Из истории влияний

Глава из книги Игоря Гарина "Владимир Соловьев", Харьков, 1994, 240 с.

Я все чаще задумываюсь над тем, что историю влияний следует писать как книгу о метемпсихозе, переселении душ. Составив хронологический ряд величайших гениев и творцов культуры, можно без особого труда проследить траекторию душ Гераклита, Эмпедокла, Сократа, Платона, Эпикура... В чьих бренных оболочках обитала душа моего нынешнего героя? Мне приходят в голову имена Августина, Оригена, Франциска Ассизского, Бернарда Клервоского, Данте... Взять хотя бы первые строки  Б о ж е с т в е н н о й  К о м е д и и: «лес» — тупик Данте-Соловьева, хаос, царящий в Италии-России, пришедший к своему концу мир, бессознательное состояние погруженности в кошмарные видения. Попытка выйти из леса — Божья помощь, рассвет, поиск спасения. Читая  Б о ж е с т в е н н у ю  К о м е д и ю, мы встретим трех зверей, преграждающих путь: пантеру — иллюзию земных радостей, плутократию, грех вожделения; льва — насилие, тиранию, неправедную власть; волчицу — себялюбие и алчность, блудницу Апокалипсиса, дно ада, грех утраты морали.
Лючия-София — Божественный свет, Писание, спасение души. Сирена — притягательность греха. Лия — деятельная жизнь. Рахиль — жизнь созерцательная. Мательда — свет знания, мудрость, душа сотворенного мира, соединение невинности и плотской любви, первородная святость, способность земной любви быть чистым сосудом для любви небесной. А Беатриче — чем не Софья Петровна? А вся  Б о ж е с т в е н н а я  К о м е д и я — чем не поэтический прототип  О п р а в д а н и я  д о б р а? Ведь уже сын поэта считал  К о м е д и ю  лишь богословским сочинением о всё том же пути человеческой души. Будь у меня время, я написал бы огромную книгу  Д а н т е  и  С о л о в ь е в,  проследив невероятное количество параллелей, проистекающих из почти полного слияния душ...
Или почему, скажем, не русский Ориген XIX века? Такая книга, кстати, создана А. Никольским. Да и самим Соловьевым написана прекрасная, так и хочется сказать «автобиографическая», статья об Оригене, обнаруживающая столь тонкое понимание его философии, как если бы она была своей. Здесь важны не перечисляемые А. Никольским общие черты личностей и философий двух катехизаторов христианства, но общность их духовного строя вплоть до одинакового характера догматических ошибок, иерархически-субординационное восприятие бытия, изощренная мистическая апологетика христианской теософии, пламенное и ревностное учительство...
А почему не русский Франциск? Отгадайте, о ком эти слова — о величайшем подвижнике начала XIII века, канонизированном Григорием IX, или странствующем терциарии конца XIX века, едва не изгнанном из родной страны? — «Космическая радость бытия и чувство бессмертия у него — не производные интеллектуального порядка — величины и не фикция, а «непосредственные данные» экзальтированного сознания, очарованного наитием божества. Из всех возможных — и невозможных миров — мистический мир [...] представляется если не самым лучшим, то, бесспорно, самым радостным».
И прежде всего, в этом, для нас столь фантастическом мире отнюдь не скучно: там много радостей, много невинной веселости, там слышен порою беззаботный смех, там встретим и незлую шутку, и добрый юмор. — Большою ошибкою было бы думать, что мистики этого типа — люди угрюмые, всегда погруженные в замогильные чаяния, чуждые живой жизни и земных радостей... Мистики, как Франциск и наш Соловьев, конечно — аскеты, но их аскетизм, в своем роде, — умеренный, не доходящий до юродства... — мистики типа Франциска и Соловьева — вовсе не фанатики. Их вера несокрушима, как и их мистическая экзальтация, но у них нет того порабощения личности гнетом властной идеи, которое составляет сущность фанатизма. Это — люди внутренне свободные, широкие, гуманные: строги к себе, они снисходительны к другим.
Все, кому приходила в голову мысль об идентичности Пушкина и Соловьева, прошли мимо, как мне кажется, главного, что их сближает: парадоксального, удивительного, непостижимого единства самобытности и огромности влияний. В истории русского гения нет более ярких примеров «русской идеи», понимаемой в самом широком смысле, выросшей на ниве, веками культивированной, вскормленной и орошенной Западом. Я бы даже усилил эту мысль: может быть, именно из-за того, что в России Пушкин и Соловьев — одинокие пики свободного, мощного и вместе с тем глубоко укорененного в мировой культуре духа, — мы и находимся там, где находимся. Слишком много Белинских и Чернышевских — слишком мало Пушкиных и Соловьевых...
