класса кушала в вагоне-ресторане, который, разумеется, имелся в поездах дальнего следования. Во-вторых, для господ такого уровня достатка курица – плебейская еда (вспомним Гаева: «Отойди, любезный, от тебя курицей пахнет»). В третьих, если кому-то и пришла бы в голову блажь полакомиться в поезде холодной курочкой домашнего приготовления, ни о какой грязной промасленной бумаге не могло быть и речи. Отличная, не пропускающая жир и влагу пергаментная бумага, в отличие от советских времен, не была дефицитом, и приобрести ее можно было в любой продовольственной лавке.

«Он [Андрей Живаго] поминутно дарил ему [Мише Гордону] что-нибудь, для чего выходил на самых больших станциях…». ПОМИНУТНО. Каково? Полнейшее отсутствие чувства языка. Казалось бы, напиши ТО И ДЕЛО – и  все в порядке. Так, да не так. Андрей Живаго, не просыхая, пьет и не спит третий месяц  подряд. Ну, положим, пара месяцев беспробудного пьянства – не такая уж редкость. Иное дело два месяца без сна. Строго говоря, он давно уже должен быть в могиле, ибо на третьи-пятые сутки начинается отмирание клеток головного мозга, которое очень быстро приводит к летальному исходу. Тем не менее, этот доходяга, по невежественной воле романиста все еще здравствующий, хотя и «терпящий муки, о которых нормальный человек не имеет представления», ветром колеблемый, и испытывая неодолимые позывы к рвоте, на самых больших станциях отправляется за подарками. А много ли таких станций на пути от Оренбурга до Самары? Так, одна. Бузулук.

А ведь талдычат: художник-реалист, «бытописатель»…

В. Сафонов утверждает, что к книгам значительных русских писателей невозможно придраться так, как он «придирается» к текстам Пастернака: «…ничего не получится. Даже ни одного достойного внимания раза…».[42]  «…При «первом чтении было отмечено мною около двухсот»[43] огрехов (на самом деле, в зависимости от методики подсчета, их в три-четыре раза больше) и возмущен тем, что «имя [Пастернака] произносится вкупе с именами таких гигантов, как Пушкин, Толстой, Достоевский…».[44]

По нашему убеждению, есть что-то кощунственное в упоминании, даже в негативном контексте, имени Пастернака рядом с именами корифеев русской и мировой литературы. Не следует без нужды тревожить великие тени.

Для доказательства бездарности «Доктора Живаго» вполне достаточно сличить его текст с книгами Владимира Лидина (1894-1979), которого Маяковский, быть может, в излишне резкой форме упомянул в «Четырехэтажной халтуре»:

                     «Раньше
                     маленьким казался и Лесков
                             рядышком с Толстым
                         почти невидим.
                                  Ну, скажите мне,
                     в какой же телескоп
                                      в те недели
                     был бы виден Лидин?!»

В пятидесятые годы, аккурат, когда Пастернак кропал свой роман, он выпустил две книги: «Две жизни» и «Люди и встречи» Сравните, на предмет уровня владения языком, психологической достоверности и верности описаний эпохи, тексты небесталанного, но, в общем-то, среднего писателя и будущего лауреата Нобелевской премии. Даем руку на отсечение, у Лидина вы не найдете и сотой доли тех чудовищных коверканий литературного русского языка и вопиющих прегрешений против стиля и здравого смысла, которыми под завязку набит халтурный роман.

Но сколько бы их ни было, большинство из них устранила бы серьезная редактура. В идеале это работа протекает так: редактор обращает внимание автора на недочеты, ошибки и провалы, а тот правит текст. В случае «Доктора Живаго» все происходило иначе. Пастернак решительно отказался от редактирования, полностью передоверив эту работу Старостину: «Вычеркивайте, но чтобы я этого не знал и в этом не участвовал».[45] Что существенно облегчало работу. Отпадала необходимость долго и нудно убеждать автора в необходимости изменений.

Владислав Сафонов запальчиво убеждал нас, что «устранить… сотни несуразиц в тексте «Доктора Живаго» это значит переписать роман полностью заново... От текста самого Пастернака, может быть, останется лишь небольшая кочерыжечка».

Явный перебор. Неубедительная попытка выдать желаемое за действительное.

 Что надлежит сделать редактору?

Из фразы «Над ним хмуро без выражения стоял его приятель и сосед по купе….» вычеркнуть совершенно несуразное БЕЗ ВЫРАЖЕНИЯ, а ПРИЯТЕЛЯ И СОСЕДА ПО КУПЕ, грубо искажающих суть отношений между Андреем Живаго и Комаровским, заменить на нейтральное, зато абсолютно точное: ЕГО ПОВЕРЕННЫЙ В ДЕЛАХ, ЕГО АДВОКАТ.

Переформатировав несколько соседствующих фраз, избавиться от корявой формулировки «это была вдова и мать двух машинистов, старуха Тиверзина….», попутного вычеркнув или исправив мелкие недочеты. Например, так:: старуха Тиверзина была вдовой машиниста, заживо сгоревшего В (вместо ПРИ, употребленного халтурщиком, даже к старости не избавившимся от смолоду преследовавших его проблем с правильным употреблением предлогов)  железнодорожной  катастрофе (ОДНОЙ безжалостно удаляется: ведь не в двух или более катастрофах он умудрился сгореть). Несмотря на трагическую гибель отца, сыновья выбрали его профессию. Вообще, в описании старухи Тиверзиной обнаруживается множество смысловых несуразностей и откровенных ляпов, часть которых разглядел Сафонов. Зачем она «два или три раза подходила» к телу самоубийцы? Праздное любопытство неразвитого ума или все же стремление видеть и обонять разлагающуюся плоть, как первое проявление некрофилии, которая, что хорошо известно, способна поразить человека любого пола и возраста? С другой стороны, почему она «становилась в нескольких шагах от трула», ведь, по уверению автора, «перед ними расступались», и как ей удавалась хоть что-то разглядеть сквозь обступившую труп «толпу» «любопытных и сочувствующих»? Строго, говоря, этот третьестепенный персонаж, как и все с ним связанное, вообще не нужен, и без всякого ущерба для романного текста может быть удален с его страниц. Но это стало бы недопустимым вмешательством в авторский замысел, тем самым «переписыванием», против которого столь яростно восстает Сафонов. Этот проходной персонаж, потребен, во-первых, для демонстрации частного случая «судьбы скрещений», а во-вторых, используется для очередной отвратительной имитации простонародного говора, анализировать которую мы не станем, чтя зарок ни под каким видом не копаться в кучах словесной блевотины, которую наглый халтурщик не раз и не два выдает за образцы русской народной речи. «Вдова стояла молча, – справедливо отмечает Сафонов, однако далее следуют фантазии, свидетельствующие о дилетантстве критика. – А то, что она «как бы говорила», озвучивал за нее автор. Но у автора либо фантазии не хватило, либо уж очень не по душе была ему эта вдовушка: «как бы говорила» она у него весьма невразумительно».[46] Само собой разумеется, автор ничего не озвучивает. Используется общеупотребительный прием, который в литературоведении давным-давно получил название: внутренний монолог.

Полностью удалить ничего существенно нового не сообщающую, составленную из случайных, первых попавшихся слов фразу с ее ни на чем не основанном, а оттого оставляющем впечатление заведомой графомании утверждении: «Это был плотный, наглый, гладко выбритый и щеголеватый адвокат, который стоял теперь над телом, НИЧЕМУ НА СВЕТЕ НЕ УДИВЛЯЯСЬ». Несколькими абзацами ранее Комаровский охарактеризован, как «породистое животное». И этого вполне достаточно.

Конечно же, надо убрать идиотские ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТИ, заменив их чем-то вразумительным (вариантов предостаточно, так что не будем фантазировать, какой именно выбрал редактор), превратить не менее идиотическую ДВЕРЦУ в нормальную дверь и выбросить всю фразу, где пахнет жареными курами не только по уже приведенным основаниям, но и потому, что в вагонах первого и второго классов не «несло из уборных, зловоние которых старались отбить туалетной водой». Не исключено, что нечто подобное могло происходить в «простонародных» третьем и четвертом классах, но и там использовалась, разумеется, не туалетная вода. Как правило, обходились вполне заурядной хлорной известью. Вообще, невыразимая антисанитария, грязь и вонь уборных, вне всякой зависимости от классности вагона (даже в СВ с таким можно было столкнуться – святых вон выноси), и готовность публики безропотно мириться с этими безобразиями – это чистый Советский Союз. В императорской России, да еще и в поезде, идущем из Средней Азии, это абсолютно исключено. При малейших признаках нет, не зловония, но всего лишь скверного запаха наверняка нашелся бы бесцеремонный, скорый на расправу туркестанский полковник. Командирским пальцем он поманил бы к себе поездного служителя:

-- А скажи-ка, служивый, отчего это в вагоне амбре неподобающее? Упразднить. Да, поторапливайся, братец, если, не ровен час, у благоверной моей мигрень случится – языком заставлю сортиры вылизывать.

Как видим, устранение или исправление несомненных, а не надуманных или за уши притянутых «стилистических, грамматических и смысловых огрехов» и близко не грозит «Доктору Живаго» той катастрофой, которую пророчит ему Сафонов в случае квалифицированной редакторской правки. Главка сократится на 2-3%, а работы для опытного редактора – много, если на полдня.

И все же она содержит такое количество гораздо более серьезных провалов и ляпов, а их устранение потребует от ответственного редактора столь кардинальной переработки, что от текста самого Пастернака не останется, выражаясь слогом Сафонова, «и маленькой кочерыжечки».

Но прежде чем заняться этим по-настоящему серьезным анализом, необходимо раз и навсегда определиться с классификацией «Доктора Живаго».

Полного единодушия среди пастернаковедов не наблюдается. Среди безбрежного океана апологетических публикаций, скорее затемняющих вопрос, чем проясняющих его, можно чисто случайно наткнуться на обрывки здравых суждений или на то, что хотя бы сойдет за них. Однако сколь-нибудь содержательный анализ бесчисленных версий и комбинаций потребует от исследователя невероятного количества времени и усердия, почти нечеловеческого. Справедливости ради следует отметить, что абсолютное большинство этих малотиражных публикаций предназначено для внутреннего потребления, способно заинтересовать лишь очень узкий круг специалистов. Подавляющему большинству читателей нет дела до пастернаковедческих штудий, а тем паче до разногласий и дискуссий в сугубо специальной литературе и на сугубо специальные темы. Современный массовый читатель воспринимает только и исключительно продукцию массовой культуры.

Явным лидером, своеобразным чемпионом попсового литературоведения, бесспорно, является Дмитрий Быков. Не мудрствуя лукаво и, по обыкновению, не утруждая себя доказательствами, он объявляет «Доктора Живаго» и «символистским романом, написанным после символизма»,[47] и «сказкой» (так, по его мнению, оценивал свой роман сам Пастернак),[48] и «притчей, полной метафор и преувеличений».[49] А почесав бесшабашную кудрявую репу, так сказать, до кучи – и произведением в стиле «магического реализма».[50]  И это не только свидетельство поразительного невежества и бесстыдства биографа. Сознательно и целенаправленно исповедуется один из основных постулатов масскультуры, как подвида массового производства: предлагаемый продукт должен удовлетворять запросы максимально широкого круга потребителей. Два в одном! Три в одном!! Черт его знает, сколько в одном!! К тому же книга Быкова содержит не только заявления, прямо кощунственные: «Создавая книгу, он чувствовал себя не вполне человеком, а орудием в Божьей руке»[51] или «…масштаб его [Юрия Живаго] личности, как и бытие Божие, не доказуется, а показуется»,[52] но и, с точки зрения как истории вообще, так и истории советской литературы, махровую дичь. Как, например, «Как ни странно, люди тридцатых годов лучше понимали, кто такой Пастернак – у них еще было четкое представление о масштабе его личности. В шестидесятые годы и в стране, и в писательском сообществе у власти находились люди, которые в силу собственно маломасштабности никак не могли оценить Пастернака: для них он уже не был сакральной фигурой».[53] Это кто же осознавал масштаб его личности? Быть может, Горький? Так он оценивал почти сорокалетнего Пастернака как «вечно начинающего» литератора, весьма средней руки и всеми возможными способами, не исключая и отчасти выходящих за рамки приличия, объяснял корреспонденту свое нежелание длить переписку, которую тот во второй половине двадцатых навязывал ему. Льстиво, истерически, с едва ли не маниакальным упорством.[54] Ставский с подручным Киршоном? Николай Тихонов? Фадеев? Он действительно время от времени защищал Пастернака от не в меру ретивых наскоков писательской шатии, но это видимое благорасположение диктовалось его собственными интересами: в первую очередь, стремлением избежать лишних склок в писательском сообществе, продемонстрировать его относительное единство.

Сталин, Молотов, Каганович, Жданов и др. воспринимали Пастернака как «сакральную фигуру»? Ну, разве что в горяченном бреду биографа.

Между тем, г-н Быков прочно занимает место кумира прогрессивной российской интеллигенции и постепенно выходит на международный уровень. Время от времени звучат голоса о его гениальности. Застрельщиком этого, разумеется, выступает презренное российское телевидение. Нобелевской премии по литературе уже удостоилась ангажированная интервьюерша, а за ней и поэт-песенник, идол нескольких поколений неприкаянной пресыщенной молодежи, помешавшейся на пацифизме и защите прав чернокожих. Так что не будет ничего удивительного, если году, этак, в 204(?) он получит Нобелевскую премию, разделив ее с не знающим грамоты сказителем из народности чимбу. С Нобелевского комитета и Шведской Академии станется.

Среди публикаций, по большей части имитирующих глубину и серьезность анализа,[55] особняком стоит статья академика Михаила Леоновича Гаспарова (1935-2005) «Временной контрапункт как формообразующий принцип романа Пастернака «Доктор Живаго». Увидевшая свет вскоре после первого советского издания романа,[56]  она, по праву, может рассматриваться как установочная.

Из самого названия следует, что автор, в первую очередь, будет заниматься не исследованием стиля, не тем, насколько Пастернаку удалось воссоздать русскую жизнь и русских людей совершенно конкретного времени, но  ФОРМОЙ произведения, ПОСТРОЕНИЕМ романного текста.

И хотя признается, что, «…обращаясь к собственно компонентам его эпической формы – построению сюжета, развитию характеров, организации диалога, – невозможно не заметить многочисленные явления, которые, по всей видимости, свидетельствуют о неспособности автора построить полноценное эпическое повествование: «картонные» диалоги, составленные из клишеобразных реплик, иногда весьма дурного вкуса; неуклюжие переходы от диалога к монологу, от действия к комментарию; наконец, изобилие банально-мелодраматических положений»,[57] но все эти несомненные и серьезнейшие недостатки, способные «поставить под сомнение принадлежность «Доктора Живаго» к реалистической и постреалистической романной традиции»,[58] с точки зрения исследователя, с лихвой компенсируются:

а) использованием автором контрапункта (в литературе – двух или более сюжетных линий, зачастую прямо противопоставленных) и полифонии (многоголосия). «Психологически и символически» полифония способна  создать «эффект (т. е. впечатление, а в каком-то смысле иллюзию - В. М.) преодоления «ЛИНЕЙНОГО ТЕЧЕНИЯ ВРЕМЕНИ: благодаря симультанному восприятию разнотекущих, то есть как бы находящихся на разных временных фазах своего развития линий слушатель (или читатель - В. М.) оказывается способен выйти из однонаправленного, однородного и необратимого временного потока и тем самым совершить символический акт преодоления времени, а значит, и «преодоления смерти».[59]

б) использованием в романе философских идей Бергсона, прежде всего, «симультанности различных линий развития (принцип evolution cr;atice), неравномерности течения времени, а также принцип органической непрерывности развития (dur;e)».[60] «Принцип неравномерного течения времени, «относительности» различных феноменов, текущих с разной скоростью, пронизывает всю фактуру «Доктора Живаго». Примеры реализации данного принципа в тексте романа поистине бесконечны…».[61]

в) перекличкой с философской системой Николая Федоровича Федорова (1829-1903), прямыми отсылами к его «Философии общего дела». «Идея объединения всех «культурных работ» для достижения конечной цели --преодоления смерти – несомненно восходит к Федорову. Ему же принадлежит идея объединения религиозных поисков, художественного творчества, достижений современной науки, преобразования природы и социальных реформ в качестве взаимосвязанных сторон единой общечеловеческой задачи. Ключевые слова Веденяпина о смысле мировой истории… весьма близко воспроизводят высказывание Федорова…».[62]

Формально все так, все правильно, однако смещены, а то и вовсе проигнорированы  важнейшие аспекты.

