Шум времени Мандельштама заметки на полях

«Весь стройный мираж Петербурга был только сон, блистательный покров, накинутый над бездной, а кругом простирался хаос иудейства, не родина, не дом, не очаг – а именно хаос, незнакомый утробный мир, откуда я вышел, которого я боялся, о котором смутно догадывался и бежал, всегда бежал. Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры, угрозой разрушения, шапкой в комнате провинциального гостя, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия, заброшенных в пыль на книжную полку шкафа, ниже Гете и Шиллера, и клочками черно-желтого ритуала.< >… А тут же путается призрак – новый год в сентябре. И невеселые странные праздники, терзавшие слух диковинными именами – Рош-га-Шана и Йом-Кипур.
< >…Лежали как руины: рыжее Пятикнижие с оборванным переплетом.… < > Это был перевернутый в пыль хаос иудейства. Сюда же быстро упала древнееврейская моя азбука, которой я так и не обучился» // Осип Мандельштам. Шум времени.
Ассимилянт обречен на страх. Он вынужден всю жизнь бегать от своих корней, от своей крови, казаться русским, дрожать, зная, что, несмотря на титанические усилия, окружающие воспринимают его евреем – или находят в нем нечто атавистическое еврейское, какую-то черточку, намек, родовое пятнышко.
Этот страх появляется не из ниоткуда. Он заботливо взращивается, прививается и подкармливается родителями ассимилянта, так же, как и он, убегающими от самих себя. Почва приготовлена. Остается засеять или ткнуть саженец. Родители передают свой ужас ребенку, и тот растет, зная, что еврей, но этого надо всячески сторониться.
 Приезд родственников, в которых чувствуется отринутый местечковый дух, превращается в пытку. Дед, пытавшийся накинуть на внука талес и просивший повторять непонятные слова, привносит в этот травмированный мирок подтверждение неприятия всего еврейского. Нанятый в припадке национального раскаяния учитель иврита так и не выучил родным буквам. Еврейская азбука с грустным мальчиком в ермолке, на которого так не хотелось походить, заброшена на пыльную полку. Вместе с Пятикнижием, написанным закорючками, которые уже никто не прочтет.
Почему Мандельштам пишет именно об иудейском хаосе?! Вообще хаос – это хаос. Нечто неопределенное, неоформленное. Бедлам. Бардак. Разлад. Распад. Он не имеет, как нынче модно говорить, этнической или конфессиональной характеристики. Это смутная философская категория. Характеристика эпохи безвременья. Причем тут иудейство?!
Может статься, для Мандельштама все еврейское сопрягалось с надрывом и болью. Быть евреем – унижение или в лучшем случае, постоянное ожидание этого унижения. Недаром меткой своего детства он называет дело Дрейфуса, всколыхнувшее и разделившее еврейский мир. Этот долгий процесс бесконечно обсуждался, питая древние еврейские страхи. Он взрастил европейский антисемитизм – еще не показавший тогда свою мощь – и одновременно породил палестинофильство.
Офицер Дрейфус, почти не считавший себя евреем, послужил замечательным предлогом ассимиляции. На отношении к Дрейфусу – виновен или не виновен – выстраивалось новое еврейское самосознание. Оно было уже европейское – и совсем не религиозное.
Мы такие же, как русские, ну почему, почему? – стучало в воспаленных слезах тысяч еврейских мальчиков, слушавших разговоры взрослых про Дрейфуса в гостиной. Если б не существовал бы этот щеголеватый французский военный, его надо было б выдумать. Сколько тогда евреев перестали быть евреями! Сколько недобровольных крещений и подневольных свадеб породило сфабрикованное уголовное дело!
И вот в уютный, заново выстроенный мир врывается нечто темное, пугающее, забытое. Проскальзывает ли оно в отцовской манере разговора, в одеянии родственницы, в случайно подсмотренных модах еврейского квартала, в восточной пышности хоральной синагоги, экзотическим плодом торчащей посреди серого питерского мрака (недаром она названа Мандельштамом «пышной чужой смоковницей»!), подспудно напоминавшей своим псевдо-мавританским стилем и ложными минаретами о восточных истоках, об изгнании из Сфарада, о расцвете и расплате.
И мальчик боится. Иудейство действительно представляется ему чем-то страшным, далеким, не родиной, не очагом, тем, от чего надо бежать.
Только вопрос – куда?! Где найдется убежище еврею, пожелавшему прийти в Европу?!
И этим убежищем стала античность. Мандельштам пророс на античности, как мох на камне, пытаясь слиться с ней в бесплодных поэтических экстазах. Но если еврей пишет гекзаметром – разве он становится европейцем?! Любовь к античности, как позже к Возрождению – не более чем бегство от проклинаемого им иудейского хаоса. И – основа чуда поэзии Мандельштама. Кто знает, был ли он поэтом, оставшись евреем?!


Рецензии
Глубоко, Юлия! "Ассимилянт обречен на страх". Думаю: зачем женщина так глубоко ныряет? Ведь ей это даётся намного дороже, чем мужчине! Предвижу ваш ответ. Но я спрашиваю себя.
И маленькое замечание. В предложении: "Кто знает, был ли (бы) он поэтом, оставшись евреем?!" - мне кажется, что "бы" просится.

Виктор Ахинько   22.02.2014 23:06     Заявить о нарушении
Я никогда не ныряла, так что не знаю, зачем ):
За отклик спасибо. Эту миниатюру редко кто замечает.

Юлия Мельникова   23.02.2014 09:31   Заявить о нарушении
Не надо, Юлия, отказываться от глубоких проникновений, свойственных вам. Ныряли и еще как ныряете! Успехов Вам! Буду признателен, если обратите внимание на моё эссе "В чем смысл жизни?"

Виктор Ахинько   24.02.2014 00:15   Заявить о нарушении
На это произведение написано 10 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.