Мне глубоко чужда шпенглеровская мысль о культурной и духовной автаркии, о «железном занавесе», разделяющем цивилизации. Применяя соловьевскую идею всеединства к человеческой культуре, хочу подчеркнуть, что своим величием она обязана не столько сумме национальных культур, сколько их взаимовлиянию и взаимообогащению — всепроникающей культурной иррадиации. Пушкин и Соловьев — наиярчайшие примеры величия «русской идеи», взращенной западным духом, но не потерявшей ни капли своей «русскости».
Одна из главных причин необыкновенного размаха мысли Владимира Соловьева — удивительная, прежде небывалая, уникальная широта охвата человеческого духа. Без большого преувеличения можно сказать, что в написанной двадцатилетним Соловьевым магистерской диссертации больше имен, чем во всей совокупной русской философии до него.
Такой небывалый критический ум, поражающий быстротой охвата обширной литературы в течение самого незначительного времени, делает обзор источников его философии делом уже менее важным и не столь интересным, как это бывает с исследованиями источников у обычных философов. В конце концов, даже трудно сказать, какие источники были для него самыми главными и основными и какие он достаточно основательно использовал... каждый крупный философ является для него только какой-нибудь односторонностью, в отношении которого его собственное мировоззрение кажется ему и гораздо богаче и гораздо синтетичнее.
Заметим, что иначе и не могло быть у столь самостоятельно мыслящего философа, каким был Вл. Соловьев, который вообще мало обращал внимания на то, совпадают ли его взгляды с какими-либо философами или не совпадают.
Вся античная мысль и, в первую очередь, конечно, Платон, неоплатоники, прежде всего Плотин и Прокл, Дионисий Ареопагит, патристика — Августин, Максим Исповедник, Ориген, мистики — Парацельс, Якоб Бёме, Сен-Мартен, Сведенборг, Портедж, Баадер, европейские рационалисты — Декарт, Лейбниц, Спиноза, Кант, Шеллинг, Гегель, Шопенгауэр, Ницше, Гартман, Конт... — перечисление всех источников, заимствований, объектов критики просто невозможно. Несколько «выбранных мест» из Соловьева:
Чтобы идти дальше и выше Сократа — не в умозрении только и не в стремлении только, а в действительном жизненном подвиге — нужно было больше, чем человека. После Сократа, и словом, и примером научающего достойной человека смерти, дальше и выше мог идти только тот, кто имеет силу воскресения для вечной жизни. Немощь и падение «божественного» Платона важны потому, что резко подчеркивают и поясняют невозможность для человека исполнить свое назначение, то есть стать действительно сверхчеловеком, одною силою ума, гения и нравственной воли, — поясняют необходимость настоящего существенного богочеловека.
Азиатские и европейские мистики, александрийские платоники и европейские мистики, александрийские платоники и еврейские каббалисты, отцы церкви и независимые мыслители, персидские суфи, итальянские монахи, кардинал Николай Кузанский и Яков Бёме, Дионисий Ареопагит и Спиноза, Максим Исповедник и Шеллинг, — все они единым сердцем и едиными устами исповедуют недомыслимую и неизреченную абсолютность божества.
У мистиков много подтверждений моих собственных идей, но никакого нового света, к тому же почти все они имеют характер чрезвычайно субъективный и, так сказать, слюнявый. Нашел трех специалистов по Софии: Georg Gichtel, Gotfried Arnold и John Pordage. Все трое имели личный опыт, почти такой же, как мой, и это самое интересное, но собственно в теософии все трое довольно слабы, следуют Бёме, но ниже его. Я думаю, София возилась с ними больше за их невинность, чем за что-нибудь другое. В результате настоящими людьми все-таки оказываются только Парацельс, Бёме и Сведенборг, так что для меня остается поле очень широкое.
Соловьеву-философу и поэту равно присущи и «античное» переживание полноты земной жизни и «платоновское» отречение от бытия, «синтез» «любви беспредельной» и «гордого духа порывы»:

  Гордого духа порывы и нежность любви
                          беспредельной, —
Всё то в одну непреклонную силу сольется
                              волшебным
  Мощным потоком, все думы людские обнимет,
Цепь золотую сомкнет и небо с землей сочетает.
Все же сущность он предпочитает явлению:
И под личиной вещества бесстрастной
Везде огонь божественный горит.

Свидетельствует А. Ф. Лосев:
Обращает на себя внимание удивительная особенность всей теоретической философии Вл. Соловьева, а именно она во многом совпадает с разными философскими учениями, которые мы в изобилии находим в истории. Идеализм, диалектика, склонность к систематике категорий, совмещение понятийной философии с определенного рода мифологией, понятийный историзм, теософская тенденция. Но при этом философское рассуждение в теоретических вопросах мысли развивается у Вл. Соловьева слишком искренне и убедительно, а также слишком самостоятельно и тончайшим образом критически, так что нет никакой возможности говорить о каких-нибудь его прямых заимствованиях у других мыслителей.
Вл. Соловьев весьма близок ко многим философам, но он мыслит настолько самостоятельно, что как будто бы этих философов не существовало или как будто бы он с ними не был знаком.
