Странный век Фредерика Декарта

Глава 3

Я подхожу к самой мрачной странице его жизни. Гражданин Франции по рождению, но немец по крови, он не сразу воспринял франко-прусскую войну как свою личную катастрофу. Когда армия Наполеона III выступила за Рейн, он только что вернулся из Гейдельберга и скорее уж сочувствовал немцам, по чьей земле теперь шагали чужие войска. Патриотический подъем, царящий вокруг, оставил его в недоумении. Он не сомневался, что французы скоро будут отброшены к собственной границе, и желал именно такой развязки, причем как можно скорее.

Так уж вышло, что в первой половине жизни он едва ли определенно считал себя немцем или французом. У него было два родных языка. Первым стал немецкий, который связывался в памяти с детством и матерью. Он запомнил его как язык нудных поучений, слащавых песенок, которые пасторша пела своим детям, когда была в хорошем настроении, и брани, которой она осыпала «проклятую Францию», если утром вставала не с той ноги. Впоследствии Фредерик открыл и полюбил стройный и точный язык философов, возвышенный язык поэтов, однако первое воспоминание о немецком как средстве выражения грубых и примитивных эмоций осталось в его сознании невыводимым пятном. Французский, если вы помните, он как следует выучил только перед поступлением в школу – и сразу принял его умом и сердцем. Все свои книги он написал на французском, хотя для немецких изданий сам сделал авторский перевод.

И тем не менее Фредерик всей душой любил родину предков. Там он чувствовал себя почти как дома. В какой-то степени даже больше, чем дома, потому что в обычной жизни он не отличался общительностью, это всегда стоило ему усилий, а в Германии легко приоткрывался. При его способностях к языкам ни одна особенность местного произношения не представляла для него труда. Он подхватывал их со слуха, непринужденно вступал в беседы с разными людьми, привозил из поездок новые диалектные выражения, пословицы, песни. Помню, в Ла-Рошели он любил напевать одну баденскую песенку, печальную песенку о трех кроваво-красных розах, упавших на землю перед неким юношей, страдающим от ревности и неразделенной любви. У песни был красивый замысловатый мотив, и начиналась она словами: «Jetzt kam i ans Brunnele, trink aber net». Он пытался научить этой песне отца и тетю Шарлотту, чтобы можно было петь вместе за столом, но они, точно такие же немцы, только вскидывали брови: «Что за странная идея, Фред? Почему мы должны петь эту тарабарщину?»

При этом родился он во Франции, был подданным императора Франции, французами были его предки, по крайней мере со стороны отца, да и внешне он выглядел как типичный уроженец французского юго-запада. Когда в ходе войны молниеносно наступил перелом и немецкие солдаты ступили на французскую землю, Фредерик счел себя обязанным защищать родину, даже полностью сознавая, что ему придется стрелять в людей, в которых течет та же кровь, что и в нем самом. Однако не раз и не два он ловил себя на мысли, что в случае успешных наступательных действий французов мог бы отправиться в Германию и там воевать против собственных соотечественников.
 
Подкрепил бы он свои мысли делом, сопутствуй победа французской армии, я не знаю. Думаю, что вряд ли. Но анализировал он их потом очень долго и подробно, они беспокоили его многие годы. Если хотите знать мое мнение, дело было вот в чем. До 1870 года профессор Декарт не знал разлада между своей немецкой кровью и французской почвой, он был настоящим европейцем и ученым, который смотрел шире государственных границ, а мыслил совсем другими категориями. Не то чтобы понятие «родина» было для него пустым звуком. Не пустым. Но и не самым главным – правда, только до того момента, когда ему пришлось выбирать по-настоящему. Когда военный конфликт двух стран, к каждой из которых он имел отношение, заставил его задуматься, кто он такой и где его место, он нашел единственный приемлемый для себя выход – протестовать против этой войны, ненужной Франции, катастрофической для Франции. А после того, как ожидаемая катастрофа произошла, – пойти воевать за Францию.