Во-первых, в середине двадцатого века контрапункт и полифония – давным-давно освоенные, общеупотребительные творческие приемы. Их используют не только великие и выдающиеся писатели (что вынужден признать и автор статьи: «помимо Хаксли, в этом ряду должны быть в первую очередь названы Андрей Белый, Пруст, Булгаков и Томас Манн),[63] можно назвать еще пару десятков имен, но и куча мало чем примечательных литераторов. Удивительно, что список открывается Хаксли, хотя его, несомненно, должен возглавить Достоевский с виртуозной полифонией его романов. Невозможно представить, что маститый академик незнаком с книгой Бахтина 1929 г. «Проблемы поэтики Достоевского». Вероятнее всего, он не упоминает Достоевского, стремясь поелику возможно затушевать тот факт, что в использовании контрапункта и полифонии Пастернак далеко не первопроходец. А вопрос о качестве текста, об уровне художественной выразительности, которую удалось достичь использованием, в каком-то смысле, рутинных приемов даже не поднимается.

Во-вторых, едва ли не с самого начала XX века примеры влияния идей Бергсона, в частности, о неравномерности течения времени «поистине бесконечны» не только в «Докторе Живаго», они характерны для всей европейской и американской литературы. Так что и здесь ничего принципиально нового Пастернак не вносит. Факт, столь очевидный, что не требует доказательств.

Отдельные пассажи «Доктора Живаго», зиждущиеся на представлении о неравномерности течения времени, с некоторой натяжкой могут быть признаны удачными, другие – откровенно слабы и надуманы, но и в этом случае нет анализа. Как будто критик убежден, что любое использование, вероятно, верной идеи само по себе гарантирует эстетическое совершенство.

В-третьих, как известно, В. И. Ульянов (Ленин) лелеял вздорную мечту о пришествии времен, когда простая кухарка сможет управлять государством. Но не потому, что каким-то чудесным образом невероятно поумнеет, а потому что процесс управления донельзя упростится.

Если поверить его жене, после одного из публичных зачитываний романа «Всеволод [Иванов] упрекнул… Бориса Леонидовича, что после своих безупречных стилистически произведений: «Детство Люверс», «Охранная грамота» и других, он позволяет себе теперь небрежение стилем. На это Борис Леонидович возразил, что «он нарочно пишет почти как Чарская, его интересуют в данном случае не стилистические поиски, а «доходчивость», он хочет, чтобы его проза читалась взахлеб «любым человеком», «даже портнихой, даже судомойкой».[64] 

А не поверить мудрено, ибо он сам признается в письме к О. М. Фрейденберг, что дает «до шаржа доведенные, упрощенные формулировки античности».[65]  Если бы только античности…

Почему выбирается путь, по которому никогда не пойдет большой мастер, ставится цель, во что бы то ни стало донести до непритязательного читателя философию отца русского космизма? Из просветительских побуждений или потому что он уже давно «отравлен производственным эгоизмом»[66] своих халтурных переводов и не способен работать на серьезном уровне? Так или иначе, художественная литература – отнюдь не выступление провинциального проповедника (ох, не случайно, совсем не случайно Набоков назвал «Доктора Живаго» ПРОВИНЦИАЛЬНЫМ романом) перед невежественной паствой. Примитивный, на уровне научно-популярных брошюр общества «Знание», а к тому же не всегда верный ПЕРЕСКАЗ Н. Ф. Федорова, вкрапленный в ткань повествования, с одной стороны, ни на йоту не приблизит «любого человека» к пониманию телеологической составляющей его учения, кстати, наименее востребованной в современном мире, и принципиально антихудожественен, с другой. Кому дано понять Федорова – тот займется изучением его трудов. Кому не дано… Что ж, не дано, так не дано. Никакие усилия компилятора тут не помогут, что подтверждается судьбой «Доктора Живаго», почти окончательно забытого романа, интересного не широкой публике, но узкому кругу специалистов и фанатичных поклонников певца свободного духа.

Возможно, исследователей и фанатиков ГЕНЬЯЛЬНОГО вдохновляет его малохудожественное компиляторство на тему бессмертия. Но мы предпочитаем других авторов, которые постигли трагизм и безысходность бытия и написали об этом нечеловечески прекрасно: «I am thinking of aurochs and angels, the secret of durable pigments, prophetic sonnets, the refuge of art. And this is the only immortality you and I may share, my Lolita («Говорю я о турах и ангелах, о тайне прочных пигментов, о предсказании в сонете, о спасении в искусстве. И это – единственное бессмертие,  которое мы можем с тобой разделить, моя Лолита»).

Значительная часть статьи отведена комментариям и разъяснениям отдельных эпизодов, справедливости ради, весьма изысканным, свидетельствующим о высоком культурном уровне интерпретатора. Делается это  потому что, согласно критику, романист не дает разъяснений  даже в «тех местах развития действия, где читатель мог бы их потребовать и их ожидать».[67] «Читатель должен сам понять смысл того «молчаливого» сообщения, которое несет в себе роман, сам найти соединения нитей и разгадать рисунок, образуемый этими соединениями. В силу этого его истолкование никогда не сможет вылиться в окончательную и фиксированную форму: оно всегда будет по необходимости сохранять гипотетический и множественный характер»,[68] «сила романа заключается именно в этой неопределенности и открытости его смысла…».[69] Иными словами, роман настолько невнятен, что всяк вправе понимать его, как то заблагорассудится. Критик же принимает на себя функцию проводника по лабиринту невразумительного текста, разъяснителя потаенных смыслов, скрытых под ворохом «банально-мелодраматических положений». В этих толкованиях буквально нет продыха от «ассоциативных связей», «ассоциативной памяти», «мистических сигналов», «подсознательных механизмов», различных «парадигм» и «контаминаций», «художественной метамодели», «конвенциональных ситуаций» и прочих элементов терминологического набора, без которого  литературоведение эпохи постмодерна предстает тем, чем оно на самом деле и является: пустопорожней говорильней Критик предается своему занятию с поистине неиссякаемым энтузиазмом, и это несмотря на то, что Пастернак в свое время дал развернутую гневную отповедь подобным поползновениям: «Большая ошибка представлять роман свалкой отдельных достопримечательностей вплоть до имен собственных (Моро и Ветчинкин и т. д. и т. д.), как то встречается в некоторых статьях. Не чувствуется ли при этом, как это противоречит художественному подходу? Будь это так, как пытаются представить, – я был бы безвкусным дураком и тупицей. Что может быть неестественнее, чем сначала старательно искать что-то и потом, найдя, снова это затемнять и терять? Разве произведение искусства не глубже и благороднее, чем ребусы и игра в прятки? Этот прикладной аллегоризм всегда был нетворческой и отвратительной бессмыслицей, всегда казавшейся мне необоснованной, даже когда это выискивали у Ибсена. ЕСЛИ РОМАН НУЖДАЕТСЯ В ПОСТРОЧНОМ ТОЛКОВАНИИ, ТО ЭТО НЕУДАЧА, НЕ ДОСТОЙНАЯ ДАЖЕ МИНУТНЫХ УСИЛИЙ И ИХ НЕ СТОЯЩАЯ (курсив мой - В. М.)».[70]

Роковой порок постмодерна заключается в том, что, по умолчанию, МНЕНИЕ комментатора, его особая ТОЧКА ЗРЕНИЯ, признаются не менее, а в каком-то смысле, и более важными, чем сам текст.

Всякий постмодернист, быть может, подсознательно полагает, что его понимание важнее ясно высказанной оценки автора, которую надлежит рассматривать «как феномен аберрации художественного зрения – феномен легко объяснимый в любом случае, а особенно типичный для творческой психологии автора «Доктора Живаго»…».[71]

Обратившись к эпизоду кончины главного героя, мы обнаружили столько вопиющих несоответствий реалиям места и времени, столько грубых смысловых и стилистических ошибок, некоторую часть которых вынесли на суд читательской аудитории, что квалифицировали текст, как образцово-показательную халтуру, достойную рубрики «Нарочно не придумаешь».[72]

Академик победительно игнорирует эти явные и неоспоримые провалы литературного текста (трудно допустить, что при всей его образованности они прошли мимо его внимания, хотя слепое преклонение перед объектом исследования способно привести к совершенно непредсказуемым последствиям) и пускается в толкование, по определению сомнительное, якобы скрытого смысла. «Встреча с мадемуазель Флери – это прежде всего напоминание о посещении «ангела смерти». (Согласно достаточно вольному ПРЕДПОЛОЖЕНИЮ критика, стук в дверь дома в Мелюзееве, в котором находятся Юрий Живаго и мадемуазель Флери, стук, непонятно почему названный «тревожным» (см.:V,9), символизирует приход «ангела смерти».) Это напоминание обостряется и мотивом стука (лязг колес и треск короткого замыкания в трамвае, который то и дело выходит из строя и останавливается), и надвигающейся грозой, и, наконец, плохим самочувствием героя и неровным стуком его сердца. Этот скрытый ассоциативный фон вызывает на поверхности мысли о смерти и образ «ристалища», на котором люди состязаются в том, «кто кого переживет»: ведь именно сейчас, по видимому, должен разрешиться вопрос к кому из них относилось предупреждение о смерти (отметим, что ПРИДУМАННЫЙ визит ангела смерти уже превратился в непреложный факт - В. М.), и старость мадемуазель Флери (деталь, несколько раз подчеркнутая в этой сцене) кладется на весы против больного сердца доктора. Мысль о смерти прочно связывается в сознании героя с матерью: еще задолго до этого момента он, как ему кажется, с полной точностью определил, что умрет от той же болезни сердца, от которой умерла его мать. (…) Однако одновременно с этим проясняется, что Живаго, в сущности, повторяет мотив смерти своего ОТЦА: импульсивно выскакивает из трамвая и умирает, совершив такой же символический акт покидания «жизненного пути», какой совершил его отец, выбросившись из курьерского поезда».[73] Приходилось ли любезному читателю ВЫСКАКИВАТЬ из битком набитого трамвая/автобуса/троллейбуса/вагона метро или электрички? Это физически невозможно. Да и по тексту романа Живаго вовсе не выскакивает, а медленно и с огромным трудом ВЫБИРАЕТСЯ из трамвая «сквозь сгрудившийся затор стоящих», протискиваясь «через толпу на задней площадке»,  прорываясь «сквозь толчею» (см.: XV, 12). Но в угоду своей концепции критик переиначивает смысл авторского текста – один из основных приемов литературоведения постмодерна

Надеемся, что вдумчивый читатель теперь яснее понял, почему Набоков призывал критиков отказаться от философских, социологических и прочих пособий, равно как и от придумывания потаенных смыслов и заняться своим прямым делом: изучением и оценкой КАЧЕСТВА литературного текста.

Как ни странно, на этом же настаивал и Пастернак: «Вместо того, чтобы истолковывать текст и строить догадки, лучше бы критики описали характер полученного впечатления (что и делают самые лучшие из них), тогда можно было бы приблизиться к правильному пониманию. О КАКОМ СИМВОЛИЗМЕ МОЖЕТ ИДТИ РЕЧЬ В МОИХ РАБОТАХ (курсив мой - В. М.)».[74]

Тем не менее, вопреки ясно высказанному протесту автора, СИМВОЛ и его производные в статье Гаспарова  – одни из излюбленных слов.

«Вместе с тем «Доктор Живаго», при всей уникальности (в основном, придуманной критиком - В. М.) своей формы, – утверждает Гаспаров, – оказывается наиболее полным воплощением той эпохи, которая в нем отражена... Роман Пастернака резонирует одновременно со многими культурными явлениями, которые в совокупности составили уникальную духовную атмосферу данной эпохи… С этой точки зрения произведения Пастернака является ИСТОРИЧЕСКОЙ ЭПОПЕЕЙ в самом полном смысле этого слова…(…) Его место в развитии современной культуры, в качестве русского эпоса XX столетия, по праву может быть сопоставлено и соизмерено с таким монументом  предыдущей эпохи, как «Война и мир» Л. Н. Толстого».[75]

Круг замкнулся, и русский академик, спустя почти полвека, повторяет зады американской критики, приуроченной к выходу романа в свет и, что ныне находит подтверждение в документах, по большей части инициированной и в той или иной форме проплаченной ЦРУ.

Примечательно, что Быков дает облегченный, доступный массовому читателю вариант этой же вздорной идеи: «Приходится признать, что чуть ли не единственный полноценный роман о русской революции написал Пастернак – поскольку его книга написана не о людях и событиях, а о тех силах, которые управляли и людьми, и событиями, и им самим».[76] Конспирология, однако, суть которой сумел постичь переделкинский дачник.

Буквально каждая страница романа вопиет о том, что Пастернак совершенно не знал и не понимал русскую действительность, неопровержимо доказывает, что он имел совершенно дикие представления о простейших реалиях русской жизни своего времени. Профессор Преображенский не любил пролетариат. Литератор Пастернак был убежден, что у слова народ нет никакого  смысла, и по этой причине чурался народа. Говорить о его знании и понимании народной жизни – все равно, что в доме повешенного говорить о веревке. Русский эпос без русского народа, возможно ли такое? Впрочем, в эпоху постмодерна возможно и не такое. Автор, равно как и его герой предельно эгоцентричны, а их суждения о судьбоносных событиях абсолютно антиисторичны. Какая уж тут историческая эпопея?! Откуда ей взяться? Каким образом узко специализированному стихотворцу (интимный лирик, «поэт микрокосма») и неустанному производителю «переводов» удалось встать в один ряд с Толстым? Да и размеренная, бессобытийная, обывательская жизнь – никудышный базис для сознания исторической эпопеи.

«Развивая свою философию преодоления смерти, Веденяпин говорит о «новой идее искусства… «Доктор Живаго» являет собой не что иное, как попытку воплотить данную идею и создать художественный эквивалент мистико-философского «общего дела». Именно потому, что творческие усилия писателя направляются не на поиски «новых форм» (которыми была так богата художественная история первой половины XX века), а на открытие принципиально НОВОЙ ИДЕИ ИСКУССТВА, его произведение лежит вне привычных представлений о художественной «новизне» и художественном «эксперименте» и способно произвести странное впечатление даже на искушенного в художественных инновациях читателя».[77]

Бог с ним, с читателем! Оказали ли поиски Пастернаком новой идеи искусства, до которых он якобы возвысился, тем самым как бы превратившись из писателя в некоего вероучителя, благотворное влияние на последующее развитие русской и мировой культуры? Стал ли «Доктор Живаго» вдохновляющим примером, следовать которому и поныне стремятся лучшие представители писательского сообщества? Нужды нет доказывать, что все произошло с точностью до наоборот. Не подлежит никакому сомнению, что «Доктор Живаго» не оказал ни малейшего влияния на ход литературного процесса, и это, без сомнения, известно маститому ученому Михаилу Леоновичу Гаспарову.