Три его бесспорных источника — Плотин, Августин и Шеллинг.
У Плотина он заимствует первоединого, тринитарность, положительное ничто, но главное — боговидение и богоосененность — то, что лучше всего выразить словами «я вижу».
С Августином его роднит свобода воли, а именно свобода выбора зла, -а также идея благодати как споспешницы доброй воли.
Недостаточно одного желания человека, коль скоро не будет милосердия Божия, недостаточно и одного милосердия Божия, коль скоро не будет желания человека...
Полу-Плотин, полу-Августин...
Никольский находит много параллелей между Соловьевым и Оригеном и даже называет первого русским Оригеном. Главное сходство двух христианских мыслителей — в учении о иерархической разноценности бытия: в снижении от Бога-Отца к Богу-Духу святому.
Среди других предтеч надо назвать имена Иоахима Флорского, еще в XII веке постигшего богочеловечность Вечносущего Евангелия, и Федорова, в  Ф и л о с о ф и и  о б щ е г о  д е л а развившего чисто соловьевскую идею: все должны думать обо всех. Знание должно не разъединять, а объединять людей; главная задача науки: познать себя и ближнего своего.
Соловьев увлекался цельными философскими системами. Этим его привлек Спиноза, затем Платон. Есть даже такая формула: Платон + Спиноза = Соловьеву; идеализм + пантеизм = Богочеловечеству.
Ратуя за всеединое, Соловьев был по-человечески переборчив: хотя все философы были для него «кирпичиками» или, как писал Л. М. Лопатин, «отделами энциклопедического словаря», он не скрывал своих симпатий и антипатий, отдавая предпочтение «софийным» мыслителям. Неоплатонизм Плотина и Прокла, теософско-гностическая традиция мистиков, актуальная бесконечность Спинозы, интуитивизм Шеллинга, синтетичность Гегеля органически вливались в строй мышления самого Соловьева. Учитывая его начитанность и энциклопедичность, я не стал бы говорить о «полной независимости от изучения каких-нибудь... источников», но необыкновенная органичность Соловьева действительно позволяла перерабатывать источники влияний до их полного растворения в соловьевстве.
Так, мистика Соловьева, тождественно равная его учению о всеединстве, конечно же, не компланарна мистике Бёме и не аутентична мистике Августина — для этого она слишком интеллектуальна, даже рациональна; но без осознанных или неосознанных влияний гностиков, отцов церкви, оккультистов не было бы ни Софии, не теократии, ни, возможно, медиумических явлений, столь часто переживаемых Соловьевым.
Это была специфическая, логическая, диалектическая мистика, делающая вполне оправданной язвительную ее характеристику П. Н. Милюковым: «Созерцательность средневекового мистика соединяется в учении Соловьева со схоластической казуистикой опытного талмудиста».
Диалектическое развитие основных мыслей осложняется у него богословскими приемами аналогичного толкования священных текстов. Тщетно было бы искать эти приемы в современной логике; чтобы найти их, недостаточно даже обратиться от логики Милля к логике Гегеля: надо вернуться для этого к логике Оригена Александрийского.
Но все же умозрение в трудах Соловьева уступает откровению. Он во всех смыслах этого слова писатель провиденциальный — вестник, визионер, ясновидящий.
Среди философов всех веков трудно найти мыслителя, более проникнутого сознанием непосредственной близости к области мистической, Божественной. Словно земной шар стал для него окончательно прозрачною завесою, сквозь которую он непрестанно созерцал невидимый, запредельный свет горы Фавор. Он заранее видел землю преобразованною и одухотворенною. Но, может быть, именно благодаря этому он не отдавал себе ясного отчета в расстоянии между двумя мирами... Именно потому, что ему было дано в созерцании так близко подойти к Божественному, он недостаточно чувствовал, как оно еще далеко от нашей действительности.
У нас не принято говорить о теософско-оккультной стороне философской эволюции Соловьева, даже он сам, будучи сыном профессора, выученным на рационалистических традициях иррациональной страны, неохотно распространялся об этих источниках своей философии. Тем не менее его личный опыт «общения» с высшим и софийная устремленность духа выходили за пределы университетского академизма. Уже в бытность слушателем Московской духовной академии Соловьев знакомился со «специалистами» по Софии и первый зарубежный вояж предпринял с целью изучения каббалы. Любопытно, что С. М. Соловьев-младший, анализируя мистические источники философии своего дяди, уподобляет его раскольникам, лишь по непониманию не отлученному от церкви: «Живи и проповедуй Соловьев в XVII веке, не сгорел ли бы он на том же костре, на котором погиб Квирин Кульман за те же идеи Бёме, а если бы и не сгорел, то остался ли бы он «во имя любви» в подчинении иерархии, возглавляемой патриархом Иоакимом?!».
Своим «всеединством» Соловьев изначально был ориентирован на синтез систематики и логики с интимным, софийным отношением к бытию, на слияние телесности и духовности, земли и небес.