Едва пруссаки вторглись в Эльзас и Лотарингию, он оставил свою кафедру и пошел на сборный пункт. По возрасту он уже не подлежал мобилизации и даже не умел стрелять – в юности мог бы научиться у приятелей отца, которые били бекасов в Пуатевенских болотах, но к охоте всегда испытывал отвращение. И все-таки, какой безумной ни выглядела эта затея в глазах родственников, друзей и коллег, профессор Декарт не мог поступить иначе. Кстати, хорошее зрение, чудом почти не испорченное многолетними бдениями над книгами, и твердая рука помогли ему даже в тридцать семь лет очень быстро овладеть стрелковой подготовкой. После двухнедельных учений его определили в корпус – к счастью, не маршала Мак-Магона, очень скоро сдавшегося после кровопролитного сражения при Седане вместе с императором и армией, а генерала Винуа. На войне он пробыл несколько месяцев, воевал в Лотарингии, Шампани, на подступах к Парижу, в Бургундии. Война для него закончилась на подступах к Орлеану. В ноябре, перед самой сдачей города, он был тяжело ранен и контужен. Повезло ему, если здесь можно говорить о каком-то везении, в одном – он попал в прифронтовой госпиталь в городе, до которого пруссаки так и не дошли. Потом он смог перебраться оттуда в Ла-Рошель, тоже оставшуюся не оккупированной, и дождаться там перемирия, которое позволило ему в начале марта вернуться в Париж.

Про обстоятельства, при которых его оглушило взрывной волной, исхлестало осколками и шальной пулей повредило колено, он рассказывать не любил, так что я не смогу об этом написать. На портрете 1880-х годов, который висит в галерее Коллеж де Франс, художник польстил профессору Декарту и изобразил его без шрама на шее. Скорее всего, так захотел сам Фредерик. Он не выносил, когда из его участия в войне пытались сделать нечто героическое. Свою военную медаль хранил, но не надевал, а если его пытались разговорить на эту тему, односложно отвечал, что просто выполнял свой долг, и любой на его месте поступил бы так же. Малознакомых людей немного удивляло, как при всегдашнем безразличии к собственной внешности он каждый раз, выходя на публику, тщательно заматывал шею платком и натягивал повыше воротник сорочки. С правой стороны у него там был след от глубокой раны, которая едва не разорвала артерию. Первые недели и месяцы ему стоило немалых усилий держать голову прямо. Не так опасно, но по отдаленным последствиям гораздо хуже получилось с раздробленной коленной чашечкой. Кости плохо срослись, поврежденный сустав почти утратил гибкость, и, как врачи ни старались, заметно хромал профессор Декарт всю оставшуюся жизнь.
К Рождеству он выписался из ла-рошельского госпиталя. Через несколько дней наступил 1871-й, его самый черный год.

Этот новый год он встретил в своем родном доме на улице Вильнев и прожил там два месяца. Оттуда следил за событиями войны, там узнал о перемирии с пруссаками и об условиях заключения мира. Каждый день, превозмогая боль, разрабатывал свою ногу. Сделал почти невозможное: из госпиталя вышел на костылях, в Париж уехал с тростью. Более длительного отпуска Фредерик не мог себе позволить – в Коллеж де Франс ждали студенты, записавшиеся на его курс новой европейской истории.

Война закончилась чудовищным для Франции мирным договором с многомиллиардной контрибуцией и потерей Эльзаса и Лотарингии. На глазах происходило то, что должно было определить ход истории на много лет вперед. Но анализировать происходящее было некогда. Слишком много судьбоносных событий происходило одновременно. Через несколько дней после возвращения профессора Декарта в Париж власть там захватили федералисты – бойцы национальной гвардии, и объявили город независимой коммуной . Многие ученые уехали из Парижа, другие сидели по домам и боялись выходить на улицу. Слушателей на лекциях становилось все меньше. Но профессор Декарт, собранный и быстрый в движениях (несмотря на то, что он теперь подволакивал ногу), всегда корректно одетый, точный как часы, каждый день поднимался на кафедру и читал о веке Просвещения. Эти лекции в сочетании с красными флагами на улицах, с растущим голодом, с канонадой в предместьях, со страхами парижан его класса и безумными надеждами жителей рабочих кварталов производили фантасмагорическое впечатление. Кому нужен был Вольтер в рушащемся мире? Профессор Декарт был убежден, что нужен всем – хотя бы как хрупкий мостик над морем безумия. Но даже ему порой казалось, что он живет в полусне-полубреду.

