26. Картошка, лен, Декамерон

Анатолий ВЫЛЕГЖАНИН

АКАДЕМИЯ  ДЕТСТВА
Повесть с пометками на полях памяти

26.КАРТОШКА,  ЛЕН,  «ДЕКАМЕРОН»

Наверно оттого, что, благодаря бабушке, у меня «филологические мозги», еще в раннем детстве родился и до сих пор сохранился особый интерес к...  прозвищам и прочим «наклейкам» на личность человека. Как правило, они удивительно точно, иногда убийственно грубо, а чаще невинно-иронично выражают образно какую-то черту или особенность его характера. Для лингвистов эта область языка - благодатный предмет изучения. Мне же, в науку не благословленному, осталось только восхищаться перлами этой части духовной народной культуры. Я даже маленькое для себя открытие сделал, которое заключается в... удивлении, насколько точно даже дети так иного сверстника «пришпилят», что ходить ему в присвоенном «звании» до седых волос, и после смерти - вечная память.
 
Знавал преподавательницу истории, которой еще в школе подружки дали прозвище «мартышкин хвост» - за ее страсть с жаром хвататься за все дела ; чужие, попавшие в ее поле зрения, и придуманные самой. Всю жизнь, до самой кончины, пока не отказали по болезни ноги, она все куда-то летела и «пылала» в общественных делах и этим своим «пыланием» жгла всех окружающих так, что многие в душе даже вздохнули свободно, узнав, что ушла в мир иной.

Знаю «шнурка», маленького, худенького, и  впрямь похожего на шнурок, мужичка средних лет, который, живя в небольшом городке, суется во все городские «дырки» и «продергивается» во всех более-менее значимых общих мероприятиях, вплоть до похорон людей ему даже неизвестных, выполняя при этом грязную работу могильщика, но получая право на участие в поминках с тостами за «пух земли».

Знавал по совместной работе «вшивика», который это прозвище вынес из школы: друзья «окрестили» за унизительные и оскорбительные намеки-подколки по поводам мелким, не крупнее вошки. Обычный человек не обратит даже внимания, а он будет каждый день находить у вас минимум по одной «вошке» и не преминет каждую выставить в таком «сочном» свете, что через пару недель вы будуте выглядеть таким «завшивленным», что не отмыться!..

Лично у меня в школе появилось прозвище «папа Шульц», а еще я слыл белоручкой. Что до прозвища, так об этом особая речь впереди, а белоручкой назвала меня, кажется, классная Раиса Ивановна Кокина. Не за то, что сторонился грязной или какой-нибудь общей тяжелой работы по классу или школе. Таким словом, впрочем, в нашей ребячьей среде ко мне не прилипшем, она объясняла мое нежелание... «стричься» под всех, сопротивление нивелированию под «как все», под некий общий «знаменатель», оскорбительное давление которого на мое достоинство я начал чувствовать и открыто против него восставать довольно рано. И самым ранним, найденным в памяти, стал случай с общей фотографией.

Мне было тогда десять или одиннадцать лет, и я уже носил пионерский галстук. Однажды в школу, а учились мы в ту пору в древнем деревянном здании напротив пожарного депо рядом с фабрикой, пришел фотограф. Он установил аппарат на треноге во дворике перед входом, и когда дошла очередь, класс наш вывели на широкое крыльцо под навесом, и Раиса Ивановна, стоя рядом с выжидающим фотографом, стала расставлять нас ярусами на ступеньках. Добиваясь, чтобы мы расположились «покучнее» и никто бы никого не заслонял, она то меняла кого с кем в рядах, то велела спуститься-подняться, то поправить детали школьной формы. И в потоке этих ее  наставлений то и дело мелькали фразы с этим уже тогда резавшим даже не слух, а все мое сознание словом «все»:»Все ; внимание! Все смотрим на меня! Все стоим тихо! Все успокоились!»