Этот объективный факт  получает удивительное объяснение: «Подведя итог эпохи…, «Доктор Живаго перерос эту эпоху вышел из ее рамок – и в этом смысле оказался «несвоевременным явлением», не только в официальной советской литературе, но и в системе кодов постреалистической прозы. Оценка того места, которое роману Пастернака предстоит занять в истории русской литературы, в значительной степени принадлежит будущему».[78[ В начале девяностых утверждение, что ни культурный русский читатель, вполне адекватно воспринявший и Фолкнера, и Камю, и Томаса Вулфа, и магических реалистов, ни отечественные литературоведы в массе своей еще не доросли до понимания глубинных смыслов и переплетения контрапунктных линий «Доктора Живаго», было явно высокомерным. Наверное, покойному академику было лестно ощущать себя членом избранного круга читателей, каждый из которых «в идеале представляется конгениальным герою романа и его автору».[79]

Позиция критика, его расчет на будущее отчасти может быть объяснена (но не оправдана) тем, что в начале девяностых не было научной биографии Пастернака (впрочем, нет ее и по сей день), и была опубликована лишь малая часть его эпистолярного наследия. (И поныне  исследователям доступен далеко не весь корпус его писем. Е. Б Пастернак признавался в 2006 г.: «Конечно, в четыре тома писем Пастернака, которые вошли в собрание (так называемое Полное собрание сочинений - В. М.), вошли не все письма – там могло быть пять или шесть томов, но издательство нас ограничило».)[80]  С другой стороны, вряд ли Германский литературный архив в Марбахе (Deutsches Literaturarchiv in Marbach) и Жаклин де Пруайяр, хранители писем Пастернака, выдержками из которых мы, как представляется, довольно успешно опровергаем академика, саму методологию его статьи, отказали бы уважаемому ученому в знакомстве с ними. Как говорится, было бы желание. Дело как раз в том, что изначально целью являлось не объективное исследование, основанное на фактах и беспристрастной, избавленной от бездоказательных предположений оценке текста «Доктора Живаго», но всемерное возвеличивание, причем далеко не всегда строго научными методами, Пастернака и его романа. А вот это, по нашему разумению, недостойно настоящего ученого, а оттого – непростительно.

Так или иначе, будущее, на которое уповал автор статьи, уже наступило. Четверти века – вполне достаточно для того, чтобы разобраться с местом, которое роман Пастернака должен занять в истории русской литературы.

Ни под каким видом мы не согласимся стать конгениальными Юрию Живаго и Б. Л. Пастернаку, рассматривая подобную перспективу как прямое умаление наших интеллектуальных и творческих возможностей. Мы, с точки зрения постмодернистского литературоведения, сирые и убогие, бесконечно приземленные, не способные воспарить к явленным Пастернаком высотам свободного духа, восхититься его подвигом, когда он не убоялся «тех драматических событий, наступление которых поэт мог предвидеть» и, несмотря на «те конкретные опасения и предчувствия, которые владели Пастернаком при окончании им своего романа…», не утаил «это поэтическое пророчество»,[81] мы будем исследовать текст «Доктора Живаго» как реалистического романа. Опираясь как на формулировку Шведской Академии, присудившей премию «за продолжение традиций великого русского романа», бесспорно реалистического, так и на утверждения самого Пастернака, который неоднократно не только настаивал на реализме своего романа: «По замыслу, задаче и исполнению это было реалистическое произведение. Потому что в нем должна была быть ТОЧНАЯ РЕАЛЬНОСТЬ ОПРЕДЕЛЕННОГО ПЕРИОДА (курсив мой - В. М.), – русская реальность последних пятидесяти лет»,[82] но и гордился консерватизмом текста, его принадлежностью к классической реалистической традиции: «Не огорчайтесь, если в будущем будет расти число справедливых претензий, упреков в недостаточной оригинальности и порочном академизме. Это скорее заслуга, чем бросающийся в глаза недостаток».[83]

Реалистический роман потому и реалистический, что в нем  не должно быть несоответствий описываемой эпохе, искажений того, что сам Пастернак называет «реальностью определенного периода». Этому идеалу в действительности почти невозможно соответствовать в полной мере, но грубых и явных ошибок настоящим мастерам удается избежать. Что считать грубым  и явным – напрямую зависит от самосознания автора, его взыскательности, отношения к собственному труду, уважения к читателю, иными словами, от его профпригодности,

В первой редакции «Воспитания чувств» Фредерик Моро и Капитанша едут в Фонтенбло по железной дороге. Этот и сопутствующие эпизоды дались Флоберу очень нелегко. «Полтора месяца я неистово трудился», – пишет он Жорж Санд 5 июля 1868 г. Но позже выясняется, о чем он сообщает Жюлю Дюплану 16 сентября, что в июне 1848 г. железнодорожного сообщения между Парижем и Фонтенбло еще не было. Оно появилось только в следующем году. Казалось бы, мелочь, на которую вряд ли обратят внимание, но настоящему Мастеру из-за этого пришлось «выкинуть и написать заново два куска!». Специалисты по творчеству Флобера гораздо лучше вашего автора докажут, что переделка была отнюдь не шуточной: изменение одного, влекло за собой необходимость изменения другого… Здесь важно отметить, что эти сведения Флобер почерпнул из «Путеводителя по Парижу». Большой мастер заботится о достоверности описаний, снова и снова стремится проверить их соответствие времени и месту.

Иное дело Пастернак. Разберем  первые четыре фразы главки.

1) Гордон с сыном едут из Оренбурга в Москву: «Мальчик с отцом третий день находились в поезде». ТРЕТИЙ ДЕНЬ – т.е. никак не менее 50 часов. Но доехали только до Самары. Это означает, что скорый (в то время: курьерский) поезд имеет примерно ту же скорость, с которой за 130 лет до этого – в позапрошлом веке! – Петруша Гринев и Савельич в тех же местах передвигались в кибитке по зимнему бездорожью. Протяженность железнодорожной линии Оренбург-Самара – примерно 550 километров. Делим километры на часы. Итак, согласно продолжателю традиций великого русского реалистического романа, скорость курьерского поезда (не забудем, в начале XX века) около одиннадцати км/час. Несусветная дурь. Особенности его ума (если в его случае, позволительно употребление этого слова, в чем лично мы сильно сомневаемся) таковы, что объективная реальность всегда находилась вне сферы его интереса. По этой причине ему решительно безразлично, что Оренбург, что Шлиссельбург, что какой-нибудь Страсбург. А психологический настрой сверх всякой меры самоуверенного халтурщика не предполагает необходимость проверки и уточнения. Ему необходимо время в пути, достаточное для того, чтобы персонажи познакомились, неоднократно встречались, вели разговоры на разнообразные темы, для того, чтобы дарились подарки и т. д. и т. п. Поэтому по своеволию халтурщика появляется третий день. Здесь важно отметить, что между написанием главки и сдачей романа в советские журналы прошло десять лет. За это время с «Доктором Живаго» ознакомились несколько сотен далеко не последних в русской культуре людей. Трудно представить, что ни один из них не заметил эту явную глупость (равно как и многие другие!), хотя теоретически можно предположить, что его писанина не воспринималась всерьез (ну, балуется старичок с романом, да и бог с ним). В душе читатели и слушатели, вероятно, полагали, что этому жалкому тексту не суждено увидеть свет. А ложно понимаемая деликатность, столь свойственная старой русской интеллигенции, диктовала нежелание огорчить автора указаниями на, строго говоря, провальность романа. Важно и еще одно обстоятельство. В продолжение этого времени какими-то сведениями о железных дорогах Пастернак все же обзавелся, о чем свидетельствует хотя бы появление в тексте сугубо специального термина: «кондукторский ключ», которым отомкнули «заднюю дверцу» (см.:V,14). Опять эта несносная ДВЕРЦА! Но вносить какие-то изменения в первоначальный текст не стал. И дело не только в психологии отъявленного халтурщика. Роман создается не для русского читателя, способного разглядеть несуразности и нелепицы. Его целевой аудиторией должна стать определенная, навсегда порвавшая с Россией часть эмиграции, но главным образом западноевропейская и североамериканская обывательская толща. Первые за общую антисоветскую направленность романа простят любые прегрешения против здравого смысла и реалий места и времени. Вторые, в силу почти полного незнания русской жизни, нипочем не разберутся, что в 1903 г. расстояние от Оренбурга до Самары курьерский поезд преодолевал  за чуть более чем одиннадцать часов, а из Оренбурга отправлялся в 22 ч. 01 мин.

Заняв свои места в разных вагонах (Андрей Живаго и Комаровский, разумеется, едут в двухместном купе вагона первого класса, а Гордоны – в четырехместном второго), они поведут себя совершенно по-разному. Живаго и Комаровский откупорят очередную бутылку или отправятся в вагон-ресторан. А вот Григорий Осипович Гордон первым делом  уложит спать ребенка – время-то позднее, после чего познакомится и пообщается с соседями по купе, попьет чайку и отправится на покой. Андрей Живаго выбросится из поезда где-то около девяти часов утра, таким образом, ничего того, что написано в романе, не было и быть не могло. Даже случайного знакомства. Как, при каких обстоятельствах оно могло произойти? Да и само название главы «Пятичасовой скорый» –  полная нелепость. В пять часов пополудни поезд находился уже в 300-350 километрах от Самары.

2) Едут они в Москву якобы потому, что присяжный поверенный Г. О. Гордон «переезжал на службу в Москву». В молодости Пастернак два семестра проваландался на юридическом факультете Московского университета, но не усвоил решительно ничего. В частности, ему неизвестно, что присяжный поверенный и служба – понятия взаимоисключающие. Присяжные поверенные – «автономное адвокатское сословие»,[84] с принадлежностью к которому «несовместима никакая служба правительственная или по выборам…».[85]

Ко всякому собранию сочинений прилагаются комментарии, цель которых, среди прочего, указать читателю на допущенные автором ошибки, разъяснить их и представить верную информацию. Принципиально иную задачу ставят перед собой комментаторы собраний сочинений Пастернака, а именно: скрыть ошибку, даже путем грубого искажения реальности. Именно поэтому В. М. Борисов и Е. Б Пастернак, комментаторы первого (пятитомного) собрания сочинений утверждают, что присяжными поверенными «именовались адвокаты, состоящие на ГОСУДАРСТВЕННОЙ службе  (курсив мой - В. М) …».[86] Эту же заведомую ложь, долженствующую замаскировать невежество романиста, слово в слово повторяют и комментаторы «ПСС».[87]

Как подданный Империи Г. О. Гордон имел полное право переехать в Москву, ибо, хотя и был этническим евреем, запреты, связанные с «чертой оседлости, на него не распространялись. По причине, о которой поговорим чуть позже. А вот вероятность того, что он и в Москве останется адвокатом, была практически нулевой.

Согласно «Судебным уставам» 1864 г., территория Империи была разделена на 14 округов Судебной Палаты. В Московском округе исключительным правом приема в адвокатуру обладал выборный Совет присяжных поверенных, который мог отказать в приеме без объяснения причин, даже если заявитель отвечал всем формальным требованиям, а его решение не  подлежало обжаловано. В 1903-м году во всей Империи насчитывалось всего-навсего 3 180 присяжных поверенных.[88] По сравнению с развитыми странами, крайне мало. Так при меньшем населении в Англии уже к 1867 г было 17 119 адвокатов, во Франции к 1863-му – 18 889, а в Америке в начале XX века – 75 000.[89]  К тому же свыше половины всех присяжных поверенных было приписано к трем округам: Петербургскому, Московскому и Варшавскому. Адвокатура Московского округа была самой многочисленной: 612 человек.[90] Каждый из них имел нескольких (иногда до десятка) помощников, многие из которых, несмотря на наличие высшего юридического образования, годами не могли обрести статус присяжного поверенного. Можно ли представить, что в подобных обстоятельствах какой-то безвестный из глубинки получит вожделенный статус? Если бы все было так просто, адвокаты со всей России давно бы перебрались в хлебные округа, а не практиковали в малодоходных местах.

Много ли присяжных поверенных было в Оренбурге, если во всем Саратовском округе, имеющим в своем составе довольно значительные города, включая многолюдную и развитую Самару, их насчитывалось 116?[91] Два-три, а быть может и ни одного. И адвокаты наезжали туда по мере надобности. Каковая возникала не так часто. Все-таки тишайшая российская глубинка. Откуда там взяться звезде русской адвокатуры?

Итак, присяжный поверенный из Оренбурга, переезжающий в Москву «по службе», – невероятная глупость исключительно невежественного сочинителя.

3) Сам же переезд происходит в форме, настолько противоречащей устоям русской жизни того времени, что просто диву даешься. Гордон с сыном едут, так сказать, налегке, в то время как «мать с сестрами были давно на месте, занятые хлопотами по устройству квартиры». Автор вновь безнадежно перепутал времена и нравы. Его описание соответствует тому, как во второй половине сороковых–начале пятидесятых советское мещанское семейство Пастернаков ежегодно по весне перебиралось в Переделкино. Первой на дачу, меблированную, снабженную всем необходимым для нормальной жизни, а к тому же в межсезонье охраняемую, выезжала Зинаида Николаевна. Брала с собой минимум вещей: постельные принадлежности, летнюю одежду, какие-нибудь особые кастрюли и сковородки, которые предпочитала всегда держать под рукой, ну, может быть, кое-что еще. Для этого вполне хватало такси с услужливым водителем, готовым (разумеется, за особую мзду) выполнять функции носильщика. На месте нанималась рабсила для уборки помещений и, если это требовалось, мелкого ремонта: там заменить треснувшее стекло, тут устранить последствия зимней протечки. Сам же геньяльный вместе с сыном являлись на все готовенькое.

Но переезд из глубокой провинции в Москву – это вовсе не выезд на дачу.

«Хлопоты по устройству квартиры» – означает: снять или купить жилье, меблировать и так далее. В начале двадцатого века, несмотря на некоторый прогресс в эмансипации женщин, русское общество все еще глубоко патриархально. Перечисленные действия – безусловная обязанность мужчины и отца семейства. Никакой нормальный мужчина не возложит их на жену, не отправит ее со значительной суммой денег в первопрестольную, где полно аферистов и прочих прохиндеев, и ее как нечего делать проведут и облапошат. В свою очередь, любая нормальная жена и мать семейства, сознавая свою полную непригодность к подобного рода занятиям, наотрез откажется принять на себя обязанности, несвойственные ее полу и семейному положению. Родственники с обеих сторон, коллеги мужа и просто знакомые целиком и полностью поддержат ее.

Иное возможно при одном непременном условии: муж – редкостный лопух, и за годы замужества жена по необходимости приноровилась исполнять мужские обязанности. Но такие  типажи не становятся адвокатами.

На полном ходу из поезда выбросился и погиб пассажир. Произошло это в результате стечения случайностей, совпадение которых кажется почти немыслимым. При отправлении поезда от очередной станции проводник (в тогдашней лексике: кондуктор) не запер одну из дверей одного из вагонов, а Юрий Живаго, вознамерившись свести счеты с жизнью, наткнулся именно на нее и «бросился на всем ходу со скорого вниз головой».

В результате служебного недосмотра, ненадлежащего исполнения обязанностей произошло экстраординарное событие, за которое кто-то из поездной бригады с несомненностью понесет наказание.

В Российской империи железнодорожники – высокооплачиваемый (больший заработок имели только работники типографий) и, в случае беспорочной службы, обеспеченный различными льготами и привилегиями отряд пролетариата. Эти люди дорожат своей работой. Тем удивительнее описание всего последующего.

Поездная бригада (или как она тогда называлась) открывает двери всех вагонов и позволяет пассажирам беспрепятственно слоняться вокруг состава, нимало не опасаясь, что какой-нибудь зазевавшийся растяпа попадет под колеса встречного поезда, а какая-нибудь беспутная парочка удалится в ближайший лесок и, нежась любовными забавами, пропустит отправление.

Более того, машинист на неопределенный срок задерживает поезд, и совершает этот невероятный поступок по настоянию поверенного, потребовавшего «вызвать с ближайшей станции понятых для составления протокола». Очередная мелкая нелепость: разумно набрать их из пассажиров, да и составляют протокол вовсе не понятые.