Действительность напомнила о себе, когда к профессору Декарту пришел один из министров выборного правительства коммуны Парижа – «делегат просвещения», как называлась эта должность у федералистов. Он принес предложение обсудить план школьной реформы. Профессор Декарт согласился и через несколько дней представил свои замечания на заседании коммуны во дворце Карнавале. Он полностью поддержал проект всеобщего, бесплатного и светского начального образования и внес в него несколько дополнений. На следующий день кучка студентов встретила его громкими аплодисментами, но ни один профессор Коллеж де Франс не подал ему руки.

Этот поступок представляется всем биографам самым странным и нелогичным в цепи других малопонятных событий его жизни. Почему вдруг он стал сотрудничать с нелегитимным правительством, полным опасных людей, горячих голов, новых якобинцев, бланкистов, анархистов? С правительством, совершенно очевидно обреченным, не имеющим шансов удержаться надолго? Даже если его жизни и свободе при коммуне что-то угрожало (в принципе, любой самый лояльный буржуа после принятия федералистами декрета о заложниках не мог чувствовать себя в Париже в безопасности), – стал бы искать дешевой популярности у революционеров человек, который несколько месяцев назад не побоялся отправиться добровольцем на войну? С другой стороны, он не мог примыкать к федералистам идейно. По рождению, воспитанию, образу жизни, по взглядам он был далек не только от революционеров, но и от любой сколько-нибудь радикальной оппозиции. А если он это делал не из страха и не по убеждению, то для чего ему понадобилось так рисковать?

Попробую объяснить так, как это вижу я. В годы Второй империи профессор Декарт, подобно многим образованным людям, презирал Наполеона III и был убежденным республиканцем. Можно было ожидать, что в политике ему будет близок Жюль Ферри, будущий министр образования Третьей республики, который в те годы осуществил многие полезные школьные реформы и сам был либералом, антиклерикалом, интеллектуалом, человеком с внешностью и манерами университетского профессора. К тому же он благоволил протестантам и охотно приближал к себе людей реформатского вероисповедания. Нет сомнений, что если бы в 1880-е годы профессор Декарт вошел в кружок Ферри, он бы сделал блестящую карьеру. Но политическим кумиром моего дяди был Леон Гамбетта, творец революции 4 сентября. Собственно даже, Фредерика Декарта смело можно назвать гамбеттистом, это не будет ни преувеличением, ни преуменьшением. С Гамбеттой он лично познакомился в 1880 году, хотя, конечно, все знал об его самоотверженной борьбе за республику в 1870-е. Мой дядя не разделял предубеждений своего класса по отношению к этому человеку, считал его одним из самых честных и благородных людей своего времени; после загадочного самоубийства Гамбетты был в числе тех, кто провожал его в последний путь на кладбище Ниццы. Общеизвестную «вульгарность» сына итальянского бакалейщика и его замашки площадного оратора в глазах дяди Фреда полностью искупали его искренность и бесстрашие, так что он сделал свой выбор. Даже когда созданная Гамбеттой политическая партия в конце 1880-х сделала зигзаг вправо, профессор Декарт до последнего исповедовал взгляды, назовем их так, республиканцев «образца 4-го сентября».

К сожалению, республика, провозглашенная после сентябрьской революции, очень скоро лишила общество надежд на перемены к лучшему. Множество людей почувствовали себя обманутыми, позорный мир и расчленение Франции возмутили весь народ, от простых людей до университетских профессоров... Гамбетта после заключения мира в знак протеста сложил с себя полномочия депутата Национального собрания. А профессор Декарт заключил, что, сменив империю на «республику без республиканцев», Франция променяла шило на мыло.

В книге «Старый порядок и новое время» профессор Декарт выказал себя противником якобинизма во всех его проявлениях. Его потом упрекали в непрозорливости – мол, как же так, знаменитый историк – и не заметил параллелей между Конвентом и коммуной? Наличие таких параллелей он как раз и отрицал. Коммуна Парижа виделась ему вовсе не попыткой установления якобинской диктатуры, а протестом обманутого народа, возрождением старинного движения за децентрализацию и права местной власти. Более того, не правительство в Версале, а именно коммуна ему казалась более последовательной защитницей республики (последующие годы, когда монархия едва не была восстановлена, убеждают меня, что он не заблуждался).