И это ненавистно-оскорбительное «все»,  опять это «все, как один», - а я  - НЕ «все», - снова вызвало уже знакомую, но неосознаваемую тогда вспышку протеста в душе, желание «а вот назло!» И когда она «всех» установила и сама встала в центр первого ряда, и фотограф вот-вот собирался уже нажать кнопочку спуска на гибком тросике у фотоаппарата, я специально и в знак протеста против такого оскорбления меня... потупился и тронул рукой узел пионерского галстука под шеей, будто поправляя его. Через неделю Раиса Ивановна принесла в класс и раздала всем по снимку. На нем «все, как один», стоят, замерев в стойке «смирно» и пучатся, а я набычился и будто и разглядываю галстук.

Конечно, получилось, что я опять «все испортил», что - «вечно у нас Шулятьев что-нибудь...»; и снимок этот, десятилетиями кочуя потом по пакетам и коробкам семейных фотоархивов и случайно попадая в руки, напоминал мне ту минуту бунта меня, подростка, уже в свои десять считавшего себя личностью и имевшего смелость протестовать против «стрижки» под «всех».

А еще белоручкой Раиса Ивановна называла меня за то, что, не считая себя одним из «баранов в стаде», который обязан, не рассуждая, вместе со всеми бежать туда, куда гонят, и поворачивать, куда указали, я... начинал думать. Во-первых, надо ли туда бежать вообще и стоит ли цель усилий целого класса или группы? Во-вторых, если бежать, то есть, что-то делать, может, надо сначала опять же подумать, как это сделать легче и быстрее? В-третьих, оно вообще мое ли, то есть, наше ли оно, ребячье ли, и не «садиться ли на шею» какой-нибудь бездельник, за которого я и друзья будем корячиться? И как куда «бежать» и за что-то браться, без нахождения ясных и понятных ответов на эти простые вопросы? И если я хочу сделать что-то, предварительно обдумав, значит, я хочу сделать лучше. А если так, то я ведь не белоручка. Я ведь от дела не отказываюсь.
 
Вторым ярким случаем «бунта», который в «анналах памяти» всегда лежал на первых полках и был перед глазами, - та моя фраза «проклятый колхоз» и чувство, с которым она была сказана.

Не знаю, когда она началась, но до самого развала колхозов в конце минувшего века процветала очень памятная людям моего поколения так называемая «шефская помощь селу». Когда осенью на селе приходила пора сбора урожая, не только в городах, но и мелких рабочих поселках типа нашего, закрывались целые предприятия и организации, и люди на неделю, две, а порой и на три уходили «на помощь селу». И все у нас в школе уже знали, что всякий учебный год начинается 1 сентября Праздником Знаний, и на общешкольной линейке нас, детей, празднично одетых, с цветами и разноцветными шарами в руках поздравляют с началом «нового похода в Мир Знаний», желают «новых успехов в учении» и «выражают уверенность», что мы вырастем «достойными строителями» все того же коммунизма. А буквально завтра нас, детей, начиная с пятого класса и старше, одевшихся дома «погрязнее» с сумками с едой и деревянными лопатками, грузили в открытую бортовую машину и везли в колхоз «строить материально-техническую базу» того самого коммунизма ; копать картошку или дергать лен.

Так было каждую осень, и я сделал себе аккуратную, чтобы хватило до конца школы, удобную деревянную лопатку для копки картошки, даже отшлифовал ее стеклышком и пропитал, чтобы не мокла, лаком. Я вместе с классом ездил, конечно, на все работы, которые поручались, и трудился не как белоручка, а не ропща и как все. Но при этом в душе моей, застилая и заслоняя все другие мысли и чувства, стояло огромное и непонятное ПО-ЧЕ-МУ?, сложившееся из многих таких же «почему?». Это были, как задачи по арифметике, которые надо было решать и выходить на правильный ответ.

