И на Солнце бывает Весна. Ч. 2. Гл. 3-4

3

Вечер опустился на землю, и гаражи в сумерках казались огромными мертвыми коробками, в тишине их железного мира стало неуютно. Я пошел закрывать гараж. Большой рыжий кот сидел у входа и смотрел наглыми и одновременно требовательными глазами. Покормить его мне было нечем, и он, сам быстро поняв это, убежал. Когда закрывал дверь, в кармане завибрировал телефон, и я подумал, что это мама хочет узнать, все ли в порядке. Но на экране выставилось – «Витя Малуха». Я удивился – мы созвонились редко, даже не помню, когда в последний раз. Вспомнилось, как недавно курили, без слов понимая друг друга. Мы и потом виделись каждый день в редакции, только он стал таким молчаливым и замкнутым, что я его не замечал. Редактор Юля недавно, жалуясь на качество его новостей, призналась, что хочет и не может его уволить – все-таки писать он умеет очень хорошо, но теперь словно потерял себя. Как высшую радость и избавление от мук Юля ждала его заявления по собственному желанию, боясь сама с ним заговорить о необходимости этого. Он никогда не скандалил, даже если редактор в пух и прах разбивала его тексты, не доказывал своей правоты. Если бы он поругался с Юлей, может быть, это было бы и к лучшему. Витю никто не понимал, да и он не понимал никого и ничего из происходящего. И вот он звонит мне.
- Серег, привет, - прохрипел он в трубку. – Это я, узнал? Как дела?
- Да всё в порядке. А у тебя?
- Старик, можешь выручить?
- Что такое?
- Да понимаешь, ситуация… Позарез нужны две тысячи рублей, а лучше три. Срочно, кровь из носу нужно достать. Я бы никогда не стал обращаться, мне неудобно, но понимаешь – надо. Я очень скоро отдам, с аванса.
Я не любил таких просьб. Если бы мы друзьями, иное дело. Но я представил себя на его месте – стал бы я звонить Малухе, даже если прижало? Нет и еще раз нет. Хотя, кто знает, я же в трудную ситуацию, слава богу, не попадал. А какая у него может быть проблема? Явно она связана с выпивкой, ну, по крайней мере, без нее в истории, которую он умалчивает, точно не обошлось. В любом случае просьба его мне не нравилась. Да и, с другой стороны, я и сам ждал аванса, хотя на карточке что-то и было. Но не отдавать же последние Вите, даже если ему вдруг так надо. Это не разговор.
- Витя, извини, нет, никак не могу выручить. У самого знаешь, тоже, - я что-то еще добавил о каких-то проблемах.
- Понял, пока, что ж теперь, - ответил он. – Я в понедельник не смогу быть в редакции, Юльке тогда передай.
- Ладно, передам, - сказал я, подумав, почему бы ему самому ей не позвонить.
Я поднял глаза, посмотрел на березы, различив среди ветвей пустые гнезда. И, закрыв дверь, уехал на дачу. Приготовив что-то поесть, замочил джинсы, намешав туда мыльной пены – порошка не было. Занять себя было нечем, но и читать тетрадь, которую так хотел найти, почему-то пока не хотелось. Раздетый, я прилег на кровать, взяв тетрадку с собой. В эту минуту я думал о Тане и нашем разговоре, о предстоящей в выходные поездке. Таня, кстати, говорила, что будет несправедливо, если тетрадь не отыщется. Будто знала, а точнее, верила, считая ее находку чем-то правильным, неизбежным и справедливым. Твоя правда победила, Танюша, умная хорошая девушка. Я нашел страницу, на которой закончил чтение, и вновь мысленно вернулся в мрачную клинику.

4

Мой сон растаял, исчез в шумном утре. Санитары объявили подъем. Я вскочил, пытаясь понять, где нахожусь, и увидел Яшу, который застилал постель и улыбался мне приветливо.
- Ничего, Коля, скоро ко всему привыкнешь, вот увидишь, - сказал он. – У нас тут вообще строго, прям как в тюрьме.
Я не знал, как лучше назвать место, где был. Наверное, палатой. Здесь были только мужчины, одни давно встали и сидели на кроватях, иные стояли, кому-то санитары грубыми, но уверенными движениями помогали одеться.  О том времени вспоминать нелегко, и эти страницы для меня самые тяжелые. Большинство дней, проведенных в больнице, я хотел бы забыть, навсегда вычеркнуть, если такое было бы возможно.