И еще был его опыт, вынесенный из тех лет, когда он был учителем в Морьяке и преподавал историю детям крестьян и лавочников. Он хорошо знал французскую глубинку, потому что в 1860-е годы объехал всю Францию и представлял глубину невежества так называемых простых людей, получивших право голоса еще в 1848-м, а теперь, при республике, становящихся реальной политической силой. Вот где он усматривал опасность радикализации общества – в том, что этот народ так легко обмануть! А вовсе не в том, что министерства вдруг возглавили журналисты, бухгалтеры и провинциальные адвокаты. Кое-кого из них профессор Декарт знал еще в шестидесятые годы (у него был широкий круг знакомых) и считал порядочными людьми. Во всяком случае – гораздо порядочнее многих из тех, кто пришел им на смену. Просвещение народа было для него делом настолько важным и неотложным, что он поддержал бы любого, кто заявил о готовности заняться им немедленно.

Революционером он, конечно, не стал, дальше проекта начального образования его отношения с федералистами не заходили, однако, в отличие от своих коллег, он этих людей не боялся и вполне дружески раскланивался на улице со знакомыми из числа тех, кто носил красные шарфы. Когда коммуна взяла в заложники представителей высшего католического духовенства, профессор Декарт пытался хлопотать за их освобождение, а после их расстрела прекратил всякое общение даже с теми людьми из правительства коммуны, к кому относился хорошо. Но, конечно, он понимал, что федералистам нужно было как-то отвечать на версальские убийства их товарищей. Как выглядит настоящий террор, ему пришлось увидеть уже через несколько дней. В конце мая Париж был занят правительственными войсками. Началась «кровавая неделя», во время которой на улицах без суда или по скороспелым приговорам военных судов было убито более пятнадцати тысяч человек. Один из таких судов разместился в Коллеж де Франс, и осужденных выводили на расстрел прямо во двор учебного заведения! Всех «подозрительных», кого не за что было убить без церемоний у ближайшей стены, отправляли в тюрьмы. На профессора Декарта уже донесли бывшие коллеги, и ордер был заготовлен, но арестовали его не в «кровавую неделю», а немного позже. В начале июня он получил сообщение из Ла-Рошели – там умерла Амели Шендельс-Декарт.

С матерью Фредерика связывали сложные отношения. Теплоты в них не было, но он уважал ее за стойкость, за веру, за любовь к порядку и к труду. Он знал, какими качествами в себе обязан ее воспитанию. Подавленный, морально уничтоженный после всего увиденного за эти дни и недели, он простился с матерью и первым же поездом вернулся в Париж. Может, останься он в Ла-Рошели, это бы его спасло, но теперь, без матери, задерживаться на лишний день в доме на улице Вильнев у него не было ни повода, ни причины.
Через несколько дней он оказался в тюрьме. Ордер на его арест подписал номинальный глава республики, позже, в августе, избранный президентом, – Адольф Тьер. 77-летний Тьер был академиком, когда-то – известным историком, автором очень смелых для своего времени идей о причинах и смысле Великой революции. Его «Историей Французской революции» Фредерик зачитывался в юности. Но с тех пор прошло много лет, и Тьер давно уже стал консерватором, удобной фигурой, примиряющей умеренно-республиканский и монархический лагерь.

Фредерик ожидал, что ему предъявят обвинение в сотрудничестве с федералистами, и был к этому готов. Поэтому сначала даже пропустил мимо ушей слова о «шпионаже в пользу Пруссии» и насторожился, только когда следователь несколько раз повторил эту формулировку. Оказалось, это и есть обвинение, и выдвинуто оно против него на полном серьезе. На процессе, живописать который я все равно не сумею (здесь нужно гораздо более талантливое перо!), в кучу свалили всё, что удалось насобирать. Припомнили и предвоенный год, проведенный профессором Декартом в поездках по Германии, и встречи с какими-то людьми из берлинских научных кругов, оказавшимися потом во Франции в самое неподходящее время и под прикрытием научных занятий выполняющими шпионские поручения (это французскому суду было уже доподлинно известно). Не забыли, конечно, немецких предков и родственников профессора, изначальную фамилию его отца – Картен, появления подсудимого на заседаниях коммуны (все федералисты по определению считались «шайкой шпионов и предателей»). Гвоздем обвинения стали выдержки из его лекций, где профессор говорил о том, что исторически Эльзас – немецкая земля.