Отвечая в 1927 г. на вопросы анкеты «Наши современные писатели о классиках» Пастернак заявляет: «Читал классиков с детства».[92] И это несомненно так. Культурное семейство, гимназия и все такое прочее. Читать-то читал, да не в коня корм. Если бы он ПОНИМАЛ прочитанное, к примеру, «Дневник писателя» Ф. М. Достоевского, утверждавшего, что «адвокат – это «обреченный на бессовестность человек», или Константина Леонтьева, в сердцах восклицавшего по поводу Франции: «Ну уж и держава – с адвокатом вместо царя!»,[93] то отдавал бы себе отчет в том, что многие великие русские мыслители, рассматривали профессию адвоката, как занятие постыдное, а в народе, который издревле считал, что справедливость важнее формального закона, их деятельность, если и не воспринималась как крючкотворство в угоду интересам клиента и во имя попрания справедливости, то, во всяком случае, не пользовалась уважением.

В обстоятельствах, предполагающих неизбежное служебное расследование, поддастся ли машинист давлению бог (или черт?) знает какого-то адвокатишки, тем самым усугубляя свою вину, или будет действовать в полном соответствии с должностными инструкциями? Как нам представляется, ответ очевиден. Но низкий интеллектуальный уровень романиста не позволяет ему додуматься до того, что в такой сложной структуре, как Императорские железные дороги, разработаны предписания и инструкции на все возможные случаи, в том числе, и инструкция «О порядке действия железнодорожных служащих при различного рода происшествиях на дорогах». Согласно этому документу, отпечатанному в виде брошюры карманного формата (с тем, чтобы ее было удобно хранить в нагрудном кармане железнодорожного кителя) первейшая обязанность поездной бригады «принять меры предупреждения и устранения всякой опасности для находящихся в поезде пассажиров…». Поскольку бесконтрольное шатание пассажиров около остановившегося поезда чревато несомненной для них опасностью, и речи быть не могло об открытии дверей.

«В случае наезда поезда на человека или падения человека с поезда, немедля по остановке должна быть оказана пострадавшему возможная на месте медицинская помощь.
Если в пострадавшем оказались хотя бы малейшие признаки жизни, он должен быть перенесен в поезд и доставлен на ближайшую станцию».

Если же нет, то у трупа остается один из сотрудников поездной бригады, поезд возобновляет движение, а на ближайшей станции о происшествии ставится в известность станционное начальство.

Ничего того, что написано в романе касательно осмотра пассажирами трупа, их впечатлений от местности, где остановился поезд, и т. д. в реальной действительности не было и быть не могло.

Все это не более чем графоманские фантазии.

Ну, ладно, интеллект оставляет желать много лучшего. Но читая роман, невозможно отделаться от ощущения, что Пастернак то ли от рождения был не слишком умен, то ли к старости основательно поглупел.

Ведь даже простой здравый смысл, присущий любому по-житейски толковому человеку, должен был заставить романиста задуматься, в случае долговременной задержки поезда, какой сбой движения произойдет, какие убытки понесет железная дороги, и кто, в конце концов, будет за это отвечать? Равно как и о том, что, если поезд остановился «на насыпи», как пассажиры покидали его, а тем более, как возвращались в вагоны, ведь перрона-то нет, а ступени никак не доходят до земли? В частности, старуха Тиверзина, карабкаясь в свой вагон третьего класса, подтягивалась на руках или доброхоты подпихивали ее в тощий зад? По тексту она была сухопара.

Если отбросить «судьбы скрещенья», главная смысловая нагрузка исследуемой главки – мысли младшего Гордона о еврейском народе и его судьбе в диаспоре, как зачин нашедшей отражение в романе ассимиляторской позиции, на которой Пастернак пребывал всю свою сознательную жизнь. Что вызвало возмущение в Израиле, где в год выхода в свет английского и французского переводов и присуждения Нобелевской премии отмечалось десятилетие образования еврейского государства. Так, Бен-Гурион осудил роман за «недостойное писателя еврейского происхождения изображение евреев».[94]

Эти рассуждения, по-стариковски вялые, с их обывательски-расчетливой логикой: «Чем вознаграждается или оправдывается этот безоружный вызов, ничего не приносящий, кроме горя?» – неверны для 1946 г., когда писалась глава, ибо в эти дни героические юноши и девушки еврейского народа, беззаветно преданные идее воссоздания государственности, уже маршируют по Палестине под гимн Пальмаха:
                 «Мы от севера до юга,
                 Мы от моря и до гор
                 Все возьмем оружье в руки,
                 Встанем в боевой дозор».

Так что ни о каком «безоружном вызове» не могло быть и речи. В значительной мере они неверны и  для описываемой в романе эпохи. Вспомним рассказ Бабеля «Как это делалось в Одессе»: «Слободские громилы били тогда евреев на Большой Арнаутской. (…) Тогда наши вынули из гроба пулемет (ничего себе безоружный - В. М.) и начали сыпать по слободским громилам». А в 1958-м, после исторической победы в Войне за независимость и победоносной Синайской кампании 1956 г., когда египетская армия была полностью разгромлена менее чем за неделю, – они оставляли впечатление надуманности и явной анахронистичности.

Но самое ужасное, что эти рассуждения приписаны мальчику из, вероятнее всего, ХРИСТИАНИЗИРОВАННОЙ семьи.

Несмотря на многочисленные спекуляции на эту тему, Российская империя, как империя византийского типа, и в отличие от классических колониальных империй (возьмем за образец Британскую), не знала этнической дискриминации, как государственной политики. Что не исключало многочисленных проявлений – вплоть до погромов и убийств – так сказать, бытового, «народного» антисемитизма. Справедливости ради, следует отметить, что крайние проявления были характеры для малороссийских губерний и Бессарабии, т. е. для территорий с массовым и компактным расселением евреев, которые, выразимся очень мягко, небезуспешно конкурировали с аборигенами. Собственно в России, за исключением, пожалуй, только Москвы, особой остроты «еврейского вопроса» не наблюдалось.

Государственная политика Империи (опять-таки в полном соответствии с ее византийскими корнями) включала в себя религиозную дискриминацию, особенно жесткую в отношении лиц «иудейского вероисповедания». Здесь и «черта оседлости», и «процентная норма» при приеме в образовательные заведения. Для нас же важен указ от 8 ноября 1889 г. «О порядке принятия  в число присяжных и частных поверенных лиц нехристианских вероисповеданий». Формально речь шла об ограничении доступа: отныне они могли заниматься адвокатской практикой «не иначе как с разрешения министра юстиции».[95] Фактически же – о почти полном запрете. Н. В. Муравьев, министр юстиции в 1894-1905 гг. не без удовлетворения сообщает, что «это разрешение с тех пор было дано лишь в двух-трех ИСКЛЮЧИТЕЛЬНЫХ (курсив мой - В. М.) случаях».[96]

Случай старшего Гордона – далеко не исключительный, скорее – более чем заурядный. По смыслу повествования его возраст – сорок-сорок с небольшим лет. Чтобы не подпасть под действие Указа, он должен был стать присяжным поверенным раньше, чем достиг тридцатилетия. И в более ранние годы, когда конкуренция на адвокатском поприще была несравненно меньшей, это было практически нереально не только для ничем не выдающихся провинциалов, но и для будущих корифеев российской адвокатуры. Так выдающийся адвокат Лев Абрамович Куперник (1845-1905) стал присяжным поверенным лишь в конце 1877 г., т. е. в тридцать два года.[97] А после Указа даже блистательный Оскар Осипович Грузенберг (1866-1940), ставший помощником присяжного поверенного аккурат в год выхода Указа, из-за своей принадлежности к «иудейскому вероисповеданию» 16 (!) лет оставался в этом статусе, хотя «Петербургский совет каждый раз по истечении установленного 5-летнего срока рекомендовал принять его в присяжные поверенные…»,[98] и «старые «патроны» ходили к «помощнику» советоваться».[99]

Даже если указанный Гордон каким-то чудесным образом (для реалистического романа, не слишком ли много совершенно необъяснимых чудес?) стал присяжным поверенным до появления Указа, все равно его прием в адвокатуру Московского округа совершенно нереален. В Москве действовали особые, по сравнению с остальной территорией Империи, гораздо более жесткие правила, касающиеся пребывания евреев. В московской адвокатуре и без того состояло немало иудаистов. В частности, поэтому (но не только) отношения Совета присяжных поверенных с властями первопрестольной (во главе города стоит генерал-губернатор, ярый юдофоб великий князь Сергей Александрович) были весьма и весьма натянутыми. Станут ли вполне здравомыслящие члены Совета усугублять ситуацию ради какого-то никому ненужного провинциала? Предположение, что Гордон решил отказаться от адвокатской практики и поступить на государственную службу, допустимо, но опять-таки не для Москвы. И помыслить невозможно, что в те годы правоверный иудей станет чиновником судебного ведомства.

Если Гордон исповедует иудаизм – ничего не срастается.

Единственное разумное объяснение, снимающее все противоречия романного текста, делающее возможным и переезд семейства в Москву, и поступление Гордона на службу - он был крещеным евреем. Переход (пусть даже формальный) в одну из христианских конфессий разом устранял все препятствия, и еврей становился обычным подданным Империи, чьи права ничем не отличались от прав великороссов, малороссов и представителей прочих христианских этносов. Но если крестился отец, то с огромной степенью уверенности можно утверждать, что был крещен и младший сын, появившийся на свет уже после перехода отца в другую веру. Хотя бы для того, чтобы избежать ненужных кривотолков. В семье выкреста, разумеется, если он не мечтает превратить своих детей в неврастеников, а то и психопатов, любые разговоры на тему гонений еврейского народа строго табуированы. В гимназии Миша Гордон посещает уроки закона Божия, а с евреями практически не общается. Во-первых, потому что в Оренбурге их очень мало: менее 1% населения. Даже католиков насчитывалось больше. Согласно переписи 1897 г. на 72 742 жителя приходилось 714 евреев. Около сотни семей. Вряд ли их число сильно увеличилось к 1903-му. Мелкие торговцы и ремесленники, они не отдавали своих детей в единственную городскую гимназию. Во-вторых, и это главное, с точки зрения правоверного иудея, отказ от веры отцов – тягчайший грех. Недаром выкрест на иврите МЕШУМАД (погубленный), ибо он не соблюдает кашрут и шаббат. Выкрест становится изгоем, любое общение с ним и с членами его семьи абсолютно исключается. От него отказываются даже ближайшие родственники.

Антисемитских эксцессов маленький Гордон наблюдать не мог. Оренбург – город полиэтнический и поликонфессиональный, а малочисленное и небогатое еврейское население не играло сколь-нибудь значительной роли в его экономике. Что само по себе исключало остроту антисемитских настроений.

Так откуда интерес Миши  Гордона к судьбам еврейского народа? Только и исключительно от своеволия автора. И где же он его удовлетворял? В публичной библиотеке, которую исправно посещал лет, этак, с восьми и изучал газеты со всей России и брошюры по еврейскому вопросу? Судя по «Энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона», таковой в тогдашнем Оренбурге не было.

Итак, серьезный разбор главки буквально уничтожает текст. И «малой кочерыжечки» не остается. Так, какие-то ошметки. Несколько никак между собой не связанных фраз. Переписывать заново надо все, и делать это вовсе не по причине многочисленных «смысловых, грамматических и стилистических огрехов», которые на фоне чудовищных провалов в описании «точной реальности определенного периода», выглядят мелкими и мельчайшими, а к тому же легко устранимыми квалифицированной редактурой недостатками. Что бы по этому поводу ни напридумывал себе Сафонов.

Чем дальше от нас отстоит описываемая эпоха, тем труднее  простому даже русскому (что уж говорить об иностранцах!) читателю обнаружить все эти провалы. Конечно же, рядовой читатель Владислав Сафонов их не увидел, да и не мог увидеть по причине недостаточности своих знаний. Большой вопрос, ответа на который мы, по всей видимости, никогда не получим, смог ли их разглядеть редактор Старостин.

И все же имя Сафонова должно навсегда остаться в истории пастернаковедения. Рядовой, но здравомыслящий и незашоренный читатель высказал поистине великолепную догадку, до которой не додумались поколения пастернаковедов:

«Если бы переводчику пришло бы в голову сделать перевод предельно адекватным, то по поводу каждой из них (к сожалению, критик убежден, что в русском языке существует слово женского рода ЛЯПА, а не, на чем настаивают словари, слово мужского рода ЛЯП - В. М.) ему пришлось бы давать объяснения, что именно так читается этот текст у автора. Невозможно представить себе книгу, тем более написанную лауреатом Нобелевской премии, в которой имелись бы сотни таких объяснений, порой сразу по нескольку на одной странице. Ни один переводчик не осмелился бы сделать подобного. Ясно, что при переводе роман Пастернака подвергся основательной правке. (…)
Было бы интересно сравнить сделанные в разных странах Европы переводы романа с текстом, печатающемся в России. Я думаю, обнаружилась бы масса интересных разночтений».[100]

Еще бы не интересно!

Проверить свою догадку Сафонов по понятной причине не мог.

Но почему этим так и не занялись орды пастернаковедов, как отечественных, так и зарубежных? Времени-то прошло достаточно. Книга Сафонова увидела свет в 2011 г. Да потому что секта нацелена на прославление, а не на изучение. Научное знание не только не является для нее приоритетом, оно ее вообще никогда не интересовало.

Перевод «Доктора Живаго» не ставит перед переводчиком трудных, а то и вовсе неразрешимых задач. Эта вам не «Петербург», не «Улисс», не говоря уже о «Поминках по Финнегану», не эзотерика и принципиально другая когнитивная система Кастанеды, не «В поисках утраченного времени» и не невероятно сложный для перевода Андрей Платонов. Что и было доказано в 2010 году, когда появился (за вычетом нескольких оплошностей) точный перевод на английский.[101]

В одиночку нам не справиться с работой, по каждому конкретному переводу она по силам лишь коллективу двуязычных профессионалов.

И все же любопытство, движущая сила исследователя, вынуждает хотя бы прикоснуться к этой теме.

Прежде всего, из груды стилистических и смысловых огрехов романа, попавших в наши картотеки, отобраны только те, которые удалось разглядеть Сафонову. А то, что не прошло мимо рядового читателя, наверняка увидел и А. В. Старостин, хорошо образованный (закончил исторический факультет МГУ) профессиональный редактор с немалым стажем работы Удалось ли их обнаружить переводчикам?

Затем отобранные примеры были разделены на три неравные части. В первую, самую многочисленную, попали те, исправление которых, во-первых, в ничтожной степени влияет на общий смысл, а во-вторых, не представляет ни малейшей трудности. Во вторую –  фразы, которые невозможно исправить, но достижимо их улучшение, не связанное с серьезным искажением смысла. Наконец, в третьей оказались те, чье приведение в божеский вид требует прямого и грубого искажения авторского текста.

Было принято волевое решение проанализировать только по одному примеру из каждой группы, а отбор доверен нашему коту Миллениуму. Это, в общем-то, неглупое, доброе и покладистое животное имеет один недостаток, затрудняющий совместное проживание, заставляющий хозяина все время быть начеку. Проклятая скотина на мелкие клочки рвет любую бумагу, оставленную в доступном ему месте. За исключением книг и туалетной бумаги. Его заветная мечта – добраться до содержимого наших картотек. Невозможно описать истошные вопли, которые он издает, когда, заслышав звук выдвигаемых ящиков, ломится в запертую дверь кабинета.

Персидскими коврами квартира не застлана. Все же один текинский коврик  имеется (так, ничего особенного: то ли конец XVIII века, то ли начало XIX-го).

Три кучки карточек были аккуратно  размещены по трем углам ковра, после чего запущен кот, который тут же ошалел, вздыбил загривок и  растерянно мяукнул.
--Только по одной карточке из каждой кучи. Ты меня понял или вышвырнуть тебя вон?