Сенситивная обостренность философско-поэтических восторгов Вл. Соловьева приводила его к тому, чтобы обозначить эту максимально духовную, но в то же самое время и максимально телесную, максимально материальную основу своих умозрений особым термином, который он позаимствовал из неоплатонической и еще больше теософско-оккультной литературы. Этим термином была София...
Тяга Владимира Соловьева к откровению и интуиции всегда преобладала над его рационализмом. Это сказалось, прежде всего, в его отношении к «отцам Просвещения», картезианству и кантианству. В декартовском приоритете сознания Соловьева не устраивали ни сомнение как способ рационализации, ни человеческое посягательство на божественную абсолютность. Критикуя основополагающую картезианскую максиму «я мыслю, следовательно, существую», Соловьев постулировал, что внутреннее самосознание само по себе не доказывает его объективность: в состоянии опьянения, гипноза, наркотического транса мы можем представить себя кем угодно, объективно не являясь этим в действительности.
Ни о какой самостоятельной субстанции человеческого сознания мы не имеем никакого права говорить на основании только методического сомнения Декарта. Самое большее, мы можем представить себя в виде некоей подставки для разного рода переживаний, действий, мыслей и пр. Каждая человеческая субстанция, как и всякая субстанция вообще, кроме абсолютной субстанции божества, самое большее есть только некоторого рода замысел или некоторого рода заданность, которая еще должна осуществиться, но может и не осуществиться... Обычно мыслимые субстанции вовсе не есть субстанции, а только сплошная текучесть. Настоящая же и подлинная субстанция есть божество, которое имеет только замысел для каждой данной субстанции, а вовсе не содержит в себе ее всю целиком.
Откровение прежде умозрения, считал Соловьев. Еще не зная, что он суще-ствует, человек обладает «частицей Бога», более достоверной, чем само существование человека и самосознания.
Полностью отвергая «геометрический метод» Спинозы, Соловьев был горячим приверженцем его актуальной бесконечности — той первопричины, которая, в отличие от дурной бесконечности рационализма, состоящей из последовательности причин одной вещи в другой, другой — в третьей и т. д., не нуждается для своего объяснения ни в каких иных причинах, но является причиной самой себя и всего сущего.
Божество, как абсолютное, ничем, кроме себя, не обусловлено (оно есть causa sui), и вместе с тем оно все собою обуславливает (оно есть causa omnium). Все существующее имеет в Божестве последнее и окончательное основание своего бытия, свою субстанцию. Это понятие о Боге, как единой субстанции всего, логически вытекающее из самого понятия Его абсолютности или подлинной божественности... — эта истина всеединой субстанции, под разными именами исповедовавшаяся язычниками, под настоящим названием Бога Вседержителя исповедуется и христианами, в согласии с евреями и мусульманами.
Любопытно, что уже в наши дни понятие актуальной бесконечности -естественным образом перекочевало из теософии в логику: после того, как Гёдель своей знаменитой теоремой доказал неполноту непротиворечивой теории или непременное наличие в арифметике неразрешимого высказывания, а Тарский — логическую невыразимость понятия истинности, Парису и Харрингтону осталось лишь сделать следующий шаг — заключить, что даже простейшие арифметические истины невозможно установить, не прибегая к понятию актуальной бесконечности — того, что находится вне арифметики, математики и реального мира.
Отношение Соловьева к Канту так же сложно, как и сам Кант. Я не буду сводить философию Соловьева к кантианству, как это сделал А. Введенский, и не буду противопоставлять их, как сделал А. Лосев. При огромном количестве конкретных несовпадений они — Кант и Соловьев — тождественны по положению, занимаемому ими в европейской и русской философии: оба являются гигантскими водоразделами между рационализмом Просвещения и философией жизни с ее неотъемлемым правом на собственное суждение и необходимостью мыслить в согласии с самим собой. Оба начали с теории познания и кончили теорией веры. Оба исходили из тождества порядка идей и порядка вещей и пришли к различению логических и реальных оснований. Кант кончил «недоброжелательной общительностью» людей — мыслью об имманентной необходимости конкуренции и борьбы для исторического развития, Соловьев — трагизмом и катастрофичностью истории. Переболев болезнью «исторического прогресса», Кант и Соловьев кончили предостережениями об опасности «прогрессирующего паралича» и укреплением фидеизма.
Об интересе Соловьева к Канту свидетельствуют тщательные штудии 1872—1873 гг., когда готовивший магистерскую диссертацию соискатель всецело был занят немецкими философами. Предпринятый им впервые в России перевод кантовских  П р о л е г о м е н о в,  изданных в 1889-м, а также огромное количество параллельных текстов дали основание А. Введенскому причислить Соловьева к русским неокантианцам. Я не могу сказать, что гносеология величайшего немца была последним интересом величайшего русского, но факт остается фактом: в русской философии, невосприимчивой к кантовскому плюрализму, Соловьев и в этом отношении стоял особня¬ком. Лавров и Соловьев поняли Канта по-разному: Лавров — как самоопре-деление разума, Соловьев — как ясное осознание разумной непостижимости бытия.
