Свинья за столом 7

 Профессор Рождественский оперировал больного с опухолью пищевода. Как всегда, во время операции они беседовали друг с другом.



– Я помню, Семён Семёнович, свою первую операцию на пищеводе.Шла она пятнадцать часов. Я был старшим научным сотрудником в Онкоцентре, вместе с моим учителем Анатолием Ивановичем Пироговым мы оперировали молодого человека с врожденной опухолью пищевода. Пятнадцать часов мы не могли выбраться из него. На каком-то этапе я попросил зажим Микулича, и моя рука осталась без зажима. Поворачиваю голову – а сестра спит стоя, как конь. Смотрю, а на улице ночь. Начали мы в девять утра.

– А что такое стоять в течение 8-10-12 часов?

– Когда стоишь, не чувствуешь. Но когда ты закончил операцию, разогнуться трудно. В молодые годы это было проще. Сейчас, конечно, потяжелее. К счастью, я довольно быстро оперирую: то, что делается шесть часов, я делаю за полтора-два.



– А часто бывало, что что-то идет не так, как должно?

– Бывает, что операция идет не так, как ты хотел бы, чтобы она шла. В силу ряда обстоятельств: технических условий, плохих условий оперирования, сложных анатомических взаимоотношений.

В хирургии бывает все. Еще в Онкоцентре мы оперировали начальника милиции Сахалина – молодой генерал, громадная опухоль грудины была, которая давила на передние отделы сердца. Сердце уехало у него под мышку. Я довольно быстро убрал эту опухоль вместе с фрагментом грудины, освободил сердце. И как только освободили, сердце остановилось тут же – синдром декомпрессии.

Я час это сердце массировал – никакого ответа на терапию. Так и погиб больной, хотя опухоль была удалена очень быстро, несколько минут руками. Вот такой феномен декомпрессии. Он часто наблюдается в хирургии грудной клетки. Непредсказуемая вещь, но прогнозируемая, надо к этому быть готовыми.



– «Непредсказуемая, но прогнозируемая» – очень интересная формулировка профессор. А что, на ваш взгляд, отличает хорошего хирурга от посредственного и от плохого?

– Я всегда говорю: хирург – это оперирующий терапевт. Он должен быть очень грамотным человеком, который помимо знания терапии еще владеет оперативным мастерством и способен убрать пораженный орган, не повредив непораженную часть органа. Как правило, это человек, хорошо знающий многие отрасли рядом с хирургией – это и терапия, и неврология, в животе нужно знать акушерство и гинекологию, урологию и т.д.

В принципе, хирург-онколог – это общий хирург с большим диапазоном знаний и умений. Я всегда говорю, что общий хирург – это недоучившийся онколог.
Он занимается грыжами, аппендицитами, язвами и прочим подобным, но он не видел большой хирургии. Самая большая хирургия – это онкохирургия, где уносится 7-8 органов, большое количество окружающей органы клетчатки, нервные сплетения, сосуды. Я сейчас оперирую в этой клинике и вижу, что молодежь никогда таких операций не видела, для них это просто что-то невероятно новое – объемы другие, технология другая. Это тоже для них школа, безусловно.

– Когда вы впервые в России или впервые в мире проводили какую-то операцию, вы в этот момент понимали, что делаете то, что до вас сотни других хирургов не смогли сделать?

– Знаете, это не какая-то большая наука на самом деле, это просто конкретное решение сложной клинической задачи. В годы моей профессиональной молодости, когда я был аспирантом и даже доктором наук, профессором, эти операции не выполнялись вообще. Больные гибли.

Но онкохирургия не стоит на месте, развивается, накапливается опыт и приходит понимание, что поскольку нет терапевтической альтернативы для этих пациентов, то попытка удаления всех проявлений болезни оперативно дает шансы на выздоровление.

При опухолевом тромбозе нижней полой вены, когда опухоль растет по току крови, заполняет собой полую вену, блокирует печеночные вены, проникает в камеры сердца, больной погибает не от опухоли, а от декомпенсации гемодинамики – сердце не может сокращаться. Для решения этой проблемы была разработана операция через живот без остановки кровообращения.