Его широко открытые глаза полыхнули нефритовым пламенем. Видит Бог, он понял! И стал осторожно приближаться к вожделенным сокровищам.

Вот плоды его выбора, которые ни в коем разе не могут претендовать на представительную выборку. Миллениум, видите ли, не пастернаковед и в Стенфорде не стажировался.

1) «Они прошли мимо оранжереи, квартиры садовника и каменных развалин неизвестного назначения» (I,5).

Любому читателю, будь он хоть японцем или мексиканцем, понятно, что никакого НАЗНАЧЕНИЯ у развалин, кроме как стать временным пристанищем для бродяг, нигде, в том числе и в России, нет и быть не может.

Никифор Ляпис-Трубецкой полагал, что шакалы на Кавказе не ядовитые. Борис Пастернак был уверен, что у развалин имеется определенное назначение. Разница в том, что первый так и не стал лауреатом Нобелевской премии по литературе.

Что же делать переводчикам с этим анекдотичным назначением?

«Oltrepassarono la serra, l;alloggio del giardiniere e i resti di pietra un;ignota costruzione.»

«Ils pass;rent devant le jardin d'hiver, le logement du jardiniere et les ruines d'on ne savait quel b;timent de pierre».

„Sie kamen an den Treibh;usern, an der Wohnung des G;rtners und an den Ruinen einiger Steinbauten vorbei.“

«They passed the hothouses, the gardener's cottage and some stone ruins of obscure origin».

Не сговариваясь, переводчики выходят из положения сходным образом.

Цветеремич пишет о «resti di pietra un;ignota costruzione», о каменных развалинах НЕИЗВЕСТНОГО строения.

Кто-то из французов или француженок (по частям переводили роман четверо: Мишель Окутюрье, Луи Мартинез, Жаклин де Пруайяр и Элен Пельтье)  – о «ruines d'on ne savait quel b;timent de pierre», о каменных развалинах НЕВЕДОМОГО строения.

Рейнхольд фон Вальтер о «Ruinen einiger Steinbauten“, о развалинах НЕСКОЛЬКИХ КАМЕННЫХ СТРОЕНИЙ.

Наконец, Макс Хейворд и Маня Харари – о «stone ruins of obscure origin», о каменных развалинах НЕИЗВЕСТНОГО ПРОИСХОЖДЕНИЯ.

Точный перевод этой фразы на английский таков: «They walked past the greenhouse, the gardener’s quarters, and some stone ruins of unknown purpose».

Неужели первые переводчики не знали слова PURPOSE? Или не понимали значение слова НАЗНАЧЕНИЕ. Полно. Они сознательно правили текст.

2) «Едва касаясь земли круглой стопою и пробуждая каждым шагом свирепый скрежет снега, по всем направлениям двигались незримые ноги в валенках, а дополняющие их фигуры в башлыках и полушубках отдельно проплывали по воздуху, как кружащиеся по небесной сфере светила» (XII,9).

Кто эти существа с КРУГЛЫМИ СТОПАМИ? Поскольку стопа – часть ноги, что бы по этому поводу ни думал скверно владеющий русским языком романист, в лютый мороз шествующие по снегу босиком? Инопланетяне? Как быть, если автор полагает, что ноги не составная часть фигуры, но фигура – это дополнение к ногам? И что делать со сравнением зримого хаотичного передвижения людей по партизанскому лагерю с раз и навсегда упорядоченным движением светил, которое ни один смертный не видел со дня сотворения мира сего? Светила – это Солнце, Луна, на крайний случай, звезды. Мы видим РЕЗУЛЬТАТ их перемещения, но само движение  недоступно человеческому зрению. О ложной красивости подобных стилистических вычурностей, за которыми просматривается низкий профессиональный уровень сочинителя, почти неотличимый от настоящей графомании, Набоков говорил в интервью Пенелопе Джиллиат:

«And the metaphors. Unattached comparisons. Suppose I were to say 'as passionately adored and insulted as a barometer in a mountain hotel''»… «It would be a beautiful metaphor. But who is it about? The image is top-heavy. There is nothing to attach it to (А метафоры. Ни на что не опирающиеся сравнения. Предположим, и я мог бы сказать: так страстно влюбленный и так сильно обиженный, как барометр в горном отеле… Это была бы прекрасная метафора. Но к чему это? Образ неимоверно тяжелый. Его ни к чему не прикрепишь).[102]

Каждый выкручивается, как может, сообразно своему интеллекту и пониманию переводческой этики.

Натурализованный итальянец, бюсты которого в 2015-2016 гг. установлены в Мессине и в Москве,[103] напрочь убирает как КРУГЛЫЕ СТОПЫ, так и ДОПОЛНЯЮЩИЕ ноги фигуры. Для перевода слова ФИГУРЫ использует CORPI, одно из значений которого корпус. Вместо дополняющих появляется mentre (а, в то время как). Но сравнение со светилами оставляет. Правда, кружат они не по небесной сфере, а по несколько смягченной НЕБЕСНО-ГОЛУБОЙ. Красивость, которая поелику возможно отвлекает читателя от осознания скудоумия автора.

«Sfiorando la terra e a ogni passo faсendo scricchiolare acutamente la neve si muovevano in tutte le direzioni gambe invisibili di v;lenki, mentre i corpi al di sopra, coperti di pellicciotti e di berretti caucasici, galleggiavano per per conto proprio nell;aria come astri roteanti nelle sfere celesti».

У французов по снегу ходят не босыми стопами, а ногами, обутыми в валенки (des pieds…, chauss;s de bottes de feutre). Сами стопы они меняют на подошвы, правда, сохраняя их круглую форму (semelles rondes). Чуть менее явный идиотизм. ФИГУРЫ вообще, от греха подальше, превращаются в СИЛУЭТЫ (silhouettes). А КРУЖАЩИЕСЯ СВЕТИЛА – в КРУЖАЩИЕСЯ ЗВЕЗДЫ. Весьма интересно, что хуже, не правда ли?

«Des pieds invisibles, chauss;s de bottes de feutre, allaient et venaient dans toutes les directions, touchant ; peine le sol de leurs semelles rondes, et faisant violemment crisser la neige ; chaque pas, tandis que les silhouettes en capuchons et en pelisses courtes qui les compl;taient glissaient de leur c;t; dans l'air comme des asters tournoyant dans la sph;re c;leste».

Немец пускается во все тяжкие:

„Unsichtbare F;;e in Filzstiefeln bewegten sich nach allen Richtungen und ber;hrten mit den Sohlen kaum den Boden, der dennoch unter jedem ihrer Schritte knirschte und knackte, w;hrend die dazugeh;rigen Gestalten mit den Schneehauben und Pelzjacken einzeln durch die Luft zu schweben schienen, wie die auf ihrer Bahn dahinziehenden Lichter der Himmelssph;ren.“

Судите сами:

Невидимые стопы в валенках двигались во всех направлениях, едва касаясь земли, которая, тем не менее, СКРИПЕЛА И ХРУСТЕЛА (knirschte und knackte), в то время как дополняющие их фигуры в капюшонах и меховых куртках казались парящими в воздухе, словно проплывающие по своей орбите ОГНИ НЕБЕСНЫХ СФЕР (Lichter der Himmelssph;ren).

Худо-бедно СВЕТИЛ избежал, а СТОПЫ, отнюдь не круглые, упаковал в валенки.

У англичан все то же самое. Нет ни круглых стоп, ни дополняющих ноги фигур. Ноги обуты в валенки, земли они касаются МЯГКИМИ ПОДМЕТКАМИ (padded soles). Сами фигуры исправлены на ТУЛОВИЩА (torsos). Что же касается светил, то вместо них появляются некие вполне абстрактные НЕБЕСНЫЕ ТЕЛА (heavenly bodies).

«Invisible feet in felt boots, touching the ground softly with padded soles, yet making the snow screech angrily at every step, moved in all directions, while the hooded and fur-jacketed torsos belonging to them sailed separately through the upper air like heavenly bodies».

Точный перевод на английский, пожалуй, с одной оговоркой: может быть, вместо SOLES следовало употребить FOOTSTEPS.

«Barely touching the ground with rounded soles, and at each step awakening a fierce creaking of the snow, invisible feet in felt boots moved in all directions, while the figures attached to them, in hoods and sheepskin jackets, floated through the air separately, like luminaries circling through the heavenly sphere».

3) «Ловеласничанье Комаровского где-нибудь в карете под носом у кучера или в укромной аванложе на глазах у целого театра пленяло ее неразоблаченной дерзостью и побуждало просыпавшегося в ней бесенка к подражанию» (II,14).

Разобраться с этой фразой современному читателю не так-то просто. Да и не всякому критику она по зубам. Например, Сафонов ничего не понял, перепутал все, что только можно, и разразился очаровательной в своей нелепости критикой:


«Дерзость, совершающуюся на глазах у «целого театра», нельзя назвать неразоблаченной. Да и не могла Лара позволить себе такой дерзости. Дерзила она, не «на глазах», а укрывшись от посторонних взоров в глубине укромной ложи, так же, как делала это в карете, прячась за спиной кучера. Соблазн пленявшей Лару дерзости в том и заключался, что зрители были рядом, но не видели ее «ловеласничанья» с Комаровским. Обидел Пастернак свою героиню, приписав ей порочащую ее нескромность: «на глазах у целого(!) театра». Я не думаю, что обидел он ее сознательно».[104]

Все дело в том, каково в контексте значение слова левеласничанье. Кстати, это отглагольное существительное выдумано Пастернаком. Словари русского языка содержат ловеласничество, т. е. поведение ловеласа, волокитство. Комаровский ловеласничает ДЕРЗКО. Зададимся простым вопросом, он ГОВОРИТ Ларе дерзкие слова или совершает в отношении нее дерзкие ДЕЙСТВИЯ? Разумеется, второе. Не приведи господь, кто-то увидит это. Не миновать скандала. Но «ловеласничанье», оставалось неразоблаченным, что «пленяло» ее и «побуждало просыпавшегося в ней бесенка к подражанию». Да простит нам читатель-пурист, но следует представить примерно следующее: когда Комаровский, как пьяный Киса Воробьянинов Лизу Калачову, начинает хватать ее руками (– Поедем в номера!), Лара дрожащими от нетерпения пальчиками расстегивает ему ширинку.

Разумеется, незадачливый романист не отдавал себе отчета в том, что же «натворил» его свободный дух.

Прав, тысячу раз прав Сафонов, утверждающий, что Пастернак «просто в очередной раз не сумел написать, как было надо, и не понял того, что поучилось у него опять, как не надо»,[105] хотя и сам критик ничего не понял. Удивительно, но из ложных посылок иногда рождается правильное заключение.

 Единственное, что в какой-то мере оправдывает Пастернака, так это то, что ни совместных посещений Комаровским и Ларой театров, ни их поездок в каретах в реальной действительности не было и быть не могло. Что очень скоро будет доказано.

То, чего не понял незадачливый романист, и в чем не разобрался недостаточно внимательный и сведущий критик, отлично поняли переводчики, по эротической литературе знающие, какие амуры происходят в укромных аванложах или в закрытых каретах между стареющими сладострастниками и молоденькими девушками. Поэтому, смягчая ЛОВЕЛАСНИЧАНЬЕ, каждый из них грубо искажает смысл русского текста.

Цветеремич, сохраняя БЕСЕНКА ПОДРАЖАНИЯ (demonietto dell; imitazione), для перевода ЛОВЕЛАСНИЧАНЬЯ  использует LIBERT;, слово, имеющее несколько значений: основные – воля, свобода, вольность, а редко употребительное: РАСПУЩЕННОСТЬ. Наиболее употребительное значение этого слова – DISSOLUTEZZA. Можно было взять хотя бы GALANTERIA (волокитство), так нет же, ибо только LIBERT; позволяет скрыть, что в русском оригинале этой фразы Лара Гишар, согласно романисту, «самое чистое существо на свете» предстает не столько жертвой растлителя, сколько маленькой потаскушкой.

«Le libert; che Komarovskij si prendeva in carrozza sotto il naso del cocchiere o in palco, sotto gli  occhi dell;intero teatro, la seducevano per la loro audacia provocante ed eccitavano in lei il demonietto dell; imitazione»

Примерно то же самое и с той же целью проделали и французы. Они тоже сохранили БЕСЕНКА (diablotin), а ЛОВЕЛАСНИЧАНЬЕ перевели как GALANTERIES, т. е галантности, в очень редко употребительном смысле: ухаживания. Наиболее употребительное УХАЖИВАТЬ (за женщиной) – COURTISEr.

«Les galanteries de Komarovski, au fond d'une voiture, sous le nez du cocher, ou dans une avant-loge isol;e sous les yeux du th;;ter entier, avaient quelque chose de sournoisement audacieux qui la captivait et qui incitait ; la riposte le diablotin qui se r;veillait en elle».

Немец бесенка убирает. Зато пускается в явную отсебятину: действия Комаровского «… ;bten auf sie eine Faszination aus, die sie ihrerseits dazu anregte, sich k;hner und unbek;mmerter zu zeigen, als ihr zumute war (вызывали в ней волнение, которое побуждало ее вести себя смелее и беззаботнее, чем ей бы хотелось)». И конечно же для перевода ЛОВЕЛАСНИЧАНЬЯ использует устаревшее GALANTERIEN, т. е. галантности, любезности, комплименты и т. д.

 «Komarowskijs Galanterien im geschlossenen Wagen, unter den Augen des Kutschers, oder in der Loge, vor den Augen des ganzen Theaters, ;bten auf sie eine Faszination aus, die sie ihrerseits dazu anregte, sich k;hner und unbek;mmerter zu zeigen, als ihr zumute war.»

Англичане также избавляются от бесенка, а ловеласничанье превращается в  PHILANDERING (флирт, ухаживание).

«Komarovsky;s philandering in a carriage behind the coachman;s back or in an opera box in full view of the audience pleased and challenged her by its mixture of secrecy and daring».

Новые переводчики, поставившие перед собой задачу дать точной перевод, не стали утаивать суть, хотя с LOVEMAKING (современные словари дают значения: заниматься любовью, занятие любовью), как нам представляется, несколько переборщили. Быть может, следовало использовать грубое BOOP (лапать, сексуально приставать). Ведь по сути именно так следует понимать русский оригинальный текст.

«Komarovsky’s lovemaking somewhere in a carriage under the coachman’s nose or in the secluded back of a loge before the eyes of the whole theater fascinated her by its covert boldness and prompted the little demon awakened in her to imitation».

Кстати, и переводчики на другие языки могли перевести правильно. В итальянском есть глаголы AFFERRARE и PALPEGGIARE, означающие лапать. Французское разговорное PAPOUILLE (ласка, тисканье) достаточно точно передает смысл. Равно как и немецкое FUMMELEI.

Итак, догадка Сафонова, скорее всего, верна, и переводчики сплошь и рядом выступали в роли редакторов. Огромное количество смысловых и стилистических нелепостей, которые, вне зависимости от языка, увидит читатель, убиралось или, насколько это возможно, исправлялось. А о несоответствиях реалиям русской жизни, можно было не беспокоиться. Вряд ли даже переводчики понимали их чудовищность, так что уж говорить о массовом читателе. В конце пятидесятых благополучный западный обыватель, если оставить за скобками навязываемые пропагандой стереотипы, не имел и отдаленного представления ни о дореволюционной русской жизни, ни и о революции и гражданской войне. Зато был готов, как ныне выражаются, схавать что угодно, лишь бы контрреволюционное и антирусское, а к тому же поданное в форме душещипательной мелодрамы с захватывающей экзотикой, включая, помимо  расхожих атрибутов «русскости», «философские» рассуждения и прочие проявления загадочной русской души.

В описании совращения Лары этих чудовищных несоответствий – хоть отбавляй.

