Глава 2. Прощание с родным городом

Елена Сноу
Дети мирно спали всю дорогу до аэропорта. Сын привалился головой к окну, приоткрыв рот и смешно посапывая — он всегда так спит, с тех пор как был младенцем. Дочка устроилась у него на плече, свернувшись калачиком, поджав коленки к груди и прижимая к себе плюшевого зайца с оторванным ухом. А я не спала. Я не могла спать. Я сидела на переднем сиденье, пристегнутая ремнем, и смотрела на город.

Мы ехали по пустым улицам. Мартовский Петербург перед рассветом — это особенное зрелище. Фонари ещё горят, их желтый свет отражается в лужах на асфальте, и кажется, что город подсвечен снизу, как театральная декорация. Витрины магазинов темны. Дворники замерли у обочин, опершись на мётлы. Светофоры мигают желтым вхолостую — машин почти нет, город словно вымер. И в этой тишине, в этом безлюдье было что-то величественное. Что-то, от чего сжималось сердце.

Я запоминала его. Я впитывала его глазами — каждую улицу, каждый переулок, каждый мост. Вот проспект Стачек, по которому я сто раз ездила в центр. Вот Обводный канал — хмурый, серый, с масляными разводами на воде, но такой родной, что щемит в груди. Вот Исаакий — его золотой купол едва виден в предрассветной дымке, он словно парит над городом, как мираж. Я прощалась с ними. С каждым поворотом, с каждым кварталом, с каждым светофором. Я не знала, когда увижу их снова. Месяц? Полгода? Год? Никто не знал. Граница между странами должна была закрыться — об этом говорили все новости, все эксперты, все знакомые. Я понимала: если я сейчас улечу, обратный билет может оказаться просто бумажкой. Я могу застрять там — не на запланированные пять месяцев, а на год. Или больше. И я была к этому готова. Я приняла это решение не вчера. Я сжала руки в замок — побелели костяшки — и сказала себе: «Я лечу. Я не передумаю. Я не поверну назад».

Аэропорт Пулково встретил нас непривычной тишиной. Ни толп, ни очередей, ни суеты. Я помню этот аэропорт другим — шумным, гудящим, полным людей с чемоданами на колёсиках, которые спешат, толкаются, смеются, фотографируются на фоне табло. Сейчас же он стоял полупустой, гулкий, словно заброшенный вокзал. Наши шаги эхом отдавались от мраморного пола. Редкие пассажиры — кто в маске, кто без — жались по углам, стараясь держаться друг от друга подальше. Все смотрели с подозрением. Никто не улыбался. Воздух был пропитан страхом — невидимым, но осязаемым. Его можно было потрогать. Его можно было вдохнуть.

Я крепче сжала руку сына. Он поднял на меня глаза — серые, ясные, совсем как у меня. «Мам, а почему так мало людей?» — спросил он. «Потому что мы рано приехали», — соврала я. И улыбнулась. Я всегда улыбаюсь, когда вру.

Мы нашли стойку регистрации. Очереди почти не было. Я выложила паспорта — свой, детские. Девушка на стойке была в перчатках и маске — первая ласточка нового мира. Она долго что-то проверяла, хмурилась, переспрашивала. Моё сердце замерло. Я почувствовала, как немеют кончики пальцев — всегда немеют, когда жду плохих новостей. А вдруг за ночь что-то изменилось? А вдруг рейс отменили?

— Всё в порядке? — спросила я, стараясь, чтобы голос звучал спокойно.
— Да. Только у вас перевес багажа. Два чемодана из трёх превышают норму. Нужна доплата.
— Сколько?

Она назвала сумму. Я помню, как у меня перехватило дыхание. Эта цифра была почти равна стоимости ещё двух билетов. Почти столько же, сколько я отдала за весь перелет. Я пыталась вспомнить, сколько денег на карточке. Хватит ли? А если нет? Выложить вещи из чемоданов уже невозможно — они запечатаны, замотаны, упакованы пленкой. Оставить здесь? Это не просто вещи. Это наша жизнь. Я молча достала карточку. Провела по терминалу. Набрала пин-код. Руки дрожали.

— Оплачено.
— Спасибо. Вот ваши посадочные талоны. Посадка через сорок минут. Гейт номер четырнадцать.

Я не запомнила номер. Переспросила. Потом еще раз. И стояла, смотрела на три посадочных талона в своей руке. Три бумажки. Три билета в новую жизнь.

Нас провожал папа. Дима. Человек, с которым мы прошли через многое — любовь, разочарование, развод, попытки остаться друзьями. Сейчас он стоял перед нами — непривычно тихий, непривычно серьёзный. Он присел на корточки, чтобы быть вровень с детьми. Обнял сына — крепко, по-мужски, сдержанно. Потом дочку — она повисла у него на шее и не хотела отпускать. «Пап, а ты к нам приедешь?» — спросила она, и её голос дрогнул. «Обязательно. Как только границы откроют». — «А когда их откроют?» — «Скоро. Очень скоро». Он врал. Мы оба это знали. Но ребёнку нужна была надежда. И он дал ей эту надежду.

— Вы там хорошо долетите, — сказал он, поднимаясь. Голос дрогнул. — Пишите мне. Звоните. Обязательно звоните.
— Будем, — пообещала я. — По видео.
— Каждый день?
— Каждый день.

Он кивнул. Посмотрел на меня. В его глазах было что-то, чего я не видела давно. Не любовь. Не обида. Что-то другое. Может быть, уважение. Может быть, тревога. Может быть, прощание. Он обнял меня — коротко, неловко, но искренне. От него пахло кофе и тем самым одеколоном, который я подарила ему три года назад. На мгновение я прикрыла глаза и снова почувствовала себя женой. А потом открыла — и снова стала просто матерью его детей.