Делать такие операции в Онкоцентре я впервые начал вместе с заведующим отделением урологии профессором Матвеевым – он и сейчас там благополучно работает, один из лучших специалистов в нашей стране. Это по-настоящему прорывная технология, и самый крупный в мире опыт на сегодня накоплен у нас. Отдаленные результаты не уступают результатам радикальных операций при раке почки. Это хорошая технология, которая сегодня в Онкоцентре поставлена на поток.

 -Яков Соломонович, я помню Вы и пересадку трахеи больно делали. Как прошла операция?

Трансплантация трахеи не принесла больших успехов, потому что не удалось создать протез, который бы удовлетворял нас полностью по функциональным и биологическим качествам. Биологический протез трахеи, который мы создали и вшили вместе с двумя бронхами молодой женщине, через четыре месяца рассосался.

По-видимому, мы допустили терапевтическую ошибку: надо было проводить супрессивную терапию, чтобы не дать ему возможности рассосаться. Мы рассчитывали, что протез был деиммунизирован, а оказалось, что это не так, и организм начал лизировать его. Протез стал мягким, перестал держать каркас, воздух стал плохо проходить. Поставили стент, но все равно в итоге женщина через пять месяцев погибла. Эта проблема не решена до сих пор никем.

– Скажите, пожалуйста, правильно ли это, так ли должно быть, что у нас несколько крупных центров – Москва, Петербург, а в регионах один онкокабинет, один онкодиспансер? Что делать с этой ситуацией?

– Законодательная конструкция нашего государства такова, что сегодня за уровень здравоохранения отвечают регионы. Губернатор определяет кадровую политику, финансирование той или иной отрасли, поэтому мы получили в результате разновеликие показатели эффективности здравоохранения в разных регионах. В одних оно более успешно, в других – менее, в-третьих – вообще никакое.

Если бы боеспособность воинских частей Министерства обороны была повешена на регионы, мне трудно представить, какая бы была у нас армия. Не надо прятать голову в песок, надо говорить правду – Министерство здравоохранения должно было быть построено по той же конструкции, что Министерство обороны, и находиться в прямом подчинении президенту.

Министерство здравоохранения должно отвечать за всю специализированную помощь в стране. Последняя точка приложения – республиканские, областные, краевые больницы. Все, что ниже этого уровня, то есть первичная медицинская помощь с последующей эвакуацией до уровня специализированной помощи – это ответственность муниципальная, губернаторская. Тогда понятно, кто чем занимается и за что отвечает.

Кроме того, с моей точки зрения, у нас абсолютно порочная модель финансирования здравоохранения. Страховая медицина загнала ее в тупик, она не покрывает тарифы, нет бюджета учреждения. У них только ВМП высокотехнологичное и ОМС. Что-то планировать сложно, потому что тарифами оплачиваются и налоги, и зарплата врачам, и лекарства.

Никто не может внятно объяснить, почему отказались от ясной, понятной сметной модели. Один из аргументов – что не хватало денег. Пусть будет меньше денег, но мы будем знать, на что они даны, как мы должны планировать свою работу, имея определенный объем денег для решения тех или иных задач, что было всегда при советской модели здравоохранения. Она тоже была не богатая, но она была ясная и понятная.

– Сейчас, насколько я понимаю, в регионах просто беда. Врач, оторванный от науки, толком ничего не может сделать.

– Успех или неудача того или иного учреждения или его руководителя, с моей точки зрения, связан с объемом финансирования этого учреждения. Если есть профессиональный коллектив и толковый руководитель, никаких проблем не существует.

Сегодня мы могли бы решать все проблемы онкологии играючи, усилив наши мероприятия по ранней диагностике. Нужно сегодня бросить все силы на раннюю диагностику этого заболевания. Вместо этого мы в России имеем полмиллиона заболевших и триста тысяч погибших ежегодно.
Из них около ста тысяч погибает в течение первого года с момента выявления заболевания, то есть у них уже запущенная 4-я стадия. Вот такие результаты мы носим уже много лет, и никакие движения в этом плане не делаются.