Обвинение оказалось таким абсурдным, особенно последний пункт (как будто объективное освещение исторического прошлого этой территории автоматически подразумевает согласие на захват ее прежним владельцем!), что было непонятно, как на него отвечать. Фредерик совершил ошибку – совсем отказался защищаться. Назначенный государством адвокат сразу же вынул главный козырь – добровольное участие подсудимого в прусской войне и полученные там тяжелые раны, грозящие пожизненной инвалидностью. Возможно, это произвело бы впечатление на присяжных, среди которых были ветераны последней кампании. Однако прокурор напомнил, что совместные дела с коммуной у подсудимого были уже после войны. Нехитрый вывод напрашивался сам собой: контактами со шпионами и врагами Франции профессор Декарт полностью дискредитировал свои прежние достойные поступки. Доказательная база обвинения была слишком слаба, Фредерик понимал, что его не расстреляют, не осудят на длительное тюремное заключение и не отправят на каторгу (много толку было бы от него на каторге!). Но от его репутации в любом случае остались клочья.

В Ла-Рошели о процессе моментально узнали – газеты освещали его достаточно широко. И немцы, и тем более шпионы вызывали во французской глубинке самую пламенную ненависть. Представьте, всего несколько месяцев назад профессор Декарт лежал в военном госпитале в Ла-Рошели, и полгорода считали долгом прийти и выразить ему свое уважение, но стоило газетам его оклеветать, как тут же поползли слухи: «Ну конечно, стоит ли удивляться, ведь его родители были пруссаки... Нет дыма без огня...» От моих родителей отвернулись почти все знакомые. Были, конечно, исключения – старый граф де Жанетон, у которого Фредерик работал в юности, пастор Госсен, несколько старых прихожан-гугенотов, хозяин верфи господин Прюдом – патрон моего отца. Эти люди гордились своим земляком и верили в его невиновность, но их было мало.

Зато в другом лагере внезапно оказалась Шарлотта. Она собиралась замуж за переселенца из Эльзаса Луи Эрзога, яро ненавидевшего пруссаков, и прилагала огромные усилия, чтобы он не узнал о немецком происхождении ее родителей. Шарлотта тщательно прятала жениха от матери и ни разу не пригласила его домой, на улицу Вильнев, пока старая мадам Декарт была жива. Долго ждать ей все равно бы не пришлось, мать угасала от тяжелой болезни почек, и счет шел на недели. Вот что такое «секрет Полишинеля»: в маленьком городе, где все знали всё обо всех, да еще в разгар войны с Пруссией, ни один человек не рассказал Луи Эрзогу, что родители его невесты приехали сюда всего сорок лет назад именно из Бранденбурга-Пруссии! После смерти матери Шарлотта споро познакомила Эрзога с братом и невесткой, получила благословение Максимилиана, и они назначили дату свадьбы. А теперь представьте, какой несвоевременно взорвавшейся бомбой стало известие о суде над старшим братом Шарлотты, который, оказывается, в силу своего немецкого происхождения не смог отказаться от предложения быть связным между шпионским штабом в Берлине и «пятой колонной» во Франции! И тогда запутавшаяся в собственной лжи и недомолвках Шарлотта сделала последнюю глупость, публично открестилась от брата – да не на словах, а через крупнейшую газету западной Франции, «Курье де л’Уэст».

О том, что случилось дальше, лучше поведать от лица моей матери. Пусть вас не смущает прямая речь, она не выдумана. Рассказ матери произвел на меня такое впечатление, что я его запомнил дословно.
* * *

«30 октября судья должен был объявить приговор. Мы ничего не знали, ждали или телеграмму, или утреннюю газету с новостями. Утром 31 октября у меня все валилось из рук. Я проводила твоего отца на службу, одела Бертрана и повела гулять в парк. Погода стояла не по-осеннему теплая и солнечная. Но нервы у меня были не в порядке, и Бертран это чувствовал – все время хныкал. Мы пошли домой. У крыльца меня догнал почтальон с телеграммой. Я так разволновалась, что не могла ее открыть – пальцы у меня тряслись, как у старухи. Почтальон, который, в отличие от соседей, нам сочувствовал, разорвал бумагу и прочитал телеграмму вслух: «Приговор – высылка из Франции. 48 часов истекают утром 1 ноября. Прощайте. Остановлюсь в Страсбурге. Фредерик».