Жизненную задачу Вл. Соловьева Е. Н. Трубецкой понимает как критику рассудочных методов западной философии в результате влияния позднейшего Шеллинга, тоже критиковавшего рационализм в целях защиты мифологии и откровения.
Н. Лосский считал, что в творчестве Соловьева сбылось предсказание Киреевского, что Шеллинг станет отправной точкой русской философии. Киреевский и Хомяков только наметили задачи грядущей философии, первый опыт выхода на ее передовые рубежи принадлежит Соловьеву. Преодолевая ученичество и критицизм своих первых работ, выступая против позитивизма,  эмпиризма и рационализма, Соловьев стремится обрести цельное знание о целостном бытии с позиции самобытия, внутренней души. Поскольку эмпирическое и рациональное знание есть знание относительное, знание извне, оно должно быть дополнено мистическим знанием, верою, интуицией, то есть знанием изнутри, связанным с транссубъективным самостоятельным бытием. Именно в мистическом восприятии мы имеем дело не с явлениями, отвлеченностями, но с самобытием личности. В мистическом знании уму открывается живое конкретное идеальное начало, личный Логос, Божественная идея, София. Благодать — идеал Соловьева, посредством нее человек в самобытии соприкасается с любовью, духовным божественным миром, внутренней природой вещей.
Общность Соловьева и Шеллинга, — в единстве учения об интуитивном разуме, в потребности выйти за пределы субъекта и объекта, отрицании формально-логической метафизики и противопоставлении ей мифологичности и художественности. К р а с о т а  в  п р и р о д е — вполне шеллинговское произведение Соловьева. С Шеллингом его сближает магически-теософская устремленность, принцип единства природы и духа, учение о природе как последовательно-эволюционной организации материи, близкое понимание свободы воли. В известной степени Соловьев — это российский Шеллинг, разве что без романтики последнего. Всеединству Соловьева предшествовало единство (тождество) природы и духа Шеллинга, также испытывавшего непреодолимую тягу к синтезу (в данном случае Лейбница с Кантом). Всякое обособление природы от духа уничтожает наследование и взаимообусловленность. Единство позволяет духу развиваться и осуществляться в форме природы, а природе — реализовать законы духа. Природа должна быть видимым духом, а дух должен быть невидимою природой. Все эти идеи Шеллинга полностью заимствованы философией Соловьева. Некоторые места у них почти идентичны:
Последовательный ряд организаций и переход от неживой к живой природе ясно обнаруживает творческую силу, которая лишь постепенно развивается до полной свободы.
Особенно близко к шеллингианству учение Соловьева о свободе воли. Святой не имеет свободы выбора, говорил Соловьев. Религиозность уничтожает свободу выбора, писал Шеллинг. Вполне в духе Шеллинга Соловьев объяснял зло из факта отпадения мировой души от божественного центра. Шеллинг же полагал, что должно существовать какое-то общее основание беспокойного влечения ко злу, и объяснял его существованием некой злой первосущности, отпавшей от Бога.
Шеллинговскую потребность преодолеть ограниченность субъекта и объекта Соловьев развил в учение о «положительном ничто», которое, будучи выше всех субъектов и объектов, не допускает определений, рационализации и логизации как единственных свидетельств истины. У Шеллинга Бог суть всё, в Боге есть не-Бог, как в человеке — «древний хаос»; своеобразие абсолютного в том, что оно заключает в себе свой противообраз, потенцию, свободу, спонтанность. У Соловьева исходное начало выше всех своих признаков и в этом смысле есть ничто: оно есть не бытие, но мощь бытия, бесконечная его потенция.
Мы должны сказать, что абсолютное начало не есть бытие, то есть оно не может быть ни непосредственным предметом наших чувств, ни непосредственным субъектом нашего внутреннего сознания... Оно — начало всякого бытия; если бы оно само было бытием, получилось бы бытие вне всякого бытия, что нелепо; таким образом, ясно, что начало бытия не может быть определено как бытие.
Таким образом, абсолютное начало, не будучи как таковое бытием, есть сила бытия, что очевидно, так как оно обнаруживается, то есть производит бытие. И так как, обнаруживаясь, оно не может истощиться или перейти без остатка в свое обнаружение, оно остается всегда силой бытия, так что это его постоянный и собственный атрибут.
Аналогичный мотив Соловьев обнаружил в каббале, где исходное сверх-сущее тоже является первоначальным Ничто, точнее Эн Софом, или в переводе с еврейского — «Не-нечто». Смысл всех этих понятий вполне ясен: никакая вещь не сводится к своим признакам, а есть нечто такое, что является носителем своих признаков. Мир в целом тоже состоит из бесконечного количества явлений, но не сводится к этим явлениям, являясь только их носителем. В этом смысле он и есть Ничто или «Не-нечто». Я вспомнил о каббале потому, что мистика постоянно присутствует и переплетается с «нормальной» философией в творчестве Соловьева — переплетается настолько, что, будучи вычлененной из него, лишает философию той софийности или интимности, без которых Соловьев перестает оставаться самим собой.