Нас повели на завтрак, давали какие-то лекарства, в том числе и мне, строго проверяя, чтобы мы их выпили, а не положили за щеку, а потом выплюнули. Что это были за медикаменты, не знаю, но они постепенно убивали тягу к жизни. Днем мы работали, я чаще всего носил ведра с водокачки. Она располагалась в лощине, у восточного склона которой находится несколько водозаборных скважин. За мной никто, казалось, не следил, но и убежать было трудно. Да и куда было бежать – все равно найдут и вернут обратно, меня даже некому было спрятать. Помню, что с запада территорию больницы ограничивала кирпичная подпорная стена. Вплотную к ней, врезаясь в холм, стояло здание дизельного корпуса. Водонапорная башня располагалась в западной части этого комплекса, в небольшом старом саду. Отдыхом для мены было посмотреть на Дон, его сильное, независимое течение. Мне тоже хотелось стать рекой. Свободной, бурливой, широкой. Еще я смотрел на дорогу, это и был подъездной путь, по которому меня привезли в колонию для душевнобольных.
У меня постепенно появились и другие навыки – я научился работать на швейной машинке, часто помогал на кухне. Но было и свободное время, когда можно было просто дышать, гулять среди аллей и думать. Думать, слава богу, никто запретить мне не мог, а вот отучить с помощью лекарств – без проблем. Я постепенно забывал о прошлом, не вспоминал о родителях, Карле Эрдамане и его теории, и о несчастной «группе» немцев и допросах забыл. Но так стало далеко не сразу. Этому глухому безвременью предшествовал острый, но бессмысленный пик моей борьбы.
Первое время я вел себя тихо, и больше присматривался к остальным, всё, что говорили врачи, исполнял безропотно. Обо всем и всех старался узнать у Яши, но не напрямую, а, пользуясь его болтливостью, сам наводил его на нужный разговор. Он хотел найти во мне друга, видимо, сразу поняв, что я и на самом деле нормальный, по крайней мере, веду себя лучше остальных. Но к его стремлению сблизиться я оставался глух. Да, он – художник, может быть, настоящий, или только говорит так о себе. Он не просил, чтобы ему дали холсты и краски, а когда к праздникам нужно было подготовить плакаты, он отказывался помогать. Но я не считал его здоровым. Порой Яша был весел и активен, дурашлив, а затем мог превратиться в озлобленного, агрессивного, замкнутого зверя, к которому лучше не подходить. Потом он начинал кричать, что нет смысла жить, что изверги не дают ему уйти из мира. И эти перемены настроения в нем никак не зависели от внешних обстоятельств. Наверное, его не зря поместили сюда, во всяком случае, во время приступов за ним следили так внимательно, что покончить с собой Яша не мог. Мне не хотелось понимать, что с ним, и почему происходит так. Все, то меня занимало – это желание выбраться отсюда. При этом мысль о том, что я буду делать в том мире, откуда меня привезли, кому там нужен, я оставлял в стороне.
Я взбунтовался не сразу, сначала думая, что в спокойной и рассудительной беседе докажу врачам, что совершенно здоров, и стоит пересмотреть мой диагноз. Но они не реагировали, и я становился злее. Ожесточения добавляло и то, что обстановка в колонии, люди, которые меня окружали, а также медикаменты меняли меня, и я знал, трезво понимал, что пройдет время, и я на самом деле стану невменяемым. Если здорового человека поместить в душную среду, где воздух буквально пропитан вирусами, его будущее очевидно. В устройстве людской психики все обстояло точно также.
С тех пор прошло сорок лет, но я до сих пор хорошо помню многих больных, окружавших меня в то сложное время. Кого-то могу назвать по именам, от других остались в памяти лишь жесты, привычки, повадки. Был парень, длинный и худой, и я приметил его, потому что внешне он казался совершенно нормальным. Но стоило ему заговорить, понимал, что у него – бред преследования. Беда в том, что он тоже хотел общаться со мной, как Яша, все его слова сводились к тому, что группа людей давно следит за ним, чтобы убить. Порой он отказывался есть и голодал сутками, чем и объяснялась его худоба. Он думал, что враги добрались до столовой и добавляют яд, причем – только в его тарелку. То, что его держат в лечебнице – тоже часть коварного плана. Наслушавшись в своей «прошлой» жизни о группах и врагах, я хотел закрыть уши. Казалось, что и там, где меня осудили,  и здесь меня окружали нездоровые люди, помешанные на заговорах и шпионах так, что еще миг – и уже я начну во все это верить.