Службы, которая бы мониторила эту ситуацию, нет. Есть онкологические учреждения, которые по возможности решают те или иные проблемы. В советское время в Минздраве был Департамент онкологической помощи, который мониторил ситуацию, курировал, проводил профилактику. Сейчас этого нет.


– Наша онкология догоняет западную, вровень идет или в чем-то перегоняет? Как вы оцениваете ситуацию?

– Это очень сложный вопрос, потому что, с одной стороны, мы по определению не можем быть передовыми: у нас современной фармацевтической промышленности нет, медицинской промышленности нет, приборостроения нет. Вся линейка аппаратов лучевой терапии импортная.

Технологический уровень определен нашим технологическим отставанием. Мы владеем этими технологиями, но мы не можем быть передовыми при этом. То же самое с лекарственным обеспечением – все новые препараты у нас до сих пор импортного производства. Мы пытаемся сейчас что-то копировать, но много контрафактной продукции.

Где мы лидируем – это в онкохирургии, и то лидирует в основном Онкоцентр. Я двадцать лет развивал ее, учил других. Клиническая школа Онкоцентра самая передовая, безусловно, никто не может с ней сравниться.

– Это миф, что онкологическое заболевание можно хорошо вылечить только на Западе?

– Миф, конечно. Сегодня в России практически все виды рака могут вылечить не менее эффективно, чем на Западе. Вопрос в своевременном начале и правильном лечении с помощью тех препаратов и технологий, которые есть на сегодняшний день.

К сожалению, мы имеем довольно большое количество запущенных случаев. По статистике, выздоровление от рака молочной железы в США почти 100% благодаря своевременной диагностике и правильному лечению эффективными передовыми препаратами. В России 65-70% – на треть меньше. И то лукавят, по-моему.

– Насколько я понимаю, в области детской онкологии на Западе уже решаются очень многие вопросы, которые для нас пока сложны?

– Нет, вопросы детской онкологии и здесь хорошо решаются. В частности, Институт детской онкологии Онкоцентра – один из передовых институтов, где очень хорошо поставлена хирургия, я там много раз сам оперировал сложнейших детишек. Там решаются такие хирургические проблемы, которые не решаются больше нигде.

Вообще детская онкология – это не есть большая проблема. Это может странно звучать, но детские опухоли хорошо лечатся, примерно 80% детей полностью выздоравливают, в отличие от взрослых.

При правильно поставленном лечении с ними должно быть все в порядке. Я удивляюсь, когда по телевизору слышу: «Помогите Маше, ей нужно 4 миллиона». Бред полный. Пожалуйста, обратитесь в рамках поддержки фондов, и ребенку те же самые виды лечения окажут, что и за рубежом, только бесплатно.


Кстати, Яков Соломонович, а почему Вы систему квот не любите?

– Как только эта система появилась, я сказал, что это просто возврат крепостного права. Квоты – это некий финансовый сертификат на оплату вашего лечения, причем не полностью покрывающий потребность. Мало кто понимает вообще, как эти квоты используются.

Я считаю, что на лечение надо тратить столько, сколько нужно тратить. Вот я был недавно в Израиле в центре им. Ицхака Рабина, и спрашиваю директора: «Кто оплачивает лечение пациентов?» – «Правительство». Там дается столько денег, сколько нужно на лечение человеку. Тем более онкологический больной лечится не один раз, он может в течение всей жизни лечиться.

Квоты – это порочная модель финансирования, я об этом говорил уже много раз. Я считаю, что самое ясное, понятное и планируемое – сметное финансирование. Когда мы знаем количество коек, мощность коек, задачи койки, количество персонала, то понятно, сколько нужно денег.

Кроме того, квоты – это дополнительный вариант препятствия своевременному оказанию медицинской помощи. Человек должен получить квоту, значит, он должен ее выбивать, ему могут и не дать этой квоты, и тогда он может лечиться по своей страховке. Внесена некая путаница, которая приводит многие учреждения к финансовым нарушениям – иногда просто в силу разных систем учета и сбоев техники.