Например, почему 200 колхозников садят 100 гектаров картошки, если знают, что в сентябре им каждому придется копать по 0,5 гектара, что за неделю или две до холодов не под силу никому? Почему, если я копаю их картошку, они не копают ее вместе со мной, а копают, должно быть, свою у себя на усадьбах или занимаются другими личными домашними делами? Почему, если я школьник и мое дело учиться, свое дело бросаю, а делаю твое за тебя? Причем, ты мое за меня не сделаешь, а  мне потом за твое «нагонять» мою учебную программу. Потом, копание ; это работа? Работа. А за работу надо платить. А если ты мне не платишь, значит, работой не считаешь.  Тогда это что ; то, что я приехал и на твоем поле делаю? И за то, что я твое дело делаю, ты, колхоз, меня даже... не кормишь. И родители вынуждены давать мне утром поллитровую бутылку молока (от моей козы, которую я сам кормлю ивовыми вениками, заготовленным мною же летом), кусок черного хлеба и пару луковиц. Хотя из истории все знают, что даже  в древнем Риме рабов-греков за их рабский труд кормили, и эта еда  была у них заработок. А если меня за работу на поле не кормят, я получаюсь ниже раба что ли?..

С такими вот засевшими в мозги мыслями, кто я здесь такой, если даже не раб, в один из дней сентября вместе с классом я на пронизывающем ветру, под дождем со снегом и насквозь уже промокший выковыривал из сырой жирной глины со снегом моей лакированной лопаткой комья этой глины, похожие на картофелины, и складывал их в ведро, засыпаемое мокрым снегом. И в какое-то мгновение, держа лопатку в правой руке, я нечаянно и неожиданно воткнул ее не в глину под очередным кустом, а в... собственную левую руку, не успев убрать, в пальцы сверху. Сильная тупая боль на холоде пронзила, и в это мгновение и вырвалась та фраза:»Проклятый колхоз!», в которую само уже сознание мое вложило давно выношенную причину этой боли и всей сегодняшней здесь «поморозницы».

Эту мою фразу, произнесенную, помню, громко и «с чувством», услышала... та самая маленькая рыженькая математичка, которая была в этот день над нами старшей и которой случилось оказаться рядом. Ей, как педагогу, нужно было «спасать положение», и она, сидя на корточках среди припорошенной снегом глины, оперлась о свое ведро, выпрямилась, окинула взглядом класс и спросила громко:»Слышали, что  Шулятьев у нас сказал?», а потом «толкнула» воспитательную речь с давно уже знакомыми словами «картошка ; второй хлеб», «родина ждет богатый урожай», «наш долг трудиться на благо», «счастливое детство в советской стране»...

И, словно по иронии судьбы и в подтверждение моей «оценки» колхоза, на поле налетел... снежный заряд. В белой непроглядной мокрой метели был виден лишь силуэт математички и как она отворачивалась от косо бившего в лицо ей снега и дождя; а воспитательные патриотические фразы ее неслись будто издалека, из марева. По ее словам, я опять выглядел все тем же «вечно у нас» и представлял, как в трех километрах отсюда, в Лальске, в магазине, в сухом тепле и уюте, муж ее, играя на весах магнитиками, обвешивает, как вчера и как позавчера, и как всегда, теток и старушек, а мои мама с папой сейчас на эстакаде у реки, тоже явно насквозь промокшие и продрогшие под дождем и снегом пилят привезенные из леса хлысты...

И все тот же вопрос неразрешимый опять навалил на меня, ребенка, - что это все такое значит и что это такое кругом происходит?

...А еще из «шефской» поры более запомнился следующий за этим год, когда нас опять всем классом на другой день после Праздника Знаний увезли на этот раз на целых три недели(!) в какой-то незнакомый дальний колхоз. Здешние колхозники, оказывается, вырастили «небывалый» урожай льна и картофеля, и нас привезли сюда его спасать, чтобы «крепить могущество Родины». И три недели мы, подростки тринадцати-четырнадцати лет «крепили» его полный световой день, «от темна до темна», как кретьяне при царизме, о котором рассказывала историчка. Поездка эта запомнилась мне тремя моментами ; грустным, смешным и поучительным.
 