Высылка из Франции! Мы рассчитывали, что в самом худшем случае это будет год или два условно… У меня подкосились ноги, но уже в следующую секунду я передала Бертрана подоспевшей няне и помчалась в порт, в контору твоего отца. Он сказал: «Пока шла телеграмма, от 48 часов осталось меньше половины. Но мы должны поехать в Париж, проводить Фреда на вокзал. Бог весть когда теперь увидимся». Как раз при этих словах в кабинет вошел хозяин верфи, мсье Прюдом, а за ним – несколько человек с чертежами. «Мое почтение, мадам, – кивнул он мне. – Мсье Декарт, я вынужден просить вас поработать сверхурочно. Наши английские заказчики хотят, чтобы вы сегодня же все закончили с той маленькой проблемой, и завтра они увезут чертежи с собой. Только в этом случае они согласны считать наш контракт выполненным. Вам придется пробыть здесь так долго, сколько будет нужно. Кстати, что там с вашим братом?» – «Жена как раз принесла плохие вести. Объявили приговор – завтра утром высылают из Франции». – «Сожалею. Я знаю его как честного человека и уверен в его невиновности. Понимаю, вам хочется его проводить, и в любое другое время охотно бы вас отпустил. Но не сегодня. Дело прежде всего».

Хозяин вышел, англичане расположились за столом. Максимилиан подошел ко мне и посмотрел виновато. «Видишь, Клеми, – развел он руками, – ехать придется тебе одной. Прямой поезд уже ушел, но ты сейчас же беги на вокзал и бери билет до Пуатье, там пересядешь на парижский поезд. Деньги у тебя с собой? Не медли ни минуты». – «Но Бертран…» – «Розали с ним побудет. Я сейчас попрошу рассыльного сбегать к нам домой и предупредить, что тебя не будет до завтра, и что за эти часы ей будет заплачено. Беги! Скажи моему брату, что мы обязательно добьемся его оправдания. Найдем адвоката, подадим на апелляцию. Скажи... В общем, ты сама поймешь, что ему сказать…»

Я была тогда молодая, худая и быстроногая. Только по этой причине я успела на поезд до Пуатье – вскочила на подножку вагона. В Париж приехала уже глубоким вечером. Надо было еще добраться до Латинского квартала, где жил твой дядя. А утром истекали те самые 48 часов…

Не буду тебе рассказывать, Мишель, как я искала экипаж ненастным вечером в огромном незнакомом городе. Казалось, прошла вечность, хотя на самом деле ехали мы каких-нибудь полчаса. Наконец извозчик высадил меня перед нужным подъездом. Я хотела позвонить, но дверь была приоткрыта. Горел свет. Фредерик стоял на площадке возле своей квартиры в пальто и, похоже, собирался уходить. Я поднялась. Он обнял меня. Моя шляпа упала. Кожей головы я чувствовала его дыхание.
Я не выдержала и заплакала. Он, наоборот, сумел справиться с волнением. Вытирая мне щеки, он повторял: «Не надо, Клеми. Ты ведь помнишь, что было написано на кольце у царя Соломона: «“И это пройдет…”» Но я продолжала рыдать и сморкаться в его кашне. Наконец он отнял руки, отворил дверь и повел меня в гостиную. Там уже было пусто. Со вчерашнего дня Фредерик успел собрать самое необходимое, а остальным распорядился: посуду и немногочисленную мебель отдал консьержке для распродажи, книги и другие нужные вещи запаковал и перевез к парижским друзьям с просьбой переслать их ему за границу, когда он там обустроится. Посреди гулкой комнаты стояли два стула. Я прямо в плаще (было очень холодно) села на один стул, Фредерик – на другой. Мы смотрели друг на друга и молчали. Он из вежливости спросил, как дела у Макса, как Бертран. Я пыталась ему сказать, как мы все его любим и как нам жаль, что по несправедливому приговору суда он вынужден уехать так далеко. Фредерик меня не слушал, думал о своем. Потом сказал:

– Клеми, ты выполнишь одну мою просьбу?