Не вспомню имени и другого человека средних лет, с сухим лицом и впалыми щеками. Он запомнился тем, что лежал на кровати в странной позе, которую можно назвать «воздушной подушкой». Он лежал на койке, подняв шею, словно подушка и правда была, но невидимая, и он не испытывал неудобств от этого. В другом корпусе лежала молчаливая баба Дора – какие-то голоса давно запретили ей говорить. Было неловко и страшно смотреть на эту крупную старую женщину, которая никогда, даже в жару, не снимала большой шерстяной платок. Тусклыми глазами она смотрела на всех одинаково.
Больше других я жалел Людмилу, Людочку, как мы ее называли, девушку лет двадцати пяти. Она была такой сухой, тоненькой и миловидной, что напоминала березку в поле. Люда со всеми здоровалась, улыбалась, и если бы я встретил ее в той, прежней жизни, то, скорее всего, влюбился бы с первого взгляда. Однажды нас определили работать вместе на кухне – чистить картошку. Ее пальчики сжимали клубень, и тонкая кожура спускалась лентой, падала в ведро с грязной водой. Можно было часами следить за ней, так аккуратно она умела, в отличие от меня, управляться с овощами, что я подумал, что из Люды получилась бы отличная хозяйка в доме. Она показалась мне такой чудесной, что я радовался тому, что мы сидели рядом, плечом к плечу, и нам предстояло еще очистить каждому по ведру. Хотелось сказать ей что-нибудь хорошее, подбодрить, увидеть улыбку. Она была тиха и прекрасна в своей замкнутости, и я решил, что она находится здесь по воле самой судьбы – в том, страшном мире ее просто бы уничтожили, она погибла бы, как цветок под колесами грузовика.
И она, поправив выбившуюся из-под платочка русую челку, посмотрела на меня и спросила:
- Ты ведь Коля, да?
- Да, меня так зовут.
- Хочешь, Коля, я тебе расскажу о себе?
- Конечно, а то мы что-то молчим и молчим, -  я смотрел на ее руки – одна сжимала картофелину, другая – маленький ножик. Я подумал почему-то, что, не дай бог, она полоснет им по своим венам, или сделает что-то еще. Несмотря на то, что она казалась нежной и миролюбивой, этот замерший в ладони блестящий сталью инструмент почему-то пугал меня. С нами на кухне были еще две медсестры, повар, и мне от этого стало легче.
Люда стала шептать мне на ухо, чтобы никто не слышал:
- Я родилась в желудке отца. Папа зачал меня, потому что он необычный человек, и способен на очень многое. После родов, когда я окрепла, он дал мне кольцо и сказал, что будет моим мужем. Правда, это кольцо у меня отняли, когда я попала сюда, - на ее глазах заблестели слезы. Нож выпал из руки и плюхнулся в воду. Санитарки сразу обратили на нас внимание. – Очень жду его, а он не приходит. Его просто сюда не пускают, вот и всё. Как же мне быть?
- Успокойся! – я обнял Люду, но санитарки отстранили меня, обхватили ее с двух сторон и увели. Оба ведра мне дальше предстояло почистить одному. Потом, вечером, я встретил ее на прогулке. Она сидела на скамеечке, и, увидев меня, заулыбалась, словно мы встретились в парке и можем отлично провести остаток дня. Но я прошел мимо.
Как же она была красива…
Была и еще одна очень красивая женщина, старше Люды лет на десять. Когда у нее случался приступ, она начинала танцевать, причем порой под деревьями. И кружилась она так красиво, что можно было только предположить, кем была она в своей «той» жизни, пока душа ее не сломалась, а тело не угодило сюда, в эту ловушку.
Других и не хочу сейчас вспоминать. Было много алкоголиков. Одному все время мерещились крысы на кровати, и он часто просыпался по ночам и звал на помощь. Другой дошел до того, что в приступе горячки видел перед глазами рожи, хватал их, невидимых для остальных, и засовывал в рот, лихорадочно жуя. Насмотревшись, наслушавшись, и поняв, что сойду с ума в кругу безумных, я решил бунтовать. Безумие вокруг непременно породит безумие внутри меня. И я еще раз обратился к врачу, к тому самому Беглых, который вынес мне диагноз, с требованием собрать врачебную комиссию и остановить мое совершенно ненужное лечение.