Грустный заключался в том, что на картофельное поле, расположенное рядом с бывшим интернатом, в котором жили, ходили мимо маленькой фермы. Видимо, ее хотели закрывать и держали здесь последних двух телят и пять овечек, которые гуляли в загончике. Когда мы утром в поле и вечером с поля проходили мимо, телята и овечки подбегали к изгороди поближе, и мы угощали их то прихваченным на завтраке подсоленным хлебом, то сочной травкой, нарванной для них по дороге. И телята, и овечки, которых, наверно, кормили плохо, с такой готовностью поедали наши угощения, так благодарно кивали при этом и с такой просительной покорностью ждали еды еще, что смотреть на них было жалко до слез.

Дня через три или четыре утром к нам подбежали со всех сторон загона уже знакомые два теленка, которых мы назвали уже Геша и Кеша и четыре овечки, а не пять. Еще дня через два остались три овечки. Еще дня через три ; две.  Почему так и куда они исчезают, спросить было некого, а преподавательница, старшая наш нами, на такие вопросы отвечала что-то очень уклончиво. Через несколько дней исчез и не встретил нас утром, как обычно... теленок Кеша, наш любимчик с белой звездочкой во лбу и особенно мягкими мокрыми губками. Бригадир, появившийся в тот день на поле, на наши озабоченные вопросы о Кеше сказал, что его перевели в другой благоустроенный и теплый телятник, где ему лучше.

Без Кеши стало немножко грустно ходить утром и вечером мимо загона, когда нас встречал одинокий и оттого тоже грустный дружок его Геша и две овечки, тем более, когда через неделю из них осталась одна. Но грустные чувства по таким расставаниям стали растворяться, когда заговорили о возвращении домой.

Смешной момент заключался в том, что в числе нескольких прихваченных в колхоз разными ребятами книжек, у кого-то обнаружился... «Декамерон» Джеффри Чочера. Даже по теперешнему взрослому разумению с большим трудом можно себе представить, чтобы в нашем тупиковом во всех смыслах поселке в начале шестидесятых у кого-то(!) мог быть «Декамерон» в такой доступности, что его мог взять ребенок для чтения в колхозе(?!).
 
Когда это открылось, все прочие книжки, у кого они были, а также и другие «культурные» занятия были забыты, и мы, парни из двух параллельных классов, закрывали нашу дверь на крючок, сдвигали в центр нашей мальчишеской комнаты матрацы, на которых спали на полу, ложились тесно, голова к голове, на животы и читали книгу попеременно и негромко, только чтобы слышно было. Для того мира и для нашего возраста «Декамерон» был совершенно невероятным, «обалденным», как бы сейчас сказали, открытием, что такие книги могут быть вообще, и, к недолгому счастью нашей старшей, все вечера в комнате у нас была тишина просто идеальная. Пока...
 
Пока не узнали причину этой идеальной тишины. А когда каким-то образом узнали, пришла преподавательница и почти не надеясь, а потому тоном деланно-спокойным и совсем не диктаторским, а покладисто-уважающим попросила неизвестного ей «владельца» отдать ей книгу с обещанием вернуть, когда приедем из колхоза. Понятно, что книгу ей не отдали, и последующие вечера у нас стали... кошмарными. Нет, учительница больше не приходила и не просила книгу, но девочки двух наших классов, которые жили во второй половине комнаты, за дощаной заборкой, не давали нам читать.

Они били кулаками и ногами в запертые на крючок двери из коридора, колотили в доски заборки, орали и визжали, прося, умоляя, требуя, выклянчивая у нас «Декамерон» почитать, швыряли в широкую щель между заборкой и стеной высокой печи палки, камни, даже собственные сапоги, за которыми утром приходили. Но все было, конечно, безрезультатно: кто же отдаст девочкам по своей воле и за просто так «Декамерон»?! Благодаря ему, многие из нас, мальчиков-подростков, сделали для себя в эти колхозные недели немало открытий. Мира, который существует у взрослых и в который войдем мы, когда повзрослеем.