Все началось летом 1935 года, когда на перроне берлинского вокзала он вдруг сказал сестре Жозефине: «Знаешь, это мой долг перед Зиной – я должен написать о ней. Я хочу написать роман. Роман об этой девушке. Прекрасной, дурно направленной. Красавица под вуалью в отдельных кабинетах ночных ресторанов. Кузен ее, гвардейский офицер, водит ее туда. Она, конечно, не в силах тому противиться. Она так была юна, так НЕСКАЗАННО ПРИТЯГАТЕЛЬНА...».[106]  ГВАРДЕЙСКИЙ ОФИЦЕР И ОТДЕЛЬНЫЕ КАБИНЕТЫ – предтечи тех безобразий, которые внимательный и сведущий читатель не может не увидеть в его романе. А ОНА, КОНЕЧНО НЕ В СИЛАХ, ТОМУ ПРОТИВИТЬСЯ – еще одно доказательство справедливости заключения Ахматовой, что он ничего не понимал в женщинах. Можно ли полностью доверять свидетельству Жозефины? Как нам представляется, нет.

Младшая сестра Пастернака уже в отрочестве отличалась странностями. В тринадцать (!) лет влюбилась в двадцатидевятилетнего Владимира Скрябина, офицера лейб-гвардии Уланского Его Величества полка (вот откуда ГВАРДЕЙСКИЙ ОФИЦЕР!) и сводного брата композитора А. Н. Скрябина. Ее возлюбленный и сам был не прочь помузицировать, разумеется, без всяких последствий для истории русской музыки. Была, мягко говоря, нехороша собой (что отчетливо видно на фотографиях), тем не менее, грезила о взаимности, а уже в старших классах гимназии подумывала о самоубийстве на почве неразделенной любви. В двадцать четыре года вышла замуж за троюродного брата, которого не любила. Комментаторы «ПСС» трактуют это обстоятельство следующим образом: «Жозефина называла причиной своего брака душевную невозможность настоящей любви после СЖЕГШЕЙ ЕЕ (курсив мой - В. М.) отроческой влюбленности…».[107] (Случай, безусловно, тяжелый, но, справедливости ради, не самый выдающийся. Нам приходилось общаться с московской барышней, считавшей, что ее сердце навсегда разбито влюбленностью в Джима Моррисона, которого она никогда не видела. К тому же на момент вспышки ее злокачественного чувства харизматичный фронтмен «The Doors» и психоделический Lizard king, выходивший на сцену в обтягивающих кожаных штанах, подчеркивающих размеры его причинного места, уже лет пятнадцать как покоился на кладбище Пер-Лашез.) Известно письмо Жозефины, написанное вскоре после вступления в брак, в котором она объясняет оставшемуся в Москве брату и его жене причину своего поступка. Письмо, свидетельствующее, что она едва удерживается на тонкой грани межу нервным расстройством и психическим заболеванием. В частности, из-за неспособности любить она мечется между желанием заниматься современной философией и искусством и стремлением безраздельно посвятить себя служению Христу.[108] Почти по Галичу: «То ли стать мне президентом США, // То ли взять да и окончить ВПШ!...». Не удивительно, что в супружестве она была глубоко несчастлива. Федор Пастернак, банковский служащий высокого ранга, был старше ее на двадцать лет. Человек практического склада, он не витал в эмпиреях и был чужд любым проявлениям художественности, тем более доморощенной. К тому же их представления о сексе непоправимым образом разнились, и всю жизнь она чувствовала себя неудовлетворенной, хотя и имела двух детей. После рождения первого ребенка у нее случилось «первое (курсив мой - В. М) нервное заболевание»,[109] из чего следует, что были и последующие. В ее воспоминаниях, написанных в старости, встречаются сексуальные фантазии о прошедшем времени, иногда достаточно скандальные: «В столовой остались только мы с Борей. Мы вышли на балкон. Необъятное звездное небо. Ни звука. Поздняя ночь. Вдруг Боря привлек меня к себе и кинулся страстно целовать. Я отвечала ему, но внутри меня ничего не отозвалось. Но оставаться холодной в ответ на его пылкий призыв – святотатство! Я мягко высвободилась из его объятий. И он не рассердился на меня. У меня по лицу текли слезы. Я сказала Боре, что в тот момент я не чувствовала ничего, кроме сострадания и жалости ко всем, ко всему миру, обязательной для романтиков Weltschmerz (мировая скорбь - В. М). Боря, разумеется, понял меня, но в действительности ему было неинтересно, что я чувствовала. Он был возбужден, говорил, что любит меня больше, чем брат, начал рассказывать о Древнем Египте и его династиях, где считалось не только естественным, но иногда даже обязательным для правителей жениться на сестрах, а в Древней Греции – я уже не помню, что еще говорил тогда Боря».[110]

Тридцатиоднолетний брат склоняет к инцесту двадцатилетнюю сестру, и происходит это в 21-м году, когда найти сексуальную партнершу, особенно в кругах, где он вращается, – проще простого. Если Жозефина ничего не сочиняет, ему бы срочно обратиться к психиатру, ибо у застарелого девственника с головой явный непорядок. Будем считать, что мемуаристка не вполне добросовестна.

Все же полностью игнорировать ее свидетельство не стоит. Есть письмо Пастернака к ней от 24 мая 1932 г., в котором он пишет о том, что Зиночка Еремеева «отдалась» своему 45-летнему кузену Милитинскому, будучи «полуребенком», об «отдельных кабинетах» и о том, что ее сексуальная жизнь началась «немилосердно рано».[111] В общем, драма, если не трагедия.

Сама Зинаида Николаевна с искренней теплотой вспоминает о влюбленности в Николая  Милитинского:

«Он начал часто бывать у нас, вывозил меня в концерты, возился со мной.
Постепенно наша дружба переросла в любовь, нас стало тянуть друг к другу, в один прекрасный день, когда никого не было дома, я сошлась с ним.
Ему было сорок с лишним лет, а мне шел шестнадцатый. У него была жена и двое детей. Я чувствовала, что это очень плохо, но ничего не могла поделать с собой, и как всегда бывает с ПЕРВОЙ ЛЮБОВЬЮ (курсив мой - В. М.), она казалась мне последней и навсегда. Так чувствовал и он. (…) Встречи учащались. Из института в форме, надев вуаль, я шла на свидание с ним. Пришлось ему снять комнату, где мы проводили уже почти каждый день вместе».[112] До этого несколько раз встречались в гостиничном номере,[113] но никаких «отдельных кабинетов» не было и в помине. Равно как и запугивания, по причине которого Лара была ВЫНУЖДЕНА длить свои отношения с Комаровским. Не отмечались и «ноющая надломленность и ужас перед собой» (II,14), сопровождаемые «дрожью… неприкрашенного позора» (II,15), не говоря уже о садо-мазохистских проявлениях: «Тут все было шиворот-навыворот и противно логике, острая боль заявляла о себе раскатами серебряного смешка, борьба и отказ означали согласие, а руку мучителя покрывали поцелуями благодарности» (III,5).

Счастливые влюбленные с радостью и к взаимному удовлетворению занимались сексом.

Пастернак не в силах признать, что в юности у его жены была любовь, принять ее прошлое таким, каким оно было. Опытный психоаналитик, наверное, сможет дать объяснение случаю, который поразил Зинаиду Николаевну много лет спустя: «…когда мы жили на Волхонке, приехала дочь Милитинского Катя и привезла мою карточку с косичками. Эта карточка была единственной, которая уцелела от моего прошлого, и Я ЕЮ ДОРОЖИЛА. Катя имела неосторожность сказать при Борисе Леонидовиче, что отец, умирая, просил меня передать ее мне со словами, что я была единственной его женщиной, которую он любил. Через несколько дней карточка пропала, и я долго искала ее. Борису Леонидовичу пришлось признаться, что он ее уничтожил, потому что ему БОЛЬНО СМОТРЕТЬ НА НЕЕ (курсив мой - В. М)».[114]

Зиночка Еремеева была не полуребенком, а во всех смыслах полноценной женщиной. Со своим возлюбленным она занималась сексом не по принуждению, а вполне добровольно. Она хотела этих отношений и наслаждалась ими. И, разумеется, она не имела ничего общего с насквозь придуманной Ларой Гишар (недаром Набоков называл героиню романа «неправдоподобной барышней»), которая в шестнадцать (!) лет даже в разговоре с самой собой не только не смеет употребить обычные слова: ЛЮБОВНИК и  ЛЮБОВНИЦА, которые на языке у любой ее не дебильной сверстницы: «Ведь для него мама – как это называется... Ведь он мамин – это самое...», но и вполне искренне считает их «гадкими» (II,4).

В основе его на все лады воспеваемого преклонения перед женщиной лежит глубокое непонимание женской природы, быть может, не вполне осознанный отказ ей в субъектности, во всяком случае, в половой сфере, где ей уготована роль жертвы, которую следует пожалеть – и все это на фоне застарелых комплексов, с которыми, по-хорошему, еще разбираться и разбираться.

История Зины Еремеевой и Милитинского – простая и незамысловатая, каких немало случается повсюду и во все времена. Уже в 1935-м Жозефина удивляется тому, что ее  брат «собирается отдать свою неподражаемую прозу столь мелкому, столь заурядному сюжету», но полагает, что «сюжет, по правде говоря, не так уж важен.[115] Тогда ей было невдомек, каким ужасом обернется в романе переиначивание халтурщиком прозы жизни, которую он не знал и не понимал.

Николай Милитинский – кузен Зины Еремеевой. Их появление на концертах, в театрах и на прочих культурных мероприятиях совершенно естественно. Понятно, что кто-то, в меру своей испорченности, мог заподозрить что-то этакое, но формальные приличия этими выходами в свет не нарушались. К тому же он – вовсе не гвардейский офицер, но простой инженер с довольно ограниченным  кругом знакомств. А все началось в Петербурге, городе знати и высшего чиновничества, где человеку его уровня гораздо проще затеряться, сохранить анонимность, чем в Москве, которая, по сравнению с имперской столицей, в каком-то смысле, большая деревня.

Комаровский – известный адвокат, фигура публичная и с весьма обширными знакомствами и связями, в том числе профессиональными. Несмотря на это, он не скрывает своих отношений с приблудной провинциалкой Амалией Карловной Гишар. Открыто захаживает к ней в мастерскую, которая, строго говоря, представляет собой нежизнеспособный клон мастерской Веры Павловны. Судите сами: «Чувствовалась близость Брестской железной дороги. Рядом начинались ее владения, казенные квартиры служащих, паровозные депо и склады (II,3). Но московские «франтихи» непонятно по какой причине отказываются от шикарных, европейского уровня ателье на Петровке и на Кузнецком в пользу убогого заведения на рабочей окраине: «В приемной дамы живописной группой окружали стол с журналами» (там же). Какие дамы! Какие журналы! Небогатые окрестные жители обращались (если вообще обращались) с грошевыми заказами: перелицевать салоп, подшить обтрепавшиеся брючины, смастерить немудрящее платьице и тому подобное.

Кстати, в описании мастерской присутствует совершенно прелестная графомания, незамеченная Сафоновым, но претендующая едва ли не на символ бездарного романа: «Как очумелые, крутились швейные машины под опускающимися ногами или порхающими руками усталых мастериц» (там же). Очумелые швейные машины – нечто выдающееся. Такое под силу только будущему лауреату Нобелевской премии по литературе. Они крутятся. Что-то крутится и на электростанциях, но как бы мы отнеслись к словосочетанию КРУТИЛИСЬ ЭЛЕКТРОСТАНЦИИ? Порхающие руки, соседствующие с усталостью работниц – высший класс. А еще во фразе проглядывает устойчивое выражение КРУТИТЬСЯ ПОД НОГАМИ. Словно наяву видишь, как придурковатая хозяйка кричит на них:
-- А ну брысь! Не крутитесь под ногами!

Комаровский не скрывает своих отношений с мадам Гишар, более того, время от времени поколачивает проживающую в гостинице любовницу, и она вынуждена просить защиты «от своего покровителя». За каковой обращается к соседу, виолончелисту Тышкевичу, который «на целые дни уходил в Большой театр или Консерваторию» (II,2). Где – сто против одного! – живописал коллегам эскапады модного адвоката.

Вдобавок, он не только совращает ее дочь, но и таскается с молоденькой любовницей по театрам и отдельным кабинетам ресторанов, где «стол был так роскошно сервирован» (II, 19), и разъезжает с ней в наемных каретах. Вероятность того, что в любом театре или ресторане он наткнется на какого-нибудь знакомого, а то и коллегу по адвокатуре, – исключительно высока. Своего выезда у Комаровского нет. Проживает он в многоквартирном доме на Петровских линиях, фешенебельном, но, что вполне очевидно, без конюшен и каретных сараев. А это означает, что кучер наемной кареты у «катка» в извозчичьем трактире, что в Столешниковом переулке, знаменитом тем, что «там очень уж сомовина жирна и ситнички всегда горячие», будет со смехом рассказывать, что Комару говядина уже не по вкусу, его, греховодника, на телятинку, вишь, потянуло.

Его совсем не пугает огласка, он прямо-таки напрашивается на нее, как если бы все происходило не в чинной, богомольной и лицемерной Москве, а где-нибудь в Латинской Америке с ее культом мачо.

В адвокатуру получают доступ лишь те, кто представит «верные ручательства знания, НРАВСТВЕННОСТИ (курсив мой - В. М.) и честности убеждений».[116] За такие проделки можно и адвокатского звания лишиться, что, впрочем, маловероятно. А вот то, что публичная демонстрация половой распущенности самым роковым образом скажется на его доходах, – не подлежит сомнению. Клиентура, приносящая большие гонорары – московское купечество и вышедшие из его среды предприниматели. За глухими заборами их особняков в тиши может твориться какое угодно распутство (читайте Горького), но разврат, вынесенный на всеобщее обозрение, для них неприемлем. Блестящих адвокатов в Москве достаточно, так кто же поручит защиту своих интересов этому скандальному  блудодею, чье непотребное поведение стало притчей во языцех? Тем более что это может быть истолковано как косвенное одобрение. Какой заботящийся о своей репутации деловой человек пойдет на такое?

В описании Пастернака Комаровский предстает холодным, циничным и весьма расчетливым господином. А коль скоро это так, всего того придуманного халтурщиком антуража (в скобках заметим: бесконечно прельстительного для иностранного читателя) в реальной действительности не было, потому что не могло быть никогда.

Какой роман из русской жизни того времени обойдется без Первой мировой войны?
Вот автор и замышляет встречу героя и героини на войне.

То, как реализуется эта, не сказать, чтобы слишком оригинальная, задумка, – развернутое подтверждение верности наблюдения Георгия Адамовича, что в романе «не жизнь управляет действием, а действие укладывает жизнь в свои рамки». Свидетельство того, что реалистическое повествование невозможно, если правит бал своеволие романиста, настоянное на абсолютном непонимании всего, что лежит за пределами его внутреннего мирка,

Ladies first, поэтому начнем с героини.

Когда началась война, Лара (в замужестве Антипова) проживает на Урале, преподает в женской гимназии, растит дочь, принимает участие во всех делах мужа, который, в свою очередь преподает в гимназии «латынь и древнюю историю». Короче, работает, «не покладая рук». Стоит ли поминать, что особого достатка семья не имеет: одна-единственная прислуга – «рыжая Марфутка», но «ее помощь была недостаточна» (IV, 6).