Соловьев пересадил на русскую почву не только Шеллинга, но Гамана, Якоби и немецких романтиков. Новалис и Гёльдерлин тоже мечтали о беспредельном совершенствовании духа. У Новалиса уже сказано о Богочеловечестве: об одухотворении физических чувств, новой, небывалой восприимчивости, гениальной физиологии. А гёльдерлиновский Гиперион? Даже слово сказано — «всеединство»: «С детской гармонии началась история народов. Гармония духа будет началом новой истории мира. Будет только красота; человек и природа соединятся во всеобъемлющем божестве».
А вот абсолютная идея Соловьева не устраивала, ибо из нее нельзя вывести мир: понятие не может быть основой действия. Абсолютный дух не может предшествовать познающему и познаваемому. Как затем утверждал Б. Кроче в  Ф и л о с о ф и и  Д у х а, действительность — это Дух, но не Дух, стоящий над миром или шествующий по нему, но Дух, совпадающий с миром, природа — момент и продукт этого духа.
В своем духовном развитии Соловьев не избежал заразы всей русской философии — гегельянства. Стремление к грандиозной систематичности, понятийности, триадам, историчности, категорийности, цельному знанию, единой и абсолютной истине — всё это симптомы болезни. «Когда Вл. Соловьев говорит о бесчеловечном божестве на Востоке и о безбожном человечестве на Западе, то подобного рода противопоставления наверняка навеяны Гегелем». Но, переболев гегельянством в легкой форме, Соловьев приобрел иммунитет к нему: оспины остались, болезнь ушла. Только что рассмотренное «положительное ничто», которое выше всякого понятия, или София, или соловьевская мистика, или эсхатология — вещи, немыслимые для Гегеля, у которого даже абсолютный дух мыслит логическими категориями, как университетский профессор.
Как типичный русский, испытывая пиетет к чистому мышлению, он оставался пиетистом, мистиком, врагом чисто мыслительного рационализма. В соловьевском всеединстве София явно берет верх над Логосом. Как философ и европеец, Соловьев, конечно, не мог отказаться от категорий и понятий, но как мистик и скиф, жаждал чуда и вещал о конце света.
Будучи создателем внушительной философии всеединства и связанного с этим последним органицизма, Вл. Соловьев ни в каком случае не мог допустить, как то делал Гегель, чтобы вся действительность в своем конечном развитии пришла к философии и на ней остановилась.
Свое отношение к Гегелю Соловьев выразил четко и ясно:
Гегель утверждает, во-первых, что всякая данная действительность ¬—безусловно определяется логическими категориями, а, во-вторых, что сами эти категории суть диалектическое саморазвитие понятия как такового или чистого понятия самого по себе. Но понятие само по себе без определенного содержания есть пустое слово, и саморазвитие такого понятия было бы постоянным творчеством из ничего. Вследствие этого логика Гегеля, при всей глубокой формальной истинности частных своих дедукций и переходов, в целом лишена всякого реального значения, всякого действительного содержания, есть мышление, в котором ничего не мыслится.
Софийность Соловьева, позволившая ему уберечься от Гегеля, не спасла его от русской «прусскости»: сколь ни казалось ему смехотворным, что абсолютный дух нашел свое завершение в прусской монархии, сам он пришел к выводу вполне адекватному, что подлинный синтез восточной и западной односторонности совершится в России и что подлинным синтезом всех исторических противоречий будет Россия как вместилище Вселенской -Церкви.
Переболел Соловьев и Шопенгауэром, но последствия этой хвори ему прео-долеть так и не удалось: всё то же «положительное ничто» — выше всякой разумности и формы, в нем явно в качестве гипостазированного элемента присутствует и бессознательная воля, противостоящая и компенсирующая закон и разум. Хаос — неотъемлемый компонент не только бытия, но и Ни-что. Но если у Шопенгауэра освобождение от воли есть уход в небытие, погружение в чистый мировой интеллект, в художественное и уже ни в чем не заинтересованное наслаждение, то у Соловьева бессознательная воля — неотъемлемый элемент не только всеединства, но и Первоединого. Это не значит, что его Бог неразумен, это означает, что Он — абсолютно свободен, внелогичен, непостижим.