 Третий момент, поучительный, «вытек» из первого, грустного, вечером, накануне дня отъезда.

Когда родители собирали меня в колхоз, они конечно, беспокоились, как я там буду целых три недели один, надавали кучу наставлений беречься от простуд и «чтобы осторожно там». Однако, было и «чувство глубокого удовлетворения» - от надежды, что я заработаю денег и на них мне купят новое пальто или еще что из одежды, чтобы «не ходить в заплатках». По прикидкам родителей, если колхоз заплатит хотя бы по два рубля за день, то за 3 недели, за 21 день я «должен заработать» 42 рубля.
Я, конечно, никому из ребят не говорил, что за работу в колхозе я хочу  получить 42 рубля, что казалось мне нормальным и правильным. И что также и всем остальным должны заплатить по столько же. И когда настал тот последний, а потому радостный вечер в колхозе, и мы, собравшись за долинным столом, радостно приступили к последнему, а потому радостному ужину и радостно загремели ложками, «навинчивая» и нахваливая горячий мясной суп, хоть он уж порядком и надоел, потому что был все время на завтраки и ужины, я спросил через длинный стол у нашей классной:

-А получка когда будет?
-Получка? - переспросила она, явно сделав вид, что не понимает, и я уже почувствовал, что опять «нарвался».
-Мы же работали.
-Да? И сколько ты, Шулятьев, хотел бы получить?
-Сорок два рубля. По два рубля в день. Я нынче летом работал в лесничестве и мне заплатили по три рубля в день.

Народ притих и слушал. Видно, не я один думал о зарплате. Большинство друзей моих - из таких же, «заплатных», семей.

-Знаешь что, Толя Шулятьев, не надо ставить себя умнее других, - сказала классная тоном этаким «сдержанно-задетым». - Тебе суп у тебя в чашке нравится?

-Вкусный, - соглашаюсь я. Потому что суп, хотя и надоевший, но и в самом деле был вкусный.

-Конечно, вкусный. А ты подумай, Толя Шулятьев, как ты сейчас выглядишь. Ты за работу сорок и еще два рубля хочешь, а ты подумал, что за эти три недели ты съел четырех овечек и своего любимого бычка Кешу? Мы все вместе двумя классами дружно их съели. Их забивали нам на мясо, чтобы нас вкусно кормить. А если ты, Толя Шулятьев, такой грамотный, реши задачку в одно действие на умножение. Вас здесь два класса, пятьдесят три человека. Вот и умножь всех на сорок два рубля да конфетки приплюсуй, которые тебе на поле председатель два раза подвозил. У тебя получится больше двух тысяч. Так что за питание еще с тебя, Шулятьев, с твоих родителей причитается.

Народ за столом оживился, слышались испуганно:»Две тысячи!», «Две тысячи!».

-Ну, да. Толян у нас вечно все считает. Как папа Шульц, - сказал громко Валерка Вдовин, и все засмеялись.

-Конечно, если мы каждый только и будем думать, что о личной выгоде, мы так все колхозы разорим и коммунизма никогда не построим, - подытожила классная.

И тогда я сделал очередное удивительное открытие, что в эти три недели я вкалывал тут, в колхозе, с друзьями на льне и картошке на уровне того раба в древнем Риме, который тоже работал за еду. Ведь то, что заработал, - а я заработал, поскольку работал и эта работа обязательно сколько-то стоит, -  я... проел или за еду у меня вычли. И наверно должен уже радоваться, что в здешнем колхозе меня уже кормили, чем и «подняли» на этот рабский уровень в отличие от того, когда даже не кормят. Но я не сказал этого классной, потому что чувствовал, что мне с ней не справиться. Она ; взрослая, учительница. Если с ней связаться на эту тему, она меня сомнет, оставит в дураках и выставит на общее осмеяние.

(Продолжение следует)


Рецензии