Тем не менее, «как многие дамы-благотворительницы в уезде, Лариса Федоровна с самого начала войны оказывала посильную помощь в госпитале, развернутом при Юрятинской земской больнице» (IV,7). Перепутано и искажено все, что только можно. Юрятин – не уездный, но губернский город. «С самого начала войны» никакого госпиталя, тем более при земской больнице, в уральской глубинке не было и быть не могло. Благотворительницы – это не те, кто выносят за ранеными горшки или меняют заляпанные кровью и гноем простыни. Это состоятельные дамы, жертвующие на все эти нужды деньги. Ставить в один ряд с ними г-жу Антипову, в распоряжении которой нет и не может быть сколь-нибудь значительных денежных сумм, значит не понимать структуру тогдашнего общества, строгие, особенно в провинции, социальные перегородки. Что же до «посильной помощи», так откуда у работающей женщины и матери берутся силы и свободное время на эти благородные, но весьма обременительные занятия? И в чем заключалась ее помощь? К уходу за ранеными ее, не имеющую необходимых знаний и необученную, разумеется, не могли допустить. Так что же, она мыла полы, топила печи или на кухне выполняла обязанности «черной» кухарки? Одна-единственная фраза, но в ней, как в капле воды, отражается непонимание автором русской действительности.

По всей видимости, летом 1915 года ее муж по причинам, которые для нашего анализа не важны, решает пойти в армию добровольцем и поступает в военное училище. Через какое-то время «его выпустили досрочно прапорщиком и так же неожиданно отправили с назначением в действующую армию» (там же). Что тут неожиданного? Обычное дело. Война.

«Вслед за недавно совершенным прорывом, который стал впоследствии известен под именем Брусиловского (экая корявость! - В. М.), армия перешла в наступление» (там же), в ходе которого прапорщик Антипов пропал без вести. Итак, не подлежит сомнению, что Антипов пропадает без вести летом 1916-го.

«Письма от Антипова прекратились», и осенью, поскольку «об Антипове по-прежнему не было ни слуху ни духу», «Лариса Федоровна стала тревожиться и наводить справки сначала у себя в Юрятине (это каким же образом, позвольте полюбопытствовать? - В. М.), а потом по почте в Москве и на фронте…» (там же.) Предположим, что эта ни к чему не приведшая переписка продолжалась месяц-полтора. После чего «она занялась серьезно начатками медицины и сдала при больнице экзамен на звание сестры милосердия» (там же). В  начале войны из-за нехватки сестер милосердия имела место практика их ускоренной шестинедельной подготовки, Но к 1916 году дефицита не было, а обычный срок начального обучения будущих сестер милосердия – от года до полутора лет. Но эта явная несообразность меркнет на фоне планов деятельной супружницы: «Убедившись в бесполезности своих розысков на расстоянии, Лариса Федоровна решила перенести их на место недавних событий» (там же). СОБЫТИЯ – это кровопролитные сражения лета-осени 1916-го. Ну не графоман ли?

От этой абсолютно безумной затеи ее не смогло отговорить даже семейство Кологривовых, а ее прежняя воспитанница Липочка, очевидно, по настоянию автора даже согласилась взять на себя заботу о дочери.

Итак, не ранее ноября-декабря «она поступила сестрой на санитарный поезд, отправляющийся через город Лиски (который вообще-то находится в Воронежской губернии, польский город называется Лиско) в Мезо-Лаборч (в действительности, Мезё-Лаборц) на границу Венгрии. Так называлось место, откуда Паша написал ей свое последнее письмо» (там же).

Комментаторы, как обычно озабоченные сокрытием невежественности своего кумира, сообщают, что эти населенные пункты «до первой мировой войны находились в пределах Австро-Венгрии».[117] Но в чьих руках они в самом конце 1916-го? Луцкий прорыв и последующие наступательные действия русской армии привели к захвату Восточной Галиции и Буковины, но не к выходу на карпатские перевалы. Отправить письмо из  Мезё-Лаборца Антипов мог только в одном качестве: военнопленного, что превращало разыскания по поводу его судьбы в явную бессмыслицу. А русский санитарный поезд, в конце 1916 года следующий в  Мезё-Лаборц, т. е. в глубокий австрийский тыл, – популярный еврейский анекдот: и вообще мы едем не в ту сторону!

В конце февраля 1917 г. сестра милосердия Антипова работает в эвакуационном госпитале, где (какое совпадение!) долечивается Юрий Живаго.

Сестра милосердия – нечто промежуточное между медсестрой и сиделкой. В ее случае с несомненным уклоном во второе. Тем не менее, «в каждое дежурство сестра Антипова производила два обхода, утром и вечером…» (IV,14). Умерим негодование – слава Богу, хоть не председательствовала в консилиумах.

Вот она обращается к Живаго:
« -- Здравствуйте. На что жалуетесь?».
А он ей в ответ со всей горделивостью:
«-- Благодарю вас. Я сам врач и лечу себя собственными силами» (там же)..

От чего лечит, шестой месяц кантуясь по госпиталям?! В сентябре прошлого года «...его ранила шрапнельная пулька. Юрий Андреевич упал посреди дороги, обливаясь кровью, и потерял сознание» (IV,13).

Если бы эта самая пулька поразила важный орган, его давно бы комиссовали. А коль скоро этого не случилось, она попала в мягкие ткани, в худшем случае слегка задев кость.

Генерал Каледин в середине февраля 1915 г. в Карпатском сражении получил ТЯЖЕЛОЕ ранение шрапнелью, был эвакуирован в Киев, но менее чем через четыре месяца вернулся в строй и возглавил 12-й армейский корпус.

Впрочем, мы забежали вперед.

С героем надо разбираться обстоятельно и без всякой спешки.

Внимательный читатель остается в недоумении: герой – врач, но после прочтения 500-страничного романа, так и неясно какого профиля, какой специализации.

Сведения о его профессиональной деятельности отрывочны и полны неразрешимых противоречий, столь свойственных халтурному повествованию. В университете он специализируется по «общей терапии», но «глаз он знал с доскональностью будущего окулиста» и писал «ученое сочинение о нервных элементах сетчатки» (III,10). УЧЕНОЕ СОЧИНЕНИЕ… Умора! Воистину, стиль «Письма ученому соседу».

Откуда у него взялись столь обширные познания, решительно непонятно, ведь медицина в круг его интересов не попадает, он уделяет внимание чему угодно, только не ей: «Все двенадцать лет школы, средней и высшей, Юра занимался древностью и законом Божьим, преданиями и поэтами, науками о прошлом и о природе, как семейною хроникой родного дома, как своею родословною» (III,15).

После окончания университета этот молодой человек, доселе не имевший к хирургии никакого отношения, каким-то непостижимым образом оказывается врачом хирургического отделения московской больницы и даже утирает нос старшим коллегам, диагностируя у больной «эхинококк печени» (IV,5). Он «чувствовал себя стоящим на равной ноге со вселенною» (III,15), но является ли это прискорбное, в рассуждение состояния психики как автора, так и его злополучного героя, обстоятельство достаточным основанием для столь невероятной профессиональной метаморфозы?

После возвращения с фронта он опять работает в той же больнице. Хирургом, ибо о его переквалификации ничего не сообщается. Тем страннее, что именно его приглашают к больной, муж которой, деляга и нувориш, полагает, что у нее «какая-то болезнь нервов» (VI,11). В Москве хватает специалистов по заболеваниям нервной системы, в том числе и светил в этой области медицины. Но прекрасно обеспеченный и заботливый муж приглашает не кого-то из их числа, а молодого и безвестного хирурга. Нормальные и финансово обеспеченные люди так себя не ведут, что должно было быть известно романисту из собственного опыта. Когда в 1928 г. у Евгении Владимировны случается очередной нервный срыв (сколько же в его жизни неврастеничек!), приглашают крупного специалиста по психическим аффективным расстройствам и пограничным состояниям, профессора Юрия Владимировича Каннабиха (1872-1939).[118] В 1928-м Пастернак не слишком богат, а в мае-июне 1924-го, когда к восьмимесячному Жененку, страдающему непрерывными поносами, несколько раз вызывается специалист по «грудному возрасту» профессор Фельдман,[119] он попросту беден. Беден настолько, что осенью вынужден за бесценок продать золотую гимназическую медаль.[120] Если Пастернак не в состоянии осмыслить и воплотить в якобы реалистическом повествовании свой личный опыт, стоит ли говорить о его полной неспособности понять поведение других людей.

О его профессиональной деятельности у партизан тоже ничего толком не сообщается. Разве что о врачевании не тела, но души Памфила Палых с его «бегунчиками» (XI,9).

После бегства из партизанского лагеря, он «поступил на три места». Чем он занимался в «амбулатории Военного госпиталя» и в «Юрятинском облздраве», не сообщается, а вот на ускоренных медико-хирургических курсах имени Розы Люксембург он «читал… общую патологию (на УСКОРЕННЫХ курсах? бред) и несколько необязательных предметов». Факультативы на ускоренных курсах, казалось бы, полный бред, хуже некуда. Но халтурщику удается бред запредельного уровня. Эти курсы помещались в здании, в котором до революции  находился «Институт гинекологии и акушерства» (XIII,15). Прообразом Юрятина, не без оснований, считается Пермь, в которой до 1916 года и университета-то не было. Если на полном серьезе утверждается, что чуть ли не с конца XIX века в уральском городе с приблизительно пятидесятитысячным населением, в котором насчитывалось хорошо, если полсотни дипломированных врачей,[121] функционировал специализированный медицинский центр, мало признать роман халтурным. Правомочен вопрос, а можно ли считать его автора вполне вменяемым?

При этом везде о нем «в один голос кричат: гениальный диагност, гениальный диагност» (XVI,16). Ну, разумеется, ГЕНЬЯЛЬНЫЙ, как иначе. Правда, открытым остается вопрос: диагностикой каких заболеваний он занимается и где именно подтверждает ГЕНЬЯЛЬНОСТЬ: в амбулатории, стоя на кафедре курсов или все же в зале заседаний облздрава? Такие мелочи халтурщика принципиально не занимают. Подобно тому, как он сам «переводил» с какого ни попадя языка, его герой с «легкостью необыкновенной» диагностирует все подряд. От триппера до водянки головного мозга. От межпозвоночной грыжи до вирусного энцефалита. Ибо ему якобы свойственно «цельное, разом охватывающее картину познание» (там же).

Тринадцатая глава сочинялась осенью 1953-го. А фрагмент о пребывании Юрия Живаго в действующей армии, создавался в 1949-м. Быть может, тогда романист еще был адекватен? Тем более что, по заверениям комментаторов «ПСС», «продолжение романа задерживалось чтением книг о войне 1914 г. (простим им очередную безграмотность: война не ограничилась 1914-м), которые раздражали Пастернака своей ложью, и собственный роман представлялся ему «одной из форм протеста против них».[122]

Книги эти не перечисляются, но протестные настроения, особенно если ими вдохновляются особи, интеллектуально недостаточные, настораживают: ничего хорошего ждать не приходится.

«Это была вторая осень войны. Вслед за успехами первого года начались неудачи. Восьмая армия Брусилова, сосредоточенная в Карпатах, готова была спуститься с перевалов и вторгнуться в Венгрию, но вместо этого отходила назад, оттягиваемая назад общим отступлением. Мы очищали Галицию…» (IV,5).


Если бы он меньше увлекался протестом, а вместо этого ознакомился, хотя бы со школьным учебником истории, то знал бы, что неудачи 1915 года, года «великого отступления» русской армии начались не осенью, а с Горлицкого прорыва германцев (2-15 мая). К осени оставлены Польша, Литва, части Прибалтики и Белоруссии. На этом фоне потеря Буковины и большей части Галиции (за вычетом узкой полосы в районах Брод и Тернополя) выглядит не столь важной.

«К клинике (акушерскому корпусу гинекологической клиники, где рожает Тоня Живаго - В. М) подошел моторный вагон с двумя прицепами. Из них стали выносить раненых.
В московских госпиталях, забитых до невозможности, особенно после Луцкой операции, раненых стали класть на лестничных площадках и в коридорах. Общее переполнение городских больниц начало сказываться на состоянии женских отделений» (там же).

За пять месяцев «великого отступления» русская армия ежемесячно теряла в среднем свыше двухсот тысяч убитыми и ранеными. Потери в осенних боях вокруг Луцка были сравнительно невелики. А сама идея, что раненых солдатиков собираются выхаживать в родильных отделениях,  где обязательна абсолютная стерильность  – невероятная глупость. Но приходится признать, что романист глуп именно в такой степени, ибо он не отдает себе отчета в том, что если бы нечто подобное действительно имело место, как бы на это отреагировала дошлая либеральная пресса, какие проклятия в адрес прогнившего режима исторгали бы глотки думцев из Прогрессивного блока (соглашение о его создании было подписано 22 августа).

Учитывая прискорбное состояние умственных способностей автора, не будем углубляться в описание трудовых будней врача дивизионного лазарета Юрия Андреевича Живаго, тем более что они, судя по всему, не были слишком обременительны. Единственный военный эпизод романа относится к осени шестнадцатого, когда он встречается с другом детства Гордоном, прибывшим на фронт в составе делегации, в которую  входили «общественные деятели из Москвы» (V,8). Ночи напролет они ведут беседы: «И вот опять они лежали по обе стороны длинного узкого окна, была ночь, и они разговаривали» (V,12), как если бы позади у врача Живаго не было изматывающего дня, а впереди его не ждал точно такой же. Впрочем, особо не утруждается не только он один. «Стояло бабье лето, последние ясные дни жаркой золотой осени. Днем врачи и офицеры растворяли окна, били мух, черными роями ползавших по подоконникам и белой оклейке низких потолков, и, расстегнув кителя и гимнастерки, обливались потом, обжигаясь горячими щами или чаем, а ночью садились на корточки перед открытыми печными заслонками, раздували потухающие угли под неразгорающимися сырыми дровами и со слезящимися от дыма глазами ругали денщиков, не умеющих топить по-человечески» (V,10). В общем, как могли, убивали время.

Пока писалась эта глава, снилось одно и то же. В 1958 году никакой антипастернаковской кампании не случилось, и новоиспеченный лауреат прибыл для ее получения в Стокгольм. Перед началом Нобелевского банкета гости толпятся у входа в Золотой зал стокгольмской ратуши. На патефоне крутится пластинка с «вальсом Лары». И хотя разумом понимаешь, что ничего такого быть не могло, но во вселенной сновидения, существующей по своим, еще непознанным законам, все кажется не только допустимым, но и единственно возможным. Сквозь расступающуюся толпу к счастливому лауреату (фрак, лаковые штиблеты, одна сорочка тысячу франков стоит) направляется статный седовласый человек в черных с белым кантом брюках, заправленных в до зеркального блеска начищенные сапоги, и черной полевой гимнастерке корниловского ударного полка с двумя офицерскими Георгиевскими крестами. Как из-под земли выросший переводчик с неуловимо знакомой физиономией (ба! да это же старина Брейвик!) на ломанном русском представляет: военный атташе Республики Парагвай полковник Мышлаевский.
-- А скажите-ка, любезный, это вы написали, что мы в Галиции мух били да чаи гоняли?
-- Мне трудно-оо, я ведь иду-у от человека-аа, а у вас главное-е -- уставы-ы.[123]
-- От человека?! А ты ходил в атаку на германские пулеметы? Резал колючую проволоку? Гнил в окопах? Оперировал под артиллерийским огнем? Что?! Молчать, каналья!

Тут изображение начинает рябить, как будто некий непредставимый, фантастический механизм зажевал пленку сновидения. Но звук сохраняется, и со счастливой улыбкой спящий слышит, как под чьей-то неловкой ногой хрустнули вылетевшие вставные челюсти.

В 1916 году главная забота Пастернака – как бы без лишней огласки и лишних расходов избежать призыва в армию. (Подробности – в одной из следующих глав.) Подкупить медкомиссию и переоформить «белый билет» сподручнее всего в глухой провинции, куда он и выезжает в январе.[124] А в сентябре проездом из Всеволода-Вильве в Тихие Горы, куда он «приехал в первой декаде октября»,[125] он был в Москве. Изнывая от неопределенности, бил мух и гадал на изуродованных трупиках: выгорит-не выгорит.