Проблема здравоохранения сегодня заключается в нехватке денег и порочной модели финансирования.

 

– Вы застали время, когда все, кто мог уехать, уехали в более хорошие условия, на большие зарплаты за рубеж. Огромный отток был именно биологов, микробиологов. Вы сами не хотели уехать?

– Главный поток уезжающих был из фундаментальной медицины, экспериментаторы в основном уезжали из Института канцерогенеза. Там очень талантливая молодежь была – выпускники биофака МГУ, которые зарабатывали копейки. Их отслеживали по их работам, делали им приглашения, давали лабораторию, давали гранты, и они ехали туда не за колбасой, а для того, чтобы реализовать себя. Многие там до сих пор работают. В клинической медицине значительно меньше людей уезжало.



Не хочу оказывать услуги, хочу помогать человеку
– Вы всю жизнь работаете на грани между жизнью и смертью. Как вообще вы понимаете, что такое жизнь и что такое смерть?

– Не могу сказать, что я на грани жизни и смерти. Я каждый раз общаюсь с пациентом перед операцией и отдаю себе отчет, что я разговариваю с живым человеком, и он должен после операции остаться живым, я несу за него ответственность. Хирург не должен ошибаться, он не имеет на это права. У меня были ошибки, как и у всякого специалиста такого направления, но, к счастью, очень редко.

Жизнь – это самый главный, важный ресурс человека, за нее нужно бороться любыми способами. Я как профессионал этим всю жизнь занимаюсь – борюсь за жизнь человека даже в безвыходной ситуации.
Я мог бы привести много примеров, но не хочу называть имена ныне здравствующих людей, которые занимают большие позиции и в политике, и в шоу-бизнесе – за их жизнь бились в тех ситуациях, когда биться уже было невозможно. Сегодня они живы и здоровы, а для врача это означает большое удовлетворение от результатов своего труда.

Сейчас, к сожалению, врач не «спасает человека», а «оказывает услуги». Если бы я выбирал профессию сегодня, то я не пошел бы в медицину, потому что я не хочу оказывать услуги, я хочу помогать человеку.

Пропала романтика, которая позволяла при минимальной зарплате 25 раз в месяц дежурить по ночам, бороться за жизнь человека. Сейчас все очень прагматично. Мне в молодости было неинтересно, в чем я буду ходить, на чем я буду ездить – мне была интересна сама профессия и весь процесс оказания помощи.

Сегодня молодежь немножко другая, она настроена более прагматично: хочет хорошо жить, ездить на хороших машинах, хорошо одеваться, а для этого нужны соответствующие деньги.

 -Вы правы профессор. Только что делать то?

 -Семён Семёнович, на эту тему можно беседовать бесконечно. Давайте сосредоточимся на нашей операции. Трансплантант готов?

 -Да Яков Соломонович.

 -Давайте приступим тогда к пересадке пищевода. Это новый искусственный пищевод, создали его в США. Мне профессор Джонсон прислал для эксперимента. Будем надеятся что приживётся, и больной будет нормально принимать пищу и пить воду. Нужно уровень профессионализма поднять на такую высоту, когда качество жизни человека после любого оперативного вмешательства не будет ущербным. Сегодня в онкохирургии главная задача – это не только создать условия для выздоровления, но и кардинально изменить качество жизни.

Если у человека рак пищевода, можно сделать операцию, после которой он останется калекой, то есть вывести ему стому на шею и гастростому, убрать пищевод. А можно создать новый орган, включить его, и вы, сидя с этим человеком за одним столом, даже не поймете, что у него искусственный пищевод: он будет есть котлеты и пить водку. Вот что такое качество жизни, вот что такое высокие технологии, которые относительно недавно стали внедряться.

 Профессор Рождественский и доктор Розенталь успешно пересадили больному искусственный пищевод, зашили послойно рану и успешно закончили операцию.


Рецензии