Подобным образом бессознательное Гартмана у Соловьева компенсирует рациональное, имея своей целью предохранить организм, создать в нем необходимые для жизни инстинкты, расширить мышление, наделить человека чувством красоты и способностью творчества. Для Соловьева философия Гартмана — выход из тупика рационализма, попытка построения философии цельного духа:
Истинность гартмановской практической философии заключается, во-первых, в признании того, что высшее благо, последняя цель жизни, не содержится в пределах данной действительности, в мире конечной реальности, а, напротив, достигается только через уничтожение этого мира, и, во-вторых, в признании, что эта последняя цель достижима не для отдельного лица в его отдельности, а только для всего мира существ, так что это достижение необходимо обусловлено ходом всеобщего мирового развития. Истинность обоих этих положений прямо вытекает из доказанной истинности основного метафизического принципа, по которому истинно-сущим абсолютным первоначалом и концом всего существующего утверждается всеединый дух.
В основе соловьевского всеединства лежит плюральность его сознания, бесконфликтное сосуществование в нем склонности к отвлеченному мышлению с мифологичностью и поэтичностью, систематичности и хаотичности, Логоса и Софии. Это можно назвать всеядностью, но, ощущая в себе частицу соловьевства, я бы назвал это плюральностью. Всеединство и было первой русской плюралистической философией, которой суждено было остаться и последней: Бердяев и Шестов, выброшенные большевиками из страны, — больше европейские, чем русские мыслители, прямые наследники Киркегора и Джемса. Соловьев во многих точках «совпадает» с различными философиями Запада, но при этом остается до конца русским и оригинальным. Пожалуй, в русской философии он и единственный, кто при самой острой критике западного рационализма, материализма, нигилизма, позитивизма считал их имеющими право на существование срезами истины.
Даже нигилизм Шопенгауэра, даже позитивизм Конта, Спенсера или Милля, даже вульгарный материализм — всё это имело у Вл. Соловьева смысл для своего времени, всё это было результатом исторической необходимости, и всё это органически входило в общечеловеческий прогресс мысли и жизни.
У нас много наговорено о разгромной критике Соловьевым позитивизма Конта, но почти ничего не сказано о глубоком родстве их миросозерцаний — я имею в виду не противоположность позитивизма гегельянству, а присущую их «разорванному сознанию» экстатичность, мифологичность, фантастичность. Огюст Конт тоже страдал острым психическим заболеванием, из-за которого наряду с «истинной социальной наукой» и «позитивным» общественным строем возникало «окончательное состояние человеческого ума». Он тоже претендовал на преодоление односторонности материализма и идеализма, на синтез всех гипостазированных моментов истины. Он тоже воспевал прогресс и науку, а кончил утопиями и болезненными фантазиями. Именно этому «безбожнику и нехристю» принадлежит идея Богочеловечества и Софии как Вечной женственности. Без большого преувеличения можно сказать, что из того, что для Конта было мимолетной галлюцинацией, взросло гигантское дерево соловьевского всеединства, Богочеловечества и Софии.
Именно Конту принадлежит идея человечества как великого и единого живого существа, и именно он трактует его как женское начало. Соловьев объединил эти идеи, объявив общечеловеческий организм, или Богочеловечество, Софией Премудростью Божией. В своем докладе о Конте он так и говорит, что контовское человечество и есть христианское Богочеловечество и что это — исконная вера русского народа, склонного наполнять божественную пустоту телесно-человеческим содержанием. Женский пол божественной материи — человечества, обязан своим происхождением не только Софии, но и Огюсту, «зерном великой истины» которого человечеству предписано быть «женским началом» мужского Бога.
Учение Соловьева о свободе воли напоминает августиново, но чуть мягче: человек свободен во зле и определен благодатью к добру, ибо всякая воля стремится к благу. Свобода дана человеку для самоусовершенствования, для восхождения, для превращения в богочеловека. Как и Шеллинг, он признает человеческое влечение ко злу, но считает, что святой не имеет свободы выбора: святостью, верой он уже выбрал.
Вместе с тем высшее выражение свободы — философия, философия как свободное духовное творчество, как духовное освобождение. Она освобождает личность от внешнего насилия и дает ей внутреннее содержание. Философия освобождает человеческое сознание от подчинения внешнему и дает ему внутреннюю опору, открывая для созерцания идеальное духовное царство. Как вечный поиск духовной свободы, философия делает человека человеком. Осуществляя человеческое начало в человеке, философия вместе с тем служит божественному и материальному началу, вводя то и другое в форму свободной человечности.
Соловьев — русский Анри Бергсон и наш Тейяр де Шарден. Пять царств жизни — неорганическое, растительное, животное, человеческое и божье — есть творческая эволюция, восходящее совершенствование, процесс раскрытия творческого божественного начала, движение от преджизни — к сверхжизни, восстановление полного нравственного порядка «с всеобщим воскресением и восстановлением всяческих...». Он так и говорит: эволюция и творчество как элементы процесса строительства мироздания.
Да, здесь, в сущности, уже изложен соловьевский вариант творческой эволюции Бергсона. Соловьев верит (именно верит, а не доказывает), что происходит всё большее одухотворение живого и что это важнейшая тенденция исторического процесса. При всем том он остается реалистом, считая, что никакое одухотворение не приведет к Царству Божьему на земле. В этом его отличие от Достоевского, утопия которого тоже зиждется на грядущей духовной гармонии и «всеобщей любви» (любить других как себя), но не там, а здесь.