В сентябре в Галиции был кромешный ад. Кровавая баня. Сходились на штыках, в рукопашных схватках «пощады не просили и не принимали».[126] «Решительный Гурко продолжал непрерывно наносить удары, пока 22 сентября не истощил своих войск (у нашей артиллерии, к счастью, не хватило снарядов, и пехотную бойню пришлось остановить)».[127]

Военные хирурги буквально валились с ног от усталости, оперируя денно и нощно. Нередко отсыпались прямо в операционных.

           Как часто вижу я сон, мой удивительный сон:
           В Стокгольме осень нам танцует вальс-бостон.
           Там зубы падают вниз, пластинки крутится диск
           «Не уходи, побудь со мной, ты – мой каприз».

Примечания:
1 Цит. по: Толстой И. Н. Отмытый роман Пастернака. «Доктор Живаго» между КГБ и ЦРУ – М.: Время, 2009, с. 326.
2 Handbook of Russian Literature. Yale University Press, New Haven and London, 1985, p. 333.
3 Толстой И. Н. Отмытый роман…, с. 305-306.
4 Чуковский К. И. Дневник. 1901-1969: В 2 т. – М.: ОЛМА ПРЕСС Звездный мир, 2003. –  Т. 2 Дневник 1939-1969, с. 285.
5 РГАЛИ, ф. 1038, оп. 1, ед. хр. 2146, л. 10, 11.
6 РГАЛИ, ф. 1817, оп. 3, ед. хр. 27, л. 65.
7 Всеволод Иванов. Дневники – М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2001, с. 383.
8 Там же, с. 463.
9 Иванова Т. Борис Пастернака // Пастернак Б. Л., ПСС, т. XI, с. 290.
10 Peter Finn, Petra Couv;e, The Zhivago Affair: the Kremlin, the CIA, and the Battle Over a Forbidden Book, N. Y., Random House, 2015, p. 183.
11 Всеволод Иванов. Дневники – М.: ИМЛИ РАН, Наследие, 2001, с. 405.
12 Там же.
13 Там же, с. 405-406.
14 Лидия Чуковская. Записки об Анне Ахматовой. 1952-1962. Том 3., М.: Согласие, 1997, с. 362.
15 Там же, с. 75-76.
15 Там же, с. 362.
17 Никифоровская Н. А. Шекспир Бориса Пастернака, СПб, БАН (Б-ка Рос. акад. наук), 1999, с. 164.
18 Там же, с. 165.
19 Погружаться в этот достаточно зловонный сюжет мы не намерены. Любопытствующего читателя отсылаем к публикациям М. Золотоносова. Например, Политрук оказался вдруг // «Город 812», 2014, №14, с. 36-39.
20 Никифоровская Н. А. Шекспир Бориса Пастернака, СПб, БАН (Б-ка Рос. акад. наук), 1999, с. 165.
21 Д. С. Лихачев, Размышления над романом Б. Л. Пастернака // С разных точек зрения: «Доктор Живаго Б. Л. Пастернака, М.: Советский писатель, 1990, с. 170.
22 Там же, с. 170-171.
23 Там же, с. 183.
24 Д. М. Урнов, Безумное напряжение сил // Там же, с. 221-222.
25 Там же, с. 223-224.
26 В. Набоков, Письма к Глебу Струве / Публикация Е. Б. Белодубровского // «Звезда», 1999, №4, с. 35.
27 Иван Толстой. «Доктор Живаго»: Новые факты и находки в Нобелевском архиве – Прага: Human Rights Publishers, 2010, с. 73.
28 Пастернак Б. Л., ПСС, т. X, с. 455-456.
29 Иван Толстой, «Спасибо ЦРУ за то, что публиковало Пастернака, спасая русскую культуру» // http://slon.ru/russia/intervyu-spasibo-cia-1081515.xhtml
30 Сафонов В. И. «Борис Пастернак. Мифы и реальность» – М.: Анонс Медиа, 2007, с. 2.
31 Владислав Сафонов, Затянувшееся безобразие // http://www.proza.ru/2013/12/09/554.
 32 Там же.
33 Сафонов В. И. «Борис Пастернак не гений, а графоман» – М.: Wlasaf, 2011, с. 19.
34 Там же, с. 50.
35 Цит. по: Владимир Набоков, «Знаете, что такое быть знаменитым писателем?..». Из интервью 1950-1970 годов. Составление и предисловие Н. Г. Мельникова. Переводы с английского, французского и итальянского // «Иностранная литература», 2003, №7, с. 214.
36 Александр Гладков, Встречи с Пастернаком // Гладков А. К. Не так давно: Мейерхольд, Пастернак и другие. – М.: Вагриус, 2006, с. 452-453.
37 Быков Д. Л. Борис Пастернак…, с. 728.
38 Там же.
39 Ольга Ивинская, В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», [Paris], Fayard, 1978, с. 29.
40 Владислав Сафонов, Затянувшееся безобразие // http://www.proza.ru/2013/12/09/554.
41 Владислав Сафонов, Моя переписка с журналом Вопросы литературы // http://www.proza.ru/2014/09/16/784.
42 См: Сафонов В. И. Борис Пастернак. Мифы и реальность – М. Анонс Медиа, 2007, с. 116.
43 Там же, с. 111.
44 Там же, с. 104.
45 Ольга Ивинская, В плену времени. Годы с Борисом Пастернаком», [Paris], Fayard, 1978, с. 238.
46 Владислав Сафонов, Затянувшееся безобразие // http://www.proza.ru/2013/12/09/554.
47 Быков Д. Л. Борис Пастернак – М.: Молодая гвардия, 2007, с. 721.
48 Там же.
49 Там же, с. 722.
50 См.: там же, с. 879.
51 Там же, с. 718.
52 Там же, с. 718.
53 Там же, с. 739-740..
54 Полностью эту на диво интересную переписку см.: Горький-Пастернак. Публикация Е. Г. Коляды  // Литературное наследство. Том 70: Горький и советские писатели: Неизданная переписка – М.: Изд-во АН СССР, 1963, с. 295-310.
55 Хоть какое-то значение для прояснения вопроса, почему вагонная дверь именуется дверцей или почему будущий лауреат Нобелевской премии по литературе свято верит в то, что в станционных киосках идет бойкая торговля достопримечательностями края, имеют такие, например, наукообразные постмодернистские умствования: «Этот анализ делает очевидным, что за его [Пастернака] стихотворными и прозаическими текстами стоит некий инвариантный код смыслопорождения., который делает их взаимопереводимыми на глубинном семантическом уровне. Это, в свою очередь, говорит о том, что, несмотря на вариативность форм выражения, сохраняется единство языковой творческой личности (Фатеева Н. А.. Поэт и проза: Книга о Пастернаке – М.: Новое литературное обозрение, 2003, с. 362.)?
56 Первая публикация: «Дружба народов», 1990, №3.
57 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт как формообразующий принцип романа Пастернака «Доктор Живаго» // Гаспаров М. Л. Литературные лейтмотивы. Очерки по русской литературе XX века. – М. Наука, 1993, с. 241.
58 Там же, с. 242.
59 Там же, с. 244.
60 Там же, с. 263.
61 Там же, с. 244.
62 Там же, с. 262-263.
63 Там же, с. 244.
64 Иванова Т. В. Мои современники, какими я их знала: Очерки. – М.: Сов.
писатель, 1984, с. 424.
65 Пастернак Б. Л., ПСС, т. IX, с. 541.
66 Там же, с. 575.
67 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт как формообразующий принцип романа Пастернака «Доктор Живаго» // Гаспаров М. Л. Литературные лейтмотивы. Очерки по русской литературе XX века. – М. Наука, 1993, с. 258.
68 Там же, с. 259.
69 Там же, с. 260..
70 Пастернак Б. Л., ПСС, т. X, с. 481.
71 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт…, с. 242.
72 См.: главу VII.
73 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт…, с. 258.
74 Пастернак Б. Л., ПСС, т. X, с. 481-482.
75 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт…, с. 270.
76 Быков Д. Л. Борис Пастернак…, с. 722.
77 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт…, с. 269.
78 Там же, с. 271.
79 Там же, с. 264.
80 Время Пастернака. Интервью с Евгением Пастернаком // www.bigbook.ru/articles/detail.php?ID=2022.
81 Гаспаров М. Л. Временной контрапункт…, с. 271.
82 Пастернак Б. Л., ПСС, т. X, с. 489.
83 Там же, с. 300-301.
84 Энциклопедический словарь Гранат, изд. 7-е, т. 1, 1910, с. 406.
85 Там же, с. 410.
86 Пастернак Б. Л. Собрание сочинений. В 5-ти томах. Т. 3 – М.: Худож. лит., 1990, с. 683.
87 См.: Пастернак Б. Л., ПСС, т. IV, с. 660.
88 История русской адвокатуры. Том второй. Под редакцией М. Н. Гернет. Сословная организация адвокатуры 1864-1914, Москва, Издание советов присяжных поверенных, 1916, с. 3.
89 Н. А. Троицкий, Корифеи российской адвокатуры – М. ЗАО Центрполиграф, 2006, с. 14.
90 История русской адвокатуры. Том второй…, с. 3.
91 Там же.
92 Пастернак Б. Л., ПСС, т. III, с. 216.
93 Леонтьев К. Н. Восток, Россия и славянство, Т. 2,  М., 1886, с 46.
94  Цит. по: Леонид Кацис, «Доктор Живаго» встречается с евреями» // «Лехаим», 2011, №6 (230), с. 85.
95 Полное собрание законов Российской империи. Собр. 3. Т. 9, с. 599
96 Муравьев Н. В. Из прошлой деятельности, Спб, 1900, Т. 2, с. 520.
97 См.: Н. А. Троицкий, Корифеи российской адвокатуры – М. ЗАО Центрполиграф, 2006, с. 237.
98 Там же, с. 273.
99 Беренштам В. В. В огне защиты, 2-е издание, Пб, 1912, с. 138.
100 Сафонов В. И. Борис Пастернак не гений, а графоман – М.: WlaSaf, 2011, с. 75-76.
101 Boris Pasternak, Doctor Zhivago. Translated from the Russian by Richard Pevear and Larrisa Volochonsky, New York, Pantheon Books, 2010.
102 «Vogue» (New York), 1966, December, p. 280.
103 К глубокому сожалению, эти мероприятия инициированы российскими структурами: Центром национальной славы, Фондом Андрея Первозванного, Фондом «Русский мир» и Фондом славянской письменности и культуры (см.: http://www.russkiymir.ru/events/192453/).
104 Владислав Сафонов, Затянувшееся безобразие // http://www.proza.ru/2013/12/09/554.
105 Там же.
106 Жозефина Пастернак, Воспоминания. Серебряная свадьба // Воспоминания о Борисе Пастернаке – М.: СП «Слово», 1993, с. 27-28.
107 Пастернак Б. Л., ПСС, т. VII, с. 461.
108 См.: Пастернак Е. Б. Существованья ткань сквозная. Борис Пастернак. Переписка с Евгенией Пастернак (дополненная письмами к Е. Б. Пастернаку и его воспоминаниями), М.: «Новое литературное обозрение», 1998, с. 40-42.
109 Пастернак Жозефина: Мемуарная и философская проза. Стихи – М.: Три квадрата, 2010, с. 150.
110 Там же, с. 149.
111 Пастернак Б. Л., ПСС, т. VIII, с. 596.
112 Пастернак З. Н. Воспоминания. – М., Издательский дом «Классика – XXI», 2006, с. 20.
113 См.: там же, с. 62.
114 Там же.
115 Жозефина  Пастернак, Воспоминания. Серебряная свадьба // Воспоминания о Борисе Пастернаке – М.: СП «Слово», 1993, с. 28.
116 Энциклопедический словарь Гранат, изд. 7-е, т. 1, 1910, с. 406.
117 Пастернак Б. Л. Собрание сочинений. В 5-ти томах. Т. 3 – М.: Худож. лит., 1990, с. 694.
118 Пастернак Е. Б. Существованья ткань сквозная…, с. 285.
119 Там же, с. 63, 71.
120 См.: комментарии к письму О. М. Фрейденберг от 28 сентября 1924-го (Пастернак Б. Л., ПСС, т. VII, с. 529).
121 Согласно «Энциклопедическому словарю Брокгауза и Ефрона», по данным переписи 1896 г. на 240 448 жителей Пермского уезда приходилось 10 (!) врачей и 45 «лиц низшего медицинского персонала».
122 Пастернак Б. Л., ПСС, т. IV, с..647.
123 Образчик прямой речи Пастернака, когда он говорит, «растягивая звуки, как то бывает при игре на фисгармонии», заимствован у А. Ю. Кривицкого (Александр Кривицкий, Елка для взрослого, или Повествование в различных жанрах // «Знамя», 1980, №5, с. 67).
124 Пастернак Е. Б. Борис Пастернак. Материалы для биографии – М.:Советский писатель, 1989, с. 249
125 Там же, с. 273.
126 Керстовский Антон Антонович. История русской армии в 4-х томах. Том 4 –М.: Голос, 1994, с. 92.
127 Там же.


Рецензии
Здравствуйте, Владимир Романович!

Извините великодушно, давно не была на этом сайте.

Новую главу Вашего блестящего исследования прочла с неизменным удовольствием и благодарностью за сообщение интереснейших сведений!
Набоковское "банда живаговцев" развеселило, дай Вам Бог наказать её по заслугам!
Заслуженную оценку получает в этой главе Вашей книги и треклятый постмодернизм с его "мнением" паче знания, с его, попросту говоря, бесстыдством.
Место и время, которое Вы уделили разбору произведений пера г-на Сафонова должно бы вызвать благодарность с его стороны.

С глубоким уважением и пожеланием столь же успешной дальнейшей работы,
Ваша читательница


Татьяна Денисова 2   06.08.2017 01:48     Заявить о нарушении
Ну, наконец-то!
Безмерно рад, что Вы объявились.
Уж не знал что и думать. Иногда лезли в голову совсем нехорошие мысли.
Разумеется,спасибо за благожелательную оценку.
Не сочтите за неучтивость, но что значат Ваши слова об "этом сайте"? Следует ли их понимать в том смысле, что Вы облюбовали какой-то другой? Не хочется верить, что Вы решили, так сказать, завязать.Еще раз, извините, если влезаю куда-то не туда.
Сафонов, разумеется, отмалчивается. Кстати, не далее как вчера он вывесил продолжение к своей книге "Миф о Марселе Прусте не может жить вечно". Нечто невообразимое, к тому же с некоторым привкусом юдофобии.
Впрочем,ну его.
P.S.:Искренне надеюсь, что с поступлением дочери все разрешилось самым лучшим образом. И последнее, там есть еще одна глава, вывешенная 16.10.2016, которую Вы, по всей видимости, пропустили. Почитайте. Видит Бог, она того стоит.
С неизменным уважением

Владимир Молотников   09.08.2017 13:53   Заявить о нарушении
Обязательно прочту, доставлю себе удовольствие, спасибо за подсказку, уважаемый Владимир!

Да, у нас с дочкой, слава Богу, всё пока удачно складывается в Москве, благодарю Вас.

Представьте, на этом сайте у меня удалили, впервые и без объяснения причины, небольшой текст против разрушения в Польше памятников советским воинам-освободителям той же Польши. Крайне неприятно при этом, что творения открытых бандеровцев и зоологических русофобов здесь благополучно существуют... Очень не по себе мне стало, уйду, думаю, от греха. (Вот эта заметка: http://www.stihi.ru/2016/06/10/5730 )

Надеюсь, что Ваш бесценный текст надёжно защищён, поскольку видите, что тут творится...
Время от времени всё же заглядываю, навестить любимых авторов )

Не прощаюсь, отправляюсь читать, непременно отзовусь!
C поклоном и признательностью,

Ваша T.


Татьяна Денисова 2   13.08.2017 01:05   Заявить о нарушении
На это произведение написано 8 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.