- Звягинцев, ты, наверное, забыл о своем прошлом? – он смотрел на меня противными глазками, и я вспомнил, что еще в одиночной камере во время нашей первой встречи дал ему про себя прозвище Кощей. – Да ты не просто шизофреник с раздвоенным сознанием, который может внезапно прыгнуть в реку и создать трудности для нормальных людей, а вернее, угрозу для них. Ты еще и враг нашей советской родины, да, враг, один из самых коварных и скрытых. И для чего тебе, больному на голову врагу, свобода? Чтобы вернуться и продолжить вредить? – он придвинулся ко мне, заглядывая прямо в лицо, и если бы не два санитара за спиной, я бы непременно его ударил, даже если бы это сулило вечное пребывание в стенах колонии. Мне хотелось, чтобы его челюсть приятно хрустнула от моего кулака. – Звягинцев, твое законное место – это тюрьма, лагерь, но ты по недоразумению пока находишься здесь, как будто лечишься на курорте, ешь хлеб, получаемый от труда честных, не таких, как ты, людей, и еще чего-то смеешь требовать?
И тогда у меня сдали нервы, особенно издевательскими показались слова о курорте. При этом слово «враг» я воспринял холодно и спокойно, потому что Кощей говорил его мне, а я знал, кто мы по отношению друг к другу. Ясно, что он-то пытался сказать от имени народа, но я-то знал, что такого права ему никто не давал. А значит, враг я, и самый настоящий, ему и никому более. И я принимал это совершенно ясно, и он тоже. И потому я сказал Кощею, что он, его отношения к работе, методы лечения людей и есть самые настоящие вражеские. Что он предал врачебный долг, отрекся от всего светлого, и служит темным силам. Я так и сказал тогда, хотя понимал, что мои слова, тем более подобные, занесут в какой-нибудь протокол или иную бумагу, доказывающую мою шизофрению.
Я ждал от Кощея любой реакции, но только не спокойствия. Лучше бы он ударил меня. Тем самым он дал бы разрядку, и, может, моя голова стала свежей, и я перестал бы выкрикивать бессвязные обвинения. Но я кричал, и голос звучал для меня как посторонний, будто вместе с истошным, переходящим в сипение и лай звуком я вырывался из ватного, непослушного тела. Рвался куда-то, стремился раствориться, стать легким, прозрачным, подняться к потолку, пройти через него и исчезнуть там, где нет столько зла, унижения и несправедливости.
Но вместо этого я подавился криком. Санитар сделал мне укол, и я провалился в беспамятство. Очнулся я, едва чувствуя, как сильные руки, крепким движением разомкнув и сжав мне челюсти, вливают в рот кружку сладкого сиропа. Вода ударила в нос, но большую часть я все же проглотил, закашлявшись.
- Ну как вы себя чувствуете теперь? – спросил Кощей, склонив лицо надо мной.
Я захлебывался, словно опять плыл один-одинешенек посреди реки Воронеж, но не видел ни колоколов, ни старых храмов, ни проблеска надежды, а только холодную, пахнущую тиной и какой-то приторной сладостью воду, которая поглощала меня и тянула ко дну. И я уходил все дальше и дальше, и, хотя слышал людей, среди них не было того, кто хотел бы мне помочь спастись, вновь вернуться к солнцу и воздуху. Но удушье закончилось. Ком, что застрял в груди, исчез, и я снова видел белые стены, санитаров – крепких ребят, спокойных и жилистых, медсестру, спокойного и сосредоточенного Кощея. Его бородка касалась моей щеки, и мне так хотелось схватиться и потянуть… но я не чувствовал сил.
Люди обсуждали мое состояние, как что-то отдельное от меня самого. Я уловил взгляд санитарки. Девушка, строгая, с тонкими губками, лет двадцати. Она слушала Кощея, как профессора, каждое слово которого – откровение в медицине. И мой враг знал, что управляет этим процессом, и что его здесь ценят и уважают все, кроме, конечно, подопытного. Но я чувствовал себя так плохо, что единственное слово, которое часто повторялось, я запомнил. И уже потом оно стало для меня не просто словом, а кошмаром.