– Конечно, все, что ты хочешь.

– Когда ты приехала, я собирался в церковь. Это недалеко, всего в паре кварталов отсюда. Храм ордена доминиканцев...

– Но ведь ты не католик! – изумилась я.

– Экая важность, – он чуть-чуть улыбнулся. – Мне это необходимо, чтобы перестать жалеть себя. Здесь у меня плохо получается. Пойдем.

Мы вышли из дома под моросящий дождь. Я подала ему руку. Он не оперся на нее, а сжал мою ладонь в своей. Мы шли медленно, экономили силы. «Пара кварталов» тянулась бесконечно. Наконец перед нами возникла черная громада очень старого храма. Внутри он был ярко освещен, там готовились к ночной службе в честь Всех Святых. Фредерик не пошел к центральному алтарю, а с трудом опустился на одно колено у алтаря в боковом приделе. Я встала рядом с ним. Мне казалось, я превратилась в его тень.

Откуда-то вышел пожилой монах и осенил нас крестным знамением. Мне на шею упала капля горячего воска.

– Вы хотите исповедоваться, сын мой? – спросил монах.

– Я протестант, – ответил Фредерик.

– Ничего, – сказал он. – Вижу, у вас есть причина.

Они ушли. Я знала, что он любил этот храм и иногда приходил сюда по будням, когда реформатская церковь была закрыта. Едва ли он прежде исповедовался – это ведь не принято у протестантов. Я видела, его мучило что-то, о чем мне он все равно бы не рассказал. Не знаю, помогла исповедь или нет, но вернулся он гораздо спокойнее.
Замерзшие и голодные, мы пришли домой. Рестораны еще были открыты, но идти в людное, ярко освещенное место и снова надевать светскую маску не хотелось ни мне, ни ему. Фредерик сделал чай, я достала купленные на вокзале галеты. Я так и не согрелась, да и нервы были не в порядке – меня колотила дрожь. Он это заметил. «Тебе надо постараться уснуть, Клеми. До утра еще далеко. Иди в спальню, там постель разобрана». – «А ты где будешь спать?» – спросила я. «Завтра отосплюсь в Страсбурге, я ведь теперь безработный», – беспечно ответил он.

Я разделась и нырнула под одеяло. Каким-то краешком сознания отметила, что от его подушки не пахнет чужими духами, и мне это приятно… Дрожь не унималась. Минут через пять Фредерик постучал:

– Ты уже легла? Я несу тебе второе одеяло. Если и оно не поможет согреться, в шкафчике есть коньяк.

Не глядя на меня, он положил одеяло мне на ноги.

– Спокойной ночи.

И тогда, видя, что он уходит, я кое-что ляпнула. Какой бес меня подтолкнул – не спрашивай. Но я знала, что не прощу себе, если промолчу.

– Фредерик, – сказала я, обмирая от собственной смелости, – если ты хочешь меня – иди ко мне. Забудь, что мы практически брат и сестра, это сейчас неважно. Завтра ты поедешь в Страсбург, а я в Ла-Рошель, и наедине мы, может быть, никогда не увидимся…

Он остановился, медленно подошел, положил руку мне на голову.

– Смешная моя девочка… Милосердная Клеми…

– Я тебе не нравлюсь?

По его лицу пробежала какая-то страдальческая гримаса. Я вся похолодела от страха и стыда. Но Фредерик наклонился и очень осторожно, как будто еще не смея ни на что надеяться, поцеловал меня в губы.

Мы провели вместе несколько часов, оставшихся до утра. И ничего лучше этого я не испытала в жизни. Никогда еще мужчина не отдавал себя и не брал меня с такой страстью и нежностью, с таким самоотречением. Мы зажгли лампу и смотрели друг на друга во все глаза, не в силах насмотреться. Мы не чувствовали себя ни в чем виноватыми. Каждый из нас очень просто и спокойно вручил себя другому и с благодарной улыбкой принял ответный дар.