К духовной эволюции, к идее совершенствования дух идет двумя путями: у иудеев — через пророческое вдохновение, у греков — через философский разум.
Люди ждали Божьего слова или Мессии, и он явился им в лице первого Богочеловека, и это явление Христа как первого Богочеловека, естественный результат мирового процесса.
Если Его отрицать, то теряется смысл и целесообразность мироздания. [Важнейшая чисто соловьевская мысль!].
Если бы Христос не воскрес, мир оказался бы бессмыслицей, царством зла, и обмана, и смерти. Без веры в воскрешение жизнь бесцельна, а мир — отчаяние.
Здесь важно остановиться. Это надо перечитать. В этом — Соловьев!
А вот киркегоровские мотивы Соловьева. Всё приемля, Соловьев чужд идее равенства. Ведь существует восхождение и, следовательно, иерархия ценностей. В основе высшей деятельности человека лежат не ум и не чувства, но вера. Постичь высшее можно не логическим разложением существа Бога, а лишь свободным нравственным чувством. Нравственное начало и вера — превыше всего, в том числе этики. Посредством веры творится мудрость и создается понятие об идеальном человечестве. Вера — вот высшее. «Народы живут не во имя своих материальных интересов, а во имя своей веры и своих идей». Во имя веры во вселенскую правду. Из всех устоев главный — религия: как активная жизненная сила, как откровение высшей мудрости, как идеал всечеловеческой правды. Религия выше философии, науки, закона — только она творит высшее добро. Но ¬наука и философия должны не противостоять, а стать союзниками веры: природное и рациональное начала должны быть связаны с началом мистическим — только так можно достичь духовного равновесия.
И как философ, и как поэт Соловьев стремился материализовать идеальное, воплощая идеи не в аллегории, а в космические образы. Даже его интимные переживания осязаемы, даже поэтические вдохновения ощутимы, даже его София телесна. Очень уж материалистический идеалист, быть может, самый материалистический в философии.
Да, это был крупнейший синтезатор. Говорят: философия Соловьева возникла из отрицания позитивизма и эмпиризма. Нет, она возникла из синтеза культур и идей: рационализма и эмпиризма, материализма и идеализма, земной правды и мистики, христианского универсализма, построенного не на противопоставлении человека и мира, а на слиянии их в вечном разуме (Логосе) и мудрости (Софии). Соловьев был, пожалуй, единственным идеалистом, который, отрицая позитивизм, находил в нем «зерно великой истины».
Самобытный наследник великих немцев, он превзошел их в синтезе несинтезируемого: то, что они пытались отбросить, или примирить, или опровергнуть, — он слил. Питаемый гармонией Бога и бытия, борющийся за всеединство и великий синтез жизни, духа, знания и творчества, он во всем видел одинаково необходимые элементы познания истины.
Задача мудрости — объединение наиболее жизненных систем. Не отвлеченные кантовские идеи и не живая действительность, но их взаимодействие и взаимопроникновение — вот предмет философии. «Чистая философия не дает разуму никакого содержания, чистая наука отрекается от самого разума». Он же ни от чего не отрекался, ничто не предавал анафеме, он находил истину везде — в живых остатках язычества, в мусульманстве, в католичестве — ничуть не в меньшей мере, чем в православии.
Его интересовало нечто, поднявшееся над противоположностями. Всю жизнь он искал высшее начало, источник бытия. Отсюда: идея общего для всех Всеединого — краеугольный камень теософии Соловьева.
Становление абсолютного в хаосе бытия утверждается божественным началом (Логосом, Софией) и приводит к завершению космического процесса: появлению «человека духовного». Все этапы единого богочеловеческого процесса находят в сознании людей свое высшее проявление. В человеке мировая душа соединяется с божественным Логосом, давая жизнь сознанию, этой чистой форме всеединства. Христос суть зачинатель богочеловеческой истории на земле и воплощение Логоса и Софии одновременно.
В своей теософии Соловьев видел пролог к новой культуре. Он пробовал переосмыслить культуру старую, временами приближаясь к границам ереси, но чаще не выходя за пределы ортодоксии. Он любил повторять, что у него нет своего учения и что всё им написанное — лишь комментарии к той истине, что засияла его народу за девять веков до него.


Рецензии
Статья для подготовленного человека. Прочитал до конца, хотя, конечно, нужно обладать Вашей эрудицией, чтобы сделать вывод. Но, конечно, понравилась.
С уважением
Владимир

Владимир Врубель   05.06.2018 15:49     Заявить о нарушении
Уважаемый Владимир, благодарю Вас за интерес и доброжелательность. Доброго здоровья!

Ваш

Игорь Гарин   05.06.2018 16:12   Заявить о нарушении