Инсулинотерапия. Или инсулиношоковая терапия. Бездушный метод лечения больных шизофренией. Говорят, что сегодня от него уже отказались, доказана его бесполезность. Но тогда, сорок лет назад, врачи думали иначе. Шизофрению пытались вылечить с помощью инсулиновой комы. Все, что я помню об этом – это постоянный ступор и оглушение. Иногда я метался в постели, кричал, покрывался потом, у меня так текли слюни, что от них можно было задохнуться. Но все же часы, когда мне вводили каждый раз увеличенные дозы инсулина, были глухой пустотой. Каждый раз я словно погружался на дно реки Воронеж, и каждый раз с неимоверным трудом находил в себе последние силы, чтобы выбраться на поверхность. Меня бросали и бросали на это дно, и как будто привязывали к ногам камень. Чем больше была доза инсулина, тем тяжелее становился груз. Возвращался к жизни я каждый раз одинаково, чувствуя во рту отвратительный приторный вкус сиропа. И чем дольше продолжалось мое лечение, тем больше я превращался в безвольную рыхлую массу, в пластиковую куклу, у которой механически вращались конечности, глупо и однотипно моргали стеклянные глаза.
Я начинал чувствовать себя лучше только в те минуты, когда разрешалось отдыхать среди аллей, сесть на одну из лавок, а лучше – прямо на траву. И, глядя сквозь плотную зелень липы на небо и солнце, я тихонько плакал и стонал, стараясь ни о чем не думать. Еще немного, совсем чуть-чуть, буквально несколько дней, и я уже не вспомню свое имя, прошлое, и продолжу жить только телом, а сам навечно останусь лежать камнем на дне реки. И это понимание вовсе не пугало, а казалось простой и очевидной истиной, и я начинал глупо улыбаться, мычать, протягивая нараспев буквы «м», «н», «о» и другие. Иногда я чувствовал, что становлюсь невесомым, и без труда поднимаюсь по незримой лестнице, забираюсь на облако и, свесив ноги, смотрю на огромный мир. Он кажется зеленым и тихим, но где-то совсем близко горят города и деревни, слышен рев танков, чужая речь. Под визг снарядов я срываюсь вниз и падаю, понимая, что лежу под липой, вокруг тишина, и никому в целом мире нет до меня дела.
Но в этом я оказался не прав. В один из таких дней, когда я с трудом отличал явь от видений, рядом со мной на траву присел плечом к плечу врач Лосев. Я раньше не особенно замечал его, хотя и знал его фамилию. У него были умные и спокойные глаза, и когда я внимательно посмотрел на него в первый раз, он в своем белом халате почему-то напомнил мне ангела. Я видел много людей в таких же халатах, но никто из них прежде даже близко не вызывал такой ассоциации.
Потом я не раз убедился, что Алексей Сергеевич особый человек, он отличался от большинства сотрудников чуткостью к больным. Было ему около двадцати восьми лет, то есть, не намного больше, чем мне. В нормальной жизни мы вполне могли бы стать близкими друзьями. Впрочем, мы ими стали и в условиях лечебницы. Думаю, что он искреннее хотел общения со мной, а не делал это только из врачебной необходимости. Алексей Лосев ко всем больным обращался только по имени-отчеству, с подчеркнутым уважением. Он жалел каждого из нас, считая такими же полноценными людьми, личностями. Потому и были у него, как я понимал тогда, открытые и скрытые конфликты с Кощеем. Кто из них был выше во врачебной иерархии, я не разбирался.
- Ваше лечение инсулином следует немедленно прекратить, - скал он тогда. Я слышал его голос как будто издалека, улыбался, словно был не в силах снять эту гримасу. – Что в моих силах, я все для вас сделаю. Это не лечение, а самое настоящее убийство личности. Я не могу понять и не могу знать, за что вам это. И я не просто верю, - он замолчал и смотрел на меня, пытаясь понять, доходят ли до меня его слова, вовремя ли он вообще приступил к разговору. – Я знаю твердо, что вы – совершенно здоровый человек, попавший в колонию для душевнобольных по ошибке или чьему-то злому умыслу. В любом случае я буду добиваться отмены дальнейшего курса инсулиновой терапии. И вы придете в себя, обязательно придете. Слышите? Да просто обязаны!
А я молчал, и, поджав под себя ноги, смотрел на небо. Становилось жарко. Я уже не разбирал слов, но чувствовал рядом плечо Алексея Лосева, и мне было хорошо. И потому не сразу, но до меня дошел смысл размытой фразы, которая отрезвила меня:
- Нам приказано не говорить пока об этом с больными, но вам я доверяю и сообщу, - произнес врач. – Сегодня утром началась война с Германией.


Рецензии