Уже под утро я тесно прижалась к нему и уснула в кольце его рук. А когда проснулась – его рядом со мной не было. По комнате скользнула полоска света от уличного фонаря, и я с ужасом увидела, что часы показывают почти половину восьмого. Вдобавок щелкнула входная дверь, и из прихожей донеслись приглушенные голоса. Я быстро натянула чулки и платье, кое-как пригладила волосы и бросилась в гостиную. Фредерик успел принять ванну, побриться, надел белоснежную сорочку и строгий костюм. Мне очень хотелось его обнять, но я сдержалась. Я была готова к его утренней неприступности. Однако в этом своем «профессорском» виде Фредерик повел себя еще удивительнее. Он притянул меня к себе и растрепал мои волосы невероятным для него ласково-дурашливым жестом человека, который даже через двадцать лет после свадьбы преданно любит свою старую, привычную жену.

– Я уже хотел тебя будить. Исполнитель приедет ровно в восемь. Только что здесь была консьержка. Она приготовила завтрак и предлагает спуститься к ней в привратницкую. Умывайся, и пойдем!

От веселого голоса Фредерика, от сознания, что его спокойствие обманчиво, оттого, что через полчаса он уедет от меня, может быть, навсегда, и появившееся между нами не кончится само собой, а насильственно порвется, но главное, оттого, что мы оба этого не хотим, у меня перехватило дыхание. Я заморгала и отвернулась.

– Клеми, – негромко, но твердо сказал он. – Потерпи немного. Ради меня.

Я кивнула.
…Навстречу судебному исполнителю и полицейскому комиссару он вышел собранный, спокойный, почти не хромая. Подхватил свой чемодан: «Я готов, господа».

– Мадам Декарт? – повернулся в мою сторону кто-то из сопровождающих.

– Да, – сказали мы одновременно. Кажется, я покраснела, хотя меня ведь действительно звали «мадам Декарт», а остальное знать им было незачем... Фредерик не изменился в лице.

– Ваша супруга едет с вами, профессор?

– Нет. Мадам Декарт остается здесь.

– Тогда прощайтесь, и поедем. Мы будем ждать на лестнице.

Полицейский комиссар метнул на меня осуждающий взгляд и вышел за судебным исполнителем. Они должны были сесть с Фредериком в поезд и сопроводить его до немецкой границы. Я хотела поехать на вокзал. Но Фредерик отказался. «Нет, Клеми. Простимся сейчас».

И когда мы обнялись, он несколько раз поцеловал мое мокрое лицо, распухшее, как подушка, – а я давно плакала, никого не стесняясь, – и уже готов был отпустить, я услышала, как он тихо, ободряюще сказал мне что-то по-немецки. В моменты самого сильного волнения он иногда сбивался на немецкий, и просто забыл, что я не знаю этого языка.

…Знаешь, Мишель, когда захлопнулась дверь подъезда и Фредерик сел вместе со своими сопровождающими в полицейский фиакр и уехал, я все стояла под фонарем и смотрела им вслед. В голове у меня стучала безумная мысль – поймать другой фиакр, помчаться на Восточный вокзал, взять билет до Страсбурга, найти Фредерика, быть с ним везде, всегда… Я не думала в тот момент ни о муже, ни о сыне. Я знала, Максимилиан с Бертраном без меня не пропадут. Мне немного жаль, что сейчас, через столько лет, я тебе открылась. Ты, конечно, давно уже взрослый, у тебя свои дети и даже внуки, а все же матери такое трудно простить... Но я не могу больше носить это в себе. И раз ты теперь почти все знаешь, знай и то, что я прожила свою жизнь, как сумела, и была, наверное, не самой плохой женой и матерью. Но ни разу я не пожалела о том, что случилось в ту ночь Всех Святых».
* * *

Мать решилась на свой рассказ, когда уже давно не было в живых ни Фредерика, ни моего отца, и самой ей оставалось жить чуть больше года. Я очень ясно представляю эту картину – тусклое ноябрьское утро, фонарь, бросающий отблески на заплаканное лицо моей двадцатитрехлетней матери, на ее рыжие волосы, выбившиеся из-под шляпы. И уезжающий в неизвестность профессор Декарт – еще несколько месяцев назад европейская знаменитость, а теперь государственный преступник, лишенный французского гражданства и осужденный как шпион, – смотрел, наверное, из окна полицейского фиакра на это пятно света, в котором угадывался, менялся, таял силуэт так трогательно любимой им женщины.

Следующая глава: http://www.proza.ru/2018/05/19/1292


На это произведение написаны 2 рецензии      Написать рецензию