Он ушёл. Я смотрела ему вслед — высокий, чуть сутулый, с руками в карманах. Он обернулся один раз. Помахал. И скрылся за стеклянными дверями.
Дочка заплакала. Тихо, беззвучно, слёзы текли по щекам. Я присела перед ней, вытерла лицо ладонью. «Папа скоро приедет», — сказала я. «Правда?» — «Правда». И это тоже была ложь. Но я уже привыкла.

Гейт никак не находился. Я путалась в указателях, сворачивала не туда, возвращалась. Три тяжелые сумки оттягивали руки. Лямки рюкзака врезались в плечи. Дети устали, капризничали. Сын вдруг начал считать вслух шаги — сначала тихо, потом громче. «Раз, два, три... мам, я считаю, чтобы не бояться, что мы опоздаем». Я не стала его останавливать. Пусть считает, если это помогает. Дочка тем временем прижимала к себе зайца и что-то шептала ему в ухо. Оторванное ухо болталось в такт шагам. Я не слышала слов, но догадывалась: она утешала его, а значит — утешала себя.

И вот — нужный гейт. Мы на месте. До посадки — двадцать минут. Я сажаю детей на холодные пластиковые кресла, ставлю сумки у ног. И тут я впервые за утро позволяю себе подумать о главном. Там нас никто не ждёт. Нет встречающих с табличкой, нет заранее готового уютного гнездышка. Только мы, чемоданы и море где-то за горизонтом. Страх шевельнулся где-то внутри — но я не дала ему подняться. Я сама выбрала этот путь, и дети ждали от меня не сомнений, а приключения.

Сын прижался ко мне. Он не говорил ни слова — просто прижался и всё. Я почувствовала, как он дрожит. Не от холода — от напряжения. Я обняла его, погладила по голове. Дочка сидела на соседнем кресле и рисовала пальцем на пыльном подлокотнике: какие-то круги, линии, волны. «Смотри, мам, это море, — сказала она шёпотом. — А это зайка. Он уже там, ждёт нас». Я улыбнулась. Они всё ещё верили. Они всё ещё ждали. И я не имела права их подвести.

Объявили посадку. Мы проходим первыми. Стюардесса проверяет посадочные, улыбается глазами. Мы идём по телетрапу. Шаги гулко отдаются от металлических стен. Сын продолжает считать: «Раз, два, три...» — теперь уже тихо, как молитву. Дочка прижимает зайца к груди. Я не считаю. Я просто иду. Впереди — дверь в самолет.
В салоне — полумрак. Людей совсем немного — человек двадцать, не больше. Пустые кресла, пустые ряды. Мы находим свои места у иллюминатора. Я усаживаю детей: дочку к окну, сына посередине. Сумки — на полку. Всё.

Самолёт начинает движение. Сначала медленно, почти незаметно, словно огромный кит, разворачивающийся в тесной гавани. За стеклом иллюминатора проплывают огни аэропорта — желтые, белые, синие, размытые утренней дымкой. Двигатели набирают обороты, и в салоне появляется та особая, чуть тревожная вибрация, которая бывает только перед взлетом. Дети прилипают к иллюминатору, затаив дыхание.

И вот — толчок. Самолет разгоняется по полосе, всё быстрее и быстрее, и вдруг — та самая секунда, когда шасси перестает касаться земли. Секунда невесомости. Секунда, в которой прошлое еще не отпустило, а будущее ещё не наступило. А потом — отрыв. Земля уходит вниз, уменьшается, превращается в игрушечный макет.

Я смотрю в иллюминатор и не могу оторваться. Петербург лежит под крылом, как старая карта — со своими проспектами, каналами, мостами. Нева — серебряная лента, прошивающая серые кварталы. Исаакий — золотая точка в центре. Васильевский остров — стрелка, указующая в Балтику. Всё это моё, родное, прожитое — уходит вниз, затягивается утренней дымкой, тает в облаках.

Облака. Мы врезаемся в них, и на мгновение за окном — только белое молоко, плотное, непроглядное. А потом — солнце. Оно врывается в салон внезапно, ослепительно, заливает всё жёлтым светом. Дети щурятся и смеются. Дочка машет рукой: «Пока, Питер! Пока!» Сын молча смотрит вниз, на исчезающий в облаках город, и я знаю: он запоминает. Он тоже прощается.

Где-то там, внизу, осталась наша пустая квартира с коробками. Осталась мама, которая еще не знает, что я улетела не на неделю. Осталась Вера, у которой спит наша Лесси, свернувшись калачиком на незнакомом диване. Осталась целая жизнь — тридцать с лишним лет, упакованных в три чемодана и три сумки. Осталось прошлое.
А впереди — море. Не Балтика с ее ледяным ветром, а настоящее, живое, солёное. Там, где пальмы, где горы, где апельсиновые сады и крики петухов по утрам. Где никто нас не ждёт — и в то же время ждет целый мир, который мы еще не видели.
Я смотрю на удаляющуюся землю и чувствую, как к горлу подступает ком. Это не страх. Это не грусть. Это что-то третье — прощание, благодарность, надежда, смешанные в один коктейль. Я не плачу. Просто смотрю, как тает внизу серая полоска берега, и молча говорю: «Спасибо. И до встречи».

В этот момент мы уже верили, что скоро будем на той земле, которая станет нам вторым домом. Мы не знали, что ждёт нас в Шереметьево. Что полтора часа стыковки — это приговор. Но это будет потом. А сейчас — мы летим. И в моём сердце — надежда. Хрупкая, но живая.

Глава 1 http://proza.ru/2020/05/29/2026
Глава 3 http://proza.ru/2020/06/02/1754